Эта фраза меня сильно озадачила.

Несколькими минутами раньше я бы даже не обратил на нее внимания: с одной стороны, автор и без того совершил немало вульгарных вещей, с другой я знал, насколько мало обоснован был обнаруженный ею страх, чтобы дядя не узнал о нашем поступке… Но вместе с удовлетворением, возвращается наклонность к добродетели и хорошим манерам, приходят угрызения совести и волнения.

Но все же, согласно ритуалу подобных встреч, мы внимательно разглядывали друг друга, разбираясь во взаимных впечатлениях. Наши физиономии вполне отвечали тому, что вот уже тысячи лет как повторяется: на ее лице отражалась ни на чем не основанная благодарность; на моем можно было прочесть смешное и глупое выражение гордости. Молчание моей говорящей на арго Киприды было чрезвычайно приятно. Мне очень хотелось, чтобы оно продолжалось как можно дольше. Но она нарушила его. К счастью, точно так же, как ряса часто одевает настоящего монаха, содержание речи может исправить тон ее; поэтому и ее выражения приняли более умеренный и менее вульгарный оттенок благодаря тому, что ей пришлось говорить о серьезных вещах, которые с некоторого времени и меня стали беспокоить. Она продолжала речь на ту же тему:

— Видишь ли, мой малыш, — сказала она, — раз мы уже дошли до этого, то, право, бесполезно стараться, чтобы это не повторялось. Но, умоляю тебя, будь благоразумен; надо избегать неосторожных шагов. Ради Бога, будем встречаться только тогда, когда не может быть даже намека на опасность. Лерн, видишь ли… Лерн… Ты даже не подозреваешь того, что нам может грозить… что т е б е угрожает, главным образом, т е б е…

Я увидел, что она переживает в глубине души трагические сцены.

— Но какая опасность мне может угрожать?

— Вот что хуже всего: я сама этого не знаю. Я абсолютно ничего не понимаю в том, что происходит вокруг меня, ничего, ничего… знаю только то, что Донифан Мак-Белль сделался сумасшедшим, потому что я его любила… и что я тебя люблю тоже.

— Ну, послушай, Эмма! Побольше хладнокровия. Ведь мы теперь союзники; вдвоем мы как-нибудь доберемся до истины. Когда ты приехала в Фонваль? И что произошло после этого?

Тогда она рассказала мне свои приключения. Я воспроизвожу ее рассказ насколько могу связнее, для большей ясности его, но, на самом деле, это был, собственно говоря, диалог, во время которого мои вопросы все время возвращали рассказчицу к главной теме, так как она часто уклонялась в сторону и любила останавливаться на никому не нужных и неинтересных подробностях. Кроме того, наш разговор был услажден интермедиями, которые нарушали его самым приятным образом — драма, прерываемая радостными песнями — и по этой, главным образом, причине я отказался от мысли передать его во всех подробностях, чтобы избавить себя от воспоминаний о наслаждениях, от которых я навсегда отказался. Трудно вести последовательную беседу с неумеренной любовницей, особенно когда весь ее костюм заключается в одеяле, и если она обладает странной способностью терять сознание и память всякий раз, как напоминаешь ей о себе.

По временам, какой-нибудь крик или шум прерывал нашу беседу на полуслове или поцелуе. Эмма вскакивала в ужасе, вспомнив Лерна, да и я не мог удержаться от трепета, видя ее безумный страх, потому что достаточно было бы уха или глаза, приложенного к замочной скважине, чтобы мрачный анекдот превратился для меня в ужасную правду.

Волей-неволей, пришлось познакомиться с происхождением и началом карьеры Эммы. Это не касается данного рассказа и вполне определяется фразой: «Как брошенный ребенок превратился в потерянную женщину». Эмма, во время своей исповеди, проявила искренность, которая у другой, менее непосредственной натуры, должна была бы быть названа цинизмом. С такой же откровенностью она продолжала свой рассказ:

— Я познакомилась с Лерном пять лет тому назад — мне было пятнадцать лет — в Нантеле, в госпитале. Я поступила к нему на службу. В качестве сиделки? Нет! Я подралась с подругой, с Леони, из-за Альсида, моего мужчины. Ну так что же? Мне нечего стыдиться этого. Он великолепен. Это великан. Тобой, мой малыш, он мог бы жонглировать. Мой пояс был ему слишком узок, даже как браслет… Словом, я получила удар ножом, недурно нанесенный. Впрочем, суди сам.

Она отбросила одеяло и показала мне треугольный побелевший рубец в паху, — след когтя этой отвратительной Леони.

— Да, да! Можешь поцеловать его! Я чуть не умерла от этого. Твой дядя лечил меня и спас мне жизнь, за это можно поручиться.

В то время твой дядюшка был славный малый и совсем не гордый. Он часто разговаривал со мной. Мне это безумно льстило. Подумай только — главный хирург!.. И он хорошо говорил. Он читал мне нотации насчет моего поведения, точно проповеди в церкви: «Ты вела дурную жизнь, надо перемениться, исправиться» и т. д… И все это он говорил не с отвращением, а серьезно, и так убедительно, что мне самой мой образ жизни стал казаться отвратительным, и я, на самом деле, собиралась отказаться от кутежей и от Альсида… ну, сам понимаешь, когда больна, то не до увлечений, и кровь успокаивается…

Ну вот, Лерн и говорит мне в один прекрасный день: «Ты здорова. Ты можешь идти, куда хочешь. Но только недостаточно принять решение вести себя хорошо, надо уметь сдержать свое слово. Хочешь поступить ко мне? Ты сделаешься белошвейкой и будешь работать вдали от твоих старых друзей-приятелей. Но, знаешь, все должно быть по чести».

Меня это ошеломило. Я говорила сама себе: «Ладно, рассказывай. Ты просто нарочно говоришь это, чтобы соблазнить меня. Как только я буду у тебя… прощай платоника. По твоим разговорам до сих пор, я никогда не могла бы этого допустить, но, должно быть, святых больше нет на свете; разве предлагают женщине идти на содержание из любви к искусству?..»

Но все же доброта Лерна, его положение, слава, известного рода шик… трудно объяснимый, все это увеличивало чувство моей благодарности, превращало его в нечто вроде привязанности; ты понимаешь, что я хочу сказать, и я охотно приняла его предложение со всеми последствиями, в которых не сомневалась.

Ну так представь себе — я ошиблась. Оказывается, что святые все-таки существуют. Целый год он меня пальцем не тронул.

Я поехала к нему потихоньку от всех. Мысль о том, что Альсид может меня найти, не давала мне заснуть спокойно. «Не бойся, — сказал мне Лерн, — я больше не работаю в госпитале; я буду работать над открытиями. Мы будем жить в замке, и никто не станет разыскивать тебя здесь».

И в самом деле, он сразу привез меня сюда.

Ах, нужно было тогда видеть замок и парк: садовники, прислуга, коляски, лошади… всего было вдоволь. Я была страшно счастлива.

Когда мы приехали, рабочие оканчивали постройку пристроек к оранжерее и лаборатории. Лерн сам наблюдал за всеми работами. Он все время шутил и без устали повторял: «Вот хорошо будет здесь работать. Вот-то хорошо будет» таким же тоном, как школьники кричат: «Слава Богу, наконец-то каникулы»!

Привезли мебель для лаборатории. Много туда втащили ящиков, и когда все было установлено, Лерн как-то утром уехал в Грей в экипаже для перевозки мебели.

Аллея была тогда еще совершенно прямая. Я, как сегодня, вижу твоего дядю вместе с пятью спутниками и собакой, встречать которых он ездил на вокзал: Донифан Мак-Белль, Иоанн, Вильгельм, Карл, Отто Клоц — ты помнишь, этот большой, черный, на карточке — и Нелли. Шотландец присоединился к немцам в Нантеле. Мне кажется, до того он не был знаком с ними.

Помощники должны были жить в лаборатории, а Мак-Беллю, так же как и доктору Клоцу, отвели комнаты в замке.

Клоца я стала сразу бояться. А между тем, он был красивый и сильный малый. Я не могла удержаться, чтобы не спросить у Лерна, откуда он выкопал этого каторжника. Мой вопрос очень его насмешил: «Успокойся, — ответил он мне, — тебе повсюду мерещатся сообщники господина Альсида. Профессор Клоц приехал сюда из Германии. Это очень уважаемый и почтенный ученый. Это не помощник, а сотрудник, главное предназначение которого — контролировать работу своих соотечественников»…

— Простите, Эмма, — сказал я, перебивая ее, — говорил ли мой дядя в это время по-немецки и по-английски?

— Насколько мне помнится, чуть-чуть. Он ежедневно упражнялся в этом, но без особенных успехов. Он начал говорить на этих языках бегло, ни с того ни с сего, сразу, около года спустя после приезда этих господ. Впрочем, помощники и тогда знали несколько французских слов. Клоц знал больше, даже и по-английски немного говорил. Ну, а что касается Мак-Белля, то он, кроме своего родного языка, ни на каком другом не говорил и не понимал ничего. Лерн мне рассказывал, что очень неохотно согласился принять его в Фонваль, да и то только по настоятельной просьбе его отца, которому непременно хотелось, чтобы молодой студент позанимался некоторое время под руководством Лерна.

— В какой комнате вы тогда жили, Эмма?

— О, рядом с бельевой. Далеко от комнат Мак-Белля и Клоца, — добавила она с улыбкой.

— А как они относились друг к другу, все эти люди?

— На вид они казались добрыми друзьями. Были ли они искренни? Я не думаю этого, и ничего нет невозможного в том, что с самого начала четверо немцев невзлюбили Мак-Белля. Я заметила несколько косых взглядов. Во всяком случае, Донифану нечего было бояться их неприязни, так как он занимался не с ними в лаборатории, а в замке и оранжерее. Впрочем, вначале он был занят, главным образом, изучением французского языка по книжкам… Мы часто встречались, потому что мне приходилось много раз за день проходить по всем комнатам замка. Он был предупредителен, почтителен, конечно, все знаками, и я вынуждена была быть любезной…

Мне кажется, нет, я уверена, что из-за этого и возникла скрытая антипатия между ним и Клоцем. Я скоро заметила это: если они оба прекрасно скрывали свои чувства друг к другу, то Нелли, не способная к притворству, никогда не упускала случая порычать на немца; и на мой взгляд, это было одним из наименьших доказательств того, что в воздухе чувствовалась гроза. Но твой дядя ничего не видел, и я не смела нарушать его покой своими жалобами, да еще неосновательными. Я не смела… а с другой стороны, это соперничество вовсе не было мне неприятно. Несмотря на все данные мною Лерну обещания жить скромно, ревнивое тяготение обоих соперников ко мне, в конце концов, действовало и на меня возбуждающим образом, и я никак не могла сообразить, какова будет развязка, как вдруг наша участь переменилась.

Прошел год с тех пор, как мы там жили. Значит, это произошло четыре года тому назад…

— Ах, — не мог я сдержать внезапного крика.

— Что с тобой?

— Ничего, не обращай внимания. Продолжай.

— Итак, четыре года тому назад, Мак-Белль уехал в Шотландию, чтобы провести несколько недель отпуска у своих родителей. На следующий день после его отъезда, Лерн покинул меня, сказав: «Я еду в Нантель с Клоцем и проведу там весь день».

Вечером Клоц вернулся один. Я спросила у него, где Лерн. Он ответил, что профессор получил важные сведения, потребовавшие его поездки за границу, и что он пробудет в отсутствии дней двадцать. «А где же он?» — спросила я снова. Клоц ответил не сразу: «Он в Германии. Мы будем здесь пока одни, Эмма». Он бесцеремонно обнял меня за талию и пристально заглянул мне в глаза…

Я не могла объяснить себе поведения Лерна, который, заботясь о моей добродетели, бросил меня, не предупредив, на произвол иностранца. «Ну скажите, нравлюсь ли я вам?» — спрашивал меня Клоц, крепко прижав меня к себе, нисколько не стесняясь.

Я уже тебе сказала, Николай, что он был большой и сильный. Я почувствовала тиски его мускулов и почувствовала себя, против своей воли, взятой в плен. «Ну, слушай же, Эмма, будем любить друг друга, не откладывая этого в долгий ящик, потому что скоро я вас покину навсегда, и вы меня больше никогда не увидите».

Я не трусиха. Говоря между нами, я даже была знакома с лаской рук, которые только что убили; я испытала страсть, похожую на убийство; мои первые любовники любили меня, точно резали меня на куски… они были тяжелы на руку и не стеснялись со мной: в их глазах я была жертвой; не знаешь, чего испытываешь больше: страха, или удовольствия. Это неприятно. Но все это пустяки. Ночь, проведенная с Клоцем — страшная ночь. Это было сплошное насилие. Я навсегда сохраню воспоминание об этом ужасе и усталости.

Проснулась я довольно поздно. Его уже не было в комнате, и я никогда больше не видала его с тех пор.

Прошло три недели. Твой дядя не писал, и его отсутствие все еще продолжалось.

Вернулся он совершенно неожиданно. Я даже не видела, как он приехал. Он сказал мне, что, как только вернулся, сразу же отправился в лабораторию. Я увидела его, когда он выходил из нее в полдень. Его бледность огорчила меня. Казалось, что на его плечи свалилась большая тяжесть, и он сгорбился. Он медленно передвигался, точно шел сзади похоронной процессии. Что он узнал? Что он сделал? Что за переворот произошел с ним?

Я потихоньку стала его выспрашивать. Он говорил с трудом, подбирая слова, с акцентом той страны, из которой вернулся. «Эмма, — сказал он, — я надеюсь, что ты меня любишь?» — «Вы же знаете, мой дорогой благодетель, что и предана нам душою и телом». «Меня интересует только тело. Чувствуешь ли ты себя способной любить меня… по-настоящему?.. О, — добавил он насмешливо, — я знаю, я не молод, конечно, но…»

Что ему было ответить? Я сама не знала. Лерн нахмурил брови. «Хорошо, — отрезал он, — с сегодняшнего вечера моя комната будет твоею».

Я тебе должна признаться, Николай, что такой порядок вещей показался мне более естественным. Но я и не подозревала, что Фредерик Лерн может быть таким подозрительным и вспыльчивым, каким он вернулся. Он сжал мне руки до боли, глаза его сверкали странным блеском, и он стал кричать во все горло: «Теперь довольно смеяться! Довольно шуток и всяких штучек! Я прекрасно знаю, что здесь происходило. Я видел, как эти подлипалы приставали к тебе. Но ты теперь принадлежишь исключительно мне. Я освободился от Клоца. А что касается Донифана Мак-Белля, то берегись! Если он будет продолжать в таком же духе, не завидую ему. Берегись!»

Потом Лерн отказал всей прислуге и нанял, вместо всех, одну Варвару. Затем придумал и устроил лабиринт.

В заранее назначенный день Мак-Белль, ошеломленный тем, что лес был перевернут вверх ногами, вернулся, в свою очередь, в замок в сопровождении своей собаки. Лерн пришел к нему, когда он еще и сундуков не разобрал, и довершил его изумление, устроив ему жесточайшую сцену с такими жестами и таким недоброжелательным выражением лица, что у Нелли шерсть встала дыбом и она зарычала, оскалив зубы.

Что должно было быть, то и случилось. Из уважения к возрасту и положению Лерна, мы, наверное, не осквернили бы его дома, как говорится. Но тут шла речь о том, чтобы отомстить злобному старику, тирану — мы это сделали.

А профессор с каждым днем становился раздражительнее и все менее выносил какие-либо возражения. Он все время находился в невероятно повышенном, возбужденном состоянии, никуда не выходил, работал без передышки; может быть, он и был гением, но что он не был нормален, это не подлежит сомнению. Какие доказательства? Ну хотя бы то, что он терял память. Он забыл бесчисленное число вещей и часто расспрашивал меня о своем собственном прошлом, сохранив точные воспоминания только в том, что касалось науки.

Да, пришел конец веселью! И моему счастью с ним тоже пришел конец. За всякую мелочь, пустяк Лерн ругал меня без конца; при первом подозрении он меня избил. Я не отрицаю, что не в претензии ни за ругань, ни за побои, но только в том случае, если ругают до слез, а бьют до крови, если ругает и бьет меня любимый человек, если кулаки его могучи и, при случае, сумели бы добить до конца. Я заявила своему хилому сокровищу, что с меня довольно одиночества и нищеты: «Я хочу уехать», — сказала я ему. Ах, малыш, если бы ты видел, что тут произошло. Он ползал за мной на коленях и целовал мои ноги. «Как, не может быть! Эмма, останься! Умоляю тебя! Подожди!.. Подожди еще только два года. Потом мы уедем отсюда вместе, и я окружу тебя царской роскошью; я буду богат, очень богат… Потерпи… Я знаю, ты не создана для того, чтобы вечно торчать здесь, как в монастыре. Но, поверь мне, я на пути к грандиозному богатству — и все это для тебя… Подумай, тебе придется провести только два года в скромной мещанской обстановке, чтобы потом всю жизнь вести образ жизни императрицы…»

Я была ослеплена и осталась в Фонвале.

Но годы проходили за годами, срок давно прошел, а роскоши все еще не было. Но я все-таки ждала, зная доверие Лерна к самому себе и своей гениальности. «Не падай духом, — говорил он мне, — мы приближаемся к цели. Все сбудется, как я предсказал: у нас будут миллиарды…» И, чтобы рассеять мое скверное настроение и наполнить мои досуги, он стал выписывать для меня из Парижа модные платья, шляпы и всякие безделушки по нескольку раз в год: «Научись наряжаться, повторяй свою роль и готовься к будущему…»

Так я прожила три года между Лерном и Мак-Беллем: один вел себя со мной грубо, оскорблял меня, потом обожал, как Мадонну, наряжал, как куколку, а другой — ловил меня украдкой, то там, то тут, пользуясь удобным случаем, кушеткой или ковром.

Тут твой дядя предпринял большое путешествие. Он был в отсутствии в течение двух месяцев; на этот же срок он отправил Мак-Белля в отпуск к родителям.

Вернулись они в один и тот же день. Мне кажется, что они условились встретиться в Дьеппе.

Лерн вернулся мрачный, расстроенный: «Надо еще подождать, Эмма». — «В чем дело? Разве что-нибудь не идет на лад?» — «Говорят, что мои изобретения недостаточно усовершенствованы… Но бояться нечего, я добьюсь того, к чему стремлюсь».

Он с новой силой принялся за свои лабораторные опыты.

Снова я перебил рассказ Эммы:

— Виноват, — сказал я, — а Мак-Белль, работал ли он в это время в лаборатории?

— Никогда! Лерн поручал ему ведение работ в оранжерее, в которой он его запирал, мой друг. Бедный Донифан! Как было бы для него хорошо, если бы он не вернулся сюда. Только ради меня он и вернулся из Шотландии. Он объяснил мне это на своем ломаном языке: «Для вас, для вас». Больше он ничего не умел сказать. Для меня? Боже мой! Чем он стал для меня несколько недель спустя?!..

Послушай, вот где начинается сумасшествие.

Зима. Идет снег. После завтрака. Лерн дремлет в кресле в маленьком зале около столовой; во всяком случае, он делает вид, что дремлет. Донифан бросает на меня выразительный взгляд. Делая вид, что он, забавы ради, идет прогуляться по снегу, он выходит в прихожую. Слышно, как он что-то насвистывает на дворе. Он удаляется. Я иду в столовую, точно для того, чтобы помочь горничной убрать со стола. Через несколько секунд ко мне присоединяется Донифан, вошедший через дверь, которая находится против входа в маленький зал; дверь в зал осталась открытой, чтобы нам слышно было малейшее движение Лерна. Я бросаюсь к нему на шею, он обвивает меня руками. Молчаливый поцелуй…

Вдруг Донифан позеленел. Я слежу по направлению его взгляда… Над ручкой двери, ведущей в маленький зал, прикреплена стеклянная пластинка, знаешь, для того, чтобы на двери не оставалось следов от захвата пальцев, — и в глубине этого темного зеркала я в и ж у г л а з а Л е р н а, к о т о р ы е н е о т с т у п н о н а б л ю д а ю т з а н а м и.

Вот он уже бросился на нас… У меня ноги подкашиваются. Мак-Белль маленького роста. Лерн подмял его под себя. Тот отбивается. Кровь течет. Твой дядюшка озверел — он пускает в ход ноги, ногти, зубы… Я кричу, тащу его за платье… Вдруг он поднимается на ноги. Мак-Белль в обмороке. Тогда Лерн разражается диким хохотом, взваливает его на плечи и уносит его по направлению к лаборатории. Я продолжаю кричать, и тут мне приходит в голову позвать собаку: «Нелли, Нелли…» Собака прибежала, я ей показываю на удаляющуюся группу, и она бросается вслед за нею в тот момент, когда Лерн исчезает со своей ношей за деревьями. Она тоже исчезает. Я прислушиваюсь, слышу лай Нелли. И вдруг все смолкает — слышно только шуршание падающего за окном снега.

Лерн оттаскал меня за волосы. Но после этого ему пришлось целыми днями клясться и уговаривать меня, и нужна была вся сила моей веры в его слова и надежда на блестящее будущее, чтобы я не сбежала при первой возможности.

А он, убедившись воочию, что я не была ему верна, полюбил меня еще жарче.

…Бесконечные дни…

Я почти не смела надеяться, что Мак-Белля постигла та же участь, что Клоца: изгнание. Ни он, ни его собака не появлялись больше. Наконец, профессор попросил меня велеть приготовить желтую комнату для шотландца. «Значит, он жив»? — необдуманно спросила я. — «Наполовину, — ответил Лерн, — он сошел с ума. Сначала он считал себя Богом, потом Лондонской башней; теперь он воображает, что он собака, завтра, вероятно, он выдумает что-нибудь новое». — «Что вы с ним сделали такое»? — «Милая моя, — воскликнул профессор, — с ним ничего не сделали. Запомни хорошенько мои слова и прикуси язычок, если, кроме вздора, он ничего молоть не может. Когда я унес Мак-Белля после нашей драки в столовой, я сделал это, чтобы полечить его — ведь ты сама видела, что он был в обмороке. При падении он сильно расшиб себе голову; вот происхождение его раны и сумасшествия. Вот и все. Поняла?»

Я замолчала, хотя была убеждена, что если твой дядюшка не прикончил Донифана, то только из боязни ответственности перед его семьей и перед судом.

В тот же день они привели его в замок. Голова его была вся в повязках… Он меня не узнал…

Но я все же продолжала его любить и навещала его потихоньку.

Он быстро выздоровел, но из-за того, что его держали взаперти, он сильно потолстел. Между Мак-Беллем на фотографической карточке и Мак-Беллем желтой комнаты осталось так мало сходства, что тебе даже и в голову не пришло бы, что это один и тот же человек…

— Эмма, — проговорил я чуть слышно, — возможно ли, что ты ласкала этого идиота?

— Разве любят только за ум? Наоборот, я даже читала в каком-то романе, что Мессалина, бывшая императрицей и страстной женщиной, терпеть не могла поэтов. Мак- Белль…

— Ах, замолчи, ради Бога!

— Дурень, — сказала она, — ведь теперь ты мой возлюбленный, только ты…

— Подлежит большому сомнению, — подумал я. — Ну, скажи, а относительно Клоца ты ничего не знаешь? Что с ним сделал дядя? Ты говорила об изгнании…

— Я все время была убеждена, что он его выгнал. Его поведение перед отъездом и поведение Лерна, когда он вернулся из Германии, убедили меня в этом.

— А у него была семья?

— Мне кажется, что он сирота и холост.

— А сколько времени Мак-Белль пробыл в лаборатории?

— Около трех недель… месяц.

— А его волосы были такого же белокурого цвета до происшедшей с ним перемены? — спросил я, вернувшись к своему первоначальному предположению.

— Ну конечно. Что тебе за мысли приходят в голову?

— А что сделали с Нелли?

— На следующий день после драки, я слышала, как она испускает раздирающие стоны, по-видимому, из-за того, что ее разлучили с хозяином. По словам твоего дяди, она теперь находится в псарне вместе с другими собаками: «на своем настоящем месте», — добавил Лерн. Ей удалось вырваться оттуда только как-то недавно ночью. Может быть, ты слышал это. Бедная Нелли, как она скоро разыскала Мак-Белля… Часто случается, что она воет по целым ночам. Не весело ей теперь живется…

— Скажи же мне, — спросил я, — каково твое мнение, какие выводы ты делаешь из всего этого? Что тут так тщательно скрывают? Где правда? Допускаешь ли ты возможность сумасшествия, как последствие падения и ушиба?

— А почем я знаю? Все может быть. Но я догадываюсь, что в лаборатории проделываются такие отвратительные вещи, при виде которых можно сойти с ума. Донифана туда никогда не пускали. Может быть, он увидел там что-нибудь до того омерзительное…

Я вспомнил о шимпанзе и об ужасном впечатлении, произведенном на меня его смертью. Эмма могла быть права. История с обезьянкой подтверждала ее гипотезу. Но может быть, вместо того, чтобы искать разгадку каждой тайны в отдельности, правильнее было бы перенестись за четыре года тому назад, вернуться к тому критическому времени, когда скопилось столько странных происшествий? Не вернее ли было исследовать то загадочное время, когда сразу захлопнулось столько дверей, чтобы найти один общий ключ для всех вместе?

Из-под стеганого одеяла высунулась маленькая, белая, розовая ножка и блеснула, как драгоценность на шелке футляра.

— Черт возьми, милая барышня, неужели вы пользуетесь для ходьбы этой маленькой очаровательной штучкой с полированными и накрашенными, как японские кораллы, ногтями? Эта живая и боящаяся щекотки игрушка, пугающаяся кончика усов?.. Какая неосторожность!..

Маленькая ножка вернулась в свое большое саше. Но как ни мила, как ни быстра, как ни очаровательна была эта ножка, она по закону противоречия напомнила мне о другой: о той ноге, которая торчала на лужайке — я был убежден теперь, что там был кто-то зарыт, на этом проклятом кладбище — на этой светлой лужайке.

И вдруг мне показалось, что я нахожусь в потемках, где со всех сторон меня подстерегает опасность или западня.

— Эмма! А что, если мы убежим?

Она отрицательно помотала своей взлохмаченной головкой.

— Мне это уже предлагал и Донифан… Нет! Лерн обещал меня озолотить. Кроме того, в день твоего приезда, он поклялся мне, что убьет меня, если я его обману, или сбегу. Давно уже я знаю, что он может сдержать свое первое обещание, а с некоторого времени я чувствую, что он способен сдержать и второе…

— Действительно, Эмма, когда он нас представлял друг другу, я прочел в твоих глазах безумный страх смерти.

— … А кроме того, — продолжала она, — мы можем скрыть нашу любовь, но не можем утаить бегство. Нет, нет! Останемся здесь и будем смотреть в оба. Будем осторожны, но не будем терять времени даром!

А так как времени было немного, то мы им и воспользовались.

Был пятый час, когда я покидал мою ненасытную любовницу, чтобы направиться обратно в Грей-л’Аббей. Эмма не могла проститься со мной: мурлыкая и потягиваясь, как кошечка, она лениво и медленно возвращалась к действительной жизни из страны любовных грез.