Под влиянием вполне естественной при таком злоключении апатии, господин окружной врач ничего не проверял и ничего не осмотрел. Я рассказал ему об обмороках моего покойного дяди, о его собственной уверенности в том, что у него порок сердца, и г. окружной врач выдал мне свидетельство о смерти и разрешение похоронить дядю.

— Доктор Лерн, действительно, умер, — сказал он, — и наша миссия заключается, если вы позволите, только в подтверждении этого факта. Что же касается прочего, то у нас нет права заниматься исследованием причин, которые могли бы нас привести к тому, чтобы вступать в споры с таким выдающимся ученым и заставить его умереть не от того, от чего он утверждал.

Его похоронили в Грей-л’Аббей без всякой торжественности и без скопления народных масс.

После этого мне пришлось употребить десять дней на то, чтобы разобраться в делах этой непостижимой двойственности, никогда не встречавшейся до сих пор амальгамы из убийцы и его жертвы: Клоц-Лерна.

В течение своего феноменального существования, приблизительно около четырех с половиной лет — он не составил никакого завещания. Это явилось для меня доказательством, что вопреки его мрачным предсказаниям, смерть настигла его неожиданно для него самого; потому что в противном случае не подлежало никакому сомнению, что он сделал бы все возможное и невозможное, чтобы лишить меня наследства. Но в бюро, в закоулке я нашел то завещание дяди, о котором он мне писал. Он назначал меня своим единственным наследником.

Но Клоц-Лерн заложил и перезаложил имение и, кроме того, наделал массу долгов. Моей первою мыслью было затеять процесс; но тут же меня поразила абсурдность его, и я понял, какая кутерьма поднимется среди юристов при известии о такой подмене личностей, о таком, непредвиденном сводом законов, подлоге, об этом противоестественном и противозаконном захвате наследства, об этом закладе чужого имущества под видом своего. Приходилось подчиниться всем последствиям этого феноменального мошенничества и молчать обо всем происшедшем из боязни самых скверных инсинуаций.

Впрочем, если подсчитать все точно, то принятие наследства было мне выгодно, тем более что я заранее решил избавиться от Фонваля, полагая, что он станет для меня гнездом скверных воспоминаний. Я внимательно просмотрел все бумаги. Заметки настоящего Лерна подтверждали в каждой строчке его добропорядочность ученого и чистоту его опытов над прививками. Записки Клоца-Лерна, которые легко можно было отличить по перемене почерка, а также потому, что в них попадались немецкие слова, были частью разграблены, частью сожжены, как неопровержимое доказательство некоторых преступлений, от соучастия в которых никак не мог бы оправдаться некий господин Николай Вермон, проведший в Фонвале последние шесть месяцев. По тем же причинам я перерыл парк и обыскал пристройки.

Покончив с этим, я уступил животных жителям деревни и отказал от места Варваре.

Потом я пригласил к себе помощников. Запаковали в громадные ящики фамильные предметы, в то время как Эмма занималась упаковкой своих вещей, не зная, какому чувству отдаться, горю ли о потерянной химере или радости, что она последует за мной в Париж.

Немедленно после смерти Клоца-Лерна, торопясь вернуться в шумный свет и к привычному комфорту, не теряя ни минуты времени на устройство квартиры, я написал одному из своих друзей, прося его найти и нанять для меня помещение, которое было бы шикарнее моей холостой квартиры и могло бы служить гнездышком для пары влюбленных. Его ответ обрадовал нас. Он откопал пристанище на проспекте Виктора Гюго: это был маленький особняк, выстроенный точно по нашему заказу и омеблированный по нашему вкусу. Он даже позаботился о прислуге, которая была уже на месте и ждала нашего приезда.

Все было готово. Я отправил багажом огромные ящики и сундуки Эммы. В одно прекрасное утро я в последний раз переговорил с грейским нотариусом Паллю и решил вопрос о продаже имения. Эмма не могла больше усидеть на месте. Вечером этого самого дня было решено уехать на автомобиле в Париж, причем мы собирались переночевать в Нантейле, чтобы приехать в Париж днем.

Наконец, наступил для меня час прощания с Фонвалем навсегда.

Я еще раз обошел пустой дом и безлиственный парк. Казалось, что осень обнажила их обоих.

В покинутых комнатах сохранился еще старый аромат, полный воспоминаний и меланхолии. Ах, сколько очарования кроется иногда в затхлых, запущенных комнатах!.. На стенах видны были оттиски висевших на них картин и зеркал, стоявших у них шифоньерок и баулов; куски сохранивших свой первоначальный цвет обоев в массе выцветших от времени, тени предметов, каким-то волшебством завещанных ставшей родной стене, яркие пятна, которые тоже потускнеют в свою очередь, как тускнеет воспоминание об отсутствующих. Некоторые комнаты от пустоты казались меньше, чем прежде, некоторые — больше. Я обошел дом сверху донизу; осмотрел чердаки при свете слуховых окон и подвалы, пользуясь освещением отдушин. И я не мог оторваться от этих мест, так живо воскресавших во мне мою юность; я бродил по ним, как живая тень в царстве привидений… Ах, моя юность! Я чувствовал, что только она и осталась в Фонвале. Пережитые недавно драмы, несмотря на их ужас, бледнели перед воспоминаниями о моей юности; комнаты Эммы и Донифана оставались в моей памяти только комнатами моей тетушки и моей… Прав ли я был, что продавал Фонваль с молотка?..

Эта мысль преследовала меня во время всей моей прогулки по парку. Поле снова казалось мне лужком, а павильон, в котором жил Минотавр, напомнил мне только Бриарея. Я обошел парк кругом вдоль по ограничивавшим поместье скалам. Небо так низко нависло, что казалось потолком из сероватой ваты, наложенным на окрестные вершины. При этом интимном внутреннем зимнем освещении, статуи, лишенные своих зеленых покрышек, обнаруживали испорченный временем и дождями бетон своих пьедесталов. Все они были более или менее попорчены, одни с разбитыми курносыми носами, другие с обломанными подбородками. У одной — от вытянутой в изящном жесте руки, в которой она должна была держать амфору, остался только металлический стержень, на котором эта рука держалась… Они будут продолжать свое существование в одиночестве… Начиналось что-то дикое и нелюдимое, о чем можно было только смутно догадываться по еле заметным признакам. На крыше киоска ястреб точил свой клюв о стержень флюгарки. По пастбищу, не торопясь, мелкими шажками пробежала куница…

Я не находил в себе достаточной силы, чтобы уехать: я снова вошел в замок, потом вернулся в парк. Я растроганно слушал, как раздается звук моих шагов и звенит по паркету опустевших комнат и шуршит в густой листве, покрывавшей толстым слоем землю парка. С минуты на минуту тишина делалась все глубже. Мне казалось, что я испытываю чисто физическое затруднение, нарушая ее. Чувствовалось, что скоро она воцарится здесь полновластной хозяйкой, и, когда я остановился посреди лужайки, она попробовала испытать на мне свои чары.

Там, в середине людского цирка и в центре клуба видений, я долго мечтал. На мой молчаливый призыв явились и закружились вокруг меня в дьявольском хороводе фигуры из далекого прошлого и вчерашних происшествий, одни фантастические, другие настоящие — явления из мира сказок и из настоящей жизни; они носились вокруг меня в каком-то бешеном вихре и превращали лужайку в калейдоскоп воспоминаний, в котором вертелось все мое прошлое.

Но нужно же было, наконец, уезжать и предоставить Фон-валь в полную власть плющу и паукам.

Перед сараем нетерпеливо прохаживалась Эмма, наряженная вороньим пугалом. Я открыл двери. Автомобиль стоял вкось сарая, в самой глубине его. Я не видел его после несчастья с Лерном и даже, насколько помнится, не убрал его на место. Я решил, что помощники из немного запоздалой любезности поставили его в сарай.

Несмотря на мою небрежность, мотор захрапел, как только я пустил в ход электричество. Тогда я вывел автомобиль до полукруглой аллеи, находящейся у въезда в Фонваль, и закрыл за собой скрипучие ворота, эмблему стольких тяжелых воспоминаний. Ну, слава Богу, кончена ужасная история с Клоцем. Но пришел конец и воспоминаниям моей юности… Я вообразил, что сохрани я Фонваль за собой, и воспоминания юности не исчезнут…

— Мы остановимся по дороге у нотариуса в Грей, — сказал я Эмме, — я отказываюсь от продажи Фонваля и поручу только сдать его в наем.

Мы выехали. Я направился по прямой дороге. Горы по бокам становились все ниже. Эмма болтала о чем-то.

Автомобиль сначала шел средним ходом довольно плавно. Но все же я уже сожалел, что так невнимательно отнесся к нему. Он стал то замедлять ход, то внезапно бросаться вперед, так что вскоре мы стали двигаться вперед какими-то резкими прыжками и бросками.

Я уже говорил, что мой автомобиль являлся триумфом автоматизма: на нем было самое минимальное количество педалей и ручек. Но этот же автоматизм представлял и серьезное неудобство: машину нужно было непременно тщательно выверять перед употреблением, потому что, раз пущенная в ход, она не поддается исправлениям на ходу, а все, что можно сделать, это только увеличить или уменьшить быстроту ее передвижения.

Перспектива продолжительной остановки мне не улыбалась.

А машина продолжала свой скачкообразный ход, и я не мог удержаться от смеха. Этот способ передвижения напомнил мне в шутовском виде манеру прогуливаться Клоца-Лерна, с которым я гулял по этой же дороге, и капризную медленность его походки, то замедленной до полной остановки, то заставляющей нас мчаться карьером вперед. Надеясь, что порча механизма временная, я мирился с капризами хода автомобиля и старался по звуку работающего мотора определить, какая из его частей не в порядке. Я склонен был приписать внезапные замедления хода, часто доходившие до того, что мы в течении целой секунды не двигались с места, избытку масла. Мое нелепое сравнение меня страшно смешило, и я не мог удержаться, чтобы не сказать:

— Совсем как эта каналья-профессор; это курьезно!

— Что случилось? — спросила Эмма. — У тебя неспокойный вид.

— У меня?.. Вот пустяки!..

Странная вещь: этот вопрос меня расстроил. А я-то был убежден, что у меня в высшей степени спокойное выражение лица. Какая же могла быть причина для моего беспокойства? Мне просто было неприятно; я, конечно, интересовался, какой из органов этого «большого зверя», как его называл профессор, был не в порядке и, не находя никакого объяснения, я уже собирался остановиться, я… ну, словом, мне было очень неприятно, вот и все! Напрасно я прислушивался своими, все же, как-никак, опытными ушами к звукам заглушенных взрывов, дребезжанию, глухим ударам: я не слышал ни одного характерного при порче цепей, предохранительных клапанов, шатунов звука.

— Держу пари, что это цепь скользит, — сказал я громко. — Ведь мотор в полном порядке…

Тут Эмма сказала:

— Николай, посмотри-ка! Разве эта штучка должна двигаться?

— Ну что же, разве я не оказался прав?

Она показала на цепную педаль, которая двигалась совершенно самостоятельно, соответственно прыжкам машины. Вот в чем повреждение!.. Пока я внимательно смотрел на педаль, она низко опустилась и заторможенный автомобиль остановился. Только что я собирался слезть с него, как он резким движением пошел дальше. Педаль заняла свое прежнее место.

Меня охватило известного рода беспокойство. Конечно, нет ничего неприятнее испорченной машины, но я не помнил случая, чтобы порча механизма приводила меня в такое дурное настроение…

Вдруг сирена принялась рычать без того, чтобы я к ней прикоснулся…

Я почувствовал непреодолимое желание сказать что-нибудь: молчание удваивало мой ужас.

— Машина испортилась вконец, — заявил я, стараясь говорить развязным тоном. — Мы не доедем раньше поздней ночи, моя бедная Эмма.

— Не лучше ли попытаться исправить ее тут же на месте, сейчас?

— Нет! Я предпочитаю ехать дальше… Если останавливаешься, никогда нельзя быть уверенным, что удастся потом тронуться с места… Починить ее всегда успеем… Может быть, она как-нибудь сама придет в порядок…

Но сирена заглушила мой слабый, колеблющийся голос своим ужасным ревом. И от ужаса мои пальцы впились в рулевое колесо, потому что звук сирены вдруг понизился, превратился в долгую певучую ноту, которая делалась все ритмичнее, меняла тон… и я чувствовал, что она сейчас перейдет в этот мотив… знакомый мне мотив марша… (А может быть, в конце концов, я сам вызвал его — этот мотив в своей памяти…) Мотив делался все более похожим, и после некоторого колебания, свойственного всякому певцу, пробующему свой голос, автомобиль затянул его своим медным горлом.

Это был мотив: «Рум фил дум».

При звуках этой немецкой песни в мой мозг нахлынул вихрь подозрений. У меня получилось впечатление новой фантастической, таинственной, чудовищной выходки Кло-ца. Меня охватил ужас. Я хотел прекратить доступ бензина, — ручка не поддавалась моим усилиям; пустить в ход ножной тормоз — он сопротивлялся; ручной тормоз точно так же отказывался служить. Какая-то не поддающаяся никаким усилиям воля держала их в своем подчинении. Я бросил руль и схватился обеими руками за дьявольский тормоз — с таким же успехом. Только сирена как-то иронически завыла и умолкла после этого выражения насмешки.

Моя спутница расхохоталась и сказала:

— Вот так смешная труба!

Мне было далеко не до смеха. Мои мысли неслись, как в водовороте, и мой рассудок отказывался верить выводам моих рассуждений.

Разве этот металлический автомобиль, при постройке которого не было употреблено ни кусочка дерева, резины и кожи, ни одна частица которого никогда не была частью живого существа, не был «организованным телом, которое до этого никогда не существовало»? Разве этот автоматический механизм не был снабжен рефлексами, но совершенно лишен разума? Разве, в конце концов, он не был единственным телом, согласно теории записной книжечки, которое может вместить душу целиком без остатка? То вместилище, которое профессор, не подумав как следует, объявил несуществующим?

В момент своей кажущейся смерти Клоц-Лерн, вероятно, производил над автомобилем опыт, аналогичный тому, который он произвел над тополем; но в своей развившейся за последние недели рассеянности он не предвидел, что (печально окончившаяся непоследовательность) его душа перейдет целиком в это пустое помещение, и что как только душевный отросток будет разрушен, его человеческая оболочка превратится в труп, возвратиться в который ему помешают законы его же открытия…

Или же, может быть, отчаявшись добиться тех богатств, к которым он тщетно стремился, Клоц-Лерн сделал это по доброй воле, совершив нечто вроде самоубийства, обменяв внешность моего дяди на оболочку машины?..

А почему бы ему не захотеть сделаться этим новым зверем, появление которого он предсказывал в такой эксцентрической форме: животным будущего, царем природы, которого постоянный обмен органов должен был сделать бессмертным — согласно его фантастическому предсказанию?

Повторяю еще раз, что как ни доказательны были мои рассуждения, я все же не хотел допустить их правдоподобность. Сходство между беспорядочным ходом автомобиля и походкой профессора, возможная галлюцинация слуха и вполне допустимая порча тормоза не могли служить достаточным доказательством такой грандиозной ненормальности. Мой ужас требовал более убедительного доказательства.

Я его и получил немедленно.

Мы подъезжали к опушке леса, к той границе, за пределы которой покойный маньяк неизменно отказывался выходить во время наших прогулок. Я понял, что тут мои сомнения или рассеются, или получат неопровержимое доказательство. На всякий случай я предупредил Эмму:

— Держись крепче: отклонись назад.

Несмотря на принятые меры предосторожности, резкая остановка автомобиля чуть не выбросила нас с наших мест.

— Что случилось? — спросила Эмма.

— Ничего! Сиди спокойно…

По правде сказать, я был в большом затруднении. Что делать? Сойти было бы опасно. На спине Клоца-автомо-биля мы были хоть гарантированы от его нападений, а я вовсе не собирался вступать в открытую борьбу с автомобилем… Я попытался заставить его двинуться вперед. Точно так же, как несколько минут тому назад, ни одна ручка, ни один винтик не повиновался мне. Сколько я ни старался, как я ни напирал со всех сил, сопротивление не ослабевало…

Мы довольно долго пробыли в этом неприятном положении, как вдруг совершенно неожиданно и помимо моей воли рулевое колесо стало поворачиваться; колеса задвигались, и автомобиль, описав полукруг, направился по дороге обратно в Фонваль. Мне удалось потихоньку повернуть его в обратную сторону; но как только он сообразил, что едет не в Фонваль, он снова остановился и отказывался сдвинуться с места.

Эмма заметила, наконец, что происходит что-то необычайное и стала настойчиво просить меня слезть, чтобы поправить «повреждение».

Но в течение последних минут мой страх сменился бешенством…

Сирена что-то закудахтала.

— Хорошо смеется тот, кто смеется последний, — пробурчал я.

— Да в чем же дело? Что такое происходит? — повторяла моя спутница.

Не слушая ее, я достал из ящика для инструментов стальную тросточку, служившую мне для защиты от нападений, и, к глубочайшему изумлению Эммы, стал наносить ею удары упрямому автомобилю.

Тогда произошло что-то сказочное. Под градом ударов автомобиль стал метаться во все стороны: он прыгал, подскакивал, пробовал становиться на дыбы, словом, употреблял все усилия, чтобы выбросить нас с наших мест.

— Держись крепче! — кричал я Эмме.

И бил его все сильнее. Мотор ворчал, сирена жалобно стонала или рычала от злобы; а я продолжал бить со всей силы по крышке мотора; в лесу раздавалось громкое эхо от сильных ударов стали о железо…

Вдруг, испустив трубный крик слона, автомобиль сделал несколько судорожных движений и бросился вперед с невероятной быстротой — он понес…

Я не имел больше возможности распоряжаться направлением. Вся наша судьба находилась в зависимости от доброй воли взбесившегося чудовища. Мы почти летели; восьмидесятисильная машина неслась с небывалой скоростью; становилось трудно дышать… По временам раздавался резкий рев сирены… Мы пронеслись через Грей-л'Аббей с быстротою молнии. Под колеса попадали курицы, собаки — мои очки были забрызганы кровью. Мы неслись с такою быстротою, что вывески нотариуса Паллю показались мне золотой чертой… Выехав из деревни, мы попали на национальное шоссе, окаймленное по обеим сторонам чинарами; потом длинный подъем умерил быстроту нашего бега. А потом появились наконец признаки утомления, которые я впервые заметил у своего автомобиля, и ход его замедлился еще больше, и мне удалось направить его, куда я хотел.

Мне пришлось часто хлестать его для того, чтобы он довез нас до Нантеля, куда мы приехали довольно поздно, но без дальнейших приключений. При переезде через рельсы я услышал, как сирена издала жалобный стон, и я увидел, что от толчка повредилась рессора правого переднего колеса. Приехав в гостиницу, я хотел заменить испорченную рессору новой, но мне это не удалось: мои попытки вызывали такой рев сирены, что я вынужден был отказаться от исправления. Впрочем, в ней не было спешной необходимости, так как я решился окончить путешествие по железной дороге, а строптивую машину отправить багажом. Я предоставлял будущему решить ее судьбу. А пока я поставил ее в гараж, где она заняла место между фаэтонами, лимузинами и другими автомобилями. Я поторопился уйти, чувствуя, как за моей спиной горят фальшивым и враждебным огнем круглые глаза прожекторов моей машины.

Продолжая безостановочно размышлять над пережитым мной невероятным приключением, я, возвращаясь домой, вспомнил фразу из научной статьи, которую когда-то читал. И я немало был изумлен тем, что нашел в этих словах смутный намек на объяснение того, что со мной произошло, и как бы предсказание возможности таких чудес:

«Можно представить себе, что существует такой же передаточный пункт между живыми существами и неодушевленными предметами, какой нами найден между животным и растительным мирами».

Гостиница обладала всеми современными приспособлениями комфорта. Я поднялся в подъемной машине и прошел в отведенную нам комнату.

Моя спутница была уже там. Проведя столько времени взаперти, она с какой-то жадностью смотрела на улицу, на двигаюшуюся толпу и на магазины, блиставшие огнями своих роскошных выставок. Эмма не могла оторваться от зрелища кипучей жизни; продолжая одеваться, она каждую минуту подходила к окнам и раздвигала закрытые портьеры, чтобы снова взглянуть на оживление, царившее на улице. Мне показалось, что она стала менее любезной со мной и что внешний мир интересовал ее больше моей персоны. Мое странное поведение по время нашей поездки на автомобиле, наверное, изумило ее и, так как я твердо решил не давать ей никаких объяснений, я не сомневался, что она сочла меня оригиналом, не совсем вылечившимся от своего временного сумасшествия.

За обедом, сервированным за отдельными столиками, при уютном свете электрических лампочек, делавшим столовую похожей на будуар, в обществе одетых в фраки мужчин и декольтированных женщин, Эмма проявила совершенно неуместную в этой обстановке развязность. Она пристально смотрела на одних, мерила с ног до головы ироническим взглядом других, то восторгаясь, то издеваясь, выражая вслух одобрение или смеясь во всеуслышание, и служила источником насмешек или восторгов, то смешная до неприличия, то восхитительная донельзя…

Я увел ее, как только смог. Но ее желание войти в соприкосновение с людьми было так жгуче, что пришлось немедленно же отправиться куда-нибудь в людное место.

Театр был закрыт, открыто было только казино, в котором как раз в этот вечер происходил финал чемпионата борьбы, устроенной там в подражание Парижу.

Маленький зал был битком набит студентами, хулиганами и прочей похожей на них публикой. В воздухе носились клубы дыма от папирос и дешевых сигар.

Эмма важно восседала в своей ложе. Какой-то грустный мотив, раздавшийся из несчастного оркестрика, привел ее в восхищение. А так как она не привыкла сдерживать свои экстазы, то на нее направилось триста пар глаз, привлеченных помахиваньем веером и покачиваньем перьев на ее шляпе, которыми она мужественно махала в такт музыке. Эмма улыбнулась и произвела смотр всем тремстам парам глаз.

Борьба привела ее в восторг, а борцы в особенности. Эти человекоподобные звери, морды которых — громадные челюсти и маленький лоб — казались предназначенными самой судьбой для ящика с овсом, пробуждали в моей подруге самые низменные и неистовые инстинкты.

Победил волосатый и татуированный колосс. Он вышел на аплодисменты и, чтобы изобразить поклон, он неловким движением склонил свою маленькую головку Мими-дона, на которой еле видны были маленькие свиные глазки. Это был житель этого же города, и его приятели устроили ему овацию. Он получил звание «Бастиона Нантей-ля и чемпиона Арденн».

Эмма, поднявшись во весь рост, аплодировала и кричала «браво» так громко и с такой настойчивостью, что вызвала смех всего зала. Чемпион послал ей воздушный поцелуй. Я почувствовал, как краска стыда залила мне лицо.

Мы вернулись в гостиницу, обмениваясь кислыми фразами, предвестниками целомудренной ночи.

Ночь была целомудренна, но бурна. Наша комната помещалась как раз над воротами, и всю ночь под нами въезжали и выезжали автомобили, так что меня преследовали во сне несчастья и всякая чушь.

Проснувшись, я испытал настоящие неприятности. Я оказался в одиночестве.

Не понимая, в чем дело, я попытался объяснить отсутствие Эммы вполне понятными обстоятельствами домашнего характера, но ее место на кровати было холодно, и это навело меня на грустные размышления.

Я позвонил лакея. Он пришел и передал мне письмо, которое я сохранил и пришпилил булавкой над своим письменным столом. Вот оно:

«Милый Никола,

Прости меня за горе, но луче растатся. я всретила вчера моего перваво Любовнека, человек, за которого я подралась с леони Алсид. Это тот красавец, который был вчера победным. Я возвращаюсь ему, потому что он в моей крови. Правельно, что я могла кинуть его только для громадных денег, что лерн Обещал. Потом я сделала бы тебе нещастным, потом я сделала бы тебе рогатым, потомучто ты нравился мне только 2 раза вжизни, тотраз, когда бык ударил тебе рогом, потом вроще, а потом, когда ты убежал отмене из маей камнаты. Остальные разы ты ничего ни стоил. а я хочу иметь настаящава мущину. Ты не винават, что ты не гадишся для мене, потому я думаю. что ты не будешь гаревать.

Прощай на вся жизь

Эмма Бурдише» [2] .

Перед таким категорическим решением, да еще изложенным таким варварским языком, недалеко ушедшим от судейского наречия, оставалось только преклониться. Да разве чувства, которыми руководилась Эмма, написав мне такое письмо, не были теми самыми, которые соблазнили меня в ней? Разве я не любил в ней больше всего и прежде всего эту безумную жажду любви, причину ее очаровывавшей привлекательности и причину ее неверности?

У меня не хватило энергии и мудрости отложить на завтра остаток размышлений и выводов. Я боялся, чтобы не совершить какой-нибудь непростительной глупости. Поэтому я справился, когда идет первый поезд в Париж, и вызвал человека, который взялся бы отправить багажом мою восьмидесятисильную машину, или, если хотите, Клоц-автомобиль.

Скоро мне сообщили, что этот человек явился, и мы отправились вместе с ним в гараж.

Автомобиль исчез.

Вы сами поймете, что я не упустил случая сблизить обе эти измены и обвинить Эмму в каком-то гнусном сообщничестве. Но хозяин гостиницы, решив, что тут дело не обошлось без шайки грабителей, отправился в участок. Он немедленно вернулся и сказал, что в каком-то переулке предместья найден автомобиль № 234—XV, брошенный там жуликами, по его мнению, из-за недостатка масла: в резервуаре его не осталось ни капли.

— Великолепно! — подумал я. — Клоц хотел убежать! Он не рассчитал, что не хватит масла и вот теперь он парализован…

Но я сохранил про себя настоящее объяснение этого инцидента, а механику приказал довезти автомобиль до вагона при помощи лошадей, не пуская в ход мотора.

— Обещайте мне, что вы исполните мое приказание! — настаивал я. — Это чрезвычайно важно… Вот скоро отходит мой поезд, и мне надо спешить, чтобы не опоздать на него. Ну, с Богом, только ни под каким видом не вливайте масла.