Кто спит — обедает. Я проспал до следующего утра.

А между тем, никогда я еще так плохо не отдыхал. Воспоминание о целом дне тряски на автомобиле тревожило мой покой; и во сне я продолжал чувствовать толчки и испытывать повороты виражей. Потом меня посетил целый мир сказочных чудес: Броселианда, как лес у Шекспира, вдруг заходила, причем большая часть деревьев шла попарно, обнявшись; береза, напоминавшая копье, сказала мне речь по-немецки, а я с трудом мог расслышать, что она говорит, потому что кругом пели цветы, растения упорно и настойчиво лаяли, а большие деревья от времени до времени рычали.

Когда я проснулся, я продолжал слышать всю эту сумятицу наяву, точно в фонографе, и страшно рассердился сам на себя за то, что не исследовал поподробнее оранжерею; мне казалось, что более тщательный и, главное, хладнокровный осмотр дал бы мне более ценные данные. Я строго осуждал свою вчерашнюю торопливость и свое нервничанье… А почему не попытаться поправить ошибку? Может быть, еще не слишком поздно…

Заложив руки за спину, с папироской в зубах, я направился по неопределенному направлению, короче говоря — прогуливаясь, я прошел мимо входа в оранжерею.

Дверь оказалась на запоре.

Значит, я сам, по доброй воле, упустил единственный случай все разузнать; я чувствовал, что этот случай не может повториться. Ах, я трус, трус!

Чтобы не возбуждать подозрений, я прошел мимо этого запрещенного места, даже не замедлив шага, и теперь шел по аллее, ведущей к серым зданиям. В густой траве, покрывавшей ее, была заметна протоптанная тропинка, указывавшая на то, что ею часто пользуются.

Пройдя несколько шагов, я увидел шедшего мне навстречу дядюшку. Не подлежало никакому сомнению, что он подстерегал меня. У него был очень радостный вид. Когда его выцветшее лицо улыбалось, оно скорее напоминало его лицо в молодости. Этот приветливый вид успокоил меня: значить моя шалость прошла незамеченной.

— Ну что же, милый племянничек, — сказал он почти дружественно. — Держу пари, что ты присоединился к моему мнению — место не из веселых… Ты скоро будешь сыт по горло от этих сентиментальных прогулок по дну этой кастрюли.

— Что вы, дядя! Я всегда любил Фонваль не за его местоположение, а как любят почтенного друга, ну, как предка, если хотите. Фонваль принадлежит к семье. Я часто играл, вы это знаете, на его лужайках и прятался в кустах — для меня это точно дедушка, качавший меня в детстве на коленях… немного вроде… — я решился подействовать лаской, — вроде вас, дядя!..

— Да, да… — прошептал Лерн уклончиво, — а все-таки Фонваль тебе скоро надоест.

— Ошибаетесь! Фонвальский парк, уверяю вас, это мой земной рай.

— Ты совершенно прав. Это именно рай, — подтвердил он, смеясь, — и запрещенные яблоки растут как раз в его ограде. Каждую минуту ты будешь наталкиваться на древо познания добра и зла и на древо жизни, к которым тебе запрещено прикасаться… Это сопряжено с опасностью. Будь я на твоем месте, я бы почаще выезжал в твоей механической коляске. Ах, если бы Адам имел в своем распоряжении механическую коляску…

— Но, дядюшка, ведь, за воротами лабиринт…

— Ну так что же! — воскликнул весело профессор, — я буду сопровождать тебя и показывать дорогу. Кстати, мне любопытно посмотреть, как функционируют эти… машины… как их там…

— Автомобили, дядя.

— Ну да: автомобили. — И его немецкий акцент придавал этому слову, и без того малоподвижному, какую-то полноту, тяжесть, неподвижность собора.

Мы шли бок о бок к сараю. Бесспорно, дядя, скрепя сердце, решив примириться с моим вторжением, был мило настроен. Тем не менее, чем дольше держалось его хорошее настроение, тем больше оно меня злило. Мои нескромные планы находили в моих глазах меньше оправданий. Может быть, я совершенно отказался бы от них, если бы не влечение к Эмме, которое толкало меня поступать назло ее деспотическому тюремщику. А кроме того, был ли он искренен? И не для того ли, чтобы побудить меня сдержать данное слово, он сказал мне, подходя к импровизированному гаражу:

— Николай, я много думал о тебе. Я пришел к заключению, что ты, на самом деле, мог бы принести пользу впоследствии, поэтому я хочу узнать тебя покороче. Раз ты собираешься пробыть здесь несколько дней, мы будем часто беседовать. По утрам я мало занят, мы будем проводить время вместе, будем гулять пешком или выезжать в твоей коляске и будем знакомиться друг с другом. Но не забывай того, что ты обещал.

Я молча кивнул головой. — В конце концов, — думал я.

— у него, действительно, такой вид, точно он собирается на днях опубликовать во всеобщее сведение полученные им результаты его работ. Отчего цели не быть хорошей, даже если пути, ведущие к ней, не совсем хороши? Наверное, он только их и хочет скрыть, пока не добьется результата: он рассчитывает, что блеск открытия оправдает варварство приемов, которыми он добился его, и заставит общество простить ему их… Лишь бы только конечный результат оправдал результаты и его способы не открылись раньше времени. А с другой стороны, может быть, и в самом деле Лерн боится конкуренции? Отчего же не допустить этого?

Все это я передумал в то время, как перелил в резервуар моей милой машины жестянку эссенции, которая, по счастливой случайности, оказалась у меня в запасе.

Лерн сел рядом со мной. Он указал мне прямую дорогу, проложенную вдоль одного из утесов ущелья, замысловато скрытую ложными поперечными дорожками. Сначала я удивился, что дядя открыл мне этот сокращенный путь, но, взвесив все обстоятельства, я подумал, что ведь этим самым он указывает мне, как мне скорее уехать от него. А разве это не было его самым заветным желанием!

Милейший дядюшка! Нужно же было, чтобы он вел такой замкнутый и поглощенный занятиями образ жизни, чтобы проявить такое трогательное невежество в области автомобилизма. Положим, все ученые проявляют такое же отношение ко всему, что прямо не касается узкой сферы их науки. Мой физиолог был младенцем в области механики. Хорошо еще, если он хоть подозревал о принципах этого послушного, гибкого, бесшумного и быстрого способа передвижения, которым он восторгался.

На опушке леса он сказал:

— Остановимся здесь, пожалуйста. Ты объяснишь мне, в чем дело. Машина чудесная. Дальше этого места я не хожу. А я старый маньяк. Ты, если захочешь, потом поедешь дальше один.

Я начал объяснения, демонстрируя машину. При этом я заметил, что сирена пострадала очень незначительно и что поправить ее можно было в мгновение ока. Два винтика и кусок железной проволоки вернули ей ее оглушающее могущество. Лерн, слушая ее, проявлял признаки наивного восторга. Я стал продолжать свою лекцию, и дядя, по мере того как я говорил, слушал с все более возрастающим вниманием.

И в самом деле, моторы вполне заслуживают того, чтобы ими серьезно интересовались. Если в течение трех последних лет моторы сами по себе мало изменились в своих существенных составных частях и в элементарной структуре, то приспособленность составных частей значительно пошла вперед, а материал стал распределяться более целесообразно. Для постройки, например, моей машины, весь груз которой заключался в запасных баках с эссенцией, не было употреблено ни кусочка дерева. Моя 8о-тисильная машина представляла собой роскошную и точную мастерскую для выработки поглощения пространства, построенную целиком из меди, стали, никеля и алюминия. Великое изобретение нашей эпохи было к ней применено; я говорю о том, что она покоилась не на четырех пневматиках, а на рессорных колесах, удивительно эластичных. Сегодня это кажется обыденным явлением, но год тому назад косяки моих колесных ободов возбуждали всеобщее изумление.

Но самым замечательным в моей машине было, на мой взгляд, то усовершенствование, которого строители автомобилей добились настолько постепенно, что никто не заметил, как оно со дня на день все больше завоевывает право гражданства; а именно: автоматизм.

Первая «коляска без лошадей» была загромождена рычагами, педалями, рукоятками и воланами, необходимыми, чтобы управлять ею; кранами и аппаратами для смазывания, без которых мотор не мог работать. Но с каждым новым поколением автомобилей, они все больше и больше упрощались. Мало-помалу исчезли все рукоятки, требовавшие постоянного и многообразного вмешательства человека. В наши дни органы автомобиля сделались автоматичными и механизм регулируется механизмом. Теперь шофер, в сущности говоря, кормчий: раз машина пущена в ход, она сама влечет себя вперед; разбуженная, она снова заснет только по приказанию. Словом, как заметил Лерн, современный автомобиль обладает всеми свойствами спинного мозга: инстинктом и рефлексами. В нем происходят произвольные движения наряду с движениями, вызванными разумом проводника, который становится, так сказать, мозгом автомобиля. Из этого центра идут распоряжения желаемого маневрирования, которые передаются по металлическим нервам — стальным мускулам.

— Впрочем, — добавил мой дядя, — сходство между этой коляской и позвоночным животным потрясающее.

Тут Лерн вступал в свою сферу; я насторожился. Он продолжал:

— Мы уже нашли нервную и мускульную систему — их представляют рычаги управления, передачи и ускорения.

Но, Николай, разве шасси не уподобляется костяному скелету человека, к которому болты прикрепляются так же, как сухожилия… Жизненная сила — кровь, это — бензин, который циркулирует по медным артериям… Карбюратор дышит — это легкое: вместо того, чтобы вводить воздух в кровь, он распыляет эссенцию, вот и все… Эта крышка похожа на грудную клетку, в которой ритмично бьется сердце… Наши сочленения так же помещаются в жидкости, как и машинные в масле… А вот и защищенные крышкой-кожей резервуары, так же голодающие и насыщающиеся, как желудок… Вот фосфоресцирующие, как у диких зверей, глаза-фонари, пока еще не обладающие даром зрения; вот голос: сирена; вот выводная трубка, которую я не хочу ни с чем сравнивать, щадя твою скромность… Словом, твоей машине недостает только мозга, роль которого исполняет по временам твой, чтобы сделаться большим, глухим, бесчувственным и бесплодным зверем, без вкуса и обоняния.

— Целая коллекция недужных, — сказал я, расхохотавшись.

— А с другой стороны, — возразил Лерн, — автомобиль наделен лучше нас. Подумай об этой воде, которая охлаждает его: какое прекрасное средство от лихорадки… А сколько лет может держаться такая оболочка, если за ней будет внимательный уход! Потому что, ведь ее можно чинить без конца… автомобиль всегда можно вылечить; разве ты только что не вернул дар речи его глотке? Ты с такою же легкостью мог бы заменить его глаза.

Профессор увлекся.

— Это могучее и грозное тело, — почти кричал он. — Но этим телом можно одеться; это доспехи, одев которые, чувствуешь себя дополненным гораздо больше, чем можно рассчитывать; это броня — увеличительница силы и быстроты. Да что там говорить — в этой броне вы представляете из себя марсиан Уэллса на их треножных цилиндрах; вы просто-напросто головной мозг какого-то неестественного головокружительного зверя.

— Дядюшка, ведь в сущности всякая машина такова.

— Нет! Не в такой степени совершенства. За исключением внешнего вида, к которому, собственно говоря, ни одно животное не подходит, автомобиль представляет собой самый удачный из всех автоматов. Он точнее сделан по нашему подобию, чем любой заводной манекен Мельцеля или Вокансона, похожий на живых людей; потому что те, под людской оболочкой скрывают организм вертела, с которым нельзя поставить на одну доску даже организм улитки. Тогда как автомобиль…

Он отошел на несколько шагов и, окинув машину нежным взглядом, воскликнул;

— Какое великолепное создание! До чего велик человеческий гений!

— Да, — подумал я, — в акте творчества кроется совсем другая красота, чем в твоих зловещих смешениях живого тела и плоти с бесчувственным деревом. Но с твоей стороны хорошо, что ты хоть в этом признаешься.

Хотя было уже довольно поздно, я все же поехал в Грей-л'Аббей, чтобы пополнить запасы бензина, и хотя Лерн и был большим рутинером, но он до того увлекся автомобилем, что решился переступить через традиционную границу своих прогулок и сопровождал меня.

Потом мы поехали обратно в Фонваль.

Дядюшка, увлекшись, как всякий новичок, все время нагибался вперед и ощупывал железную покрышку мотора, потом он разобрал автоматическую масленку. В то же время он задавал мне бездну вопросов, и мне пришлось посвятить его во все мельчайшие подробности устройства моей машины; все это он усваивал с невероятной быстротой и точностью.

— Послушай, Николай, нажми, пожалуйста, сирену… Теперь поезжай медленнее… остановись… пусти в ход опять… поезжай скорее… Довольно, затормози… теперь задний ход… Стой!.. Нет, это, право, колоссально.

Он смеялся от радости. Его вечно надутое лицо похорошело. Всякий, увидевший нас, принял бы нас за двух задушевнейших друзей. А может быть, в данную минуту мы и были ими?.. И я уже предвидел тот час, когда, благодаря моему автомобилю, Лерн, может быть, откроет мне свои секреты.

Он сохранил свое прекрасное настроение до самого приезда в замок; соседство таинственных зданий нисколько не нарушило его; настроение это переменилось только тогда, когда он вошел в столовую. Тут Лерн вдруг нахмурился: вошла Эмма. Получилось такое впечатление, будто муж тети Лидивины испарился вместе с дядиной улыбкой, а его место занял старый сварливый профессор, недовольный нашим присутствием. Тогда я почувствовал, как мало значения имеют для него все его будущие открытия в сравнении с этой женщиной, и что если он стремился к славе и богатству, то только для того, чтобы иметь возможность удержать около себя эту очаровательную женщину.

Наверное, он ее любил такою же любовью, как и я: как испытывают голод, жажду, — голод кожи и жажду тела. Он был большим лакомкой, я же был голоднее — вот и вся разница между нами.

Да ну же, будем откровенны! Вы, Эльвира, вы — Беатриче, идеальные возлюбленные; сначала вы были только теми, кого страстно желают. До того, как писать в вашу честь стихи, вас просто желали, без всякой литературы, как… к чему искать лицемерные метафоры, — как блюдо чечевицы или стакан свежей воды… Но для вас создали гармоничные фразы, потому что вы сумели сделаться обожаемыми подругами и с тех пор вас окружили этой утонченной нежностью, которая является вершиной нашего чувства, нашей восхитительной и медленной поправкой творения. Конечно, Лерн прав: человеческий гений велик. Но любовь человека доказывает это гораздо лучше, чем построенные им машины. Любовь — это очаровательно двойственный цветок, лучшая и самая удачная прививка сада нашей души, до того тонко сделанная, что кажется почти искусственной, благоухающей искусно смягченным ароматом.

Вот… Но мы с Лерном увлекались не таким цветком, а тем простым и безыскусственным, который является аллегорическим изображением продолжения рода человеческого, и единственной причиной существования которого служит плод, который он готовит. Его настойчивый запах опьянял нас, — это был благовонный яд, напоенный сладострастием и ревностью, в которой чувствуешь меньше любви к женщине, чем ненависти ко всем остальным мужчинам.

Варвара приходила и уходила, услуживая за столом черт знает как. Мы все молчали. Я избегал смотреть на очаровательную Эмму, убежденный, что мои взгляды были бы до того похожи на поцелуи, что это не могло бы укрыться от дядиных глаз.

Она была теперь совершенно спокойна и рисовалась своим равнодушием; опершись голыми локтями на стол, положив голову на руки, она рассматривала в окно пастбище, на котором ревели его обитатели.

Мне хотелось бы по крайней мере смотреть на то же, на что смотрела моя возлюбленная; это далекое и сентиментальное общение утишило бы, как мне казалось, мое низменное стремление к более интимным встречам.

К несчастью, из моего окна не было видно пастбища, и мои глаза, блуждая без определенной цели, все время, помимо моей воли, чувствовали впечатление ее белых голых рук и колыхание корсажа, трепетавшего сильнее, чем следовало бы.

Больше, чем следовало бы!

В то время, как я объяснял это явление в свою пользу, Лерн в угрюмом молчании встал из-за стола.

Отодвинувшись, чтобы дать пройти молодой женщине, которая, проходя, слегка задела меня, я почувствовал, что она вся дрожит; ноздри ее носа трепетали. Меня охватил прилив неудержимой радости.

Разве можно было еще сомневаться, что я взволновал ее?

Когда мы проходили мимо окна, Лерн взял меня за плечо и сказал мне потихоньку, дрожащим от сдерживаемого смеха голосом — я думаю, что так в свое время говорили сатиры:

— Ага! Вот Юпитер устраивает свои штуки.

И он показал на быка, стоявшего посреди пастбища в возбужденном состоянии, окруженного своим гаремом.

В зале к дяде опять вернулось его отвратительное настроение. Он приказал Эмме отправиться в свою комнату, а мне, дав несколько книжек, посоветовал весьма внушительным тоном пойти позаняться в тени леса.

Мне оставалось только подчиниться. — Ну что же, — уговаривал я сам себя не противоречить, — в конце концов, самый жалкий из нас всех все-таки он.

То, что произошло следующею ночью, доказало, что это не совсем так и значительно умерило мое чувство жалости к нему.

Случившееся расстроило меня тем более, что далеко не способствовало разъяснению тайны, а наоборот, само по себе казалось необъяснимым.

Вот в чем дело:

Я заснул спокойным сном, убаюканный мечтами об Эмме и радужными надеждами на успех у нее. Но во сне, вместо того, чтобы увидеть что-нибудь забавное и легкомысленное, меня преследовали нелепости предыдущей ночи: ревущие и лающие растения. Шум терзал меня во сне все сильнее и напряженнее; наконец, гам сделался до того нестерпимым и казался до того естественным, что я вдруг проснулся.

Я горел и все же был весь в поту. В ушах продолжало звучать как бы воспоминание от только что услышанного во сне пронзительного крика. Я слышал его не впервые… нет… я уже слышал его, этот крик… тогда… когда я ночевал в лабиринте… тогда он доносился издали… со стороны Фонваля…

Я приподнялся на руках. Комната была слегка освещена лунным светом. Все было тихо. Только мерное тиканье маятника часов, изображавших время, равномерно нарушало тишину. Я опустил голову на подушку…

И вдруг, под впечатлением внезапного чувства ужаса, я завернулся с головой в одеяло, зажав уши руками: зловещий, неслыханный, сверхъестественный вой несся из парка в тишине ночи… Это было что-то кошмарное, и действительность превосходила то, что бывает во сне.

Я подумал о большой чинаре, росшей против моего окна…

Я поднялся, употребляя нечеловеческие усилия. И тут я услышал тявканье… заглушенное… что-то вроде заглушаемого тявканья… усиленно заглушаемого…

Ну что же? Ведь могла же это быть собака, черт побери!

В саду ничего… ничего, кроме чинары и уснувших деревьев.

Вой повторился с левой стороны. В окно — в другое окно я увидел то, что на минуту, казалось бы, все разъясняло. (Все-таки, надо констатировать факт: мои слуховые впечатления во сне были вызваны криком, имевшим место на самом деле; настоящие звуки навеяли сон о воображаемых крикунах).

Там стояла изнуренная громадная собака, спиной ко мне. Она положила лапы на закрытые ставни моей бывшей комнаты и от времени до времени испускала отрывистый вой. Другой — полузаглушенный лай — отвечал ей изнутри дома; но было ли это действительно тявканье? А что, если мой слух, подозрительно настроенный теперь, ввел меня в заблуждение? Скорее это можно было назвать человеческим голосом, подражавшим собачьему лаю… Чем внимательнее я прислушивался, тем этот вывод казался мне неоспоримее… Ну конечно, нельзя было даже ошибаться так грубо; как я мог сомневаться? это резало слух: какой-то странный шутник находился в моей комнате и забавлялся тем, что поддразнивал бедную собаку.

Впрочем, это ему удавалось: животное выказывало все признаки возрастающего ожесточения. Оно странно модулировало свой вой, придавая ему всякий раз другое, необыкновенное выражение ужасного отчаяния… Под конец оно стало царапать лапами ставни и кусать их. Я услышал хруст дерева в его мощных челюстях.

Вдруг животное застыло, шерсть поднялась на нем дыбом. Из комнаты внезапно послышалась грубая брань. Я узнал голос моего дяди, хотя не мог разобрать смысла его ругательства. Обруганный шутник немедленно замолк. Ну как понять это противоречие: собака, ярость которой должна была бы утихнуть, теперь выходила из себя — ее шерсть до того ощетинилась, что стала похожа на щетину ежа. Она, громко ворча, пошла вдоль стены, направляясь к средней входной двери замка.

Когда она дошла до этой двери, Лерн открыл ее.

Мое счастье, что я был осторожен и не поднял шторы: первый взгляд Лерна был направлен на мое окно.

Тихим голосом, дрожавшим от сдержанного гнева, про-фесор пробирал собаку, но с крыльца не сходил, и я понял, что он ее боится. А та все приближалась, ворча и уставившись на него своими горящими под широким лбом глазами. Лерн заговорил громче:

— На место! Грязное животное! — Тут он произнес несколько слов на иностранном языке. — Убирайся! — заговорил он снова по-французски, так как собака продолжала приближаться. — Что ж, ты хочешь, чтобы я тебя прикончил!

У дяди был вид, точно он сходит с ума. При луне он казался еще бледнее. — Она его разорвет, — подумал я, — у него нет даже плети…

— Назад, Нелли! Назад!..

Нелли… Значит, это была собака покинувшего дядю ученика? Сенбернар шотландца?..

И действительно, вот снова послышались иностранные слова, дав мне возможность узнать, к моему еще большему недоумению, что мой дядя говорит по-английски.

Его гортанные ругательства будили ночную тишину.

Собака съежилась, приготовляясь к прыжку. Тогда Лерн, потеряв терпение, пригрозил ей револьвером, показывая другой рукой направление, куда он ее гнал.

Мне случалось видеть на охоте, как собака, в которую прицеливаются, убегает от ружья, смертоносную силу которого она знает. Но такой же эффект от пистолета показался мне менее банальным. Испытала ли раньше Нелли действие этого оружия? Это было возможно, но я больше верю в то, что она скорее поняла английский язык — обычный разговор Мак-Белля, — чем револьвер моего дяди.

Она утихла, точно от пения Орфея, сжалась и, опустив хвост, побежала к серым зданиям, по направлению, указанному ей Лерном. Он помчался вслед за нею, и ночная тень поглотила их обоих.

На моих часах время скостило еще несколько минут.

Вдали я услышал шумное хлопанье дверями.

Затем вернулся Лерн.

Снова воцарилось молчание.

Значит, в Фонвале находились еще два существа, о присутствии которых я до этой ночи не подозревал: Нелли, жалкий вид которой не давал повода считать ее счастливой, — Нелли, брошенная, вероятно, своим хозяином во время поспешного бегства его отсюда, и мрачный шутник. Потому что этот последний, но здравому размышлению, не мог быть ни одной из женщин, ни одним из трех немцев; шутовской характер его проделки выдавал возраст автора: ребенок, только ребенок может забавляться тем, что станет дразнить собаку. Но, насколько мне было известно, никто не жил в том крыле… Ах, да! Лерн сказал мне:

— твоя комната занята. — Кто же в ней жил?

Я это узнаю.

Если скрытое от меня присутствие Нелли в серых зданиях подстрекало еще больше мое любопытство по отношению к этим, и без того заинтриговавшим меня, местам, то закрытые помещения замка неожиданно делались дополнительною целью моих розысков.

Ну, наконец то становилось ясным, что надо было делать.

И так как перспектива охоты зажигала во мне лихорадку — тайное предчувствие говорило мне, что я поступлю умно, если сначала доведу одно дело до благополучного конца и нарушу первое запрещение Лерна, до того, как преступлю второе. — Узнаем сначала основу его предприятий, — советовала мне совесть, — они подозрительны. А потом мы займемся пустяками — любовными шашнями — совершенно спокойно.

Почему я не последовал мудрому совету совести?.. Но совесть поет под сурдинку, и я спрашиваю вас, кто ее услышит, когда страсть начинает кричать во все горло?..