Господин прокурор!
До того, как вы прочтете это письмо, вам уже будет известно, где его нашли, следовательно и то, что я умер, вам тоже будет известно.
Действительно, я собираюсь покончить с собой.
Я надеюсь, что ничто не заставит предположить, будто я не сам убил себя. Хочу этого всей душой. Надеюсь, что в комнате не будет беспорядка и что я буду банальным, очевидным самоубийцей. Я предполагаю, что так будет, но увы, я не уверен в этом, так как причина, обрекающая меня на смерть, может облечь ее беспорядком и тайной… причина, до того ужасная, что стоить умереть, лишь бы уйти от этого ужаса… Только для этого… Уверяю вас. Но это не единственная причина моей смерти. Я решил уничтожить себя для того, видите ли, чтобы тем самым уничтожить и ее… эту причину… Вы понимаете?.. Только… я не уверен, что это мне удастся… Поэтому я решил, что, пожалуй, лучше будет, если я вам открою эту тайну. Это поможет вам разобраться в странностях (если они произойдут) и исключить подозрение в убийстве.
Главное, ради Бога, не обвиняйте никого. Я и без того причинил много зла. Не обвиняйте никого, если моя дверь окажется взломанной. Не обвиняйте никого, если найдете кого-нибудь — какое-нибудь странное существо — около моего трупа. Не обвиняйте никого ни в чем, даже если окажется, что мой взгляд с ужасом направлен на взломанную дверь… Нет… ради Бога… не надо… ведь это невозможно, этого не может быть… ведь я же спасусь до этого, я убью себя до этого, даже в том случае, если бы, чтобы умереть вовремя, мне пришлось собственными руками вырвать свое сердце…
Теперь половина второго, — значит, это произойдет через три часа. Боже мой, всего каких-нибудь три часа жизни, а столько надо еще рассказать.
Впрочем, для того, чтобы сократить рассказ и не быть вынужденным описывать действующих лиц, вот вам две фотографических карточки: группа молодых людей и портрет молодой женщины.
Вглядитесь, пожалуйста, в первую. Не подумайте, что это группа сумасшедших — это ученики архитектора Монжени, выпуска 1896 года. Снимались они в воскресенье, на школьном дворе. Снимок производит странное впечатление, потому что каждый из участников старался выявить свойственные только ему черты характера особой позой, или держа в руках что-нибудь, что ярко характеризует его индивидуальность. Это очень пахнет «Латинским кварталом» и, по правде сказать, не особенно остроумно, но до чего грустно в то же время.
Обратите внимание на левую сторону снимка: там, во втором ряду, вы увидите молодого человека в очках с палитрой в руке и с короной из репы на голове. Это акварелист Гильом Дюпон-Ларден, имя которого вам, вероятно, небезызвестно. Его украсили короной из репы, потому что «репа» и «акварель» синонимы на школьном языке, а Гильом только и мечтал, что о славе первого акварелиста, между тем как его родители требовали, чтобы он сделался архитектором; он подчинился, но работал лишь ровно настолько, чтобы получить диплом, а потом решил отдаться исключительно своему любимому занятию. Это мой лучший, единственный за всю жизнь друг. Познакомился я с ним у Монжени.
Теперь — обо мне. Я являюсь участником сцены гипнотизма, которую изображают трое в ряду под Дюпон-Ларденом. Но я не тот малыш, что сидит с закрытыми глазами, не бородатый толстяк, который делает вид, что усыпляет его пассами — я этот высокий брюнет с крючковатым носом. Оба они — Жюлио и Сальпетриер — были на самом деле медиумом и гипнотизером, и их опыты были главным номером наших праздничных развлечений. Я же — простой любитель в области гипнотизма — был только помощником Сальпетриера. Да и помогал-то я ему нехотя, чем немало возмущался мой учитель, утверждая, что я с моими глазами, «такими же крючковатыми, как мой нос», мог бы сделаться первым гипнотизером в мире. В конце концов, ведь это и возможно… Но мне эта процедура всегда была неприятна: те, которых усыпляешь, так ужасно моргают, лицо их настолько теряет всякое выражение, что на меня это производит такое впечатление, точно их обезображивают, и я пугаюсь…
Перейдем ко второй карточке. Эту карточку, господин прокурор, я умоляю вас сжечь, как только вы ее рассмотрите. Если вы хоть немного дорожите какими-нибудь воспоминаниями прошлого, я не сомневаюсь, что вы исполните мою мольбу. С той самой минуты, как я ее украл, я ни на секунду не расставался с нею…
Боже мой, если бы предметы изнашивались от взглядов, если бы наши слезы могли растворять изображения, а поцелуи стирать их, то вы не увидели бы портрета Жиллеты… А вместо того… Моя реликвия не особенно хорошо выглядит… Можно подумать, что она пробыла целую ночь под дождем… Несчастный, ты имел возможность плакать ночи напролет над карточкой; чего ж тебе надо было еще? Ты обладал единственным неистощимым наслаждением и разрушил его собственными руками. Ты наслаждался неутомимым желанием и, удовлетворив его, лишился его навсегда. Разве ты не знал, откуда являются сожаление, раскаяние и угрызения совести. Глупец! Ведь эти старые сгнившие желания — остатки удовлетворения.
Да, это правда — я был глупцом — и совершил преступление, но взгляните на нее. Впрочем, вы видите только ее молчаливое и неподвижное изображение. Вы скажете: «Это красивая девушка; она похожа на шведку», и забудете ней. Но если бы вы знали!..
Я увидел ее в первый раз, вечером, в сумеречной комнате. Мне показалось, что ко мне из мрака приближается свет. Ко мне приближалась царица, блещущая красотой молодости, как утренняя заря весною. Открытый взгляд ее длинных узких глаз был полон каким-то серым светом… Я был ослеплен… Голос Гильома вывел меня из оцепенения — я и не заметил, что он шел сзади. Он назвал ее имя и сказал, что это его невеста. Мне показалось, что земля ускользает у меня из под ног и звезды светят мне сквозь потолок. Я погиб. Боже мой, Жиллета, Жиллета! Я должен был бы уйти немедленно, но побоялся, чтобы мой неожиданный уход не внес неловкости в празднование помолвки. Я уговорил себя, что всем мой уход покажется подозрительным и что лучше отложить бегство до следующего дня. Было ли это искренне? Я посейчас спрашиваю себя, поступил ли я, оставаясь, как герой или как негодяй?
Как бы там ни было, я остался. И тогда они в своем ослеплении и неосторожности потребовали, чтобы я им построил дом. Гильом купил на бульваре Клиши, почти на углу Плас-Бланш, старый дом на снос. Это был их любимый квартал, и тут-то они решили поселиться, но с тем непременным условием, чтобы я выстроил им дом по своему плану. Вы знаете, каковы влюбленные друг в друга жених с невестой — они не допускают мысли, чтобы кто-нибудь мог им в чем-нибудь отказать. Да и как это сделать, почему?.. Ведь это значило бы выдать себя. Да и знаете, я сознаюсь: работать для нее, сделать для нее дом, как делают платье, создать декорацию для ее красоты, увековечить свое имя на том месте, где она будет жить — я воображал… я представлял себе, что таким образом я дополню ее жизнь по своему вкусу, соединю ее очарование с моим искусством, как бы свяжу частицу ее души с моей… Чепуха! Фантазии… Слова, слова, каламбуры… Пусть… Пусть… А между тем, я мечтал об этом доме, как влюбленный. Я мечтал создать не храм для моего божества, а объятья для моей возлюбленной. Я хотел, чтобы все гармонировало с ее северной красотой и чтобы в доме выражалась женственность ее души и всего ее существа. Вышина комнат должна была быть пропорциональна ее росту, а промежуток дверей должен был еще больше выявлять грацию ее фигуры. Стены комнат должны были быть окрашены в различные цвета, в зависимости от своего предназначения, но настолько подходящие к ней, что художник, рисуя ее портрет, оставил бы их, как фон к нему. Я решил превзойти самого себя даже в мелочах: форма мебели должна была находиться в зависимости от ее поз, окна служили бы рамкой для ее красоты, если бы она вздумала выглянуть из них.
Моя задача была не из трудных, потому что Жиллета одухотворяла все своим присутствием и всюду вносила какой-то ей одной свойственный внутренний свет; люди, предметы, словом, все при ней преображалось и все отходило куда-то на задний план.
Да, моя задача была не из трудных, но что я построил? Пойдите, посмотрите. Пусть вам покажут дом. Что-то вроде норвежского, или датского, или русского домика. Что-то банальное и вычурное. Товарищи окрестили его «избой». Гм, гм! «Изба». Черт возьми! Ах, мечты, мечты!..
Но время проходит. Я слышу, как за моей спиной оно отсчитывает минуты по часам. Час мой близок. А вы еще ничего не знаете. Скорее…
Постройка избы была предлогом для частых встреч. Критика плана постройки, выбор материалов, разработка деталей, а потом присмотр за работой, все заставляло нас часто встречаться и создало между Жиллетой и мной некоторого рода близость, которая, при совместной работе, все увеличивалась. Нельзя сказать, чтобы эти обстоятельства способствовали моему излечению. Наоборот, моя любовь перешла в какое-то исступленное лихорадочное чувство. Когда постройка была окончена, я заметил, что бороться уже поздно, и оставалось или добиться взаимности, или умереть… К несчастью, я не решился умереть, не попытав счастья.
Тогда я спустился по ступеням низости до самого дна.
Отбросив мысль о бегстве, о котором я когда-то мечтал, я постарался поселиться как можно ближе к ним и нанял на бульваре Клиши вот эту квартиру, в нескольких шагах от их избы. Гильом и его жена страшно обрадовались этому. Было решено встречаться ежедневно. Для «милого архитектора» будет целый день накрыт прибор в доме, который он выстроил, в столовой, которую он устроил.
Они любили друг друга безумно… Разве это не должно было бы лишить меня надежды, скажите, разве это не должно было меня оттолкнуть?! А между тем их нежность только пришпоривала мое желание, терзая сердце ревностью. Кроме того, я был убежден, что они полюбили друг друга по ошибке; я сам себе внушал дикие мысли: «Природа не создала их для взаимной любви. Они ошибаются. Они не должны любить друг друга. Какое они имеют право на это, если Жиллета создана для меня, для меня одного? Кто может быть ей ближе меня? Только вокруг моей шеи ее руки обовьются с идеальной точностью, только мои губы могут ей дать ощущение неземного поцелуя». Словом, по моему убеждению, только я мог быть наиболее подходящим мужем для Жиллеты, и право, мне казалось, что мы были двумя половинками одного целого. Какая глупость и как банально, не правда ли? Я уговаривал себя, что это так и есть, иначе я не испытывал бы к ней этой безумной страсти… Служит ли извинением для меня сила моего чувства? Может быть. Мне все равно… Судите сами… Во всяком случае, я любил ее исключительной любовью, единственной в мире, достойной увековеченья, как любовь Леандра к Геро, или Тристана к Изольде… как, вероятно, всякий любит свою подругу с тех пор, как Господь создал Адама и Еву…
Три часа. За моей спиной уже бьет три часа. Как быстро летит сегодня время, а я еще ничего не рассказал. Может показаться, что я нарочно отклоняюсь в сторону… Ну же…
В течение двух лет, господин прокурор, я был нахлебником у Дюпон-Ларденов и занимался исключительно тем, что старался оставаться как можно чаще наедине с Жиллетой. Удавалось это мне редко, потому что Гильом с утра до ночи работал в своей мастерской, а жена его почти не отходила от него. Окончив работу, они выходили всегда вместе… Вы понимаете, к каким хитростям мне приходилось прибегать, чтобы незаметно для них самих разлучать их хоть изредка. Боже, какой ужас и какая гадость!..
Только один раз в неделю, если не происходило ничего экстраординарного, я мог надеяться застать ее в одиночестве. Это бывало по вторникам от пяти до семи. По этим дням Гильом читал лекции по истории искусства в каком-то институте. Понятно, что эти вторники были для меня воскресеньями, и я аккуратно посещал избу в это время. Иногда никого не заставал — «Барыня вышла». Иногда какой-нибудь посетитель лишал меня очарования этой беседы с глазу на глаз. Но чаще всего все складывалось, как мне хотелось, потому что у Жиллеты не было никакого основания избегать моего общества, уходить из дому она не любила и почти никого не принимала в неприемный день.
Да, представьте себе, что в течение тридцати месяцев я жил настоящею жизнью всего лишь два часа в неделю, да и то не всегда. В течение тридцати месяцев я был смешным, отвратительным, но никем не подозреваемым поклонником госпожи Дюпон-Ларден. Ни она, ни Гильом, поглощенные собственным счастьем, ничего не подозревали. Конечно, если бы я был твердо уверен в ее равнодушии ко мне, я, может быть, сбросил бы с себя ярмо моей любви, но я до такой степени страстно хотел, чтобы она ответила на мое чувство, что мне стало казаться, будто так оно и есть на самом деле. А между тем, к стыду своему должен сознаться: несмотря ни на что, хотя поведение мое и не могло вызвать подозрения, она ни словом, ни жестом, никогда не подала мне повода признаться ей в моей страсти. И несмотря на это, я сделался жертвой болезненной фантазии, как и многие другие. Дошло до того, что всякое слово или движение я истолковывал в выгодном для себя смысле. Ничего не значащие жесты я считал хорошим предзнаменованием, на случайный пристальный взгляд смотрел, как на сообщничество, в каждой фразе искал скрытый смысл, простую вежливость объяснял исключительным вниманием. Я говорю вам, что галлюцинировал. И вот однажды, узнав, что они из-за чего-то повздорили, я решил воспользоваться моментом.
Как раз это случилось во вторник.
Я высказал все, что у меня было на душе.
Сначала она, как будто, не поняла меня, потом, сообразив, о чем идет речь, она попыталась превратить все в шутку; и, наконец, убедившись, что я говорю вполне серьезно, она была до такой степени поражена и огорчена и ответила мне, хотя в мягкой и сердечной форме, так категорически и определенно, что у меня не осталось даже намека на надежду.
Мираж рассеялся, за ним оказался глубокий мрак. Слова Жиллеты казались мне бредом. Тут же я решил застрелиться сегодня же, как только вернусь домой. Без надежды мне незачем было жить… Она этого не знала… Она не прочла этого в моих глазах… Она спокойно журила меня, как мать… Боже мой, мы спокойно сидели один против другого, со стороны это выглядело, как обыкновенный визит, даже говорила она почти без всякого волнения. Никто не мог бы догадаться, что она произносит мне смертный приговор. А я, господин прокурор, не мог оторвать от нее глаз, я смотрел на нее, вкладывая в мой взгляд всю силу моей души; ведь я видел ее в последний раз в жизни, и слушал как-то смутно; точно во сне, доносились до меня ее слова:
— Мой бедный друг, то, что вы сделали, нехорошо и некрасиво. А между тем, не вы одни виноваты… мне следовало догадаться… и Гильому тоже… Но как вы могли предположить?.. О, это некрасиво, нехорошо с вашей стороны… Вы просто сошли с ума… Но это кончено, не правда ли?.. Вы теперь образумитесь?.. Ну конечно, как я подумаю, вас просто подменили. Гильом к вам так хорошо относится, и вы его любите. Какую же роль вы ему назначали во всей этой истории?.. О чем вы думаете? Не смотрите на меня так… Ну, скажите, что было бы с Гильомом?
Я ответил нехотя, зная, что мой ответ ее возмутит:
— Гильом ничего бы никогда не узнал, значит и не страдал бы. Я клянусь вам (и я говорил правду, господин прокурор), что охотно пожертвовал бы жизнью, чтобы избавить его от забот.
— Да вы — чудовище! Сколько цинизма, и как вы противоречите сами себе. Ради Бога, замолчите… Я не узнаю вас… Послушайте: я не хочу ни разрыва, ни ссоры. Нет, это слишком огорчило бы мужа, да и могло бы возбудить в нем подозрение. Я надеюсь, что вы найдете в себе достаточно силы воли, чтобы подавить свое чувство, не переставая бывать у нас. Забудьте обо всем, если вы уже не забыли. Что касается меня, то я даже не помню, о чем мы с вами говорили. Да, право, ничего не было. Я не слышала вашего объяснения в любви, а вы забыли о моей головомойке; мы оба забудем, что вы усомнились в моей верности. Разве это не лучший выход из создавшегося положения? Как вы думаете?
Ну, возьмите себя в руки, возобновим наши прежние отношения — я не стану сердиться, а вы не огорчайтесь… Только имейте в виду… если вы еще раз… то уж не будьте в претензии, я буду вынуждена все рассказать Гильому. Выслушать от вас дважды то же самое было бы недостойно его жены. Вы и сами того же мнения, не правда ли? Ну что же?.. Вы согласны?.. Это свято обещано?.. Отвечайте же…
Господи, как мне были жалки эти проекты будущего! Точно для меня было возможно какое-нибудь будущее… нет, будущее существовало только для других. Я смотрел на нее и не мог наглядеться. Она была для меня единственной светлой точкой в окружившем меня мраке. Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами… в которых я читал волнение и любопытство… И я больше никогда не увижу их… Никогда…
— Да ну же, — сказала она снова, — вы меня пугаете. Вы меня не слушаете… Обещайте… Клянитесь… Дайте мне руку честно, по мужски. Так. Теперь клянитесь, что никогда больше не станете вспоминать о сегодняшней истории. Клянитесь мне, что постараетесь вылечиться, не страдать и — не быть непорядочным. А я, со своей стороны, даю вам слово…
Она остановилась, не окончив фразы… Произошло что-то необыкновенное. Голос ее за несколько минут до этого становился все тише, тише. Он сделался глубже, глуше, медленнее. Представьте себе звуки, исходящие из фонографа, когда завод кончается — вот такое было у меня впечатление. В то же время лицо ее теряло свое выражение и становилось похожим на лицо статуи. Веки, вздрогнув, сделались неподвижными, как бы окаменели, взгляд широко раскрытых глаз стал слишком пристальным, как будто глаза сделались стеклянными… И вот, говоря все медленнее и медленнее, Жиллета совсем умолкла — я слишком долго на нее смотрел — она уснула.
Я, положим, заметил это с самого начала. Как только ее руки прикоснулись к моим и взгляд ее начал подчиняться моему, я сейчас же это заметил, но с глубоким изумлением. Но я тут был ни при чем, нет, я не был виноват: раскройте любую книгу по гипнотизму и вы увидите, что нечего и думать усыпить кого-нибудь против его желания. Это был исключительный случай, граничивший с чудом. Я был потрясен. Но я немедленно учел всю пользу, которую мог извлечь из этого положения. Мрак, в который моя душа была погружена, осветился внезапным дьявольским светом, мне казалось, что победные трубы звучат в моих ушах. И вместо того, чтобы освободить ее из-под моего влияния, я, наоборот, старался усилить магнетический ток моего взгляда. И мысленно все настойчивее повторял:
— Спите… Спите… Спите… Спите…
И вот, господин прокурор, она сидела предо мной в полной каталепсии, холодная и бледная, как мраморное изображение, и спала.
И вся ее будущность была в моих руках.
Но нужно было на что-нибудь решиться сейчас же; кто-нибудь мог неожиданно войти, — и какая получилась бы трагикомедия. Я торопливо подыскивал формулу приказания, которая ясно запечатлелась бы в ее мозгу. Я хотел, чтобы приказ был короток, ясен и точен, легко запоминаем и, главное, чтобы в нем не было чего-нибудь, что могло бы подать повод к недоразумению вследствие ложного толкования.
Через несколько минут мне показалось, что мне удалось составить нужную мне фразу, и я торопился внушить ее, потому что меня преследовал страх, чтобы меня не накрыли, а кроме того… Я уж говорил вам об этом: присутствие загипнотизированных пугает меня. Я боюсь их. Это таинственные собеседники… И, боясь ежеминутной помехи, наедине с моей пациенткой, которую общественное мнение назвало бы «жертвой», я испытывал двойной страх.
Я начал с традиционного вопроса:
— Жилетта. Вы спите?
Она ответила механически, без всякого выражения:
— Да.
— Будете ли вы мне повиноваться?
……………………………………………
— Я так хочу. Я требую этого. Будете ли вы повиноваться?
— Да…
— Хорошо. Запомните то, что я вам скажу: начиная с будущего вторника, вы станете приходить ко мне каждый вторник в пять часов и (чуть не рыдая, добавил я), станете моей влюбленной и восхищенной любовницей… В семь часов вы будете уходить и забудете о нашем свидании и наших отношениях до следующего вторника. Точно так же, проснувшись теперь, вы забудете, что я вас усыплял. Вы поняли?
— Да.
— Повторите.
Она повторила мое приказание, слово в слово, спокойным голосом, без выражения, автоматически, как школьница, отвечающая басню: «Вороне где-то Бог послал кусочек сыру». Отвратительная сцена. Я поторопился окончить ее.
Я разбудил ее. К счастью, все шло нормальным путем: кровь мало-помалу приливала к лицу, оно оживилось, вздрогнули веки, глаза потеряли пристальность своего взгляда и положение тела сделалось менее напряженным; шепот переходил в речь, и звуки, ускоряясь и становясь выше по тембру, превратились в обычный молодой и свежий голос Жиллеты, который продолжал прерванную сеансом фразу:
—. никогда не рассказывать этого Гильому. В противном случае, я вынуждена буду открыть ему глаза. Ну скажите же наконец, что вы обещаете. Да ну же.
— Ну хорошо, обещаю, — ответил я радостным тоном, хотя слезы душили меня. — Вы правы — я был сумасшедшим, но достаточно сознать это, чтобы не быть им больше. И вы, сударыня, так убедительно доказали мне это, что я перестал быть им как раз в ту минуту, как вы убедили меня в этом. Как приятно изредка пошутить, но теперь я излечен, и надолго. Да, черт возьми, выбросьте это из головы! Фи, какая скверная история! Не будем больше говорить о ней.
— Ах, — воскликнула Жиллета с торжеством. — Наконец-то вы все-таки оказались порядочным человеком, а я уж теряла надежду. В какой ужас вы меня повергли, мой друг, но теперь я успокоилась. Но, простите меня, — сказала она, берясь руками за голову. — Столько потрясений. Я прошу вашего разрешения покинуть вас, у меня внезапно разыгралась ужасная мигрень.
Всю следующую неделю я прожил в невероятно возбужденном состоянии. То меня охватывал безумный ужас, то сумасшедшая радость и надежды, доводившие меня до исступления. Придет ли она? Вот единственный вопрос, над которым я думал целых восемь дней. Придет ли она? С научной точки зрения это не подлежало сомнению, но владельцы избы так спокойно и радостно чувствовали себя, что заставили бы усомниться даже Бога. Моя уверенность временами совершенно испарялась. Случайный гипнотизер, что-то вроде ученика колдуна, я, как испорченный ребенок, пошутил над слишком великой, слишком святой, слишком таинственной вещью. И вот я был до того потрясен своим ужасным проступком, что не понимал даже естественных последствий его. А между тем, беззаботность Жиллеты как раз и доказывала удачу моего предприятия, а я видел в ней доказательство противоположного и тщетно искал в глубине ее светлых глаз искру того чувства, которое я внушил ей. Я ничего особенного не замечал в них, так же как и Гильом своими прикрытыми стеклами для близоруких глазами мужа. Меня преследовало желание знать наверное. Я устроил себе такой же календарь, как школьники на время занятий и, так же как они вычеркивают каждый день, я вычеркивал каждый час. Наконец, наступил долгожданный вторник. Это было первого октября.
На всякий случай я превратил свою комнату в оранжерею, убрав ее самыми редкими цветами и растениями. И задолго до назначенного часа, я спустился под ворота, чтобы, если Жиллета придет, ей не пришлось разыскивать мою квартиру.
Я все меньше и меньше верил в ее приход и старался кое-как утешить себя, объясняя самому себе, насколько унизителен был бы мой успех при таких условиях. Ведь даже если она придет, то кем она будет — притворщицей, манекеном, автоматом, заведенным мною самим. Какое удовольствие может доставить автомат?..
Но когда я увидел ее издали, увидел, как она идет, постукивая своими маленькими каблучками, кокетливо придерживая рукой шлейф юбки, порозовевшая, в ореоле своих золотистых волос, такая стройная, несмотря на меховое пальто, такая грациозная, несмотря на торопливую походку, и такая оживленная, то, поверьте, я больше не думал об автомате. Уверяю вас, что в ее походке не было ничего механического. Она подошла. Глаза ее улыбались. Это не были глаза сомнамбулы. Проходя мимо меня, она прошептала, закрывшись муфтой: «Войдите поскорей, какая неосторожность», и быстро пробежала к лестнице.
Она показалась мне весной, одетой по-зимнему.
Я догнал ее и поднялся вместе с ней, держа ее за руку. Запах ее духов наполнил всю лестницу, превращая ее в сад. На пороге квартиры Жиллета прижалась ко мне всем своим гибким телом и, глядя на меня влюбленными глазами, в поцелуе прошептала мне взволнованным от страсти голосом:
— Наконец-то, любовь моя! Наконец, наконец.
И зрачки ее глаз слегка косили от возбуждения.
Мы проскользнули в комнату, не выпуская друг друга из объятий.
Тут я останавливаюсь. Если бы я перебрал все сравнения, чтобы объяснить вам блаженство, испытанное мною, вы бы не узнали ничего нового. Время пролетело с быстротой молнии! Изредка только обрывки мысли, попытки анализа смущали мое блаженное состояние. Но всякий раз, когда я пытался разобраться в своих ощущениях, я должен был сознаться, что все ее поступки и речи были вполне естественными. К тому же, она испытывала ощущения, которые я не приказывал испытать. В этот день впервые ее молодое тело приобщилось к ранее неизведанным радостям. И в смущении она не знала, плакать ей или радоваться от наплыва новых чувств.
Но — до чего странно создано человеческое сердце, — вдруг все это показалось мне слишком естественным. Да, черт возьми, комедия, она играла ее, притворяясь спящей. О, язва, притворщица! Она выбрала лучшую роль и лучшую долю себе: сохранить за собой, в случае скандала, возможность объяснить все внушением. Да, господин прокурор, вот что я подумал! Не правда ли, любопытно? Вспомнив об ужасе моего преступления, я отказывался верить в возможность его и не хотел верить в свою победу, присутствуя при волшебном осуществлении ее.
Но Жиллета сама вернула меня к действительности. Вздрогнув вдруг, она сказала глухим голосом:
— Час настал. Я чувствую. Надо уходить.
Она поднялась. Я попытался удержать ее, схватив кусочек ленточки, но она сделала, чтобы освободиться, такое резкое движение, что ленточка осталась у меня в руках вместе с обрывком кружев. Это движение показалось мне настолько убедительным, что я уверовал.
Я помог ей одеться.
Она простилась со мной нежно и огорченно. Вся в слезах, она повторяла:
— Восемь дней! Не видеться восемь дней! Как тяжело мне ждать так долго… Но что делать? Мы ничем не можем помочь. До свиданья… до вторника… до свиданья…
Ее горе ослабляло мою решимость. Эта неделя одиночества, которая мне предстояла, показалась мне бесконечной и туманной пустыней. Лестница, по которой спускалась Жиллета, казалась мне дорогой в ад, до того меня охватил смертельный ужас.
На последней ступеньке она оглянулась и повторила с грустной улыбкой:
— До вторника.
Потом, вглядевшись в мое расстроенное лицо, сказала:
— Бедный, дорогой мой… Час настал… Час настал… Прощай.
И исчезла.
Долго я еще дышал ароматом, оставшимся после нее. Я выдышал все, до последнего намека на духи. И настало время ее отсутствия… Отсутствие ужасное, когда Жиллета уходила из существа госпожи Дюпон-Ларден, когда та, которая любила меня, уходила от другой и исчезала в неизвестности… еще дальше — нигде.
Тем не менее, я очень беспокоился за последствия нашего свидания. Я боялся, чтобы в мозгу Жиллеты не осталось какого-нибудь обрывка воспоминаний, и на следующий день я звонил у дверей избы. Меня приняли по обыкновению: ласково и без церемоний. Но Гильом был почему-то задумчив. «У жены измученное лицо и утомленные глаза, это не предвещает ничего хорошего. Я застал ее такой вчера, вернувшись с лекции». Госпожа Дюпон-Ларден тоже соглашалась, что чувствует себя утомленной и не по себе, и сама не знает, почему.
Оставшись на минуту с ней наедине, я воспользовался случаем, чтобы спросить у нее с шутовским видом:
— Что вы делали вчера от 5 до 7?
— Ну да, — продолжал я тем же тоном. — Я приходил к вам с визитом и не застал вас дома. Кто же лишил меня удовольствия вас видеть? Портной, модистка или возлюбленный?
Она расхохоталась.
— Нахал. Вы слишком любопытны, — ответила она. — В наказание, я вам ничего не расскажу и вы ничего не узнаете.
Она сказала это очень веселым тоном, но вслед за этим как-то расстроилась, и так упорно о чем-то задумалась, что мне не удалось развлечь ее. Я понял, что она старается вспомнить, где она была от пяти до семи, и это ей не удается. После этого я, успокоенный, вернулся домой, сократив по возможности свой визит, потому что мне было неприятно сидеть в салоне у равнодушной и чуждой мне Жиллеты, которая, прочитав мне нотацию на прошлой неделе, унизила меня и смотрела на меня теперь, как на нахала, поставленного на место.
В следующий вторник моя возлюбленная, верная своей присяге, снова появилась из ничего и снова подарила меня моим еженедельным очаровательным блаженством.
Я посмотрел на часы… Без пяти четыре… Осталось жить всего тридцать пять минут. Ах, почему я не начал это письмо раньше?! Мне так хочется немного отдохнуть…
Итак… Ах, я не могу… не могу…
Итак, это происходило в начале октября. И ослепительные вторники чередовались с погруженными во тьму остальными днями недели.
Хозяева избы видели меня все реже и реже. Меня укоряли за эту холодность. Госпожа Дюпон-Ларден мило заметила мне, что моя сдержанность преувеличена. «Она уж давно забыла мою выходку, и ей было бы приятно по-прежнему поболтать с Гильомом и его старым приятелем». Как же! Я тоже охотно чаще виделся бы с нею, но влюбленной и страстной, а не безразличной. И я не мог простить себе, что не внушил ей простую и чистую любовь и решимость бежать со мной. И я проклинал страх, который вызывал во мне гипнотический сон и мешал мне снова усыпить Жиллету, чтобы продиктовать ей новое приказание.
Ах, эта боязнь вида загипнотизированного! Систематическое посещение магнетизера не помогло мне избавиться от него. Я дрожал при мысли, что в один прекрасный день может произойти что-нибудь, что заставит меня снова усыпить эту женщину, чтобы внушить ей еще что-то. И когда мне случалось задумываться над этой психологической тайной, когда мысль моя блуждала среди этих странных явлений, которыми я имел дерзость воспользоваться, я приходил в ужас. Чтобы добиться результата, я привел в движение непонятный и неизвестный мне механизм и теперь я боялся, чтобы какое-нибудь тайное явление не вызвало неожиданного окончания или каких-нибудь непоправимых последствий.
На самом деле, явления, которые я вызвал, доказывали возможность других, о которых я ничего не знал. Ужас гипнотизма в непреложности того, что раз предписано. Повиновение загипнотизированного приказу гипнотизера носит характер чего-то математически слепого, что производит на вас потрясающее впечатление. Несколько раз, побуждаемый извращенностью, я наслаждался зрелищем Жиллеты, превращенной в намагниченный предмет.
В один из вторников, в момент прощания я ей сказал:
— Останься со мной. Не уходи больше совсем.
И я стал у двери, загородив выход.
Лицо ее болезненно передернулось. Она ни слова не сказала, чтобы поколебать мое решение… Она даже не попыталась проскользнуть незаметно. Она просто прошла, как атлет, приобретя вдруг, неизвестно каким образом, непреодолимую силу. От толчка я упал.
В другой вторник, я — подготовившись к этому второму испытанию, — пришел к ней за четверть часа до пяти часов.
Я явился в качестве шаблонного визитера, мы говорили о пустяках. Вдруг Жиллета без всяких церемоний, прервав на полуслове наш разговор, позвала горничную.
— Дайте мне поскорее шляпу и кофточку, — сказала она ей и, повернувшись ко мне, добавила:
— Вы не будете на меня в претензии?.. У меня неотложное дело… Я должна уйти… До скорого свидания, не правда ли?.. Нет, не провожайте меня: я иду к черту на кулички.
Она и не подозревала, насколько верно указывает место, когда ушла от меня, чтобы пойти встретиться со мной же.
Иногда, господин прокурор, отдавая себе отчет в том, что ее создала моя собственная воля, я испытывал омерзительное ощущение раздвоения.
А в сущности, ведь другой любви нет. Всегда ведь один из двух любящих друг друга людей подчиняется другому, находится под его влиянием. И разве вам не кажется чудовищным, когда в подчинении мужчина, точно женщина крадет прерогативы мужа? Скажите, разве это не так?.. В конце концов, моя любовь к Жиллете была только перемещением на научную почву того, что происходит в природе. Я только воспроизвел искусственным путем явление природы, и мое преступление было, в сущности, лишь лабораторным опытом. Может быть, оно не было бы даже преступлением, если бы я произвел этот опыт с гуманитарною целью. Что же я сделал на самом-то деле? — опыт психологического лечения сывороткой. Я привил страсть, как прививают оспу или туберкулин. Ведь влюбленных, как и чахоточных, создает тот же Бог; ведь лечат же больных, вот я проделал опыт лечения, и очень удачный.
Да, удачный, черт возьми, как же!.. Я просто устроил пародию на лечение. Я бессмысленно подражал приемам. И скоро имел возможность убедиться, насколько неудачно был проделан мой опыт.
Здоровье Жиллеты пошатнулось. Медленно, но неуклонно оно ухудшалось с недели на неделю. Когда она приходила ко мне, она была все такой же милой и очаровательной, но дома, как я узнал от Гильома в один из своих редких визитов в избу, она проводила долгие часы, лежа на кушетке, и упорно о чем-то думала с выражением бесконечной и беспричинной скорби на лице. Гильом умолял меня приходить почаще, развлекать ее…
Я не исполнил его просьбы. Я сам был в смятении…
Как-то утром, перед Рождеством, пришел ко мне Гильом, чем невероятно напугал меня. Оказалось, что они были у знаменитого профессора Б… посоветоваться о здоровье Жиллеты.
Б… сказал определенно, что госпожа Дюпон-Ларден больна острой неврастенией.
Услышав это, я успокоился.
— Ну, что же, — сказал я, — от неврастении лечат и вылечивают.
— Знаю, знаю. Он прописал порошки, вино, впрыскивания, души. Это само собой разумеется, но поверишь ли ты, что Жиллета отказывается подчиниться самому важному предписанию.
— А в чем оно заключается?
— Ах, пустяки. Нужно уехать на два месяца, и поехать на солнце, к морю, в зеленое царство. Прогулка… отдых… развлечения…
— Да? И она не хочет?
— Она говорит, что не может, что ей нельзя уезжать из Парижа. И когда я у нее спросил, почему, она ответила, что сама не знает, почему, но это невозможно. И вот она снова погрузилась в свои думы, подперев голову рукой, вся в огне, точно отыскивая решение неразрешимой задачи. Доктор считает это упорство тоже признаком неврастении. Послушай, будь другом, помоги мне, умоляю тебя. Постараемся как-нибудь вдвоем уговорить ее. Она так часто считалась с твоим мнением. У ее матери есть вилла в окрестностях Сен-Рафаэля. Если Жиллета проведет там два месяца, она поправится, выздоровеет. В противном случае.
Он махнул рукой, отвернулся, высморкался и вдруг разрыдался, как ребенок.
— Доктор… снимает с себя всякую ответственность.
Я ответил дрожащим от волнения голосом:
— Можешь рассчитывать на мен, Гильом. Я ручаюсь тебе, что мы ее уговорим. Ты хорошо сделал, что обратился ко мне, только оставь меня наедине с ней. Ну, до свиданья, голубчик, ступай домой, я сейчас приду к вам.
Он ушел, вытирая слезы и протирая очки, а я постарался привести свои мысли в порядок.
Ясно было, что Жиллета не уедет без моего приказа. Но, так как от этого путешествия зависела ее жизнь, надо было заставить ее уехать, чего бы это мне ни стоило. Следовательно, я должен был усыпить ее и подарить ей если не свободу, то хоть несколько недель отпуска. Мне легко будет проделать это у себя в будущий вторник. В моем распоряжении было всего три дня для уговоров в присутствии мужа, чтобы внезапное согласие не показалось подозрительным.
Я исполнил свой план в точности.
Тридцать первого декабря, собрав все свое мужество, я загипнотизировал ее.
Совесть внушала мне поступить благородно — сказать ей:
— Все кончено. Не возвращайся больше сюда. Я возвращаю тебе твою независимость.
Вот в чем заключалось лучшее лекарство — в этих волшебных словах. Но я не произнес их. Я слишком сильно любил ее. Моя страсть была для меня важнее ее счастья. И вот в какой-то зрело обдуманной, строго определенной форме я продиктовал ей мое решение, в котором, между прочим, постарался исправить недостатки предыдущего приказа:
«Не приходи ко мне девять вторников подряд. В десятый вторник в пять часов ты снова придешь сюда. И с этого времени мы будем встречаться по вторникам, как прежде, только, если я случайно буду вблизи тебя в назначенный час, не ищи меня в другом месте, а будь со мной, где бы я ни был».
В то же день, вечером, она сказала Гильому, что, раз он так настаивает на этой поездке, она готова поехать к матери на два месяца. Гильом был в восторге. Он не знал, как меня благодарить. Только одно его огорчало: он не мог уехать из Парижа раньше, чем через две недели, так как был занят приготовлениями к ежегодной выставке своих картин.
Но, в конце концов, решили не откладывать поездки: Жиллета уедет сейчас же, а Гильом приедет к ней в Сен-Рафаэль после.
Первого января, в девять часов, госпожа Дюпон-Ларден уехала с ниццским экспрессом.
Гильом впервые расставался со своей женой. Он очень огорчался и, опасаясь тоски одиноких вечеров, просил меня обедать у него ежедневно. Еще более огорченный разлукой, чем он, я охотно согласился. Хоть через него буду иметь сведения о Жиллете и смогу говорить о ней. Это поможет мне переживать бесконечно тянущиеся дни и особенно вторники — эти девять вторников, которые мало-помалу приближались из бездны будущего, вторники тоски и воздержания, которые были для меня теперь такими же пустыми и мрачными, как и остальные дни недели, казавшиеся темной ночью.
Первый вторник приходился седьмого января.
Седьмое января 1908… Я думал, что он будет одним из тяжелых, конечно, дней, но далеко не трагичным, который приходится оплакивать всю жизнь… А между тем, он оказался ужасным днем, господин прокурор… И я знаю, что не один человек будет рыдать в течение всей своей жизни седьмого января…
Около 10 часов вечера я собирался уходить, прощаясь с Гильомом. Утром он получил прелестное, как улыбка, письмо от Жиллеты и отпраздновал шампанским «выздоровление», как он говорил, «своей милой больной».
Это маленькое пиршество рассеяло мой сплин, усилило его оптимизм, и мы обменивались довольно игривыми замечаниями, когда ему подали телеграмму.
Он распечатал ее и вдруг, побледнев, чуть не упав, опустился на стул… В то же время я почувствовал, что мое сердце перестало биться — точно кровь превратилась в нем в лед…
Гильом тяжело дышал.
— Случилось несчастье? — спросил я сдавленным голосом.
Он еле-еле мог выговорить, раскачиваясь на стуле:
— Ужасное… несчастье… жена… страшно. больна… Требуют, чтобы я выехал… туда… немедленно… немедленно…
И вдруг, вскочив на ноги, он добавил:
— Она умерла. Я уверен в этом. Я знаю, что значат эти телеграммы, в которых вас стараются подготовить к несчастью. «Приезжайте немедленно», — всегда значит, что вы приедете слишком поздно… Ну, я еду.
Теперь я понял, что спокойствие, с которым он произнес эти слова, было ужаснее отчаяния в слез. Но мне стоило такого труда сдержать свое волнение, что я не мог это заметить тогда же и не понял, насколько его большое и чистое страдание было выше моего ужаса.
Но, может быть, он ошибается? Почему в телеграмме должен был быть непременно скрытый смысл? Я старался убедить его и себя в этом. Напрасные усилия. Гильом уехал ночью, твердо уверенный, что он не ошибается, а я остался наедине с самим собой и с сознанием, что я убийца.
Всю ночь напролет я бегал по комнате. Сколько я ни уговаривал себя, я не мог ни на чем остановиться, мог только строить всякие предположения. Но все время меня преследовала одна и та же мысль: несчастье произошло как раз в день наших свиданий и — как я мог судить по времени отсылки телеграммы — к концу дня, то есть в те часы, которые она привыкла проводить со мной.
Может быть, я плохо изгладил из ее памяти мое приказание приходить ко мне от пяти до семи? В чем дело? Умерла ли она, или речь шла о мозговых явлениях? Может быть, она попала под экипаж или под поезд в состоянии сомнамбулизма?
Я опровергал сам все свои предположения. Я тысячу раз перебирал все за и все против. В моем разгоряченном мозгу совесть боролась с эгоизмом. Я мучился невероятно.
И так тянулась вся ночь.
С первыми лучами солнца я немного успокоился. Сомнение уступило место надежде. Мне стало казаться, что шансы на плохой и хороший исход одинаковы. К вечеру я уж совсем не допускал возможности, что Жиллета умерла.
В 9 часов я получил телеграмму:
Все кончено.Гильом.
Без объяснений, без подробностей, без утешений. «Все кончено». Я не знал ни часа, ни обстоятельств, при которых это случилось, и не смел телеграфировать, чтобы спросить, как это произошло.
Тогда началась мука последней ночи. И на этот раз солнце дважды взошло, не принося покоя моей душе. Я неустанно искал ответа на вопрос: как это случилось. Совесть меня мучила, и в воспоминаниях я не мог найти никакого объяснения. Я бесконечно повторял свое приказание Жиллете, я разбирал эти слова со всевозможных точек зрения; все же найти разгадки этой тайны не мог. Но с каждым часом мне становилось яснее, что во всем происшедшем виноват только я один. Каким образом я навлек на нее это несчастье, я никак не мог решить, но, что я был виновником ее смерти, в этом после трех мучительных бессонных суток я больше не сомневался. «Ты убил ее», — кричал я себе, господин прокурор. «Ты… ты.». И с той минуты я не могу разуверить себя в этом.
Гильом описал мне последние минуты Жиллеты, стоя у ее гроба, который он привез в Париж. Он рассказал мне о внезапном молниеносном припадке аппендицита, который потребовал немедленной операции; произвести ее пришлось при самых нежелательных условиях, смерть наступила под хлороформом, в два часа ночи. Все, что он рассказал мне, должно было меня успокоить, облегчить мою совесть. И все-таки я не мог отделаться от сознания, что убил ее я. Все это я узнал слишком поздно. Мною уже овладела навязчивая идея, и я мысленно повторял: «Ты ее убил».
Да нет же, не я… Я неповинен в ее смерти.
«Как же, рассказывай… ведь в глубине души ты знаешь, что убил ее ты, говорю тебе, что ты… Боже мой…»
…Тише…
«Ты ее…»
…Молчи…
«…убил…»
Боже, какое проклятье!
…………………………………………
После ее смерти я впервые подумал о самоубийстве, выходя с кладбища на Монмартре. Душевное состояние Гильома помешало мне привести эту мысль в исполнение немедленно. Бросить его в таком состоянии казалось мне дезертирством. Я понял, что моя обязанность его утешить, и постарался исполнить ее до своего исчезновения.
Его отчаяние было близко к умопомешательству. Первоначальное спокойствие уступило место возмущению. Он проклинал любовь, судьбу, все на свете. Он хотел бы уверовать в Бога, чтобы сделать Его ответственным за то, что произошло, и кощунствовать.
Мне все-таки удалось уговорить Гильома снова взяться за карандаши и краски, заставить его рисовать с утра до ночи, и скоро на всех страницах альбома появились портреты Жиллеты. Я заставлял его работать до изнеможения. Он снова начал читать лекции по вторникам. Сгорбленный, пожелтевший, подозрительно оглядывающийся, молчаливый, он сам на себя был не похож; все же, он кое-как жил, а почем знать, что случилось бы без меня. Если не жизнью, то хоть тем, что не сошел с ума, он обязан мне.
Но до чего трудно пришлось мне с ним вначале! Да и кладбище было недалеко от избы, ничего не стоило сбегать туда. Пройдя по Плас Бланш, вдоль по бульвару и сейчас же направо на авеню Рашель — вот и ворота кладбища. Три дня подряд я находил его там в небольшом склепе семьи Дюпон-Ларденов. В последний раз я застал его отодвинувшим камень и собирающимся спуститься по лестнице. Я уговорил его приходить не чаще раза в неделю и оставить камень в покое.
У него хватило силы воли сдержать слово. Это было хорошим признаком. К тому же я заметил, что настроение его все улучшается и ассистент ему больше не нужен.
Моя роль кончилась раньше, чем я ожидал. Тем не менее, господин прокурор, как ни короток был этот промежуток времени, все же месяца оказалось достаточно, чтобы привыкнуть угрызениям совести. Безумный траур, бесконечная грусть делали мне жизнь хуже смерти, но покончить с этим существованием у меня не хватало мужества. Я потерял способность к какому-либо усилию. Работа архитектора опротивела мне. Всякий труд мне сделался не по силам. Мне не хотелось выходить из комнаты и хотелось, чтобы комната была обита черным, как катафалк. Я запрещал открывать окна. Я не выходил, пока голод не выгонял меня, или Гильом, удивленный моим поведением, а может быть, и заподозривший что-то, не решался зайти за мной. Я ненавидел все, что мешало мне с тоскою вспоминать о Жиллете. Радостное настроение других меня возмущало. Смех прохожих выводил меня из себя. Шум карнавала, заполнивший все улицы, доводил меня до бешенства.
Я пытался уйти от этого шума, обив комнаты матрацами и коврами. Напрасный труд. Радостный гул веселящейся толпы глухо доносился ко мне через стены и комнаты соседей. Пенье, взрывы хохота, свист прорывались острыми звуками; а по увеличившемуся шуму и музыке бродячего оркестра я понял, что процессия идет по моей улице.
Чувствуя себя не в силах вынести это, я решил пойти поискать в другом, более спокойном квартале, покоя и тишины. Я вышел на улицу.
Процессия направлялась к Плас Пигаль. Я бросился в противоположную сторону.
Толпа запрудила весь бульвар. Народное веселье поддерживалось щедрым употреблением конфетти. Его яростно бросали во все разинутые рты, но оно прерывало только скабрезные шутки либо дикие крики, потому что толпа была подобна стаду: она мычала и ржала от удовольствия. Бумажные шары с дикими изображениями хлопали по изумленным лицам, нитки серпантина обвивались вокруг шеи, на секунду объединяли группу незнакомых друг другу людей. Несколько пошло одетых масок старались обратить на себя всеобщее внимание глупыми шутками. О, стадо ослов! Глупцы и идиоты, до такой степени разнузданные, что могут веселиться в этой юдоли слез. Веселье… Какой ужас!.. Веселье… Какой безумный ужас!
Я пошел быстрее.
Утром прошел дождь, но день кончался прекрасным зимним вечером, в котором уже чувствовалась коварная ласка приближающейся весны. Заходящее солнце, отражаясь в лужицах воды, блестело радугой драгоценных камней. Какой-то паяц прыгал по этим лужам, стараясь обрызгать разодетых по праздничному горожан. Когда я отвернулся, чтобы избежать этой участи, кто-то бросил мне прямо в лицо горсть конфетти. Я рассердился и выругался. Видевшие это захохотали.
Я пошел еще скорее.
Этот бульвар был невыносим. Сплошь занятый кабачками с пошлыми названиями — «Небо», «Ад», «Паук», «Черный кот», украшенный глупыми и безобразными статуями по фасаду домов, — он был действительно достойной по своему безобразию и пошлости рамой для этого нищенского маскарада. Я почти решил сбежать к Гильому, но боязнь, что и туда донесутся отзвуки карнавала, заставила меня отказаться от этой мысли.
Все меня раздражало. Помещение «Мулен Руж» в двух шагах от святого места успокоения усопших казалось мне позорящим Париж. Проходя мимо авеню Рашель, я увидел, что ворота кладбища открыты. Не зайти ли? Но зачем? Чтобы опять слышать, стоя у могилы Жиллеты, этот пошлый шум пошлой толпы? Эта мысль заставила меня снова броситься опрометью дальше.
Между тем, толпа мало-помалу становилась гуще. Мне все труднее было пробираться вперед. Я чувствовал, что ее радость враждебна моему отчаянию, и медленность ее движения противится быстроте моего шага. Я вынужден был пойти медленнее. На меня оглядывались с любопытством. И на Плас Клиши давка и, особенно, радость толпы до того усилились, что я принужден был вернуться. Пустив в ход локти и толкаясь, я пробирался назад под дождем конфетти, серпантина и ругательств.
Нечего было делать. Лучше всего было, по-видимому, направиться домой. Так я и сделал.
Тут толпа была реже. Зеваки и любопытные вели себя сдержаннее. Но, к моему неудовольствию, количество маскированных увеличилось. По-видимому, с приближением ночи, они смелее показывались на улицу в своих отрепьях.
Одетые черт знает во что, накрашенные свеклой, напудренные мукой, в ужасном виде, но все же радостные, они вылезали из всех переулков на этот оживленный маскарадным весельем бульвар. Они появлялись отовсюду, даже с авеню Рашель, которая вела на кладбище. Да, представьте себе, даже на этой улице жили люди, которые хотели позабавиться и требовали своей доли веселья. Сумасшедшие!.. Два клоуна вышли оттуда: они были одеты в желтые, пополам с синим, люстриновые костюмы, наклеили фальшивые носы, — и весело орали модную шансонетку. Следом за ними шла улыбающаяся женщина, переодетая рабочим, с наклеенными усами и трубкой в зубах. А сзади нее шла маска, не поддающаяся определению. Трудно было разобрать, мужчина это или женщина, одалиска или римлянин, была ли она одета в грязную тогу или это был потерявший первоначальный цвет бурнус. Не было возможности ответить на эти вопросы. Но что маска эта была пьяна, не подлежало сомнению, потому что она шла все время, держась за стены домов. Должно быть, это было пари: вышли веселиться самые подонки, лишь бы сделать мне гадость. Маска шла, неприятно стуча ногами по мокрому асфальту; тащившийся по грязи пеплум, наверное, прикрывал затасканные сабо. Но грим прикрывал все у этой отвратительной маски, и кроме того, этот скот был пьян. О… это веселье, это веселье. И повсюду.
Я был возмущен и постарался обогнать этого пьяницу, отвернувшись от него. Эта убогая маска казалась мне воплощением всеобщего веселья этого маскарада подонков; это убеждение до того въелось в меня, что мне стало невыносимо слышать шаги этого пьяницы, идущего за мной. Грусть всего мира заполнила мою душу. Я до боли жаждал одиночества. Медленный бой часов показался мне погребальным звоном.
Наконец, я дошел до своего дома, куда я стремился, как в убежище.
Радуясь, что избавился от сутолоки, я медленно поднимался по лестнице; поднявшись на первую площадку, я услышал за собой шум шагов, из-за которого бросился чуть не бегом дальше наверх… «сабо», спотыкаясь, отстукивали шаги в подъезде, а ковер, лежавший на лестнице, вероятно, заглушал их дальнейшее шествие.
Ах, черт возьми, эта мерзкая маска поднималась по лестнице! Меня преследовало веселье… Веселье…
Перепрыгивая через ступеньки, я добежал до своей двери и, лихорадочно ища свой ключ, не находил его, потому что из-за безумного желания найти его поскорее руки мои тряслись. А я ни за что не хотел видеть проходящее мимо моей двери веселье, со взрывами хохота и наглым подмигиванием, издевающимся надо мной.
Наконец я нашел ключ и, почувствовав себя в безопасности, победителем, вздохнул свободнее.
— Черт бы побрал этот карнавальный вторник, — пробормотал я. — Ах, да, сегодня вторник… Прошло уже… Как грустно, именно сегодня она должна была…
И вдруг, господин прокурор, у меня закружилась голова, зуб на зуб не попадал и кости стали отбивать пляску смерти… я стоял у открытой двери, и не было сил войти… Я слышал, как поднимается маска… маска, вышедшая из авеню Рашель… Я слышал, как она спотыкалась, нащупывая стену в полумраке… Могильный холод предшествовал ей…
Она появилась, цепляясь за перила лестницы… На ней был… не… бурнус… и не… тога… это был… саван… Это существо не было мужчиной и не было женщиной, и оно вовсе не было пьяно… ко мне приближалось… меня коснулось нечто туманное и бесформенное…
Оно обвеяло меня холодом и сыростью… Я услышал какой-то хрип вместо голоса:
— Пойдем, пойдем скорее. Нам осталось мало времени — мне так трудно было выбраться… Я опоздала… Идем, мой любимый… Ах, как я страдаю!.. Но я люблю тебя больше своих страданий. Идем же…
Ошеломленный, я не был в силах сопротивляться, и моя покойная любовница втащила меня в комнату.
Из-за опущенных занавесей в ней было совершенно темно. И в мозгу у меня тоже наступала ночь. Мне казалось, что я засыпаю. Отвратительное объятие разбудило меня сразу. Я вздрогнул и оттолкнул влюбленный труп с такой силой, что он упал вместе с опрокинутым стулом. Рука моя ощупью машинально нашла выключатель, я повернул его и зажег электричество.
Она уже поднялась и оправляла складки своего савана. При свете это было что-то невероятное… было от чего сойти с ума… умереть на месте… это было отвратительное чудо, которое надо было во что бы то ни стало, немедленно прекратить…
Но как это сделать?.. Какому тайному закону гипнотизма я был обязан тем, что мое приказание исполнялось и после смерти загипнотизированного? Мне было не до разрешения загадок. В моем расстроенном мозгу все время мелькала одна мысль: снова усыпить этот труп и приказать ему вернуться к себе в могилу и оставаться там до скончания веков… Да, но вопрос в том, поддастся ли он внушению? Удастся ли гипнотизировать мертвеца? Можно ли усыплять тех, которые больше не бодрствуют? Как заставить заснуть спящего?.. А я? Найду ли я в себе достаточно силы воли, чтобы пристально глядеть в эти ужасные глазные впадины теперь, если я боялся смотреть на них, когда они были для меня звездочками с неба…
Я взял себя в руки.
— Послушайте, Жиллета, — сказал я. (Боже, как эти ласкательные имена не подходят к усопшим, и как дико звучало это имя!). — Жиллета… Сядьте… Как долго я не видался с вами. Нет… ради Создателя… не смотритесь в зеркало. Я умоляю вас об этом. Я запрещаю вам…
Раздался ее глухой хрип:
— Как отвратительно сознание смерти… так страдать…
— Пощади, пощади… — заклинал я ее.
— Почему ты просишь пощады? Разве ты в чем-нибудь виноват?.. Я люблю тебя, и это самое главное. Подойди ко мне, моя радость. Я должна быть твоей «возлюбленной и восхищенной любовницей»…
Она страстно декламировала эти давно внушенные ей мною слова и, оправляя кокетливым жестом свой саван, тянулась ко мне…
— Жиллета, — пробормотал я, отодвигаясь до самой стены. — Я сказал вам… что… хочу… мне хочется… поглядеть на вас… Сядьте в это кресло…
Она покорно села. С улицы донесся резкий звук трубы, на которой пытались что-то сыграть.
Я попытался загипнотизировать ее, но мне не удавалось сосредоточиться, и мой взгляд все отклонялся в сторону. Впрочем, на расстоянии и не прикасаясь к пациенту, трудно чего-нибудь добиться. Неужели придется сесть так близко, чтобы касаться ее руками и коленями?
В ту минуту, когда я, наконец, решился подвергнуться этому ужасному мучению, произошло событие, которое повергло меня еще глубже в пучину ужаса — кто-то звал меня из прихожей:
— Что случилось, почему все двери настежь?.. И какой отвратительный запах… Ну, где же ты?..
Боже мой, Гильом!.. Как вам это нравится, Гильом пришел ко мне… Да, ведь сегодня праздник карнавала; несмотря на то, что был вторник, лекций не было.
С быстротою молнии я представил себе мысленно, что произойдет: я заранее рисовал себе дьявольскую картину, как вдовец накроет на месте преступления свою покойную жену на свидании с любовником. Я дошел до пароксизма страха.
Перепуганный труп побежал, спотыкаясь, прятаться за занавес кровати, а я быстро потушил электричество и побежал навстречу к Гильому. Схватив его под руку, я с такой быстротой спустился с ним по лестнице, что он только на улице снова обрел дар речи. Я не отвечал на его вопросы. Крепко уцепившись за него, я молча тащил его сквозь толпу все дальше и дальше, сам не знаю куда. Мы почти бежали. Каждую секунду, оглядываясь через плечо, я осматривал тех, кто шел за нами, но, вспомнив свое приказание загипнотизированной Жиллете: «будь со мной, где бы я ни был», я вскочил в первый свободный автомобиль.
Он повез нас в Монруж, потом в Венсен, потом еще куда-то. Мы изъездили все пригороды Парижа… Я все время молчал.
После семи часов я наконец согласился вернуться на Монмартр и, избавившись от настойчивых расспросов Гильома при помощи какой-то басни, которую я тут же сочинил (он притворился, что поверил ей), я довез его к нему.
Как я и предполагал, моя комната оказалась пустой.
На всякий случай, я заглянул за занавеси кровати… Там никого не оказалось. Все-таки на ковре остались мокрые и грязные следы моего отвратительного посетителя. Но в воздухе носились следы трупного запаха, и я вынужден был надолго открыть окно, чтобы совсем изгнать остатки Жиллеты.
После этого я стал приводить свои мысли в порядок.
И вот уж восемь дней, как я ломаю себе голову над этим:
«Мы будем встречаться по вторникам, как прежде», и «будь со мной, где бы я ни был»…
Значит, я осужден на свидания с выходцем с того света… Итак, в течение долгих лет труп будет посещать меня каждые восемь дней, причем с каждой неделей он будет все отвратительнее. Сначала ко мне будет приходить то, что пришло сегодня, потом он станет разлагаться, затем будет являться скелет, и, в конце концов, горсть праха… Но до горсти пройдет много-много лет… может быть, горсти праха придется навещать меня уже в могиле… если, конечно, призрак переживет меня.
Я мог бы уехать очень далеко… В Америку… Никто не мог бы доехать туда в два часа. О, ради милосердного Бога, разве не следует попытаться сделать невозможное, чтобы уничтожить то, что я сотворил? Неужели я допущу эту профанацию смерти, не постаравшись исправить то, что я наделал… И наконец, никто не обратил внимания на Жиллету, потому что во время карнавала попадаются всякие маски… но как ей удастся пройти незамеченной в другое время?
Надо прекратить все это. Да. Но, если даже допустить возможность нового усыпления, я не буду в силах это проделать. Я просто-напросто боюсь. И знаете, я не хочу больше видеть ее, слышать ее хриплый голос, поц… Нет, нет, ни за что на свете!..
Сегодня вторник, сейчас она должна прийти.
Вот почему я собираюсь покончить с собой. Я это сделаю, потому что это единственное средство сделаться слепым и глухим, лишиться осязания, обоняния, вкуса, памяти и всего, что дает нам возможность сознавать, соображать и, главное, помнить…
Я решил покончить с собой — выслушайте меня внимательно — еще, главным образом, потому, что твердо надеюсь уничтожить вместе с самим собой тот кусочек моей воли, который я вдохнул в тело Жиллеты, и который, пока я жив, в назначенные дни управляет ею и кощунственно заменяет ей душу.
Я так думаю, но не уверен в этом, потому что тут я сталкиваюсь с областью неизвестного науке. И все-таки я покончу с собой в половине пятого, раньше, чем она там оживет, чем поднимет надгробный кам…
Боже мой! Кто там звонит?.. у моей двери… Так громко… Так долго…
Стучат, точно ломают дверь…
Боже мой, как темно! Который час? Четыре? Всего четыре часа. А кажется, точно… Царь Небесный! Они не идут! Часы остановились в четыре часа. А сколько я написал с тех пор!..
Стучат еще сильнее. Сейчас взломают двери. Боже мой!.. Жиллета, погодите минуту. Я сейчас открою… Скорее… где мой револьвер… Во имя Отца и Сына и Святого Духа…