Я был грустен и мрачен. Я был раздражен. Мой дебют в роли влюбленного начался с того, что я проявил присущую всем влюбленным недальновидность. Жан любил Фанни, а я даже не догадывался об этом, хотя жил рядом с ними… Но так ли это? Может быть, Фанни ошиблась? Ее могла ввести в заблуждение удивительная мягкость Жана. Этот застенчивый мальчик был на редкость нежен и ласков. Проявление дружбы, проявление самой платонической привязанности носили у него такой характер, что легко могли быть приняты привыкшей к поклонению барышней за чувства совершенно иного порядка…

Я старался восстановить в своей памяти мельчайшие подробности недавнего прошлого. Я беспощадно подвергал это прошлое исследованию, как судебный следователь. И я припомнил тысячи красноречивых фактов…

В течение нескольких дней я следил за поведением Жана по отношению к Фанни и, к стыду своему, должен сознаться, что следил и за ней самой…

Она была права. Следовало молчать и ждать.

«После моей смерти!» Теперь эта зловещая фраза Жана Лебри приобрела двоякий смысл. Его смерть одновременно даст мне возможность постичь тайну Прозопа и жениться на Фанни. Судьба заранее словно готовила мне утешение у смертного одра моего друга Жана Лебри.

Надеюсь, никто не усомнится в том, что, как только я сделал это открытие, я удесятерил свои усилия продлить его жизнь до последней возможности. Слава богу, я ни в чем не могу себя упрекнуть. Если сейчас у меня есть какие-либо угрызения совести, то во всяком случае не потому, что я не исполнил своего священного долга.

Я могу раскаиваться лишь в том, что не всегда мог устоять против искушения разъединить их – его и ее.

По временам меня вдруг охватывало какое-то невообразимое волнение. Несмотря на то, что Фанни украдкой расточала мне доказательства самой нежной любви, я терзался муками ревности. Я боялся нежной прозрачной красоты Жана, его трогательной юности, пленительной мягкости его общения, отражавшей всю чуткость его души. Меня пугала мысль о том, что чувство жалости к нему может в конце концов у Фанни незаметно перейти в любовь; мне казалось, что сила его любви сама по себе способна зародить в ней такое же ответное чувство; мне было страшно, что она поддастся обаянию того нервного подъема, того оживления, которое постоянно скользило у юноши и которое является характерной особенностью всех чахоточных. Я буквально не находил себе покоя, когда знал, что они вместе; но, с другой стороны, я упорно уклонялся от участия в их прогулках, в их разговорах. Когда они шли рука об руку, или сидели рядом друг с другом, уже один вид их казался мне жестокой насмешкой надо мною, и, несмотря на то, что обычно я вполне владею собой и выражение моего лица в нужный момент повинуется мне, я опасался, что мне не удастся скрыть своего настроения от Жана Лебри: я знал, что он увидел бы отражение моих волнений на всей моей нервной сети точно так же, как другие видят их на лице. Кроме того, я никак не мог примириться с мыслью, что и моя невеста находится под нескромным, пронизывающим взором его «научных» глаз.

Следствием всего этого являлось то, что я все чаще и чаще искал случая остаться с глазу на глаз с Фанни и, кроме того, усиленно подвергал Жана Лебри целому ряду всевозможных опытов, ради которых ему приходилось проводить значительное количество времени у меня в доме. Наука, благодаря этому, обогатилась многими наблюдениями касательно переменных токов, индукции и расположения интеллектуальных центров. Кстати сказать, Жан Лебри с большой неохотой предавался этим научным занятиям, которые так часто лишали его общества Фанни. Но, когда он начинал протестовать особенно энергично, я взывал к его альтруизму и старался доказать ему, что все наши достижения являются бесконечно ценными для всего человечества. Он постепенно сдавался и нехотя соглашался приступить к работе, но занятия наши становились все менее продолжительными. Им мешало ухудшение состояния больного.

К концу сентября Жан стал внушать мне серьезные опасения. Приходилось делать все большие и большие перерывы между нашими опытами, тем более, что они сами по себе становились утомительными, так как тонкость и острота приобретенного Жаном шестого чувства непрестанно возрастали. С другой стороны, еще раз тщательно осмотрев и выслушав его, я пришел к заключению, что необходимо подвергнуть Жана радиографическому исследованию.

До сих пор Жан Лебри упорно от этого отказывался, несмотря на все мои увещевания. Он был глубоко убежден, что я настаиваю на этом исключительно ради того, чтобы иметь возможность исследовать его глаза-электроскопы. «Я прекрасно понимаю, к чему вы клоните! – говаривал он мне. – Но все ваши хитрости шиты белыми нитками. Разве вы забыли, что вы мне обещали? Если я хоть один раз дамся вам в руки, вы после первого сеанса будете настаивать на втором, и я опять превращусь в лабораторное животное».

На этот раз я стал энергично доказывать ему, что я не имею нравственного права останавливаться перед капризами больного и что ему придется подвергнуться радиографическому исследованию. Иначе, при дальнейшем откладывании, могут возникнуть самые серьезные последствия. Но я дал ему честное слово, что в своих доводах и уговариваниях я руковожусь исключительно лишь его личными интересами, но отнюдь не желанием удовлетворить мою научную любознательность. Я обещал исполнить все его требования, как бы мелочны и неосновательны они ни были. Я, наконец, поклялся ему, что ограничусь одним лишь исследованием легких, если только сам он не выразит желания, чтобы я осмотрел его глаза, и что буду настаивать на повторении сеанса только в случае действительной необходимости.

– Дело касается вашей жизни, – добавил я.

Жан возразил:

– Дело касается, в лучшем случае, нескольких лишних недель. Не думайте, пожалуйста, что жизнь мне настолько в тягость, что я отношусь безразлично к вопросу о ее продлении. Жизнь очень хороша, и она никогда не казалась мне так прекрасна, как сейчас.

Он продолжал говорить задумчиво, точно во сне:

– С некоторых пор для меня жизнь стала настоящим праздником.

– Ну, и что же? – спросил я, стараясь совладать с голосом и с нервами.

Он положил мне руку на плечо:

– Но дело в том, что я не имею права на это счастье, понимаете? Я не имею права мешать людям и стоять на их пути. Сейчас я позволю себе безумную роскошь – надеюсь, что мне это простят – но это не должно тянуться слишком долго… Дайте мне умереть, Бар, тогда, когда мне положено умереть! Стараться отдалить от себя этот час было бы с моей стороны большой неделикатностью и злоупотреблением, я бы даже сказал – почти преступлением.

– Я вас не понимаю, – сказал я глухим голосом. – Я не знаю никого, кто бы искренно, страстно не желал вашего выздоровления. И я, я умоляю вас от имени всех тех, кто вам дорог, позволить себя радиографировать.

Он покачал головой.

– Нет! – сказал он. – Не будем об этом говорить.

Чутье подсказало мне, что влияние только одного человека могло бы оказаться достаточно сильным, чтобы парализовать его упорство. В тот же день я встретился с Фанни Грив на теннисе у Бриссо и сообщил ей о положении вещей.

– Он, конечно, будет на меня в претензии за то, что я прибегнул к вашей помощи, чтобы повлиять на него. Но сейчас самое главное – заставить его во что бы то ни стало согласиться, потому что, по-моему, он очень плох.

Я изложил ей почти дословно все то, на чем Жан Лебри основывал свой отказ, конечно, умолчав о том, что касалось его глаз-электроскопов.

Мне показалось, что она слегка побледнела.

Я зашел к Бриссо только для того, чтобы встретиться с ней и поговорить. Мы гуляли взад и вперед по тенистой аллее парка, скрытые от посторонних взглядов.

– Фанни! – воскликнул я, увидев, что она побледнела.

Я смотрел на нее с беспокойством, терзаемый слепой, оскорбительной ревностью.

Не поднимая головы, она исподлобья задумчиво посмотрела на меня своими серыми, лучистыми глазами. Грустная, слегка насмешливая улыбка скользнула по ее лицу и озарила его мягким светом. Но я прочел в ее глазах выражение снисходительной жалости и легкого упрека.

Охваченный смущением и отчаянием, я бормотал страстные извинения. Мои руки умоляюще протянулись к ней…

Я сохранил листок орешника, который коснулся моего виска в минуту нашего первого поцелуя. Вот он лежит сейчас передо мной на столе, еще зеленый, но уже высохший.

На следующий день Жан Лебри сдался без боя. Мы условились, когда я приступлю к его осмотру при помощи рентгеновских лучей. Во время войны городская больница в Бельвю была обращена в военный лазарет, и ее оборудование было пополнено множеством различных аппаратов и приспособлений. Некоторые из них потом так и остались в руках у гражданского больничного персонала. Между прочим, при больнице в отдельном павильоне был устроен и прекрасный рентгеновский кабинет, отвечавший последним требованиям науки и техники. Этим кабинетом у нас пользовались очень редко и всегда под моим руководством.

Днем я зашел в больницу, чтобы проверить рентгеновский аппарат и убедиться, исправно ли он работает. Все шло отлично. Я предупредил своего помощника, что на завтрашнем сеансе я не нуждаюсь в его услугах, но прошу его особенно тщательно все приготовить. Кроме того, я попросил заготовить несколько очень чувствительных пластинок. Я все еще таил надежду на то, что Жан Лебри разрешит мне сделать снимок внутреннего состояния его электроскопов. В глубине души я, признаться, рассчитывал на то, что мне удастся, может быть, это сделать без его ведома.

Глядя на дымчато-молочный экран, я невольно дрожал от волнения, и в голове у меня проносился целый вихрь мыслей. Завтра – стоит только захотеть – на этом экране появятся очертания скелета Жана Лебри. Он предстанет передо мной, как роковой призрак, чтобы сказать о дне его смерти. А может быть (впрочем, это «может быть» зависит только от меня самого), благодаря этому же экрану начнет разъясняться неразгаданная доселе тайна изумительного открытия шестого чувства.

Когда я вышел из больницы, уже смеркалось.

Вернувшись к себе, я наскоро пообедал и принялся пополнять и проверять заметки, которые должны были лечь в основу подготовляемого мною научного труда.

Моя работа была прервана странным ощущением. Мне показалось, что на улице происходит какая-то зловещая суетня; раздался шум торопливых шагов, какой-то гул. Внезапно зазвучал набат. Резкий трубный звук оповестил среди ночи о сборе всех пожарных частей.

Зарево пожара заливало красным светом квартал св. Фортуната. На огненном фоне отчетливо вырисовывался силуэт высоких больничных построек. Поскольку я мог судить, пожар вспыхнул именно там. Я чувствовал, что у меня сдавило горло.

– Прозоп! – воскликнул я в своем одиночестве.

Спустя несколько минут мои опасения подтвердились. Добежав до пожарища, я увидел, что рентгеновский кабинет охвачен морем ревущего пламени. К счастью, павильон был изолирован, и это обстоятельство дало возможность предотвратить дальнейшее несчастье и спасти от огня больничные палаты.