13 января. С твоих ресниц свисают капли сна.
3 февраля. Вчера вечером обед у символистов. Десятки тостов, приготовленных заранее, сымпровизированных на месте, прочитанных по бумажке, промямленных. Афоризм Барреса: «Все мы носим в глубинах сердца антисимволистскую бомбу». Баррес показался мне каким-то студенистым…
4 февраля. Да! Я говорил с ними, со звездами, говорил изысканно, возможно, даже в стихах и, сложив на груди руки, стал ждать ответа.
Но лишь псы, тощие псы, усевшиеся в кружок, ответили мне заунывным воем.
13 февраля. Рассказ почти очень хороший, нечто вроде подшедевра.
* Ах, эта литературная жизнь. Вчера вечером был в книжной лавке Лемерра. Хожу туда нечасто, стесняюсь. На витрине ни одного экземпляра моих «Натянутых улыбок». Тотчас же мне приходит в голову дурацкая мысль, что вся тысяча экземпляров разошлась. Когда я входил, у меня слегка забилось сердце.
Леммер меня даже не узнал.
23 февраля. Жорж Санд — бретонская корова от литературы.
* Мы проходим подчас через такие странные физические состояния, будто смерть дружески покивала нам головой.
25 февраля. Утром хороший полуторачасовой разговор с Альфонсом Доде. Сегодня ему лучше, ходит почти легко, весел. Гонкур ему сказал: «Передайте «Натянутым улыбкам», что я его не забываю и что я ему напишу, как только покончу с «Элизой». Нельзя сказать, что Гонкур выше маленьких горестей литературной жизни. Злая статья Боньера в «Фигаро» глубоко его задела. Он долго нервничал. А между тем статья могла бы его рассмешить: в ней сказано, что все, что здесь хорошо у Гонкура, быть может, вставлено Ажальбером.
— Вы были знакомы с Виктором Гюго?
— Да, я не раз с ним обедал. Он считал меня весельчаком. Я выпивал не меньше его, но я никогда не преподносил ему свои книги. Я говорил ему: «Вы ведь не станете их читать, дорогой мэтр, и вместо вас мне напишет по вашему поручению какая-нибудь дама из тех, что за вами увиваются». Я упрямо выдерживал эту роль, и Гюго так и умер, не узнав, что я пишу. Мадам Доде вела себя за столом у Гюго как маленькая девочка. Она боялась сказать слово, чтобы ее не причислили к тем вздорным дамам, которые постоянно окружали мэтра. В сущности, это была не застенчивость, а гордость.
Каждое воскресенье я бываю у Гонкура, хотя это мне дается нелегко. Он так одинок, всеми покинут! Это я основал его «Чердак».
Моментальный снимок может дать только ложное изображение. Снимите падающего человека, вам удастся дать один из моментов падения, но не само падение.
Я взял себе за привычку записывать все, что приходит в голову. Мне нравится отмечать свою мысль на лету, пусть она будет вредоносна или даже преступна. Ясно, что в этих заметках я не всегда таков, каков я на самом деле. Мы не ответственны за все причуды нашего мозга. Мы можем отгонять безнравственные и нелепые мысли, но не можем помешать их возникновению.
Как-то я записал, что неизгладимы только первые наши впечатления. Все прочее лишь повторение, просто привычка. Утром я обнаружил на этой странице след ногтя. Оказалось, что мадам Доде потихоньку от меня прочла это место и сделала на сей счет краткое, казалось бы, несложное заключение: «Он говорил «я люблю тебя» не только мне, но и другим женщинам. Я появилась после них. Так можно ли считать искренним это любовное признание?»
Жизнь — это ящик, полный колющих и режущих инструментов. Всякий час мы калечим себе руки до крови.
Я женился молодым, имея сорок тысяч франков долгу, по любви и по расчету, из страха перед разгульной жизнью и случайными связями. У моей жены была сотня тысяч франков. Мы сначала заплатили мои долги, а потом пришлось заложить бриллианты мадам Доде. Она вела наши счета, как хорошая хозяйка, но боялась слова «ломбард» и в своей приходо-расходной книге писала: «там».
Однажды приезжает к нам Глатиньи: «Я у тебя завтракаю», — говорит он. Отвечаю: «Я счастлив, что ты опоздал, потому что у меня был только хлебец, ценой в одно су, и, веришь, — мне еле-еле хватило». Глатиньи потащил меня к Банвилю, у которого мы взяли взаймы сорок су.
Банвиль — человек, которого я еще не знаю. Он не слушает других, он не любит «перелистывать» чей-нибудь ум и, как покупатель в разговоре с приказчиком, улавливает только те слова, на которые нужно отвечать. Этот человек начинен анекдотами, очень хорошо их рассказывает, и это лучшая сторона его таланта, но я еще не имел случая насладиться его рассказами. А ведь мы знакомы с тысяча восемьсот пятьдесят шестого года.
Не думайте о семье! Никогда вы ее не удовлетворите. Отец однажды слушал мою пьесу. Какой-то господин, сидевший рядом с ним, сказал: «Скука», — и мой добрый отец сейчас же признал это суждение окончательным, и потом уже ни успех пьесы, ни статьи в газетах, ничто не смогло изменить это мнение, которым он был обязан какому-то глупцу… А однажды мой сын провел вечер в обществе нескольких моих врагов, которые, нисколько не стесняясь, меня ругали. Он мне потом наговорил такого… Я все это записал в свою книжку, и когда-нибудь он, мой бедный мальчик, узнает, что я о нем думал в тот вечер. Эта тетрадь — для него, и я не хочу, чтобы ее когда-либо опубликовали. Он прочтет это после моей смерти.
Вы добьетесь своего, Ренар. Я в этом уверен, и вы будете зарабатывать деньги, но для этого нужно все-таки, чтобы вы время от времени давали себе пинка в зад!..
Символисты, — что за нелепые и жалкие люди! Не говорите мне о них! Никакой мистики нет. Всякий одаренный человек пробивается, и я фанатически верю, что каждое усилие будет вознаграждено.
Я горячо пожал руку Доде и сказал ему: «Дорогой мэтр, теперь я заряжен надолго».
3 марта. Пытаться очистить авгиевы конюшни с помощью зубной щетки.
5 марта. Вчера у Доде: Гонкур, Рони, Каррьер, Жеффруа, супруги Тудуз и супруги Роденбах. Почему я вышел оттуда с чувством омерзения? Должно быть, раньше я считал, что Гонкур не такой, как все мы, грешные. Неужели старики так же мелки, как и молодые? Не довольно ли мудрить над бедным Золя? Они обвиняют его теперь в склонности к символизму… А Банвиль, «этот старый верблюд», как его зовет Доде, все еще острит, и на сей раз довольно удачно. «Если бы я строил, — говорит он, — генеалогическое древо Золя, я бы повесился в один прекрасный день на этом древе».
Гонкур похож на толстого военного в отставке. Я не заметил его остроумия, он, очевидно, приберегает его на следующий раз. По первому впечатлению, это мастер повторений, которые мне претят и в творчестве Гонкуров. Рони — ученый болтун, ему доставляет удовольствие цитировать Шатобриана, особенно «Загробные записки».
Роденбах — поэт, который находит, что нам не хватает наивности, который принял всерьез статью Рейно о Мореасе и который не узнает себя больше в иронических замечаниях Барреса. Его просили что-нибудь прочесть. Он начал ломаться. Мы настаивали. Он сделал вид, что вспоминает стихи; но о просьбе забыли, заговорили о чем-то другом, а он так и не прочел своих стихов.
Скверный был вчера день. В «Эко де Пари» нашли, что моя новелла «Незадачливый скульптор» слишком тонка, а я вот не нашел слишком тонкими наших великих людей. Новеллу не приняли.
У них есть альбомчик, который мадам Дардуаз подарила Люсьену, младшему сыну Доде: всех прибывших просят написать что-нибудь. Я написал вот что:
«Луч солнца скользит по паркету. Ребенок замечает его и наклоняется, надеясь схватить. Но только ломает ногти. Он отчаянно кричит: «Хочу солнечный луч!» — и начинает плакать, гневно топая ножками.
Но солнечный луч исчезает…»
Что я хотел этим сказать — сам не знаю.
Мадам Дардуаз. Теперь любовь к юности и жизни можно обнаружить только у очень пожилых женщин.
Роденбах рассказывает, что Шарль Морис, представляясь господину Перрэну, издателю «Ревю Блё», заявил: «Сударь, мне нужно сказать так много. Так много нужно сказать именно сейчас». После чего вытащил из кармана клочок бумажки: 1. Символизм. 2. Расин, мой обожаемый Расин (здесь эффектная пауза). 3. Природа и символ. 4. Символ и природа. Это ведь не одно и то же. Всего будет тридцать шесть статей».
Доде говорит:
— Школы — это специальность французов… Я имел бы куда больше успеха, если бы открыл лавочку напротив лавочки Золя. Но по какому-то равнодушию мы с ним не объединились, и сейчас вся пресса говорит только о Золя. Слава принадлежит только ему.
Потом он заговорил о романе Банвиля «Марсель Рабль». Нападал на него за то, что тот хочет делать роман, не опираясь на документы. Гонкур замечает:
— Я лично еще не решаюсь погрузиться в это густое тесто.
Роденбах сказал:
— Так как поколение Анатоля Франса его не признает, он обратился к молодым и заявил им: «Знайте, я — ваш».
7 марта. Мозг не знает стыда.
«Призраки». Сюжет, который Ольмес рассказал Мендесу, а Мендес — Швобу, чтобы тот написал новеллу. Швоб заявил, что ничего из этого сделать не может.
Англичанин хочет вступить во владение купленной фермой. Являются призраки прежних хозяев, толпятся вокруг очага. Англичанин говорит им: убирайтесь вон. Призраки отказываются уйти. Фермер зовет полицейского, потом пастора, который кропит комнаты святой водой. Призраки не хотят уходить. Является представитель власти и читает им договор об аренде: призраки уходят.
8 марта. Был сегодня у Доде, от него мы должны были пойти к Родену, потом к Гонкуру. Я имел, несомненно, великое несчастье не понравиться Доде. Не знаю, впрочем, что это такое на меня нашло: мне бы следовало сказать ему хотя бы два-три комплимента по поводу его книг, которых я не читал. Он строго поклонился, был вежлив как раз настолько, насколько полагается, ни граном больше; ни звука о том, чтобы бывать у него, ни одного слова привета от его жены моей жене и ребенку. Милый мой, ты, по-видимому, провалился! Ох, как наступает нам на ноги жизнь… Доде рассказывает нам о щегольстве своего сына Люсьена, о своем собственном наплевательском отношении ко всему, что касается туалетов… о каких-то особых туфлях-носках, которые он себе заказал… И мы уходим.
* У Родена откровение и волшебство — это его «Врата ада» и «Вечный кумир». Маленькая вещица, размером в ладонь: мужчина, заложив руки за спину, побежденный, целует женщину ниже грудей, прильнув губами к ее телу, а женщина кажется очень грустной. «Старая женщина» — бронза, вещь страшной красоты. Я с трудом отрываюсь от нее. У старухи плоские груди, истерзанный живот и все еще прекрасная голова. Затем сплетение тел, переплетение рук, «Первородный грех»: женщина, впившаяся в Адама, тянет его к себе всем своим существом; женщина в объятиях Сатира: он раздирает ее, одна его рука у нее между ног, и всюду контрасты мускулистых мужских икр и женских ног. Господи, дай мне силы восхищаться всем этим!
Во дворе глыбы мрамора, еще не ожившие, поражают своей формой, можно сказать, своим желанием жить. Забавно: я как будто берусь открывать Родена.
Роден, с внешностью пастора, резцом передающий муки сладострастия, наивно советуется с Доде, спрашивает, как ему назвать свои ошеломляющие творения. Ему самому приходят на ум только шаблонные названия, например, из мифологии. Голый Виктор Гюго в гипсе… То есть что-то совершенно нелепое.
У Гонкура музей от крыши до подвала. Но как я ни стараюсь, ничего не вижу. Ничего не замечаю. Гонкур здесь в своей стихии: тип старого коллекционера, равнодушного ко всему, что не относится к его страсти. Я рассматриваю нескольких Домье. Гонкур сам подхватывает альбом, который чуть не вываливается у меня из рук: «Так, знаете ли, можно испортить». Он говорит мне:
— Если вам неинтересно, не обязательно это рассматривать.
Дом какой-то непрочный. Дверь «Чердака» плохо закрывается, беспрестанно хлопает, и, насмотревшись на все эти чудеса, вы начинаете чувствовать себя как в самом пышном павильоне Всемирной выставки.
9 марта. Писать так, как Роден лепит.
Когда мне показывают рисунок, я разглядываю его ровно столько, сколько нужно для того, чтобы придумать отзыв.
11 марта. Вчера у меня обедал Альсид Герен. Вот что значит приглашать авторов статей! Лысенький господинчик с лицом еврея-ханжи. Говорят, что он только и делает, что молится, ходит к обедне, причащается, постится по пятницам. Когда он разглагольствует об отчизне, он тут же произносит слова «душевное прискорбие» с каким-то горловым бульканьем, чуть ли не воркуя.
Голос кастрата…
Он говорит: «Я-то лично, я ничто, и всегда буду ничтожеством». Сказав, ждет, чтобы присутствующие запротестовали, но все молчат, и его лицемерие вынуждено уползать, как мерзкий слизняк в раковину.
Мы спорим с Рейно о Малларме. Я говорю: «Какая глупость». Он говорит: «Какая прелесть». И наш спор как две капли воды похож на любую литературную дискуссию.
23 марта. Бальзак, пожалуй, единственный, кто имеет право писать плохо.
24 марта. Символизм. Похоже на классическую фразу путешественников, отъезжающих в одно и то же время: «Значит, едем вместе». А по прибытии расходятся в разные стороны.
7 апреля. Стиль — это забвение всех стилей.
13 апреля. Один из сотни существующих приемов отвечать на комплимент: «Ваши слова мне особенно дороги, поскольку я знаю — вы человек независимо мыслящий!»
15 апреля. Доде, в ударе, рассказывает нам о сборах Гогена, который решил ехать на Таити, чтобы не видеть людей, и никак не мог собраться. Он до того тянул, что даже лучшие его друзья говорили: «Пора вам уезжать, голубчик, пора уезжать!»
* Критик — это ботаник. А я — садовник.
17 апреля. Верно, я сказал, что у вас есть талант, но я отнюдь не настаиваю на этом.
21 апреля. Новый поворот: ребенок рыдал, как взрослый мужчина.
* Все-таки мы раскаиваемся в непоправимых обидах, обидах, которые нанесли людям, ныне уже покойным.
22 апреля. Посетил сегодня выставку Эжена Каррьера. Мучительное безумие девочек и девушек, в которых есть своя прелесть, пугающая грация развеселившихся истеричек. Болезненные и тоже безумные матери, которые дают уродливую, плохо нарисованную грудь своим младенцам. Младенец, у которого почему-то в голове красные цветы и который похож на противного ваньку-встаньку. Излюбленная поза: голова, подпертая рукой. Прилипшие друг к другу тела. Лица словно из камня высечены. Жеффруа, этот безмолвствующий меланхолик, утверждает, что все эти головы мыслят. Не думаю: скорее перестали мыслить. Все они полумертвые, вялые, словно после какой-то ужасной катастрофы. «Разве жизнь такая уж забавная штука?» — говорит Жеффруа. К черту все это! Эти люди тянут нас в яму. Они представляют собой определенный интерес. Но что это все значит? Конечно, не так уж трудно настроить себя на восторженный лад. Там, где художник ищет, возможно, лишь эффектную игру света или линий, мы видим реальные вещи. Потустороннее. Мазня, доведенная до шедевра. Пьянеешь, необходимо во что бы то ни стало протрезвиться и убраться прочь. Великое искусство не здесь.
24 апреля. Вечером у Доде. Маленькая девочка, как здесь рассказывают, превратила подаренного ей картонного петушка в полноправного субъекта, окрестила его «Петушком мосье Ренара» и ведет с ним бесконечные беседы. Блистательная Жанна Гюго со своим великолепным, со своим породистым носом, как у Виктора Гюго. Гонкур с добродушной миной, которая кажется мне фальшивой (почему?), говорит о том, что книги его плохо идут, хотя некоторые из них наделали шуму.
Рони без устали болтает о своем жупеле — то бишь о Гюисмансе. До меня доносятся его слова: «Дабы извергнуть время свое, надо сначала это время проглотить. Теперь, в наши дни, каждый мнит себя бунтарем». По этому поводу Доде замечает:
— А я вот отказался вступить в Академию. И никто не счел меня бунтарем. Почему бы это?
Какой-то безволосый господинчик все время говорит со мной о моей книге. Каким несносным болтуном показался бы он мне, если бы говорил о чем-нибудь постороннем!
* Некто послал даме любовное письмо, оставшееся без ответа. Он старается найти причину молчания. И наконец решает: надо было приложить почтовую марку.
1 мая. Что наша фантазия в сравнении с фантазией ребенка, который задумал построить железную дорогу из спаржи!
7 мая. Схватить за шиворот ускользающую мысль и ткнуть ее носом в бумагу.
* Я очень хорошо знаю, что фраза меня замучит. Наступит день, когда я больше не смогу написать ни слова.
Больше всего боюсь превратиться со временем в какого-то безобидного салонного Флобера.
9 мая. Прекрасно все. Даже о свинье следовало бы говорить теми же словами, что и о цветке.
16 мая. Был вчера на выставке Моне. Эти стога с синеватыми тенями, эти поля, пестрые, как носовой платок в клеточку.
24 мая. Путешествие в Шатр, в этот край, где Жорж Санд чтят наравне с богородицей. Там у нее был «свой» мясник, «свой» кондитер, «свой» парикмахер, которого она привозила на месяц в Ноан.
Я путешествовал с Анри Фукье и заставил себя не спрашивать его фамилию, не добиваться, чтобы он спросил мою. Беседовать о литературе с неизвестным тебе человеком — это лучший способ поддерживать добрые литературные отношения.
Она, Жорж Санд, восседает посреди сквера в своей классической позе, как в «Комеди Франсез»…
«В самый разгар работы, — рассказывает на обратном пути Фукье, — Жорж Санд могла встать из-за письменного стола, потому что ей требовался мужчина. Она писала страницу за страницей, как строгают доски». Ее дочь Соланж, пожалуй, еще более занятная особа. В ней мирно уживаются артистизм, разгул и домовитость: как-то уже в конце бала, в шесть часов утра, она заявила Фукье: «Пойду домой, хочу проверить, что делает прислуга».
26 мая. Каждое утро думать о людях, которых надо растить, о комнатных цветах, которые надо поливать.
28 мая. Швоб рассказывает: молодой человек приходит просить работу у банкира. Банкир выставляет его за дверь. Проходя через двор, молодой человек подбирает с земли булавку. Банкир велит его вернуть, обзывает вором и снова выгоняет».
Это, пожалуй, человечески понятнее, чем история Лафитта.
* Не быть никогда довольным: все искусство в этом.
18 июня. Не беспокойтесь! Я никогда не забуду услугу, которую вам оказал.
15 июля. Я за вами не пойду даже на край света.
31 июля. Поверьте мне, и книга обладает своей стыдливостью, так что не нужно слишком много о ней говорить.
3 августа. Если сразу узнают мой стиль, то это потому, что я делаю все одно и то же, увы!
13 октября. Человек утешает себя, утверждая, что хоть он и мягкосердечен, но при случае, ей-богу, сумеет быть свирепым.
15 октября. Дуэль всегда немного похожа на репетицию дуэли.
18 октября. В прозе я хотел бы быть поэтом, который умер и оплакивает себя. Проза должна быть стихом, не разбитым на строчки.
28 октября. Крестьянскую речь можно передать и не прибегая к орфографическим ошибкам.
30 октября. Фраза прочная, словно составленная из свинцовых букв, как на вывеске.
* Я смеюсь вовсе не вашей остроте, а той, которую сейчас скажу сам.
2 ноября. Просто удивительно, как выигрывают литературные знаменитости, когда их изображают в карикатурах!
* Обычная робость при посещении редакций. Возможно, враги притаились в многочисленных папках, и когда толстый любезный господин, корректор «Приложения», предупредительно подставляет мне стул, мне вдруг начинает казаться, что он просто надо мной издевается, хочет сыграть со мной какую-то шутку.
Вчера получил первые гроши, заработанные на литературном поприще. В данное время один грош так же ценен для меня, как пятьсот тысяч франков.
25 ноября. Я подсчитал: литература может прокормить разве что зяблика, воробья.
30 ноября. Баррес подчас забывает, что столь презираемый им рассказ куда труднее написать, чем философское рассуждение.
Существуют критики, рассуждающие лишь по поводу книг, которые еще только должны появиться.
1 декабря. Идея! А что в ней? Не будь фразы, я бы и пальцем не двинул.
2 декабря. Вот уж не стоит стараться понравиться талантливым людям. Какой мертвечиной должна бы стать литература, чтобы угодить Барресу!
* Писатели, за которыми признают талант и которых никогда не читают.
4 декабря. Он был так уродлив, что, когда начинал гримасничать, становился миловиднее.
11 декабря. Я смиренно признаюсь в своей гордыне.
12 декабря. …Все охотно говорят со мной о моем романе до его выхода в свет, чтобы не говорить о нем, когда он появится.
14 декабря. …Леопольд Лакур говорит Вандерему:
— Я вами восхищаюсь. В вас чувствуется спокойствие и сила. Вы идете прямо к своей цели. Вы всюду вхожи, вы всех знаете, у вас нет врагов. А я, я десять лет чуть не на руках ходил по парижским салонам и ничего не добился. Вы человек осмотрительный, не прыгун, успех вам обеспечен.
17 декабря. Чем же, в конце концов, я обязан своей семье? Готовыми романами, неблагодарный!
23 декабря. «Ее сердечко». Опять Пьеро, Коломбина, Арлекин, и какой еще Арлекин! Нет! Нет! Закрыть двери! Не пускать! Их в литературе и так полным-полно.
24 декабря. Получил сегодня в «Жиль Бласе» двести пятнадцать франков, улыбался бухгалтеру, кассирам, держал себя со всеми просто-таки изысканно.
* Человек — это даже меньше, чем половина идиота!