Шарлотта Исабель Хансен

Ренберг Туре

Часть вторая

 

 

А что значит «феминистка гребаная», папа?

Когда Ярле был маленьким, в 1970-е годы, воскресенья казались ему длинными и скучными. Все будто бы останавливалось, словно весь мир на целые сутки переводили в режим ожидания. «А сейчас пойдем в церковь. Сейчас никто не должен работать. Сейчас все магазины должны быть закрыты. Сейчас все автомобили должны быть припаркованы». Ему не нравился этот фальшивый темп, он чувствовал, что на него переходят, чтобы порадовать стариков, в нем от этого росло нетерпение; не нравились ему и искусственные развлечения, присущие воскресеньям: прогулки по лесу, походы в музеи, посещение родственников. Не потому, что он не любил лес, музей или родственников, — совсем наоборот, он обожал бродить по лесу в поисках интересного: увидеть саламандру, половить головастиков, — но потому, что эти воскресные мероприятия были какими-то надуманными, вроде бы поэтому?

«Поэтому, — подумал Ярле в воскресенье, 7 сентября 1997 года, и сварил кофе на двоих. — Да, именно поэтому, — подумал он и зевнул. — Как трудно ясно мыслить в воскресенье, — пришло вдруг ему в голову, — потому что — во всяком случае, если у тебя есть семья, о которой тебе нужно заботиться, — все в этот день окрашено этим навязчивым оттенком. В воскресенье ты как бы должен заниматься всеми этими вещами. Ты должен ходить на прогулки. Ты должен посещать музеи. Ты должен то, ты должен сё».

Яркое солнце высвечивало этим утром пыль на кухонном столе, Ярле отжал валявшуюся в раковине тряпку. «А я был уверен, что маленькие дети просыпаются рано, — думал он, наблюдая за тем, как очищается поверхность стола. — Я был уверен, что они вскакивают в половине седьмого свеженькими и выспавшимися, но вот Шарлотта Исабель, очевидно, не такая». Что Хердис все еще спала, он мог понять, но вот Лотта?

Ярле уже несколько раз подходил к спальне и заглядывал в дверь, сам-то он встал в половине восьмого. «Посмотрю только, не проснулись ли они», — говорил он себе. Но каждый раз его взору представала все та же картина. Из-под одеяла высовывалась нагая женская ступня с тщательно напедикюренными ногтями, волосы во сне спутались; Хердис так и продолжала спать на животе. Рядом с ней на спине лежала с приоткрытым ртом Шарлотта Исабель, одеяло она скинула, лоб немножко вспотел, и одной рукой, откинутой в сторону, она слегка касалась волос Хердис.

Он уже не раз подумывал, не разбудить ли их, но все же не стал этого делать. Зато он принял душ, разглядывая наклейку с голубой собачкой на зеркале в ванной, прибрал в гостиной — ступая осторожно, не включив ни радио, ни музыкальный стереоцентр, — помыл посуду, вынес мусор. Он минутку в задумчивости постоял в комнате Шарлотты Исабель. И снял висевший на двери портрет Адорно. Не такой уж это был хороший портрет. И если подумать, было что-то уж слишком претенциозное в том, чтобы вешать на стену большой портрет Адорно. И, задумавшись об этом, он заметил, что было что-то колючее во взгляде немецкого философа, и не было никакой необходимости ни для Шарлотты Исабель, ни для него самого в том, чтобы он пялился на них день ото дня.

Время перевалило за половину девятого.

Странное чувство. Казалось, будто — ну как бы это сказать? — как будто он по ним соскучился. Разумеется, он, собственно говоря, вовсе не жаждал, чтобы кто-либо из них здесь вообще находился, во всяком случае, лучше бы они у него оказались при иных обстоятельствах, размышлял он, сидя на кухне и наблюдая, как булькает в кофеварке кофе. Не надо было Хердис вваливаться к нему со всеми своими личными проблемами. Они условились о чисто физической связи. Точка. Он хочет только, чтобы его оставили в покое. Все, чего он хочет, — это продолжать учиться, и чтобы Шарлотта Исабель первым же самолетом отправилась домой, и чтобы все они осознали, какова, собственно говоря, жизнь, и что лучше всего ей было бы дома, в Шеене, с матерью и отцом. — Он достал исследования Адорно о Гегеле, полистал.

«И все-таки, — сказал он себе, ощущая отчасти укоры совести из-за того, что снял портрет Адорно, для приобретения которого через немецкое общество Теодора Адорно во Франкфурте он в свое время затратил немало усилий. — И все-таки, — повторил он про себя и провел указательным пальцем сверху вниз по открытой странице. На прошлой неделе он так наслаждался тем, насколько проницательно Адорно удалось прочесть герметичную поэтическую философию Гегеля, и он приблизился, как ему казалось, к тому, чтобы понять, каким образом он мог бы использовать это неидентичное мышление применительно к Прусту. Немалый академический подвиг. — Так что и все-таки, — сказал он себе. — Упустить подобный ход мысли я не могу себе позволить».

Он снова отложил книгу.

«И все-таки, — сказал он себе. — Встанут они, наконец?! Не проспят же весь день? Ведь такая прекрасная погода. И ведь воскресенье».

Он наклонил голову. Кажется, послышались какие-то звуки?

Нет. Он опять схватился за исследования Адорно о Гегеле. Снова раскрыл книгу на эссе «Skoteinos, или Как следует читать…». Придется использовать для чтения то немногое время, что у него есть. Вот так и живут отцы. Им приходится экономить время. Он снова наклонил голову. Ну вот. Слышится что-то.

Ярле поднялся, увидел, что кофе готов, быстренько налил себе чашку и прошел через гостиную к двери в спальню. Оттуда определенно слышались какие-то звуки… какое-то бормотание? Он остановился, осторожно приоткрыл дверь.

— Нет, это такой большой аквариум. — Голос Хердис.

— Очень большой? — Голос Шарлотты Исабель.

— Да-а-а, очень большой. И он весь стоит прямо в парке, — сказала Хердис, — да, да, и знаешь, там есть пингвины, такие маленькие хорошенькие пингвинчики, ковыляют себе и рыбу едят.

— Пингвины?!

Он открыл дверь и против своей воли ощутил комок в горле, увидев, как Лотта в позе буддийского монаха сидит перед Хердис, а та лежит на спине, сложив руки под головой. Шарлотта Исабель запрокинула голову и, качаясь всем телом вперед-назад, зашлась в смехе под рассказы Хердис, лицо которой освещал утренний свет. Дочь обернулась к нему с широкой улыбкой и воскликнула:

— Папа! Твоя подруга теперь совсем выздоровела! Ей только выпить немножко кофе, говорит она, и все будет в порядке! И, папа, мы пойдем смотреть большой аквариум! А там есть… там есть… там есть… — Лотта неровно задышала в поиске слова. — Там есть, ну, как это называется, сейчас вспомню, я сейчас вспомню, эти… — Лотта заколотила ладошками по коленке и обернулась к Хердис с вопросом в глазах.

— Пингвины, — подсказала Хердис и подмигнула.

— Да, — воскликнула Лотта, — да, пингвины! Там есть пингвины!

Хердис приподнялась в постели. Склонила голову на плечо:

— Славная какая у тебя дочка, Ярле.

— Да, — сказал он и почувствовал, что краснеет, — я тебе кофе сварил.

Зазвонил телефон, Ярле протянул чашку Хердис, которая приняла ее, улыбаясь и зевая. Он вернулся в гостиную и схватил трубку:

— Это Ярле, слушаю.

На другом конце немного помолчали, потом женский голос сказал:

— Привет. Это Анетта.

Он дернулся.

— А, привет, — вырвалось у него.

— Да-а, — услышал он, как она говорит на другом конце линии, — привет-привет, сколько лет, сколько зим.

— Да уж, действительно, — попытался он придать радости своему голосу. — И… как… ну, как у тебя дела?

— Э-э-э, в общем все хорошо, — сказала она, — ага, здесь тепло, хорошо. А вот только, вот еще что… Лотта у тебя?

— Да, у меня, конечно. Э-э-э… ты хочешь с ней поговорить?

— Да, я просто хотела услышать, ну как ей там — все у нее в порядке, а?

— В порядке? Ну да, — сказал Ярле, удивленный тем, что вот он здесь стоит и так запросто с ней разговаривает, будто они только это и делали последние годы, будто они постоянно вели беседы о своей общей дочери. — Ну конечно, — добавил он, — у нас все прекрасно, и правда мы прекрасно поладили, никаких проблем, она такая — с ней очень легко иметь дело.

В трубке раздался короткий смешок, ему показалось, ей стало легче, или она ожидала другого ответа?

— Да, Лотта совсем не капризная девочка, нет.

— Нет-нет, — сказал он, — с ней легко ладить. — Он запнулся. — А у тебя, да, у тебя все хорошо, это здорово. Так что, позвать ее, да?

— Да, пожалуйста, я бы ей пару словечек только сказала.

— Конечно-конечно, минутку подожди. — Он направился к спальне со странным ощущением в теле, растерянный оттого, что так по-будничному поговорил с той, кто была матерью его дочери, с девушкой, о которой он ничегошеньки не знал. — Лотта?

Дочка выглянула из-под одеяла.

— Иди, тебя мама зовет к телефону.

Она так и подпрыгнула:

— Мама! Ура!

Ярле показал ей, где телефон. Он остался рядом, стоял и смотрел на девочку. Та кивала, и улыбалась, и, разговаривая с матерью, накручивала на палец телефонный провод.

— Да нет же, — сказала Лотта в ответ на то, что, как подумал Ярле, было тревожным вопросом о том, как у нее дела. Да нет, у меня все отлично.

И он слушал, как она рассказывает, что ей купили кучу всяких вкусностей, и что она посмотрела все похороны до конца, и что папа сочинил для нее сказку про принцессу, и что папа очень хороший, правда.

В дверях показалась Хердис в одеяле, пристойно обернутом вокруг голого тела. Она посмотрела на Ярле понимающе, он пожал плечами и кивнул.

— Ну да, — сказала Лотта, — и знаешь что, сегодня мы пойдем смотреть пингвинов! Угу, пингвинов, здорово, правда? Да-а. В четверг? Да-а. Вот весело будет. А ты позвонишь? Угу. Я тебя тоже. — Она повернулась к Ярле. — Папа? Мама тебя просит подойти.

Он взял трубку и почувствовал себя неуютно из-за того, что рядом стояли и Лотта, и Хердис.

— Да-а, — сказал он, — ну во-от, все в порядке, да?

— Да, конечно, — услышал он голос Анетты все с теми же интонациями, которые ему показались несколько преувеличенно простыми и дружелюбными. — Вроде бы так. Может, ты хочешь, чтобы я, ну, сделала что нибудь, или еще что — нет?

— Нет, — сказал Ярле и почувствовал, что его тяготит присутствие стоявших рядом и смотревших на него дам. — Нет-нет, — повторил он и отвернулся к окну, — отдыхай и ни о чем не беспокойся. Да-а-а. Серьезно. Поговорим обо всем потом, да ведь, хе-хе, — лихо добавил он, — все будет в порядке, вот увидишь, никаких проблем. Батон у нас есть, и сырки тоже, я взял выходные, и… ну что еще сказать? Хорошего отдыха! — Он заговорил громче и сам заметил, как это неестественно звучит; хотелось скорее свернуть этот разговор. — Хорошего отдыха, — повторил он, — уж побалуй себя немножко, ты это заслужила.

— Ну в общем-то, да. Ладно, я тогда позвоню…

— В четверг, да? — сказал Ярле. — В день рождения. Ну и отлично. А у нас тут все идет как по маслу.

«Как по маслу? И что я такое несу?»

Он услышал, как она смеется на другом конце провода.

— Конечно, — повторил он, — на самом деле даже и не ожидал, что все пройдет так гладко.

«Так гладко? Госсподи!»

Он сглотнул и с дурацкой улыбкой глянул в сторону Хердис.

— Вот и чудненько, Ярле, — услышал он, как говорит успокоенная, как ему показалось, Анетта, — чудненько. Я тогда в четверг позвоню. И знаешь еще что? Мы как-нибудь с тобой серьезно все обсудим — о'кей?

— Разумеется, — согласился он с той легкостью, на какую был способен, — обсудим, какой вопрос?

— Здорово было снова услышать твой голос, — сказала Анетта.

Он откашлялся. Стараясь не смотреть на Лотту и Хердис, он пробубнил:

— Да, твой тоже.

Пока они не спеша шли к Бергенскому аквариуму, Ярле не покидало странное ощущение. Анетта Хансен. Ничего не было такого в том, что она сказала, или в том, что он сказал, но хотя бы то, что они разговаривали друг с другом так доверительно — она в гостиничном номере на юге, представлял он себе, он в Бергене, — каким-то образом выбило его из колеи. Неожиданно она снова возникла в его жизни, а он даже и помыслить не мог о том, что их орбиты смогут хоть как-то соприкоснуться.

Но ладно уж.

Это мать его ребенка.

Она работает в универсаме «Рема-1000».

Солидно, ничего не скажешь.

При всем при том.

«Она производит впечатление солидного и серьезного человека», — подумал он и кивнул своим мыслям. И это действительно было так. И позвонить догадалась. И вот эта ее фраза — «Мы как-нибудь с тобой серьезно все обсудим, да?» — ему показалось, что в ней так и слышится здравый смысл. Да. Солидная женщина. Несмотря ни на что. А то, что она сказала в конце разговора: «Здорово было снова услышать твой голос», — вроде вполне по-дружески прозвучало, нет? Да. Серьезный человек, решил он. Как ни посмотри, солидный, и приятный, и серьезный человек. Просто-таки мужественный. Кто еще отважится на такое? Отправить своего детеныша в одиночку через горы и долы, чтобы тот познакомился со своим папой? Таких немного найдется. Ее можно только уважать за это.

Шарлотта Исабель шла рядом с ним, одетая в лиловую курточку, она надела зеленую юбку, и все порывалась пробежаться по тротуару, и нет-нет да и выскакивала на мостовую. Ярле взял на заметку, что, когда гуляешь с ребенком, нельзя позволять себе свободно парить в собственных мыслях, необходимо быть бдительным и следить за происходящим. Пришлось ему время от времени окликать Шарлотту Исабель и следить, чтобы она не выскочила перед машиной. Она часто останавливалась, как и накануне, чтобы что-нибудь получше разглядеть. Она показывала на проходящих мимо людей, она сравнивала Берген с Шееном и нашла, что Берген гораздо, гораздо больше, но что дома у них тоже много автомобилей. Когда они вошли в красивую липовую аллею в центре города, возле старинного монастыря, она наклонилась, поковыряла растоптанный кусочек жевательной резинки и крикнула им обоим:

— Папа! Хердис! Смотрите! Это жвачка!

— Да, — сказал он, — многие бросают жвачку прямо на землю, а так делать нельзя.

Ему было радостно видеть ее простодушную радость, но как-то было и неловко говорить такие простые вещи, особенно в присутствии Хердис, хотя непохоже было, чтобы это ей мешало, наоборот, ему показалось даже, что ей это нравится. Но все-таки, хотя он и изложил все события Анетте вполне невозмутимо, мало того, сказал даже, что все идет «как по маслу», во всей этой навязчивой детскости он не в состоянии был видеть только то, что ему нравилось.

Были и неприятные моменты: ему все время представлялось, что кто-нибудь заметит его, кто-нибудь из первокурсников, у которых он вел коллоквиум, или Арилль с Хассе, а может быть, Роберт Гётеборг, и эта мысль пришлась ему совсем не по вкусу. И когда на мысе Нурднес Шарлотта Исабель взяла их обоих за руки, уже совсем на подходе к Аквариуму, когда его дочь заявила, что вот теперь они должны сказать: «И раз, и два, и три!» — и подкинуть ее в воздух, Ярле сказал нет.

— Нет, — сказал он.

Хердис остановилась и посмотрела на него. Шарлотта Исабель остановилась и посмотрела на него. Выражение лица у них было одинаковое.

— Нет, — повторил он.

Хердис развела руками и бросила взгляд на девчушку, та сделала то же самое — развела руками и взглянула на Хердис.

— Ярле, ты чего это? — вздохнула Хердис.

— Да, папа, чего это ты? — сказала Шарлотта Исабель и вздохнула.

Он полез во внутренний карман и выудил сигарету.

— Извините, — буркнул он. — Ну не могу, и все. — Он закурил. — Пойдем сейчас в Аквариум, посмотрим пингвинов. Хватит и этого. И вообще, этого более чем достаточно.

Хердис покачала головой.

Дочь стояла с открытым ртом.

— Ну что еще теперь? — сказал Ярле и выпустил дым изо рта.

На глазах у Лотты показались слезы.

— Господи, ну что еще опять?

— Папа, — проговорила Лотта, задыхаясь, — ты же умрешь! Ты куришь! Ты умрешь!

Ярле закатил глаза. Он выбросил сигарету и покачал головой. Он опустился на колени перед дочерью и сказал, что не умрет. Ей нужно понять это. Никто здесь не собирается умирать, о’кей? Шарлотта Исабель сглотнула и сказала, что бросать окурки тоже нельзя, не только жвачку, и Ярле пришлось признать логичность сказанного ею. «Возможно, ее мать и дура, — подумал он, — но Лотте здравого смысла не занимать».

— Лотта, Лотта, — он попробовал разрядить обстановку, — а вот сейчас мы пойдем в Аквариум, да и посмотрим пингвинов!

Она задумалась, наморщив лоб:

— А они птицы или рыбы, папа?

Птицы они или рыбы? Он подумал.

— Нет, они птицы, Лотта.

Она переступила с ноги на ногу.

— Но они же не умеют летать, Хердис сказала, что они не летают.

— Нет. — Он помедлил. — Нет, тут ты права.

— Ну вот, папа, — сказала Лотта и снова развела руками, — значит, они рыбы тогда.

Когда они добрались до Аквариума, Шарлотта Исабель пришла в дикий восторг. Она со всех ног бросилась к бассейну, Ярле и Хердис едва поспевали за ней, она восторгалась тем, как пингвины, покачиваясь, ковыляют к кромке бассейна, бросаются в воду грудкой вперед и плывут дальше. И как же быстро они плыли! А, теперь она поняла, кто такие пингнины, сказала Лотта и так от всей души смеялась над тем, как они двигаются, что Ярле просто глаз не мог отвести. «Ну надо же, так непосредственно смеяться над тем, как двигается животное!» — думал он. Дочь смеялась всем телом и передразнивала неуклюжую походку пингвинов, потом сказала:

— Ты тоже должен так сделать, папа! Ты тоже походи так, папа!

Но Ярле замахал руками и сказал, что в этом уж она пусть сама практикуется, а когда дочка показала на них и сказала, что они выглядят, будто на них надеты пиджаки, он снова загордился ею.

— Развитая она какая у тебя, твоя дочь, — сказала Хердис, когда Лотта вместе с другими ребятишками побежала смотреть, как кормят пингвинов.

— Мму… угу, да, конечно. — Ярле кивнул. Она и правда была такая. Развитая.

— Это очень хорошо, — сказала Хердис. — Сразу видно, что ее развитием занимались.

— Гм? — Ярле посмотрел на нее.

— Ну видно же, — сказала Хердис, — что ее развития ничто не ограничивало.

Ярле снова кивнул. Может, это и вправду так? Да. Пожалуй, ее развития ничто не ограничивало, нет. Наверняка многое можно сказать о ее поедающей чипсы матери, но развития дочери она не ограничивала, пусть она и работает в универсаме «Рема».

— А я и не знала, что у тебя есть дочь, Ярле, — сказала Хердис.

Не знала! Так я и сам не знал.

И он вкратце изложил историю про письма из полиции и от Анетты Хансен и про вчерашний удивительный день.

— Так, значит, ты никому ничего не сказал? — Хердис покачала головой.

— Нет, никому ничего, — подтвердил Ярле и взглянул на нее. — Ну какой из меня отец, Хердис!

Ты посмотри на меня. Я для этого не гожусь. Не нужна мне никакая дочь.

Хердис ничего не ответила, но показала на Шарлотту Исабель, которая шла вдоль решетки вольера с пингвинами и вела за руку другую девочку.

— Она совсем такая же, как ты, — сказала Хердис.

По небу все выше взбиралось сентябрьское солнце, пингвины все так же ковыляли по камням вокруг бассейна, как группа полуторагодовалых ребятишек, одетых в одинаковую черную с белым форму, а Ярле ждал, когда же Хердис извинится за вчерашнее или, по крайней мере, вообще затронет эту тему. Спросить ее он не мог — не таков был характер их отношений.

Хердис Снартему почти сразу дала понять, что она не желает близости подобного рода, и она несколько раз говорила о том, как это необременительно — состоять в таких ни к чему не обязывающих отношениях, с чем он ровно столько же раз соглашался. Кроме того, Ярле понял, что Хердис не из тех, у кого в любой момент можно выспрашивать обо всем, что угодно. Она этого не любила, заметил он давным-давно. Если начать допытываться, где она была, о чем она думает, откуда она пришла, она обязательно встанет на дыбы. Так что он сумел уяснить, что если он желает продолжать инженерные изыскания у нее между гладких, как мрамор, бедер, то поступит умно, придерживая язык до тех пор, пока она сама не захочет что-нибудь рассказать. И еще одна вещь пришла ему в голову в этот сентябрьский полдень. Каждый раз, оказываясь вместе с Хердис Снартему, он думал прежде всего о том, чтобы переспать с ней. А сегодня — нет. Она была такой же красивой, как всегда, мало того, было в ней, такой неухоженной и небрежно одетой после двух дней загула, с чуть воспаленной кожей, с какими-то возбужденно-усталыми глазами… и язык — не высовывался ли он немножко дальше у нее изо рта, чем обычно? — было в ней даже что-то более соблазнительное. И все равно он чувствовал, что не стоит тянуть ее в постель. Ощущения у него были совершенно иные. Он хотел стоять там и спокойно разговаривать с ней, глядя на Шарлотту Исабель. Ему хотелось, чтобы она заговорила о своем детстве. Ему хотелось послушать, как она будет рассказывать о своей жизни. Он надеялся, что она, может быть, скажет, что все-таки полюбила его. Ему хотелось, чтобы она рассказала ему о том, что случилось накануне. Так что когда она, совершенно в своем собственном темпе, заговорила об этом, в то время как они смотрели на Лотту, которой дрессировщик дал селедку в то время как они смотрели, как Лотта протягивает ее одному из пингвинов и кричит: «Смотри, папа! Смотри! Я кормлю пингвина!» — он ощутил искреннюю радость. Он был так счастлив, как если бы он на самом деле в нее влюбился, чего он ни в коем случае не собирался делать, но именно теперь он понял, что это уже давно произошло.

Хердис рассказала, что ей никогда, ни одного-единственного дня, не приходилось беспокоиться о деньгах. Она этим не гордилась, но не могла она и притворяться, и делать вид, что ее это мучит. Разумеется, это не так, сказала она. Невероятное состояние матери, которое та в свою очередь унаследовала от своих родителей, было столь огромным, что его невозможно было извести. Может он понять такое? Нет, не может, считала она. У них так много денег, рассказала она, что, что бы они ни делали, разориться невозможно, понимает он? Это невозможно, потому что всего лишь тысячной доли процентов от этого состояния достаточно, чтобы кормить целую семью в течение всей жизни. Так что если Ярле не может этого понять — а она считала, что он не может, пусть он родом и из самого богатого города мира, Ставангера, и пусть он вырос в этом заваленном по самые крыши деньгами городе, — все равно, может он это понять или не может, но таковой ее жизнь была всегда. Никакой другой действительности она не знала, сказала она. Все ее друзья были страшно богатыми. Она была, считала она, ходячим символом богатства Запада.

И она это сознает, подчеркнула она, она смотрит действительности в глаза, и она прекрасно знает, что некоторые об этом думают, но она так же прекрасно знает, сказала она, что истинный радикализм, истинно радикальное мышление выше этого, но что Ярле, возможно, еще не созрел, чтобы это понять. Да, она могла прямо сказать, без обиняков, что она, разумеется, баснословно избалована, со всеми вытекающими из этого последствиями. Но Ярле не следует заблуждаться, представляя себе, что она из-за этого разучилась думать, это он пусть зарубит себе на носу.

Нет, вклинился он поскорее в ее быструю речь, речь, которая показалась ему будто бы заранее запрограммированной, заученной или передававшейся из поколения в поколение, совсем как наследное состояние; нет, никоим образом, ничего подобного он никогда не думал.

А, вот так-то, сказала Хердис и продолжила рассказ о том, в каком богатстве она привыкла жить. Он должен понять, что состояния бывают разными. Некоторые новые, сказала она, а некоторые старые. У новых состояний не хватает опыта. Новые состояния щеголяют с золотыми цепочками на волосатой груди и не совсем понимают, кто они такие и что это подразумевает. У них состояние старое, сказала Хердис, делая ударение на каждом слоге. Состояние семьи Снартему просто древнее, сказала она, и Ярле заметил, как ее верхняя губа мгновенно отреагировала на это высказывание, ему показалось, что она капельку оттопырилась. Состояние Снартему — древнее, повторила она, — и Ярле слышно стало, как эту фразу произносили раньше, другие, прежде нее, наверняка ее мать, думалось ему, которая, очевидно, являлась властительницей и распорядительницей состояния Снартему. Нда, сказала Хердис, оно как горы. Она вздохнула, и веки опустились на миллиметр. Оно такое древнее, что никто из них в точности не знает теперь, на чем оно было сделано, он понимает? Ведь когда-то давным-давно оно было новым, так? Она снова вздохнула. С ним как бы ничего не поделаешь, Ярле. Остается только смотреть, как оно растет. Она повернулась к нему.

Он кивнул, но непохоже было, чтобы это как-то повлияло на ее представление о том, в каком безумно богатом одиночестве она живет.

Остается только, сказала Хердис и вперила в него острый взор, остается только, чтобы тебя его лишили.

Она рассказала Ярле, что древним состояниям сопутствует целый набор древних же правил и что он наверняка достаточно умен, чтобы понять это; целый ряд правил, сказала она, — правил, которые сложились сами собой за несколько сотен лет, правил, которые превратились в образ жизни, которые превратились в нерушимые законы, защищающие состояние, и тогда, сказала она, и тогда он и сам может представить себе, что ее семья и что Само Состояние, как они с братьями называют свою мать, думает о Хердис Снартему!

Во время всего этого сольного выступления Хердис, которое было исполнено в горьком ключе, но и не без определенной доли высокомерия, как будто Ярле никоим образом не мог бы понять того, о чем она — говорила, до него дошло, что же такое стряслось, и он получил подтверждение этому: семейство Снартему уже достала эта радикальная феминистка с крайне левыми взглядами, которая никогда не приезжала домой — ни на Рождество, ни летом — и которая, ввиду своей активности в качестве радикальной феминистки, превратилась в слишком тяжелую обузу для них, да и просто в позор. Мамаша перекрыла денежный поток. И телефонный разговор накануне днем, разговор с Самим Состоянием, бросившим дочь на произвол судьбы, в свою очередь, привел к тому, что Хердис начала пьянствовать (с Робертом Гётеборгом — еще одно предположение, возникшее у Ярле сразу же, как только она понесла по кочкам и Бергмана, и Стриндберга, и всю Южную Скандинавию накануне вечером) уже около трех часов дня.

— Так что теперь у меня матери нет, — заявила Хердис и облизала губы. — Этого, вообще-то, можно было ожидать. У меня ее и не было никогда во многих отношениях. У меня было состояние. Но все равно это невероятно обидно.

Ярле кивнул.

— И ты понимаешь, Ярле, — сказала Хердис, — ты ведь понимаешь, что я люблю его?

Ярле дернулся.

Солнце светило ему прямо в лицо.

Что?

— Ты ведь это понял уже некоторое время тому назад, — сказала она мягко, — правда ведь? Понял?

— Ярле сглотнул.

Он, прищурившись, смотрел прямо перед собой.

— Что?

— Ну ты ведь понял это, разве нет?

Он кивнул, с трудом сдерживая слезы.

— Да. Я рассказала Роберту про тебя. Да, я ему вчера все рассказала. — Хердис потерла кончики пальцев. — Он, естественно, рассердился. И он в полном праве сердиться. Но даже если бы он вышвырнул меня вон и не велел к себе приближаться, я знаю, что он на самом деле так не думает. Он же меня любит. Ну ты ведь видел это, разве нет?

Шарлотта Исабель помахала рукой от ограды вольера с пингвинами, и Хердис помахала в ответ, Ярле же попытался поднять руку, но у него не получилось.

— Ты такой славный, Ярле, — сказала она спокойно.

Славный?

— Ты был все время таким невероятно славным.

Славным?

Хердис изобразила сочувственную улыбку:

— Ты так всему с головой отдаешься, совсем как мальчишка.

Как мальчишка?

Она по-дружески кивнула ему:

— Ты так многого хочешь. Оставайся всегда таким.

Оставаться всегда таким?

Хердис погладила его по щеке:

— Роберту ты тоже очень нравишься — да-да, я ему все объяснила, он это переживет, он знает, что между нами была только физическая близость. Все образуется, не волнуйся, только дай мне с ним поговорить. Не думай об этом. Он ведь профессионал, ты же понимаешь.

Шарлотта Исабель оторвалась от ограды и двинулась к ним. Ярле несколько раз сглотнул.

— Все хорошо, правда же, Ярле? Мы доставили друг другу массу приятных минут, правда. Я никогда не забуду властелина радости. — И она подмигнула ему. — Ты же не думал, что женишься на старушке Хердис? — Она засмеялась. — Нет, не может быть. Вон смотри. Посмотри на свою дочь. Смотри. Вот она идет. Щечки такие румяные. У нее твоя, такая детская наивность, Ярле.

Его детская наивность?

Он почувствовал, как ее ладони легли ему на плечи.

— Посмотри на нее. Какая она чудесная! — Хердис убрала руки и кивнула в подтверждение своих слов. — О’кей, Ярле. Вот это я и хотела тебе сказать. И спасибо, что пустил меня вчера к себе. Спасибо за все. И спасибо за кофе.

Она посмотрела на Ярле ласково. Приобняла его.

— У вас что, любовь, что ли? — перед ними стояла Шарлотта Исабель. Она склонила голову набок и уперла руки в боки.

Ярле дышал носом. Он разглядывал одного из пингвинов. Тот стоял, опустив к земле низко свисающие крылья — крылья, летать на которых он не мог. Его темный взгляд был обращен к Ярле, такой темный, что невозможно было разглядеть зрачки, и вдруг он, шатаясь, проковылял несколько шагов своими ножками, похожими на ножки грифа, потом остановился и задрал голову кверху. Он распростер крылья, то ли в ужасе, то ли в восторге, белые снизу, черные сверху крылья, открыл клюв и испустил блеющий, ослиный крик.

Ярле повернулся к Хердис.

— Ты шлюха, Хердис Снартему, — прошептал он так тихо, как только мог. — Феминистка ты гребаная, Хердис Снартему, и иди теперь вон от меня и моей дочери, и не подходи к нам больше.

Ярле взял Шарлотту Исабель за руку и сказал сдержанно и спокойно, что теперь они могут пойти посидеть где-нибудь в помещении и хлебнуть чего-нибудь горяченького, может быть, выпить по чашечке какао, и посмотреть рыбок в маленьких аквариумах. Уходя, девочка помахала Хердис Снартему и спросила:

— А что значит «феминистка гребаная», папа?

— А вот как раз такая, как она, — сказал Ярле и убежденно добавил: — Твоя мать, которая каждый день трудится на совесть в своем универсаме, куда более достойная женщина.

 

Это было большой-большой ошибкой, Ярле

— Грета, я знаю, это, может быть, покажется странным, да, чуть ли не безответственным, но — а? Нет, это Ярле, да, Клепп, сосед, извините, да ничего, но, поверьте, тут нет ничего странного или безответственного, во всяком случае пока все идет нормально. Что? Не-ет, да нет, я потом объясню. Ну, во всяком случае, я вас хотел вот о чем попросить: вы не могли бы присмотреть за моей дочкой пару часов? А? Да-да. Это правда. У меня есть дочь. Дочка. Да, есть. Девочка, да. Здесь ли она? Здесь — это вы о чем? Здесь, в Бергене? Да, она здесь, в Бергене. Она, вообще-то, вот тут, рядом со мной. Где она до этого была? А-а-а, ну, я объясню, когда приду. Да. Угу. Скоро будет семь. А? Да, скоро семь, да. Скоро будет семь лет. Да правда, правда. Почему раньше не… нет, ну как-то так вышло. Как бы то ни было, скоро ей исполнится семь лет, да, примерно такая же, как Даниэль, и она очень развитая и милая, и с ней совсем не трудно. А если у вас нет сырков, я принесу. А? Нет-нет, не надо ничего. Сырки. И батон. Вот это она требует обязательно. Обязательно нужен сырок. Да нет, я объясню, когда приду. Они с Даниэлем наверняка прекрасно поладят. Да, конечно. Ну вы же знаете, дети — они такие. А, что? Да, понимаю, вы не знали. Что у меня есть дочь. Нет. Нет-нет. Я этого и сам не знал, честно, я это за сегодняшний день второй раз говорю. А? Да нет, ничего. Это я тоже объясню потом, когда приду. Нет, она из Восточной Норвегии. Точнее, из Шеена. Угу. Мать? Мать? Нда, да уж, ее зовут Анетта. Черт, минуточку… только еще монеток кину… черт… алло! Так… алло! Ну вот, ладно, я о чем говорил? Анетта, да. Ее зовут Анетта. Да-да, приличная, солидная женщина, я же с ней поговорил, конечно! И это тоже могу объяснить, когда мы… Ну, так как, ничего, а? Чтобы она у вас побыла несколько часиков сегодня вечером. Да? Что? Да нет, всего несколько часиков. Да конечно, понимаю, вам же на работу завтра с утра. Разрешения на строительство выдаете, так вроде бы? А, вот как, в архитектурном надзоре? Да, теперь вспомнил, точно, вы работаете в архитектурном надзоре. Да нет, не поздно. Нет-нет, само собой разумеется.

Я бы никогда, вот честное слово, никогда бы не посмел к вам обратиться, если бы я не был… Что? Вам кажется, это несколько неожиданно? Ну да. Наверное. Для меня тоже. Хочет ли она сама? Кто она — моя дочь?

Да-да, хочет, хочет. Я ей рассказал про Даниэля и сказал, что вас зовут тетя Грета и что вы классная, так что все в полном… Что? Тетя Грета? Да нет, я просто подумал, что мы могли бы вас так называть, разве не здорово, нет? Ее как зовут? Мою дочь? Ее зовут Шарлотта Исабель Хансен.

Ярле поблагодарил ее, провел влажным указательным пальцем по вспотевшей верхней губе, договорился, что они придут в половине седьмого, и повесил трубку.

Он обернулся к Шарлотте Исабель, которая стояла, повернув ступню боком, на ребро, и покачивала ею, и не успела она и рта раскрыть, как он сказал, что теперь они пойдут ужинать.

— Ты любишь китайскую еду?

Лотта захлопала в ладоши и воскликнула, что больше всего на свете любит ходить в кафе и рестораны и что больше всего на свете она любит китайскую еду.

— Отлично, — сказал Ярле с облегчением оттого, что раз уж у него теперь есть дочь, то она хотя бы не эдакая избалованная штучка: «Не люблю того да не люблю этого». — А потом сходим в кино, идет?

Лотта снова захлопала в ладоши и заявила, что и это она любит больше всего на свете.

— Отлично, — сказал Ярле и уже собирался было съязвить, что, мол, придется ей решить, что же она любит больше всего на свете — ходить в кафе или ходить в кино, но сдержался и промолчал. — Отлично, — повторил он. — Просто замечательно. Да, а еще ты можешь сходить вечером к тете Грете и Даниэлю, как мы с тобой договаривались, помнишь?

Лотта опустила глаза. Поставив ногу на всю ступню, девочка сунула руки в карманы лиловой куртки.

— Как мы с тобой договаривались, не забыла?

Лотта поскребла носком туфли по тротуару, точно как тогда, когда он встречал ее в аэропорту.

— Ну, так как? — Ярле постарался улыбнуться со всей теплотой, на какую был способен. — Как мы договаривались с тобой? После того, как поедим китайской еды и сходим в кино?

Лотта засмеялась и показала просвет между передними зубами:

— Китайкино! Кинокитай!

— Ух ты, ну ты и молодчина!

— Но я же их не знаю, — сказала Лотта, когда запыхавшийся и раздраженный Ярле уже устремился вперед.

— Не знаешь, — вынужден был согласиться он, — вот у вас и будет возможность познакомиться, так ведь?

— Но, папа! — проговорила Лотта, запыхавшись.

Она бежала вприпрыжку вслед за отцом, огибавшим угол здания кинотеатра по пути туда, где, как ему помнилось, был китайский ресторанчик. — Папа!

Ярле остановился. Раздраженно огляделся. Был же здесь китайский ресторан! Здесь же всегда был китайский ресторан.

— Папа!

— Да, — отрезал он. — Да, Лотта. Что еще?

— Но, папа, а пока я буду у тети Греты, а ты что будешь делать?

«А, вон он. Вон он где», — подумал Ярле и снова двинулся вперед в темпе, ожидая, что Лотта побежит за ним.

— Но, папа, а ты-то что будешь делать, пока я буду у тети Греты?

— Гм! Я? — Ярле на несколько секунд задержал дыхание. Посмотрел на нее. Потом вдохнул. — Мне… нужно на собрание.

— На собрание? Я знаю, что такое собрание. А где у тебя будет собрание?

— Ну, мне нужно будет на собрание с… дядей Хассе и дядей Ариллем.

— А это кто?

— Это… ну кто-кто, это дядя Хассе и дядя Арилль, вот кто.

— Они мои дяди? У меня здесь есть дяди? Вау!

А мне про них ничего не рассказывали. А у них есть дети, с которыми я могла бы поиграть?

— Э-э-э… нет, вроде бы нет… — Ярле вздохнул. — Можем об этом позже поговорить. А сейчас пошли поедим. Как насчет риса? Ты любишь рис?

Она кивнула.

— А соевый соус, ты любишь соевый соус?

Она кивнула.

— Отлично, — сказал он, открывая дверь. — Это нам обеспечено, ведь это все обязательно бывает в китайском ресторане.

Когда они сели за столик, Шарлотта Исабель очень обрадовалась тому, что на их столе стоит бескрылый золотой дракон. Ярле засомневался, что это настоящее золото, но дочь отказывалась в это поверить, потому что если это золото, сказала она и показала на дракона, то это оно и есть, как же это тогда может быть не золото? Еще Шарлотте Исабель понравилась красная скатерть с красивыми узорами, и ей понравился аквариум с фонариками, и рыбками, и камешками, и лилиями внутри, и ей понравился, очень-очень, красивый красный ковер. Но вот зато ей жалко было, что Хердис не могла с ними пойти ни в ресторан, ни в кино, потому что ей очень понравилась Хердис. Ярле раздраженно вырвал меню из рук дочери и сказал, что об этом она может забыть. Тетю Хердис она больше не увидит, потому что она собралась уехать далеко-далеко на много лет, и если у Лотты вдруг сложилось впечатление, что ее папа печатный станок и делает деньги, только потому, что папа сводил ее и в Аквариум, и в китайский ресторан, и в кино, то пусть она подумает хорошенько и поймет, что ошибается.

Тоненькая, как гвоздик, девушка-азиатка с фосфоресцирующе-зелеными тенями на веках и слоем ярких румян на щеках, одетая в лиловое шелковое кимоно с серебряными узорами, подошла к их столу, чтобы принять заказ. Ярле попросил ее немного подождать, потому что они еще не успели выбрать. Девушка привычно кивнула и заскользила по полу дальше, с той грацией, как Ярле часто замечал, с какой умеют парить над землей восточные женщины, на что женщины Скандинавии, к сожалению, не способны.

— Да нет, папа, — сказала Лотта тихонько. — Я это знаю. Мне же мама про это рассказала, что ты бедный студент и что мне не нужно ожидать слишком многого.

— Вот как… — буркнул Ярле.

И он на мгновение поднял глаза от меню и глянул на эту маленькую, но весьма умненькую девочку, которая сейчас сидела с вилкой в одной руке и ножом в другой и колотила ими по столешнице.

— Рис, рис, рис! — выкрикнула она восторженно. — Соевый соус, соевый соус, соевый соус! — крикнула она так же восторженно.

Ярле закрыл глаза и тяжко вдохнул и выдохнул.

Шарлотта Исабель совсем недавно посмотрела «Парк юрского периода — 2», но не имела ничего против того, чтобы посмотреть фильм во второй раз. «Динозавры такие классные», — сказала она. И еще она очень обрадовалась, когда Ярле признался, что он-то этого фильма не видел, потому что здорово будет, что он его посмотрит, но еще ему будет немножко страшно — пусть будет к этому готов.

В темноте кинотеатра Ярле откинулся назад и закрыл глаза. Рядом с ним на краешке сиденья расположилась Лотта с кульком конфет на коленях. Он попытался дышать спокойнее. «О’кей, — прошептал про себя. — О’кей. Как-то многовато всего сразу случилось. Ну ладно, пусть Хердис меня бросила. Она разорвала отношения, которые, строго говоря, не были отношениями. Но для меня-то, — пришлось ему добавить, — это были отношения, и вот я сижу здесь, в кинозале, и смотрю «Парк юрского периода — 2» в окружении оравы малышей, и надо признаться, что сил моих нет это вынести».

Выбежать из зала, помчаться к Хердис, броситься к ее ногам и сказать, что он жить без нее не может? Рассказать все так, как он вот сейчас это чувствовал, что он как раз без пяти двенадцать осознал, как сильно он ее любит, что на него незаметно и неожиданно снизошло чувство любви, что то, что должно было оставаться прелестной и невинной физической связью, развилось в настоящие и вечные чувства, что то, что он тогда сказал по пьянке: «Может быть, Хердис, Бог и сотворил мир, но ты сотворила радость!» — было правдой, что он желал возделывать ее, как растение, ежедневно, ежечасно, еженощно и что это ни в коей мере не имело отношения к ее деньгам, уж в это она должна была поверить, он не охотился за ее состоянием, тем более что — она все равно его потеряла, да, он мог так сказать совершенно честно, что независимо от того, была ли она сказочно богата или бедна, но это была любовь в чистом виде, — так побежать ему к ней, рассказать ей это?

Нет, это неправильная стратегия.

Она такого не любит.

Или наоборот?

Не поступил ли именно так Роберт Гётеборг, этот шведский греховодник? Именно так и поступил Роберт Гётеборг: подкатился к Хердис с любовью и пафосными речами, тогда как сам он подкатился к ней с жизнерадостным сексом. Не так ли обстояло дело: пока Ярле наполнял Хердис Снартему ликующими сперматозоидами, Роберт Гётеборг наполнял ее любовными чувствами?

Он заерзал в кресле. Черт! Вот бы черт побрал!

На экране один динозавр вскачь гнался за другим. «Какая трагедия! — подумал он. — Что за патетическая — и поэтическая — трагедия! Ну и идиот же я! Неужели я действительно мог поверить, что бывают исключительно физические отношения? Да. Я в это верил. И вот к чему это привело».

— Смотри скорей, папа, смотри скорей, вон динозавр опять сюда идет! — Лотта показала рукой, и он взглянул на экран.

И на них взаправду опять шел динозавр.

— Я в туалет хочу, папа, — прошептала она.

«Нда, — подумал он и поднялся, привычно, как любой другой папаша, и не волнуясь о том, смотрят ли на него. — Китайской еды ты переела, вот что, — думал он, — пробираясь между рядами и ведя ее за собой. — Вот та цена, которую тебе придется заплатить за два больших стакана спрайта и соломинку», — подумал он, открывая дверь в фойе.

После того как Шарлотта Исабель сделала свои дела в мужском туалете, которым по настоянию Ярле она была вынуждена воспользоваться, раз уж она пришла в кино с ним, он попросил ее вернуться в зал одну, потому что ему нужно найти телефонную будку и позвонить дяде Хассе и дяде Ариллю. Она ведь сумеет без него найти свое место, да? Ну да, сказала она, она с этим справится. Она спросила, а как маленькие мальчики достают до таких раковин, в которые писают большие дяди, но Ярле сказал, что маленькие мальчики в них не писают и что многим взрослым мужчинам это тоже не очень-то нравится, добавил он. А это почему? — удивилась Шарлотта Исабель. Ну, это имеет отношение к чувству собственного достоинства, сказал Ярле и решил, что пора уже эту тему прикрыть. Так справится она с тем, чтобы самостоятельно вернуться в кинозал? Она ведь умеет считать или нет еще? Ну конечно, сказала она, умеет. Четырнадцатый ряд, сказал он. Четырнадцатый. А когда он с ними поговорит, он вернется, ладно? Папа скоро придет, ладно? Ну да, сказала она, но пусть он лучше заведет себе мобильный телефон, раз уж он так много разговаривает по телефону, с мобильным телефоном это гораздо проще, считала она, у ее отца есть такой.

— Да-да, — сказал Ярле, слегка надувшись, — некоторым из нас приходится мириться с альтернативным ходом вещей.

— Чего?

— Да нет, ничего, Лотта.

Ярле открыл дверь в зал, там все пространство занял огромный динозавр. Ярле подтолкнул ее вперед:

— Ну что, найдешь, да? Место свое найдешь? Ряд четырнадцатый, запомнила?

Она кивнула и легко побежала в темноту кинозала.

Ярле остался в фойе, он накидал в автомат монеток по одной кроне и, кивая сам себе, набрал номер Хассе. «Мобильный телефон, — думал он, прислушиваясь к гудкам, — мобильный телефон. Курам на смех. Что за преувеличенное внимание ко всяческим техническим устройствам и что за последовательная, систематическая недооценка духовности. Будто бы проклятый телефон может сделать мир настолько уж проще или лучше, — думал он, — и, кроме того, как бы это сказалось на моем мыслительном процессе, если бы я постоянно таскал в кармане телефон и только и следил, не придет ли кому-нибудь в голову позвонить мне?

Но не пора ли уже Хассе снять трубку?»

У преподавательского сынка Хассе Огнатюна, как и у Ярле, родившегося в 1972 году и выросшего в той же самой, овеянной всеми ветрами части страны, была масса знакомых, но вот друзей — раз-два и обчелся.

Если как-нибудь майским днем пройтись с Хассе по центральной рыночной площади Торг-алменнинген, то он за какие-нибудь несколько минут перекинулся бы парой слов — по собственной инициативе — с десятком-двумя людей, с которыми он был знаком или полагал, что знаком с ними. Если пойти с Хассе в бар, то он называл по имени всех там работающих. Он обладал своеобразной способностью к общению, абсолютно без каких-либо сдерживающих барьеров, что сводило его с людьми, с которыми другим людям и в голову бы не пришло вступать в контакт: с теми, кто сидел в окошечке на почте, с теми, кто мыл коридоры перед читальным залом. И при первом знакомстве было легко прийти в восторг от Хассе — он ошеломлял народ неожиданными вопросами и нетривиальными рассуждениями. Но умопомрачительное отсутствие такта и социального чутья приводили к тому, что от общения с ним столь же легко можно было утомиться и отупеть; вот так и получилось, что у Хассе оказалась тьма знакомых и совсем немного друзей. Многие предпочитали дать задний ход. Они покряхтывали; когда он подходил, они отворачивались. Его беспардонно вперенные в людей глаза пугали, иногда в них светился чуть ли не противоестественный пыл. И зачем ему надо было всегда и все раздувать до невероятных размеров? Хассе таскал в карманах сборники стихов — и своих собственных, и чужих. Что он о себе воображал? Он, надо сказать, не мог и секунды усидеть спокойно: он тарабанил пальцами по ляжкам, он постукивал ими по кружке с пивом, и он никогда никого не мог оставить в покое. За девушками, в которых он влюблялся, он бегал до тех пор, пока они не останавливались перед ним и не начинали орать, что не желают иметь с ним никакого дела, что заставляло Хассе еще настойчивее жаждать их заполучить, настолько, что он мог поздно ночью припереться под двери их квартиры и начать читать стихи — и свои собственные, и Пауля Целана.

Хердис Снартему была не в восторге от Хассе. Ей не нравилось, что в любых ситуациях общения он ухитрялся занять так много места, он ей представлялся каким-то кровососущим насекомым, и, если бы не его выдающиеся академические и литературные способности, Хассе никогда бы не вошел в узкий литературоведческий круг посвященных. Это она неоднократно растолковывала Ярле, который не мог объяснить Хердис, почему ему, несмотря на это, все-таки нравился Хассе. «Если бы он, этот тип, не был таким сенсационно талантливым, — сказала Хердис, — если бы он, этот назойливый тип, не был столь блестящим исследователем, никто из нас не смог бы вынести его общества».

Но именно таким он и был.

Хассе блистал. Он был почти метр девяносто ростом, у него была гладкая кожа, лишенная растительности, он налево и направо выдавал заумные теории, в студенческой газете он публиковал длинные загадочные стихи, и просто не верилось, что человек может обладать способностью концентрироваться до такой степени, но вот он обладал ею и демонстрировал ее, работая над своим университетским дипломом. Стоило ему склонить голову над книгами и принять решение отключиться от внешнего мира, как его рот закрывался накрепко с той же непреложностью, с какой он в остальное время молол не переставая, и отвлечь его от книг было невозможно. Выпученные, рыбьи глаза, как два сияющих яйца, не отрывались от книжных страниц, оставляя мир за пределами обзора. Средний балл у Хассе был такой, что большинство, услышав о нем, начинали заикаться. О написанной им курсовой работе, посвященной сноскам и отступлениям во французской прозе девятнадцатого века, ходили легенды по всему университету. Каждый день столовая жужжала слухами о грандиозности его замысла. Он совершил несколько открытий умопомрачительного масштаба. Сам курсовик был написан почти как роман. Его собирались издать отдельной книгой. Злые языки утверждали, что за потоком слухов стоял сам Хассе, но это было легко опровергнуть, потому что кто угодно мог попросить у него почитать что-нибудь — и отказа никому не было. У Хассе не было никаких тайн, как он сам говорил, всегда добавляя: «За исключением этой проклятой спины».

Хердис, которая постоянно злословила по поводу приятеля Ярле, считала Хассе шарлатаном, выдающим себя за юношу, испытывающего тягу к знаниям. «У него такая же больная спина, как у меня малокровие, — говорила она. — Враки все это. Ты же видишь… — говорила она и еще капельку приподнимала от природы выпяченную верхнюю губу, так что становилась видна гладкая плоть десны, которая обычно скрывается в темноте рта, — ты же видишь, как он корячится и ахает все время? Это же просто для того, чтобы на него обратили внимание, нигде у него не болит, понимаешь ты? У него диагноз есть какой-нибудь есть? Нету. Врачи находят что-нибудь? Нет. Нет у него никаких болей! Он просто придумывает их, потому что без них ему никуда».

Ярле, слушая выпады Хердис против Хассе, обычно просто пожимал плечами. Что он мог сказать? Ему не хотелось говорить о Хассе плохо. Ему, как ни странно, нравились и его прилипчивость, и его идеи — и если хронические боли в спине и были выдумкой Хассе, то ведь и это было здорово придумано!

«Господи, — сказала тогда Хердис. — Господи, Ярле. Ну пошевели сам-то своими извилинами».

«Да-да, — думал он, а телефон тем временем все звонил. — Пора мне, черт возьми, начать шевелить извилинами, да, — подумал он, — и первое, что я сделаю, буду держаться от тебя подальше».

Хассе, очевидно, не было дома. Ярле повесил трубку и подумал, а не стоит ли ему сбегать в кинозал и проверить, сидит ли его дочь, как положено, в четырнадцатом ряду, но он отбросил эту мысль: разумеется, она там сидит. Нельзя же контролировать каждый ее шаг. Он причмокнул губами. Ни в коем случае нельзя недооценивать детей. Как сказала Хердис, она не… да как же это она сказала? Что Шарлотте Исабель давали… познавать мир самой? Что ей никто не препятствовал? Что-то в этом роде. И уж он тоже не будет этого делать. Бегать за ней повсюду, как если бы ей было три годика.

Он набрал номер Арилля.

Арилль Бёмлу снял трубку.

— Нда, — сказал он на выдохе; такая уж у него — была привычка говорить, будто он вздыхает.

— Это Ярле звонит.

— Нда-а, — сказал Арилль.

И в трубке стало тихо, как часто бывало, когда разговаривали с Ариллем. Этот уроженец местечка Бёмлу, с огромными кулачищами и скептическими, никогда не моргающими глазами, практически никогда не задавал вопросов. Казалось, что для него разговаривать — тяжелый труд, и создавалось впечатление, что его воротит от окружающего мира. Нередко у менее уверенных в себе людей, чем Ярле и Хассе, стоило им поговорить с ним, возникало чувство, что он снисходит до них. Он только смотрел на них. Он только вздыхал. Он только покашливал. Он только ждал. Ярле не раз удивлялся тому, что общается с Ариллем, которого нельзя было назвать дружелюбным человеком, и он уже даже и не помнил, как началась их дружба. Самодостаточность? Бескомпромиссность? Может, это ощущение несгибаемой самодостаточности делало его интересным? У Хассе на этот счет были вполне определенные теории. «Это, конечно, странности, — говорил он, — с тем же успехом можно находиться в обществе пня или разделочной доски. И конечно, есть что-то такое, как бы это сказать, нечеловеческое, да, какой-то изъян во всем баснословно асоциальном существе Арилля — кто знает, какие мысли этот тип вынашивает? Ты же знаешь, Ярле, что при такой монструозной молчаливости, с какой мы имеем дело в случае Арилля, не может быть и речи о таких простых вещах, как стеснительность или отсутствие навыков общения. Нет. В такой молчаливости, Ярле, таятся штормы и ураганы. Кто знает, что этому типу довелось пережить? В тот день, когда он решит об этом рассказать, надо нам будет держать ушки на макушке и наматывать все себе на ус, — говаривал Хассе. — Но знаешь что, Ярле, — добавлял он обычно, подходя поближе к приятелю, как Хассе имел обыкновение делать — подходить вплотную к людям, когда он сам полагал, что вот сейчас сообщит нечто потрясающее, — придется нам признать, что рядом с нами ходит великий человек. Так что ты уж знай: в тот день, когда этот тип действительно решится заговорить, надо будет всем сидеть тихохонько и наматывать себе на ус, потому что тогда горы сдвинутся с места, тогда разверзнутся океаны и в недрах земли раздастся треск.

Вот посмотри на него, посмотри, — шептал Хассе, бывало. — У мужика рост под два метра. Он двигается как тихоокеанское цунами. Он никогда не задаст ни единого вопроса. Он же, к черту, вообще ничего не говорит! Он притягивает к себе людей всем тем, чего он не делает, понимаешь ты? И когда ты это поймешь, то вот тогда-то ты можешь действительно начать задумываться о том, а что же такое он делает, собственно, так или не так? Ты мою мысль понял, Ярле? Вот посмотри же на него, попробуй разглядеть, что же он делает, когда он ничего не делает. Может, он ходит по воде? Может, он парит в воздухе перед нами, а мы этого не замечаем? Собственно говоря!» — Так же как Ярле и Хассе, Арилль был принят в кружок посвященных литературоведов при Роберте Гётеборге. В то время как слухи о работе Ярле о Прусте были овеяны безграничными ожиданиями и в то время как слухи о работе Хассе о ссылках и отступлениях были овеяны восхищенным изумлением, то слухи о работе Арилля о Бланшо были овеяны глубоким и весомым уважением. Никто никогда не читал ничего из того, что он написал. Никто не знал, о чем именно идет речь в его работе о Бланшо. Но что это был великий труд, понимали все. Что это была просто блестящая работа, это само собой разумелось.

— Послушай, Арилль, — торопливо проговорил Ярле, — у меня тут денег надолго не хватит, но вот попозже ты будешь дома?

— Воскресенье, — услышал он Арилля. — Киноклуб. Бергман. «Тишина».

— Так Послушай, а ты не мог бы пропустить «Тишину» сегодня, как ты думаешь?

— Пропустить «Тишину», — сказал Арилль.

— Пропустить «Тишину», да.

— Пропустить «Тишину», — повторил Арилль.

— Да. Взять и пропустить. Я знаю, что я многого прошу. Не каждый день показывают «Тишину».

— Да, не каждый, — сказал Арилль.

— Послушай, я все потом объясню. Я к тебе зайду около часу. Попробуй Хассе тоже найти, о’кей?

Ярле повесил трубку и поспешил через фойе в кинозал. На экране люди вопили и кричали в страхе перед динозаврами. Дети сидели, разинув рты, их руки автоматически передвигались от кулька с конфетами ко рту и обратно, и Ярле вспомнилось, как он сам так сидел в кино вместе с папой что-нибудь двадцать лет тому назад, в Народном театре в Ставангере, смотрел «Книгу джунглей» и чувствовал, как раздвигаются границы мира.

Он быстро пробирался вдоль четырнадцатого ряда, бормоча извинения людям, убиравшим под себя ноги.

У него все внутри опустилось и в нем все поднялось, когда он увидел, что на ее месте никто не сидит. Ужас разлился по телу, перед его мысленным взором вставали картины детей, выбегающих на дорогу и попадающих под машины, картины похищения маленьких девочек людьми с дьявольскими намерениями. Он стоял между рядами кресел и, сглатывая, отчаянно озирался вокруг, пытаясь разглядеть ее в этом большеглазом море поедающих конфеты одинозавренных детей.

Где же она? Ярле выбрался из своего ряда, и на этот раз он не извинялся, с бешено колотящимся сердцем он пер напролом. Шарлотта Исабель!

Шарлотта Исабель!

Господи!

В кончиках пальцев закололо. «Один день со мной, один несчастный денечек со мной, и она исчезает, — подумал он. — Что же я за недоумок такой?»

Ярле пометался туда-сюда перед экраном, прикрывая рукой глаза, чтобы не мешало мельтешение кадров, и люди начали возмущаться, кто-то потребовал, чтобы он отошел в сторону.

— Эй! Извините! Эй! — крикнул он в зал и замахал руками над головой. — Никто не видел… моей дочери? Маленькая такая… со светлыми волосами, она… Никто не видел? Она сидела в четырнадцатом ряду, она… Пожалуйста!

Люди качали головой, пожилая дама, сидевшая в первом ряду вместе с внуком, сказала:

— Ой, ужас какой, бедный!

И тут он услышал голос:

— Папа!

Он сглотнул, взглянул в ту сторону, откуда послышался звук.

— Я здесь!

— Шарлотта Исабель?!

— Да! Я здесь!

— Где?

— Здесь!

— Да где здесь?!

— Здесь!

На них зашикали: Ярле приложил ладонь ко лбу, чтобы лучше видеть в лучах светящего в глаза проектора, и тут-то он разглядел Лотту. Она стояла в самом конце зала, за последним рядом кресел, и махала ему.

Он пригнулся и преодолел зал в несколько прыжков, мгновенно проскочив все ряды:

Ты что это вытворяешь?!

Ярле жестко схватил Лотту за руку ниже плеча и поволок за собой к выходу.

— Но, папа! Я хочу досмотреть «Парк юрского периода — два»!

Шарлотта Исабель упиралась, но он тащил ее вон из зала. Оказавшись за дверью, он опустился на колени, схватил ее за плечи и тряхнул как следует:

— Ты что это вытворяешь?!

— Я…

— Лотта! Тебе нельзя… это… Да слушай же меня! Если мы договариваемся, что мне нужно выйти позвонить, а ты должна пойти и сесть в четырнадцатом ряду, то нельзя — слышишь ты — тебе нельзя… — Он снова ее тряхнул. — Да слышишь ты? — И он опять ее тряхнул. Лотта! Отвечай сию минуту! Ты слышишь меня?

Шарлотта Исабель задрожала, заревела в три ручья, вывернулась из его рук и бросилась бежать. Она бежала по коридорам со скоростью, на какую только были способны ее маленькие ножки, и выла:

— А-а-а, а-а-а, домой хочу! Я хочу домой!

Ярле кинулся за пей, люди смотрели на них, и он чувствовал себя полным идиотом. Он догнал ее в фойе. Прижал к себе:

— Ну ладно, ладно. Ладно, девочка моя. Не обижайся на папу. Понимаешь? Папа не привык быть папой, понимаешь? А? Ну послушай. А? Девочка моя. Не обижайся. Идем, пойдем к тете Грете.

Она всхлипнула и провела ладошкой под носом.

— О’кей, — сказала она и взяла его за руку.

Ярле с дочкой вышел из кинотеатра в ранний сентябрьский вечер. Скоро станет темно. Наступит вечер. Вокруг раскинулся Берген, было тихо, людей на улицах мало. Ручка Шарлотты Исабель покоилась в руке Ярле, как маленькая птичка, казалось ему, и он чувствовал себя большим и неловким. Лотта шаркала пятками по асфальту и не поднимала головы. Они шли вверх по склону холма Нюгорсхёйден, и, когда они проходили мимо зданий студенческой столовой и историко-философского факультета, Ярле показал ей их и сказал, что вон там он работает.

— Гм, — буркнула Шарлотта Исабель, не поднимая глаз.

Когда они шли мимо Ботанического сада, Ярле сказал, что там масса цветов и вообще очень красиво. Шарлотта Исабель вежливо сказала:

— А, ну ладно, — даже не оглянувшись.

Когда они проходили мимо студенческого центра, Ярле сказал, что это здесь, на холме, важное место, потому что тут много всяких разностей для студентов. И почта, сказал он. И книжный магазин.

Но и это не заинтересовало Шарлотту Исабель, которая всю дорогу шла, опустив очи долу. Когда они спускались к Мёленприс, Ярле остановился:

— Эй!

Лотта не откликалась.

— Лотта!

Она всхлипнула.

— Ну прости, пожалуйста.

Ярле не знал, что и думать о случившемся. Ему казалось, что ему, собственно говоря, не за что просить прощения, но он чувствовал по поведению девочки, надувшейся всерьез, что это единственный выход. Она же нарушила их договор, так что во многих отношениях это она, а не он должна была просить прощение.

Но что поделаешь? Вот так и бывает с девочками, осенило его, приходится их задабривать. Приходится отложить собственные заботы в сторону и уговаривать их, если нет желания до позднего вечера разбираться с обидами и ссорами.

Когда они уже подходили к их дому, Шарлотта Исабель повернулась к нему и спросила:

— Папа, а папа! А тебе страшно было динозавров?

Она, со своими черепашьими глазами, как два усика у насекомых, под самыми висками, с маленьким крохотным ротиком грызуна, открыла дверь, и на бедре у нее боком сидел ее мальчуган. Ярле еще раз поразился тому, какая она странная. Ему почудилось, что она в мягком предвечернем свете выглядит прямо-таки и пугающе, и экзотично, да чуть ли не до ужаса нездешней, когда она вот так стоит со своим мальчишкой на бедре. «Грета Страннебарм, — подумал он, — вот уж действительно ты не из тех девушек, которых люди называют красавицами».

В ранней юности Ярле пробовал противиться всей этой канители с красивыми девушками. Когда он был ребенком, ему внушали и мама, и школьные учителя, и церковь, что главное — это внутренние достоинства. Эта мудрая мысль преподносилась как своего рода утешение и просветительская идея, как бесспорная истина. Маленький же Ярле совсем не так воспринимал мир — он был влюблен во все внешние достоинства! Эти бабочки! Эти девочки! Гламурные поп-группы с синтезаторами и в макияже! Но он верил, что то, что ему говорят, — правда, и он изо всех сил всматривался внутрь, пытаясь высмотреть самое главное. Став старше, он научился распространять значение высказывания «внешность не имеет значения» в соответствии со взглядами в той радикальной среде, в которой происходила его социализация, — среде, которая в восьмидесятые годы еще несла явный отпечаток почти умилительных представлений семидесятых годов о тесной связи между естественностью и радикализмом, те самые представления, из-за которых кое-кто из молоденьких девушек переставал брить ноги и пользоваться косметикой: они называли себя раскрепощенными. «Внешность не имеет значения», да, эту фразу Ярле произнес много раз. Часто ему бывало приятно ее произносить, потому что ему казалось, что он тем самым проявляет участие к девушкам, которым в этом плане не очень повезло. Вообще, выказывать убеждение в том, что внешность ничего не значит, было приятно, потому что сразу видно было, как это радовало слышавших его.

У девушек, которым в этом плане не очень повезло, росла уверенность в себе, что им было необходимо, а те девушки, которым повезло в этом плане, знали, что все это чепуха, они знали, что все это говорится именно потому, что на них-то самих смотреть приятно. Они прекрасно знали все это с самых давних пор. Еще в раннем детстве они замечали, как их врожденный блеск украшает окружающую действительность, что их подруги, которым повезло с внешностью меньше, разумеется, тоже замечали, еще не научившись тому, чем можно компенсировать это отсутствие эстетического везения. Так что обо всей этой бодяге, мол, внешность не имеет значения, Ярле знал все. Прежде всего, что это, как бы поосторожнее выразиться, не совсем верно. Но раз это уже сказано, раз это уже признано и упрочилось в общественном мнении, как бы это ни было для некоторых печально, надо добавить, что все здесь обстоит гораздо более сложно, чем изложено выше. Вот взять, к примеру, таких девушек, как Хердис и Грета. Как, например, можно было бы сравнивать двух таких девушек, как Хердис Снартему и Грета Страннебарм — такая у нее была фамилия?

Если попробовать описать Хердис при помощи метафоры света, то можно было бы сказать, что она сияет. Можно было бы сказать, что она как звездное небо. Можно было бы сказать, что она являет собой чистый блеск. Но если понадобилось бы описать Грету при помощи метафоры света, то можно было бы сказать, что она матовая. Можно было бы сказать, что у нее отсутствует свечение. А если бы пришлось описывать двух этих девушек в терминах жары и холода, описывать двух этих девушек, которые, между прочим, были почти ровесницами — Грета всего на каких-то два года младше сестры своей, — то довелось бы услышать собственный голос, говорящий, что Хердис обжигает как лед, в то время как Грета поддерживает в мире среднегодовую температуру.

И если задаться лишь тем, чтобы рассматривать их как, так сказать, чистые формы, то всем было бы очевидно, что упоительно приятно находиться поблизости от классических очертаний Хердис Снартему, подобно тому, как восхитительно пересекать площадь Святого Петра в Риме, или также подобно тому, как по телу начинают бегать мурашки, когда стоишь перед бьющими из земли в Исландии горячими источниками. И это все из-за ее мощных бедер, не правда ли? И это все из-за ее высоких скул, не правда ли? И это все из-за ее пухлых губ, широкой улыбки, пылающего розового язычка, не правда ли? И это все из-за ее просто-таки восхитительной попы, не правда ли? И так со всем, абсолютно со всем у Хердис Снартему: не было в ней ничего, что было бы создано непривлекательным, не было ни сантиметра в ее южнонорвежском теле, что не светился бы знанием секретов мастерства, точностью исполнения, симметрией и совершенной красотой.

В свете таких впечатлений трудно было разглядывать Грету Страннебарм. Боже ж мой, наверное, пришлось бы себе сказать, и особенно в таком случае, когда у Греты Страннебарм так неудачно сложились бы обстоятельства, что ей пришлось бы оказаться рядом с такой женщиной, как Хердис Снартему, — боже ж ты мой, боже мой, пришлось бы себе сказать, боже ж мой, до чего непохожими бывают люди! Какие же у нее мосластые руки! А ее ноги, ляжки и икры — как им недостает ритма. А спинища-то, какая она у нее сильная, колода дровосека какая-то, из жесткого мяса и выносливых сухожилий, грудь же, с ее туберкулезным покроем, наоборот, тщедушная. Вся Грета Страннебарм была составлена, не сказать иначе, из каких-то странных и лишенных блеска компонентов.

«И все же, — подумал Ярле Клепп, когда она открыла дверь. — И все же, — подумал он, еще раз ошеломленный, когда заглянул в ее черепашьи глаза. — И все же она фактически настоящая неземная красавица, и вот я тут стою, и прошло ведь всего несколько часов с тех пор, как мне пришлось пережить крах в любви, и все же я могу сказать, что эта черепахоподобная женщина, моя соседка, страшно привлекательна. Видно невооруженным глазом, — сказал он себе. — Видно невооруженным глазом», — сказал он себе еще раз.

— Да-а, — улыбнулся он. — Вот так. Вот и мы. Припозднились немножко. Это Шарлотта Исабель. Поздоровайся, Лотта, поздоровайся с тетей Гретой.

Лотта сделала книксен — что Ярле взял себе на заметку. «Ах вот так, — подумал он, гордо и немного изумленно, — есть в ней все же какая-то внутренняя грация».

Его дочь тянула шею, заглядывая за спину Греты:

— Привет, а этот Даниэль дома?

Грета улыбнулась и кивнула, она сказала, что он побежал опять играть со своей плейстейшн, — «иди к нему, не стесняйся», и потом она приподняла бровь, как если бы хотела дать понять, что согласна с тем, что Ярле рассказывал о дочери, что, мол, она развитая.

Пока он минут десять сидел с Гретой на кухне и объяснял ей то стечение обстоятельств, из-за которого он «вообще осмелился ей позвонить», как он сказал, из-за которого он «вообще не видел никакого другого выхода, кроме этого», как он сказал, Ярле вновь представился шанс увидеть, как его дочь без каких-либо церемоний вступала в контакт с другими людьми. Точно так же, как она это проделала с пожилой дамой в автобусе, с дочерью Эрнана, с Хердис, с девочкой в Аквариуме, а теперь и с лохматым Даниэлем, мальчиком, которому, кстати, досталось в наследство большинство странных черт его матери, в частности два по-лягушечьи широко расставленных глаза, повисшие, как капли воды, по обеим сторонам овального личика этого карапуза. Ярле видны были оба эти малыша, сверстники, валявшиеся на животе перед телевизором, пока он излагал Грете свою ситуацию.

У него есть дочь, как она может удостовериться. Да, это была непростая история, признал он и несколько приукрасил момент зачатия семилетней давности. Он назвал это непродолжительной юношеской связью. Ночная неудача. Но если бы он раньше об этом узнал, поторопился он сказать, то он, разумеется, давным-давно подставил бы плечо, как и подобает мужчине. Но вот получилось так, как есть, вздохнул он и с удовольствием согласился выпить еще чашечку кофе. Так уж получилось. Пришли ему письма и из полиции, и от Анетты Хансен, и вот она здесь, Шарлотта Исабель.

Грета бросила взгляд в гостиную. Склонила голову набок:

— Чудесная девочка какая!

Ярле поступил так же, как Грета. Бросил взгляд в гостиную. Склонил голову набок:

— Да, она чудесная.

— Жалко твоего приятеля, — сказала Грета.

— А?

— Ну, этого твоего приятеля. Бедняга!

— Ах да, моего приятеля! Ты Хассе имеешь в виду? Да уж. Ужас! Кошмар. — Ярле кашлянул. — Печень. Печень шалит, да, и в таком возрасте. И почки тоже.

— И то и другое сразу? — Грета посмотрела на него с недоумением. — Это же очень редко бывает, разве нет?

— Именно. Очень редко такое бывает. Очень. Ведь с ума сойти можно?

Ярле поерзал на стуле.

— И уже в этом возрасте?

Он поднялся со стула:

— Да, Хассе досталось, конечно. Не говоря уже о его спине. Вот так, ну ладно, тогда… тогда я пошел, мне пора, извини. — Ярле повернулся в сторону гостиной: — Лотта? — Он повысил голос. — Лотта!

Ребятишки сидели на полу и играли с плейстейшн.

Они ссорились из-за джойстика, но не ожесточенно, отметил Ярле, не злясь по-настоящему.

— Лотта, ну, папа пошел на собрание тогда, о’кей?

Ярле заметил, как Лотта сказала ему «пока» — даже не повернувшись, даже, можно сказать, с полным равнодушием, — и он подумал: «Дети есть дети. Они выкарабкаются в любой ситуации. Попади ребенок в зону военных действий — и он выкарабкается. Оставь ребенка на крыльце чужого дома — и он выкарабкается. Мы живем в истеричное и сентиментальное время, когда забота и уход затмили все остальное. Ребенок — это машина выживания», — подумал он удовлетворенно, и он покидал Грету Страннебарм с твердой убежденностью в том, что ничего страшного не случится, если он оставит своего ребенка у нее на один вечер, более того, не только не случится ничего страшного — это откровенно замечательная идея.

— А как дела у… у твоей подруги? — спросила Грета, когда он надевал ботинки у нее в прихожей.

— У какой моей подруги?

— Ну, у той… как там ее зовут? У Хердис.

Ярле посмотрел на нее. «Почему это она спрашивает об этом? Я ее интересую? Может, она решила, что вот теперь Ярле свободный кавалер?»

— Ну, — сказал он, — она бросила меня и ушла к другому.

— Ой, да что ты, Ярле! — воскликнула Грета с искренним сочувствием, как показалось ему. — Печально это слышать!

«Да, — подумал он, разглядывая лицо, которое, в очередной раз он вынужден был признать, было и ужасающим, и сказочным. — Да что же, ей действительно это кажется таким печальным? Не надо обманываться, — подумал Ярле. — При всем при том она же мать-одиночка, ей требуется мужчина в доме, и трудно истолковать это ее гостеприимство, этот ее интерес с иной точки зрения, чем что она положила на меня глаз».

— Жизнь продолжается, — сказал он со вздохом. — Жизнь продолжается. Я справлюсь с этим, конечно. И конечно, на это потребуется время. Это нужно переосмыслить и пропустить через себя, Грета.

Хассе встал с места, в изумлении качая головой, и подошел к окну.

Он скорчил гримасу, упер руки в боки, как делают беременные женщины, и время от времени отчетливо восклицал то «гм!», то «тц!», то «пфф!» или еще «хха!». Даже Арилль опустил «Моргенбладет» на колени, обнаружив на лице выражение, показывающее, как он тронут тем, что рассказывает Ярле.

— У тебя дочь? — воскликнул Хассе, как если бы он никогда раньше не слышал этого слова.

И Ярле кивнул в подтверждение, поднося бутылку ко рту:

— Дочь у меня.

— Семи лет! — сказал Хассе, как если бы Шарлотта Исабель была первым в мире ребенком семи лет, и Ярле пожал плечами, приподняв одновременно брови:

— Семи лет.

Арилль поднес сигарету ко рту, затянулся так, что папиросная бумага стала потрескивать, и издал длительное в своей серьезности «нда-а-а-а-а-а-а-а».

— Нда. Вот такие дела. Что я могу сказать? — сказал Ярле.

— Нет. Какого еще черта ты можешь сказать? — повторил за ним Хассе.

— Что тут еще говорить? — эхом отозвался Арилль.

Сентябрьский вечер потихоньку сгущался в квартире Арилля. За окнами свет спрятался за крышу Концертного зала Грига, день откланивался, комнату вокруг троих старшекурсников окутал мрак. Они кивнули. Они откупорили еще по бутылке пива. Они достали еще сигарет. «Вот так мужчины встречают судьбоносные события», — подумал Ярле, отметив про себя, как громкоголосо и интимно он разговаривал об этом с Гретой и как рассудочно, более того, с каким достоинством он разговаривал на эту же тему с Хассе и Ариллем.

— Тц-тц! — сказал Хассе.

— Вот именно, — поддакнул Ярле.

— Нда-а, — подал голос Арилль.

Хассе выпускал дым подрагивающими колечками, и его скулы ходили какими-то рыбьими движениями. Через некоторое время Арилль заставил подняться свое неподатливое тело, прошел через комнату к проигрывателю и поставил «Без любви» группы «Май блади вэлентайн». Ярле открыл третью бутылку пива и почувствовал, как комната наполняется удивительными чувствами.

— У меня вот есть сестра, — сказал Хассе. — Но все-таки дочь — это совсем другое. Ходить смотреть, как у тебя сестра в двенадцатилетнем возрасте начинает распускаться как бутон, смотреть, как она притаскивает домой одного дружка за другим, смотреть, как она из нарядной маленькой ягодки-малинки превращается в бутерброд с маринованной в укропном соусе свиной шеей, который с жадностью хавают все кому не лень, — это одно дело, но дочь! Семи лет от роду! Это совсем другое. Хассе говорит вам: я пас.

— Да-а. — Ярле вздохнул. — Я-то всегда был только я один, я и всё.

— У меня есть три брата, — сообщил Арилль.

Хассе и Ярле изумленно повернулись к товарищу.

Он что, начнет разговаривать теперь? Что за чудеса?

Он собирается посвятить их в интимнейшие семейные тайны?

— Это же феноменально! — воскликнул Хассе восторженно. — Три брата!

Арилль снова уселся на диван. Он издал протяжное «нда-а». По всей видимости, он не собирался вдаваться в подробности.

В комнате вновь воцарилась исполненная достоинства мужественная тишина. Хассе требовалось время, чтобы поразмышлять над вновь открывшимися ошеломительными сведениями о состоянии дел, Ярле же в изнеможении откинулся на спинку дивана, взгляд его блуждал по потолку, и Арилль, воспользовавшись моментом, снова взялся за «Моргенбладет», перелистнул страницы и продолжил чтение статьи в той части газеты, что была отведена культуре.

— Проблема, — сказал Ярле через некоторое время, взгляд его все еще был обращен к потолку, а обеими руками он обхватил расположившуюся между ног бутылку пива. — Проблема-то, — повторил он, — состоит в том, что все это ну настолько к чертовой матери не ко времени. Проблема, — сказал он снова, — состоит в том, что я к этому всему не готов. Абсолютно не готов. — Ярле сел прямо и сделал глоток из бутылки. Потом провел указательным пальцем по губам. — Абсолютно не готов.

Арилль едва взглянул на него и продолжил чтение. Хассе выгнул спину дугой, прищурил глаз, и Ярле почудилось, будто другой его глаз, широко раскрытый, вдруг засветился.

— Не ко времени? — Хассе подсел поближе к Ярле. — О’кей. Может, и так. — Он наклонился еще ближе. — Ты к этому не готов? — Хассе выхватил сигарету и закурил. — О’кей. Может, так оно и есть. — Он затянулся и демонстративно выпустил дым. — Какого черта, Ярле? Вот все это самое… это самое… это все… да ты сознаешь ли, в чем тебе довелось принять участие? Не принимая в этом участия, так сказать? А? В один прекрасный день ты отворяешь кладовую между ляжек у девчонки — Анетта, так ее зовут?

Ярле кивнул.

— Вот именно, Анетта, да. В один прекрасный день ты опечатываешь погребальную камеру ученицы средней школы по имени Анетта — как там ее, Сула, кажется?

Ярле покачал головой:

— Нет, это она жила тогда в Суле. Хансен.

— Хансен! — Хассе вздрогнул. — Да-а, в один прекрасный день ты направляешь лампу накаливания на эдакий брызговичок из народной глубинки, Анетту Хансен из Суды. Ты пьяный. Пьяный вдрызг. Тебя зовут Ярле Клепп. Тебе семнадцать лет. Вот так вот. У тебя прыщи. Вот так вот. Ты читаешь Буковского, и смотришь фильмы Джима Джармуша, и слушаешь индустриальный рок, но ты не знаешь, кто же ты такой. — Хассе снова потянулся всей спиной и руками. — Семнадцать. Прыщи. Джармуш. Буковски. Индустриальный рок. Но вот начинается жизнь — ты взрослеешь — ты ощущаешь в себе тягу к чему-то большему, но к чему? К чему? Ты покачался на волнах у школьницы, но ты понятия не имеешь о том, что ты сотворил и какое ископаемое осталось после тебя. Так что ты уходишь в море. Ты оказываешься в другом городе. Тебя распирает человечностью. Ты пытаешься поставить на ноги этого хрупкого индивида — себя самого. Эмансипация. Дедикация.

Ярле посмотрел на часы. «Скоро уже пора сматываться», — подумал он.

— У меня теперь есть дочь, Хассе, — сказал он с легким раздражением. — От тебя не требуется раздувать из этого больше того, что есть. У меня на руках оказалась дочь. А мне, к чертовой матери, никакой дочери не надо, ясно?

— Да, но я именно это и говорю!

— Нет, ты говоришь не именно это. Ты выпил, тебя занимает твоя собственная персона, ты пытаешься все это драматизировать, вот что. Я тебя знаю. Может, это все и забавно, но только не сейчас, о’кей?

— Драмати… — Хассе развел руками, — драматизировать?! Блин, Ярле, ну ты меня разочаровал! Хассе пытается тебе показать, что тут прослеживается некая линия, а ты… — черт, ну до чего же, к чертовой матери, больно, тут вот, в спине! — я пытаюсь тебе показать, что тут прослеживается некая линия, так, а ты… что, не так? Die Niemandsrose!

Хассе вытянул правую руку в сторону и удрученно посмотрел на Ярле.

— Чего-чего? — Ярле причмокнул губами. — Die чего?

Арилль одобрительно кивнул из-за газеты.

— Делан, — сказал Хассе снисходительно. — Die Niemandsrose. Дочь твоя!

— Es ist alles anders, als du es dir denkst, — донеслось монотонное заунывное бормотание из-под «Моргенбладет», — als ich es mir denke, die Fahne weht noch, die kleine Geheimnisse sind noch bei sich…

Ярле обессиленно покачал головой.

— Die kleinen Geheimnisse sind noch bei sich… — Хассе кивнул, припоминая. — Чертовски здорово сказано: die kleinen Geheimnisse sind noch bei sich, хрен…

Ярле поднял глаза. Действительно, это было чертовски хорошо сказано.

— …sie werfen, — продолжал Арилль все с той же однообразной интонацией, — noch Schatten…

— Schatten, — повторил Хассе, стараясь вспомнить дальше, — да, Schatten, Schatten, Schatten… черт, ну до чего же чертовски хорошо…

«Schatten, да, — подумал Ярле. — И действительно ведь так. Тени. Тени. Тени…»

— …davon lebst du, — закончил Арилль, лицо которого все так же было скрыто за «Моргенбладет», — leb ich, leben wir

Мощно.

Davon lebst du.

Несмотря ни на что.

Leb ich. Leben wir.

Ярле провел языком по зубам.

Трое старшекурсников сидели, размышляя. Литература. Жизнь. Маленькие тайны, которые держались поодиночке, которые отбрасывали тени. Сильно это показалось им всем троим.

Ярле нарушил молчание:

— У меня теперь есть дочь. Вот в чем проблема. — Он вздохнул. — Она, безусловно, сладкая, как карамелька, и отец ей, безусловно, необходим, это так, но я не чувствую необходимости в дочери. Я Пруста изучаю, черт подери. Пруста!

Хассе кивнул. Он хлопнул Ярле по спине:

— Ну-ну, успокойся, папаша. — Хассе глотнул пива прямо из бутылки. — Такая, к черту, буря эмоций, вся эта история — Хассе вполне в состоянии это понять. Все, все в порядке. Ведь правда, Арилль, все в порядке?

Оба повернулись к Ариллю, который по-прежнему читал «Моргенбладет».

— Арилль, правда же, все в порядке?

Вид у Арилля был такой, будто ему не нравится, что ему мешают читать, он наобум ткнул пальцем в какое-то место в лежавшей перед ним газете и сказал:

— Здесь статья о Бергмане на две страницы. В «Моргенбладет». Сравнительный анализ «Тишины» и «Причастия».

— Что? — Уголки рта у Ярле опустились, а брови взлетели на лоб.

— Что? — Хассе заинтересованно наклонился к Ариллю.

— Да-да, — сказал Ярле. — Наверняка скоро напечатают и мою статью о Прусте. Должны же они ее напечатать!

— Верняк, — подтвердил Хассе. — Смеешься, что ли? Ясно, напечатают.

— Братья мои… — сказал Арилль и резким движением отложил газету в сторону, — братья мои наплодили черт знает какую кучу детишек.

Хассе и Ярле осторожно повернули головы в сторону приятеля. Они опасались сказать что-нибудь из страха, что он замолкнет.

— В общей сложности восьмерых, — продолжал Арилль. — Восемь ребятишек. Я дядя восьмерых ребятишек. Нда. Хокон и Брюньяр — это близнецы, а еще София, Осхильда и Сельма и, наконец, это Юна, Силья и Сюнна, и вот у нее зрение что-то около минус семи на обоих глазах. Когда я приезжаю домой летом и на Рождество, вокруг просто кишит ребятня. По-моему, никто уже и не замечает, что я приехал. Я ухожу гулять к морю во время отлива и собираю ракушки. Вечерами я сижу в старом сарае для лодок и перебираю сгнивший невод отца, слушая, как все эти ребятишки, которым я прихожусь дядей, с воплями носятся по большому яблоневому саду моих родителей. Они и не знают, что я существую. И в общем, это еще вопрос, существую ли я.

Хассе сглотнул.

Ярле сделал то же самое.

Ну и денек. Ну и воскресный денек!

Трое приятелей посмотрели друг на друга, и каждый почувствовал, что они стали друг другу значительно, значительно ближе.

— Es ist alles anders, — прошептал Хассе севшим голосом, — als du es dir denkst.

— До чего же, черт дери, верно! — сказал Ярле и долил остатки пива. Он поднялся. — Ну вот, как бы то ни было, я здесь больше сидеть не могу. Они меня ждут. Лотта и Грета. Черт, дьявольски классный вечер сегодня получился. Просто невероятно здорово, что есть у тебя место, куда можно прийти выговориться и где тебя поймут. Спасибо за участие. Вы ну очень меня поддержали.

— Но это же естественно! — сказал Хассе. Мы же не из камня сделаны, хоть мы и интеллигентные люди. Так или не так, Арилль?

Арилль тяжело дышал, изнуренный собственными откровениями, раздраженный тривиальным замечанием Хассе.

Ярле надел куртку.

— Нну-у… а мы тогда двинем в «Гараж», раз так, — заявил Хассе.

— С «Тишиной»-то не вышло, — сказал Арилль.

— «Тишина», — кивнул Хассе. — Стабильное качество. Но «Гараж»-то все равно открыт, пусть даже Господь безмолвствует.

Ярле посмотрел на них.

Подумал. Снова посмотрел на часы. Десять минут одиннадцатого.

Десять минут одиннадцатого.

Ведь Шарлотта Исабель не одна там, с ней этот самый Даниэль. Но десять минут одиннадцатого! Времени-то уже все-таки десять минут одиннадцатого. Маленькие дети — в том числе и его неуемная дочь — в десять минут одиннадцатого уже спят.

А может, нет?

— О’кей, — сказал он. — Зайду выпью пивка по дороге домой.

— Вот это правильно, — одобрил Хассе и открыл дверь в туалет.

— Я так думаю… — Ярле пошел обуваться, пока Арилль ставил на место звукосниматель проигрывателя и гасил свет в гостиной. — Я так думаю: что плохого, собственно, может случиться с маленькой девочкой, оттого что ее папа пропустит пару-тройку кружек пива в ситуации, когда жизнь преподносит ему уж слишком много сильных впечатлений?

— Господи! — громко и внятно произнес Хассе в туалете, где он писал. — Какого еще плохого? Она же не одна там! Забота? Да. Внимание? Да. Избыточное, невротическое цацкание с малышней, из-за чего они становятся такими несамостоятельными дуриками, что и рта открыть не могут, чтобы не разнюниться? Нет.

Раздался звук спускаемой воды. Затем вода потекла из крана в раковину. Ярле кивнул.

Арилль стоял рядом с ним, держа в руке ключи.

— Тончайшее равновесие. — Хассе вышел из туалета. — Привязанность. Обрыв пуповины. — Он кивнул Ариллю. — Уж ты-то, дядя восьмерых ребятишек, все об этом знаешь. Черт подери! Это же феноменально! Слепая девчонка, да, Сюнна вроде бы? Это сильно. А вот моя сестра, она наоборот, она совершенно… она… просто… просто не знаю, что мать с отцом не так с ней сделали. У меня такое впечатление, что она только и делает, что усаживается поудобнее на мужиков. Она этим, блин, развлекается с тех самых пор, как подвесила под потолком эдакий светящийся диско-шар, когда ей было двенадцать лет, и все соседские парни по очереди несли вахту в ее комнате, и ничего, что я ходил мимо ее двери и слышал все, — и, думаете, она успокоилась наконец, остановила свой выбор на одном из них? Ничего подобного, ее ненасытный передок разворачивается в сторону любого проходящего мимо болта. Думаешь, ей бы семью завести, детишек там, садик маленький, настурцию посадить? Вот уж нет. Ей лишь бы трахаться, и больше ничего. Только это ей и надо. — Хассе схватился за бок и прошипел, сжав зубы: — С-с-сволочь! Ну что это за скотская спина такая? С вами так не бывало? Блин, точно у тебя внутри какие-то шахты, и горные выработки, и целая орава человечков, ворочающих камни, и таскающих уголь, и руду и — вот черт! — занимающихся сваркой и черт еще знает чем. Не было с вами такого?

Они вышли на вечернюю улицу. Лето уступило зябкой сентябрьской ночи, но головы у всех трех разгорячились от пива, и все трое раскочегарились, хоть и каждый по-своему. Хассе шел, наклонившись вперед и подпрыгивая всем телом при каждом шаге, а у Арилля вся накопленная энергия была обращена внутрь; Ярле же сглотнул и сказал себе еще раз, что ничего страшного не случится, если он в этот вечер пропустит еще пивка. Они прошли мимо подворотни на улице Нюгорсгатен, где Ярле всего какой-то месяц тому назад раздел Хердис Снартему догола выше пояса, и он отвернулся, подумав, что ведь вот в этих владениях он больше не будет хозяином. Рассказать об этом ни Хассе, ни Ариллю у него не хватало духу.

— Нда, — сказал Хассе и ускорил шаг, как он делал всегда, когда чувствовал, что вокруг начинает попахивать паленым.

— Нда, — повторил он и срезал угол возле григовского Концертного зала, как будто бы им нужно было спешить.

— Нда, — сказал он в третий раз, когда они были уже недалеко от «Гаража», и резко остановился.

— Что «нда»? — Ярле нахмурился. — Ты о чем?

— Нда, — сказал Хассе и часто заморгал. — Да просто… даже не знаю. Я просто… — Хассе вздохнул. — Нет, не знаю даже. Вот просто… О’кей. Только подумай вот о чем. Серьезно подумай. Мы с вами баб немало перетрахали в своей жизни, так ведь? Мы же мужики, так ведь? Юбочек позадирали разным там бабам, так ведь?

— Ах черт! — сказал Арилль.

— Вот именно, — кивнул Хассе.

— О’кей, вот ты о чем думаешь, — сообразил Ярле. — Мы это уже проходили, если можно так выразиться. Не могу посмотреть на пару сисек, не задумавшись, не течет ли из них молоко благодаря моим усилиям.

— Ах черт! — сказал Арилль.

— Просто черт подери! — Хассе прищелкнул пальцами. — Тут такие перспективы открываются, такие… Может, вокруг просто кишит детьми, которые от меня?

Трое молодых людей посмотрели друг на друга. Все трое кивнули. Они думали одну и ту же думу, они видели это по лицам друг друга. Мимо них рука об руку прошли в противоположном направлении две девушки, и парни кивнули.

— Пошли напьемся, — сказал Ярле и двинулся дальше.

Хассе снова нагнал его. Внезапно его лицо расплылось в широкой улыбке, он обнял Ярле одной рукой, прижал его к себе.

— Это что еще такое? — Ярле смущенно улыбнулся.

Хассе провел языком по зубам:

— Госсподи! Чел! Ты же у нас отец!

Хассе побоксировал по груди Ярле.

— Ну да, я отец.

— Но черт же подери, чел! Иногда бывает — господи! Ну что мы тут разнюнились! Ты тут со своими братьями, Арилль! И я со своей сестрицей! А еще ты будешь жаловаться, Ярле! — Хассе сложил ладони на уровне груди и тряхнул ими, как если бы в ладонях были игральные кости. — Что мы тут гадаем, не отреагировала ли одна-другая пизда, в которой мы проплыли тысячеметровку, произведением на свет потомства! А вдруг? Вдруг? А не лучше ли бы, чтобы все ночи, проведенные между ног у дам, приводили к появлению на свет детей? Чем больше детей, тем больше возможностей! Да ты сознаешь ли, Ярле, что же ты, собственно, сделал? Ты сознаешь ли, что ты вторгся в мировой порядок, что ты вторгся в ритм жизни? Что ты, с позволения сказать, собственноручно заявил о себе в борьбе за то, что должно случиться или не случиться дальше с этим миром? А? Что? — Хассе кивнул. — Для спины гораздо полезнее ходить, я это чувствую. Кровообращение лучше от этого наверняка. В любом случае ты сделал возможными колоссальные вещи! Благодаря тебе по земле ходит человек, человек мчит по бескрайним просторам благодаря тебе, и кто знает, кто знает, Ярле, какие свершения ждут этого человека? — Хассе замахал руками, которые в пьяном состоянии, казалось, вдвое увеличились в размере. — Ты сознаешь ли величие всего этого? Ты ее, так сказать, всю перетрахал, пока она, так сказать, дрыхла, и теперь у тебя есть дочь! Это же великое дело!

Ярле сжал челюсти.

— Госсподи, Ярле, — сказал Хассе, — ты еще не смог этого осознать. Пошли. Идем напьемся. Я прекрасно вижу. Ты еще не смог осознать всего величия произошедшего. Ребенок появился на свет. Твой ребенок. Черт возьми, чел!

«Тебе легко говорить, — думал Ярле, пока они шли к «Гаражу». — У тебя всегда так все просто получается, Хассе, потому что с тобой ничего никогда не происходит. У тебя все происходит только в голове и в болтливой варежке. А вот это… — подумал Ярле, — вот это на самом деле происходит. И я этого совершенно не хочу».

— Великое дело! — слышал он голос Хассе, когда они входили в двери.

— Великое дело! — услышал он его еще раз, когда они подходили к стойке.

— Три пива, — услышал он слова приятеля, обращенные к барменше; и тот еще добавил: — Это, черт возьми, не абы какой день. Мой товарищ стал отцом.

— Надо же, как здорово! — воскликнула девушка с колечком в носу и в футболке с изображением металлической группы «Бурзум». — И когда же? Хассе наклонился к ней поближе и понизил голос, прошептав с изумлением:

— Вот в этом-то вся и штука, это просто фантастика. Семь лет назад. Скоро будет семь лет тому как!

Без четверти одиннадцать Ярле оприходовал первые пол-литра в темноте «Гаража», а без десяти одиннадцать Хассе удалось убедить его в том, что на тетю Грету можно положиться, и они заказали еще по одной. В половине двенадцатого они выпили следующую порцию, а без двадцати двенадцать Хассе убедил Ярле в том, что хватит уже прогибаться под этот жалкий, мягкий как тряпка социалистический дух времени; что это за мужик, если он, будучи взрослым человеком, не может сам распоряжаться суточным ритмом своей жизни? Что же, взрослый мужик уж и пивка не может заслуженно пригубить в тяжелый день? Ярле как себе представляет, что это за дети вырастут, если их без конца опекать и не давать им и шагу ступить самостоятельно?

Ближе к часу они уже потеряли всякий счет выпитым полулитровым кружкам, но все — и трое приятелей, и другие, постепенно собравшиеся вокруг них, — получили возможность поучаствовать в том захватывающем обороте, который приняла жизнь Ярле. Он вывалил перед ними всю эту историю. Загульная ночь в январе 1990 года: «Ну что, что я могу сказать? В семнадцать лет ведь со всеми такое бывает». Письмо из полиции: «И вот стою я, читаю, и, ну, будто вся моя жизнь рушится у меня на глазах». Письмо от Анетты Хансен: «И что же она пишет, эта девушка из Шеена?

«PS: батон, сырки и танцы!» Но она достойная женщина, надо отдать ей должное!» Встреча дочери в аэропорту: «Это вообще было совсем, к черту, нереально, вот она идет, и на шее у нее висит такая табличка с надписью «Я лечу одна», и я подумал: вот-вот, так с нами со всеми и происходит в жизни, и она, вот эта белочка маленькая, это, значит, и есть моя дочь?»

По мере того как алкоголь перераспределялся внутри молодых тел и по-разному корректировал личность каждого, настроение в помещении становилось все более праздничным. Хассе каждые пять минут держал речи, похожие на те, какими поздравляют людей, обретших отеческий статус, одна речь экзальтированнее другой; при этом он не забывал предупреждать об одиночестве, причиной которого дети тоже могут оказаться. Вот посмотрите только на этого человека, на Арилля, сказал он несколько раз; ведь он чувствует себя отверженным в своей собственной семье, у него есть племянница, которая практически полностью слепа, а ему приходится сидеть в сарае для лодок и мусолить старый невод, потому что у него детей нет.

Арилль сидел, понурив голову, и бубнил: «Да-да, все уже врубились, Хассе». Ярле постепенно вошел во вкус в роли жертвы. Поскольку в помещении были и девушки, он несколько поубавил скепсиса по отношению к Шарлотте Исабель и постарался описывать ее с определенной нежностью; большие доверчивые глаза, сказал он и улыбнулся. Какую милую ерунду она рассказывала, сказал он и воспроизвел пару ее реплик. Розовый рюкзачок в форме яблока, сказал он. Моя маленькая поня. Выражение ее лица, когда они сидели и смотрели похороны принцессы Дианы. Но Ярле настаивал на том, что, несмотря на это, история все же получилась трагической. Пусть он прослывет консерватором, но не так должен ребенок расти в этом мире. Что же касается его самого, то тут можно только одно сказать: он не создан для этого. Он выразил свою озабоченность по поводу того, как же теперь пойдет изучение Пруста, и, покачав головой, сказал:

— Да-да, единственное, благодаря чему меня, возможно, будут помнить, — это острая рецензия в «Моргенбладет». Ждите, скоро ее уже опубликуют! Совсем уже скоро!

По мере того как шли минуты, одна из присутствовавших там девушек, длинная деревенская дылда из какого-то глухого местечка в области Сюннхордланн, с тяжелыми сиськами, в домотканой юбке и с лиловым платком, намотанным вокруг головы, все ближе и ближе подбиралась к Ярле. Он знал, кто она такая, ее звали Боргни, и было в ней нечто драматическое и искреннее, она изучала религиоведение и активно участвовала и в работе «Эмнести» и в постановках студенческого театра. У нее были длинные кудрявые волосы и поблескивающие глаза над выпирающими скулами. Боргни проявила к Ярле в его новой ситуации столько понимания, сколько только было возможно, и сказала, что если ему понадобится поговорить с кем-нибудь об этом, то он в любую минуту может обращаться прямо к ней, потому что она сама — старшая из четырех детей и умеет обращаться с маленькими.

— Обращайся ко мне запросто, — сказал она и заглянула так глубоко ему в глаза, как только пьяные студенты могут заглядывать в глаза другим пьяным студентам. — И с этими словами она положила его ладони себе на бедра шириной с хорошую полку. — Обращайся ко мне, Ярле, — сказал она. — Пожалуйста. А она не писается во сне?

— Я еще не знаю, — сказал Ярле, ему показалось странным, что девушка пристает к нему теперь, когда он даже и не пытался клеить девушек, когда его свобода была ограничена и он больше не был столь же привлекателен, сколь прежде.

Да и вообще, те три девушки, которые оказались в компании с ними в «Гараже» этой ночью, — не проявляют ли они к нему иной интерес, чем бывало раньше? Разве вот эта Боргни из Сюннхордланна, или вон та Лив Туне с острова Аскёй, или Хильда из-под Тронхейма проявляли раньше хоть какой-то интерес к его персоне?

Нет. Не проявляли.

Хильду из-под Тронхейма, девушку с масляными щеками крестьянки и задом, будто созданным для народной одежды, девушку, которую большинство назвали бы симпатичной, но очень немногие охарактеризовали бы как сексапильную, он даже пробовал клеить — как-то на вечеринке несколько лет тому назад. Он тогда распространялся о теории лингвистики и романтической поэзии, но совершенно безрезультатно. А этой Боргни из Сюннхордланна, которая сейчас стояла так близко к нему, что он уж начал подумывать, не собирается ли она посвататься к нему, он столько раз посылал зазывные взгляды в дни занятий на Нюгорсхёйдене, не получая в ответ никакого отклика.

Но вот теперь?

Вот теперь, когда он сидел здесь, прикованный к земле по рукам и ногам чугунными узами, вот теперь они проявляли массу интереса, как если бы он был богат, или знаменит, или неизлечимо болен.

— Но если все-таки окажется, что она писается в постели, ни в коем случае нельзя ее ругать или давать понять, что в этом есть что-то необычное, — сказала Боргни, крепко прижимая его ладони к своим бедрам. — Понимаешь ты это? Такие вещи гораздо, гораздо чаще встречаются, чем люди представляют себе. И если не заострять на этом внимания, то все бесследно пройдет само собой.

— О’кей, — сказал Ярле, пытаясь выглядеть заинтересованным и слыша смех Хассе за спиной.

— Да-да, можешь сколько угодно иронизировать и издеваться над этим, Хассе! — воскликнула Боргни. — Посмотрим, какая тебе самому понадобится помощь, когда ты обзаведешься собственными детьми. — Она снова повернулась к Ярле. — Не забудь только приготовить на всякий случай несколько чистых простынь и пододеяльников — вот и все, остальное само собой получится.

Когда времени уже было без четверти два, в глазах у Ярле начало двоиться.

Он пил с энтузиазмом одну кружку за другой. Как-то все заволокло за глазницами, и сфокусировать взгляд не удавалось. Он прищурился, вглядываясь в стрелки часов, и подумал, что вот же, черт подери, до чего поздно, неужели уже действительно так поздно, они же только что пришли, и он, шатаясь, на негнущихся ногах, проковылял в туалет. Он поплескал водой себе в лицо, сплюнул в раковину и посмотрел на свое изображение в зеркале. Не помогло. Он пописал, прижавшись лбом к стене над писсуаром.

— Да-да, — пробормотал он, — спи-спи и не волнуйся, доченька моя маленькая.

Когда он снова вернулся в зал, ему навстречу загромыхала громкая музыка, в воздухе невпопад жужжали разные голоса и в глазах у него все так же двоилось. Он сумел различить Хассе, который приобнял одной рукой за национально-романтическую талию Хильду из-под Тронхейма — рукой, из захвата которой она сразу же высвободилась. Хассе продолжил поглаживать ее по спине, не переставая разглагольствовать о чем-то, что Ярле не вполне удавалось уловить: о Канте? Философе Канте? Или о «Кенте»? О шведской рок-группе «Кент»? После чего Хильда из-под Тронхейма отодвинулась от Хассе на добрый метр. В конце барной стойки сидел один тип, который всегда околачивался в «Гараже», и которого звали Деннис, и который уже успел в бергенской среде стать легендой; он точил лясы с другой легендой, которого вроде бы называли Ангелом, у которого был сиплый голос, будто он целое десятилетие пытался переорать шторм на море. Арилль понуро сидел перед двумя парнями из Кристиансанна, которые пытались вытянуть из него что-нибудь о Бланшо; под кожей на виске у него ходуном ходил раздраженный желвак холодного голубого оттенка, извилистый, будто червячок. Лив Туне с острова Аскёй хихикала с парой ребят, оба, судя по всему, претендовали на то, чтобы с ней переспать.

Как-то все съехало не на то. У Ярле двоилось в глазах, и никто больше не хотел разговаривать только о его дочери. Никто больше не поднимал кружки с возгласом: «За Шарлотту Исабель!» — как это продолжалось несколько часов подряд. Хассе больше не распространялся на тему о том, что, мол, с генами-то Ярле должно получиться что-нибудь потрясающее из этого шеенского сюрприза, во всяком случае ничего похожего на ту не сестру, а свободную зону, что сидела у него дома. Все как-то съехало на другое, как всегда бывало, когда время близилось к закрытию, как всегда бывало, когда народ уже закачал в свои тела значительные запасы алкоголя и был занят собой и только собой, студенты теперь жаждали трахать кого-нибудь и чтобы их трахали.

Ярле вышел на улицу.

Он тяжело прислонился к стене и попытался раскурить сигарету. Черт знает что за день. Он обернулся. Сквозь оконное стекло он видел руку Хассе, испытующе ползущую вниз по заднице Хильды из-под Тронйма. Пора уже двигать домой. Хотя они все давно спят. Грета, Шарлотта Исабель и Даниэль. Черт! Ведь могут же они просто лежать в постели и спать, а? Что это за глупость, что раз другие лежат в постели и спят, то и он сам тоже должен лежать в постели и спать?

А Хердис тоже лежит себе и спит? Черт! Он же ее любит. Ярле попытался поднести сигарету к пламени зажигалки. Он, черт возьми, жить без нее не может.

А она возьми да брось его? Если бы ему только удалось объяснить ей, как глубоко это засело в нем, то, что по замыслу должно было засесть глубоко только в одном месте — между ее ног; если бы он сумел объяснить ей, что все, что росло в нем, выросло в большую и всеохватную любовь; если бы он только мог объяснить ей это, — она бы, наверное, иначе на все это посмотрела. Он снова повернулся к окну и увидел, что рот Хассе приблизился к уху Хильды из-под Тронхейма, которая отодвинулась. Повсюду любовь и желание: неужели никогда ему больше не лежать и не кувыркаться между ляжек Хердис Снартему? Черт! Он окинул улицу взглядом, как если бы он мог разглядеть отсюда ее квартиру на Нёсте. Проклятая деваха — неужели она ничего не понимает?

Ярле двинулся вперед по улице Нюгорсгатен, ноги зашевелились быстрее. Неужели она не понимает, что они созданы друг для друга? Неужели она, эта феминистка, не понимает, что она обманывается, что это унизительно и просто жалко, более того, недостойно — втюриться в шведского кобеля-полустарка, который ее обдерет как луковицу, и выжмет из себя несколько слезинок, и отшвырнет ее прочь от себя, как незрелое яблоко, и всё? Он решительно прошагал мимо кинотеатра и двинулся дальше в сторону Нёсте. Она что, не понимает, что он ее любит? Неужели до нее не дошло то, что дошло до него, что они оба созданы, чтобы сплетаться друг с другом в единое целое?! Все в нем билось и стучало — кровь, алкоголь и воля. «Она должна быть моей, — подумал Ярле, — она должна быть моей, а нет, так я хоть раздену ее сейчас, в последний раз».

— Ярле! — к нему подбежал Хассе.

— Какого черта тебе надо? — Ярле, не останавливаясь, шел дальше.

— Ярле! Ну подожди, чего ты?

Хассе едва поспевал за Ярле, который ввалился на ее улицу, остановился перед незаметным деревянным домиком, покрашенным белой краской, и прошептал про себя: «Я тебя раздену, Хердис Снартему!»

Хассе, запыхавшись, остановился рядом с ним:

— Эй, Ярле! Послушай. Ты чего делаешь? Чертова курица тронхеймская! Стояла прижималась ко мне весь вечер, и вот, когда я предложил ей слегка прогуляться или там еще чего, тут она… черт! — Хассе огляделся. — А кто это здесь живет?

«Если бы она только еще раз ощутила мою мощную радость, — подумал Ярле, — она поняла бы, что, уйдя от меня, она совершит грубую ошибку, о которой будет жалеть, пока не состарится. Спит ли она?»

— Ярле!

Хассе схватил приятеля за плечи и тряхнул, но Ярле отпихнул его и привстал на цыпочки, пытаясь заглянуть в окно гостиной. Он прищуривался, он напрягал глаза, но ничего не было видно. Он неверными шагами поплелся дальше вокруг дома, за ним семенил ничего не понимающий Хассе. Так они добрались до окна спальни, и там тоже было темно. Он снова вытянул шею, приподнялся на цыпочки, и, прищурившись, всматривался внутрь комнаты.

— Ярле. — Хассе прислонился к стене дома и закурил сигарету. — Скажешь, наконец? Папаша! Эй! Скажешь ты мне, наконец, что ты здесь делаешь? Может, прекратишь, наконец, вести себя так невероятно по-детски?

Вот проклятие!

Ярле тяжело вздохнул, он сглотнул, он широко раскрыл глаза.

Хассе рядом с ним вытянул шею и заглянул в это самое окно.

Маленькая настольная лампа освещала ад. Это была лампа, которую Ярле часто включал по ночам, но с учетом того, что она была все же ярковата, у него вошло в привычку сразу же отворачивать ее наискосок к стенке, так что в комнате создавалось ненавязчивое верхнее освещение. Он это делал потому, что ему доставляло неизъяснимое удовольствие не только ощущать тело Хердис, когда он, к примеру, переворачивал ее так, что она оказывалась лежащей на животе со слегка разведенными ногами, как забытые не на месте ножницы, и когда она потом чуточку выгибала спину, но и разглядывать ее; несколько раз ему выпадало наслаждение воспроизводить в уме ракурсы, благодаря которым создавались линии, в которые он за эти несколько недолгих месяцев успел влюбиться, как, например, когда он стоял перед ней на коленях, держа ее руками под коленки и подтягивая ляжки назад, в то время как она закрывала глаза и поворачивала лицо направо или налево или зарывала его в подушку, тяжело дыша; в других случаях она неожиданно раскрывала перед ним перспективы, которых, думалось ему, он раньше никогда не видел, как тем вечером на прошлой неделе, когда он, с разинутым от изумления ртом, увидел, как она утыкает свои колени в подмышки, и смог наблюдать, что такая акробатика делает с прочими частями женского тела. А теперь? В свете лампы Ярле увидел, как губы Хердис обрабатывают рот Роберта Гётеборга. Лампа была повернута к потолку. Распиздяйка южнонорвежская, шлюха наследная! Так она, значит, позволяет себя освещать таким же образом, как и он ее обычно освещал, она позволяет этому типу упражняться в том, что было маленькими хитростями Ярле, их интимным миром. Он видел, как она гладит Гётеборга по спине, как ее пальцы временами сжимаются, как когти, соприкасаясь со шведской кожей. Ах ты старый содомит! Он видел, как ее ноги с сильными сухожилиями, но все равно мягкие, которые он так хорошо изучил, прижимаются к бедрам соседней страны, и время от времени ему доводилось мельком увидеть поблескивающим язык, втискивающийся в бычью пасть Роберта Гётеборга и вываливающийся обратно.

Плечи у Ярле поникли, он схватился руками за голову.

Хассе стоял, разинув рот:

— Что… это… ты видел, а?

Ярле отпихнул его от окна, обогнув дом, ринулся к двери и, сжав руку в кулак, заколотил по ней. Дьявол, да как это возможно! Нет у нее ни стыда ни совести, что ли? Из чего она только сделана? Он грохотал кулаком по двери:

— Эй! А ну, выходи, черт бы тебя побрал, и открывай!

— Ярле! — подбежал к нему Хассе и похлопал приятеля по спине. — Ярле! Ну успокойся, это же… чер… — И он сам себя оборвал. Изучающе посмотрел на Ярле, и по мере того, как до него стало доходить, что же случилось, речь его все замедлялась. — Так ты… так ты… ты и… ты тоже? Госсподи!

Внутри Ярле вздымались волны. Он колотил в дверь, не слушая Хассе. Да как они смеют! Раньше ему не случалось переживать ничего подобного, ничего столь же инфернального, ничего столь предательского — и как долго это продолжалось? Вот то, что он увидел там, в свете своей лампы, давно ли это у них началось? Он снова загрохотал в дверь, вопя:

— Хердис!

Хассе тяжело вздохнул.

— Заткни пасть, Хассе! — заорал Ярле.

— Я же, к черту, вообще ничего не сказал! — огрызнулся Хассе.

— Ну и что! — Ярле снова заколотил в дверь. — Хердис! Выходи и открывай, к чертовой матери! Что ты там, к дьяволу, прячешься?

Неужели помпезный старикашка постоянно таскался к ней среди ночи все то время, пока они с Хердис развивали свои изысканно тонкие и настоящие отношения? И она теперь, как выяснилось, столь слепа, что отказалась от них ради какого-то старикашки? Может, она там, внутри, шепчет сейчас ему на ухо: «Теперь я свободна, Роберт, теперь я свободна, я твоя теперь, Роберт, я теперь только твоя, делай со мной что хочешь, и я буду делать, что захочу, с тобой, властелин моей радости»? И этот литературный шарлатан, он там рядом с ней, дышит ей в затылок и говорит: «Ах-ах, милая, э-э-э, милая моя норвежская пиздушка, ах ты, моя старая, добрая норвежская пиздушечка»? «Он что, совсем, к черту, рехнулся? — подумал Ярле и снова принялся колотить кулаком в дверь. — Он совсем, что ли, к черту, рехнулся? Разве он не профессор, не литературовед? Разве он не заявлял о своей приверженности историческому авангарду, постструктурализму, Деррида и деконструкции? И вот он там расселся и шепчет: «Ах ты, моя старая, добрая норвежская пиздушечка» на ухо бабенке, которая, несчастная и слепая, не понимает, что это меня она любит на самом деле?»

Дверь распахнулась, и перед Ярле и Хассе предстала Хердис. Верхние пуговицы на ее темно-лиловой кофточке были расстегнуты, зрачки в глубине глаз расширились, губы слегка припухли. Она покачала головой, и Хассе в замешательстве отвернулся.

— Ярле! Что ты, черт возьми, вытворяешь!

— Я? — От возмущения он затопотал ногами по земле. — Я?! Как это — я?!

«Это кто должен быть, кто имеет право говорить о том, кто что вытворяет!»

— Да ты же в зюзю пьяный, Ярле! А какого черта этот здесь делает?! — Она показала на Хассе.

— Да я-то откуда знаю что, к дьяволу! — закричал Ярле.

За спиной Хердис показался Роберт Гётеборг — босые ноги, обтягивающая футболка, — и в глазах у Ярле потемнело.

— Привет, Роберт! — ляпнул Хассе, стоявший позади Ярле, в полуметре от него. — Извините уж, пожалуйста, что мы тут…

— Ах ты, вонючий южношведский кобель! — прервал его Ярле, тыча пальцем. — Ах ты, поганый нейтральный хрен Дерридовый! Что, сам себе не можешь бабу найти, твоего собственного скукоженного возраста?

— Ярле! Постой! О’кей… — Хассе ухватился за рукав куртки Ярле, но тот стряхнул с себя его руку. — Я извиняюсь, профессор Гётеборг…

Роберт Гётеборг, сдерживаясь, закатил глаза:

— Ярле, ну постарайтесь отнестись к этому попроще, я могу понять, что вы…

— Понять?! — перебил его Ярле. — Понять?! Госсподи! Да ни черта ты не способен понять! Тебе что, необходимо тереться своим бьёрнборговским членом о наших женщин, чтобы кончить? В вашей чертовой Швеции дырок не хватает, что ли?

Ну-ка! — (Хассе еще раз попробовал остановить Ярле, но тот оттолкнул его, на этот раз более грубо, все еще не сводя глаз с профессора.) — Валил бы ты во Францию и сосал у своего Дерриды, если ты, мать твою, так с ним по корешам? Он кактусы разводит? Госсподи! Да ты вообще соображаешь, как это звучит?

— Ярле, я вас прошу, не будьте же…

— Мужик, тебе сорок пять лет! Со-рок пять! Ты понимаешь?! Сорок пять! Очнись! Пора уже прекратить соваться куда не просят и лизать девок, которые считают тебя Иисусом от академической науки и которым ты в дедушки годишься!

Хассе схватился за голову и закрыл глаза.

— А ты, Хердис Снартему, ты теперь лишилась и состояния, и уважения — ты теперь просто-напросто южнонорвежская гейша, вот ты кто, и Ярле Клепп до смерти рад, слышишь ты, до смерти рад, что ему больше не придется иметь с тобой дела! Клепп в последний раз тебя трахнул сзади!

Вокруг воцарилась тишина. Хердис и Роберт кивнули друг другу. Хассе кивал сам себе, бормоча:

— О-о-о’кей. Вот как. Таким образом. О-о-о’кей.

— Я полагаю, вы закончили свое выступление, Ярле? — спокойно сказал Роберт Гётеборг, доставая связку ключей от автомобиля.

— Закончил? Да я…

— Ярле, — сказала Хердис властно и положила руку ему на плечо. Он сумел разглядеть нечто серьезное в ее глазах и не стал перебивать. — Если ты все сказал, то послушай меня теперь. — Хердис надела туфли и куртку. — Несколько раз звонила Грета, искала тебя. Несколько раз.

— Грета? — Ярле попытался собраться с мыслями. — Грета? Это еще почему?

— Твоя дочка не может заснуть, Ярле. Грета уже весь город обзвонила, пытаясь выяснить, куда ты запропастился.

Ярле опустил голову и закрыл глаза. Позади него тяжело вздохнул Хассе.

— Черт, — прошептал Ярле. — Уж, к черту, и кружки пива не выпить, как народ впадает в панику.

Ярле заснул на заднем сиденье «вольво» Роберта Гётеборга, положив голову на колени Хассе и пробормотав заплетающимся языком, что пусть они, вот эти двое, поостерегутся, если собираются заводить детей.

Да, они ведь этого хотят, талдычил он, они ведь так договорились? Они ведь вынашивают планы объединения Норвегии и Швеции и собираются завести ребенка? Так вот, пусть лучше хорошенечко подумают, и если кому-нибудь интересно, что Ярле Клепп думает по этому поводу, то добро пожаловать, пусть придут и спросят его совета, со-ве-та, сказал он, делая ударение на каждом слоге. Автомобиль между тем колесил по ночным улицам.

— Совета, да. Давай так скажем, Роберт Гётеборг, что я прошу сменить мне научного руководителя, да-а, и знаешь еще что, между прочим, я твою бабу складывал в шар. А? Швеция? А? А ты знаешь ли, Роберт, что я бывал в ее комнатах для гостей, что я и высоту потолков измерил и что мне довелось отведать от всех изюмин и виноградин, которые были расставлены на сервировочных столиках? А? И вот я как раз и просек, — бормотал он, — что то, что я считал искренним любовным чувством, которое все росло во мне, так вот это вовсе отстой, это гниль и грязь.

Излив в таком зудении свой пьяный гнев, под регулярные возгласы Хассе: «Не подумайте, Ярле не такой на самом деле», «Ни в коем случае не принимайте этого всерьез», «Забудьте эту чепуху, не слушайте этого», он захрапел на заднем сиденье, пока Роберт и Хердис ехали к Мёленприс, почти не разговаривая друг с другом и не сказав ни слова Хассе. Они припарковались перед домом, и Роберт с Хассе вынесли Ярле из машины, подвесив его, как покойника, между собой, и он слегка пришел в себя, когда они втаскивали его вверх по лестнице к квартире Греты Страннебарм. Пока они — осторожненько — стучались в дверь, Хердис попробовала поправить на нем одежду.

— Ярле, — прошептала она.

Он отхаркнул и открыл глаза:

— Мм? Я дома?

— Ярле, — прошептала она снова, — постарайся-ка хоть немного взять себя в руки.

Дверь открылась.

— Папа?

В глазах у Ярле больше не двоилось. Он видел Лотту. Она была одета в белую пижамку с красной каемочкой вокруг шеи, а по самой пижамке скакали желтые и красные кролики с морковками во рту. Глаза у нее были красные, взгляд испуганный, и она плакала, держась за руку Греты Страннебарм.

— Папа! Мы так долго тебя искали! — прорыдала Шарлотта Исабель и отпустила руку Греты. Девочка сделала несколько шажков к отцу, обхватила Ярле ручонками за талию и приникла головой к его телу — Ты не хотел к нам возвращаться? Твое собрание теперь закончилось, папа? А ты теперь останешься с нами? Я так боюсь, папа, я боюсь.

 

Французское совещание

Утром в понедельник Ярле очнулся у Греты Страннебарм в каком-то не то чулане, не то гостевой комнате. В помещении, оклеенном небесно-голубыми обоями, не было занавесок, оно было узеньким и тесным, но маленькое окошко там все же было. Уже в течение нескольких часов оно впускало сюда настойчивую полоску света, угрожавшую разбудить погруженное в пьяную дремоту тело, но это ей никак не удавалось. Наконец часов в одиннадцать мозг начал потрескивать.

В нем стали возникать отдельные картины и воспоминания, и это было настолько неприятно, то, что вдруг всплывало из глубин и посещало его, что он проснулся. Заворочавшись на матрасе, он покрепче сжал веки и попробовал снова заснуть. Но ничего не вышло. Картины разрастались. Лавиной накатили мысли. И все это было уж слишком постыдным.

Неужели он действительно схватил Шарлотту Исабель за руки на лестничной площадке и споткнулся о порог, входя в квартиру Греты, так что они вместе повалились на пол и опрокинули вешалку?

Он заворочался под одеялом.

Неужели правда, что его рвало в туалете, а Шарлотта Исабель стояла позади и приговаривала: «Надо, чтобы все вышло, папа, чтобы все вышло, и тебе станет легче, мама так всегда говорит»?

Он зажмурил глаза и ужаснулся.

И неужели и то правда, что Шарлотта Исабель там же, на площадке, с плачем причитала: «Тетя Хердис, тетя Хердис, а папа говорил, что я тебя больше никогда не увижу»?

Ярле вытянулся на матрасе в тесной каморке и в отчаянии потряс головой: «Господи, что же я наделал?» Действительно ли Роберт Гётеборг посмотрел ему прямо в лицо, когда они с Хердис собрались уходить, и сказал: «Сегодня на вас стыдно смотреть, Ярле»?

В комнате было муторно и душно, как в парилке. Ярле встал в одних трусах и потянулся к защелкам, но окно не желало открываться. Он повалился обратно на матрас.

Действительно ли Шарлотта Исабель спросила, не заболел ли он, раз он так шатается? Неужели правда Даниэль проснулся среди ночи, перепуганный насмерть, потому что Ярле ввалился в гостиную и упал?

Да, Ярле. Да. Да. Да.

И Грета Страннебарм отказывалась сказать ему хоть слово всю ночь напролет?

Да. Отказывалась.

Он вспомнил, как он стоял на коленях, прижав к себе Лотту, в гостиной Греты, как он среди ночи прижимал к себе ее крохотное тельце и просил прощения: «Папа никогда больше не будет так поступать с тобой, девочка моя!» Он вспомнил, как она погладила его по голове и сказала, что, конечно, прощает и что она тоже больше никогда не будет так делать.

Как делать?!

Что же такого она наделала, кроме того, что ее угораздило родиться от такого папаши!

Господи!

Единственное, чего Ярле был не в состоянии вспомнить из событий прошлой ночи, так это как он оказался раздетым в этой не то кладовке, не то гостевой комнате. А пожалуй, если уж быть до конца честным, это было и к лучшему.

Он надеялся, что не приставал накануне к Грете. «Господи, спаси и помилуй! — сказал он себе. — Сделай так, чтобы я, по крайней мере, не растрезвонил перед ней все те глупости, что я о ней думал!» Он надеялся, что просто вырубился.

Пристыженный, он поднялся с матраса и потянулся за своими джинсами, неопрятной кучкой валявшимися в какой-то коробке вместе со старым пластмассовым кассовым аппаратом «Фишер Прайс». Что же ему теперь делать? Казалось очевидным, что невозможно сочинить никакой достоверной истории, при помощи которой удалось бы приукрасить то, что он натворил. Он натянул джинсы. От попыток придумать оправдания толку не будет, это ясно. У него был только один выход. Полное признание вины по всем пунктам. Полное отступление. Максимум раскаяния.

Ярле затянул ремень и провел руками по макушке. Он никогда больше не будет пить, уж это во всяком случае точно. На этот раз он завязывает окончательно. И что это была за идиотская идея? Отправиться пьянствовать в состоянии такого сильного стресса. Мало ему было собственного отца, который выпил за свою жизнь столько, что с лихвой хватило бы на всех них, и более того? Вот-вот. И не кончилось ли это очень плохо? Именно. Неужели это не смогло его ничему научить? Ярле глянул на дверь. Вот теперь они небось сидят молча в гостиной и ждут, когда же встанет этот монстр-папаша. Вот сидят они теперь аккуратненько рядочком, распаленные и заплаканные, готовые предать его суду. И вообще, почему же это он, собственно говоря, спал здесь, а не у себя дома?

Он закрыл лицо руками.

Шарлотта Исабель: «Бедный папа! Ему так больно! Его нужно уложить спать с нами!»

Грета Страннебарм: «Пожалуй, сегодня ночью твоему отцу лучше побыть одному, Лотта».

Шарлотта Исабель: «Но бедный папа! Он же не может спать в этой кладовке совсем-совсем один!»

Ярле встал.

— Ну что я за такой чертов придурок?! — прошептал он и нащупал в кармане брюк часы. Уже двенадцатый час. Черт.

Он нашел возле двери свою грязную футболку и огляделся. Старые игрушки. Ведро для мытья пола. Неработающая плита. Коробка с обувью. От его одежды воняло. Черт. Пропади все пропадом! Ну ладно. Нечего делать, нужно выйти к ним.

Он осторожно открыл дверь в гостиную. В большие окна бил яркий свет, мелкие пылинки танцевали в воздухе. В комнате никого не было.

Ярле не нашел никаких записок, адресованных ему, никаких номеров телефонов, по которым его просили бы позвонить, и вообще квартира была пуста. Одежды Шарлотты Исабель тоже не было. Да что же это такое? Выглянув в окно, выходящее на улицу, он и там их тоже не увидел. Как же так? Он рванулся к двери, захлопнул ее за собой и ворвался в свою квартиру. Там тоже никого не было. Он позвонил в справочную службу и узнал номер телефона Греты, но телефон был отключен. Что происходит? Ярле попытался собраться со своими озабоченными мыслями, пришедшими на смену стыду. Он выглянул в окно и попытался рассуждать трезво. Он зашел в гостиную. На полке стояли еще не открытые деньрожденные подарки Шарлотты Исабель.

Где его дочь?

Он переступил с ноги на ногу. Он моргнул.

Где его дочь?

Ярле пошел в ванную и принял душ. Как же ему теперь поступить? Позвонить Хердис? Роберту Гётеборгу? Ужасно не хотелось этого делать. Он закрыл глаза, ему на голову лилась вода. «Спокойно, — подумал он. — Ну-ка, спокойно. С кем я тут имею дело? С Гретой Страннебарм. Вот именно. Само собой разумеется, мой ребенок в безопасности. Я совершил промашку. Но я испытывал сильное давление обстоятельств. Вот в чем дело. Все могут совершить промашку. Так что спокойствие, только спокойствие. Грета Страннебарм — порядочный человек. Они поздно проснулись, Грета, и Лотта, и Даниэль, они увидели, что папа забылся тяжелым сном, они оценили ситуацию и решили, что нет никакого смысла будить папу сейчас, они позавтракали и попробовали придумать себе какое-нибудь интересное занятие, — может быть, они с утра поиграли в какие-то спокойные игры, а потом Грета вывела детишек погулять. Именно это было нужно сделать. Вот она это и сделала. Ну конечно. Она что-то придумала. Она отпросилась с работы. Безвыходная ситуация. Потому что ведь не могла же она отправить девчушку назад в Шеен? Или обратиться в инспекцию по делам несовершеннолетних? Нет. Только спокойствие. Она порядочный человек, Грета. Справедливый. Она умеет обращаться с детьми. Она знает, что нечего поднимать шум из-за всякой ерунды. Кроме того, она ко мне неравнодушна. За ее яростью и справедливым негодованием, за ее черепашьими глазами она скрывает свое совсем иное представление обо мне — и иные чувства, нежели у кое-каких других бабенок, которым только и нужен бесшабашный секс».

Ярле ступил из душевой кабины на пол и вытерся.

Ничего, все будет хорошо.

Кивнул своему отражению. Смотрел себе в глаза до тех пор, пока пьяный страх совсем не исчез из них.

«Все будет хорошо. Я должен приготовить ей подарок. На день рождения. Что им такое нравится, семилеткам? Смурфики? Но может быть, они уже не столь популярны. Да и не очень-то это девчоночий подарок. Но я же должен ей что-нибудь купить!»

Он двинулся в сторону комнаты Шарлотты Исабель. Он ощутил укол страха, поднеся руку к дверной ручке. Не могла же Грета настолько свихнуться, чтобы отправиться на работу и оставить девчушку одну у него в квартире? Сказать только: «Ну ладно, твой отец безответственный забулдыга, меня это не колышет, придется тебе подождать в его квартире»?

И вот все завершилось тем, что Шарлотта Исабель, измученная и напуганная, плача, свернулась в позе эмбриона в своей комнате?

Ярле открыл дверь. Постель так и стояла заправленной с прошлого утра. В нем все опустилось. Как-то все это неправильно — такое у него было чувство.

«Я ее отец, — прошептал он про себя. — Я, конечно, плохой отец, и я, конечно, не хочу, чтобы у меня была дочь, но раз уж она сейчас живет у меня, то она все же и спать должна у меня, все остальное было бы просто-напросто неправильным. Что же мне делать?»

Он взглянул на портрет Пруста. Великого Марселя Пруста. Великого французского писателя. Человека, которому Ярле посвятил так безгранично много часов своей жизни. Ярле взял фотографию в руки. Он, собственно, раньше ничего такого в этом фото не видел. Аккуратно подкрученные усы. Грязные волосы. Плохая кожа, замазанная помадой. Отстраненный взгляд.

И чтобы такой великий человек мог быть таким… размазней. Вообще что-то такое болезненное ощущалось во всем его облике. Болезненное и напряженное.

Может быть, в этом-то и кроется истина?

Да-а. Может быть, и так. Может быть, необходима какая-то доля слабости и болезненности, чтобы творить великое, как если бы имелась внутренняя связь между жалким и суверенным?

Что бы Пруст сказал сейчас? Что бы Пруст сейчас сделал?

Мог бы великий мыслитель что-нибудь дельное посоветовать?

Ярле представил себе, как он присаживается на край кровати к Марселю Прусту. Излагает свою проблему — основательно, в подробностях. Он объясняет великому писателю, который в действительности был тщедушным и бледным человеком, прикованным к постели, и с писклявым голосом, что случилось. Он рассказал о дочери, он рассказал о своей собственной ситуации, о жизни на службе мысли, он указал на то, что Пруст, лежащий здесь, в этой изолированной пробковыми панелями комнате, в постели, спрятанный от суеты и гомона мира, наверняка мог понять, о чем он говорит, n’est-ce pas? [12]Не правда ли? (фр.)

— Ah, mais oui, mais oui.

— Вижу-вижу, — сказал Ярле, — вы понимаете. Если человек настроен совершить нечто великое в мире мысли, то не может же он всюду таскать за собой маленьких дочерей, месье Пруст?

— Ah. Non, non.

И Ярле рассказал о Хердис, о своем чистом и мощном желании, после чего Пруст вроде очнулся и приподнялся, наполовину выйдя из своего погруженного в одеяла и подушки положения; и он рассказал о том, как это искрящееся желание незаметно прекратило быть только самим собой и переросло в чувство любви. И он рассказал, как эта женщина, о которой он думал так хорошо, проявила себя предательницей-шлюхой, и никем более.

Пруст сухо покашливал и глубоко вздыхал, пока Ярле рассказывал это, и взгляд великого писателя, затуманившись, обратился внутрь, в то время как он легонечко водил указательным пальцем по своим приоткрытым губам.

И потом Ярле рассказал об удивительно красивой женщине, с которой у него не было вообще ничего общего, но у которой были сказочно широко расставленные глаза, и которая как раз сейчас нянчилась с его ребенком, и у которой было… да, как бы ему это назвать… большое сердце?

— И что, — спросил Ярле, — что же мне со всем этим делать?

— А! — сказал Пруст. — Я писатель! Je ne sais pas!

— Oui, oui, — покивал Ярле. — Je ne sais pas, я тоже.

— Du the, mon ami? — спросил Пруст.

— Merci,— ответил Ярле. — Un the, месье Пруст. Merci.

Вошла служанка с двумя чашками чаю и печеньем на подносе.

Ярле попробовал проникнуть в пористые глаза Пруста, который после нескольких минут погружения в мирское вернулся назад, к собственным лужайкам и взгоркам. Глубоко посаженные глаза удерживали взгляд Ярле на расстоянии, казалось ему, и его осенило, что если бы Пруст мог выбирать, то он, скорее всего, предпочел бы вообще не иметь никаких дел с нашим миром. «Это я могу понять», — подумал Ярле, но все же сделал еще попытку, сказав:

— У меня есть дочь, месье Пруст. У меня есть дочь, а я вовсе не хочу, чтобы у меня была дочь. Что же мне с этим делать?

Великий писатель приподнял тщедушную верхнюю часть тела, и видно было, что это стоило ему значительных усилий. Служанка сделала книксен и вышла. Он провел увядшей рукой по усам и убрал со лба прядь волос.

— Ты должен ее любить, — сказал Марсель Пруст. — Все остальное — комедия. Все остальное — печаль. Все остальное — несчастье.

 

«Spice Up Your Life»

[19]

Недалеко от того места, где Ярле жил в эти свои студенческие годы, была детская площадка. Такая вполне обычная для западных стран детская площадка, каких много можно найти в нашей части мира, — аккуратненькая, но простенькая и без особой фантазии: с горкой, съехав с которой окажешься в песочнице, с голубой лошадкой-качалкой на спиральной металлической пружине, с разноцветной пирамидкой для лазания. Ярле никогда не размышлял на тему детских площадок, зачем ему это было надо? Он проходил мимо нее практически каждый день весь последний год, он, по-видимому, проходил мимо одних и тех же детей, одних и тех же мамаш, одних и тех же нянек каждый день, не глядя на них и не думая о них. А вот теперь? Теперь он стоял перед своим домом и все это видел перед собой. Красную горку. Сияющий и отражающий солнце металл, отполированный шустрыми ребятишками. Лошадку-качалку с грустными желтыми глазами. Разноцветную пирамидку для лазания, по которой карабкалась и с которой кубарем валилась малышня. Женщину лет пятидесяти с волосами, собранными в хвостик, всегда сидевшую с вязаньем на покрашенной в зеленый цвет скамейке, пока двое детишек, которых она приводила гулять, возились в песочнице. Он даже знал имя одного из них, осенило его, когда у себя в голове он услышал голос этой женщины: «Андреас! Шапке следует быть на голове, милый мой!»

Несколько озадаченный тем, что можно каждый день проходить мимо какого-нибудь места и не замечать его, но все-таки настолько точно его себе представлять, Ярле завернул в двери лавочки Эрнана, чтобы купить курева, жвачку, лимонад и газету. Это было единственное, что пришло ему в голову. Посмотреть, нет ли их на детской площадке.

— Моргенбладет! — Эрнан появился за прилавком с охапкой сигарет в блоках.

— Привет, Эрнан, вижу, дела идут хорошо?

Эрнан засмеялся своим заразительным смехом и начал расставлять блоки сигарет на полках.

— Ах вы, Моргенбладет, Моргенбладет. Как идут дела у Эрнана? Да хорошо идут. Каждый день, я вам скажу, каждый день этот человек в шесть утра уже на ногах. Ровно, понимаете. Ровно в шесть. Как его отец вставал. И отец его отца. И отец отца его отца. Встаю в шесть! В постель в десять!

Ярле напряженно улыбнулся и сообщил, что торопится.

— Ну что же… Двадцать «Мальборо». Кола. Жвачка И «Дагбладет».

Он положил выбранные товары на прилавок, а Эрнан поставил на полку последний из сигаретных блоков.

— Ладно, а где ваша дочка?

— Ну, она… она у подруги. — Глаза у Ярле так и забегали. — Вы их не видели, то есть я хотел сказать — они тут, случайно, мимо не проходили, по пути на детскую площадку?

Эрнан посмотрел на Ярле и кивнул:

— A-а. Гм. Проблемы? О’кей. Гм. Нет. Вот у вас жены нет, знаете ли. Вот от этого и проблемы. Нет, я их не видел.

Ярле пожал плечами. Эрнан кивнул еще раз, потом обошел прилавок сбоку и, схватив ящик с бананами, понес его к полке с фруктами. Ярле схватил коробочку с тамагочи, лежавшую на прилавке:

— Послушайте, Эрнан, а что вот эти здесь делают, собственно говоря?

Эрнан доставал бананы из коробки и раскладывал их на полке.

— Бананы, бананы, бананы. — Эрнан, кажется, не услышал его вопроса.

— Послушайте, — сказал Ярле погромче и поднял коробочку повыше, — что они здесь делают, собственно говоря?

— А? — Эрнан обернулся, в обеих руках он держал бананы. — Вот они? Тамагочи?

— Угу.

— А-а. — Он шваркнул бананы на полку. — Это вроде такие маленькие зверьки, я думаю. С ними детишки любят играть. Они прямо нарасхват.

— Зверьки? — Он прочитал надпись на коробочке: — «The original virtual reality pet» [20]«Первый виртуальный домашний питомец» (англ.).
.

— Да-а. — Эрнан снова склонился к ящику. — Бананы, бананы, бананы.

— Знаете, я, пожалуй, возьму один банан, — сказал Ярле и отложил коробочку с тамагочи в сторону.

Эрнан подошел к кассе. Он наклонился вперед и начал ритмично покачивать указательным пальцем перед Ярле:

— Когда приходит покупатель, я думаю: что же этот покупатель может захотеть купить у меня? И вот я вычисляю, что, как я думаю, этот покупатель может хотеть у меня купить, и я начинаю с этим товаром возиться. Я говорю, например, «варенье, варенье, варенье» и переставляю банки с вареньем. Или я говорю «бананы, бананы, бананы» и укладываю бананы. И глядь — верно. Йес, сэр. Покупатель покупает. Йес, сэр. Вот вы сейчас купили банан? Сразу же после того, как я начал раскладывать бананы? Йес, сэр. А я рассказывал вам, Моргенбладет, что мой отец торговал? И отец моего отца? И отец отца моего отца? Как думаете, пользовались они этой техникой? Как думаете, повторяли они «оливки, оливки, оливки» или «сандалии, сандалии, сандалии»? — Эрнан подмигнул и взял у Ярле деньги. — И как вы думаете, — спросил он, — был ли хоть у одного из них когда-нибудь ребенок, притом чтобы у него не было жены? Нет. Никогда. Никогда.

— Семь лет, — сказал Ярле и стал очищать банан. — Семь лет, Эрнан. В четверг.

На детской площадке никакой Шарлотты Исабель не было. Никакой Греты, никакого Даниэля и никакой дочери. Солнце отсвечивало от царапин на горке, и женщина лет пятидесяти, с хвостиком, вязала что-то, сидя на зеленой скамейке, как обычно. На вид вроде бы джемпер. Она окинула Ярле, стоявшего у заборчика с бутылкой кока-колы в руке и с таким видом, будто он не решается спросить о том, что его интересует, подозрительным взглядом.

Он заторопился к Нюгорсхёйдену. Ему удалось было убедить себя в том, что они на детской площадке, но теперь-то он понял, что дело пахнет керосином. Могло ведь случиться что-нибудь. Студенты сновали вокруг, кто заходя в студенческий центр, кто выходя из него, они толпой разбрелись по всему холму со своими как бы взрослыми папками, со своими сумками через плечо, и он заторопился поскорее пройти мимо в надежде не наткнуться на Роберта Гётеборга или еще кого-нибудь с кафедры. С этим ему придется разобраться потом. А могут ли человека прогнать с университетской кафедры? За то, что он оскорбил профессора? Он должен найти свою дочь. Ярле боялся даже подумать о том, что сказала бы об этом мама. Если бы она только знала, что случилось. Если бы она только знала, что — она бабушка. Он подумывал о том, чтобы позвонить ей. «Привет, мама. Вот послушай, что я тебе скажу. Слушай. Ты — да, пожалуйста, приготовься и держи себя в руках, — ты бабушка. Бабушка семилетней девочки. Вот так». Совершенно невозможно позвонить и сказать такое. И уж в любом случае не тогда, когда тебя приставили последить за девочкой всего-то неделю, а ты уже умудрился ее потерять. А уж что сказала бы Анетта, знай она, что тут у них происходит?

Он ускорил шаги, на зная, куда податься. Куда ходят в Бергене люди с маленькими детьми в обычный понедельник? Времени было половина первого, и Ярле стал покрываться потом. Нужно, чтобы кто-нибудь ему помог в этом деле. Он бросился бежать. Через площадь Торг-алменнинген, через набережную Брюгген, в сторону фуникулера на Флёйен, по маленьким улочкам возле вокзала. Он остановился перед белым деревянным домиком, где жил Хассе. Он позвонил. Никого. Он постучал. Сильно. Через некоторое время он услышал, что внутри кто-то возится, потом дверь открылась, и пред его очами предстал взъерошенный Хассе, щуривший глаза от света.

— Черт подери, Ярле. Рано. Входи.

Зевая во весь рот, одетый в просторную футболку с портретом Ника Кейва, Хассе прошаркал вглубь квартиры.

— А где девчонка?

Ярле вздохнул:

— Ну вот, а я надеялся, что ты это знаешь.

— Кофе? — Хассе налил себе полный стакан воды и выпил ее одним глотком. — Кофе?

— Нет. Так ты не знаешь?

Хассе плюхнулся на серый диван:

— Нет, откуда мне это знать? Вот черт. Сволочь, как спина болит. А времени сколько?

Ярле нервно ходил по комнате:

— Половина первого. Просто не знаю. Хассе, у меня такой стресс. Представь себе, потерять ребенка!

Ты же был с нами… ну, когда мы домой пришли, вчера, разве нет?

Хассе потерся спиной об обивку дивана и зажмурился:

— Можно подумать, мне лет сорок, так эта проклятая спина болит.

— Хассе, ну пожалуйста. Ты же видишь, как все плохо обернулось, — сказал Ярле нервно.

— Ну сядь, что ли. У меня тоже стресс, из-за того что ты маячишь перед глазами.

— У меня времени нет. Я должен их найти. Я не могу… а… а там все совсем ужасно было?

Хассе поднялся, проковылял к кухонному столу и достал кофе и фильтр для кофеварки.

— Да уж, — сказал он. — Совсем.

Он отмерил воды и, схватившись за бок, вылил ее в кофеварку.

— А это еще что? Радикулит какой-нибудь? — Хассе обернулся к Ярле: — Я не знал, что у вас с Хердис так далеко зашло. И Гётеборг еще? Что, он тоже в этом замешан? Если уж быть честным, я всегда думал, что он такой маленький шведский гномик. Какой-то — он весь корявый. И этот его нос крючком, и ручонки рептильные — а у тебя не возникает какого-то такого ощущения от нашего шведского братишки, что есть в нем что-то от Голлума? Или… — Хассе осторожно приподнял плечи и так и стоял, пока думал. — Или что-то… от грифа? Он тебе грифа не напоминает, этот мужичонка? Кто знает, Ярле, кто знает, чем он, собственно, раньше-то занимался и откуда он взялся? Мы вот все думаем, что он такой умный и интеллигентный, только потому, что он встречался с Деррида, и потому, что он из Швеции, но что, если все как раз наоборот? Что, если он не смог заполучить никакой завалящей работенки хоть в каком университете в своей распрекрасной Швеции, ни в Лунде, ни в Уппсале, ни в Стокгольме; что, если шведы его считают баяном для козы, умственно отсталым, и что, если великий Жак Деррида сидит в своем Париже со своими «Галуаз» и со своим коньячком и потешается вовсю над нашим Робертом Гётеборгом, травит издевательские истории о нем всем своим французским коллегам? А? Тебе такое в голову не приходило? Нет? Что-то такое неприятное в этом типе всегда чувствовалось. А Хердис-то? Задница у нее — это да. Она феминистка, да. Богатая до ужаса, да. Но есть ли там что внутри? За этой задницей? За феминизмом? За деньгами? Я не уверен, Хассе не уверен. А ты-то сам что за кашу заварил, собственно говоря? Ах ты черт, ну до чего же больно, разве бывает радикулит в двадцать пять лет? Ишиас? Это все бергенское пиво, похмелье в спину отдает. И еще твоя дочь. Это уж слишком, Ярле. Кофе?

— Нет, Хассе. Я должен их найти. Ты ничего не знаешь?

Хассе пожал плечами:

— Мы тебя несли по лестнице, и это для моей спины совсем, к чертовой матери, не полезно. Ты так и рухнул на пороге. Прилип к этой, как ее, Грете, и все талдычил, какая она сексуальная.

Ярле опустил глаза.

— Да. — Хассе пожал плечами. — Каким ты любвеобильным становишься в подпитии, Ярле. Но господи! Кто не таков? Кого же не тянет трахаться, когда наклюкаешься? Хотя у этой самой Греты есть что-то такое загадочное во внешности. Нда. Та еще ночка была. А еще все эти братья Арилля! Со всеми их отпрысками! Слепая семи лет от роду! Просто песня.

Но я вот что тебе скажу, Ярле. Мужество. Этого у тебя не отнимешь. Припереться прямо к Хердис. Потребовать своего, законного. Вот как раз там и как раз в эти секунды ты себя показал мужчиной. Жалким мужчиной? Может быть, и так. Но мужчиной. Что-то такое в тебе было, да, эдакое итальянское. Серьезно.

И вот что я тебе еще скажу: твоя дочь. Шарлотта Исабель. Потрясающая девочка. Какая преданность. Глазенки красные, все волновалась, чтобы ее папочку не обидели. Вот это-то, Ярле, вот это и есть настоящая заботливость. Мальчишка Греты спал у нее на руках, но твоя дочь, Шарлотта Исабель, как ее, к превеликому сожалению, окрестили, твоя дочь — это совсем другое дело. Она до последнего стояла за своего отца. Мы тебя, спящего, затащили в чуланчик какой-то, что ли. — Ты у меня на руках захрапел, и, когда шведишка со своей феминисткой удалились, Шарлотта Исабель все спрашивала, знаешь ли, не будет ли плохо ее папе.

Такое впечатляет, серьезно. Это была такая ночка, какую не забудешь никогда.

Пока Хассе вещал, Ярле не переставал нервно ходить из угла в угол. Слушал он вполуха. Желудок выворачивало, голову прорезала такая боль, будто кто-то водил мелком по доске, и казалось, что ноги под ним вот-вот подогнутся.

— Вот еще единственное, что ты, может быть, должен знать, — сказал Хассе и снова схватился за бок с трагической гримасой, — вот что: это еще вопрос, на юге ли эта так называемая мать.

Ярле поднял взгляд и нахмурил брови:

— Не понял!

— Ну не знаю. Я такие вещи чую, понимаешь?

Ярле сделал несколько шагов к Хассе:

— Что-что?

Хассе рассказал, что, когда они пришли домой, Грета, смертельно усталая и злая, сразу же ушла со своим сыном прямо в спальню. Сам он кое-как выпроводил Хердис и Роберта Гётеборга и остался в гостиной вместе с Шарлоттой Исабель, несколько ошарашенный, должен был он признать, и не представляющий себе, должен был он признать, что же он теперь должен делать. Грета настолько распалилась всем своим языческим телом, что он подумал: лучше будет оставить ее в покое, вот он и остался в гостиной с дочерью Ярле. Шарлотта Исабель попросила стакан молока, каковой он ей и принес, и потом они перекинулись там парой слов, как он выразился, пока у девчушки росли молочные усы. Ситуация странная, должен был признать Хассе, в том числе и для него, раньше никогда не остававшегося за старшего с детьми, во всяком случае с тех пор, как он сам был ребенком. Странно, сказал Хассе, но все-таки интересно. Она совсем не идиотка, дочь Ярле, временами она прямо-таки трогательна, и как же он мог не растаять, что естественно для любого человека, когда она заглянула ему в глаза и сказала: «Дядя Хассе, а здорово, что ты мой дядя»?

В общем, Шарлотта Исабель рассказала ему о городе, где она живет, какой он маленький, но все-таки большой, это выражение особенно запомнилось Хассе.

И вот пока они так сидели и Шарлотта зевала и говорила, все говорила о маленьких городах и больших городах, и о принцессе Диане, и о маленькой пони, Хассе спросил у нее, где ее мать и отец. «На юге», — ответила Шарлотта. «Понятно. На юге. А где на юге?» — спросил Хассе. И вот тогда Лотта — она сказала, что дядя Хассе может ее так называть, — достала из кармашка брюк бумажку. Бумажку с номером телефона. «Вот, — сказала она. — Вот он. Я могу просто позвонить им. Мама там. И отец».

— Но, — сказал Хассе и опять схватился за бок. — Ах ты черт, да что же это такое? Можно подумать, туда жгучую медузу запустили! О'кей. Но. Но. Но. Какой-то это был совсем не южный номер.

Ярле моргнул несколько раз подряд:

— А ты его помнишь?

— Нет, конечно же я его не помню, — сказал Хассе и уперся кулаками в кухонный стол, пытаясь выпрямить спину, как если бы он был на тренировке. — Но вот что это был никакой не южный номер, это определенно. Вот так. Да. Вот я и думаю. Что мать сказала, что она будет на юге, но, может быть, она вовсе не там. Вот и все. И может быть, тебе бы подразузнать, в чем тут дело-то. Может быть, твоя дочь… Да-а. Ну, я не знаю. Но круто, все равно очень круто, что ты сказал, что я ее дядя. Это мне даже нравится. Мне иногда полезно, наверное, пообщаться с малышкой, потому что моя сестрица в таком количестве поглощает противозачаточные, что я вряд ли скоро стану настоящим дядей.

Хассе добавил, что ему надо бы поскорей обратиться к врачу, потому что такое впечатление, что с его спиной что-то серьезное, но он все-таки готов был, сжав зубы, мужественно вытерпеть эту боль и пойти помочь Ярле в поисках Шарлотты Исабель.

Ярле отклонил это предложение. Он чувствовал себя усталым и опустошенным. Напуганным и нервным. Злым и раздраженным. Он простился с приятелем и поскорее ушел. Разумеется, Анетта Хансен была не на юге. И как он попался на это? Какой там юг? «Алло, тут твой ребенок, я еду на юг, последи за ней недельку!» Какой отец поверит в такую идиотскую выдумку? И какая мать отправит своего ребенка за тридевять земель, чтобы он неделю жил у своего совершенно незнакомого папы, пока она сама будет на юге? Ясно, что это все вранье. Ясно, что она звонила ему утром в воскресенье из совершенно другого места. Ничего себе бабец! Солидная? Господи!

Но почему же она тогда здесь, Шарлотта Исабель? Собственно говоря. И где же ее мать? Собственно говоря.

И где же его дочь?

Собственно говоря!

Ярле остановился перед витриной магазина. Что же ему делать? Игрушки. Рыболовный сачок. Ведерко и совок. Пластмассовый трактор. Плеймобиль.

Мячи для купания.

Ну что за люди! И для чего было втягивать его во все это? Разве плохо было девчонке жить до этого?

Разве не существует такой вещи, как счастливое неведение? Юг? «Я еду на юг?» Что за дурной народ!

Или будь добра вступить в контакт с отцом ребенка, когда оказывается, что у тебя детеныш в животе, или уж оставь его в покое. Это несправедливо, и негуманно, и совсем не умно — дожидаться семь лет, прежде чем занести руку и швырнуть человеку в лицо отцовство. Да это просто безответственно, вот и все. Ничего странного, что все катится к чертям собачьим. Она что же, не знала, что ли, что это Ярле отец, тогда, в 1990 году?

Гм?

Не может такого быть.

А?

Не могла же Анетта Хансен еще в средней школе быть полнокровной поблядушкой, вешавшейся на всех попадавшихся ей парней и не имевшей понятия о том, кто же отец ребенка?

А?

У него по шее забегали мурашки. Неужели мать его ребенка была чуть ли не шлюха? Он до сих пор потратил прилично времени на то, чтобы примириться с тем, что мать Шарлотты Исабель не то чтобы была воспитана при французском дворе и не то чтобы вела жизнь завзятой интеллектуалки! Она была кассиршей. Точка. Финале. Но в то же самое время у него как-то незаметно сложилось представление о ней как о чистом человеке. Он приписал ей значительные запасы Дианиных добродетелей, невинности и доброты.

И тут она оказывается вот кем! Вульгарной, блудливой бабенкой, которая, не успев окуклиться из подросткового кокона, покувыркалась уже с несколькими сотнями парней, из которых Ярле был всего лишь свежим ебарем среди безумного множества пускающих слюни кобелей, так основательно ее осеменявших, что она даже и не догадывалась, кто же был отцом ее ребятенка?

Солидная женщина? И как ему могло прийти в голову, что Анетта Хансен представляет собой нечто иное, чем жалкую шлюшку?

«Я еду на юг, вот ребенок, пожалуйста, в четверг у нее деньрожденье». Батон и сырки?

«Придется мне заняться несчастным ребенком, — думал Ярле, удрученный собственными размышлениями. — Совершенно ясно, что те, с кем она имеет дело, не способны на это». Он решительным шагом вошел в игрушечный магазин. Его окружал мир ярких, кричащих красок — красная, желтая, зеленая, синяя. Пластмасса. Ярле, со своей обритой головой и черной одеждой, остановился, оглядываясь по сторонам. Его дочери требуются забота и внимание. С учетом того окружения, в каком она растет там, в своем Шеене.

— Могу я вам помочь? — перед ним стояла сильно накрашенная девушка с хвостиком. Розовая губная помада, ровненькие зубки, все лицо замазано темным тональным кремом.

Накладные ресницы? Накладные ресницы. Зеленые тени с серебристым отливом.

Примерно так он представлял себе Анетту Хансен, разве только та наверняка была жирной как бочка и только и делала, что смотрела телевизионные сериалы, развалившись на диване и запустив руку в пакет с чипсами.

— А постеры у вас есть? — сказал он со всей возможной невозмутимостью.

И что же такое придумать?

Чертовски дурацкая ситуация. Собственно говоря, сегодня он собирался заниматься. Собственно, он собирался глубже погрузиться в Пруста. Собственно, у него была назначена встреча с научным руководителем. Но вот ничего подобного. Вот он болтается здесь. Торопится через Торг-алменнинген. Держа в руках пакет с тамагочи и с постером. Это было просто-напросто унизительно.

Что он оказался втянутым в такую дурацкую ситуацию. Мало того что ему посадили на шею чужого ребенка, но он к тому же еще вынужден ходить искать ее, ходить волноваться из-за того, что с ней могло приключиться что-нибудь и что он понятия не имеет, где эту девчонку носит.

Ярле вдохнул. И выдохнул. Он попробовал размышлять трезво. О’кей. Если посмотреть на это трезво, то такие вещи так не делаются. «Что мне, обойти все до одной детские площадки в Бергене? Бесполезно. Если посмотреть на вещи трезво, то встретить их я хоть с какой-то вероятностью могу только в одном месте. Дома. И не важно, — сказал он себе, — не важно, насколько бы по-дурацки я себя ни вел, все-таки вот это — отобрать ребенка у его отца — совершенно неприемлемо. Она должна снова появиться дома».

Он потрусил по направлению к Мёленприс. Лицо Шарлотты Исабель то и дело вставало у него перед глазами. Он пытался отодвинуть его, но она не желала исчезать. Она улыбалась. Она сияла. Она показывала щелочку между зубами, за спиной у нее болтался рюкзачок в форме яблока, и она говорила: «Папа! Папа!»

Ярле вошел в квартиру со слабой надеждой, что они уже пришли. Но нет. Он позвонил в дверь к Грете, и тут тоже со слабой надеждой, что они дома, но нет.

Он повесил куртку в прихожей, аккуратненько поставил туфли рядышком на подставку для обуви, как если бы от этого сегодняшний день стал более благопристойным. Он завернул тамагочи как можно старательнее и поставил его на полку среди других подарков. Его подарок выглядел красиво. Вот только, может быть, был маловат по сравнению со многими другими. Он по очереди доставал их с полки и читал, что на них написано. «Для Лотты от тети Элизабет». «Лотте на семь лет от дяди Карла и тети Иды Элисе». «Нашей дорогой Лотте от бабушки и дедушки».

«И это ведь, как ни странно, мои близкие, — подумал Ярле. — Я их не знаю, но они мои родные».

Он схватил телефонную трубку и набрал первый из номеров, записанных в письме от Анетты. Он не ожидал, что она окажется там, но он же должен был попробовать позвонить. Никто не отвечал. Может, ему бы надо позвонить ей на работу, попробовать разыскать ее через головной офис торгового дома «Рема-1000» или, может, лучше позвонить в автосалон в Шеене и узнать, нет ли Трунна на работе?

Или лучше ему этого не делать?

«Может быть, — подумал Ярле вдруг, — они как раз и ждут, что я не буду этого делать? Может быть, дело просто в том, — подумал он, — что Анетта Хансен нуждается в помощи?» Ладно, пусть в ней есть что-то такое блядское. Ладно, пусть она еще с юности привыкла укладываться под парней. Такое случается с некоторыми девушками, и кто он такой, чтобы осуждать ее за это? Разве нельзя предположить, что она не утратила из-за этого человеческого в себе? Может быть, и более того? Может быть, на это можно посмотреть и иным образом, осенило его, как на своего рода гуманизм, своего рода щедрость: пожалуйста, парни, все желающие, вот она я? И вообще, что он, собственно говоря, о ней знает? Почти совсем ничего. Может быть, она заболела, может быть, случилось что-нибудь, о чем она не могла рассказать ни ему, ни Шарлотте Исабель. И вот она тогда не придумала ничего лучшего, чем сочинить эту поездку на юг.

Как там она писала?

Он достал ее письмо.

«PSSS: Нам ведь хорошо было тогда».

Он спрятал письмо.

Конечно, много о чем можно было еще подумать, но в любом случае он не мог допустить, чтобы его квартира выглядела вот так. Грязь везде. Не убрано и неаккуратно. Когда Шарлотта Исабель придет домой, а она наверняка скоро придет, то она увидит, что у нее действительно есть папа. Да, увидит. Настоящий папа. Когда она придет домой, и она наверняка скоро придет, ей не придется стыдиться своего папы, ходя по квартире. Ярле достал ведро и половую тряпку и опустился на колени. Он надраил полы хозяйственным мылом с ароматом сосновой хвои, он помыл окна, он проветрил в комнатах, он выстирал одежду, и он подумал: теперь уж она точно скоро придет. Он протер стены тряпочкой; потея, он привстал на цыпочки и помыл потолок на кухне, он отчистил ванну до блеска, и он подумал: теперь уж она придет скоро.

Потом он пошел в комнатку Шарлотты Исабель. Он упер руки в боки, как, он видел, это делают женщины на фотографиях пятидесятых годов, и огляделся.

Ярле навел чистоту по всей комнате от пола до потолка. Он снял со стен книжные полки, он вынес из комнаты все, что там хранил. Он пропылесосил каждый миллиметр. Он начищал комнату до тех пор, пока не обломал ногти, а кожа на ладонях не сморщилась от воды. Он принес с чердака старое красное кресло и поставил его там, кресло с мягким сиденьем, на котором ребенку будет удобно прыгать. И почему он, собственно, убрал его из квартиры, а вместо него поставил строгую икеевскую мебель и черные стулья, он не мог понять. Оно было красочным. Оно освежало комнату.

И оно было мягким, на нем было удобно сидеть. Он достал краску, которой он в прошлом году покрасил стол в гостиной, — светлую, нежно-зеленую, этот цвет только и был у него, — и нарисовал большой круг на одной из стен. Он сбегал на кухню и включил плиту.

Достал картошку — была у него, слава богу, — и поставил ее вариться. Заглянул в морозильник, посмотреть, вроде бы должны были у него заваляться две пачки рыбной запеканки, и оказалось, действительно завалялись. И наконец, когда время перевалило за половину четвертого и Ярле весь взмок, он развернул купленный давеча постер. Он достал замазку. И он повесил постер на то место, где раньше был портрет Теодора В. Адорно.

Пять гордых девушек. Пош-Спайс в платье из золотистого ламе. Скэри-Спайс в облегающем леопардовом костюме. Джинджер-Спайс — в цветочек и с рыжими волосами. Бэби-Спайс в лиловом пиджаке. Спорти-Спайс в коротком золотом топе.

Теперь здесь хорошо пахло. Какой-то свежестью повеяло в комнате. Стало тепло просто-напросто. По всей квартире пахло хозяйственным мылом и рыбной запеканкой. Он посмотрел на часы. Десять минут пятого. Он постучал пальцами по подлокотнику красного кресла.

— Да-а, — сказал он вслух.

Да-а!

Вот.

Теперь пусть приходят! Да-а.

Папа готов!

 

Тайна

Ярле было трудно представить себе, что Шарлотта Исабель могла чувствовать в этот день. Он попробовал вызвать в памяти какие-нибудь воспоминания из своего собственного детства, которые могли бы дать ему ответ на вопрос, каково это ребенку семи лет — отправиться в чужой город, впервые встретиться со своим папой, посмотреть вместе с ним похороны принцессы, познакомиться со множеством новых людей, увидеть своего нового папу в стельку пьяным, а затем оказаться на попечении соседки. Как сыну алкоголика, пившего все выходные напролет, Ярле было знакомо чувство детского одиночества, он знал, что такое непредсказуемость отца, и, разумеется, его мучило то, что его вполне можно было принять за его собственного отца, если судить по его поступкам в первые же выходные, когда дочь приехала к нему, но все же все это не было похоже ни на что из того времени, когда он сам был ребенком. А что он знал о том, в каких условиях росла Шарлотта Исабель, насколько сильной или насколько ранимой она была, насколько чувствительной или флегматичной? В том, что сам он повел себя ужасающе, сомнений у него не было, но вот как она это восприняла, он понятия не имел, ровно так же как он понятия не имел, где же она была в этот понедельник.

Вместо того чтобы предаться собственным воспоминаниям, о своем собственном детстве, Ярле вдруг с изумлением обнаружил, что происходит нечто совершенно иное. Сидя в этом красном кресле и несколько неожиданно для себя самого скучая по своей дочери, он как будто бы превратился в своего собственного отца. Именно папа, а каким-то непостижимым образом и все прочие папы вдруг как-то непрошено заполонили все пространство воспоминаний, именно их опыт, и их чувства, и их мир представлялся ему помимо его желания, а не опыт, чувства и мир ребенка — его собственные или те, что могла иметь Шарлотта Исабель. У него даже в висках похолодело, когда он вдруг не смог вспомнить ничего из своей собственной жизни; вместо этого у него возникло ощущение, будто он бродит внутри папиной головы, в папином мозгу, в отцовском мозгу всех других пап; такой озабоченный из-за ребенка, такой радующийся за ребенка, так раздраженный ребенком, так отчаявшийся из-за ребенка.

Где же его ребенок?

Он резко поднялся и стряхнул с себя это призрачное ощущение.

Вокруг него все было чисто и прибрано. В гостиной хорошо пахло.

Чтобы поберечь дочь, которая должна была скоро прийти, он выходил на воздух, когда хотелось покурить.

Подарки для Шарлотты Исабель были красиво расставлены на полке. Ее одежда, ее маленькие, просто-таки трогательные туфельки, ее вещички — все было аккуратно разложено по шкафам и полкам. И было тихо. Ярле бдительно следил за дверью.

Она наверняка скоро придет.

Иначе и быть не может, сказал он себе. Это единственно разумное — а Грета разумна. Она повела ребят погулять. А теперь она должна скоро уже вернуться с ними домой. И тогда они сядут обедать. Все вместе. Будут есть обед, который приготовил папа Клепп.

Потому что они наверняка скоро придут.

Он не давал картошке и морковке остыть, пользуясь маминой уловкой: она клала в кастрюлю сложенное полотенце, а сверху уже накрывала кастрюльку крышкой. Хуже дело обстояло с запеченной рыбой, тем более что у него не было в плите термостата, как у бабушки. Но рыба стояла в духовке и была все еще горячей.

В половине пятого хлопнула дверь внизу.

Он выпрямился.

Он откашлялся.

Осторожно приоткрыл дверь.

Ярле услышал на лестнице детские голоса. Это были они. Затылок его напрягся, и он вышел на площадку.

— Привет! — сказал он с воодушевлением, когда они показались на площадке между этажами. — Привет! Пришли! Шарлотта Исабель! Грета, Даниэль! Как здорово! Я уж вас так ждал, так ждал! Ну а теперь… теперь добро пожаловать за стол! Обед! Как у вас, хороший был день? Где вы были?

У Греты под глазами залегли глубокие темные круги. Вид у нее был такой, будто она не спала несколько недель. Волосы были в беспорядке, а широко расставленные черепашьи глаза разбежались в разных направлениях. Даниэль висел у нее за спиной, как мешок с дровами, он плакал, и у него под носом засохли сопли. Бледная и измученная Шарлотта Исабель всхлипывала, держа ее за руку.

— Ну как? Хороший был день? Чем занимались?

Грета спустила Даниэля на ступеньки и подтолкнула Шарлотту Исабель перед собой:

— Вот так. Можешь идти к своему отцу.

Шарлотта Исабель неуверенно глянула на нее.

— Ну. Иди же. Вон твой отец.

Ярле сглотнул, он все еще старался улыбаться, но заметил, что у него не получается. Грета повела Даниэля по лестнице наверх, она не удостоила Ярле ни взглядом. Она остановилась перед дверью в свою квартиру. Выудила из сумки ключ. Шарлотта Исабель стояла, засунув в рот два пальца, и переводила взгляд с одного на другую.

— Ярле, — сказала Грета, отпирая дверь. Ее спина то вздымалась, то вновь опадала.

Он кашлянул:

— Да?

— Я не знаю, каким местом ты думаешь. — Она обернулась. — И я не знаю, что происходит в твоей голове. Но такого ты больше никогда не сделаешь.

Ни со мной, ни со своей дочерью.

Она открыла дверь. Хотя она стояла к нему спиной, Ярле чувствовал, как она стиснула зубы и зажмурила глаза.

— Я требую, чтобы ты оставил меня и Даниэля в покое. — Грета повернулась к его дочери. Она улыбнулась и погладила девочку по голове. — Мне очень жаль, что все так сложилось, Лотта. Большое тебе спасибо за сегодняшний день.

— Но… но вы разве не хотите пообедать, а? Запеченной рыбы не хотите?

Дверь захлопнулась.

— Мне кажется, что она не хочет есть, папа, — прошептала Шарлотта Исабель дрожащим голосом.

— Кажется, не хочет, — прошептал Ярле в ответ.

Дочь кивнула:

— Знаешь, что я думаю, папа?

Он посмотрел на нее:

— Нет.

— Я думаю, что она устала. Зато я для тебя рисунок нарисовала.

Лотта достала из кармана курточки сложенный листок бумага формата А4.

В правом верхнем углу она нарисовала солнце, желтое солнце, спускающее к земле пять гордых лучей. Внизу под ним стояли лошадка, а может, пони, мужчина в черной одежде и девочка.

Вторая половина понедельника выдалась тихой у Ярле с дочерью. Правда, Шарлотта Исабель шумно и пронзительно-громко выразила свою радость, увидев на стене своей комнаты Бэби-Пош, Джинджер-Скэри и Спорти-Спайс, но совсем не так шумно и пронзительно-громко, как она обрадовалась бы, если бы все было в порядке. Она очень устала, это он видел, и вот она сидела и ковыряла вилкой запеченную рыбу. Ярле сказал «да», когда она спросила, не может ли он дальше рассказать про принцессу, которая не хотела быть принцессой; и, когда она спросила, не может ли он еще и спеть песенку про нее, если ей будет не заснуть, он сказал, что попробует. Может быть, он смог бы ее пропеть на мелодию «Спайс-Гёрлз»? Ну ладно, пробормотал он, если только сможет вспомнить какую-нибудь из их песен, споет. Ярле очень хотелось знать, что же они делали целый день, и он кивнул в подтверждение собственных предположений, когда услышал, что они были в каком-то учреждении. Она и Даниэль рисовали почти весь день, сказала Лотта. Кроме получаса, когда Грету отпустили с работы и они вышли, совсем на чуть-чуть, и купили по булочке с изюмом. Это было весело, сказала Лотта, но, вообще-то, скучно было так много рисовать. А были они на работе у Греты, поведала девочка, потому что утром папа ведь так крепко спал и был такой больной, что не мог встать, вот поэтому-то ей и пришлось пойти с Гретой. А раз ей пришлось пойти с Гретой, то хорошо, что и Даниэль тоже там был, и они там были вдвоем. Ярле кивнул. Да, сказал он, как много хороших мыслей сразу. А на работе, сообщила Шарлотта Исабель, почти все время звонил телефон, и Грете все время надо было носить всякие папки и скоросшиватели и разговаривать с людьми целый день. Так что они с Даниэлем нарисовали очень много картинок. Ярле, наверное, сможет посмотреть их, если захочет. Да, он бы с удовольствием их посмотрел, сказал он, но пока ему хватит той одной, которую она ему принесла, он ее сразу же повесит на стену в ее комнате, — кстати, почему бы не посредине зеленого круга?

Он взял картинку в руки и поднял ее перед собой:

— Она просто замечательная, Лотта.

Лотта кивнула.

— А вот ты теперь угадай, кто это, — сказала она и улыбнулась, обнажив щелочку между зубами.

Отец с дочерью достали замазку и повесили рисунок внутри зеленого круга. Они сошлись на том, что получилось классно. Лотте ее комната показалась теперь гораздо более красивой, и она уточнила, что папа может, если захочет, спать там, когда она уедет, если ему будет страшно или если он будет по ней скучать. А завтра они могут еще и покидаться подушками на матрасе, сказала она, но сегодня она слишком устала, к сожалению, а кроме того, скоро уже будет детская передача по телевизору, ведь скоро, да?

Шарлотта Исабель вся иззевалась, пока смотрела историю про Муми-тролля. Она сонно бормотала что-то про принцессу Диану, как она лежит там под землей и мерзнет, и еще она сказала, что надеется, что маме и отцу на юге здоривско. Ярле собирался было опросить, нет ли у нее, случайно, номера телефона, по которому он мог бы позвонить, — может, этот номер записан на бумажке, лежащей у нее в кармане, — но по той или иной причине не стал этого делать. Было у него такое чувство, что нет все же никакой срочности в том, чтобы узнать этот номер. Кто-то счел, что Лотта должна несколько дней провести у него, ну и пусть так будет еще какое-то время. Если кому-то необходимо называть что-то югом, значит, есть на то свои причины. Он все раздумывал над тем, не пересечь ли ему лестничную площадку и не постучать ли осторожненько в дверь Греты и попросить у нее прощения, но не стал. Когда детская передача закончилась, Лотта спросила Ярле, здоров ли он теперь. Ярле кивнул и подтвердил, что, конечно, сегодня он себя чувствует намного лучше. Тогда Лотта спросила: а вот эта болезнь у него, из-за которой он шатается и падает, он ею болеет все время или только иногда, и Ярле сказал, что надеется, что уже полностью выздоровел. Но все равно хорошо, что у него есть дядя Хассе и тетя Грета, сказала Лотта, ведь без них плохо бы дело кончилось.

— Но знаешь что, папа? — сказала Шарлотта Исабель гордо, когда закончилась детская передача по телевизору.

— Мм… что?

— Я никогда еще так поздно не ложилась спать, как вчера.

— Нда-а, — сказал Ярле. — Могу себе представить.

— Надо не забыть рассказать про это маме. — Она зевнула. — Это новый рекорд. А сколько было времени, как ты думаешь?

— Ну-у… — сказал Ярле тихо. — Может, пусть это будет нашей тайной?

Глаза его дочери засияли.

— Тайной?

— Угу! — Он зевнул. — Только твоей и моей.

— Ладно, — сказала Лотта. Она тоже зевнула, прижавшись потеснее к нему на диване. — Только твоей и моей, папа.

В половине восьмого оба уже заснули перед телевизором, так что не получилось ни вечера сказки, ни песни про принцессу под мелодию «Спайс-Гёрлз». Если бы кто-нибудь заглянул туда, он увидел бы на диване отца вместе с дочерью: один сидит, другая лежит. Если бы этот кто-нибудь повнимательнее присмотрелся, то увидел бы, как эта парочка во сне складывает губы трубочкой, и подумал бы, как они друг на друга похожи. И еще он услышал бы, как звонил четыре раза телефон, но никто из этих двоих не проснулся; и он увидел бы, как ровно и мерно дышит Шарлотта Исабель Хансен, положив голову на колени своего папы.

 

Лотта давно уже поняла это

Нет таких матерей, которым понравилось бы, что девушки кружат голову их сыновьям. Когда матери видят, что вот-вот наступит такое головокружение, — и видят они это раньше, чем все остальные, — они опознают в этом нечто, очень напоминающее им их самих в молодости; и, сколько бы некоторые ни утверждали, что матери ценят, когда их сыновья увиваются вокруг красивых девушек, приписывание им такой широты взглядов является ошибочным и голословным: матери инстинктивно сразу же принимаются вздыхать и стенать. Потому что — что же им остается делать?

Они знают, что произойдет. Девушки затащат их сыновей в постель. За какие-то секунды девушки займут место того разума, который по крупицам сам по себе складывался в сыновьях, за какие-то секунды весь ум, все планы на будущее, все продуманные рассуждения словно сдует у юного сына, и все, чему матери отдавали свое время, будет отброшено. В остатке — только собственно сам сын, дрожащий от ненасытнейшего желания. Он готов отказаться от всего, что составляет его сущность, ради этих прелестных девушек. Сын осознал теперь, для чего он существует на свете, и никто не в состоянии остановить его в его самореализации. Этого-то и страшатся матери, это-то и знают матери так хорошо, потому что они сами это проходили. Потому что они и сами затаскивали в постель сыновей других матерей, они и сами сеяли ужас в груди других матерей, которые тоже узнавали самих себя в девушке, которая являлась им с длинными ресницами и прекрасно оснащенными губами.

Если девушка, которая затаскивает в постель чьего-то сына, разумный человек, в котором матери могут разглядеть будущее для своих сыновей — здоровеньких внуков, уютный дом с заправленной постелью и испеченными на сковородке оладушками, то матери могут смилостивиться над своими юными сестрами, которые предъявляют права на их отпрысков. Они смиряются с существованием таких девушек. Но если девушка, которая затаскивает сына в постель, кандидат без будущего, то дело много хуже. Этой девушке ее старшая сестра всегда будет вставлять палки в колеса. Но существует еще и девушка третьего типа, которой достанется сильнее, чем прочим, и это сказочно прекрасное, радующее глаз существо, которое грозит превратить все сыновнее в метель обнадеженного желания. Такая девушка, которой хочется видеть только, как парнишка весь вздымается, которая хочет чувствовать только, как он весь напрягается, как тетива лука, ради нее, и более ничего, — такая девушка получит всю меру восторга этого парня и всю меру ненависти его матери.

Могут ли матери по шагам за дверью своей комнаты услышать, не их ли это сыновья крадутся мимо?

Могут ли матери всем существом ощутить, когда их сыновьям плохо?

Могут ли матери по голосу девушек, с которыми они разговаривают, определить, не переспали ли они с их сыновьями?

Да. Могут.

Около четырех часов ночи Ярле проснулся оттого, что Шарлотта Исабель повернула тяжелую ото сна голову, которая покоилась у него на груди. Он, прищурившись, вгляделся в темноту, почувствовал, что отлежал затылок, потом он осторожненько взял дочь на руки и отнес ее в собственную спальню. Ее голова и ноги тяжело свешивались долу, светлые волосенки полосато отсвечивали в свете уличных фонарей. Он укрыл Шарлотту Исабель одеялом, подоткнул его вокруг маленьких ножек, а потом и сам укрылся. За этими простыми делами, как если бы он был настоящим отцом, он не успел задуматься о завтрашнем дне и вскоре заснул.

Ярле проснулся, только когда уже перевалило за половину девятого, почувствовав, что маленькое тельце рядом с ним потихоньку выбирается из сна. Дыхание Лотты стало неровным, руки и ноги заерзали по матрасу, и после нескольких минут этой пробудительной активности он услышал, как дочь говорит:

— Мм, папа!

— Привет, Лотта, — сказал он чуть осипшим спросонья голосом, — доброе утро, доброе утро. Тебе хорошо спалось?

— Мм, — как-то хрипловато протянула девочка, потом она распялила рот в большом зевке. — Да-а. А тебе?

— Да неплохо, — сказал он и окинул взглядом ее взъерошенную шевелюру, спутанные локоны. Через всю щеку у нее пропечаталась тоненькая полосочка, из-за того что она заснула, прижавшись щекой к складке на наволочке. — Совсем неплохо, Лотта.

— Ой! — Она подскочила в постели и испуганно обхватила лицо руками. — А какой сегодня день, папа?

— Ну-у-у, вторник, — сказал он, — а что?

— А-а-а. — Она снова всей своей тяжестью бухнулась на матрас. — А-а-а. А я думала, сегодня мое деньрожденье!

Этим утром они совсем не торопились. На завтрак у них была яичница-глазунья, кофе и молоко, и Лотте было позволено посмотреть, как Ярле бреет себе голову. Когда он покрывал голову пеной для бритья, она стояла на табуретке, смотрела, а потом сказала, что он похож на гриб. На гриб?! «Да, папа, на гриб!» Но когда он провел лезвием по голове, она испугалась и сказала, что он же может порезать себе мозги. Ярле улыбнулся, подмигнул ей и сказал: «Да нет, что ты, Лотта, папа хорошо умеет делать это». Постепенно голова Ярле заблестела, и он разрешил Лотте потрогать ее, и девочка сказала, что теперь она ну совсем как резиновая, и они оделись, чтобы выйти на белый свет.

Несколько часов они провели на детской площадке, и Ярле изо всех сил старался забыть вчерашний день и запойную ночь, из-за которой этот день таким получился, и быть обычным беззаботным отцом. Не обошлось и без проколов, само собой. Он быстро понял, что если уж он вынужден принимать у себя гостьей какую-нибудь дочь, то ему необходимо наработать определенный ритм стирки, чтобы у него всегда была с собой смена одежды, потому что ребятишки успевают запачкаться так скоро, что и оглянуться не успеешь, — даже и девочки семи лет. Выглядеть они могут сколь угодно миленькими, может показаться, что они вполне в состоянии сами за собой последить, но вот чтобы сверху донизу вымазаться песком и всякой липкой дрянью, им требуется совсем немного времени. Угости их мороженым — что Ярле и сделал, когда они завернули к Эрнану по пути на детскую площадку, — и готово. Переодеть джемпер? Не было у Ярле никакого другого джемпера с собой. А сама она что же, не взяла? И еще, как оказалось, она замерзла.

Дома Шарлотта Исабель говорила, что одного джемпера более чем достаточно, и летних туфелек, и тоненьких колготок, потому что ей все равно будет жарко, сказала она, но, как выяснилось, это было совсем не так. Не прошло и двадцати минут, как она разнюнилась и разворчалась, потому что замерзла. И еще она хочет в туалет, сказала она. Да — но ведь все это они же могли сделать до того, как пошли гулять?

Но ничего. Ярле сгонял домой и принес одежду потеплее, и утренняя прогулка удалась. А как много они успели сделать! Если бы ему пришлось сравнивать с обычным днем, то до обеда он, может, успел бы прочитать половину эссе о деконструкции. Эссе, которое было бы необходимо перечитать еще два, а то и три раза. А вот сегодня! Они успели сделать целую кучу вещей. А сколько они всего обсудили! И Венесуэлу-то они обсудили, поскольку Эрнан с семьей были родом оттуда. И Шеен они обсудили, поскольку она сама была родом оттуда, и Лотта долго расписывала, какая у нее там большая комната, выкрашенная в розовый цвет от пола до потолка, с собственным проигрывателем для компакт-дисков, и множеством постеров, и всевозможных замечательных штучек.

И «Спайс-Гёрлз» они обсудили, поскольку они так сильно нравились Шарлотте Исабель. Она настаивала на том, чтобы он выбрал среди них ту, которая ему больше всех нравится, — ведь у всех была одна, самая любимая, — и в конце концов ему пришлось сдаться и сказать: Джинджер-Спайс. Но тогда Лотта сказала: фу-у, Джинджер, а ей больше всех нравится Скэри-Спайс. И дело было даже не в том, сколько всего им удалось обсудить, а в том, как они это обсуждали, с восторгом подумал Ярле, как они играючи и ассоциативно плавно переходили от одной темы к другой, пришло вдруг ему в голову, просто-таки изумительными, эссеистски-запутанными пассажами. Вдохновленный таким уровнем разговора, Ярле попробовал объяснить Лотте еще и то, что такое академическая среда, но на этом свободный обмен мнениями в виде диалогической мыслительной деятельности застопорился. Форум свободного мышления, сказал он. Гм, сказала Лотта. Арена для размышлений, сказал он. Гм, сказала Лотта. Ну и что! Все равно, они так много успели сделать этим утром! Он уж и не помнил, когда у него было в последний раз такое простое, беззаботное и разнообразное утро; во всяком случае, как ему казалось, такие утра остались в его далеком детстве.

Примерно в половине одиннадцатого прибежала Ингрид, дочь Эрнана, и тут-то на площадке началось настоящее ликование. Девочки катались с горки, и Шарлотта Исабель рассказала, что наклейка с собачкой висит на зеркале у папы, они с бешеной скоростью качались на качелях, они шептались и хихикали на скамейке о чем-то, что Ярле ни в коем случае нельзя было слушать, до тех пор, пока чуть не попадали с этой скамейки от смеха. «Ну ладно, — сказал Ярле бодро, — хватит секретничать, рассказывайте, что там у вас». И после долгих уговоров Ингрид спросила его, а на ком он женится, когда вырастет большой, на что Ярле фыркнул, как девчонка, и сказал: «Ну, на ком, на ком, на тебе, наверное, Ингрид», удивляясь, почему она об этом спросила.

Ярле знал, что ему необходимо сделать с утра, но все откладывал это. Пока он только и делал, что улыбался по-детски. Но в голове плотно засела мысль о том, что придется сходить в библиотеку, чтобы забрать там стопку авторитетных статей. Неделя под одуряющим солнцем обещала оказаться долгой, это он понял, а у него уже было заказано там несколько статей, «которые столь значимы для меня, — сказал Ярле себе, — что если они не окажутся при мне, то мне кислород не будет поступать в достаточном количестве».

Когда Ингрид наконец собралась уходить — после того как девочки бесчисленное количество раз съехали с горки, и повизжали, и сыграли в пятнашки и после того как они договорились встречаться «все время и навсегда остаться лучшими подругами», — Ярле подошел к дочери, которая осталась в одиночестве стоять возле лошадки-качалки и выглядела какой-то потерянной.

— Лотта, а Лотта, — сказал он с заискивающей интонацией, которая ему совсем не шла, зато подходила в этой ситуации, — ты, случайно, не хочешь сходить с папой на работу?

Она два раза хлопнула в ладоши, радостно воскликнула: «Да!» — и они двинулись вверх к Нюгорсхёйдену.

— Вот только знаешь, Лотта, — сказал он и изобразил на физиономии то, что ему представлялось отцовским выражением лица, — знаешь, это папина работа. Ну, то есть ты поняла? Работа! Где папа работает! И на папину работу, вообще-то, детей не разрешают приводить.

Ярле видел, как дочь вслушивается в серьезные нотки его голоса, и про себя высоко оценил это.

— Это вообще строго запрещено, — добавил он, вдохновленный послушным настроем в духе «отец-дочь», воцарившимся в их отношениях, и ему показалось, что именно так и надо излагать подобные вещи.

Они меж тем приближались к университетскому комплексу. Он остановился и посмотрел ей прямо в глаза:

— Да-а. И это значит, Лотта, что раз уж я сейчас беру тебя с собой к папе на работу, потому что мне нужно забрать кое-какие весьма авторитетные статьи, то абсолютно необходимо, чтобы ты была тише воды ниже травы. Ты поняла меня?

Лотта кивнула и строго посмотрела на него.

— Тише воды ниже травы, — повторил он. — Сумеешь?

Лотта снова кивнула, с тем же строгим выражением лица.

— Ты только представь себе, Лотта, — сказал он, развивая успех и довольный тем, как у него все ловко получается, — ты только представь себе, что во время этого посещения твоя цель состоит в том, чтобы никто тебя не заметил. — Правда, очень интересная игра?

И Лотта кивнула в третий раз, все с тем же строгим взором, и на этот раз Ярле показалось, что она выглядит прямо-таки взрослой, да нет, не только взрослой, но чуть ли не старой, и глаза у нее суховаты, словно перед ним стоял маленький карлик, чопорная подавальщица с господской кухни давным-давно минувших дней.

— Тише воды, — прошептала она. — Тише воды ниже травы.

— Правильно, — сказал Ярле и, удовлетворенный, погладил ее по головке.

Они в это время как раз обогнули угол здания историко-философского факультета и подходили к порталу учебного комплекса «Сюднесхауген» на холме, где Ярле был записан в библиотеку.

— Мы туда только на минутку заскочим, раз-два, заберем несколько статей, которые для папы весьма важны, и скорей назад — ну, как будто бы мы воры, Лотта, — сказал он и подмигнул ей.

— Как будто воры! — Глаза у Лотты стали круглые-прекруглые.

— И смотри, Лотта, — сказал он и поднял палец кверху, — тише воды, не забудь!

Она кивнула, и они вошли в одно из зданий комплекса.

— Дядя Хассе!

Подбородок Ярле медленно задрался кверху, он остановился и тяжело вдохнул через нос, глядя, как Лотта бежит через заполненный студентами двор к Хассе, — который сидел на одной из скамеек вместе с Ариллем. «Тише воды», — попытался он выдавить из себя, но слова как-то раскрошились в горле при виде того, как студенты сначала, все как один, прервали свои оживленные беседы и уставились вслед несущейся ураганом девчушке, а потом развернулись в сторону Ярле, стоявшего как раз под сводом подворотни.

— Папа! Да вот же дядя Хассе, он здесь!

Ее голос, сильный и нежный детский голос взвился над увитыми плющом стенами, и Ярле показалось, что он был как запах, как аромат, что исходит от открытой решетки гриля на воздухе, поднимается и стелется вдоль фасадов, заползает во все окна, во все читальные залы, во все аудитории, во все ушные проходы.

Он выпрямился, ощущая, как кровь разбегается по сосудам рук, и попробовал собраться и успокоиться, приближаясь к дочери, которая стояла перед его приятелями, размахивая руками.

— А тут, на твоей работе, очень здоривско, оказывается! — сказала Лотта, когда он поравнялся с ними.

Он откашлялся и кивнул.

— Привет, — сказал он, — ну, мы только на минутку, мне тут нужно забрать парочку… э-э-э… ну, кое-что из Адорно, и…

— А ты кто? — Лотта ткнула пальчиком в Арилля.

Тот покраснел от шеи до макушки, глаза у него забегали.

— Ну-у, пойду, пожалуй, позанимаюсь, — сказал он. — Нда-а-а-а. — И Арилль потрусил ко входу в здание.

— А это кто был, папа?

— Ну, приятель один, — не стал распространяться Ярле. — Его зовут Арилль.

— Дядя Арилль? — Лотта повернулась к Хассе. — Так это был дядя Арилль?

Хассе утвердительно мотнул головой:

— Он немножко… стесняется, понимаешь? Ему нужно время, чтобы привыкнуть. Нет, а знаешь что, Лотта, классно, что ты сюда пришла. Давай мы тебе покажем все здесь? Здесь и столовая есть, там продают мороженое и…

Ярле переступил с ноги на ногу и крепко ухватил Лотту за руку:

— Да нет, мы… у нас не особо много времени, мы вот только…

Хассе перебил его:

— Да брось, конечно все покажем!

Лотта приблизилась к Хассе еще на шаг и строго на него посмотрела:

— Но ты же знаешь, дядя Хассе, что детям сюда нельзя! Нам тут нужно быть тише воды ниже травы!

Хассе поднял брови и взглянул на Ярле:

— Да-а, действительно, так оно и есть. — Он наклонился к ней. — Ну, мы тогда будем поосторожнее себя вести, договорились?

— Да, поосторожнее, — прошептала Лотта. — А у тебя еще болит спина?

Он подмигнул ей:

— Просто невыносимо!

Втроем они двинулись ко входу в «Сюднесхауген». Ярле плелся позади Хассе и Лотты, и его не оставляла мысль о том, как поразительно легко нашел Хассе общий язык с ребенком, как беспроблемно он сумел войти в детский праздничный, таинственный и интуитивный мир. Его рыбьи глаза распахнулись, и, рассказывая Лотте о том, что им попадалось по пути, он размахивал своими длинными руками: знает ли она, что за этими дверями сидят люди будущего, как раз такие люди, которые в прошлом совершали великие открытия и оказывались авторами гениальных изобретений? Глазенки Лотты открылись еще шире; нет, прошептала она, она этого не знала. Знает ли она, что за дверями, совсем как вот эта, сидели люди, которые изобрели и лампы накаливания, и инвалидные коляски, и разные удивительные машины? Девчоночья головенка так и крутилась по сторонам, всматриваясь в дали коридоров; нет, шептала она, этого она не знала. Хассе присел на корточки и ухватил ее за плечи.

— А вот это, Лотта, — сказал он, — вот это, смотри, это лаборатория, здесь все кипит и клокочет, и никто не знает, что из этого получится.

Лотта обернулась к своему отцу, в глазенках у нее светилось восхищение, рот приоткрылся, не во всю ширь, а просто от изумления, и Ярле ощутил обретенные им уважение и пиетет со стороны маленького человечка, чем он не мог не гордиться.

— Да, — прошептал он. — Именно здесь все это и происходит, Лотта. Совершенно верно. Это здесь происходит. Так что теперь ты сама знаешь: тише воды!

Она кивнула.

— Тише воды, — шепнула она.

Они вошли в помещение библиотеки. В зале царила отчетливо ощущаемая гнетущая тишина, окружающая людей, занятых чтением. Зажатые в зубах карандаши, раскрытые книги, изредка — застенчивый стук переставляемой ноги или треск разрываемой упаковки жевательной резинки. Лотта и Хассе застыли на пороге. Ярле распрямил спину и, старательно избегая взглядов других студентов, которые, все как один, обратились в его с Лоттой сторону, быстро прошел к зарезервированному за ним месту в читальном зале.

— Так это всё здесь делают, дядя Хассе? — едва расслышал он ее шепот позади, на что Хассе ответил утвердительно:

— Э-э-э, да, Лотта, будь уверена, именно здесь!

За этой обманчивой тишиной, Лотта, за этими склоненными затылками скрывается кипящий и волнующийся мир!

Пока Хассе продолжал облекать в мифы университетскую жизнь, Ярле собрал в стопку несколько распечаток, копии статей и пару книг. Он слышал, как Лотта спросила, что это дядя Арилль делает вон там, у окна, и как Хассе ответил, что «вот это, Лотта, только сам дядя Арилль и знает».

Ярле, со смешанными чувством гордости и ощущением того, что покраснел, неуклюже поспешил собрать свои вещи. Он кивнул знакомым, кому смущенно, кому свысока, подхватил стопку материалов и, подойдя к двери, поскорее вытолкал Лотту назад, в коридор.

— Ну вот, — сказал он с облегчением. — Дело сделано, теперь ты видела, где работает папа. Ну что, домой пойдем?

— Ты только не разговаривай так громко, папа! — прошептала Лотта.

По пути во двор они столкнулись лицом к лицу с Хильдой из-под Тронхейма, национально-романтические пейзанские щечки которой порозовели, когда она увидела дочь Ярле. Она мило склонила головку к плечу, глаза морской синевы засверкали, и, воскликнув: «О, какая красавица!» — она не удержалась от того, чтобы не протянуть навстречу Лотте руки и не погладить ее по головке.

Ярле коротко выдохнул через нос, сжав губы из опасения, что она спросит девчушку, не писается ли та в постели, как спросила Боргни из Сюннхордланна, сказал, что они очень спешат, и решительным шагом направился к выходу.

— А как же мороженое? — возразил Хассе и попридержал его. — Ведь нужно же угостить Лотту мороженым в качестве завершения ее первого посещения университета.

— Мороженым, — возразил в свою очередь Ярле, мечтавший поскорее убраться отсюда, — ее можно с тем же успехом угостить где-нибудь в другом месте.

— Нет, папа, а можно, я здесь поем мороженого? — сказала Лотта и встала рядышком с Хассе, так что они образовали единый фронт против Ярле.

И они пошли в столовую, и снова произошло то же самое. Все головы, все взгляды обратились к ним. Что же это такое? Что они все, детей раньше не видели? Ярле раздраженно пошел к стойке. Он злился, потому что Хассе, можно сказать, вмешивался в воспитание его ребенка, потому что зачем он только вообще взял девчонку с собой в университет?

— Ну так какого тебе мороженого купить? — сказал он брюзгливо, роясь в морозильнике. — Трубочку? Эскимо? Что ты больше любишь? А? Что ты хотела бы? Потому что давай-ка выбирай, что ты там стоишь и копаешься, Лотта, мы тут не можем стоять до бесконечности, мы не можем весь день тут торчать и слюни пускать, знаешь ли, нам надо… много чего сделать…

Девочка смотрела не на отца, а на что-то за его спиной.

— А вон тетя Хердис, — услышал он ее спокойные и осторожные слова. — Она стоит там и машет мне рукой.

Ярле обернулся.

Ему почудилось, что он слышит, как Хассе глотает.

Он и сам сглотнул тихонько.

Сколько таких девушек появляется на свет?

За год? В мире?

Пять? Десять?

Стоя у входа в столовую и махая им рукой, она выглядела прямо-таки по-королевски. Спокойная, но печальная улыбка застыла под благородным носом.

Ноги, которые по-прежнему заключали ее обширную и теперь столь обетованную страну грез, заканчивались летними туфельками кремового цвета с тоненьким ремешком вокруг щиколотки. Линию бедер подчеркивал брючный пояс, элегантно обвивавший талию Хердис. Маленькие груди, радость пристраивать которые в ладонях или поудобнее обхватывать губами Ярле испытывал так много раз, трогательно проступали под легкой маечкой цвета старой розы. Ее рука — правая рука с длинными пальцами, которая в одно и то же время умела вести себя и так мягко, и так решительно, когда, например, этими пальцами она поглаживала у него в паху или когда, случалось, массировала ими его украшения с точно тем же знанием дела, с каким женщины вроде Хильды из-под Тронхейма наверняка разминают тесто для булочек или выдаивают коровье вымя, — ее рука мягко покачивалась на плавно движущемся суставе. «И даже одно только это, — подумал Ярле, — одно только это королевское помахивание рукой страшно меня возбуждает».

— Давай-ка подойди к ней, — шепнул Ярле.

Хассе кивнул.

— Подойди и поговори с ней немножко, вперед, — шепнул он снова и оторвал взгляд от Хердис. — А папа пока выберет мороженое.

Ярле сунул руку в холодное нутро морозильника. Он достал оттуда трубочку с клубникой, задвинул крышку и пошел, как только мог невозмутимо, в сторону кассы. Расплачиваясь, он видел, что Хердис присела на корточки и крепко обняла Лотту.

— Да-да, — сказал Хассе. — Как-то атмосфера тут у нас сгустилась слегка.

Немного спустя Лотта и Ярле обогнули угол дома и оказались на своей улице. В руке Лотта сжимала тоненький прутик, которым она вела по планкам заборчиков, ограждавших палисадники домов, мимо которых они проходили. Шла она легким, танцующим шагом.

«Да, вот сейчас ей весело», — подумал Ярле и услышал, как она сказала, наверное уже в двадцатый раз, как здорово было снова повстречаться с тетей Хердис и как обидно, что ей нужно было куда-то идти так скоро.

«Радостно и весело», — подумал он и приложил невероятные усилия, чтобы прогнать стоявший перед глазами образ Хердис. Он постарался объяснить Лотте, что Хердис — дама занятая, как, впрочем, и он сам.

И Лотта громко рассмеялась, а они уже совсем близко подошли к своему дому, потому что папа-то ведь вовсе не дама.

Когда они поднимались по лестнице, Ярле сделал попытку направить разговор в иное русло, оставив тему Хердис, и спросил Лотту, говорила ли с ней ее мать когда-нибудь о нем или, может быть, о человеке по имени Ярле, но на это Шарлотта Исабель ответила отрицательно.

— Ну-ну, — сказал он и пожал плечами.

Когда они проходили мимо двери Греты, Лотта сообщила ему, что Грета наверняка сейчас у себя на работе и что сегодня она, может быть, не взяла с собой Даниэля.

— Наверное, — ответил Ярле, и снова разом вспомнились ему все глупости, совершенные и сказанные им в предшествующие дни.

— А обедать будем?

— Обязательно, — сказал он, обрадовавшись, что Лотта, похоже, забыла о Хердис.

Накрывая, как она выразилась, «стол, чтобы перекусить», Лотта и Ярле разделили обязанности. Так они всегда делали с мамой, сказала она; когда они накрывали стол, чтобы перекусить, они делили обязанности, и тогда им работалось и легче, и веселее; и Ярле вполне это понимал, подтвердил он, поддаваясь очарованию этой привычки, которую безголовая Анетта Хансен сумела привить своей дочери. Он спросил, не принимал ли и ее отец участия в приготовлениях к трапезе, но в ответ Лотта только глянула на него с недоумением. Они договорились о том, что если Ярле будет пить кофе, то Лотта тогда угостится какао, и вот, когда Ярле налил своей доченьке в чашку горячего какао, а она сказала, что пенку просто терпеть не может, раздался звонок в дверь.

— А это кто? — Ярле поднялся из-за стола.

— Нет! Нет! — подскочила Шарлотта Исабель, замахав руками и дрыгаясь всем телом. — Я открою! Я сама открою!

Ярле вспомнил, как, когда он был маленьким, ему всегда хотелось самому открывать подарки, откручивать пробки, снимать телефонную трубку, отворять дверь. Он снова сел. «Так ведь делают отцы, — подумал он. — Садятся и ждут, когда ребятишки сами хотят что-то сделать. Откидываются на спинку стула. Пьют кофе. Вот так и должно быть».

В коридоре стало тихо, и он вытянул шею, чтобы увидеть, кому же это Шарлотта Исабель открыла дверь. Ведь вряд ли это Грета. Не пришла же она к выводу, что слишком сурово поступила, списав со счетов его вместе с дочерью? Или это она пришла попросить прощения? В коридоре было все так же тихо. Хердис? Может ли это быть она? Что ей здесь может быть надо? Он вытянул шею, но никого не увидел, поэтому встал и пошел в прихожую.

— Ты кто?

Ярле остановился, ему вдруг стало жарко.

— Мама?!!

В коридоре стояла Сара, в длинном пальто, с чемоданчиком в одной руке и дамской сумочкой на локте другой.

— А ты кто? — снова спросила Лотта.

Сара окинула удивленным взглядом маленькую девочку, одетую в красный джемпер с золотыми пайетками и с вывязанным на нем пони.

— Э-э-э… да я… — Она замолкла. Почувствовала, как во рту пересохло, отставила в сторонку дорожный чемоданчик и попробовала понять, что же такое она видит перед собой. — Ярле?

Он медленно втянул воздух и поднял брови:

— А… мама, а… а что ты?..

Она сглотнула с закрытым ртом, пытаясь попасть в такт с происходящим.

— Да я… мне позвонили, Ярле, позвонили и сказали, что тебе требуется помощь, и еще сказали, что у тебя… Нну… я подумала… — Сара повернулась к Шарлотте Исабель. — Ну вот, я и подумала, что у тебя маленький…

Лотта стояла между ними, она смотрела то на одного, то на другую и пыталась понять, что же такое происходит, кто это такая перед ней стоит и что все это значит.

— А кто такая Хердис Снартему, Ярле?

— Хердис? Она одна… а откуда ты знаешь про Хердис?

Ярле увидел, что глаза у Сары забегали и она посмотрела на Лотту, сам же он попробовал справиться с тем хаосом, который царил в мыслях.

Ярле резко тряхнул головой:

— Нет! Нет, нет, нет! Хердис вовсе не… но почему… Хердис?

— А это она мне позвонила…

— А ты кто? — повторила Лотта. Она склонила голову набок и сунула указательный палец в щербинку между передними зубами.

Сара осторожно прокашлялась и слабо улыбнулась девочке:

— Я… но… А сколько тебе лет, деточка?

Сара опустилась на корточки перед девочкой, и глаза у нее покраснели. И когда Лотта сказала: «Семь будет в четверг, а ты кто?» — у нее задрожали руки.

— Миленькая ты моя, — сказала Сара севшим голосом. — Я, выходит, твоя бабушка.

Моя бабушка?

Сара кивнула.

Шарлотта Исабель с сомнением посмотрела в сторону Ярле, который в знак согласия вскинул брови.

— Так у меня есть еще бабушка?

— Да, у тебя есть еще бабушка по папе, — шепнула Сара и крепко обняла ее. — Я только думала, что ты… чуточку поменьше.

— А я в своем классе третья по росту, — сказала Шарлотта Исабель.

Вечером накануне этой встречи, которую все трое — Ярле, Шарлотта Исабель и Сара Клепп — восприняли как одно из самых странных событий в жизни, дома у Сары Клепп, которой было за пятьдесят, когда все это произошло, зазвонил телефон. Мягкий женский голос с южным акцентом сообщил, как показалось Саре, преувеличенно любезно, почти так, как говорят представители высшего общества, что она ушла от Ярле и что он перенес это тяжело. Тот же самый женский голос, называвший себя «бывшая девушка Ярле» — с чем Саре пришлось смириться, хотя раньше она никогда о ней не слышала, — сообщил еще, что Ярле после этого события казался несколько неуравновешенным, может быть, не совсем в себе и ему, возможно, требуется помощь. Потом эта же самая девка сказала Саре, что она не знает, что и делать, что она совсем не уверена, что поступает правильно, но дело в том, что Ярле часто рассказывал о своей матери — «да, о вас» — тепло и с любовью, и поэтому она все-таки решилась позвонить. И тот же самый голос, который, как заключила Сара в процессе разговора, принадлежал человеку, женщине, которая Ярле не любила, но пристроилась к нему и сумела заставить его петь древнейшие песни, выложил ей в конце концов, что у Ярле есть дочь.

Сара зажала ладонью рот, закрыла глаза и слушала Хердис Снартему. Саре удалось взять себя в руки, она набрала в легкие воздуху и задала напрашивающийся вопрос, не она ли мать этого ребенка, на что мягкоголосая Снартему ответила отрицательно с коротким смешком. Сара поблагодарила за информацию и повесила трубку.

А потом она заплакала.

Саре Клепп, которая любила своего сына больше всего на свете и которая прожила насыщенную жизнь, богатую и горестями, и радостями, казалось, что такого она не заслужила. Стоя с гудящей телефонной трубкой в руке и пытаясь переварить тот факт, что Ярле стал отцом, что сама она теперь бабушка и что есть на свете крохотный новорожденный ребеночек, о котором она ничего не знает, — ребенок, узнать о котором ей пришлось унизительным образом через посредство девахи, которая ничего для Ярле не сделала, если не считать того, что она от него ушла, — Сара абсолютно ничего не понимала.

Сара все плакала и плакала.

Она положила трубку и пошла в гостиную. Она пустила ноги пройтись по ковру, она пустила руки потрогать занавески, она переставила фарфоровые фигурки на серванте и, надавливая рукой на корешки, задвинула поглубже книжки, чтобы они образовали совершенно ровную линию.

И еще немножко поплакала.

Когда Сара Клепп выплакала наконец в этот вечер все слезы, которые постепенно вбирали в себя больше, чем то, что вызвало эти слезы, больше и грустных, и теплых воспоминаний, слезы, которые подвели ее к альбомам со старыми фотографиями, на которых был изображен маленький Ярле, слезы, которые навели ее на стершиеся картины из собственного детства, слезы, которые, будто по волнам, носили ее по жизни и сопровождали мелкие и крупные события подобающими им слезами; когда она в конце концов почувствовала, что глаза у нее просохли и воспоминания на этот раз исчерпаны, она набрала номер Ярле. Ответа не было. Она набирала его несколько раз, но никто не желал снимать трубку.

Этой ночью она спала совсем мало, но, лежа под своим одеялом, в темноте собственной спальни, она приняла решение на следующий же день отправиться на самолете в Берген и посмотреть в глаза и своему внуку, и своему сыну. Мысли так и крутились у нее в голове в ночные часы, она испытала и злость бессилия, и оскорбленное достоинство, она прочувствовала и откровенное отчаяние, и радостные ожидания, и она улыбнулась про себя, представив себе грудничка, о котором ей не довелось, по неведомой причине, ничего услышать до тех пор, пока он уже не появился на свет, сморщенного младенца со слипшимися веками и крохотными беличьими ручонками, тянущимися ко рту. И с учетом всего этого совсем не трудно понять, что для Сары оказалось большой-пребольшой неожиданностью увидеть, что дочь Ярле вовсе не была новорожденным головастиком с двумя щелочками ниже лба, где время от времени что-то поблескивало, как свет далекой звезды, но девочкой достаточно взрослой, чтобы ходить уже в первый класс.

Лотта слегка попритихла сначала, когда Сара появилась в квартире. Разглядывая Сару Клепп, она таскалась по пятам за Ярле. «Приятная какая бабушка в гости приехала», — подумала она, наверное, когда увидела добрые глаза над гладкими щеками без морщин, тонкую спинку носа и теплую улыбку, которая раздвигала губы. Но ей ведь все-таки казалось, что многовато тут всего нужно переварить, казалось ведь, наверное? Еще один новый человек? Еще с кем-то надо выстроить отношения? Или дети совсем не так думают, — может, они просто принимают мир таким, каков он есть, и ориентируются в нем, подобно тому как корабль воспринимает море, по которому плывет?

Разобравшись немного с мыслями и смущенно покрутившись рядом с Ярле, Лотта оттаяла. Она не избегала взгляда своей бабушки и в какой-то момент стала столбиком перед Сарой и сказала, что, по ее мнению, бабушка добрая, раз она из самого Ставангера приехала, — «а мама тоже из Ставангера, и папа тоже, а мы можем поехать в Ставангер, папа?»

Ярле кивнул, и по лицу дочери расплылась счастливая детская улыбка; дочь сказала, что у нее теперь есть одна бабушка, и другая, и дедушка, совсем как у ее подружки в классе Сюсанны, которая была еще и самой высокой среди девочек.

Для Сары все это было так странно. Она не знала, что это за ребенок, не знала ни как он появился на свет, ни как так случилось, что он прожил без малого семь лет, а они и не знали об этом ничего. Ведь так же не должно было быть, правда же? Сара ощутила внутри очень некстати зародившийся гнев, оскорбленное раздражение, но как она могла дать этому выход, когда перед ней стояла Шарлотта Исабель и говорила: «Бабушка, бабушка, а бабушка, а зови меня просто Лоттой»?

Напоив бабушку кофе и перекусив бутербродами, они решили подняться по подвесной дороге «Флёйбанен» на самый верх и прогуляться по горам. Погода в Бергене в тот день стояла хорошая, и бабушка переоделась в более легкую одежду, пока Ярле изо всех сил старался одеть дочь. Сара собрала тронутые сединой волосы в конский хвост, достала из чемодана пару спортивных туфель и сказала себе, что этот день — плывущий корабль, а она — пассажир на его борту и это все, что ей требуется знать. Когда она вышла из ванной, Ярле сказал, что кому-то из них придется спать в гостиной, потому что комната для гостей, в которой Сара спала в прошлый раз, теперь превратилась в детскую. «Да ведь, Лотта, это ведь твоя комната?» Шарлотта Исабель широко улыбнулась и показала бабушке новое «кресло для прыгания» и плакат «Спайс-Гёрлз», который она получила от папы, на что Сара удивленно посмотрела на сына. Лотта так обрадовалась тому, что покатается на фуникулере; у нее мурашки забегали, сказала она, когда она услышала, что они повиснут, раскачиваясь, в больших вагонах высоко-высоко над землей.

И вот они там висели. Отец, и дочь, и бабушка. Высоко над землей по пути наверх, к вершине горы Флёйфьеллет. Когда они проплывали мимо старинных домиков квартала Скансен, Сара улыбнулась и сказала: «А вот, ей-богу же, мы, кажется, похожи друг на друга!» — на что Шарлотта Исабель широко распахнула глаза и ответила: «Ну конечно же похожи, бабушка!» Лотте казалось, что носом, хотя Ярле пробурчал что-то про глаза, но Сара была уверена, что главное тут рот, а девчушка пришла в полный восторг, когда увидела, как далеко от них земля, потому что уж чего-чего, а высоты она совсем не боялась. И когда она услышала, что там, высоко на горе, есть кафе с мороженым и лимонадом и еще кучей всего, она захлопала в ладоши и сказала, что это лучший день в ее жизни, во всяком случае до сих пор, гораздо лучше, чем когда папа болел.

— Болел? — Сара взглянула на Ярле, пока они, раскачиваясь, ползли вверх по склону.

Он метнул на Лотту молниеносный взгляд.

— Ах да, но это тайна! — поторопилась сказать Лотта.

— Ну а где же твоя мама? — спросила Сара. Она, как могла, старалась сохранить эдакий легкий и беззаботный тон.

— А она на юге, вот, — сказала Лотта и выудила из кармана брюк листок. — Вместе с отцом. — Она протянула листок Ярле. — Я забыла про это рассказать, тут номер дяди Карла и тети Иды Элисе. Мама сказала, чтобы я отдала это тебе. Ты можешь им позвонить, если надо будет. Если я заболею, или мне будет грустно, или ногу сломаю, или еще что-нибудь.

Вот так. Ярле тихонько кивнул. О’кей.

Может быть, она действительно на юге?

Может быть, головка у мадам столь фантастически безответственна, что она все же отъехала на юг?

— На юге, надо же, — сказала Сара и посмотрела на Ярле. — А ты зато можешь побыть вместе со своим папой здесь, в Бергене.

— Да, мама подумала, что пора уже мне с ним познакомиться, а отец сказал: «Господи, да давно уж пора! — Лотта засмеялась. — Давным-давно!»

Ярле и Сара обменялись взглядами. Он слегка пожал плечами.

— Но… — произнесла Сара таким естественным тоном, какой только смогла изобразить, — но… ты всегда знала, что у тебя есть здесь, в Бергене, папа?

Они добрались до вершины Флёйфьеллет. Прежде чем остановиться, вагон качнулся несколько раз, двери открылись, и Лотта выскочила на площадку.

— Нет! — Лотта развела руками, и лицо ее сложилось в гримасу, которая демонстрировала, что вот сейчас бабушка тормозит. — Нет! Я это только во вторник узнала! Или в среду! Или, может быть, это понедельник был? Бабушка! Ты что, не понимаешь? Если бы я знала, я бы раньше приехала!

Ярле и Сара снова взглянули друг на друга, и оба подумали, что славный им достался человечек, но еще оба подумали, что выросла она в странных условиях, и оба подумали, что в этом самом Шеене многое можно было и следовало делать иначе. Но Лотта так не думала. Она направилась к вершине пригорка, на котором стоял павильончик.

— А-а-а. Сначала прогулка, Лотта! — крикнул Ярле. — А потом пойдем в павильон!

Шарлотта Исабель резко остановилась, и плечи у нее опустились.

— Ну вот. Всегда так. Ну ладно. — И она побежала дальше.

Ярле пришло в голову, что Лотта сегодня не совсем такая, как в прежние дни. Она ему представлялась шустрым и легко воодушевляющимся маленьким существом, у которого путь к восторгу был недолог. Такой же она была и сегодня, но в то же время он вдруг заметил в ней какую-то напряженность, как если бы девчушка все время сама себе напоминала о том, что вот сейчас она должна радоваться, сейчас она должна смеяться. В промежутках между бурными проявлениями удивления и радости она словно бы сникала то на несколько секунд тут, то на несколько секунд там, и в глазах у нее появлялось что-то горестное чтобы вдруг снова улетучиться.

«Но странно ли это? — подумал он. — Нет. Нет, наверное, ведь девочка столько всего пережила за такой короткий срок. Как много ей пришлось узнать и усвоить нового!»

Саре и Ярле, пока девчушка сновала впереди них по лесу, представилась возможность поговорить друг с другом. Время от времени им приходилось останавливаться и разглядывать, какие такие шишки и другие фиговинки Шарлотта Исабель нашла в лесу, и выслушивать ее рассказы о том, что она там увидела. Ярле и не пытался рассказать какую-нибудь другую историю вместо той, что приключилась на самом деле. Он объяснил, кто такая Хердис Снартему, что между ними были отношения, которые «нельзя было назвать особенно глубокими», но что он довольно болезненно воспринял то, что она пару дней тому назад порвала с ним, но что теперь у него дел по горло с Шарлоттой Исабель, и, кроме того, он, пожалуй, уже и сам начинал понимать, что будущее с Хердис не сулило ничего хорошего. Когда Сара захотела узнать, кто же такая была Анетта Хансен, Ярле сказал, что да, это он и сам хотел бы узнать, и потом он рассказал о той вечеринке в 1990 году. Сара помнила эту вечеринку — потом приходили счета за поломанную мебель и разбитые окна. И вот, значит, Ярле, что, дебютировал той ночью сексуально?

Он кашлянул.

Сара покачала головой:

— А я ничего и не знала.

— Мама, — сказал он, — я же тебе не звоню каждый раз, как я… нет ведь?

Она подтянула молнию на куртке:

— А здесь прохладнее, чем я думала. Надо же, семь лет прошло.

— Угу.

— И у тебя есть дочь. — Сара посмотрела на него. — Надо же, у тебя есть дочь. А дальше-то как будет?

— Папа, смотри!

Оба подняли глаза. Лотта стояла на большом камне. Она оттолкнулась, с воплем спрыгнула вниз и приземлилась на попу.

— Молодчина, Лотта! — сказал Ярле и захлопал в ладоши. — Давай еще разок! Ну, дерзай! Лезь на камень! — Ярле заметил, что мать наблюдает за ним. — Что, мама?

— Да нет, ничего, — сказала она. — Я… просто так странно видеть тебя таким… таким… отцом.

— Да-а, — согласился Ярле. — Это очень странно.

— А тебе идет, — сказала Сара.

Он не ответил. Но подумал, что человеку многое может идти, но вовсе не значит, что ему обязательно все эти обличья должны понравиться.

— Лотта на тебя похожа, — сказала Сара.

— Серьезно?

— Угу. Похожа-похожа. Я уже много лет не видела этого. Но я вижу тебя — когда я вижу ее. Всегда хотел все знать, ни минутки не посидишь спокойно.

Ярле потер руки.

— А как дела с учебой?

Он расправил плечи:

— Да в общем все хорошо. Даже очень хорошо, если уж на то пошло. Я уже близок к тому, чтобы… ну чтобы уяснить суть проблемы. Да, я ведь написал еще статью для «Моргенбладет», я тебе об этом рассказывал? Рецензию на научную книгу о Прусте? Так вот, я ее написал. Вопрос в том, напечатают ли ее на этой неделе, вроде бы должны. А еще вот что, у меня будет другой научный руководитель. С этим мы, ну, как сказать, по-разному смотрим на вещи. И если уж говорить все как есть, то, по моему мнению, он недостаточно компетентен. Так что придется мне завтра пойти прямиком на кафедру и уладить это дело. Как ты, не могла бы побыть с Лоттой в это время? Несколько часиков?

Сара поправила крабик в волосах.

— Да, если это все же не будет перебором для малышки, так много нового, а?

Они прошли еще несколько метров в глубь леса, следуя за Лоттой, которая уже насовала шишек во все карманы.

— Как-то мне это не особенно нравится, Ярле, если уж быть честной до конца. Чтобы мать взяла да и ничтоже сумняшеся отправила ребенка в Берген, а сама уехала на юг, и… я к таким вещам не привыкла.

Уж не знаю, как это может отразиться на ребенке; конечно, она милая и доверчивая девочка, и, по всей видимости, она от этого не страдает, но…

— Мама…

— Да нет, я просто хочу сказать…

— Мама.

Они остановились.

— Да?

— Мне это тоже не нравится. Понимаешь? Я, собственно, и не хотел бы иметь никакой дочери. Понимаешь?

— Ярле. — Взгляд Сары стал суровым. — Так нельзя говорить.

— Ладно, ладно.

— Разумеется, я завтра посижу с Лоттой. Мы можем сходить в город погулять. Бабушка уж придумает что-нибудь. А кстати, как дела у твоей соседки? Она была так мила со мной, когда я приезжала в последний раз. Помнишь, как я у нее одолжила гладильную доску? — Сара бросила на него шутливый взгляд и хихикнула.

«Как маленькая девочка, — подумал Ярле, точно как та девочка, что идет вон там впереди и собирает шишки».

— Ну да, вроде у нее все в порядке, — ответил он уклончиво. — У нее есть сын.

— Как хорошо для Лотты, — сказала Сара с удовлетворением. — Значит, ей есть с кем поиграть, когда она в Бергене.

Шарлотта Исабель вприпрыжку вернулась к ним. Карманы у нее были набиты шишками, и еще целая охапка в руках. Она с лукавой улыбкой остановилась перед своими бабушкой и папой и подняла кверху палец в знак того, что они должны следить за тем, что она будет делать. Потом Лотта вывалила все шишки на землю, все так же не сводя взгляда со своих родных. Опустилась на колени и начала выкладывать на земле узор из шишек. Добавив еще шишек, она изобразила слово «Лотта».

По дороге домой они купили в магазине игрушек пазл, выбирала его сама Шарлотта Исабель, и потом они зашли за продуктами в «Рему-1000». Сара настояла на том, чтобы заплатить, Лотта же заявила, что знает, где все лежит в магазине «Рема», ведь в нем работает ее мама, только в Шеене, а не в Бергене.

Лотта расправила плечики, глаза у нее гордо засияли, и она потащила папу и бабушку к полкам, объясняя, что вот здесь у них варенье, а здесь мед, а здесь чипсы. Но после недолгого триумфа девочка растерялась, потому что ни подгузников, ни кофе не оказалось рядом с теми товарами, возле которых их выкладывали дома. Она с недоумением огляделась, попробовала заново сориентироваться, пробормотала, что они же должны были лежать здесь, а потом сказала, смутившись, что, может быть, они тут все и переставили, но вот супы, поторопилась она сказать громко и отчетливо, где стоят супы, она, во всяком случае, прекрасно знает. «Идем, бабушка, я тебе покажу и супы, и бульонные кубики». Она схватила Сару за запястье и потянула ее к длинному прилавку напротив того, где была выложена нарезка. Но супов там не было, равно как и бульонных кубиков.

Пока все это происходило, Ярле вглядывался в ее лицо. Он смотрел, как она сначала с гордой улыбкой указывала дорогу и кричала: «Вот, бабушка, вот здесь супы!» — и как она потом вдруг закусила пухлую губку, и как забегали у нее глаза, когда она обнаружила, что перед ней стоят лимонады, соки и пиво. Ему показалось досадным, что этот магазин «Рема-1000» не уважил желаний Лотты; он отметил, как ему стало жалко дочь, когда магазин, так сказать, провел ее и растоптал ее гордость, и он даже покраснел за дочь, почувствовав, как ей, должно быть, обидно, что она так ошиблась.

Когда из-за двери возле автомата для приема пустых бутылок вышла кассирша, Лотта застыла на месте, не сводя взгляда с двери, которая так и продолжала раскачиваться взад-вперед, пока не остановилась. Глаза у девочки стали такими большими, будто она ждала, что оттуда выйдут еще люди. Постояв так какое-то время, она повернулась к Саре и Ярле:

— А вы знаете, что за этой дверью?

Ярле сдвинул брови.

Сара заинтересованно посмотрела на дверь:

— Нет, Лотта, понятия не имею.

— За этой дверью… — сказала Лотта с торжествующим видом, — за этой дверью сотни, нет, тысячи бутылок.

— Да? Правда? — Бабушка кивнула с таким видом, будто узнала нечто важное, как показалось Ярле.

— Угу, — произнесла Лотта, не разжимая губ, — и, скорее всего, бабушка, скорее всего, там комната отдыха, где те, кто здесь работает, могут немножко расслабиться.

Сара кивнула и сказала, что это разумно, после чего Лотта с жаром объяснила, что вход туда воспрещен, но что в Шеене ей несколько раз довелось там побывать, но только потому, что ее мама там работает.

— Когда они пришли домой, Сара настояла на том, чтобы приготовить еду, ведь Ярле никогда не славился своей стряпней, сказала она и засмеялась, и тогда Шарлотта Исабель тоже засмеялась, потому что уж стряпней своей папа не мог прославиться, нет, и ее отец тоже не мог, потому что это ее мама каждый день готовила дома, и она на это жаловалась все время, отец же всегда говорил, что пожалуйста, пусть она с ним поменяется и рабочими часами, и самой работой, а он тогда будет кашеварить, если она думает, что так получится намного лучше.

Ели они курицу с рисом, и Сара подавала обед в переднике, который она сама уложила в студенческий рюкзак Ярле семь лет тому назад. Лотте все показалось очень вкусным, и они видели, как она обмакивала кусочки в соевый соус и с каким аппетитом съедала их.

После обеда Сара сказала, что теперь Ярле может идти заниматься. Она отодвинула стол в гостиной в сторону, свернула коврик и махнула своей внучке, чтобы та шла к ней, потому что теперь Лотта и бабушка будут складывать пазл.

Ярле уселся позади них на стул, с исследованиями Адорно о Гегеле. Он сказал себе, что пора посмотреть действительности в глаза. Это всего только одна безумная неделя в длинной жизни. И она скоро промчится. Через какие-нибудь несколько дней отдыхающие вернутся с юга чартерным рейсом, и Шарлотта Исабель исчезнет за семью морями. Какой смысл так из-за этого переживать? А пока вполне достаточно того, что есть, — плаката «Спайс-Гёрлз», и зеленого круга на стене, и приезда бабушки.

Теодор В. Адорно, да.

«Skoteinos, или Как следует читать Гегеля».

Это энигматическое эссе непревзойденного мастера франкфуртской школы, эссе, в котором он блестяще истолковывает гегелевские тексты, и аплодирует им, и вычитывает в них сопротивление и амбивалентность. Это отрадно беспардонное и глубокое эссе великого Адорно в последние месяцы просто восхищало Ярле. Оно сияло, часто думалось ему, это эссе, оно сияло светом двусмысленности, блеском неясности, счастьем туманной неопределенности!

Он пристроился перечитать его еще раз, не торопясь, как Адорно советовал читать Гегеля, следуя словам Адорно о том, что необходимо развивать в себе интеллектуальную процедуру слоумоушн — снижать темп чтения на туманных фрагментах текстов, дабы они не оказались пропущенными взглядом, но дабы взгляд сумел выявить их собственное продвижение.

Он читал.

Гм.

Что же тут, собственно говоря, было написано?

Что касается Гегеля, писал Адорно, невозможно знать, о чем идет речь.

Ярле поднял глаза от книги. На полу перед ним на животе лежали две дамы и, перекладывая кусочки пазла, пытались найти то место, куда их нужно было уложить.

Он попробовал читать дальше.

Что касается Гегеля, невозможно знать, о чем идет речь.

Ярле отложил книгу в сторону, как-то даже с обидой, — такое у него было ощущение, хотя он не смог разобраться в собственных мыслях. Он отложил ее в сторону, чувствуя сильную досаду в руках.

— Смотри, бабушка, — услышал он голосок Лотты, — а этот кусочек не от корзинки с яблоками, которую держит тетенька на рынке?

Бабушка взяла кусочек в руку и сдвинула очки на кончик носа:

— Да, похоже, что так, Лотта. Ну ты и молодчина!

Ярле присел на корточки рядом со своими девочками.

— Пожалуй, поздновато сегодня читать, — сказал он. — Я лучше с вами поиграю.

И Ярле улегся на живот на полу и стал укладывать кусочки пазла, на котором были изображены люди на рыночной площади перед церковью в большом европейском городе.

Вечером в этот вторник укладывать Лотту в постель пришлось долго. Ее уже потянуло в сон; належавшись молча и сосредоточенно перед пазлом, она разрумянилась, но перевозбудилась и переутомилась.

И у маленькой девчушки из Шеена вдруг оказалось так много дел, которые ей просто необходимо было сделать сейчас, и так много вещей, которые ей просто необходимо было сейчас рассказать. Ей нужно было немножко поскакать на диване Ярле, «Можно ведь, да?» — и ей нужно было пощупать пакеты с подарками, «Правда ведь можно?» — и ей обязательно нужно было нарисовать новую картинку, чтобы там была и бабушка тоже. Она болтала о том, что, как она думает, ей подарят на деньрожденье в четверг и о гостях, которых папа, конечно же, позвал на ее праздник, «Да, ты-то там, конечно, будешь, бабушка?» — и она рассказала о своих бабушке и дедушке из Ставангера, тех, что живут в домике недалеко от аэропорта в Суле, потому что у них в саду — у нее там ее собственные качели, только ее, вот как, дедушка сам их сделал, но его очень жалко, дедушку, потому что у него какой-то там радикулит и из-за этого он теперь все время сердится. Но с той бабушкой зато все в порядке, сказала Лотта, она все еще может ходить на работу на молокозавод, и разгадывать кроссворды, и печь кексики, и вообще.

Когда они наконец смогли спровадить ее в ванную и Лотта почистила зубы и надела новую пижамку, Ярле и Сара спели для нее. Ярле с запинкой проурчал некую версию песенки Пеппи Длинныйчулок, в которой Шарлотта Исабель все время приходилось поправлять текст, а Саре пришлось хорошенько порыться в памяти, чтобы воспроизвести старинные детские песенки тех времен, когда Ярле был маленьким. Шарлотта Исабель смеялась, когда бабушка пела «Я знаю прекрасное море», потому что эта старинная песня была такая чудная, но, когда Сара сказала, что она может и не петь ее, Лотта посерьезнела и объяснила, что она смеется не потому, что песня ей не нравится, а потому, что нравится, и она бы очень хотела, чтобы бабушка спела ее еще раз.

— Бабушка, — спросила Лотта, очутившись наконец под одеялом, — а каким был папа, когда он был маленьким?

Сара улыбнулась:

— Ну, каким таким был папа, когда он был маленьким… — Она окинула Ярле взглядом. — Да, пожалуй, он был ну совсем таким же, какой сейчас. — И добавила: — И еще он был очень похож на тебя.

— Ой! — Казалось Лотта была довольна таким ответом.

— Ну вот, — сказала Сара тоном, который Ярле показался многоопытным, укрывая внучку одеялом, — а теперь пора укладываться.

Потом Ярле уселся на краю матраса и продолжил сочинять сказку, которую придумал давешним вечером.

— Принцесса, которая не хотела быть принцессой, шла и шла через леса, и горы, и глубокие долины, пока не пришла в одну деревушку, — рассказывал он размеренно, как сказочник. — Там она остановилась и присела отдохнуть. Устав после долгого пути, она сбросила туфельки, чтобы пошевелить пальчиками на ногах и дать подышать ножкам, которые так и гудели после дороги длиной в несколько миль. «Может быть, мне остаться жить здесь, в этой маленькой деревушке на дне долины?» — подумала принцесса, которая не хотела быть принцессой, и огляделась по сторонам. И что же она заметила в этой маленькой деревушке на дне долины? А, что же она такое заметила? У принцессы, которая не хотела быть принцессой, мурашки побежали по спине и сердце у нее так — и забилось, потому что что же она увидела?

Шарлотта Исабель лежала под одеялом, и глаза у нее были большие-пребольшие.

— А что она увидела, папа?

Ярле задумался.

— Что она увидела, папа? Скажи скорей! Скажи!

Ярле лихорадочно соображал. Он никак не мог придумать, что же такое увидела принцесса. Ведь это он просто так сказал, про то, что у нее сердце так и забилось, чтобы история получилась более захватывающей. Он же никакой не сочинитель на самом деле, и уж во всяком случае не детский писатель, и не слишком хорошо подготовлен к такому занятию.

— А вот попробуй сама догадаться пока! — сказал он бодро. — А я тебе завтра расскажу!

— Нет, папа! — Лотта рассерженно села в постели. — Папа! Ты мне сейчас должен сказать!

— Ну ладно, — сказал Ярле и почувствовал, что перед ним опустился железный занавес. — Ну ладно. Ляг только, и папа расскажет, что было дальше. Я только сначала в туалет схожу. И сразу вернусь.

— Эй, папа! Ты только недолго!

Он поскорее вышел в гостиную и закрыл за собой дверь. Сара сидела перед телевизором, и он быстренько рассказал ей, в чем дело. Вот есть принцесса, которая не хочет быть принцессой. Она приходит в деревню, которая находится в долине. Видит что-то, из-за чего сердце бьется и мурашки бегают по спине. Сара уставилась прямо перед собой и задумалась:

— Да уж, что же это такое может быть? Лиса или, может быть, медведь?

Ярле вздохнул:

— Нет, как-то это все… как-то это все по-дурацки звучит. Медведь, ну и что? Вау! Медведь!

— Нет, пожалуй, — согласилась Сара. — А что же это тогда должно быть?

Пока мать и сын стояли в гостиной и пытались решить ребяческую, но важную проблему, из комнаты Шарлотты Исабель отчетливо послышались некие звуки. Приглушенные, ритмичные и отчаянные рыдания. Они посмотрели друг на друга. Сара нахмурила брови и поднялась с дивана. Они зашли в комнату к девочке. Лотта лежала на животе, плакала, и ее спина вся содрогалась от рыданий. Ярле недоуменно пожал плечами и шепнул Саре, что он понятия не имеет, что случилось. Он присел на корточки, попытался перевернуть Лотту на спину, но она не давалась. Сара попробовала спокойно поговорить с ней, спросила, что случилось, пусть Лотта расскажет папе и бабушке, но та не захотела и спряталась под одеяло, сердитая и рыдающая.

Ярле снова прошептал, что понятия не имеет, что такое происходит, а Сара просверлила его взглядом и сказала, что вот так и бывает, когда люди отправляют своих детей в Берген, не подумав как следует.

— Да, так и что, и в этом тоже я теперь виноват, что ли? — Ярле так же сердито посмотрел на нее.

— Ребенок страшно перевозбудился, Ярле.

— Что значит — перевозбудился? Ну, может, и так, откуда мне-то знать?

Голова Шарлотты Исабель высунулась из-под одеяла — щеки мокрые, глазенки покрасневшие.

— Вы такие же дураки, как мама и отец, вы оба, — сказала она, всхлипывая, — и нет вовсе таких принцесс, которые не хотят быть принцессой, это все знают, и ты тоже знаешь, папа, ведь ты со мной смотрел про Диану, и ты это знаешь, и не хочу я никакого нового папу и бабушку никакую не хочу, я хочу домой, не хочу я лежать в этой дурацкой комнате в этом дурацком городе, и вы что, думаете, я давно уже не поняла все? Думаете, я уже это давно не поняла? Не поехал никто ни на какой юг, потому что нет вовсе никакого юга, все это глупости, и Лотта давно поняла это, это просто отец ушел, и не на юг, а от мамы.

 

Мы должны сделать для Лотты что-нибудь здоровое, что-нибудь позитивное, говорит бабушка, и Ярле уходит на встречу с Робертом Гётеборгом, предполагая, что увидятся они в последний раз

После того как безутешная Шарлотта Исабель, наплакавшись, заснула вечером в страхе, что никогда больше не увидит своего отца, Ярле и Сара посмотрели в новостях сюжет о том, что в посольствах, консульствах и ратушах по всему миру выложены книги соболезнования по случаю кончины принцессы Дианы. Никогда раньше ни один человек не вызывал такой симпатии у простых людей, сказал репортер, и показали кадры, отснятые в Лондоне, в Сиднее, во Франции, в Дании и в Норвегии. Нескончаемым потоком люди шли, чтобы оставить записи, и было действительно трогательно, вынужден был признать Ярле, насколько это событие смогло сплотить людей в самых разных уголках земли. Неумно, разумеется, что он и высказал матери, но также и трогательно. И как-то это было не совсем объяснимо. Метафорически трогательно, попробовал он придумать определение и пошел распространяться о том, что, вероятно, это не сама принцесса Диана послужила причиной такого всемирного потока слез; очевидно, по щекам всего света стекало ровно столько же метафорических слез, вызванных экзистенциальной потребностью поплакать.

— Экзистенциальной потребностью поплакать? — Сара опустила на колени вязанье, которое захватила с собой.

— Угу. Неким культурным ропотом. Болезненностью существования.

Она посмотрела на него:

— Болезненностью существования? — И вновь принялась за вязанье.

— Нда-а, — сказал Ярле. — Сублимация плача, если можно так выразиться. Горе и его проекция. Трагедия собственного существования, которой человек теперь оказывается в состоянии по-ницшеански или по-шопенгауэрски посмотреть в глаза, потому что при этом для человека оказывается возможным осознать всю скорбь жизни и потерять почву под ногами, в этой журналистской истории находит выход все затмевающая безысходность.

«Такое за последние годы случалось не раз», — подумала Сара и не стала комментировать сказанное Ярле. Она помнила, как он в начале девяностых годов, в университете Бергена меньше полугода, едва познакомившись с жизнью академической элиты и влюбившись в нее, вихрем ворвался в дом, приехав на рождественские праздники, и издевательски посмеялся над ней, когда она сказала, как ей ужасно нравится голос Габриэля Гарсия Маркеса. «Голос! — воскликнул Ярле. — Голос!» Она что, не знает, что литература — это письменный жанр? Она что, не понимает, что бродит по иллюзорному минному полю неверных представлений, связанных с восприятием литературы, всех тех представлений, что основываются на многолетней традиции неуклюжей метафорики голоса, перенесенной на медиум — литературу, — который в действительности является письменным. Письменным!» Еще Сара помнила, как он годом позже приехал домой, на этот раз обкорнанный под ноль, и тяжко вздохнул, когда она рассказала ему о ядре, посыле и глубинной сути прочитанного ею, когда она этой весной вновь открыла для себя одного из любимейших авторов своей юности, Диккенса, и его «Большие ожидания». Во-первых, сказал тогда Ярле удрученно, пора бы уж ей было давно пройти стадию Диккенса, ей все-таки скоро уж стукнет пятьдесят, но это уж ладно, может сама выбирать, тратить ли ей свое драгоценное время на Пауля Целана или Чарлза Диккенса, но что она до сих пор продолжает выражаться в терминах «ядра», «посыла» и «глубинной сути», от этого у него действительно может начаться депрессия. Он просто не мог этого не сказать. Неужели она не знала, что отсутствие ядра уже заключено в самом ядре, что не-сущностное вписано в сущностное? И если она не могла понять этого, могла же она тогда по меньшей мере уяснить и осознать, что разговоры об «авторском посыле литературного произведения» являются фундаментально редукционистскими?

Редукционистскими? Сара теперь вспомнила, что она тогда, в самом начале девяностых, сказала: «Я не знаю, что это такое», а Ярле тогда хлопнул себя по лбу и сказал: «Но думай же хоть немножко-то этой своей менопаузальной горошиной на верхушке шеи, что у тебя вместо мозга!» Год за годом с этими академическими завихрениями. Год за годом с неофитскими идеями. Приезжая домой, он притаскивал с собой одну теорию за другой, он советовал ей заочно получить филологическое образование, чтобы не так сильно сказывалась менопауза, и с того светлого пути, что виделся ему годом раньше и на который она послушно и с пониманием долга пыталась вступить при помощи чтения статей, копии которых он для нее снимал, при помощи книг, которые он ей дарил ко дню рождения и к Рождеству, — Рембо, Целан, Беккет и Ульвен, — с этого пути он на следующий год сошел ради новой, абстрактной до невероятного земли обетованной. И тот факт, что он теперь пытался убедить ее в том, что люди, в общем-то, оплакивали не саму Диану, но собственную незадавшуюся жизнь или же фундаментальную трагедию человеческой жизни вообще, ее не удивил. Она привыкла разделять Ярле, влюбленного в теоретизирование и анализирование, и мальчика, ходившего по грешной земле и пытавшегося понять, кто же он такой. Она всегда думала, что однажды это у него получится, и она всегда надеялась, что он не настолько далеко забредет в академические туманы, чтобы не отыскать пути назад.

Сара никоим образом не собиралась этого педалировать, потому что уж если что она и поддерживала, так это желание Ярле учиться, и уж если что она и уважала, так это знания, образованность и ученость. Сара до боли хорошо знала, насколько это может оказаться важным, поскольку сама закончила только неполную среднюю школу и на своем опыте испытала, с какими проблемами может столкнуться на жизненном пути человек без образования. Но тем не менее. Случалось, она задавалась вопросом, так ли уж много хорошего в том, что изучает Ярле. Она надеялась, что по крайней мере в более или менее отдаленной перспективе это позволит ему найти работу, но, когда она иногда спрашивала Ярле, кем же он, собственно говоря станет изучив эти свои предметы — философию, и литературу, и религиоведение, он только закатывал глаза. Что, мыслить — это не работа, что ли? Или она, может быть, думает, что учиться — это не работа?

А если она имела в виду место работы, то он, разумеется, найдет себе место работы. А она как думала?

Может, она думала, что норвежское государство так вот, с бухты-барахты, позволит целой ораве людей глубоко постигать гуманитарные науки, если потребности в таких людях вовсе и нет? Неужели ей не ясно, что умение мыслить и знания — это редкий товар в современной жизни, и тем самым они будут колоссально востребованы в постиндустриальном обществе?

Ну хорошо, хорошо. Нет, конечно, она так не думает, упаси бог.

Все это совершенно замечательно звучит, сказала Сара. Но она так и не поняла, что же отвечать людям, когда они спрашивают, кем он будет.

— Говори, что я буду человеком, — сказал тогда Ярле. — Посмотрим, что тогда скажут эти дуралеи.

Сара вспомнила жуткую ссору как-то под Новый год. Когда же это было — в 93-м? 94-м? К ней тогда приехал погостить ее новый ухажер — мужчина, которого Ярле инстинктивно невзлюбил, кажется, просто потому, что тот был ее ухажером, так полагала Сара, но это ладно, это к делу не относится. Ульрик, так его звали, Ульрик Крогеланн в семидесятые-восьмидесятые годы довольно много времени отдал получению образования и в те предновогодние выходные у Сары сидел и разглагольствовал о днях своего студенчества, к бесконечному раздражению Ярле.

— Нда, — сказал тогда Ульрик, откинувшись после сытного обеда с индейкой на спинку кресла, нда, Ярле, когда я теперь, через много лет после того, как выбрался из кокона, как некая академическая куколка, и превратился в ту бабочку, которой теперь и являюсь, думаю о всей той чепухе, которой меня тогда учили, мне становится грустно, по большей части.

Ярле, которому Ульрик Крогеланн представлялся грушеподобным остолопом и которому казалось прямо-таки отвратительным, что такой помпезный идиот, такой законченный кретин разделяет ложе с его мамой, пытался как-то сдерживать раздражение. Он не сводил взгляда с поверхности стола; при мысли о том, что этот надутый придурок сношался с его нагой матерью и делал с ней невыразимые вещи, лапал ее своими омерзительными пальцами, наваливался на нее своим пресмыкающимся телом, его одолевало ощущение, близкое к рвотному позыву; и он не стал ничего на это высказывание отвечать. Но Ульрик пошел и дальше развивать свою не привлекшую должного внимания попытку донести до масс жизненную мудрость:

— Нда, Ярле, у меня появляется такое чувство, будто я нахожусь в помещении с какими-то напудренными женщинами, которые всю жизнь провели перед зеркалом, старыми женщинами, которые никогда не делали ничего иного, как только сидели там, поглощенные собой, интересующиеся только собой, расфуфыренные, и пялились на свое отражение, стараясь приукрасить невнятное содержание. Да, теперь это меня просто печалит, Ярле, меня раздражает такая смехотворная зацикленность на самих себе, такое непробиваемое самодовольство, то, что взрослые мужики — чаще всего именно мужики вызывают во мне мысли об этих загримированных женщинах — могут переливать из пустого в порожнее до бесконечности, год за годом, год за годом, и при этом пользоваться уважением, занимать положение в обществе, наслаждаться вином и большеглазыми юными женщинами под тем соусом, что они делают вид, будто их интересуют умные вопросы — познание там, истина, может быть, идентичность, кто его знает, в то время как интересует их только одно: как бы выглядеть покрасивее своих собратьев. Да, теперь меня это только печалит и раздражает, Ярле, и меня это страшно сердит. Ужасно сердит. Это просто какое-то всемирное надувательство, это самовозвеличивание, возведенное в хитроумную систему. Я этого больше и на дух не переношу. Подумать только, что я и сам мог бы уже много лет заниматься тем же. А, Сара? Можешь себе представить? Нет, все это нужно отправить на свалку истории, говорю я. Смести всю эту шелуху с лица земли.

Сара заметила уже, что Ярле сидит и весь кипит; Ульрик же продолжал:

— И вот ты спрашиваешь меня, Ярле, почему я забросил занятия в университете, и расстался с этим местом, и больше никогда — никогда — туда ни ногой и почему я более чем счастлив и удовлетворен, занимаясь коллекционированием формы зарубежных футбольных команд и водя такси? Теперь-то понял почему? Теперь-то ты видишь, что я уже стал бабочкой?

Ярле в тот вечер ушел в паб. Напился вдрызг из отвращения к Ульрику Крогеланну и долго распространялся перед случайно подвернувшимся барменом об одном слизняке-таксисте, унижающем его мать. Саре же пришлось объяснять Ульрику, что он, возможно, обидел влюбленного в философию юношу, — каким он и сам когда-то был.

Так что все это для нее было не ново. Она давно уже не спрашивала сына о том, кем же он собирается стать. Она давно уже перестала напоминать ему о взятом образовательном кредите, который разросся до невероятных размеров. Но она не перестала беспокоиться о сыне.

В гостиной у Ярле постукивали вязальные спицы Сары — знакомый звук, который вернул его в прошлую жизнь, на многие годы назад.

— В любом случае… — сказала Сара и поднялась, — в любом случае, что бы ты об этом ни думал, завтра я собираюсь сводить ребенка в ратушу.

— Гм? — Ярле открыл балконную дверь и вышел покурить. — Что ты говоришь?

— Говорю, что я собираюсь сводить твою дочь в ратушу, посмотреть, не лежит ли у них там книга соболезнований по случаю смерти принцессы Дианы. Мы должны сделать для Лотты что-нибудь здоровое, что-нибудь позитивное.

Ярле облокотился о перила балкона и посмотрел вниз. Оперся руками, втянул дым. «Нда, — думал он и чувствовал, как мир вокруг чернеет. — Черт знает какой стресс».

Что-нибудь позитивное? И теперь, конечно, оказывается, что ребенок страдает. Ребенок растет в семье, переживающей развод, и там происходят ужасные вещи. За всем смехом, и всеми улыбками, и всеми восторгами, которыми его заманили в западню, кроется полнокровная трагедия развода. Вот что ему сбагрили на руки. Вот что лежит там у него на матрасе и плачет. Разбитый горем ребенок. И кто, к дьяволу, мог знать, что на самом-то деле происходит в этом их Шеене?

Откуда ему знать, может, этот тип, Трунн, поколачивает Анетту.

— Ярле, ты слышишь меня?

Он выпустил дым и кивнул.

— Тогда я ее завтра туда веду. И мы распишемся в книге соболезнований. Пока ты будешь в университете.

Сара вышла на балкон и встала сзади.

— А ты — ты можешь выбирать, стоять ли тебе вот так, клясть судьбу и дуться или попробовать дело делать. Ты нужен своей дочери независимо от того, сколько бы экзистенциальных, по твоему мнению, слез ни проливалось на земле. Спокойной ночи, Ярле. Поспишь в гостиной.

«Госсподи, — подумал он. — Она со мной разговаривает, словно я маленький ребенок».

За ночь небо над Бергеном затянуло тучами, и на следующее утро они тяжело свисали между горами и обеспечивали отъявленно дождливую погоду. Шарлотта Исабель долго не просыпалась, а когда встала, была не в настроении и не жаждала общаться. Сара приготовила ей завтрак, сделала бутерброды с печеночным паштетом и вареньем, разрезала их пополам и не приставала к внучке с расспросами. Она дала девочке поесть не торопясь; та вяло держала бутерброды ручонками и едва шевелила челюстями; сама же Сара улыбалась со всей теплотой, на какую была способна. Потом Сара отвела Лотту в ванную, где обе они почистили зубы, показала на наклейку с собачкой на зеркале и сказала, что собачка просто чудная. Ярле все еще спал на диване в гостиной, и через четверть часа бабушка опустилась на корточки в коридоре и помогла Лотте надеть плащ.

— Вот так, — сказала она и улыбнулась. — Пусть теперь идет сколько хочет.

— Кто?

— Дождь, Лотта.

— Все-таки не надо называть меня Лоттой, — сказала девчушка, надув губы.

— Гм. — Сара улыбнулась и погладила ее по головке. — Ну что же, ладно. Ты не обязана разрешать называть тебя этим именем кому угодно. Давай так сделаем: когда ты решишь, что бабушке можно называть тебя Лоттой, ты мне скажешь. А до тех пор я буду тебя называть Шарлоттой Исабель.

Девочка кивнула: — просто Шарлоттой. А потом Лоттой, позже.

— Да. Так и сделаем, — сказала Сара, и ухом не поведя, будто она полностью разделяла логику девочки. — Ну, иди скажи папе пока. Ему нужно в… на… на работу.

Девочка пошла в гостиную. Она остановилась перед Ярле, лежавшим спиной к ней, зарывшись лицом в диванные подушки. Она тихонечко покачала головой и вернулась в коридор.

— Он сегодня устал, бабушка, — сказала она. — С отцом такое тоже бывает время от времени.

Бабушка и внучка шли по улицам Бергена. Сару при этом не покидало какое-то неприятное чувство. Ей в этом чудилось что-то нехорошее, какая-то фальшь, что ли, — в том, что ей приходится брать на себя ответственность за ребенка, с которым она едва была знакома, за ребенка, следить за развитием которого с первого дня ей не довелось. Ее не было рядом, когда эта девочка ходила в подгузниках, ее не было рядом, когда Шарлотта Исабель впервые сумела написать свое имя, и она не видела, как у нее выросли первые зубки, как она научилась плавать, научилась кататься на велосипеде, трехколесном и двухколесном, как она входила в мир. Не случилось ей позволить малышке укусить себя за палец в годовалом возрасте. Ей на руки ребенка сдали на семь лет позже, чем надо бы, и как-то это было неправильно. Еще у Сары было такое ощущение, будто она вторгается в уклад жизни других людей, как если бы она расхаживала по дому, к жизни в котором она, собственно говоря, не имела никакого отношения.

Когда они зашли в ратушу, Сара отвела девочку в сторонку и они уселись рядом на белые стулья, стоявшие у стены.

— Шарлотта Исабель, вот что. Как ты думаешь, ты можешь немножко послушать, что тебе бабушка скажет?

Шарлотта Исабель кивнула.

— Замечательно. — Сара достала из сумки упаковку жевательной резинки, достала пластиночку жвачки, разделила ее пополам и дала кусочек Лотте, а другой взяла себе. Потом она улыбнулась и сказала: — Я не знаю, что у вас там случилось. У отца с матерью. И у тебя тоже. Но я рада тому, что я твоя бабушка.

Лотта смотрела в пол.

— Не нужно об этом говорить, — прошептала она.

— Нет, — сказала Сара спокойно, — этого нам не нужно. Совершенно верно. Но бабушке хочется сказать еще кое-что, совсем чуть-чуть, и потом мы пойдем и напишем что-нибудь Диане, хорошо?

Лотта кивнула.

— Я рада, — сказала Сара и почувствовала ком в горле, — что я твоя бабушка. И единственное, что я хотела сказать, — это что если тебе будет грустно или если тебе будет жалко себя, то это вполне понятно. И если тебе нужно будет поговорить о чем-нибудь, то ты можешь, если подумаешь, что это поможет, обращаться ко мне. А если тебе не захочется вообще ни о чем разговаривать, а просто поскладывать пазл или поиграть во что-нибудь, то и это тоже хорошо.

Лотта всхлипнула.

— Ну что, договорились? Договорились, хорошо?

— Да.

— Замечательно, — сказала бабушка Сара. — А теперь идем к Диане.

Раскрытая книга соболезнований лежала на изящном столике, покрытом скатертью. Рядом стояла фотография принцессы. В очереди перед Сарой и ее внучкой оказалось четыре человека — две девочки-подростка, пожилая дама с вьющимися волосами, в красной шапочке, и женщина за тридцать. Пока очередь двигалась, они обсуждали, что же им написать.

Сара сказала, что Шарлотта Исабель должна написать ровно то, что она хочет сама, но Лотта возразила, что пусть бабушка посоветует что-нибудь, потому что она гораздо лучше умеет писать, чем Лотга. Речь не о том, кто как умеет писать, возразила Сара, но о том, что Шарлотте Исабель нравилась Диана, но о том, что она сама должна сказать то, что пожелает.

Когда подошла их очередь, Лотта взяла ручку, как следует обхватила ее пальчиками и сжала зубы. Она писала долго-долго и написала: «Дорогая Диана». Тут она остановилась и посмотрела на бабушку:

— А ты не можешь за меня написать, бабушка?

Сара кивнула и взяла у нее ручку:

— Ну конечно могу. А что ты хочешь, чтобы я написала?

Лотта прикусила губу и задумалась.

— Э-э-э… — Она переступила с ноги на ногу. — Напиши: «Может быть, ты была принцессой, которая — не хотела быть принцессой. А может, и нет. Я считаю, очень жалко, что ты умерла. Обнимаем, бабушка и Лотта».

Сара кивнула и написала.

— Только знаешь что, бабушка? Как ты думаешь, наверное, от папы тоже нужно написать?

Сара кивнула:

— Да. Почему бы и нет?

И Лотта добавила:

— Ты тогда напиши: «И папа тоже обнимает».

Побывав в ратуше и оставив в книге соболезнований свое личное послание, бабушка Сара сказала, что хочет сводить внучку в кондитерскую, но Лотта не знала, что это такое, — это аттракцион такой? Сара засмеялась и объяснила, что это такая специальная булочная с кафе, и Шарлотта Исабель нашла, что это супер, потому что уж если она что и любит, заявила она, так это булочки, и ее мама, кстати, тоже.

А когда они вошли в одну из старейших кондитерских Бергена, Лотта вдруг остановилась:

— Когда я летела на самолете, бабушка, то я уже поняла, что мама с отцом не собираются на юг. А теперь мне кажется, что я еще больше поняла. Я думаю, что они собираются развестись и что я теперь буду дитя развода, как в прошлом году стала Катрина из моего класса.

— Знаешь что, Шарлотта Исабель? — Сара сняла плащ, повесила его на вешалку, поставила рядом зонтик и развязала завязки плаща на шейке у внучки. — Знаешь что? Мы сейчас купим себе по булочке. И лимонаду. И может быть, еще по одной булочке. А потом ты постараешься думать о том, что твои родители — это твои родители, что бы ни случилось, и что они наверняка разберутся в том, как им лучше поступить. И кто знает, может быть, ты сходишь потом с бабушкой в библиотеку и мы возьмем там книжек?

— Угу, — сказала Шарлотта Исабель.

— Вот и хорошо.

— Бабушка, а бабушка!

— Мм?

— Ты все-таки можешь меня называть просто Лоттой. Я передумала. Просто я тогда немножко рассердилась.

— Договорились, — сказала Сара. — Лотта.

— А знаешь что, бабушка, ты, вообще-то, очень даже похожа на принцессу Диану, правда.

Лотта улыбнулась, и бабушка увидела, что между зубами у нее широкая щель, и она подумала, что детишки — сильные люди, но это не значит, что взрослым людям позволено обращаться с ними как с ненужными вещами.

За годы, проведенные в университете Бергена, Ярле часто приходила в голову мысль, что его дело — это выражать словами то, что все люди знают. Эта мысль отчасти успокаивала, а отчасти и изводила. Успокаивала, поскольку она выявляла универсально необходимое в его труде и предавала ему легитимность. Ведь, значит, он, как ни крути, трудится для всеобщего блага, а не только для себя. Ведь, значит, жизнь в мире мысли служит на благо также и миру копателя канав, и миру электрика. Изводила же она потому, что иногда у него возникало ощущение, что то, чем он занимается, — это риторические выверты. Если эпистемология является учением о знании и познании, то почему ее необходимо облекать в оболочку такого корявого слова, как «эпистемология»? В те периоды его многолетнего университетского существования, когда он в наибольшей степени ощущал уважение к своей собственной работе и к академическому миру вообще — вот как теперь, когда он с большой уверенностью в своих силах трудился над ономастикой Пруста, — он никогда не сомневался в ценности изобретательного и богатого словами выражения того, что знают все люди, и что таковое словесное выражение, если оно должно представлять собой нечто большее, чем тему для болтовни за чашкой кофе, должно осуществляться на соответствующем современному этапу развития уровне. Жонглирование соответствующими понятиями доставляло ему огромную радость, и он радовал и других в своем собственном мирке своим владением этими цирковыми кунштюками. В другие же периоды, когда уважение и к своему собственному, и к чужому труду ослабевало, ему казалось, что все это не что иное, как злорадно-торжествующий способ группки людей вознестись над другими. Временами Ярле был не в состоянии разглядеть иного аргумента в пользу именования учения о знании и познании эпистемологией, чем тот, что остальные. Карл Ивар, вместе с которым он учился в школе, тот самый, который теперь работал в службе дорожного хозяйства; Энни, вместе с которой он когда-то учился в школе, та самая, что теперь торговала в газетном киоске, — не поняли бы этого слова. Академическая радость оттого, что другие не смогут этого понять, думал Ярле в такие периоды, — это то имплицитное знание, которое доступно всем членам научного сообщества и которое составляет один из приводных механизмов всей академической системы.

Таким образом, время его учения было отмечено и горделивой радостью, и тревожной утратой иллюзий.

В периоды горделивости — такие, как он переживал в этот момент, — Ярле видел в мельтешении ученых коллег украшение города Бергена. Он находил тогда возможность рассматривать самого себя как часть той весомой традиции, которая поднимала уровень населения не только в городе Бергене, но и во всей стране.

Эти утонченные молодые люди, в пиджаках, с папкой под мышкой, тянущиеся к знаниям, к научному миросозерцанию, к мудрости, составляют своего рода аристократию, казалось ему. Ему казалось, что и он входит составной частью в эту своеобразную аристократию, и он чувствовал, как от этого выше задирается его подбородок, когда он вместе с другими студентами пересекает площадь Торг-алменнинген. В менее горделивые периоды все это казалось ему тягостным. И как только государство и общество позволяют им из года в год болтаться там и изучать одну за другой все более непонятные и бесполезные темы, как только государство и общество, и даже прочие граждане этой страны, идут на то, чтобы студенты дефилировали перед ними, задрав подбородок, и тратили свое время на эту снобскую ахинею, эту академическую говорильню, эту духовную ерундистику? Ему делалось неловко от этой мысли. «А вот представить только, — говорил он себе, — вдруг все остальные нас разоблачат? Только подумать, вдруг народ, который и так уже почувствовал, что тут не все ладно, обнаружит, что мы, студенты, и наши преподаватели практически ничего не привносим в общественный миропорядок? Только представить себе, что они обнаружат: пока они строят дома, поддерживают тепло в жилищах, подают кофе, и чай, и еду, и воду, мы тут сидим себе и делаем мир еще более запутанным, чем он уже есть, делаем при помощи своего… ничегонеделания?»

После того как в Бергене приземлилась Шарлотта Исабель и внесла столь значительные изменения в его жизнь, вера Ярле в то, чем он занимался, вновь пошатнулась. В эту среду, когда он собирался с духом перед встречей с Робертом Гётеборгом, где он предполагал поставить точку в отношениях с надутым шведом и попросить о назначении ему нового научного руководителя, подобные мысли роились в его голове, как потревоженные пчелы. Он не в состоянии был сейчас, одеваясь у себя в прихожей, после того как мать и Лотта уже вышли под дождь, придумать ни одной умной вещи, какую он мог бы сказать, ни о своей учебной программе, ни об академической деятельности. Тратить драгоценные часы своей жизни на попытки понять дурацкую зацикленность астматика-француза на именах собственных представлялось ему просто смехотворным. Сидеть и не то в девятый, не то в десятый раз перечитывать эссе Адорно, где этот немец вел гордую борьбу за невнятность и туманность изложения, казалось ему исключительно идиотическим занятием. Неужели в конечном итоге дело обстоит таким образом, что все, из чего состояли долгие годы его учения, — это дилетантские потуги и ловля блох? Неужели эти бессчетные месяцы тщательнейшего вычитывания философских, теоретических и литературных текстов не только не приблизили его к радости глубинного постижения литературы, но даже отдалили от нее? Неужели и он, и Хассе, и Арилль просто прошли обработку смазкой — отвратительным жиром глупости? И разве не такие люди, как Роберт Гётеборг, как эти надутые от восхищения собственной персоной профессоришки, которые уже не могли прочитать и стишка в простоте душевной, не углубившись в какую-нибудь теорию постструктурализма, в этом виноваты?

Он поспешил к зданию историко-философского факультета. Раз уж он сюда пришел, стоит высказать этому придурку-шведу все, что он о нем думает. Не то чтобы он собирался забросить все свои академические занятия, нет, совсем наоборот, он еще глубже зароется в толщу этой массы далеких от жизни блаженных, он достигнет вершин мышления как такового, пришло ему вдруг в голову, он прорвется сквозь всю эту дурацкую наносную, поверхностную мишуру, и проникнет, и постигнет… вот-вот, мышление как таковое.

Ярле бодро поднялся по лестнице на кафедру литературоведения. Он открыл двери и окинул взглядом коридор. Раз решил, надо довести дело до конца.

Он расправил плечи. Довести дело до конца. Он двинулся по коридору в сторону кабинета Роберта Гётеборга и заметил вдруг, что ноги не хотят идти и ведут себя нервно. Ему это не понравилось. Он представил себе, как лежал на заднем сиденье в машине Роберта Гётеборга всего-то несколько дней тому назад. Черт. Не нравилось ему все это. У него возникло такое ощущение, будто он стоит перед кабинетом директора школы, будто он, когда был маленьким, стоит перед папой, а тот ругает его за то, что он не убрал на ночь велосипед со двора.

Он тяжко вздохнул. Он постучал в дверь.

— Да-а?

Проклятый шведишка. Черт бы его побрал! Пропади он пропадом. И это надо же! Подумать только, спать с собственными студентками, у которых… ну… уже есть свой парень. Он открыл дверь.

Роберт Гётеборг сидел, склонившись над книгой Бахтина, перед ним светился экран компьютера, а на его письменном столе горой были навалены книги, и рукописи, и учебные материалы. Ярле ощутил, как по телу распространяется дурнота, и почувствовал, что не нужно ему было делать этого, но швед, когда вошел Ярле, не выказал никаких внешних признаков ни изумления, ни смущения.

— Ярле, — сказал он. — Ага-а-а. Я так и думал, что ты заглянешь ко мне. — Профессор снял очки и развернулся на стуле в его сторону. — Садись, садись, ради бога.

Ярле кашлянул:

— Да ничего, я…

Роберт Гётеборг кивнул и поднес руку к сережке в ухе.

— Я…

— Послушай, давай так поступим, а? — Гётеборг протянул ему руку.

Гм? Ярле смутился. «Он мне что, руку хочет пожать?»

— Давай забудем эту историю, о’кей?

Гм?

Забудем?

Взгляд Ярле заметался.

О’кей?..

— Женщины… — сказал Гётеборг. — Ну о чем тут говорить? Либо ты сумеешь подвести под этим черту, и тогда мы оба сможем продолжить начатую тобой блестящую — да, снова повторю, Ярле, как и раньше не раз говорил: блестящую! — исследовательскую работу, посвященную творчеству Пруста; либо мы заварим на всем случившемся чертовски неудобоваримую кашу, что не принесет нам с тобой ничего, кроме конфуза и неприятностей.

Роберт Гётеборг, на котором в этот день были белая рубашка и твидовый пиджак в красную и черную клетку, схватил руку Ярле и тряхнул ее:

— Ну, что скажешь?

— Ну да, — услышал Ярле собственный голос. — Но только…

— Никаких «но только», понятно? — сказал Гётеборг.

— Но только… — Ярле опешил. — Вы с Хердис…

— Нда. — Роберт Гётеборг вздохнул. — Что тут скажешь? Что с этим дальше будет, неизвестно, Ярле. С учетом всего происходящего я, вообще-то, и сам не знаю, каков наш статус. Тут много всего случилось. В субботу госпожа отправляется домой.

— Домой?

Гётеборг пожал плечами:

— Да, ты не ослышался. Ей предъявила ультиматум мамаша — Само Состояние, и уж поверь, разбушевалась она не на шутку. — В голосе шведа послышалась тоска. — Но не важно, главное, ей необходимо дома обсудить все это с родными. Короче говоря, Хердис подумывает о том, не уйти ли ей с кафедры и не включиться ли в деятельность фамильного предприятия. Да-да. Может случиться и так. Денежки мадам Снартему, знаешь ли.

— Ну и ну, вот это новость. — Ярле был потрясен.

— Именно так, — сказал Роберт Гётеборг.

— И вы? И ваша…

Роберт Гётеборг снова притронулся рукой к сережке в левом ухе и, разговаривая, поглаживал ее; медленно, с долгими паузами, он проговорил:

— Люблю ли я эту женщину, Ярле? Собираюсь ли я переехать на юг Норвегии и жить за счет своей богатенькой подружки? Знаю ли я о том, что она порезвилась с твоим юным телом? Грустно ли мне от этого? Радуюсь ли я тому, что она, несмотря на это, говорит, что хочет меня? Любит ли она меня? Любит ли она деньги своей матери? Знаю ли я, что будет дальше?

Ярле сидел там, слушал, и вдруг вспомнилась ему одна более ранняя встреча с Робертом Гётеборгом. Это было на лекции по литературоведению несколько лет тому назад, на первом курсе. Зеленым юнцом, свеженький, он явился из Ставангера, исполненный восторга перед литературой, с крупными эпическими произведениями под мышкой, — и за сорок пять минут августовским днем 1991 года Роберт Гётеборг сумел поставить знак вопроса ко всему, во что Ярле верил до этого. Харизматичный швед читал им риторический блицкурс по историческому авангарду, в заключение коего заявил: «Все, что вы раньше думали, — это конструктивистская чепуха. Литература, друзья мои, вот эта самая литература не призвана осуществлять коммуникацию с массами, она не призвана камуфлировать румянами и пудрой жирные щеки и щекотать людей там, где больше всего чешется, — она должна быть как удар кулаком в живот. Она должна оказывать откровенное и неистовое сопротивление».

Ярле вышел с той лекции пылающим факелом. Он узнал целый вагон новых слов, ему довелось стать свидетелем совершенно иного способа мышления, и на руках у него был список доселе неизвестных ему авторов, которыми он в последующие недели зачитывался с голодным азартом: Маяковский, Бодлер, Тцара, Беккет…

Не этот ли человек, этот выпендрежный швед, запустил в его мозгу вечный двигатель? Не этот ли человек, этот швед, которого ему никак было не раскусить, научил Ярле тому, что никакую мысль невозможно додумать до конца?

Роберт Гётеборг отпустил серьгу, слегка повел плечами и снова пожал Ярле руку.

— Нда, — сказал Ярле. — Много вопросов. Но не важно. Я-то вот почему пришел. Я пришел выразить сожаление по поводу своего поведения тут на днях, это было… ну совершенно непростительно с моей стороны, разумеется. Что я могу сказать, я…

— Ярле. — Роберт Гётеборг махнул рукой. — Хватит. Достаточно. Я знаю. И я скажу словами Эдит Пиаф.

— Как?

— Je ne regrette rien.

— Вот именно, — сказал Ярле в некотором замешательстве, — но не важно, я хотел пояснить, что намереваюсь довести свое исследование творчества Пруста до конца — и да, разумеется, под вашим научным руководством, если у вас были по этому поводу какие-либо сомнения.

— Да конечно же нет. — Профессор положил левую руку на книгу Бахтина и снова водрузил на нос очки. — Вот еще что, Ярле, можно спросить, как дела у твоей дочери?

Ярле уже поднялся и стоял возле двери.

— Да вот, — сказал он и подумал, что было в этом шведе нечто суверенное, и уж действительно, никакого другого и слова-то не придумаешь, которое так бы к нему подходило, как суверенный. — Да вот, оказалось, что у нее ситуация вроде бы посложнее, чем я думал. Ну уж какая есть. Справимся как-нибудь. У нее завтра день рожденья. Посмотрим, как нам удастся с этим справиться.

— День рожденья? — Гётеборг кивнул. — Семь лет, надо же! Прекрасный возраст. Нужно тебе тогда придумать что-нибудь неожиданное, а? Поехать за город, или вот еще что, как это по-норвежски-то называется — жаровня сосисок? Или карнавал? Что-нибудь увлекательное для старушки, да?

 

Плевать на эту жалкую газетенку «Моргенбладет», пропади она пропадом!

Вот черт! Паршивая газетенка. Таблоид недотраханный… «Мы постарались внимательно и без спешки проанализировать присланный Вами текст». Без спешки? Да уж точно, не спешили, это заметно! «И мы пришли к выводу, что, к сожалению, печатать его не стоит». К сожалению? К сожалению? «Тема сама по себе представляет безусловный интерес, как и рецензируемая книга, однако нам представляется, что в предложенном тексте не удалось удержать достаточно высокий уровень». Не удалось удержать достаточно высокий уровень? Что же это, к чертовой бабушке, за такой достаточно высокий уровень, хотелось бы узнать? «Тем не менее мы взяли на заметку Ваши данные, а так-же приняли во внимание Ваш очевидный интерес к рассматриваемой проблеме и потому прикладываем к данному письму заключение литконсультанта, которое, мы надеемся, прольет бальзам на Ваши раны». Бальзам? На раны? И кто это, к дьяволу, сказал, что кому-то нужен какой-то там бальзам? Какие еще такие раны? Кто там, к едрене фене, решил, что нужно врачевать раны? Заключение литконсультанта!

Вот как, теперь готовься к тому, что завалят заключениями литконсультантов. Ну это уж слишком, чтоб им неладно было! «В подготовку текста об опубликованном в прошлом году исследовании Арнольда Роджерса «The significance of memory lost» посвященном Прусту, несомненно, вложено немало труда». Ага, вот именно! «Однако, к несчастью, сам этот текст создает больше проблем, чем их решает». К несчастью? Проблем? «По всей видимости, автор текста заблудился в дебрях академических хитросплетений». Заблудился? В дебрях академических хитросплетений? Он что, издевается, этот так называемый литконсультант? «В литературоведческих кругах произошло некое обесценивание таких понятий, как неидентичность, фрагментация субъекта, повтор и метонимия, не говоря уже обо всех тех понятиях, которые призваны выявить референциальные/нереференциальные возможности языка». Обесценивание? Он что, не в состоянии увидеть, для чет я пользуюсь этими понятиями? Да кто же это, к дьяволу, навалял такую бурду?

Ярле скинул куртку, бросил ее на спинку кухонного стула.

Невероятно, подумал он. Просто невероятно, на фиг, как можно поступать так с людьми? Тут возвращаешься прямиком с воодушевляющей встречи с одним из виднейших академических умов Норвегии, и Швеции тоже, Робертом Гётеборгом, — и не просто воодушевляющей встречи, но также и глубоко человечной, осенило его, глубоко и основополагающе гуманистической и человечной встречи, более того, с такой встречи, которая будет помниться всю жизнь, подумал Ярле, с такой встречи, которая действительно помогает осознать, что следует понимать под способностью прощать и человеческой суверенностью, подумал он, и это с подачи одного из виднейших академических умов Норвегии, и Швеции тоже, чтобы не сказать — всей Скандинавии, который в дополнение к этому без экивоков называет мои исследовательские работы, посвященные Прусту, блестящими; возвращаешься с такой встречи накануне того дня, когда твоей дочери предстоит отметить единственное в своей жизни семилетие, свой первый день рожденья у своего настоящего отца, и возвращаешься разгоряченный и настроенный на духовный позитив — вот именно, на позитив, — и планируешь в предстоящий день рожденья устроить и то и это — и тут эта жеманная дилетантская газетенка преподносит тебе вот это? Да кто-же это, к черту, накропал такое дерьмо?

Ярле так и приник, оскорбленный, к столешнице, опершись на нее и перелистывая основательное заключение, которое редакция «Моргенбладет» приложила к своему письму, пока не добрался до последней страницы. Должна же там быть подпись автора?

Хеннинг Хагеруп.

Ярле вздрогнул.

Хеннинг Хагеруп.

Он сглотнул, с трудом перевел дух и не сел, а чуть ли не упал на кухонный стул и заново перечитал заключение.

«В то же время не следует забывать и о том, что автор, безусловно, овладел стилистическими средствами языка и обладает несомненными способностями к аналитическому мышлению, что он и демонстрирует в тех редких случаях, когда ему удается освободиться из-под влияния возведенных им на пьедестал теоретиков».

Хеннинг Хагеруп.

Ярле так и сидел с письмом в руках, пока вдруг не заметил, что даже кончики пальцев у него покраснели. Ну ни фига ж себе!

Ему пришло письмо от Хеннинга Хагерупа!

Разгромное письмо.

Но письмо же!

По телу растекалось неслышное ликование. Меленькие сладкие ощущения, как если бы ему было четырнадцать лет и он вот только что пообжимался с девушкой; в суставах и мускулах забегали мурашки возбуждения.

Черт подери!

Он закусил нижнюю губу.

Письмо!

От Хеннинга Хагерупа!

Ха!

Разве Хассе или Ариллю когда-нибудь светило получить письмо от Хеннинга Хагерупа? Разве хоть кому-нибудь из тех, с кем он был знаком, светило получить письмо от Хеннинга Хагерупа?

Нет.

А вот Ярле получил. И его статья, которую прочитал Хеннинг Хагеруп — основательно, и не один раз, судя по всему, да, и, судя по всему, этот текст заставил Хеннинга Хагерупа хорошенько поломать голову, непростой это оказался текст, несмотря на вынесенный им негативный вердикт, — его статья явилась поводом для получения письма от критика, которого Ярле ценил превыше всех.

Одно только его имя, Хеннинг Хагеруп, вызывало искрение в мозгу Ярле, как, бывает, потрескивает и гудит в голове, когда человек оказывается на небольшом расстоянии от того, чем восхищается. Из всех столичных светил, внимательнейшим образом изученных Ярле по научным журналам, и газетам, и книгам за последние пять-шесть лет, никто не внушал Ярле и ему подобным такого благоговения и такого восторга, как Хеннинг Хагеруп. Всегда опережая всех, всегда демонстрируя одинаково острый ум, всегда проявляя неизменные широту знаний и начитанность. Всегда в гуманистическом поиске, глубоко проникшийся всей освоенной им массой литературы, захваченный перипетиями литературного творчества, безжалостно резкий по отношению к тому, что ему не нравилось в прочитанном. Вот уже немало лет Ярле сидел здесь, в Западной Норвегии, и представлял себе столичную среду состоящей из молодых авторитетных критиков с прекрасно подвешенным языком. Как они сидят там вокруг редакционного стола в своих научных журналах, отягощенные книгами и статьями, и ведут дискуссии. Изо дня в день. Это люди, живущие литературой так, как остальные живут своими собственными мыслями. Это люди, настолько же преданные литературе, насколько Грета Вайтц в свое время была предана марафону. Они перемещаются по столице, обожаемые и овеянные слухами, и, когда они входят в кафе или ресторан по окончании заседания редакции, в помещении воцаряется тишина. Они заказывают столик, они рассаживаются, и вокруг них все замолкают, потому что все знают, что вон там, там сидит кружок посвященных, самые светлые головы нашего времени.

И вот теперь, значит, Ярле получил письмо от Хеннинга Хагерупа — самого именитого из этой аристократичной касты интеллектуалов. Сколько иронии в том, что именно отказное письмо оказалось необходимым звеном, связавшим Ярле со светлейшими головами его собственной эпохи, но это, конечно, имело не такое большое значение. Он получил, если трезво рассудить, выход на них. Он внедрился, если уж начистоту, в их сознание. Не будет большим преувеличением сказать, что Хеннинг Хагеруп неоднократно в эти дни с высокой вероятностью заводил речь о нем на редакционных совещаниях и в кафе норвежской столицы Осло. Возможно, великий столичный критик несколько кривовато усмехался над этим Ярле Клеппом, может быть, он немного снисходительно улыбался, думая о нем, а может быть, он отзывался о нем как о юном и горячем новом литературном даровании из Западной Норвегии, но столь же вероятно было и то, что он говорил о нем следующее: «Ярле Клепп дышит нам в затылок. Ярле Клепп. Да уж, запомните-ка это имя, да хорошенько, потому что я вам говорю: новые мысли придут с запада. Дайте ему несколько лет, а то, может, и месяцев, и он займет подобающее ему место. Ярле Клепп, запомните, вы еще услышите о нем. Он несколько ослеплен теоретизированием, но, несомненно, владеет стилистическими средствами языка и обладает способностями к аналитическому мышлению».

Если Хеннинг Хагеруп вдруг выступал по радио, например в любимой программе Ярле «Агора критиков», то Ярле тихохонько сидел на стуле и внимал рассудительному, интеллигентному, дружелюбному и — представлялось ему — харизматичному голосу, который время от времени нервно запинался, наверняка потому, что он, как все выдающиеся мыслители, столь же сильно недолюбливал средства массовой информации, сколь был предан искусству как таковому. Как он выглядел и что он был за человек, Ярле понятия не имел. Он представлял себе элегантно одетого мужчину лет сорока с небольшим, возможно, с такой же гладко — выбритой головой, как у него самого, и по неведомой причине — с пышной растительностью на подбородке. Холеный мужчина с большой домашней библиотекой, читающий Гёльдерлина за завтраком, Пауля Целана за вторым завтраком, может быть, Данте за обедом и почти наверняка Гёте за ужином. Ведь Ярле хотел стать как раз таким человеком, как Хеннинг Хагеруп. Именно такого человека он стремился сделать из себя. Человека, обладающего неисчислимым объемом знаний, человека, который понимает, что такое образованность, и который берет на себя задачу транслировать ее грядущим поколениям. Который пожертвовал стабильной зарплатой и урегулированными условиями труда ради того, чтобы прожить свою жизнь как вольный интеллектуал на службе у своего народа.

Хеннинг Хагеруп.

Смог бы Ярле Клепп стать таким, как Хеннинг Хагеруп?

Он вновь взял письмо в руки.

«В завершение следует указать, что книга Арнольда Роджерса о Марселе Прусте по выходе из печати вызвала целый шквал критических замечаний, и может создаться впечатление, что автор рецензии либо не вполне отдавал себе в этом отчет, либо предпочел оставить это без внимания, будучи временами до смешного исполненным энтузиазма ко всему, что имеет отношение к автору цикла «В поисках утраченного времени».

Гм. Ну что же, ладно уж, Хеннинг Хагеруп.

— Но представим на минутку, что вы ошибаетесь.

А что?

Представим, что дело обстоит таким образом: некий юнец из Ставангера, свежая голова, иное поколение, парвеню, сумел разглядеть то, что ускользнуло от вашего глаза.

Разве невозможно предположить, что время от времени и Хеннинг Хагеруп может ошибаться? Редакция «Моргенбладет» в своем высокомерии столь ослеплена репутацией прославленного критика, что позволяет ему решать, что печатать в их занюханном еженедельнике, а что нет? Нельзя ли предположить, что Хеннинг Хагеруп настолько уже погряз в болоте критиканствующей, чванливой и близорукой столичной тусовки, так называемой элиты, что он уже не в состоянии разглядеть талант, свежее движение мысли, даже когда таковые оказываются прямо у него перед, по всей видимости замыленным, взором?

Сбитый с толку Ярле сидел на кухонном стуле.

Как же ему относиться ко всему этому? Может, позвонить в справочное и узнать номер телефона Хеннинга Хагерупа в Осло? Нет, это уж будет слишком. Следует ли ему обсудить это с Робертом Гётеборгом, видным европейским ученым, которого, по всей видимости, он мог бы теперь называть своим другом, и, может быть, составить что-то вроде рекламации на «Моргенбладет»?

«Ну вот, значит, «Моргенбладет» отказывается меня печатать, — подумал он со всем спокойствием, на какое был способен. — Но зато я, тем не менее, получил письмо от Хеннинга Хагерупа. И в любом случае я занят написанием блестящего исследования творчества Пруста».

Он потряс головой, как делают, когда в лоб залепит футбольный мяч.

— Ладно, — вслух сказал он самому себе и посмотрел на часы. — Ладно, ладно, ладно, плевать на эту жалкую газетенку «Моргенбладет».

«Мне, вообще-то, есть чем заняться, есть дела и поважнее», — подумал Ярле. Он решительно встал со стула и каким-то удивительным образом, что, впрочем, было вполне в его духе, почувствовал, будто он срезал и «Моргенбладет», и Хеннинга Хагерупа и что его звезда сияет выше, чем у них у всех. И с этим ощущением он снова надел куртку, порылся в карманах, проверяя, не забыл ли ключи или деньги, сунул ноги в туфли и покинул квартирку на Мёленприс, чтобы идти осуществлять те идеи, те великие планы, которые набросал перед ним пару часов тому назад Роберт Гётеборг.

Во второй половине этого дня в Бергене шел сильный дождь, но, исполненный мощной уверенности в себе и своих силах, Ярле шагал по асфальту размашистой, какой-то даже горделивой походкой, убежденный в том, что его дочь прекрасно проводит время со своей бабушкой и что завтрашний день обещает быть осененным и достоинством, и детской радостью.

 

Анетта Хансен

— Она родилась в 1975 году, она светлая блондинка — ростом 1 метр 62 сантиметра, она плохо слышит на правое ухо, в совсем юном возрасте она родила ребеночка, девочку, весом 3,4 килограмма и ростом 49 сантиметров, и зовут ее Анетта Хансен. Когда она зимой 1990 года забеременела, ее родители приняли эту новость безрадостно, и они решили всей семьей перебраться в Восточную Норвегию, благо отец сумел устроиться там на работу — у руководства компании, в которой он трудился, имелись там связи. Вместе они приняли решение, что дочь Анетты, появившаяся на свет на три недели раньше срока и по желанию юной матери нареченная Шарлоттой Исабель, будет расти без отца, у матери и бабушки с дедушкой: позор прочнее кровных уз. Закончив гимназию в Шеене с хорошими оценками, и это притом что на руках у нее был маленький ребенок, которого она на переменках кормила грудью, мать-одиночка отправилась в Осло, где она жила в маленькой квартирке почти в самом центре, на Санкт-Ханс-хауген, и училась на медсестру.

Анетта Хансен была одной из тех девушек, на которых, по мнению парней, было приятно смотреть, — благодаря ее неотразимой улыбке, плясавшей даже в уголках глаз, и двум приветливым грудкам, в столице ее быстро приметили. По истечении нескольких коротких месяцев, за которые Анетта произвела оценку немалого числа кандидатов, ее выбор пал на торгового агента Трунна Ашима, здоровенного парня с мощными ручищами, который сказал, что вполне способен любить и ее саму, и ее трехлетнюю дочь и не имеет ничего против того, чтобы миновать возраст возни с пеленками и перескочить прямо в тот период, когда девочка вот-вот уже станет настолько шустрой, чтобы носиться наперегонки с мальчишками на улице, Трунн сказал также, что сумеет прокормить всех троих, так что если ей кажется тяжелым совмещать материнские обязанности с учебой на медсестру, то он не будет возражать, если ей захочется просто сидеть дома с малышкой. И когда осенью 1993 года открылась вакансия торгового менеджера в автосалоне города Шеена, то есть подвернулась работа, которая, по мнению Трунна Ашима, идеально подходила для такого общительного и рукастого парня, как он, для такого человека, который разбирался в массе вещей и к тому же с легкостью умел поддержать разговор с самыми разными людьми, они оба подумали, что будет совсем неплохо обосноваться там, поближе к бабушке с дедушкой, и вообще.

Шли годы, и Анетта Хансен, которая слыла одной из тех женщин, что умеют справиться с любой ситуацией, становилась все шире в бедрах, а тело ее — все более дряблым. Она больше не плавала так много в море, ведь она теперь могла делать это только летом, и она больше не ходила так много на лыжах, ведь она теперь могла делать это только зимой. Она больше не улыбалась своей милой улыбкой, стоило только заняться новому дню. Она разгадывала кроссворды, она приносила из подвала выстиранное белье и развешивала его на шнуре, натянутом между яблоней и крюком, вбитым в стену дровяного сарайчика, несколько раз в неделю она пылесосила весь дом, она сидела у окошка дома в Шеене и смотрела на улицу, она беседовала с отцом о его ревматизме и о том, как он скучает по Западной Норвегии, и по дороге в магазин она встречала соседок — и все это время она размышляла о том, что же в ее жизни не так. Она купила годовой абонемент на фитнес, но не могла себя заставить воспользоваться им; вместо этого еще гуще мазала лицо косметикой и следила не за тем, что происходит в Косове, но за тем, что происходит в телевизионных сериалах, которыми были заполонены все каналы в девяностые годы. Она проживала свою жизнь вместе со всеми этими героями, она смотрела сериал «Веселая компания», и передача казалась ей классной, она смотрела «Сейнфелд», и ей казалось, что это очень забавно, она смотрела фильм «Друзья», и у нее становилось теплее на сердце, и в 1995 году она начала курить, ведь она не курила тогда, когда все остальные были недорослями, а она — молодой матерью.

А что же Шарлотта Исабель?

Она никогда не испытывала недостатка ни в чем.

Дочь просто-таки выскочила из материнского лона в 1990 году, чтобы оповестить о своем появлении в этом прекрасном мире заливистым смехом, и обе они всегда чувствовали себя в полнейшей безопасности рядом друг с другом.

Анетта привыкла считать, что молодость она загубила, но зато к ней в гости заглянула еще одна, дополнительная жизнь, и это помогало ей всегда быть в форме. Она отводила малышку к няне, она вообще каждое утро поднималась рано, а в первые годы жизни Шарлотты Исабель, пока ее головка не научилась крепко спать, в несусветную рань — в пять часов утра. Она провожала девочку в детский сад и забирала к ужину каждый день все эти годы, и ей даже в голову не приходило жаловаться. И так до середины девяностых годов, когда Анетте перевалило за двадцать и ей, когда она смотрелась в зеркало, стало казаться, что она выглядит как женщина лет сорока, так что она плакала каждый день, когда никто не видел. Отношения с Трунном Ашимом развивались в основном абсолютно нормально, говорила она обычно и сама себе, и если кто-нибудь ее спрашивал об этом. Трунн, ну, он в общем хороший человек, говорила она, немногим достаются такие. И с ребенком он ладит, и вообще он на все руки мастер, он разбирается и в том и в сём, так что может и машину починить, и электропроводку, если надо, и сантехнику — да в общем почти все, что может дома понадобиться; и с его работой в автосалоне денег им хватает с лихвой, и к тому же он мужик компанейский, умеет и на гитаре играть, нет-нет да и сядет и сыграет, и споет вместе с дочкой, и, кроме того, легко умеет поддержать разговор с кем угодно о чем угодно, вот такой он, Трунн. Она принимала его как должное до того самого дня, когда нашла на полу в кухне три заколки-невидимки, и до нее стало доходить, почему он так много говорит о том, чтобы уехать, все бросить, и почему его так часто не бывает дома по вечерам. Тогда-то она и обнаружила, что он стал замкнутым и озлобленным, а Трунн утверждал, что он уже давно такой, просто она не видела ни этого, ни его самого, сказал он в сердцах, потому что смотрела она только на экран телевизора и на своего ребенка, так что ничего удивительного в том, что его очаровала, как он выразился, Лиза, диспетчер на телефоне у них в автосалоне; она была моложе его на три года и умела разглядеть в человеке достойного мужчину, так странно ли, что у него к ней возникло чувство, как он выразился? Нет, ядовито ответствовала Анетта, что ж тут, в общем-то, странного, она прекрасно знает, кто такая Лиза, и далеко не она одна. Ах вот как, отвечал Трунн, заводясь, и на что она намекает?

А то, ответила Анетта и хлопнула дверью, на что намекает, на то и намекает, а остальное он может и сам додумать, и если он хочет подразузнать о том, какова репутация у Лизы, то ему стоит только порасспросить народ или может попробовать для разнообразия свои собственные глаза открыть пошире.

Но что же с Шарлоттой Исабель?

Шарлотта Исабель любит своего отца, и никто никогда не рассказывал ей, что он ей не родной. Она забиралась к нему на колени с того самого дня, как он вошел к ним в комнату и сказал: «Ага, так вот это и есть Шарлотта Исабель? Ладно», и она уже не помнила жизни без Трунна Ашима и его огромных ручищ, которые подбрасывали ее в воздух и ловили с тех самых пор, как она была совсем маленькой.

Анетта чувствовала, как внутри закипает гнев, и Трунн Ашим показался ей отвратительным человеком. Но додуматься до того, чтобы лишить Лотту отца, особенно теперь, когда ее родители вновь вернулись под Ставангер, по которому так тосковал дедушка, она не могла и потому осталась в доме и никуда не ушла; она осталась и чувствовала, как с каждым днем все сгущается тьма между нею и Трунном.

Но человек может долго жить во тьме. Разве не так? Пока есть ребенок, который освещает эту тьму, как маленькие веселые лампочки?

В 1997 году ситуация усугубилась. Хотя Анетта и купила годовой абонемент на занятия фитнесом, остановив тем самым тенденцию, из-за которой ее талия, строго говоря, становилась шире, чем необходимо; хотя Анетта и начала подумывать о том, не поискать ли ей другую работу; хотя Анетта стала уже поговаривать о том, не попробовать ли ей восстановить навыки ухода за больными; и хотя Анетта уже не могла посмотреть эпизод сериала «Друзья» вечерком, не чувствуя, как жизнь утекает между пальцами, — Трунн больше не желал так жить. Все, хватит. Он просто в кактус какой-то превращается, говорил он, и если уж что было абсолютно не в его духе — не в духе общительного парня, который мог разговориться с кем угодно о чем угодно, который играет на гитаре и горазд на всякие выдумки, — так это стать кактусом. Он хотел радоваться жизни, говорил он, он хотел иметь свою собственную семью, говорил он, он хотел жить своей собственной жизнью, говорил он, он хотел завести своих собственных детей, говорил он. Собственных детей она и сама могла бы ему обеспечить, сказала Анетта ядовито, но он ведь, наверное, не совсем этого хотел, он ведь, наверное, думал о том месте, откуда дети появляются на свет, так ведь? Пусть только не думает, что она не понимает, что происходит, и пожалуйста, он может катиться, скатертью дорожка, и трахать эту шлюшку Лизу сколько хватит сил, и пусть тогда посмотрит, настолько ли это, к черту, лучше и не сбежит ли он через какие-нибудь полгодика и от этой девятнадцатилетней сучки. Трунн Ашим вскипел и сказал, что вот уж теперь, черт возьми, с него хватит; Анетта что, в самом деле не догадывается, какие ему приходится преодолевать душевные терзания? Да она, вообще-то, имеет ли хоть малейшее представление о том, что он собой, собственно говоря, представляет как человек и чего он, собственно говоря, хочет от жизни? И вообще, она разве при любом раскладе не использовала его годами, его, и привносимые им радости, и его деньги? И кто, собственно говоря, настоящий отец ее ребенка?

Шарлотты Исабель?

Да, Шарлотты Исабель. Это, блин, несправедливо, сказал Трунн, что ему приходится оплачивать все расходы на нее, и это, блин, несправедливо, как ни поверни, что девчонка не знает, кто ее отец, так что пора уже, Анетта, навести порядок в собственном доме.

«Ах так? — сказала Анетта и заплакала. — Ах так?

Ты меня к этому принуждаешь?» — «Да, принуждаю, к чертовой матери, — сказал Трунн Ашим и шваркнул тарелку о кухонный пол; тарелка разлетелась на мелкие осколки. — Да, принуждаю, к чертовой матери».

Кончилось тем, что Анетта решилась извлечь Ярле Клеппа из забвения. Она была не в состоянии вступать в какие бы то ни было конфронтации, не в состоянии вести какие бы то ни было разговоры по телефону, но раз уж Трунн оказался таким бездушным, то пусть будет так, как он хочет, и она дала ход недостойному процессу выяснения того, кто же является биологическим отцом Шарлотты Исабель, процессу, который завершился тем, что в августе 1997 года Ярле Клепп получил по почте письмо из полиции.

Но как же поступить с Шарлоттой Исабель?

Нет. Это они не вполне себе представляли.

Он же уже так привязался к малышке.

Дело-то, черт возьми, было не в ней.

Лето 1997 года приключилось гадким и одиноким. Они избегали друг друга, они спали в разных комнатах, они ни разу не разделили трапезы, они проходили один мимо другого так, будто другого не существовало. Трунн крепился и злился, Анетта же втихомолку плакала. Ей пришлось задуматься о том, что же она сама может предпринять. Конечно, на ней был ребенок, и вообще… но что-то ведь надо было, наверное, сделать? Уехать куда-нибудь? Так, может быть?

Ярле Клепп все чаще и чаще приходил ей на ум, когда она вот так сидела в комнате одна, а Трунн уходил куда-то или когда он уже ложился спать в своей мастерской в подвале.

Ярле Клепп все чаще и чаще приходил ей на ум, и она пыталась вспомнить, как же он тогда выглядел.

Вроде бы он учился в Бергене, вспоминалось ей.

К середине августа между Анеттой и Трунном разгорелась настоящая война. Они так и сыпали едкими замечаниями в адрес друг друга, все было замарано, все изгажено. Трунн начал выпивать, он не ночевал дома, он шлялся где-то, и Анетта не могла спать, теряла килограммы и не была способна ясно мыслить. Как-то утром он предстал перед ней — глаза красные — и помахал у нее перед носом двумя билетами. «Вот до чего дошло, сказал он, вот до чего дошло, вот смотри, что я наделал, сказал он, вот они, билеты, — сказал он, — я лечу на юг с Лизой. Ну, довольна ты теперь? А? Не могу я, к едрене фене, здесь находиться, понимаешь или нет?» Он уедет на недельку в сентябре, а в выходные перед отъездом он упакует все свои вещи, сказал он. «Когда я вернусь с югов, — сказал он, — то уж, к чертовой матери, ночевать буду не здесь, а в другом, к чертовой бабушке, доме. Заруби себе на носу эту дату, — сказал он, — шестое сентября, в этот день я отсюда все свои манатки заберу». Анетта спросила: он что, совсем, что ли, спятил? Да, может, и спятил, сказал он и резко развел руками, да, может, и спятил, ну и насрать, так что она может думать об этом все, что пожелает, но шестого сентября он отсюда все свои манатки заберет. А как же Лотта? Шарлотта Исабель? Ей что, стоять и смотреть, как он собирает свои шмотки? «Ты что думаешь, я позволю, — сказала Анетта, — чтобы она стояла и смотрела, как ты будешь тут колбаситься, как придурок, по всему дому и не знаю что и разорять дом?

Как ты, к чертовой матери, это себе представляешь, на что это будет похоже? Как, по-твоему, ребенок может отреагировать на такое? Хочешь, чтобы она в психушку загремела? Ты этого добиваешься?»

«А уж с этим ты сама разбирайся, — сказал Трунн, — это ведь ты напиваешься так, что лыка не вяжешь, и трахаешься с мужиками, которых ты, блин, до этого в глаза не видела, а потом плодишь детей».

Вот в такой обстановке Анетта и решила, что Шарлотте Исабель нужно уехать на неделю, пока Трунн будет собирать свои вещи. Нельзя ребенку находиться здесь, пока тут такое будет твориться.

Но куда же ее отправить? Своих родителей Анетте очень не хотелось посвящать в эти дела. А подруг, к которым она могла бы обратиться, у нее не было; у нее никогда не хватало времени на то, чтобы обзавестись хорошими подругами, ведь она так давно была в первую очередь матерью, что уж и не помнила, как бывает по-другому. Так что же ей было делать?

Ярле Клепп?

Могла она отправить ребенка к Ярле?

Может быть, и хорошо, думала она, пытаясь усмотреть во всем этом хоть что-нибудь позитивное: что у Лотты наладится контакт с родным отцом, несмотря на то что они со своей семьей давным-давно приняли решение, что эта история должна быть похоронена раз и навсегда?

Может быть, и хорошо? Все-таки?

Кроме того, понадобятся еще и деньги. Ей нужно будет, чтобы кто-нибудь помог с деньгами. А Ярле, если уж говорить начистоту, легко отделался, он уже сколько лет ничего не тратит на ребенка, думала Анетта, усталая, и измотанная, и нервная, и исхудавшая. и потерявшая сон, ведь он же отец, а она-то все-таки брать на себя всю ответственность все эти годы, так?

Так, думала она.

И так-то и получилось, что она одним прекрасным днем написала письмо, которое отправила в Берген, и в этом письме она рассказывала, что собирается на недельку уехать на юг и просила Ярле проявить свои лучшие качества и показать себя мужчиной.

Она слегка улыбалась, когда писала это, потому что ей казалось, что это звучит немножко прямолинейно и немножко по-дурацки, но вот чтобы это было неправдой, нет, так ей не казалось.

«PSSS, — добавила она в самом конце письма. — Нам ведь хорошо было тогда».

Потому что в общем-то этим исчерпывалось то, что у нее сохранилось в памяти о Ярле Клеппе. Его голодный взгляд, его глаза, шарившее по ее телу, вздохи и причмокивания парнишки той январской ночью 1990 года, выговорившего: «Черт, вот черт, щас кончу».

Разумеется, Анетта нервничала из-за того, что сделала. Сплавить ребенка в чужой город, к чужим людям и к отцу, который тоже во многих отношениях был чужим. «Но что же я могла поделать, — говорила она себе снова и снова, — что же я могла поделать?»

Телефонный разговор воскресным утром ее успокоил. Какой радостный был голос у Лотты, когда она рассказывала обо всем, что они успели сделать, и как рассудительно звучал голос Ярле, когда он сказал, что Анетта может расслабиться и ни о чем не беспокоиться. Голос звучал как у мужчины, который готов справиться со своими обязанностями. Он звучал как голос порядочного человека, думала она. Доброго и внимательного, приличного и надежного. Не как у какого-нибудь там импульсивного или несобранного студента. «Не беспокойся, — сказал он тогда. — Подумай и о себе», — сказал он тогда. И когда ей в последний раз такое говорили?

«Ты просто позвони Шарлотте Исабель в четверг и поздравь ее с днем рожденья» — вот что он тогда сказал, и на этом она позволила себе немножечко успокоиться. Пора уже ей научиться чуточку отпускать узду. Девочка должна привыкнуть к большей самостоятельности, да и она тоже.

Когда наступил четверг той недели, что Шарлотта Исабель проводила в Бергене, Анетта проснулась рано, как если бы дома предстояло готовиться к празднованию дня рожденья.

Но готовиться было не надо. Не надо было печь торт, как она обычно делала, когда Лотта была именинницей. Не было необходимости прибраться в доме, поставить на плиту большую кастрюлю для варки сосисок или украсить гостиную воздушными шариками и гирляндами в ожидании того, что на праздник придут в гости тринадцать ребятишек. Это было грустно, и Анетта подумала, что вот так теперь всегда и будет: ее ребенок теперь не всегда будет при ней, придется ей ездить гостить то в одно место, то в другое.

Она разглядывала окружающую пустоту. Как теперь просторно стало в кухонных шкафчиках. Слава богу, что страшенные тарелки с аляповатым узором, которые Трунн приволок от своей матери, теперь там не стоят. И как теперь прибрано в чуланчике, хорошо, что он не забит теперь всем тем хламом, что в беспорядке сваливал там Трунн. И как много свободного места образовалось в гостиной, когда половину мебели оттуда вынесли. Ей понравилось, как получилось. Много воздуха. DVD, книг и компакт-дисков больше там не было. Остались только ее собственные вещи, а у нее их никогда много не было. Анетта никогда не была барахольщицей и гордилась этим, потому что так ее учили дома, что копить богатство на земле — это плохо.

Но кое-какие свои пластинки у нее были. Анетта села поудобнее на полу в гостиной и достала старый диск 1989 года, Ленни Кравиц: этот диск ей тогда подарил ее дядя. Она поставила запись и, слушая «Пусть правит любовь», открыла дверцы стеллажа и достала старые папки с учебными пособиями по уходу за больными.

А может? Может, стоит взяться за это снова?

Госсподи! Ленни Кравиц.

Анетта подняла глаза, и у нее возникло странное чувство, будто она в одно и то же время была и старой, и очень юной. На телевизоре — который, сказал Трунн, она может себе оставить, ради бога, у Лизы телевизор есть, так что пожалуйста, — стояла фотография Шарлотты Исабель. Ее веселые глаза прошлым летом, когда они ездили отдыхать в Данию. Обязательно надо ей сегодня позвонить. Уже скоро, подумала она, скоро она ей позвонит и поздравит с днем рожденья.

Анетта улыбнулась фотографии, будто дочь была здесь, в комнате, наряженная к празднику, полная ожидания и веселая, и попробовала почитать медицинские брошюры, собранные в папках. Но ей никак не удавалось сосредоточиться на этом, и она снова подняла глаза на фотографию.

И тут в голове вновь, откуда ни возьмись, всплыло это имя.

Ярле Клепп.

Анетта выпрямилась, сидя на полу.

Она кивнула себе.

Поздравляю с днем рожденья, Шарлотта Исабель. Она потрясла головой.

«Что же я наделала?!»

Ярле Клепп.

Она снова потрясла головой.

Ярле Клепп?

«Что же я такое наделала, — подумала Анетта и поднялась с пола. Паника волной прокатилась по телу. — Господи боже мой, что же я наделала?!»

Ярле Клепп?

Ярле Клепп!

«Госсподи! — подумала Анетта и схватилась за голову. — Как же это я своего детеныша спровадила одного за тридевять земель к абсолютно чужому человеку?»