© Neue Deutsche Literatur, 1974, № 6.

Шрам у меня — он сразу прощупывается, волосы и по сей день на этом месте реденькие — напоминает мне о событии двадцатилетней давности, происшедшем в тихий солнечный день поздней осенью 1951 года. Когда-то я владел еще одной памятной вещью того времени — книгой в красном коленкоровом переплете: Джек Лондон, «Приключения на дороге». Две страницы этой книги замараны ржавыми кровяными пятнами. Жаль, что книга куда-то пропала.

С тех пор утекло немало воды, а в те времена дело не стоило, чтоб о нем вспоминали, — история была досадная, даже опасная история, и произошла она — теперь-то я могу об этом сказать — из-за моей ошибки. А ошибки, если от них нельзя иначе отделаться, признают, дают слово не повторять и по возможности забывают обстоятельства, с ними связанные.

Ну, а когда проходит более двух десятков лет, то бывает, что история предстает в совершенно ином свете: ошибка не кажется столь уж значительной, после долгих раздумий выясняется, что она, не будучи в то время осознана, имела определенные последствия.

Так вот, упомянутые признаки — шрам на черепе и пятна крови в книге — указывают на насильственный характер происшествия. Это не совсем так, хотя насилие как некий криминалистический фон в этой истории есть.

Скажу сразу, что шрам — работа тяжелого деревянного башмака, запущенного с расстояния трех метров изо всей силы человеком, который был каменщиком и, следовательно, в дополнение к каменщицким башмакам обладал и достаточной силой. Кому знакомы такие деревянные колодки, тот знает, сколько они весят; в конце концов они на то и рассчитаны, чтобы обеспечить каменщику устойчивость на лесах и на лестнице.

Но вернемся к самой истории, которая, как уже говорилось, произошла поздней осенью, в воскресенье, в тихий вечерний час, в сумерки.

Говорю я здесь о сумерках не для того, чтобы создать особую атмосферу, — упаси боже; у сумерек здесь своя роль, так как при ярком дневном свете дело, вероятно, приняло бы совсем другой оборот. Просто в те годы приходилось экономить электроэнергию — такой был закон, чтобы по возможности сократить до минимума перебои в подаче. Если б я знал, что произойдет в этот сумеречный час, то, думаю, я включил бы всю имеющуюся иллюминацию.

В те годы я был свежеиспеченным воспитателем в трудовой колонии для несовершеннолетних в южной части Берлина, и, стало быть, для работы с трудновоспитуемыми опыт у меня был просто ничтожный. Но в те времена в этом не было ничего особенного: работа и без отрыва от нее учеба, учеба и снова работа. Тогда этому никто не удивлялся: бросили в реку — плыви. Случай вполне заурядный. В те дни я как раз пытался освоиться с новой, необычной для меня обстановкой. Колония была довольно известна. Когда в двадцатые годы ее основали как учебно-воспитательное заведение для несовершеннолетних преступников, то пытались провести некоторые буржуазные реформы, отчего колония прослыла прогрессивной; однако Петер Мартин Лампель тогда же представил ее в пьесе «Бунт в исправительном доме» в несколько ином свете, причем материал он собирал на месте. Но к тому времени, когда в колонию пришел я, в основе воспитательной работы были идеи Макаренко и его сочинения.

В то осеннее воскресенье я, разумеется, и о периоде двадцатых годов, и о методе Макаренко знал не шибко-то много, а попросту сказать — ровно ничего.

Только и знал я, что сюда помещены подростки в возрасте от четырнадцати до девятнадцати лет, которые обрабатывали поле и должны приобрести здесь специальность, и что они удирали, возвращались или же их возвращали. Был у меня с ними и кое-какой общий опыт: я тоже как военнопленный несколько лет провел на Урале, и отнюдь не на свободе. К тому же я был всего на пару лет старше самых старших из них.

Было заведено, что все новенькие воспитатели начинали со стационара в так называемой «березке»; это невеселое здание с решетками на окнах окружали прекрасные белоствольные деревья — целая березовая роща. И летом из-за сплошной листвы едва проглядывали толстые железные прутья, надежно заделанные в кирпичную кладку.

В «березку» поступали все вновь прибывшие, вернувшиеся или пойманные, потерпевшие крушение на воле или догулявшиеся на ней. «Зеленая Минна» привозила их ил столицы.

Почему новички в педагогике должны были вступать в должность именно там, я так и не уяснил себе. Возможно, их сразу хотели познакомить со всеми трудностями профессии. И надо отметить, в колонии работали хорошие руководители и опытные педагоги.

Подростки, те уж никак не были ни коллективом, ни этакими ручными кроликами — были они дикие, недоверчивые, прошли огонь и воду и медные трубы. Через определенный срок их переводили из «березки» в отряды и мастерские, заполняя их жизнь — уже без замков и решеток — сознательным и полезным трудом. Немалую роль в этом должна была сыграть и культура.

Воскресные дни в «березке» были тягостны. Двери запирались, а снаружи манила жизнь. Телевидения тогда не было и в помине, на местном радиоузле возникали такие технические неполадки, что нервы не выдерживали. Играть в карты было запрещено. Чтение хотя и не запрещалось, но была ли охота читать? Существовал призыв: «Не дразни себя!»

И вот наступило уже упомянутое воскресенье, да к тому же прекрасный осенний день. Легко догадаться, что на работу я ехал без особой радости. Дежуривший до обеда воспитатель передал мне солидную связку ключей и сообщил о разных разностях: была небольшая потасовка, кто-то заболел, у кого-то был припадок бешенства, жертвой которого стали две табуретки, на качество обеда жалоб не поступало.

Ему хорошо. До обеда время всегда насыщено всевозможными мероприятиями. Но после обеда! Понятно, я с завистью смотрел вслед моему коллеге, когда он, вскочив на велосипед (переднее колесо — сплошная резина, заднее — надувная шина), поехал, видно, навстречу безмятежному вечернему отдыху.

Я решил, что после кофе устрою чтение вслух; соответствующую литературу я захватил с собой — «Приключения на дороге». Я сам только что прочитал эту книгу, находился под впечатлением от нее, и она показалась мне вполне подходящей для публики ну «березки»: ведь у этих парней уже было немало удивительнейших приключений и будут, конечно. И я надеялся, что книга Джека Лондона заставит их поразмыслить о собственной судьбе. Кроме того, рассказ развлекательный и захватывающий.

И вот после кофе все собрались в комнате отдыха. Я устроился так, чтобы на меня падало как можно больше дневного света.

О тридцати подростках, сидевших передо мной — я-то полагал, что все они у меня как на ладони, — знал я немного. Опять поступили новички — кое-кого в наказание перевели на воскресенье из других корпусов, — и среди них был некий Норберт К., пригрозивший молотком мастеру, когда тот за что-то придрался к нему во время работы.

О Норберте К. сложилось мнение как о замкнутом, вспыльчивом парне, от которого можно ждать чего угодно, но в то же время как об отличном работнике, который, если надо, будет самозабвенно вкалывать по пятнадцать часов без передышки.

Среди моих слушателей были матерые карманники, взломщики магазинов, уличные грабители, в большинстве своем сироты военных лет, обитатели развалин на Алексе, ожесточенные, ничему не верящие парни, которые испытали угрозу своему существованию и по-своему оборонялись, чтобы уцелеть и жить. И вот они сидели передо мной, а я положился на Джека Лондона, и — как это вскоре выяснилось — не зря.

Только чтец я неважный: не могу оторваться от книги, точно приклеен к строчкам, и, чтобы не сбиться, вынужден читать предложение за предложением. Поэтому, естественно, я не вижу, как реагируют слушатели, хотя и стараюсь уловить, доходит ли до них прочитанное.

Читая «Приключения на дороге», я сразу почувствовал, что парней захватила судьба молодого американского бродяги: его отверженность, воля к самоутверждению, его горький опыт в какой-то мере походили на судьбы и опыт моих слушателей.

И я, тоже простодушный читатель — каким надеюсь остаться до конца моих дней, — так увлекся повествованием Джека Лондона, что забыл и о времени, и о пространстве.

И тут — этот удар по черепу.

Я чуть не плюхнулся со стула, хотя и не совсем обеспамятел: деревянный башмак удачно выбрал на моей голове место, которое, как выяснилось, было достаточно прочным. Позднее, при перевязке в медпункте, я узнал, что мне невероятно повезло. Немного пониже — и башмак угодил бы в височную кость, которая в таких случаях не выдерживает, и тогда моему пребыванию на этой планете мог бы прийти конец.

Но этого не произошло.

Меня оглушило, кровь залила глаза, и я даже не видел, как она, капая на книгу, увековечила себя на ней.

Сам я регистрировал происходящее вокруг меня довольно замедленно и расплывчато, как в тумане; но в этой замедленной съемке все мои мысли были сосредоточены на связке ключей, которую у меня сразу отобрали, а я не в состоянии был противиться.

Я попытался протереть глаза.

Вокруг меня — кое-что я все же воспринимал, а после мне об этом рассказали подробно — развивалась активная, целенаправленная деятельность, которая, вероятно, была бы невозможна среди менее опытных юношей, еще не прошедших суровую школу жизни. Чтобы предотвратить любое безобразие и необдуманное поползновение к свободе, связку ключей принял на сохранение высокий и сильный парень. Другой стянул с себя рубашку, разорвал ее пополам и со знанием дела обмотал мою голову. Всеобщий ужас и вместе с тем удивительно строгая дисциплина.

Парень, взявший связку ключей, повел меня к санитару; он предусмотрительно запер двери «березки», и никто не помешал ему в этом.

С чугунной головой и ватными ногами, привалившись к моему телохранителю, добрел я до нашего медпункта, где мне тотчас пробрили тонзуру в моих тогда еще густых волосах и наложили на голову повязку.

Позднее я часто думал о том, чем объясняется такое поведение заключенных. Был ли это страх перед неминуемым наказанием? Или своего рода сочувствие человеку, который, ничего не подозревая, читал, проникшись доверием к ним, увлекательную книгу и с кем так предательски вдруг разделались? Или было нечто другое?

Расследование дало следующий результат: бросил свой деревянный башмак, тяжело им ранив меня, Норберт К. Однако Норберт К. метил совсем не в меня, а в одного из своих товарищей, который сидел позади меня, то есть находился вне моего поля зрения, и за моей спиной вытворял всякие фокусы.

Фокусы и по сей день пользуются успехом, если они развлекают, потешают и доставляют удовольствие. Но здесь было по-другому. Норберт К. не хотел, чтобы ему мешали слушать волнующую историю американского бродяги; другие, как оказалось, тоже не хотели, так что кривлянье маленького хвастунишки за моей спиной было на этот раз неуместным. Норберт К. уже пригрозил ему кулаком, и другие дали понять, что пора кончать представление. Но тот не принял это всерьез и стал кривляться еще усердней.

Тогда у Норберта К. лопнуло терпение, он побагровел и сгоряча, стащив с ноги тяжелый башмак, хотел бросить его в нарушителя спокойствия.

А попал в меня. Вот и все.

Норберт К. сам рассказал об этом.

Ночь он просидел в изоляторе, а на следующее утро вышел на работу — ребята возводили стены конюшни; вечером он снова был в своем отряде.

При обсуждении инцидента мои коллеги заметили, что я допустил серьезную ошибку: не следовало оставлять тыл неприкрытым, в подобной ситуации это-де непростительно, к тому же следовало бы время от времени отрывать от книги глаза, иначе нельзя всех держать в поле зрения. И с моим робким возражением, что при чтении я забываю обо всем на свете, конечно, не посчитались. Подобное я мог бы позволить у себя дома, а не во время работы с трудновоспитуемыми.

Я, разумеется, признал свою ошибку.

Сегодня я бы сожалел, если бы тогда не совершил ее. Да и что это была за ошибка? Я поверил в молодых людей и поверил в силу воздействия литературы.

Норберта К. после этой истории я очень долго не выпускал из виду, разузнал о его тяжелом детстве и о том, как он не слишком удачно пытался свою жизнь наладить. Нет необходимости рассказывать об этом подробно: там, в колонии, такое же детство было за плечами у всех. Все это можно привести к единому знаменателю: проклятая воина, послевоенное время и отражение всего этого на судьбах детей.

Однажды я наблюдал за работой Норберта со стороны. Он не позволял, чтоб ему мешали. Он делал кладку трансформаторной будки на территории колонии. Работал он без отдыха, тщательно, ругался страшно, — а как он ругался, если что-то было не так и в работе возникали перебои!..

Таков был Норберт К.

Затем я потерял его из виду. Его выпустили в полный противоречий город Берлин, где он родился и вырос.

Строитель Норберт К. …

Ему было уже восемнадцать, и он больше не возвращался в колонию. Многие, кто был тогда вместе с ним, встречались мне за эти годы. Один теперь инструментальщик, другой — учитель.

А Норберта К. я так и не встретил.

Перевод Г. Кагана.