Биография Шерлока Холмса

Реннисон Ник

Доктор Уотсон, друг и биограф великого детектива, далеко не все поведал нам о гении дедукции. Многие примечательные свершения Шерлока Холмса остались за рамками его записок. О его подлинном противоборстве с Мориарти, участии в расследовании преступлений Джека Потрошителя и доктора Криппена и многих других криминальных историях рассказывает увлекательная книга современного английского автора.

 

© Nick Rennison, 2005

© Гурова И. Г., наследники, перевод на русский язык, 2013

© Комаринец А. А., перевод на русский язык, 2013

© ООО «Петроглиф», 2013

* * *

 

Предисловие

Год 1895-й. Лондон окутан плотным желтым туманом. Его жирные клубы ползут по улице и маслянистыми каплями оседают на оконных стеклах, а из съемных комнат в доме 221-б по Бейкер-стрит двое мужчин поглядывают наружу. Один высок и очень худ, с узким лицом, ястребиным носом и высоким лбом мыслителя. Второй пониже, поплотнее, с квадратным подбородком и усами. Снаружи смог обволакивает огромный город, скрывающий тысячи зловещих тайн, но внутри – приют комфорта и холостяцкого обихода.

Внезапно из окружающей тоскливой мглы возникает кэб. Из экипажа выходит молодая женщина и бросает быстрый взгляд на двух мужчин в окне, прежде чем дернуть звонок у двери дома 221-б. Еще один клиент за советом к Шерлоку Холмсу по поводу истории таинственной и, может быть, опасной. Вновь начинается игра, и вскоре Холмс и доктор Уотсон будут доискиваться до истины в еще одном темном деле, забираться в поисках ее в самые темные уголки скрытой сейчас туманом столицы.

Мало личностей в английской истории известны столько же широко, как Холмс. С 1887-го, когда в очерке, опубликованном ежегодником «Битонз Кристмас», коллега и друг знаменитого сыщика доктор Джон Уотсон описал его необычайный талант в области логического анализа и дедукции, он покорил воображение публики. По мере того как Уотсон продолжал играть при Холмсе роль Босуэлла, вновь и вновь сообщая о его подвигах и приключениях в журнальных статьях и книгах, слава детектива распространялась все дальше.

Рассказы Уотсона переводились на десятки языков – от африкаанс до идиш, от армянского до вьетнамского. Студенты-суахили могли прочесть «Мбва ва Фамилиа йа Баскервиль», а словаки – перелистывать страницы повести «Пес Баскервильский». Версии этих историй имеются на эсперанто, записанные стенографически по системе Питмена, ну и, разумеется, набранные шрифтом Брайля. Есть даже изложение «Пляшущих человечков» с помощью кода, играющего главную роль в этой истории.

В 1890-х годах начали появляться пьесы о Холмсе, их продолжают ставить и поныне. Едва ли не каждый день каждого года какой-нибудь любительский кружок в Англии или в Америке где-нибудь да играет спектакль, в котором появляется Шерлок Холмс. Он фигурирует в сотнях фильмов, начиная с эры немого кино и по сей день. В 1989 году в Лондоне состоялась премьера мюзикла «Шерлок Холмс» Лесли Брикасса, сценариста музыкального фильма «Доктор Дулиттл». (Правда, спектакль вскоре закрылся и с тех пор ставился очень редко.) В 1953 году в лондонском театре «Сэдлерс-Уэллс» поставили балет «Великий сыщик», и как минимум одна опера потребовала, чтобы тенор Холмс и бас Уотсон с чувством пели о своей взаимно благотворной дружбе и радостях сыска.

Хотя Холмс скончался более семидесяти лет назад, люди со всего мира по-прежнему шлют письма, взывая к нему о помощи. Так что до недавнего времени строительное общество «Эбби нэшнл», чье правление помещается в «Эбби-хаус», здании, построенном на месте былой квартиры Холмса на Бейкер-стрит, было вынуждено держать секретаря, который отвечал на почту, доставляемую по этому адресу.

С момента его кончины в 1929 году растущая армия специалистов-холмсоведов создала целую библиотеку диссертаций и монографий, посвященных его жизни и деятельности.

В половине стран мира имеются «Общества Шерлока Холмса», члены которых посвятили себя детальному исследованию холмсианы: «Особое общество Бейкер-стритской Дюжины» в Калгари, Канада; копенгагенская «Пестрая лента»; «Le Cercle Littéraire de l’Escarboucle Bleu» в Тулузе; токийский «Клуб Несравненного»; «Уральское холмсианское общество» в Екатеринбурге; «Знатные клиенты» Индианаполиса; «Друзья Ирэн Адлер» в Кембридже, Массачусетс; «Шесть Наполеонов» Балтимора. Все вышеперечисленные и многие другие сосредоточены исключительно на изучении Шерлока Холмса. Даже беллетристы заимствовали основные факты его жизни и переработали их в романы и рассказы разной степени правдоподобия.

Как и другими фигурами-символами из прошлого нации – Робин Гудом, Генрихом VIII, Уинстоном Черчиллем, – им завладела индустрия рекламы. В его честь названы пабы и отели. Экскурсионные автобусы, знакомящие туристов с Лондоном Шерлока Холмса, ежедневно кружат по улицам британской столицы. Холмсианская атрибутика заполняет полки сувенирных магазинов и туристических лавок. При желании можно купить серебряные статуэтки Холмса и Уотсона, магниты на холодильник, кофейные кружки с собакой Баскервилей, настольную игру «Бейкер-стрит, 221-б» и пластмассовую трубку, которая позволяет примерить на себя образ мастера дедукции, не поощряя курения. Имеется даже плюшевый медвежонок Шерлок Холмс, одетый в инвернесский плащ-крылатку и кепку-дирстокер.

Тем не менее сам Холмс остается до странности неуловимой фигурой. Если не считать нескольких монографий на загадочно-интригующие темы (типы табачного пепла, полифонические мотеты композитора эпохи Возрождения Орландо ди Лассо, шифры и тайнописи, а также разведение пчел), под своей фамилией он не публиковал ничего.

В одном рассказе Холмс упоминает, что опубликовал две короткие статьи об анатомических особенностях ушных раковин в «Журнале института антропологии», но просмотр номеров этого периодического издания за конец XIX века наводит на мысль, что речь идет о статьях, которые он всего лишь планировал написать. Два рассказа о расследованиях, которые написаны от его лица, были опубликованы в «Стрэнд мэгэзин» в 1926 году за три года до его смерти.

И это все, что известно. Всем средствам общения он предпочитал телеграммы, много более эфемерные, чем теперешняя переписка по электронной почте, и ни единого точно атрибутированного его письма не уцелело.

Для всех исследователей жизни и деятельности Холмса альфой и омегой остаются тексты, написанные его коллегой и другом доктором Джоном Х. Уотсоном. Имеются пятьдесят шесть рассказов и четыре повести, которые все исследователи и холмсианцы признают принадлежащими Уотсону или (в двух случаях) Холмсу. Есть несколько текстов («Дело разыскиваемого человека», «История исчезнувшего экстренного поезда»), которые отдельные комментаторы предлагают включить в канон.

«Где-то в подвалах банка „Кокс и компания“ на Чаринг-Кросс, – писал Уотсон в «Загадке Торского моста», – стоит потертая, видавшая виды жестяная коробка для депеш, на крышке которой выведены краской мое имя и звание: „Джон X. Уотсон, доктор медицины, Индийские королевские войска“. Коробка набита бумагами, в основном содержащими отчеты о загадочных происшествиях, расследованием которых приходилось в то или иное время заниматься мистеру Шерлоку Холмсу». Здание банка «Кокс и компания» на Чаринг-Кросс было разрушено во время бомбардировки Лондона, и если десять лет спустя после смерти Уотсона в подвале все еще находились его бумаги, они погибли в огне.

Никогда не следует забывать, какая малая доля расследований Холмса запечатлена в сохранившихся рассказах Уотсона. В «Собаке Баскервилей» Холмс мимоходом упоминает «пятьсот серьезнейших дел, которые мне приходилось распутывать». Баскервильское дело попало в сферу его внимания более чем за десять лет до предположительного ухода на покой и, как мы увидим, более чем за тридцать лет до полного и окончательного устранения от любых криминальных расследований. Эти тридцать лет ознаменовались множеством новых дел, много более тысячи. Из общего их числа, приближающегося к 1800, Уотсон описал шестьдесят. Иными словами, только три-четыре процента.

Тем не менее хроники Уотсона остаются главным источником сведений о жизни Холмса, хотя, как давно убедились холмсоведы, подходить к рассказам доктора, по самым разным причинам, следует с большой осторожностью, не все принимая на веру.

Часто воду мутил сам Холмс, вводя Уотсона в заблуждение, снабжая его ложной информацией и не относящимися к делу фактами, которые наталкивали доктора на ложный след. Бывало и так, что сам Уотсон сознательно камуфлировал правду, пряча реальных людей под псевдонимами или давая большим и малым городам вымышленные названия. Иногда же он просто ошибается.

Не стоит упускать из виду обстоятельства, при которых создавались его рассказы. Хотя в рассказе «Одинокая велосипедистка» он и утверждает, что «сохранил самые подробные записи всех дел», и, несомненно, эти заметки лежали перед ним, когда он писал, тем не менее законченные рассказы, которые он вручал Артуру Конан Дойлу для опубликования, создавались спустя годы, если не десятилетия, после событий, в них изложенных.

В рассказе «Дьяволова нога» повествуется, например, о том, как Холмс расследовал загадку жутких смертей в семье Тридженнис, пока отдыхал с Уотсоном в Корнуолле весной 1897 года. Но завершена эта история была только в 1910 году. В рассказе «Человек на четвереньках» Уотсон вспоминает события 1903 года, но опубликован рассказ был лишь двадцать лет спустя в мартовском выпуске «Стрэнд мэгэзин». А потому неудивительно, что Уотсон иногда кое-что путал. Даже самые вопиющие ляпы (отнесение одного из рассказов ко времени, когда Холмс считался мертвым, например) становятся до известной степени понятными.

Несмотря на скудность достоверных сведений, мало какая из биографий викторианцев заслуживает изучения в такой степени, как жизнь Шерлока Холмса. А он, безусловно, принадлежал эпохе королевы Виктории. Хотя ему не исполнилось и пятидесяти, когда скончалась эта монархиня, он корнями врос в викторианский мир, где родился и возмужал.

Мы думаем, будто знаем викторианцев. По контрасту с нынешними противоречивыми натурами, бьющимися над сложностями модернизма и постмодернизма, они представляются нам ординарными и прямолинейными. Застывшие в стереотипных позах, которые навязало им наше воображение, викторианцы выглядят неуязвимыми для страхов и тревог, преследующих нас. Взирая на нас с выцветших до сепии черно-белых фотографий, они твердо осознают свое место в окружающем мире и дышат уверенностью в нем, о какой нам и мечтать не приходится. Однако ничего не может быть дальше от истинного положения вещей.

Любой человек, родившийся, подобно Холмсу, в 1850-х годах и взрослевший на закате викторианской эры, жил в период интеллектуальных и социальных сдвигов и переворотов, не менее драматичных и грозных, чем те, что ознаменовали XX век. Религиозные верования исчезали под натиском новых теорий о человеке и его месте в мире. Британская империя, над которой, по присловью, никогда не заходило солнце, могла казаться вечной, но семена ее будущей гибели были уже посеяны. На мировую арену в качестве соперников гордого Альбиона выходили Германия и Америка. Новые идеологии – социализм, коммунизм, феминизм – уже начали сотрясать устои государства и семьи, на которые опиралась викторианская уверенность в своем будущем и в своей безопасности. Достаточно слегка царапнуть поверхность викторианского самодовольства, и под ней тут же обнажится тоскливый испуг перед быстро и непредсказуемо меняющимся миром.

Противоречия в характере Холмса – отражение противоречий эпохи, в которой он достиг зрелости. В высшей степени рациональный и преданный идее прогресса, он оказывался во власти более мрачных видений и гнетущих эмоций. Привлеченный на службу империи, которая, как он признавал, умом во всяком случае, уже миновала свой зенит, он оставался неизменно верным своим обязательствам перед ней. И все-таки, даже борясь за незыблемость и весомость ценностей эпохи, сам он всю жизнь искал перемен, стимулов, чего-то волнующего. Его личные воззрения – социальные, эстетические, научные – часто приходили в прямое столкновение с теми, которые он исповедовал внешне. Прослеживать Холмса через повороты и спирали его карьеры в 1880–1890-х годах – значит наблюдать, как викторианская эпоха сражается с собственными демонами.

 

Глава первая

«Мои предки были захолустными помещиками»

Деревня Хаттон-ле-Вересќа расположена на краю йоркширских вересковых пустошей в десятке миль от городка Пикеринг. Вопреки бешеному движению машин по старому тракту, ныне известному как шоссе А-170 на Скарборо, центр деревни за прошедшие полтораста лет изменился поразительно мало. Три-четыре десятка крытых шифером коттеджей, значительная часть которых старинной постройки (есть даже XVII века), все еще располагаются по обеим сторонам автострады. Паб «Зеленый человек» и деревенская церковь Святого Чэда по сей день остаются сердцем деревни.

В полумиле за старинными коттеджами, на самом краю местечка расположен небольшой квартал муниципальных домов постройки 1950-х годов. Возведены они на земле, которую городской совет выкупил после Второй мировой войны у семьи брэдфордских фабрикантов по фамилии Биннс. До середины 1920-х годов там стоял Хаттон-холл, господский дом XVI века.

Фотографии дома, воспроизведенные в майском номере «Кантри лайф» 1922 года, запечатлели деревянно-кирпичный фасад, окна, разделенные натрое изящными каменными средниками, и венчающие крышу затейливые трубы, столь типичные для той эпохи. На снимках интерьеров можно видеть внушительные дубовые панели по стенам и большой камин, украшенный инициалами «RX», восходивший к эпохе Елизаветы I. Все это было еще цело, когда там жила семья Биннс. И там 17 июня 1854 года родился Уильям Шерлок Холмс.

В записях Уотсона Холмс очень редко упоминает свою семью и воспитание, но упоминания эти достаточно ясны и прямолинейны. «Мои предки, – говорит он Уотсону в «Случае с переводчиком», – были захолустными помещиками и жили, наверно, точно такою жизнью, какая естественна для их сословия». Ничего больше он нам не сообщает. Однако известно, что Уильям Скотт Холмс, отец Холмса, унаследовал остатки солидного поместья в Северном Йоркшире.

Холмсы жили в этой части Йоркшира много веков. Еще в 1219 году в сборнике решений йоркских ассизов (судебных заседаний) упоминается некий Уркель де Холмс, а к концу Средневековья род Холмсов возвысился от фермеров-йоменов до мелкого дворянства (джентри). Уолтер Холмс из Керкбаймурсайда, в восьми милях от Пикеринга, упомянутый среди сражавшихся в войске Эдуарда IV в Таутонской битве 1461 года, почти наверное был прямым предком Шерлока и Майкрофта. Уолтер выбрал верную сторону в Войне Алой и Белой розы и в результате преуспел. Через несколько лет после битвы Эдуард возвел его в рыцари, и семья поднялась еще на одну ступеньку иерархической лестницы. Уолтер уцелел при переходе от монархии Йорков к правлению Тюдоров, сохранив свой статус (по-видимому, он был одним из немногих йоркширских баронетов, вставших на сторону Генриха VII до битвы при Босворте).

Его внуку Ральфу было суждено поднять статус Холмсов еще выше. В середине 1530-х годов сэр Ральф, будучи одним из самых больших соглашателей своей эпохи, принявших протестантство, получил возможность значительно пополнить состояние при роспуске монастырей. Когда земли таких богатейших обителей, как аббатства Фонтейн и Риво, пошли с молотка, сэр Ральф и ему подобные уже поджидали. Большая часть владений Фонтейнского монастыря была продана по бросовой цене предприимчивому сэру Ричарду Гришему. Однако сэр Ральф, приспешник Гришема, получил свою долю добычи в виде земельного владения Хаттон-ле-Вереска, а также других земельных участков, разбросанных по Йоркской долине у края вересковых пустошей. Именно сэр Ральф, разбогатевший на разграблении монастырской собственности, построил Хаттон-холл, дом, в котором триста лет спустя суждено было родиться его самому знаменитому потомку.

При поздних Тюдорах и при Стюартах семья старательно держалась в стороне от религиозных и политических распрей своего времени. Сэр Стэмфорд Холмс был членом парламентов, как елизаветинских, так и якобитских, но ничем не выделился. Есть сведения только о двух его вкладах в их деятельность. В первом случае он выступил в дебатах о ссылке каторжников на Барбадос и высказал мнение, что колонии в Новой Англии также могут послужить неплохим местом ссылки для нарушителей закона. Другой член Парламента напомнил ему, что, поскольку преступников отправляют туда как кабальных работников, их уже используют по назначению. Во втором случае он задал вопрос спикеру, нельзя ли затворить двери в вестминстерской часовне Святого Стефана, где тогда заседал Парламент, поскольку он и другие члены опасаются сквозняков.

Однако ко времени конфронтации между королем и Парламентом в 1630–1640-х годах даже самые апатичные члены Парламента и землевладельцы были вынуждены стать на ту или иную сторону. Хотя Шерлока Холмса, аскета и интеллектуала, пожалуй, можно отнести к прирожденным круглоголовым, его предки избрали сторону короля и оставались стойкими роялистами на протяжении всей гражданской войны. Сэр Саймондс Холмс, внук сэра Стэмфорда и праправнук сэра Ральфа, сражался в рядах кавалерии принца Руперта при Марстон-Муре в 1644 году. Семья пострадала за свою верность, хотя, в отличие от многих других, Холмсы во времена правления Кромвеля не были вынуждены отправиться в изгнание.

При Реставрации все хранившие верность монархии, как Холмсы, были тем или иным образом вознаграждены. Сэр Ричмонд Холмс, сын Саймондса, в 1670-х годах переехал после смерти отца на юг, в Лондон, и с той поры проводил больше времени на периферии двора Карла II, чем в своих йоркширских владениях. В попытках сделать придворную карьеру он положил начало постепенной растрате фамильного состояния и запутыванию в долгах, терзавших следующие поколения семьи. Дружба с бесшабашными повесами, вроде поэта и распутника графа Рочестера, была дорогостоящим удовольствием, и ко времени своей смерти в 1687 году сэр Ричмонд задолжал внушительные суммы доброй половине столичных ростовщиков.

Восемнадцатый век стал свидетелем все ухудшавшегося положения семьи. По мере того как один неуемный мот приходил на смену другому, земля продавалась кусок за куском, пока не остался только старый господский дом в Хаттон-ле-Вереска, построенный в 1550-х годах. Сэр Селвин Холмс, по слухам приятель сэра Фрэнсиса Дэшвуда и член гнусного «Клуба адского пламени», был наиболее известным из этих предков Холмса, которые куда больше походили на сэра Хью Баскервиля, чем на своего интеллектуального потомка Шерлока.

Сэр Сеймур Холмс, прадед Шерлока, последний из этих георгианских кутил, который промотал большую часть еще остававшегося имущества, умер от апоплексического удара в 1810 году. И баронетом стал его четырнадцатилетний сын. Дед Шерлока Холмса Шеридан Холмс унаследовал только долги и имя. Юный Шеридан тогда еще находился в Харроу, в школе, где подрастающие Холмсы мужского пола учились из поколения в поколение, и тогда был не в состоянии поправить финансовое положение семьи, однако со временем были изысканы достаточные средства, чтобы он мог поступить в Крайст-Чёрч (Оксфорд), а позже путешествовать за границей (Оксфорд он, видимо, покинул без степени). И в чужих странах он, во всяком случае, обрел свою будущую жену.

Единственной экзотической прививкой к фамильному древу, какую признавал Холмс, была его бабушка, женщина, в брак с которой вступил сэр Шеридан Холмс, «сестра Верне, французского художника». «Артистичность, – замечает Холмс, – когда она в крови, закономерно принимает самые удивительные формы».

Верне, клан французских живописцев, дали в нескольких поколениях ряд именитых художников. Патриархом рода был Антуан Верне (1689–1753), некоторые из его более чем двадцати детей стали художниками.

Один, Клод Жозеф Верне (1714–1789), питал такую преданность своему искусству, что во время бури на море попросил привязать его к корабельной мачте, чтобы вблизи наблюдать игру светотени на бушующей воде.

Самым знаменитым из Верне прослыл внук Клода Жозефа, по имени Эмиль Жан Орас Верне (1789–1863), чья младшая сестра вышла за деда Холмса по отцовской линии; в семье его звали просто Орасом. Он наиболее известен картинами, изображающими военные подвиги и сцены бесшабашной удали. Он постоянно находился в самом сердце художественной жизни Парижа, даже состоял президентом Французской академии с 1828 по 1834 год.

Его сестра Мари Клод родилась в Париже в 1798 году. Ей только-только исполнилось девятнадцать, когда она познакомилась с англичанином, который волей судеб увез ее за Ла-Манш для жизни, какую она, пока росла в наполеоновской Франции, и вообразить себе не могла.

Нам неизвестны обстоятельства, при которых Шеридан Холмс, дед Холмса по отцу, впервые встретил свою будущую супругу. Он, бесспорно, провел в Париже несколько месяцев весной и летом 1818 года – это подтверждают немногие сохранившиеся письма. Вполне возможно, что Шеридан питал честолюбивые мечты стать художником и для осуществления их отправился в Париж, где познакомился с кем-то из многочисленного клана Верне.

Бракосочетание состоялось в Лондоне в церкви Святого Георгия на Ганновер-сквер в начале лета следующего года. Запись в книге регистрации браков этой церкви (с ошибкой в фамилии невесты – «Вернер») все еще существует.

Холмс обязан своим французским пращурам много б́ольшим, чем он когда-либо признавал. Стоит упомянуть, что композитор Мендельсон, близко знакомый с семьей Верне, говорил про Ораса, что ум его был на редкость упорядочен и напоминал полное документов бюро – ему достаточно было выдвинуть ящичек, чтобы найти необходимую справку. Он добавлял, что наблюдательность Ораса была поразительно велика и одного взгляда на позирующего тому хватало, чтобы особенности внешности запечатлелись у него в памяти.

Отец Шерлока, Уильям Скотт Холмс, старший из трех детей, родился в Хаттон-ле-Вереска 26 ноября 1819 года. Сравнение даты его рождения с датой бракосочетания родителей безошибочно указывает, что Мари Клод уже была беременна им, когда шла по проходу церкви Святого Георгия.

Быстро последовали еще двое детей – Мария в 1821 году и Эмили в 1822-м. А осенью 1823 года сэр Шеридан, который, видимо, всю жизнь отличался плохим здоровьем, совсем зачах и скончался от туберкулеза в возрасте всего двадцати семи лет. Ему наследовал четырехлетний сын, будущий отец Шерлока Холмса.

Мари Клод, которой еще не было двадцати пяти, пришлось вдали от родного Парижа приспосабливаться к своему неожиданному положению вдовы, живущей в старинном, насквозь продуваемом доме на краю йоркширских вересковых пустошей.

Новый юный баронет, подобно многим своим предкам, получил образование в Харроу и Крайст-Чёрче, но превзошел отца и окончил колледж с дипломом второй степени по классической литературе весной 1841 года. Как он провел следующие четыре года своей жизни, нам неизвестно. Возможно, подобно отцу, он путешествовал по континенту, но не нашел невесты, которая ожидала бы его в Париже. Жену он выбрал куда ближе к дому.

Уильям Скотт Холмс 12 июля 1845 года вступил в брак с Вайолет Майкрофт в церкви Святого Чэда, приходской церкви Хаттон-ле-Вереска.

Майкрофты были еще одной семьей обедневших йоркширских джентри, веками живших в Мартон-холле, близ деревни Нан-Мартин. Они мало чем отличались от десятков других семей их сословия. Ветвь, к которой принадлежала Вайолет, насчитывает несколько поколений священнослужителей.

Ее отец Роберт Майкрофт, обвенчавший пару, был священником в приходе Святого Чэда, и мы можем предположить, что Уильям и Вайолет знали друг друга с детства.

Дед Роберта, Джордж Райли Майкрофт, более пятидесяти лет бывший приходским священником Ластингема, в Норт-Райдинге, северной области графства Йоркшир, приобрел некоторую известность как автор «Красот Творения, или Новой нравственной системы естественной истории, воплощенной в крайне любопытных четвероногих, птицах, насекомых и цветах Северной Англии», труда, изданного в Йорке в 1727 году.

Джордж Майкрофт, вопреки стремлению подогнать мир природы под собственное моральное представление о Вселенной, был скрупулезным наблюдателем тварей, которых видел в своем вересковом приходе, и в результате его книгу всё еще читали на исходе столетия. Эразм Дарвин, дед Чарльза, в письме 1791 года кратко упомянул «поразительную остроту наблюдательности Майкрофта».

И сама Вайолет родилась совсем рядом с Йорком, в Скелтоне, где ее отец был тогда младшим священником. Произошло это 11 мая 1823 года.

Как-то раз Шерлок Холмс заметил: «Согласно моей теории, каждый индивидуум повторяет в своем развитии историю всех своих предков, и я считаю, что каждый неожиданный поворот в сторону добра или зла объясняется каким-нибудь сильным влиянием, источник которого надо искать в родословной человека. И следовательно, его биография является как бы отражением в миниатюре биографии всей семьи».

Трудно поверить, что, поройся Холмс в собственной родословной, он отыскал бы в ней достаточную поддержку своей теории. Правда, склонности сэра Саймондса Холмса, который жил в XVII веке, сражался за короля в гражданской войне и ставил опыты с микроскопом (он одним из первых подписался на первопроходческий труд Роберта Гука «Микрография» в 1665 году, а в 1660-х – стал членом Королевского общества), в какой-то мере указывают на фамильный интерес к наукам.

Связь эта подкрепляется тем фактом, что прадед его матери питал такое всепоглощающее пристрастие к естественной истории Северной Англии. Позднее это нашло отражение в научном складе его собственного мышления. В остальном же многовековая череда предков Холмса мало чем отличалась от большинства других семей низшего эшелона английского дворянства.

Шерлок Холмс был вторым ребенком в семье и появился на свет семью годами позже своего брата Майкрофта, родившегося в 1847 году. Почему было выбрано имя Шерлок? Конан Дойл, когда давал волю фантазии, настаивая, будто Холмс – его выдумка, утверждал, что заимствовал имя крикетиста, отличавшегося в 1870–1880-х годах, но истина куда более прозаична.

Шерлок, как и Майкрофт, фамилия. Ее носил двоюродный дед будущего сыщика с материнской стороны Джозеф Шерлок, в XVIII веке нотариус в городке Пикеринг, и имя это уже получили несколько мальчиков в следующих двух поколениях.

Манера использовать фамилии в качестве имен была довольно распространенной. Точной параллелью служит друг Холмса и его литературный агент Артур Конан Дойл, который получил свое среднее имя в честь двоюродного деда Майкла Конана, известного издателя и журналиста.

В течение семи лет, разделяющих рождение братьев Холмс, Вайолет – если поверить завуалированным намекам в уцелевших письмах – дважды была беременна, но следовали выкидыши. В подобных делах викторианцы ее сословия предпочитали эвфемизмы, но упоминания о ее «хрупком здоровье» и «двух прискорбных потерях» выглядят более чем ясными. Если предположить, что Шерлок Холмс родился после того, как его мать недоносила двух детей, многое в его раннем детстве прояснится.

У нас практически нет данных, на которых можно было бы построить гипотезы о первых годах его жизни, но то немногое, что есть в нашем распоряжении, указывает, что он с самого начала являлся источником тревог для своих близких. Прошлое Вайолет должно было еще больше усугублять эту тревогу.

Листок, сохранившийся в архиве семьи Верне во Франции и датированный 21 ноября 1854 года, почти наверное представлял собой часть письма, отправленного Мари Клод Холмс из ее йоркширского изгнания брату Орасу, и petit enfant, названный «слабеньким», это, вероятно, пятимесячный Шерлок.

Если в первый год жизни Шерлок был «слабеньким», то скоро окреп. Нет никаких указаний на то, что физически его здоровье внушало опасения. С раннего его детства и далее родителей тревожило умственное и эмоциональное развитие младшего сына.

В 1880-х годах Уотсон описывал внезапные смены настроения своего соседа по съемной квартире. «Энергия в нем била ключом, – говорит Уотсон, – пока он был увлечен работой, но время от времени наступала реакция, и тогда он целыми днями лежал на диване в гостиной, не произнося ни слова и почти не шевелясь от восхода до заката».

Поведение для взрослого человека более чем необычное, хотя Уотсон, видимо, приспособился к нему с редкой благожелательностью. В ребенке, однако, такой внезапный переход к полнейшей замкнутости, к молчанию и неподвижности, когда маленький Холмс днями никак не реагировал на окружающий мир, не мог не пугать его родителей.

Еще одно письмо – отца Шерлока старому университетскому другу – упоминает о «странном безразличии (мальчика) к ежедневному укладу нашей буколической жизни» и о невозможности послать его в школу.

Нет сомнения, что Шерлок Холмс был трудным и внушающим тревогу ребенком, но есть ли указания, будто он, как предполагают некоторые хитроумные исследователи, страдал аутизмом?

В середине XIX века аутизм еще только ждал своего клинического определения и описания (термин был пущен в оборот в 1911 году швейцарским психиатром Ойгеном Блёйлером, а детальные описания конкретных случаев появились только в 1940-х годах).

Тем не менее и в детстве, и в зрелом возрасте у Холмса отмечались некоторые черты, фиксируемые в современных историях болезни людей, страдающих аутизмом. Странная отрешенность от будничного мира, фиксация на тех или иных предметах и тщательное их классифицирование (вспомните, например, его монографию о ста сорока видах трубочного, сигарного и сигаретного пепла), неспособность к полному пониманию эмоций других людей и эмпатии, чрезмерная обостренность некоторых чувств – все это отражает особенности взаимодействия аутиста с окружающим миром.

Однако окончательный вывод, безусловно, указывает, что Холмс не был аутистом в современном смысле этого слова. Страдающий аутизмом человек не смог бы поддерживать столь разнообразную и требующую такого напряжения деятельность, какой он занимался пятьдесят лет. Аутист не выказал бы такого взрыва подавляемых эмоций, какой обнаружил Холмс в «Трех Гарридебах», когда подумал, что Уотсона застрелили.

Однако, как свидетельствует письмо его отца, родители и помыслить не могли о том, чтобы отдать Шерлока в школу.

В 1860 году тринадцатилетний Майкрофт, которого до того учили дома отец и местный священник Уильям Барнс, был отправлен на юг, в Харроу. Возможно, это покажется удивительным, но он с поразительной легкостью адаптировался к спартанской обстановке школы, и уже вскоре на север Йоркшира регулярно приходили похвальные отзывы о его академических успехах, особенно в математике.

Первые уроки шестилетнему Холмсу, вероятно, давала мать, но вскоре им положила конец трагедия. Вайолет Майкрофт Холмс умерла 23 августа 1861 года. В свидетельстве о ее смерти причиной указана чахотка, и, без сомнения, она много лет страдала этой болезнью, которую викторианцы называли «белой смертью». Более того, состояние ее здоровья вполне могло привести к выкидышам в начале 1850-х годов.

Менее трех лет спустя семья понесла еще одну тяжелую утрату. Бабушка Холмса, урожденная Мари Клод Верне, скончалась от разрыва сердца 18 января 1864 года. Ей было шестьдесят пять, и более сорока лет она прожила в глуши йоркширских вересковых пустошей, вдали от парижских салонов и мастерских художников, где прошли дни ее юности.

Потеря и матери, и бабушки тяжело подействовала на братьев Холмс, но сильнее удар сказался на младшем, на Шерлоке. Четырнадцатилетний Майкрофт пробыл в Харроу меньше года, когда умерла его мать. Он приехал домой на похороны, затем вернулся в школу и в ее бодряще несентиментальной атмосфере был вынужден смириться с горькой утратой ради выживания изо дня в день.

К середине XIX века прославленные школы-интернаты стали лишь чуть более цивилизованными в сравнении с самодостаточными мирами гоббсовской омерзительности и грубой жестокости, какими были до вступления на престол Виктории.

Реформаторское рвение директоров вроде легендарного Томаса Арнольда в Регби принесло свои плоды. Но тем не менее закрытые школы оставались местами, где сильные благоденствовали, а слабыми помыкали.

В 1853 году, всего за семь лет до того, как туда поступил Майкрофт, староста так сильно избил младшего мальчика, тридцать один раз ударив его тростью, что несчастный навсегда остался изуродованным и родители были вынуждены забрать его домой.

Школы, такие как Итон, Харроу и Винчестер (куда вскоре предстояло поступить мальчику по имени Джон X. Уотсон), продолжали оставаться вертепами, где, по словам выпускника Итона, «ребятам приходилось переносить такое, чего не выдержал бы и юнга и что сочли бы бесчеловечным в отношении галерного раба».

Шерлоку, который был на семь лет моложе и жил дома, все изо дня в день напоминало о его потерях. Очень и очень соблазнительно спекулировать и ставить психиатрические диагнозы историческим лицам, но никуда не деться от вывода, что подозрительное отношение Холмса к женщинам коренится в его реакции на смерть матери и бабушки. Маленькому ребенку, каким он был в то время, казалось, будто две женщины, к которым он питал особенную привязанность, почему-то бросили его. Когда в «Знаке четырех» он говорит Уотсону, что «женщинам никогда нельзя полностью доверять – даже лучшим из них», за его словами, конечно же, кроется память об этих травмировавших его психику потерях.

Спасением для маленького Холмса стало чтение. Библиотека его отца была не менее странной, чем ее владелец, и тут мальчик находил тома необычного и темного содержания.

В самом начале их дружбы Уотсон отметил, что познания Холмса в области «уголовной литературы» были «невероятными» и что он словно бы знал «подробности каждого преступления, совершенного в этом веке».

В «Долине Страха» Холмс говорит инспектору Макдональду, что тому было бы полезно для оттачивания профессиональных навыков запереться у себя дома месяца на три и по двенадцать часов в сутки изучать историю преступлений.

В отрочестве, завороженный отцовскими томами «Справочника Ньюгейтской тюрьмы», этой крайне впечатляющей и часто жуткой летописью убийств, грабежей и прочих преступлений, именно так поступал сам Холмс. И, поступая так, он сделал череду устрашающих картин пищей для своего буйного воображения, но, кроме того, заложил основу умственной картотеки преступлений, которая оказалась столь полезной ему позднее.

Одиночество и изолированность юного Холмса привели к тому, что взрослым он стал поразительно замкнутым и яростно независимым.

В «Знатном клиенте» Уотсону предстояло отметить почти невротическую скрытность, с какой взрослый Холмс утаивал свои идеи и мысли. «Его отличительной чертой была почти маниакальная скрытность, которая позволяла ему добиваться внезапных, драматических развязок, но доставляла немало огорчений его друзьям, принужденным гадать, каковы же в действительности его намерения. „Никто не проговорится, если проговориться некому“ – этой аксиоме он следовал неукоснительно. Даже я, который был ближе к нему, чем кто-либо другой, всегда чувствовал разделявшее нас расстояние».

Радости светского общения навсегда остались ему чужды. Его упоминание в «Знатном холостяке» о «тех несносных официальных приглашениях, которые либо нагоняют на вас скуку, либо заставляют прибегнуть ко лжи», показывает всю глубину его презрения к обычному светскому общению.

В значительной мере это одинокое взросление Холмса породило странности, отличавшие его под конец жизни, и то производимое им впечатление, будто он обитает в другом измерении, далеком от остального будничного мира.

Только одному человеку удавалось ломать барьеры, которые юный Холмс воздвиг вокруг себя в детстве. Еще мальчиком он избрал кумиром старшего брата, и отголоски этого преклонения улавливаются, когда он говорит с Уотсоном о Майкрофте. Но и Майкрофт бросил его.

Пока старший брат триумфально переходил из класса в класс в Харроу, получая стипендии и призы и завязывая знакомства, которые оказались столь полезными для его будущей карьеры в коридорах власти, Шерлок, считавшийся слишком нервическим и необычным ребенком для суматошных публичных школ, оставался дома.

В 1866 году, пока двенадцатилетний Шерлок отбивался от домашних учителей, сменявших один другого в Хаттон-холле, Майкрофт поступил в Крайст-Чёрч, чтобы изучать математику.

Крайст-Чёрч, разумеется, был тем колледжем, где училось большинство мужчин из рода Холмсов на протяжении более трехсот лет. Некий Уильям Холмс, возможно брат или кузен сэра Ральфа Холмса, вошел в число самых первых студентов колледжа, основанного кардиналом Уолси в 1524 году и называвшегося тогда Кардинальским. Отец, дед и прадед Майкрофта – все учились там.

В Харроу Майкрофт, старший из братьев Холмс, уже показал себя блистательным математиком и в Крайст-Чёрч вступил овеянный славой школьных лет.

Когда он воспользовался заслуженной им стипендией, колледж как раз переживал период кардинальных перемен и реформ под руководством недавно занявшего этот пост декана Г. Д. Лидделла, и год спустя после его поступления акт Парламента изменил устав колледжа.

Куратором Майкрофта в Крайст-Чёрче был, пожалуй, самый знаменитый в XIX веке тамошний преподаватель Чарльз Лутвидж Доджсон, более известный как Льюис Кэрролл. Застенчивый и сдержанный, Доджсон тем не менее с большой теплотой отнесся к таланту своего нового ученика, и за три года студенчества Майкрофта они очень сблизились. Их объединял интерес к логическим загадкам, а также дар к богатому фантазированию и построению гипотез. После того как Майкрофт, апатичный во всем, кроме этих фантазий, покинул Крайст-Чёрч с высшим отличием, он старался поддерживать связь со своим бывшим куратором еще не один десяток лет.

Однако наиболее значительной стала дружба, завязавшаяся у Майкрофта в Крайст-Чёрче с его ровесником, Арчибальдом Филиппом Примроузом, будущим лордом Розбери, который был тогда студентом.

На первый взгляд может показаться, что дружба между ними никак не должна была возникнуть. Примроуз, наследник графского титула, поставивший себе целью, по собственному его признанию, жениться на богатой наследнице, выиграть Дерби и стать премьер-министром, казалось бы, не мог иметь ничего общего с толстым и ленивым, пусть даже весьма неглупым отпрыском мелкого йоркширского дворянчика. Однако противоположности часто сходятся, и одно время они проводили в обществе друг друга много часов.

Затем Примроуз был поставлен администрацией Крайст-Чёрча перед выбором: или занятия в университете, или скаковая лошадь, которую он держал (вопреки всем правилам колледжа), и он, выбрав лошадь, покинул Крайст-Чёрч. Хотя тогда молодые люди этого не знали, их дружбе было суждено оказать важнейшее влияние на жизнь Майкрофта.

Сам Холмс однажды заметил: «Я часто определял характер родителей, изучив нрав их детей». Если это так, что мы можем узнать о характерах отца и матери Холмса, окутанных мраком неизвестности?

Как ни грустно, извлечь хоть какое-то представление о натуре Вайолет Холмс из мрака забвения, в которое ее погрузили протекшие полтора столетия, возможности нет. Она остается неясной и расплывчатой фигурой, подобно столь многим женщинам XIX века, видимой лишь через ее отношения с мужем и сыновьями.

Отец Холмса загадочен лишь немногим меньше, хотя о следах им оставленных мы знаем заметно больше.

Уильям Скотт Холмс обладал той же двойственностью, которая отмечала его второго сына. Одновременно и самый обычный деревенский сквайр, и эксцентричный, эрудированный любитель наук, он делил свое время между беспорядочными попытками улучшить унаследованную землю и совершенно не систематическим, но очень широким штудированием истории и философии.

В конце 1840-х годов, вскоре после рождения его старшего сына и наследника Майкрофта, он опубликовал за свой счет трактат о Славной революции, привлекший внимание лорда Маколея, который написал язвительный отзыв, указав, что «один непростительный порок, порок скучности, пронизывает эти странные излияния неупорядоченного ума», и предположив, что «лишь очень немногие истомленные дотянут до последней страницы [опуса] мистера [sic] Холмса».

По-видимому, надменное презрение Маколея вполне могло отвратить отца Холмса от других публикаций, потому что тот быстро перешел от изучения английской истории в область спекулятивных предположений. Б́ольшая часть второй половины его жизни была отдана фантастичным розыскам местоположения райского сада.

Кое-как сводя концы с концами в уединении йоркширских вересковых пустошей, он в воображении бродил по всему миру и как будто составлял внушительный ученый труд, призванный безоговорочно доказать, что библейский Эдем находился в Индии. Подобно шедевру его сына, охватывающему все искусство сыска, опус Уильяма Скотта Холмса света дня так и не увидел.

Сходство между отцом и сыном было немалым. Так легко забыть причуды и завиральные идеи самого Шерлока Холмса. Его убеждение, будто древний корнский язык близок халдейскому и во многом заимствован у финикийских торговцев, приплывавших в Корнуолл за оловом, слишком уж близко по духу идеям тех, кто, например, уверен, что англичане – потомки потерянного колена Израилева или что с помощью сложнейших кодов они могут доказать, будто шекспировские пьесы писал сэр Фрэнсис Бэкон. Бесспорно, это не так уж далеко от мании, владевшей его отцом почти тридцать лет.

Эксцентричность отца привела к тому, что Шерлок Холмс получил домашнее образование, кардинально отличавшееся от того, которое вбивали в подавляющее большинство юных членов его сословия публичные школы. На юг, в Харроу, был отослан старший сын, Майкрофт, которому, на взгляд отца, предстояло взвалить на себя заботы о Хаттон-холле и фамильных землях, сколь бы они ни уменьшились. Шерлоку пришлось остаться в Йоркшире.

Это имело колоссальные последствия для развития его экстраординарной личности и странного спектра интеллектуальных интересов. Взрослый Холмс радикально отличался от подавляющего большинства представителей своего социального класса, главным образом потому, что не испытал формирующего влияния публичных школ, которому подверглись они.

В сферу спортивных интересов Холмса, например, не входили командные игры (столь важные для воспитания и становления характера по викторианским представлениям), в которых он мог бы участвовать, случись ему учиться в какой-либо из знаменитых публичных школ.

Бокс и фехтование, в которых, по словам Уотсона, он отличался, – это поприще индивидуалиста и эгоиста. Отец поощрял его занятия и тем и другим.

Во всяком случае, на короткое время Уильям Скотт Холмс договорился с поселившимся в Йорке учителем фехтования Теодором Доррингтоном, что раз в неделю тот будет приезжать с ночевкой в Хаттон-ле-Вереска, чтобы учить Холмса искусству владения холодным оружием. Благодаря этому учителю Холмс соприкоснулся с великой традицией европейского фехтования.

Доррингтон, которому уже было сильно за пятьдесят, когда он скрестил эспадроны с подростком Холмсом, сам учился у знаменитого Генри Анджело, руководившего академией фехтования в Лондоне эпохи Регентства и в своих учениках числившего, например, лорда Байрона и принца Уэльского.

В юном Шерлоке Доррингтон обрел ревностного ученика, который извлекал равное удовольствие как из учебных поединков на шпагах и саблях, так и из упражнений с деревянными рапирами – палками длиной в ярд с гардами на рукоятках, используемыми при обучении.

Фехтование, как нам известно из рассказа «Глория Скотт», оставалось одним из немногих развлечений, позднее скрашивавших его дни в период, который сам он считал тоскливым изгнанием в Кембридж.

Доррингтоновские упражнения на деревянных рапирах принесли свои плоды и более тридцати лет спустя, когда, как записано в рассказе «Знатный клиент», Холмс положился на свой былой опыт, чтобы отбиться от убийц, подосланных к нему Адельбертом Грюнером.

Боксирование считалось для благородных сословий занятием необычным.

В эпоху Регентства у молодых аристократов было в моде встречаться на ринге с профессиональными кулачными бойцами. Байрон, например, нанял личного тренера в лице Джона Джексона, профессионального бойца.

К 1850–1860-м годам мужчины сословия Уильяма Скотта Холмса с радостью отправлялись на порядочные расстояния, чтобы посмотреть, как два человека, сословно много ниже них, мутузят друг друга кулаками, и ставили внушительные суммы на исход боя. Сами они, однако, обычно не практиковали это искусство, не говоря уж о том, чтобы обучать ему своих сыновей.

Однако отец Шерлока, большой оригинал, вполне мог посчитать, что его младшему сыну пойдут на пользу самодисциплина и вера в себя, которые привьет ему умение драться на ринге.

Нам точно не известно, какими были первые шаги Шерлока на этой стезе – не существует никаких указаний на то, что в 1850-х годах в Хаттон-холле подвизался тренер, обучающий кулачному бою, как Теодор Доррингтон учил искусству владения клинком, но нет сомнений, что Шерлок увлекся боксированием не меньше, чем фехтованием.

Хотя Холмс перестал регулярно боксировать в середине 1870-х годов, вскоре после того, как оставил Кембридж, иногда он поднимался на ринг.

Уотсон явно видел, как он дрался, судя по отзыву в рассказе «Желтое лицо»: «В своем весе он был, бесспорно, одним из лучших боксеров, каких я только знал».

В 1884 году Холмс выступил в трех раундах против Макмёрдо, пожилого бойца, в день бенефиса последнего в зале Алисона в Лондоне. Встретившись с Холмсом позднее в качестве телохранителя Таддеуша Шолто в «Знаке четырех», Макмёрдо высоко оценил дарование Холмса как боксера. «Вы из тех, кто зарывает таланты в землю. А то бы далеко пошли, если бы захотели!» – говорит он сыщику.

Единственное другое упоминание о боксерских способностях Холмса, которое нам удалось обнаружить, это несколько сказанных вскользь слов из малоизвестной публикации 1873 года «Боксиана, или Анналы современного кулачного боя». Неустановленный автор, сравнивая силы и достоинства боксеров прошлого и настоящего, упоминает «молодого Холмса из Кембриджа, чья правая рука в перчатке столь же опасна, как могучий кулак покойного и горько оплакиваемого Сейерса». Где именно пишущий видел Холмса в действии, он, к сожалению, не упоминает.

Два других непреходящих увлечения, музыка и театр, также восходят к детству Холмса.

Первую скрипку Холмс получил от бабушки в восемь лет в подарок ко дню рождения. Позднее Холмс стал знатоком прекрасных инструментов. Его скрипка, когда Уотсон познакомился с ним, была работы Страдивари и стоила «по меньшей мере пятьсот гиней». В «Этюде в багровых тонах» он «без умолку болтал о кремонских скрипках, о разнице между инструментами Страдивари и Амати».

Та первая скрипка, скорее всего, была всего лишь стареньким инструментом, купленным за пару шиллингов в какой-нибудь музыкальной лавке в Пикеринге, но она привила любовь к музыке, которую Холмс сохранил до конца жизни.

Уильям Скотт Холмс любителем музыки не был, и мы можем с уверенностью предположить, что он не нанял учителя музыки, который наставлял бы юного Холмса, пока тот водил смычком поперек струн.

На протяжении всей жизни Холмс оставался весьма эксцентричным скрипачом. В начале их совместной жизни Уотсон описал его привычку устраиваться в кресле по вечерам, когда Холмс «клал скрипку на колени и, закрыв глаза, небрежно водил смычком по струнам. Иногда я слышал торжественные, печальные аккорды. В других случаях они казались радостными и романтическими».

Тот, кто постоянно играет на скрипке, положенной поперек колена, вряд ли учился играть на этом инструменте под руководством учителя-профессионала. Это смахивает на детскую привычку, от которой не пытался отучить преподаватель.

Тем не менее Холмс умел играть, и играть хорошо. По просьбе Уотсона он играл ему «Песни» Мендельсона. В «Камне Мазарини» Холмс исполняет баркаролу из оперетты Оффенбаха «Сказки Гоффмана» настолько хорошо, что слушатели не могут отличить его игру от граммофонной записи профессионального исполнителя.

Музыка воздействовала в первую очередь не на рациональную сторону его личности (хотя анализ полифонической музыки ди Лассо, про который нам поведал Уотсон, несомненно, представлял собой не менее сложное упражнение для ума, чем криминальные дедукции), но на сильнейшие эмоции, которые таились под поверхностью строгой рассудочности Холмса.

Он сам это сознавал. «Помните ли вы, что Дарвин говорит о музыке? – спрашивает он Уотсона в «Этюде в багровых тонах». – Он утверждает, что способность создавать и слушать музыку родилась в человеческом мозгу задолго до того, как начала формироваться речь. Именно поэтому музыка так сильно на нас действует. В наших душах живут смутные воспоминания о далеких веках, когда мир был совсем юным».

Музыка служила Холмсу наилучшим отдохновением от трудов и тех суровых ограничений, которые он наложил на себя ради достижения честолюбивых целей. Это явствует из наблюдений Уотсона, сделанных во время одного концерта. «Весь вечер, – рассказывает доктор в «Союзе рыжих», – просидел он в кресле, вполне счастливый, слегка двигая длинными тонкими пальцами в такт музыке; его мягко улыбающееся лицо, его влажные, затуманенные глаза ничем не напоминали о Холмсе-ищейке, о безжалостном хитроумном Холмсе, преследователе бандитов».

Здесь напрашивается параллель с другим великим человеком, родившимся на четверть века позже Холмса, но также обретшим в музыке отдушину от чрезмерных трудов. Альберт Эйнштейн тоже любил музыку и всю жизнь играл на скрипке.

Если верить Уотсону, Холмс не просто слушал музыку и был скрипачом-любителем. «Мой друг страстно увлекался музыкой, – сообщается нам в «Союзе рыжих», – он был не только очень способный исполнитель, но и незаурядный композитор».

Тем не менее самые тщательные розыски в музыкальных библиотеках и в пожелтевших каталогах музыкальных издателей того периода, таких как Новелло и Шотт, не обнаружили ни единого произведения композитора по имени Шерлок Холмс.

Либо Холмс публиковал свои произведения под псевдонимом (что маловероятно, но возможно), либо (и это более правдоподобное объяснение) преданный Уотсон подразумевал его скрипичные импровизации, когда отозвался о нем как о «незаурядном композиторе».

Любовь к драматическому искусству зародилась у Холмса благодаря игрушечному театру, который бабушка подарила ему, когда он был еще маленьким мальчиком. До того как в возрасте девятнадцати лет он более или менее навсегда покинул Йоркшир, ему выпадало мало случаев увидеть настоящий спектакль, но все-таки он должен был несколько раз испытать силу воздействия театрального искусства.

В одном из немногих уцелевших писем Уильяма Скотта Холмса упоминается поездка в Йорк в начале мая 1869 года, чтобы присутствовать при чтении Диккенсом своих произведений, одном из тех чтений, которые производили столь сильное впечатление на современную великому романисту публику.

Диккенс, чью жизнь, возможно, укоротили эмоциональные и физические нагрузки, которым драматические чтения подвергали его здоровье, был исключительным исполнителем. Когда он разыгрывал сцену убийства из романа «Оливер Твист» (постоянный гвоздь его программы), некоторые впечатлительные зрители падали в обморок, а у иных даже случались нервические припадки, настолько гипнотизирующим было представление.

Некто, сумевший не потерять головы, дал яркое описание гастрольного выступления романиста:

Разгоряченный возбуждением, он отшвырнул книгу и сыграл сцену убийства: пронзительно выкрикивал полные ужаса мольбы девушки, рычал, передавая животную ярость убийцы… Затем следовал вопль о пощаде: «Билл, милый Билл! Богом молю!»… Когда мольбы смолкали, вы открывали глаза с облегчением, как раз вовремя, чтобы увидеть, как убийца в изображении писателя хватает тяжелую дубину и ударами повергает жертву на землю.

Хотя его отец об этом не упоминает, подросток Холмс почти наверное был в зале и видел на удивление выразительную игру романиста.

Девять с лишним лет после смерти бабушки Холмс вел необычную, уединенную жизнь в господском доме XVI века на краю вересковых пустошей.

Отец, единственный, с кем кроме слуг он общался, б́ольшую часть своего времени отдавал воображаемым путешествиям по долинам Карнатика, разыскивая следы Эдема.

Холмс все больше замыкался в царствах собственного воображения, предаваясь чтению, а остаток времени посвящая постоянно расширяющемуся кругу своеобычных интересов.

Помимо Теодора Доррингтона, скрещивавшего рапиры с его сыном, Уильям Скотт нанимал частных учителей, наставлявших его сына в классических языках и литературе, столь любимых им самим. Ни один, однако, не продержался сколько-нибудь долго. Холмс, уже в детстве властный и интеллектуально высокомерный, никак не мог быть покладистым учеником.

Из всех известных нам наставников свыше полугода в Хаттон-холле провел лишь некий Томас Давенпорт, свежеиспеченный выпускник Кембриджа, где он штудировал классиков. Давенпорт, честолюбивый молодой поэт, пока находился в Йоркшире, издал маленький томик «Лирических стихов о любви и жизни», который посвятил – либо из лести, либо в силу искреннего восхищения – Уильяму Скотту Холмсу. В предисловии он упоминает «моего ученика, мистера Холмса-младшего», чей «яркий ум много обещает в будущем».

Если Давенпорт и рассчитывал подластиться к двум Холмсам, отцу и сыну, ему это не удалось. Его пребывание в Хаттон-холле завершилось всего несколько недель спустя после публикации стихов, и с этого момента история о нем умалчивает.

 

Глава вторая

«Этот негостеприимный город»

В Михайлов (осенний) триместр 1873 года Шерлок Холмс поступил в кембриджский колледж Сидни Суссекс, чтобы изучать естественные науки. Произошло это вопреки желанию отца. Уильям Скотт Холмс хотел, чтобы его второй сын следом за ним и старшим братом Майкрофтом избрал Оксфорд. Еще он хотел, чтобы младший отпрыск изучал юриспруденцию.

Шерлок, убежденный, что старший брат постоянно его затмевает, несомненно, решил: Оксфорд, где память об академических триумфах Майкрофта еще жива, не для него. Юриспруденцией он также заниматься не желал.

Отец после долгих споров уступил и согласился, что ему следует выбрать Кембридж и заняться наукой.

Неясно, каким образом интерес Шерлока к химии и смежным наукам мог развиться в глуши вересковых пустошей. Отец, уединявшийся со своими книгами по древней истории и географии Индии, вряд ли стал бы его поощрять. Насколько нам известно, никто из частных учителей Холмса, классицистов в первую и последнюю очередь, не смог бы преподать ему даже азы естественных наук. И все же каким-то образом юный Холмс наткнулся на дисциплину, которой было суждено стать увлечением всей его жизни.

Тройной экзамен по естественным наукам в Кембридже ввели только в 1851 году, и в 1870-х годах к нему готовилось относительно малое число студентов. «Занимался я вовсе не тем, чем мои сверстники», – признается Холмс в рассказе «Глория Скотт».

С первых же дней в Кембридже Холмс должен был испытать глубокое разочарование. Он с трудом убедил отца, что ни Оксфорд, ни юриспруденция ему не подходят. Он выбрал дисциплину, которую многие и многие все еще считали бедной родственницей в сравнении с историей и философией, математикой и правом. И когда он огляделся в Сидни Суссекс, то выяснилось, что ни колледж, ни курс наук ему не по вкусу.

Легко довольствующийся собственной компанией, Холмс не присоединился ни к одному студенческому обществу и, видимо, вел почти монашескую жизнь. «Я не был общителен, Уотсон, – признается он в «Глории Скотт», – я часами оставался один в своей комнате, размышляя надо всем, что замечал и слышал вокруг, – тогда как раз я и начал создавать свой метод. Потому-то я и не сходился в колледже с моими сверстниками».

При его любви к театру Холмс мог бы стать членом драматического любительского кружка, которыми изобиловал Кембридж 1870-х годов. Любительский драматический клуб (старейший из университетских драматических кружков в Англии) был основан в 1855 году, но нет никаких свидетельств, что Холмс стал членом его или какого-либо другого из тогдашних обществ почитателей драматического искусства.

Единственное общество, собрания которого он доподлинно посещал (протоколы заседаний сохранились в библиотеке Тринити-колледжа), не может не вызвать удивления. Холмс, архирационалист, человек, который позже посвятил себя сыску как «точной науке», был членом небольшого кружка, состоявшего в основном из студентов, которые сплотились вокруг харизматической фигуры Эдмунда Гарни, молодого профессора Тринити, чтобы заниматься тем, что они называли «исследованием психических феноменов».

Отношение Холмса к религии, загробной жизни и сверхъестественному отличалось двойственностью, вообще характерной для его мировосприятия. В «Знаке четырех» Уотсон отмечает восхищение своего друга «Мученичеством человека» Уинвуда Рида. («Рекомендую вам почитать в мое отсутствие эту книгу – замечательное произведение».) Из чего следует, что Холмс, давно оставивший позади юношеский флирт со спиритизмом и расхожим благочестием, почти, а то и вовсе не находил утешения в религии.

Книга Рида, одна из тех викторианских сенсаций, что в свое время вызывали ожесточенные споры, а теперь почти забыты, вышла в 1872 году, за три года до безвременной смерти автора, постигшей его в возрасте тридцати шести лет. Эта всеобъемлющая и своеобразная интеллектуальная история человека от глубокой древности до нынешнего дня с впечатляющей силой доказывает, что все религии были порождением той или иной культуры, творением человека, а не Бога. Рид, личность не менее примечательная, чем его труд, много путешествовал по Африке и сопровождал английскую армию в качестве военного корреспондента во время войны с ашанти в 1873 году.

По всей вероятности, Холмс прочел «Мученичество человека» еще в Кембридже, вскоре после выхода книги в свет. (Уотсон оказался менее восприимчив к тому, что назвал «смелыми рассуждениями» Рида. Более консервативный, чем его друг, во всех вопросах, включая религию, он к тому же был очарован Мэри Морстен, своей будущей женой, и, по его собственному признанию, сидя возле окна с книгой в руках, главным образом «вспоминал нашу недавнюю посетительницу – ее улыбку, красивый грудной голос».)

И все-таки Холмс, подобно столь многим мыслящим викторианцам, продолжал разрываться между верой и сомнениями. «Что же это значит, Уотсон? – вопрошает он в рассказе «Картонная коробка». – Каков смысл этого круга несчастий, насилия и ужаса? Должен же быть какой-то смысл, иначе получается, что нашим миром управляет случай, а это немыслимо. Так каков же смысл? Вот он, вечный вопрос, на который человеческий разум до сих пор не может дать ответа».

Не мог он избавиться полностью и от веры в загробную жизнь, в которой восторжествует справедливость, чего, как он слишком ясно видел, в этом мире не бывает. «Воистину пути Провидения неисповедимы, – говорит он в рассказе «Квартирантка под вуалью». – Если и потом не будет какого-то воздаяния, наш мир – просто жестокая шутка».

И как энергично ни пытался он подавлять подобные слагаемые своей натуры, ему явно не удалось полностью избавиться от отголосков мистицизма и неортодоксальных верований, которые сбили его с толку в Кембридже.

Вскоре после знакомства с Уотсоном он уже делится с ним своими идеями о живущих в наших душах «смутных воспоминаниях о далеких веках, когда мир был совсем юным», и мало какие дела привлекали его внимание больше, чем содержавшие намек на потустороннее или сверхъестественное.

Однако воинственный скептицизм, с каким он взялся за Баскервильское дело и какой позднее обнаружил при расследовании случаев с «суссексским вампиром» и «человеком на четвереньках», намекает на пыл верующего, попавшего под власть сомнений.

Воспоминания о Кембридже у Холмса остались не самые лучшие. Когда поиски Годфри Стонтона в «Пропавшем регбисте» приводят его сюда через двадцать с лишним лет после расставания с университетом, он угрюмо называет Кембридж «негостеприимным городом».

В 1874-м, через год после поступления в университет, Холмс, ни с кем не посоветовавшись, решает, что Кембридж не для него. Его будущее, приходит он к выводу, не академический мир, но сцена. Следующим известием, какое получил от него отец, была телеграмма, сообщавшая семье, что он оставил Кембридж и теперь подвизается как актер в Лондоне.

Играл он на сцене одного из знаменитейших театров столицы, «Лицеума», вместе с самым прославленным актером тех лет Генри Ирвингом. Как Холмс сумел убедить Ирвинга и дирекцию театра «Лицеум», что достоин быть принятым в труппу, остается загадкой.

Есть небольшая вероятность, что они с Ирвингом встречались до отъезда Холмса в Кембридж. На протяжении 1860-х годов Ирвинг гастролировал в провинции, и подросток Холмс мог присутствовать на каком-нибудь из его представлений. Но, по всей очевидности, Холмс просто явился в театр и силой своего красноречия убедил Ирвинга дать ему шанс.

Осенью 1874 года Генри Ирвингу было около тридцати пяти. Урожденный Джон Генри Бродрибб, он увидел свет в графстве Сомерсет, в маленьком городке, а трудовую жизнь начал клерком в конторе лондонского торговца. Его семья возражала против того, чтобы он избрал сценическую карьеру. (Быть может, решимость Холмса стать актером напомнила ему собственные усилия вырваться из томительной рутины счетоводства.)

Сомнения родных подкрепил полный неуспех первых лет на сцене. Не один год Ирвинг кочевал по провинциальным сценам с разными репертуарными труппами, прежде чем в 1866 году получил роль в лондонской постановке.

Ему пришлось еще пять лет ждать первого настоящего успеха, но когда он обрел его в душераздирающей мелодраме под названием «Колокола», перед Ирвингом открылась карьера, сделавшая его архетипом викторианского исполнителя, первым актером, возведенным в рыцарское достоинство за заслуги перед театром.

Премьера поставленного Ирвингом «Гамлета» 31 октября 1874 года стала гвоздем сезона, но поначалу сдержанная игра актера озадачила зрителей. Как пишет в своих мемуарах Эллен Терри, «успех премьеры в „Лицеуме“ в 1874 году не отличался тем электризующим, почти истерическим великолепием, которым сверкает великая игра некоторых актеров». Отнюдь не сразу те, кому посчастливилось присутствовать на представлении, начали воспринимать тонкое искусство этой интерпретации, но уж тогда, по утверждению все той же Эллен Терри, «внимание сменилось восхищением, восхищение – энтузиазмом, энтузиазм – триумфальными аплодисментами».

По прошествии стольких лет трудно установить, какие роли играл Холмс в те несколько недель, что он оставался профессиональным актером. Ведь неизвестно даже, под какой фамилией он выступал, хотя мы точно знаем, что не под своей собственной. Штудирование театральных афиш, программок и театральных обзоров 1874 года искушает высказать догадку, за какой фамилией прятался будущий сыщик, но твердой уверенности в этом нет.

Когда Холмс поступил в «Лицеум», Ирвинг только начинал играть Гамлета, и, возможно, новому рекруту поручили несложную, но важную роль одного из друзей принца Датского – Розенкранца или Гильденстерна. Хотя он мог выходить на подмостки обычным статистом-солдатом.

Создается впечатление, что они с Ирвингом сдружились и время от времени встречались до смерти Ирвинга в 1905 году. В 1897-м расстроенный убийством актера Уильяма Терриса Ирвинг обратился за помощью к Холмсу. И хотя личность убийцы была известна с самого начала и преступление – несмотря на всю сенсационность, которую ему придала слава жертвы, – не заключало в себе интеллектуальной загадки, особенно ценимой Холмсом, сыщик уделил ему время.

Казалось, ничего таинственного в деле не было. Убийца, неудачливый актер Ричард Принс, был схвачен на месте преступления, возле тела умирающего Терриса и никакого сопротивления не оказал. Он не отрицал своей вины перед полицией, заявив, что Террис десять лет всячески мешал ему получить роль и он должен был «либо умереть в подворотне, либо убить» Терриса.

Принс явно достиг такой стадии психического расстройства, что утратил способность разумно мыслить. Все свои неудачи и обманутые ожидания он ставил в вину злополучному Террису, чье единственное реальное преступление заключалось в том, что он преуспевал, а Принс – нет.

Во время процесса медицинские свидетельства убедили присяжных, что Принс душевнобольной и за свои поступки не отвечает. Его приговорили к пожизненному принудительному лечению в Бродмуре, где он стал душой театра и оркестра этого приюта для умалишенных преступников.

Присяжные пришли к выводу, что убийство явилось следствием помрачения ума одного-единственного человека. Однако Ирвинг так не думал. Убежденный, что преступление было отнюдь не таким простым, каким представлялось в суде, он написал Холмсу, взывая о помощи.

Через два-три дня Холмс сумел успокоить слишком впечатлительного сэра Ирвинга, втолковав знаменитому актеру, что дело было именно таким простым, каким и выглядело. То обстоятельство, что сыщик вообще согласился потратить свое драгоценное время на убийство Терриса, указывает, сколь дорожил он воспоминаниями о собственной краткой сценической карьере.

Насколько хорошим актером был Шерлок Холмс? Удалась бы ему сценическая карьера? «Лучший способ хорошо сыграть роль – это вжиться в нее», – однажды сказал Холмс, из чего следует, что он был автором данного метода, опередив свое время. В рассказе «Шерлок Холмс при смерти», откуда взята цитата, он довел свой метод до предела. Чтобы изобразить умирающего и таким образом провести злодея Кэлвертона Смита, Шерлок Холмс голодал, пока чуть было не оказался на пороге смерти. Но метод его не лишен примеси безумия, на что указывает Уотсон с неизменным своим здравым смыслом, и немногое может сказать нам об игре Холмса в «Лицеуме».

Не сохранилось ни одного отзыва кого-либо из тех, кто видел Холмса на сцене. Однако содержащиеся в поздних рассказах Уотсона указания на достоверность образов, которые Холмс создавал в процессе своих расследований (образов столь разноплановых, как итальянский патер, пьяный конюх, трясущийся курильщик опиума и астматический моряк), дают право предположить, что он мог бы стать незаурядным характерным актером. Но его ожидала иная карьера.

В 1874 году Майкрофт Холмс жил в Лондоне. Двадцати семи лет, уже начавший свою туманную карьеру в коридорах власти, он, кроме того, успел обзавестись кругом привычек, которые с годами только укреплялись. Позднее, как замечает Холмс в рассказе «Чертежи Брюса-Партингтона», увидеть Майкрофта где-нибудь, кроме его излюбленных мест, было бы не менее поразительно, чем встретить на проселочной дороге свернувший вдруг с рельсов трамвай.

Возможно, весной того года встреча с ним за пределами Уайтхолла не показалась бы такой же редкостью, как впоследствии, но даже тогда он был человеком сложившихся привычек и установившегося образа жизни. Посещения театров они не включали, и Майкрофт понятия не имел, что его младший брат находится в Лондоне, пока не получил телеграмму из Йоркшира. Он немедленно принял все меры, чтобы убрать Шерлока из «Лицеума» и вырвать из-под влияния Ирвинга.

Задача была не из легких. Шерлок не желал, чтобы его «убирали» из театра. Он упивался пребыванием в актерах и не испытывал желания вернуться в душную атмосферу университета, который, как он чувствовал, не мог дать ему ничего полезного.

Внезапный отъезд Холмса из Кембриджа в погоне за столь романтичной мечтой о жизни на подмостках настолько не вяжется с рациональностью его личности, что позднее он посчитал необходимым этот отъезд объяснить. Хотя в разговорах с Уотсоном Холмс никогда не упоминал про свою краткую актерскую карьеру, он продолжал гордиться своим талантом к лицедейству и пользовался любым случаем, чтобы дать ему волю, подчеркнуть его и привлечь внимание к тому впечатлению, какое производил на окружающих. Так, например, в «Камне Мазарини» он с почти детским бахвальством сообщает: «Старый барон Доусон за день до того, как его повесили, сказал, что театр потерял в моем лице ровно столько же, сколько выиграло правосудие».

Бегство Холмса из Кембриджа на лондонскую сцену и старания Майкрофта его оттуда выдворить более всего напоминают историю с Кольриджем, который покинул тот же самый университет на восемьдесят лет раньше, чтобы завербоваться в драгуны под неправдоподобным вымышленным именем Сайлас Томкин Комбербач. Краткое перевоплощение Кольриджа в драгуна обернулось полной катастрофой – в значительной мере потому, что он почти не умел ездить верхом. Его брату Джорджу в конце концов удалось добиться увольнения поэта под предлогом умопомешательства.

Холмс, напротив, был, по-видимому, очень хорошим актером. Уотсону предстояло запечатлеть, как, надевая очередную личину в ходе расследования, Холмс менял не только свой облик, но и самую душу сообразно роли, которую он для себя выбирал.

Объединяет же эти две истории, пожалуй, то, что юноши, наделенные исключительной гениальностью, оказавшись в тисках обстоятельств, губительных, как они инстинктивно понимали, для их дара, в поисках спасения хватались за любую соломинку.

Спорам между братьями положило конец отрезвляющее известие из Йоркшира: Уильям Скотт Холмс тяжело заболел. Холмс и Майкрофт поспешили на север, но к тому времени, когда они добрались до Хаттон-ле-Вереска, было уже поздно. Их отец скончался в последний день 1874 года.

Самой неотложной заботой стал фамильный дом, Хаттон-холл. Шерлок, оставив все мысли о сценической карьере, с неохотой вернулся в Кембридж. Майкрофт, уже заложивший основу своей уникальной роли в коридорах власти, не имел никакого желания вести жизнь деревенского сквайра и стремился вернуться в Лондон. Они приняли решение продать дом, которым их семья владела более трехсот лет.

(Он перешел в руки брэдфордского фабриканта Айзека Биннса, семье которого принадлежал до середины 1920-х годов. Двоюродный внук Айзека Биннса, унаследовавший дом вскоре после Первой мировой войны, вопреки протестам Общества охраны старинных зданий в 1926 году обрек старый дом на снос, поступив как законченный филистер. Нет никаких сведений о том, как Холмс отнесся к сносу дома его детства. Возможно, он даже не узнал об этом.)

Холмс возвратился в Кембридж против воли, а администрацию Сидни Суссекса пришлось убеждать, чтобы ему позволили вернуться в колледж, но, видимо, во второй год пребывания там в жизни колледжа он участвовал еще меньше прежнего.

Где-то к концу 1875 года он покинул Сидни Суссекс без диплома и снова переехал в Лондон. На три года мы теряем его из виду, и только летом 1878 года он вновь выныривает из мрака неизвестности уже как «единственный в мире сыщик-консультант». Чем занимался Холмс в эти безвестные годы и каким образом избрал карьеру, ставшую делом всей его жизни?

У Холмса было свое объяснение на сей счет. Как он сам рассказал Уотсону, на мысль сделать профессией то, что еще недавно было развлечением, и не более того, Холмса навели похвалы его дедуктивным способностям, прозвучавшие из уст отца приятеля по колледжу, Виктора Тревора.

Тревора-старшего поразила пугающая способность Холмса с помощью наблюдательности и логики докапываться до потаенной правды, благодаря которой молодой человек узнал секреты темного прошлого Тревора. Именно это побудило Холмса посвятить свою жизнь сыску.

В рассказе «Глория Скотт» Тревор-старший говорит Холмсу, объяснившему ход своих рассуждений о его прошлой жизни: «Не знаю, как вам это удается, мистер Холмс, но, по-моему, все сыщики по сравнению с вами младенцы. Это ваше призвание, можете поверить человеку, который кое-что повидал в жизни».

К этим случайно сказанным словам Холмс возводит начало своей карьеры. Быть может, к тому времени, когда он посвятил Уотсона в эту версию, Холмс уже и сам в нее уверовал, но факты свидетельствуют, что он кривит душой.

Кажется более правдоподобным, что Холмс занялся сыском мало-помалу, а вовсе не принял сознательного решения стать сыщиком-консультантом.

«Когда я только приехал в Лондон, то поселился на Монтегю-стрит, совсем рядом с Британским музеем, и там я жил, заполняя свой досуг – а его у меня было даже чересчур много – изучением всех тех отраслей знания, какие могли пригодиться в моей профессии».

Вполне вероятно, что в те дни Холмс все еще думал о карьере ученого, но, по своей воле покинув университет и не имея постоянного доступа в какую-либо хорошо оборудованную лабораторию, он не видел способа преуспеть на этом поприще. Дела подвертывались редко и обычно «по рекомендации бывших товарищей студентов».

Холмс всегда старательно подчеркивал уникальность избранного им ремесла. («У меня довольно неординарная профессия. Я – единственный в своем роде. Я сыщик-консультант – надеюсь, вам понятно, что это такое».)

Между тем в Лондоне конца 1870-х годов хватало частных сыщиков. В Крейгс-корте, небольшом дворе на одной из улиц Уайтхолла, находились конторы не более и не менее как шести сыскных агентств.

Похоже, настойчивость, с какой Холмс напоминал, что он не «частный» сыщик, но «консультант», а значит, единственный в своем роде, порождалась известного рода снобизмом и подсознательным убеждением, что человек его происхождения, с его положением в обществе не должен заниматься столь вульгарным делом, как сыск.

Презрение к частным сыщикам, которое выразил Джон Скотт-Эклс, герой рассказа «В Сиреневой сторожке» («На частных сыщиков, как на известную категорию, я смотрю неодобрительно»), разделяли многие и многие. В начале XXI столетия, однако, не так просто уловить разницу между призванием Холмса и ролью других частных сыщиков, избравших местом своего обитания Крейгс-корт.

Хотя интеллектуально он неизмеримо превосходил их, а его представления о ценности работы детектива были более возвышенными, по сути, он делал то же, что и они. Даже сам Холмс, по-видимому, отчасти отдавал себе в этом отчет, поскольку в одном из поздних рассказов Уотсона («Пропавший регбист»), забыв об оговорках, называет себя «частным сыщиком».

Лондон 1878 года, в котором поселился Холмс и где ему было суждено сделать уникальную карьеру, являлся сердцем величайшей империи, какую только видел мир. Его правительственные учреждения и коридоры власти контролировали судьбы четырехсот миллионов людей по всему земному шару. Посетителей столицы она одновременно и поражала, и ужасала. Лондон ошеломлял и завораживал. «Рев его оглушает вас со всех сторон, – писал один наблюдатель. – Он находится в непрерывном бешеном движении… час за часом и день за днем возобновляются могучие пульсации его жизнедеятельности».

Для человека его класса и возраста (ему исполнилось двадцать четыре) Холмс был на удивление далек от столичной жизни. Он рос в йоркширской сельской глуши в полной изоляции, и до нас не дошло никаких свидетельств, что до своего отъезда в Кембридж он когда-либо выезжал за пределы Йоркшира. Даже его появление на подмостках «Лицеума» оказалось кратким.

Почти полное отсутствие клиентов подвигло Холмса взяться за изучение метрополиса, которое сделало его несравненным знатоком Лондона. Граня мостовые от Уайтхолла до Уайтчепела, от Паддингтона до Пекэма, он подробно изучил все улицы и переулки, закладывая основы мысленного топографического справочника, который так удивлял Уотсона («Холмс всегда поражал меня знанием лондонских закоулков»).

В «Пустом доме» Уотсон рассказывает, как шел по Лондону с Холмсом и сыщик «уверенно шагал через лабиринт каких-то конюшен и извозчичьих дворов, о существовании которых я даже не подозревал». Сам Холмс признается в «Союзе рыжих»: «Изучение Лондона – моя страсть».

Разумеется, это было не просто увлечение. В ряде случаев доскональное знание лондонской топографии оказывалось решающим в расследовании очередного дела, а то и спасало ему жизнь.

Холмс полюбил Лондон и даже в дни своего предполагаемого ухода на покой не чувствовал себя счастливым вдали от него. «Ни сельские просторы, ни море никак не привлекали его, – отмечает Уотсон в рассказе «Картонная коробка». – Он любил пребывать в самой гуще пяти миллионов людей, опутанных его широко раскинутой паутиной, которая давала ему знать о малейшем слухе или подозрении, что совершено нераскрытое преступление».

Одно из самых ранних дел досталось Холмсу через посредство Реджинальда Месгрейва, который учился в Сидни Суссексе одновременно с Холмсом и принадлежал к числу тех немногих, с кем тот поддерживал отношения в Кембридже. Но больше они не виделись, пока однажды утром Месгрейв не появился внезапно в комнатах Холмса на Монтегю-стрит с проблемой не менее интригующей, чем те, с которыми сыщику приходилось сталкиваться позднее.

Отправившись в фамильное имение Месгрейвов в Суссексе, Холмс сумел пролить свет на исчезновение дворецкого Брантона, разгадав тайну необычного ритуала, в который один Месгрейв посвящал другого на протяжении многих поколений. Кроме истории о ритуале Месгрейвов, опубликованной Уотсоном в 1893 году, через некоторое время после того, как он услышал ее от Холмса, у нас нет никаких данных о деятельности сыщика в те ранние годы.

Позднее Холмс назовет «своим старинным приятелем» известного преступника Чарльза Писа, что заставляет предположить, будто он был причастен к аресту Писа и суду над ним. Однако трудно соотнести по датам «послужной список» Чарли с тем немногим, что мы знаем о начальном периоде деятельности Холмса.

Чарльз Пис, один из самых выдающихся и печально известных преступников викторианской эпохи, вел двойную жизнь – респектабельного дельца днем и грабителя-домушника ночью – на протяжении большей части 1860-х и 1870-х. Человек разнообразных талантов, он был еще и одаренным скрипачом – настолько, что выступал с концертами. Как-то раз на сцене мюзик-холла, названный в афишах «современным Паганини», он демонстрировал свой талант, играя на одной струне в подражание итальянскому виртуозу.

Однако после убийства в 1876 году мужа женщины, которую он намеревался соблазнить, Пис в октябре 1878-го был арестован полицией в момент ограбления очередного дома. Вначале судимый за кражи со взломом и попытку убить констебля, арестовавшего его, Пис затем был обвинен в убийстве мужа, которому собирался наставить рога, и признан виновным в этом преступлении присяжными на выездной сессии суда в Лиддсе в феврале 1879 года. Его повесили в том же месяце, но не прежде, чем он признался в еще одном убийстве, за которое уже был судим и осужден ни в чем не повинный человек.

Можно с натяжкой предположить, что в самом начале своей карьеры Холмс оказался причастным к делу Писа, однако даты и тот факт, что Пис был схвачен не в результате кропотливой сыскной работы, а по чистой случайности, делает такое предположение неправдоподобным. Быть может, их свела общая любовь к скрипке.

Дело Фаринтош упоминает Элен Стоунер в «Пестрой ленте», чтобы заручиться помощью Холмса, а он замечает: «По-моему, это было еще до нашего знакомства, Уотсон», но если не считать еще одной его фразы, уточняющей, что случай «связан с тиарой из опалов», никаких других сведений об этом деле у нас нет.

Среди других дел, происходивших, по словам Холмса, «еще до того, как у меня появился собственный биограф, вздумавший прославить мое имя» («Обряд дома Месгрейвов»), нет ни одного, которое можно было бы привязать к документированным криминальным расследованиям.

Упоминаемое в том же рассказе «убийство Тарлтона» определению не поддается. «Дело Вамбери, виноторговца», столь же неопределимо, хотя некоторые холмсоведы выдвигали предположения, что, несмотря на расхождение в написании фамилий, речь идет о венгерском ученом Армине Вамбери. Этот последний, известный в первую очередь как специалист по восточным языкам, кроме того, слыл знатоком и коллекционером вин. В 1870–1880-х годах он несколько раз посетил Лондон, так что мог встретиться с Холмсом. А что до «кривоногого Риколетти и его ужасной жены», не исключено, что они были всего лишь плодом лукавого воображения Холмса.

Одно совершенно ясно: в те ранние дни нередко клиентов брату поставлял Майкрофт. Это упоминает сам Холмс. В рассказе «Случай с переводчиком» он признается Уотсону, что многие из самых любопытных дел он получил благодаря Майкрофту.

В Лондоне братья, вероятно, виделись редко. Уже в 1876 году Майкрофт вряд ли уклонился бы от избранных им маршрутов между Уайтхоллом и Пэлл-Мэлл настолько далеко, чтобы оказаться на Монтегю-стрит. Однако вовсе не обязательно, что это мешало братьям поддерживать постоянную связь. Телеграф в викторианском Лондоне работал на удивление эффективно, и оба брата то и дело отсылали телеграммы. Но каким бы образом Шерлок ни поддерживал связь с Майкрофтом, совершенно очевидно, что он был многим обязан старшему брату и в те ранние годы, и после, на пике карьеры.

Какую, собственно, роль играл Майкрофт Холмс при английском правительстве в последние десятилетия девятнадцатого века и первые годы двадцатого?

Вскоре после окончания Оксфорда в 1869 году Майкрофт, не зная наверное, каким должно быть его будущее, и слишком ленивый, чтобы прилагать усилия в поисках работы, проживал в частном пансионе в Блумсбери.

Хотя университет он, как и ожидалось, окончил с высшим отличием, Майкрофт отверг предложенную ему аспирантскую стипендию («студенческую», как она именовалась в Крайст-Чёрче). У него не было никакого желания оставаться в Оксфорде и тем более возвращаться в Йоркшир.

Проводя свои дни за решением шахматных задач или бессистемными изысканиями в области высшей математики, он мог бы годы и годы пребывать в этом приятном безделье, если бы в один прекрасный день не встретил перед входом в Британский музей друга студенческих лет, Арчибальда Примроуза.

Год назад Примроуз после смерти деда унаследовал графский титул и, хотя ему еще не было и двадцати пяти, считался восходящей звездой и в Палате лордов, и в либеральной партии. Роузбери, как он именовался теперь, имел связи повсюду в политическом истеблишменте.

Он высказал предположение, что Майкрофту следует не ломать голову над рядами простых чисел, а применить свою «редкостную способность к цифрам» для чего-нибудь более полезного, и нашел ему место в Адмиралтействе, где Майкрофт должен был следить за финансами и контролировать правительственные расходы.

В начале 1870-х Майкрофт выработал для себя жесткую рутину, которую неизменно соблюдал до конца жизни. Он снял квартиру на Пэлл-Мэлл, а в 1873 году вместе с такими же любителями уединенного досуга основал клуб «Диоген», по отзыву Шерлока Холмса – «самый странный клуб в Лондоне», клуб для не выносящих клубы.

В Лондоне, знаете, немало таких людей, которые – кто из робости, а кто по мизантропии – избегают общества себе подобных. Но при том они не прочь посидеть в покойном кресле и просмотреть свежие журналы и газеты. Для их удобства и создан был в свое время клуб «Диоген»… Членам клуба не дозволяется обращать друг на друга хоть какое-то внимание. Кроме как в комнате для посетителей, в клубе ни под каким видом не допускаются никакие разговоры, и после трех нарушений этого правила, если о них донесено в клубный комитет, болтун подлежит исключению [20] .

Именно там, в клубе «Диоген», Майкрофт всегда чувствовал себя наиболее уютно, сведя до минимума вторжение других людей в свою жизнь. Формально он продолжал ревизовать бухгалтерские книги Адмиралтейства и других правительственных учреждений, но за какие-то несколько лет его влияние распространилось на все департаменты Уайтхолла.

Всякого, кто знакомился с Майкрофтом, поражала его потрясающая способность обрабатывать информацию любого рода, и вскоре его уникальные дарования были востребованы во всех правительственных сферах. Шерлок рассказывал Уотсону:

Ему вручают заключения всех департаментов; он тот центр, та расчетная палата, где подводится общий баланс. Остальные являются специалистами в той или иной области, его специальность – знать все. Предположим, какому-то министру требуются некоторые сведения касательно военного флота, Индии, Канады и проблемы биметаллизма. Запрашивая поочередно соответствующие департаменты, он может получить все необходимые факты, но только Майкрофт способен тут же дать им правильное освещение и установить их взаимосвязь [21] .

Холмс, всю жизнь восхищавшийся братом, мог и преувеличить, но не слишком. Майкрофт действительно во многом сделался незаменимым для слаженного управления империей. В начале 1870-х годов государственный аппарат был менее бюрократизирован, чем в последующие десятилетия, и стоило нескольким влиятельным людям убедиться, что колоссальный интеллект Майкрофта способен раскладывать все по полочкам в его поразительно цепкой памяти и предъявлять по первому требованию, как перед ним открылась дорога, по которой ему предстояло следовать почти пятьдесят лет.

Оба брата были по природе своей анахоретами, и Шерлок, сам охотно посещавший клуб «Диоген» и «ненавидевший своей цыганской душой всякую форму светской жизни» («Скандал в Богемии»), до конца жизни оставался странно отчужденным от остального мира. «Даже я, который был ближе к нему, чем кто-либо другой, всегда чувствовал разделявшее нас расстояние», – признает Уотсон в «Знатном клиенте».

Различие между братьями заключалось в том, что Майкрофт, обзаведшийся полезными знакомствами в Харроу и Крайст-Чёрче и введенный Роузбери в коридоры власти, всегда жил в привилегированном мирке истеблишмента. Шерлок же, вопреки его многолетней причастности к делам национальной и международной важности, приобщался к этому кругу только по приглашению брата.

Несмотря на дела, которые Майкрофт иногда подкидывал ему, нет никаких указаний, что карьера сыщика развивалась стремительно. Совсем наоборот. Когда Холмс познакомился с Уотсоном в 1881 году, он был настолько мало занят расследованиями, что мог уделять много времени химическим опытам, которые начал в Кембридже.

Одна из причин столь большого досуга заключалась в его нежелании сотрудничать с официальными силами правопорядка столицы. Его отношение к полиции достаточно ясно обнаруживается упоминанием о «коряво сработанном мошенничестве со столь прозрачными мотивами, что даже сотрудники Скотленд-Ярда видят все насквозь».

Ярд тогда был деморализован и ввергнут в хаос. В 1877 году его потряс скандал, который поставил под угрозу само существование сыскной полиции. Вслед за арестом Гарри Бенсона и Уильяма Керра, двух аферистов, которые выманили тысячи фунтов у богатой француженки, возник вопрос о том, почему эта парочка столь долго орудовала безнаказанно, а полиции никак не удавалось напасть на ее след.

Бенсон и Керр, которым грозили долгие сроки тюремного заключения, были только рады пролить некоторый свет на эту тайну. Оказалось, что ими подкуплена чуть не половина сыщиков. Инспектор Джон Мейклджон получал взятки от Керра еще с 1873 года, и все больше и больше стражей порядка запутывались в сетях коррупции. К тому времени, когда дело поступило в суд осенью 1877 года, число причастных к нему полицейских выросло настолько, что вся сыскная полиция оказалась безнадежно скомпрометированной.

«Процесс детективов», как его стали называть, с уже арестованными Бенсоном и Керром в качестве свидетелей обвинения, стал сенсацией и завершился тем, что несколько инспекторов были признаны виновными и приговорены к каторжным работам. Все детективы столичной полиции, за исключением двадцати, к этому времени проходили испытательный срок.

Требовалось что-то срочно сделать, чтобы восстановить доверие общественности. Министр внутренних дел согласился на проверку специальной комиссией «состояния, дисциплины и организованности сыскного отдела столичной полиции». По материалам ее отчета в 1878 году было решено создать Департамент уголовного розыска.

Однако год спустя, когда Холмс поселился на Монтегю-стрит и начал свою карьеру «сыщика-консультанта», Скотленд-Ярд все еще не оправился от последствий скандала. Разумеется, многое изменилось, но Холмс не мог избавиться от убеждения, что полиция состоит почти исключительно из некомпетентных тупиц и потенциальных взяточников.

Одним из первых в департамент после реорганизации перевели молодого человека по имени Джордж Лестрейд.

Подобно Холмсу, Лестрейд (как указывает его фамилия) имел в своих жилах французскую кровь. Его семья вела свой род от гугенотов, и его предки бежали из Франции после отмены Нантского эдикта в 1685 году.

Он родился в 1848 году в Спайтелфилдсе в семье ткача, державшего небольшую мастерскую на Принслет-стрит. Оставив школу в двенадцать лет, Джордж начал работать в семейной мастерской, но 1860-е годы оказались очень неблагодарным десятилетием для маленьких ткацких мастерских Спайтелфилдса.

Отрасль все больше приходила в упадок на протяжении века, а торговый договор 1860 года между Англией и Францией, открывший внутренний рынок потоку дешевых и красивых тканей из-за Ла-Манша, нанес ей смертельный удар. В следующие несколько лет тысячи спайтелфилдских ткачей, и в их числе отец Лестрейда, разорились. К 1865 году мастерская на Принслет-стрит закрылась.

Чем Лестрейд занимался следующие четыре года, нам не известно, но в 1869 году в возрасте двадцати одного года он поступил в полицию констеблем. (Когда Уотсон в начале 1880-х упоминает двадцать лет службы Лестрейда в Департаменте уголовного розыска, он явно преувеличивает и возраст инспектора, и его служебный стаж. В начале 1860-х департамент еще не существовал, не говоря уж о том, что Лестрейд был тогда подростком.) Вся его профессиональная карьера развивалась в столичной полиции.

Хотя и малообразованный, Лестрейд был неглуп и целеустремлен, и начальники вскоре заметили эти его качества. Произведенный в сержанты еще до истечения четырех лет, он оказался под рукой как раз вовремя, чтобы извлечь выгоду из последствий коррупционного скандала Керра и Бенсона. Он стал инспектором и был переведен в только что созданный Департамент уголовного розыска.

Неизвестно, встречался ли Лестрейд с Холмсом в 1878 или 1879 году, но в дальнейшем пути их скрещивались множество раз. Холмс отказывал Лестрейду в воображении и инициативе, утверждал, что инспектор «абсолютно лишен логики», но скрепя сердце признавал Лестрейда «лучшим из худших» и ценил его «бульдожью хватку».

Лестрейд, остро сознавая сословное различие между ним и Холмсом, как и несоизмеримость собственного негибкого ума с гениальностью частного сыщика, относился к нему с опаской. Он пытался прятать комплекс неполноценности, который всегда сковывал его в присутствии Холмса, под тяжеловесной снисходительностью к его методам.

Однако к 1902 году, когда возникло странное дело с шестью бюстами Наполеона, отношения между ними можно назвать почти дружбой. Лестрейд, который тогда достиг пятидесяти с лишним лет и подумывал об отставке, завел привычку появляться на Бейкер-стрит без предупреждения, чтобы обсудить расследуемые на тот момент дела. Холмс приветствовал эти визиты, позволявшие ему следить за происходящим в Скотленд-Ярде.

Дни, когда Холмс не привечал посетителей, уже миновали. Былой антагонизм между официальным и частным сыщиками полностью исчез, если верить Лестрейду: «Мы в Скотленд-Ярде не завидуем вам. Нет, сэр. Мы вами гордимся. И если вы завтра придете туда, все, начиная от самого опытного инспектора и кончая юнцом констеблем, с радостью пожмут вашу руку».

 

Глава третья

«Я вижу, вы были в Афганистане»

Нам до обидного мало известно про шесть лет, прошедшие после расставания Шерлока Холмса с Сидни Суссексом, однако вскоре ему предстояло сойтись со своим верным Босуэллом, человеком, который во всех подробностях опишет многие из его лучших дел.

Знакомство Холмса и Уотсона словно повторяет первую встречу в мае 1763 года Джонсона и Босуэлла в книжной лавке Томаса Дэвиса на Рассел-стрит, Ковент-Гарден. Сама по себе ничем не примечательная, она, однако, посеяла семена замечательного сотрудничества.

Место их встречи – еще одна перекличка с историей Джонсона и Босуэлла – теперь отмечено мемориальной доской. Надпись на этой доске, прикрепленной к стене вблизи патологоанатомической лаборатории больницы Святого Варфоломея, гласит:

На этом месте в день Нового, 1881 года были произнесены бессмертные слова: «Я вижу, вы были в Афганистане», сказанные м-ром Шерлоком Холмсом Джону X. Уотсону при их первой встрече .

Джон Хэмиш Уотсон был старше Холмса на два года. Он родился в Саутси 23 марта 1852 года, и, следовательно, ему исполнилось двадцать восемь к моменту прославленной встречи в больнице Святого Варфоломея.

Его отец, Генри Морей Уотсон, был шотландским инженером и сотрудничал со знаменитой семьей Стивенсон в сооружении маяков вдоль берегов его родной страны. В 1849 году он переехал на южное побережье Англии, чтобы участвовать в строительстве маяков уже там.

Его мать, Мэри Элизабет Уотсон (урожденная Адам), была дочерью эдинбургского юриста и находилась в дальнем родстве с семьей Адам, которая в предыдущем веке подарила миру архитектора Роберта Адама.

Как и Холмс, Уотсон был вторым из двух сыновей. Его старший брат Генри родился в 1845 году, когда Уотсоны еще жили в Шотландии.

О детстве Уотсона мы знаем даже меньше, чем о детских годах Холмса. Собственно говоря, первые упоминания о младшем Уотсоне относятся к тем временам, когда он уже стал подростком. Знаем же мы следующее: Джон Уотсон-старший в 1860-х уже достаточно преуспевал, чтобы отдать детей в английские публичные школы.

В 1861 году Генри, которому тогда шел семнадцатый год, перевели из местной школы, где он учился, в Регби. Однако, проявив особый дар губить собственные шансы, который он постоянно демонстрировал на протяжении своей короткой жизни, Генри почти немедленно обрек себя на исключение. Что он натворил, чтобы, едва поступив в школу, заслужить столь кардинальное наказание, остается неясным, но, учитывая его будущую судьбу, причиной, возможно, послужило пьянство, а может, женщины или же то и другое сразу.

Три года спустя двенадцатилетний Джон Хэмиш был отдан в Винчестер. Его пребывание в публичной школе оказалось таким же коротким, как и его брата, но по иной причине. В июле отец забрал его оттуда, чтобы увезти вместе с матерью в другую часть земного шара.

Катастрофический по своим последствиям отъезд семьи Уотсон в Австралию объяснить крайне трудно. Джон Уотсон-старший был, видимо, преуспевающим, уважаемым инженером и сумел построить карьеру, успешную и с финансовой, и с интеллектуальной стороны. Почему ему приспичило сорвать с места семью и увезти ее за тысячи миль в другую часть света, в далекую страну, которой еще только предстояло избавиться от репутации свалки для людских отбросов?

Тем не менее Уотсоны – за исключением блудного Генри, который отправился в Лондон и устроился клерком к адвокату, – без сомнения, совершили это долгое морское плавание. У нас есть свидетельство их отплытия на знаменитом брюнелевском пароходе «Великобритания», который в 1860–1870-х совершил тридцать с лишним рейсов между Ливерпулем и Мельбурном, перевезя в Австралию более 20 тысяч пассажиров. И 24 июля 1865 года «Великобритания» отплыла из Ливерпуля с тремя Уотсонами – отцом, матерью и младшим сыном – на борту.

Позднее Уотсон хранил примечательное молчание относительно времени, которое провел среди антиподов. «Нечто подобное я видел на склоне холма под Балларэтом, где трудились старатели», – роняет он в «Знаке четырех», увидев перерытый сад в Пондишери-Лодж. Но больше он нигде не упоминает про свой тяжкий год в Австралии.

Возможных соблазнов для предполагаемых эмигрантов имелось немало. Его отец мог верить, будто в Австралии для него как инженера откроются лучшие перспективы, чем в Англии. Во всяком случае, разные австралийские штаты всего за несколько лет до последней отправки туда каторжников старались привлечь «респектабельных» эмигрантов, имеющих профессии.

Генри Морей Уотсон мог поддаться на сладкие уговоры агентов, нанятых штатами в Англии для восхваления благ, сулимых жизнью в этой такой новой стране. О лучшей жизни там грезил не он один – за два десятилетия между 1851 и 1871 годами население Австралии утроилось.

Но грезы так грезами и остались. Не прошло и года, как семья купила билет домой. По возвращении в Англию осенью 1866 года их встретила новость, что Генри лишился своего места клерка из-за беспробудного пьянства. Удрученные Уотсоны попытались вернуться к жизни, которую так внезапно и таинственно прервали. Уотсон-старший вновь нашел место инженера, и четырнадцатилетний Хэмиш, чьим образованием в Австралии, видимо, в основном занимался его отец, теперь вновь поступил в Винчестер.

Он, должно быть, с замечательной легкостью вошел в жизнь английской публичной школы. Толикой сведений о том, как он провел последующие несколько лет, мы обязаны ему самому, и, видимо, он отыскал способ утвердиться в школьной иерархии. В рассказе «Морской договор» он получает письмо от Перси Фелпса, старого школьного товарища, которому нужна помощь Холмса. Уотсон без малейшего стыда вспоминает, как забавно было «вывалять его [Фелпса] в пыли на спортивной площадке или ударить ракеткой ниже спины». Подросток Джон Хэмиш совершенно очевидно предпочел скорее примкнуть к школьным заправилам, чем стать их жертвой.

Уотсон покинул Винчестер в 1870 году и после краткого пребывания в родительском доме приступил к занятиям в Лондонском университете, где изучал медицину. Наконец, в 1878 году, он получил диплом врача. Что нам известно об этих годах? Мы знаем, что в изучении медицины он был прилежен и прилагал все усердие, чтобы заслужить докторскую степень, которой и удостоился.

Перед его глазами все время маячил пример старшего брата, стремительно катящегося в пропасть. Генри Уотсон, которому еще не было тридцати, не задерживался на какой-либо работе дольше нескольких месяцев. Злоупотребление алкоголем уже сказывалось на его здоровье. Весной 1871 года отец оплатил его поездку на воды в Малверн, надеясь возвратить старшего отпрыска на путь трезвости, но даже в гидропатическом учреждении доктора Джеймса Галли блудный сын находил много случаев ублаготворять себя напитками совсем иного рода, нежели лечебная вода. По завершении «курса лечения» здоровье его стало много хуже, чем до начала.

Джон не питал желания следовать по стопам брата. Мы знаем, что он играл в регби, которым увлекся еще в школьные годы. «Если не ошибаюсь, ваш друг Уотсон и я однажды встретились в матче регби: он играл в команде клуба „Блэкхит“, я – в команде „Ричмонда“», – упоминает Роберт Фергюсон в письме к Холмсу, представляясь ему, в рассказе «Вампир в Суссексе».

Встречи «Ричмонда» с «Блэкхитом», первая из которых состоялась в 1863 году, являются старейшими регулярными клубными играми, и за фразой Фергюсона скрывается история одного из самых скандальных матчей в раннюю эпоху этого спорта. Уотсон и Фергюсон играли в соперничающих командах в январе 1877 года, когда «Блэкхит» встретился с «Ричмондом» перед огромной толпой зрителей, которые, наблюдая игру, приходили во все больший ажиотаж, а затем ринулись на поле. В возникшей свалке несколько человек, включая игроков обеих команд, получили серьезные травмы.

Начало карьеры Уотсона заключает в себе еще одну тайну, которая упорно всплывает вопреки стараниям многих комментаторов игнорировать ее. В 1878 году после окончания Лондонского университета он поступил в армейскую медицинскую службу.

Почему столь многообещающий молодой врач пошел в армию? В 1870-х наиболее одаренные представители медицинской профессии, как правило, не были склонны служить в вооруженных силах. Как раз наоборот. Военная медицинская служба становилась уделом тех, кто был слишком ленив и бездарен, чтобы практиковать где-либо еще.

Уотсон же доказал, что врач он отнюдь не заурядный. Получив диплом Лондонского университета, он стажировался в больнице Святого Варфоломея – честь, которой удостаивались только самые одаренные из выпускников.

Объяснением может служить только какой-нибудь скандал, помешавший Уотсону остаться в Барте (как именовали больницу медики) и толкнувший его на путь, который со временем привел доктора через всякие ложные повороты на Бейкер-стрит к Шерлоку Холмсу.

Сложившийся у нас образ Уотсона как солидного носителя викторианских ценностей, эдакого Джона Булля в сюртуке, обманчив. В ранней молодости Уотсон, несомненно, был и волокитой, и игроком.

Лаконичная фраза Холмса: «Прекрасный пол – это по вашей части», более чем оправдывается тем, что нам известно о путаной любовной жизни Уотсона на протяжении десятилетий. Подобно своему брату, он был не прочь поухаживать за привлекательной женщиной и сам благодушно похваляется: «На своем веку я встречал женщин трех континентов».

Финансовая безответственность Уотсона и пристрастие к игре не по средствам отличали его до конца молодости. Он с сожалением упоминает о том, что за свои познания в скачках отдал половину военной пенсии («Происшествие в усадьбе Олд-Шоскомб»). Любопытно и упоминание о чековой книжке доктора, запертой в письменном столе Холмса, в «Пляшущих человечках». Из него следует, что даже в 1898 году друг хранил чековую книжку Уотсона под замком и что доктор должен был просить о доступе к ней. Конечно же, это делалось по взаимному согласию, чтобы Уотсон под влиянием пагубного порыва не обогащал букмекеров, нанеся непоправимый ущерб собственным финансам.

Невозможно точно установить, что именно расстроило многообещающую карьеру Уотсона, но, предположив, что дело касалось либо женщины, либо игорного долга, либо того и другого сразу, мы будем недалеки от истины. Чем бы ни объяснялось решение Уотсона стать армейским врачом, трудно избежать вывода, что к этому его принудили обстоятельства.

Осенью 1878 года он приехал в Нетли, в Гемпшире. Здесь до 1902 года располагалось Армейское медицинское училище, первоначально открытое в 1860 году в Чэтеме. После обучения в Нетли Уотсон был прикомандирован, как он сообщает, к Пятому Нортумберленскому стрелковому полку в качестве младшего полкового врача. Он продолжает:

Полк стоял в то время в Индии, но я не добрался еще к месту службы, как разразилась Вторая афганская война. Высадившись в Бомбее, я узнал, что мой корпус ушел за перевалы и находится в глубине вражеской территории. Я пустился вдогонку вместе со многими другими офицерами, оказавшимися в таком же положении; мы благополучно добрались до Кандагара [sic] , где я наконец настиг свой полк и без промедления приступил к новым обязанностям.

Многим эта кампания принесла славу и почести, мне же достались лишь горести и несчастья. Из моей бригады меня перевели к беркширцам, и мне выпало участвовать с ними в злополучном сражении при Майванде. Крупнокалиберная пуля, попавшая мне в плечо, раздробила кость и пробила подключичную артерию [26] . Я непременно попал бы в руки кровожадных гази [27] , если бы не преданность и мужество моего ординарца Мюррея – он перебросил меня через спину вьючной лошади и умудрился доставить живым на наши позиции [28] .

Сражение при Майванде, теперь почти забытое, являло собой одну из бесчисленных стычек между английскими войсками и непокорными туземцами, которыми полна история расширения пределов империи. В то время оно занимало первые страницы газет и рассматривалось как постыдное поражение английской армии. Последовав так скоро за катастрофическим разгромом, который английские войска под командой лорда Челмсфорда потерпели от зулусов в сражении при Изандлване, Майванд явился новым доказательством того, что имперские армии отнюдь не непобедимы.

В июле 1880-го две армии – небольшая английская, под командованием генерала Берроуза, и гораздо более многочисленные силы афганцев, предводительствуемые Аюб-ханом, – вступили в бой у афганской деревушки Майванд, примерно в пятидесяти милях к северо-западу от Кандагара. Для англичан все обернулось скверно.

Доблесть Берроуза явно превосходила его тактический талант, и афганцы легко обошли англичан с флангов, а туземные союзники генерала здраво решили, что осмотрительность – старшая сестра доблести, и начали толпами покидать поле битвы, едва поняли, насколько англичане уступают в численности противнику. Генерал и его полки, включая младшего полкового врача Джона X. Уотсона, были вынуждены отступить к Кандагару. Беркширцы находились в арьергарде и потеряли почти половину состава.

Последний бой беркширцев воспел в своем неподражаемом стиле Уильям Макгонаголл, наверное самый бездарный поэт во всем мире:

И Аюб на беркширский тут полк навалился всей силой неверной, Что прийти не могло им по вкусу, наверно. Гренадеры, Джейкоба стрелки – все смешалось в хаосе без строя. О Небо! Кто зрелище видел такое?

Пусть метрический размер, лексика и способность рифмовать Макгонаголла никуда не годятся, но его краткое описание боя достаточно достоверно. Беркширцы вполне могли бы понести еще более тяжелые потери, если бы кандагарский гарнизон, извещенный о надвигающейся катастрофе бегущими туземными отрядами, не поспешил бы на поле боя. Уотсон был среди тех, кого почти наверное перебили бы воины Аюб-хана, не подоспей к англичанам помощь.

Уволенный из армии по ранению, Уотсон вернулся в Англию в 1881 году, сокрушенный и телом, и духом из-за того, что ему довелось пережить в Афганистане. В Англии у него не осталось «ни единой родной души». Его отец умер от пневмонии в 1875 году, а мать стала жертвой этого заболевания год спустя. О своем брате Генри, которого в 1874 году случайно увидел в Праге друг семьи, он ничего не слышал уже много лет.

Собственное будущее представлялось Уотсону туманным. Он был «свободен как ветер – вернее, как человек с доходом в одиннадцать шиллингов и шесть пенсов», но толком не знал, как распорядиться своей свободой. В результате доктор, естественно, оказался в Лондоне, «этой выгребной яме, куда тянет лодырей и бездельников со всей империи». Поселившись в частном пансионе на Стрэнде, «влача неуютное, бессмысленное существование и тратя свои скромные средства куда менее разумно, чем следовало бы», он достиг самой низшей точки в своей жизни, когда случайная встреча изменила ее навсегда.

Уотсон стоял в баре «Крайтерион» на Пиккадилли, когда кто-то похлопал его по плечу. Это был «молодой Стэмфорд, который некогда работал под моим началом санитаром в Барте». В последовавшем разговоре Уотсон упомянул, что подыскивает себе недорогое жилье. Стэмфорд сказал ему, что знает «одного молодого человека, который возится в химической лаборатории у нас в больнице» и которому как раз нужен компаньон, чтобы разделить на двоих отличную квартиру на Бейкер-стрит и арендную плату. Этим молодым человеком был Шерлок Холмс.

Стэмфорд заранее предупредил Уотсона о холодном рационализме Холмса: «Я легко могу себе представить, как он угостит друга новейшим растительным алкалоидом, не из дурных побуждений, как вы понимаете, а из чистого научного любопытства, чтобы поточнее узнать, как эта штука действует».

Однако при встрече в лаборатории Барта Холмс отнюдь не казался хладнокровным. Он был крайне возбужден. Мимоходом ошарашив Уотсона догадкой, что тот побывал в Афганистане, говорить он был способен только о последнем своем достижении – «самом важном практическом открытии в области судебной медицины за много лет».

Уотсон и Стэмфорд пришли как раз вовремя, чтобы засвидетельствовать момент «эврики». Открытый Холмсом реактив, выпадающий в осадок только при контакте с гемоглобином, позволял точно установить наличие крови на месте преступления, даже если количество ее было микроскопическим. Нетрудно понять, какое горькое разочарование Холмс испытал, осознав, что в силу дремучего консерватизма властей его метод проигнорируют, попросту не заметят.

В то время для обнаружения крови в других жидкостях использовали смолу гваякового дерева, произрастающего в Южной Америке. При добавлении к подвергаемой анализу жидкости спиртового раствора этой смолы, а затем эфира, растворенного в перекиси водорода, жидкость синела, если в ней присутствовал гемоглобин.

Холмс был не единственным, кто считал тест с использованием гваяковой смолы неточным и слишком сложным. Однако, как показывает история, в 1881 году только он и смог предложить лучшую, а вернее, абсолютно надежную альтернативу.

Первым значительным уголовным делом, в котором важную роль сыграли обнаружение и идентификация пятен крови на месте преступления, стало убийство в 1901 году Люси Берлин в Германии. В английских же судах подобные улики стали признавать лишь через несколько лет. Научные доказательства, на которых строилось обвинение в этих делах, были получены благодаря исследованиям бельгийца Жюля Борде и немца Пауля Уленгута, чьи труды восходят к 1890-м годам, то есть по меньшей мере на десятилетие отстают от экспериментов Холмса.

«Меня зовут Шерлок Холмс, – говорит сыщик в «Голубом карбункуле». – Моя профессия – знать то, чего не знают другие».

В данном случае он действительно знал то, чего не знали другие, но ничего хорошего это ему не принесло. Никаких других упоминаний о его поразительном открытии нет. Приходится сделать вывод, что ему не встретился человек, наделенный достаточным воображением, чтобы оценить важность его открытия. Видимо, все разделяли первоначальный скептицизм Уотсона. («Это, безусловно, занятный химический опыт, – проговорил я, – но в практическом смысле…») Вот так открытие Шерлока Холмса пополнило длинный список других новаций, явленных миру прежде, чем тот был к ним готов.

Казалось, та первая встреча мало что обещает и Холмса вряд ли свяжет с Уотсоном крепкая дружба, тем не менее она положила начало отношениям, которые длились до самой смерти Холмса почти полвека спустя.

Уотсон так и не избавился от некоторой опаски, внушаемой ему Холмсом. «Его поразительные таланты, его властность и случаи убедиться в его необычайных дарованиях, – написал он как-то, – внушали мне робость и нежелание пойти ему наперекор». Высокомерие Холмса («Я не согласен с теми, кто причисляет скромность к добродетелям») и его необычные привычки, конечно, делали его трудным соседом. Он по определению не мог быть легким сожителем. Уотсон дает это понять более чем ясно в «Обряде дома Месгрейвов»:

Сумбурная работа в Афганистане, еще усилившая мое врожденное пристрастие к кочевой жизни, сделала меня более безалаберным, чем это позволительно для врача. Но все же моя неаккуратность имеет известные границы, и, когда я вижу, что человек держит свои сигары в ведерке для угля, табак – в носке персидской туфли, а письма, которые ждут ответа, прикалывает перочинным ножом к деревянной доске над камином, мне, право же, начинает казаться, будто я образец всех добродетелей. Кроме того, я всегда считал, что стрельба из пистолета, бесспорно, относится к такого рода развлечениям, которыми можно заниматься только под открытым небом. Поэтому, когда у Холмса появлялась охота стрелять и он, усевшись в кресло с револьвером и патронташем, начинал украшать противоположную стену патриотическим вензелем «V. R.» [30] , выводя его при помощи пуль, я особенно остро чувствовал, что это занятие отнюдь не улучшает ни воздух, ни внешний вид нашей квартиры.

Холмса же должны были крайне раздражать внешняя положительность Уотсона, его здравый смысл и отсутствие воображения. На них сыщик откликался сатирическими репликами и полетами фантазии. Нет сомнений, что Холмсу нравилось водить Уотсона за нос и что Уотсон служил ему аудиторией, наивно верящей всем самым абсурдным его утверждениям.

Пожалуй, наиболее вопиющий пример готовности Уотсона принимать на веру почти любую историю, которую ему скармливал Холмс, мы находим вскоре после того, как они вместе обосновались на Бейкер-стрит. Уотсон говорит о Холмсе:

Невежество Холмса было столь же поразительным, как и осведомленность. Он ровным счетом ничего не знал о современной литературе, философии и политике. Мне случилось процитировать Томаса Карлейля, и Холмс наивно осведомился, кто он таков и чем знаменит. Но больше всего я удивился, когда совершенно случайно выяснилось, что он понятия не имеет о теории Коперника и о строении Солнечной системы. Чтобы цивилизованный человек, живущий в девятнадцатом веке, не ведал о том, что Земля вращается вокруг Солнца, – мне это представлялось настолько невероятным, что я решил было, что он шутит.

Даже Уотсон, казалось, почти готов отвергнуть возможность того, что Холмс способен придерживаться средневековых представлений, будто это Солнце обращается вокруг Земли. Любому беспристрастному наблюдателю, знающему почти детскую любовь сыщика к розыгрышам, вполне очевидно, что Холмс прикидывался невеждой и проверял, насколько далеко сможет зайти, прежде чем собеседник поймет, что ему втирают очки.

Невероятно, чтобы Холмс, каким бы плохим студентом он ни был в Кембридже, ничего не знал о Копернике. Собственно говоря, в более поздних рассказах Холмс демонстрирует глубокие познания в астрономии. В «Случае с переводчиком», например, он, бесспорно, выказывает знакомство с феноменом «наклона эклиптики», каким может похвастать не каждый профан.

Его незнакомство с Карлейлем – еще один розыгрыш. Ведь позднее он цитирует книгу Карлейля «Фридрих Великий»: «Говорят, гениальность – это безграничная способность принимать страдания», словно соблазняя Уотсона поймать его на розыгрыше. Уотсон, разумеется, на эту приманку не клюет, а просто помечает знания сыщика в области литературы как «никакие», хотя уж в чем не откажешь Холмсу, так это в начитанности.

Холмс может цитировать Шекспира (ведь, в конце концов, хотя бы одну роль в ирвинговской постановке Шекспира 1874 года он сыграл) и мимоходом упоминает многие его пьесы. Он дважды приводит слова Гёте. Желая скоротать время в пути, сыщик вытаскивает из кармана томик Петрарки. Человек, который ссылается на письмо Флобера к Жорж Санд, опубликованное всего несколькими годами ранее, явно следит за современной литературой, пусть он даже допускает некоторые неточности.

Холмс не только знаком с писателями XIX века (кроме Флобера он цитирует Торо и Джорджа Мередита), но он знает и античных классиков. Частные учителя, которых Уильям Скотт Холмс нанимал для замкнутого и трудного младшего сына, отлично выполнили свои обязанности. В их программу, несомненно, входили поэт Гораций и историк Тацит, поскольку Холмс апеллирует и к тому и к другому.

Также вполне возможно, что некоторые из наиболее таинственных дел, упомянутых Холмсом мимоходом и занесенных в анналы добросовестным Уотсоном, просто выдуманы. Мы уже упоминали «кривоногого Риколетти и его ужасную жену». Ну, а «дело двух коптских патриархов»? Или Мерридью, «оставивший по себе жуткую память»? Реальные ли это дела?

Холмсоведы потратили немало времени, чернил и изобретательности, пытаясь обнаружить какие-либо дополнительные подробности, но результаты их поисков далеко не всегда убедительны. Некоторые вполне серьезно высказывают предположение, будто Уотсон ослышался и «Риколетти» на самом деле «дикий йети», с которым сыщик столкнулся во время странствий по Тибету. Но есть и другая версия, гораздо более убедительная: многие подобные дела существовали только в игривом воображении Холмса.

Вопреки всему вышесказанному два, казалось бы, столь мало подходивших друг другу человека вступили в партнерство, которому суждено было (правда, с перерывами) просуществовать десятилетия.

Как и было условлено, мы встретились на следующий день, – сообщает нам Уотсон, – и осмотрели квартиру в доме 221-б по Бейкер-стрит, о которой Холмс говорил накануне. В ней были две удобные спальни и большая светлая гостиная, уютно обставленная и освещенная двумя большими окнами. Квартира нам так понравилась, и поделенная на двоих плата оказалась такой необременительной, что мы тут же заключили договор о найме и вступили во владение нашим новым обиталищем. В тот же вечер я перевез свои вещи из пансиона, а на следующее утро приехал Шерлок Холмс с несколькими коробками и саквояжами .

Вот так было положено начало тому, что сделало дом 221-б по Бейкер-стрит одним из самых знаменитых адресов в мире.

 

Глава четвертая

«Наполеон преступного мира»

Восьмидесятые годы XIX века были десятилетием, в котором Шерлок Холмс расследовал злодейства Гримсби Ройлотта и тайну «пестрой ленты», наводившей ужас на одну падчерицу доктора и убившей другую. Это также было десятилетие пяти апельсиновых зернышек, знаменовавших кровожадное преследование семьи Опеншо, и «знака четырех», когда Холмс и Уотсон шли по следам Джонатана Смолла и его темнокожего спутника с Андаманских островов. На 1880-е годы пришлась странная история, в результате которой молодой инженер Виктор Хэдерли лишился большого пальца.

Все эти и некоторые другие дела скрупулезно документированы Уотсоном, однако доктор описывает лишь два с небольшим десятка случаев. Не странно ли, что он в начале своего знакомства с Холмсом выбирает для подробного описания так мало дел?

За первым отчетом, названным «Этюд в багровых тонах», следует несколько пустых лет, не оставивших заметок в архиве Уотсона. Новый провал возникает после случая с «пестрой лентой», имевшего место в 1883 году, и простирается вплоть до событий «Берилловой диадемы», датируемых 1886 годом. В рассказах «Постоянный пациент» и «Рейгетские сквайры» речь идет о расследованиях 1887 года, а за ними на читателя обрушивается шквал дел 1888 и 1890 годов.

На эти два года приходится почти треть расследований, в которые Уотсон счел возможным посвятить широкую публику, от путешествия в Дартмур, где исчез призовой жеребец Серебряный, до разоблачения Невилла Сент-Клера, избравшего себе весьма причудливую профессию, в «Человеке с рассеченной губой».

Если предположить, что каждое из названных дел занимало у Холмса в среднем неделю, то описания их охватывают менее шести месяцев деятельности сыщика на протяжении десятка лет. Тщетны будут попытки отыскать в рассказах Уотсона что-либо посущественнее брошенных вскользь намеков на три проблемы, поглощавшие девять десятых энергии Холмса в 1880-х годах: Ирландия, политические и сексуальные скандалы в правящих кругах и уайтчепелские убийства.

В рассказе «Чертежи Брюса-Партинггона» доктор говорит о «той области истории, тех тайных ее анналах, которые часто оказываются значительно интереснее официальной хроники». Уотсон обычно хранил молчание относительно этих тайных анналов, даже когда сам оказывался к ним причастным. Его молчанию, окутавшему б́ольшую часть десятилетия, перестаешь удивляться, стоит лишь понять, насколько глубоко его друг был втянут в нескончаемую борьбу английского правительства с ирландским национализмом во всех его формах, от парламентских кампаний Парнелла и его партии до терроризма фениев.

Ирландский вопрос был гнойником на теле Англии всю вторую половину XIX века. В конечном счете вопрос этот вообще не мог найти разрешения. Ирландцы – во всяком случае, большинство их – хотели независимости для своей страны. Англичане – во всяком случае, большинство тех, кто обладал властью даровать независимость, – не желали оказать такую любезность. Не было никакой надежды на компромисс или хотя бы на достижение некой договоренности – вплоть до принятия Гладстоном на исходе 1885 года идеи гомруля.

Лагерь проповедников ирландской независимости был весьма разношерстным, но главное различие между ними сводилось к тому, что одни опирались в своей борьбе на «нравственную силу» и верили в мирные парламентские методы, а другие считали, что к цели их приведут только физическое насилие и восстание. И те и другие отняли у Шерлока Холмса много сил и энергии на протяжении 1880-х годов.

История Ирландии XIX века изобилует героическими, но заранее обреченными мятежами против британского правления. Кроме того, она омрачена ужасной трагедией картофельного голода 1840-х годов. В годы, когда юный Шерлок Холмс томился в Хаттон-холле, а его брат обменивался математическими головоломками с Льюисом Кэрроллом в Оксфорде, на обоих берегах Атлантики в изобилии зрели сумасбродные заговоры и интриги, которые вынашивали Ирландское республиканское братство и основанное в 1858 году Братство фениев, члены коего назвали себя так в память о легендарной дружине воинов-фианов.

В 1866 году безрассудный план фениев оккупировать Канаду с помощью армии живущих в Америке ирландских патриотов, в том числе ветеранов американской Гражданской войны, завершился фиаско.

На следующий год насилие переметнулось через Атлантику, и в Манчестере полицейский фургон, перевозивший арестованных фениев, попал в засаду, устроенную тремя десятками вооруженных людей. Одного охранника застрелили, а арестантов освободили.

Худшее из зверств фениев в том году имело место в Клеркенуэлле, когда попытка вызволить двух активистов из тамошней тюрьмы завершилась взрывом, лишившим жизни двенадцать человек и покалечившим десятки других.

Новый налет через канадскую границу в 1870 году был еще катастрофичнее первого.

На протяжении 1870-х годов сторонники «физического насилия» главным образом зализывали раны и грызлись между собой, хотя и стряпали сложные фантастические планы разжигания беспорядков по всей Британской империи, от Южной Африки до границ Индии. В основном планы эти больше смахивали на сюжеты приключенческих книг для мальчиков, чем на серьезные попытки подорвать британское владычество.

Тем временем набирало силу мирное движение за независимость. В 1875 году в Парламент от графства Мит был выбран Чарльз Стюарт Парнелл – человек, которому было суждено стать лидером парламентского ирландского национализма. В 1879 году возникла Ирландская национальная земельная лига, поставившая целью добиться для Ирландии земельной реформы, которая способствовала бы переходу земли от английских лендлордов к ирландцам.

Вот тогда-то на ирландской арене и появился Майкрофт Холмс. Одним из наиболее горячих его поклонников был Артур Бальфур, молодой человек с обширнейшими семейными связями. На год моложе Майкрофта, Бальфур приходился племянником Роберту Гаскойну Сесилу, третьему маркизу Солсбери (фраза «Боб тебе дядя», говорят, родилась из их теплых отношений), и когда в 1878 году дядя занял пост министра иностранных дел, Бальфур стал его личным секретарем. В этом качестве он познакомился с Майкрофтом и сразу же, подобно многим другим, был сражен необычайным умом, таившимся за фасадом дородности и лени, который старший брат Холмса являл миру. Именно Бальфур, имея за собой влияние дяди, первым предложил, чтобы Майкрофт обратил свои мысли за Ирландское море, первоначально – для анализа информации об Ирландской национальной земельной лиге и связях Парнелла с ней.

Хотя в результате всеобщих выборов 1880 года консервативное правительство оказалось не у дел, это не пошатнуло позиций Майкрофта, который, стоило ему утвердиться где-нибудь, обычно оставался неуязвимым при сменах правительств. Пришедший к власти кабинет Гладстона благоразумно позволил ему и впредь заниматься анализом ирландских событий.

В начале 1880-х годов в кулуарах Уайтхолла, равно как и на страницах гоняющихся за сенсациями газет и журналов, стремительно разрастались дикие слухи об ирландских заговорах. Из Америки приходили донесения, что сотни тамошних революционеров создали тайное Общество рыцарей Хасана ибн Саббаха, названное по имени основателя секты ассасинов (хашишинов) в Персии XI века.

Посвятив себя распространению террора путем убийств, агенты общества готовились переплыть Атлантику и начать подрывную кампанию в Британии. Королевская семья подвергалась ужасающему риску. «Динамит будет заложен в усыпальницах Виндзорского замка, – сообщил в письме аноним из Чикаго английскому консульству в этом городе, – и взорван с помощью электрической батареи, когда там будет королева».

Сколь бы смехотворными ни выглядели эти истории, полностью их игнорировать было невозможно. Взрывы, устроенные в начале года засланными из Соединенных Штатов агентами, показали, что среди ирландцев есть люди, достаточно преданные своему делу, чтобы закладывать бомбы на английской земле.

Убийство царя Александра II в марте 1881 года доказало, что даже монархи, а точнее, именно монархи не могут чувствовать себя в безопасности.

Майкрофта больше заботила эскалация в ирландских сельских областях беспорядков, подстрекаемых Земельной лигой, чем то, что больше походило на фантазии, плод длительных возлияний в барах Нью-Йорка. Тем не менее он отправил брата в Дублин для неофициального расследования связей между американскими смутьянами и наиболее необузданными националистами Ирландии.

Холмс был далеко не таким непогрешимым, каким изображают его восторженные отчеты Уотсона, и сам первый это признавал. «Я допустил ошибку, милый Уотсон, – говорит он в 1888 году, расследуя исчезновение скакового жеребца по кличке Серебряный. – Боюсь, со мной это случается чаще, чем думают люди, знающие меня только по вашим запискам». За шесть лет до того Холмс допустил в Дублине куда более серьезный промах, и результатом явилась трагедия.

В первые месяцы 1882 года он подолгу остается в столице Ирландии, скрупулезно анализируя сообщения агентов о националистической активности по мере того, как сообщения эти доходят до властей в Дублинском замке, и мало-помалу создает собственную сеть осведомителей.

К концу апреля его известили, что готовится какой-то драматичный теракт против правительства Ирландии. По причинам теперь неясным Холмс решил, будто наиболее вероятным объектом является арсенал Дублинского замка. Всю последнюю неделю апреля и первые дни мая он в своем обычном, сухом и отрывистом стиле бомбардировал Дублинский замок категорическими инструкциями, как оборонять арсенал.

К тому времени многие высокопоставленные дублинские чиновники, хоть их и раздражало до крайности непрошеное вмешательство эмиссара из Лондона, наделенного неясными полномочиями и отличающегося резкими манерами, уразумели, что он в силу каких-то причин пользуется поддержкой высших сфер Уайтхолла. Поэтому б́ольшая часть рекомендаций Холмса исполнялась, и он мог немного расслабиться в уверенности, что разрушил планы потенциальных мятежников.

Вечером 6 мая он присутствовал на спектакле оперной труппы Карла Роза, дававшей «Маритану», популярную в то время оперу ирландского композитора Уильяма Винсента Уоллеса. Нам неизвестно, как Холмс, поклонник Вагнера и немецкой музыки, отнесся к слащавым мелодиям и претенциозной интриге «Маританы», сказочки об уличной певичке и ее запутанных амурах с испанским королем, однако новость, доставленная ему посланцем из Дублинского замка, конечно, заставила сыщика выкинуть из головы всякую мысль о музыке.

Никакого нападения на арсенал не было. Радикальные националисты предпочли политические убийства. Несколько раньше в тот вечер новый министр по делам Ирландии лорд Фредерик Кавендиш и высокопоставленный чиновник Томас Берк во время прогулки по Феникс-парку в центре города подверглись нападению четырех мужчин, вооруженных ланцетами. Кавендиша и Берка буквально искромсали. Оба умерли от полученных ран. Позднее в одну из дублинских газет прислали сообщение, что ответственность за убийство берет на себя группа под названием «Ирландские непобедимые».

Хотя Холмс находился в Дублине и был заранее оповещен о готовящемся террористическом акте, он оказался бессилен предотвратить убийства. В месяцы, последовавшие за убийствами в Феникс-парке, он разрывался между Лондоном и Дублином.

Официальное расследование покушения, возглавляемое дублинским суперинтендантом Джоном Маллоном, буксовало на месте, неспособное ни установить, кто такие «Непобедимые», ни тем более выследить их. Десятки людей были арестованы, допрошены, а затем отпущены. Маллон, видимо, ни на йоту не приближался к тому, чтобы предать убийц в руки правосудия.

В конце концов в январе 1883 года благодаря уликам, добытым тайным информатором, тринадцать человек оказались под судом. Пятерых приговорили к повешению. Однако никто, а уж тем более братья Холмс, не верил, что обнаружены истинные вдохновители и организаторы убийств в Феникс-парке. Майкрофт настаивал, чтобы Холмс продолжал свое ирландское расследование.

И вот во второй половине 1882 года, когда сыщик тщился распутать клубок интриг ирландских националистов, он впервые услышал имя Мориарти.

Часто утверждается, будто Уотсон просто придумал Мориарти или использовал это имя, чтобы замаскировать личность реального «Наполеона преступного мира», Адама Уорта, признанного одним из «выдающихся преступников викторианской эпохи». Уорт, чьи подвиги включали дерзкую кражу портрета Джорджианы, герцогини Девонширской, кисти Гейнсборо у лондонского торговца картинами в 1876 году, за которой последовала череда ловких афер и подделок, был и впрямь преступником незаурядным.

Разработанная им система (он использовал как буфер между собой и преступлением цепь исполнителей, чтобы те, кого в первую очередь могла схватить полиция, ничего не знали о его организаторах), бесспорно, очень сходна с той, какой пользовался Мориарти в своих полупреступных-полуполитических злодействах. Однако Уорт не был Мориарти.

Точно так же нарисованный Уотсоном портрет Мориарти ничем не обязан историям о Джеймсе Таунсенде Соуорде, барристере и подделывателе документов, известном под прозвищем Джим Писака, который в 1850-х использовал цепочки сообщников, чтобы кассировать поддельные чеки в лондонских банках, а в 1857 году был сослан в Австралию.

Мориарти не был вымышленным персонажем. Уотсон никого не прятал под этим именем. Мориарти был вполне реальной личностью, и мысли о нем будут преследовать Холмса на протяжении большей части 1880-х годов.

Уотсон, воспроизводя слова Холмса, сообщает нам о Мориарти не так уж мало:

Он происходит из хорошей семьи, получил блестящее образование и от природы наделен феноменальными математическими способностями. Когда ему исполнился двадцать один год, он написал трактат о биноме Ньютона, завоевавший ему европейскую известность. После этого он получил кафедру математики в одном из наших провинциальных университетов, и, по всей вероятности, его ожидала блестящая будущность. Но в его жилах течет кровь преступника. У него наследственная склонность к жестокости. И его необыкновенный ум не только не умеряет, но даже усиливает эту склонность и делает ее еще более опасной. Темные слухи поползли о нем в том университетском городке, где он преподавал, и в конце концов он был вынужден оставить кафедру и перебраться в Лондон, где стал готовить молодых людей к экзамену на офицерский чин … [38]

Это точная обрисовка жизненного пути Мориарти, однако Уотсон не упоминает важнейшего факта. Мориарти был ирландцем.

Фамилия его восходит к гэльскому О’Муирчеартайх. На протяжении Средних веков клан этот был наиболее влиятельным на западе Ирландии. Мориарти могли числить среди своих предков короля Западного Манстера, правившего в XII веке.

В середине XIX века большинство Мориарти происходили из графства Керри, но Джеймс Нолан Мориарти родился в 1849-м в Грейстоунсе, маленьком городке на приморской дороге между Дублином и Уиклоу, и был сыном обедневшего земельного агента-католика сорока пяти лет и его куда более молодой жены. (Почему Холмс считал, что в жилах Мориарти течет кровь преступников, остается неясным. Джеймс Мориарти-старший был добропорядочным, хотя и ничем не примечательным обывателем, и нет никаких указаний, будто его предки чем-то от него отличались.)

Те немногие сведения о детстве Мориарти, которыми мы располагаем (два сохранившихся письма его матери и коротенькое упоминание в дублинской газете от 1858 года о вундеркинде-математике), показывают, что его замечательное математическое дарование дало о себе знать еще в раннем возрасте.

Подобно Холмсу, Мориарти был трудным ребенком и учился главным образом дома. Неизвестно, кто поощрял и пестовал его математический талант, но в возрасте семнадцати лет он уже опубликовал свои первые научные статьи и намеревался поступить в университет.

Будучи католиком, Мориарти не мог рассчитывать на поступление в дублинский Тринити-колледж, исключительно протестантский. Альтернативой стал недавно открывшийся в Дублине Университетский колледж, и осенью 1867 года Мориарти поступил туда.

Благодаря уникальным способностям он уже был на голову выше своих преподавателей и, видимо, б́ольшую часть времени отдавал переписке с европейскими профессорами, которые только и могли сопровождать его в темных математических дебрях, куда он вступил теперь.

В 1871 году, окончив колледж первым в выпуске, он опубликовал результаты своих трудов за прошлые четыре года или около того. Хотя трактат о биноме Ньютона вышел в маленьком дублинском издательстве, он принес Мориарти широкую известность.

Посылая книгу в дар математикам, заочного знакомства с которыми он искал на континенте (трактат, собственно, был посвящен Карлу Готфриду Нейману, профессору Лейпцигского университета), Мориарти умело поддерживал приобретенную славу, и в результате несколько университетов предложили ему кафедру. Он лелеял надежду быть приглашенным в Оксфорд или Кембридж, но помехой стало его католичество. Однако Дарем, хотя и не менее преданный Англиканской церкви, видимо, был готов посмотреть сквозь пальцы на веру, которую, собственно говоря, молодой ирландец теперь и не исповедовал.

Осенью 1872 года в возрасте всего лишь двадцати трех лет, все еще греясь в лучах славы, которую принес ему трактат, Мориарти впервые переплыл Ирландское море и занял преподавательский пост в Дареме.

Описание Мориарти, данное позднее Холмсом, хотя и окрашенное предубеждением сыщика против него, создает впечатление подчеркнуто незаурядной фигуры, которой вскоре предстояло примелькаться на улицах Дарема.

Он очень тощ и высок. Лоб у него большой, выпуклый и белый. Глубоко запавшие глаза. Лицо гладко выбритое, бледное, аскетическое, – что-то еще осталось в нем от профессора Мориарти. Плечи сутулые – должно быть, от постоянного сидения за письменным столом, а голова выдается вперед и медленно – по-змеиному – раскачивается из стороны в сторону.

Мориарти оставался на севере Англии шесть лет, и все это время его математическая репутация только росла, однако ему пришлось покинуть Дарем, как указывает Холмс, при сомнительных обстоятельствах.

Неясно, какие именно «темные слухи» ходили о Мориарти. Его фамилия была тщательно изъята из архивов университета, и мы можем предположить, что слухи были очень и очень тревожными. Вполне вероятно, что властям стало, по меньшей мере, известно о его растущих связях с крайними элементами в ирландском националистическом движении.

В дублинском Университетском колледже Мориарти вступил в «Клан-на-Гаэль» и после переезда в Англию почти наверное поддерживал контакт с представителями этой организации как в Ирландии, так и в других местах.

Но в чем бы ни заключалось его преступление, Мориарти принудили отказаться от поста преподавателя, и в 1878 году он переезжает в Лондон. Ему было двадцать девять лет, он находился на вершине своего математического таланта и все-таки ничего лучше должности репетитора не сумел для себя найти.

Можно только гадать, был ли Мориарти озлоблен тем, что его довели до такого состояния, но, по всей вероятности, его обуревала ярость. Он, один из величайших умов Европы, человек, который на равных переписывался с такими светилами, так Георг Кантор и Карл Нейман, вынужден вбивать азы алгебры и геометрии в тупые мозги кандидатов на офицерский чин.

Изгнанный из мира интеллектуальной элиты, он еще глубже погряз в заговорах и контрзаговорах тех, кто решил добиться независимости Ирландии любыми средствами, законными или незаконными. По иронии судьбы именно математический гений сделал его полезным для них. Мориарти стал создателем шифров и взломщиком кодов.

Шифры, которыми фении пользовались до того, как в их среде объявился Мориарти, были по-детски просты. В некоторых посланиях единственные потуги на секретность сводились к вялой замене одной буквы на другую, согласно их месту в латинском алфавите. «В» заменяла «А», «С» – «В» и так далее. Неудивительно, что даже самый недалекий полицейский агент обычно легко читал якобы секретную переписку националистов. Под влиянием Мориарти и благодаря его исключительным математическим дарованиям шифры стали чудовищно сложными.

Холмс и сам был специалистом по шифрам. В «Пляшущих человечках» он говорит Уотсону: «Я превосходно знаком со всеми видами тайнописи и сам являюсь автором научного труда, в котором проанализировано сто шестьдесят различных шифров». Его познания не ограничивались теорией. «Я мог бы прочесть множество шифров с такой же легкостью, с какой читаю скрытый смысл в газетных объявлениях, – хвалился он Уотсону. – Отличная гимнастика для ума, занимает, не утомляя».

В месяцы, последовавшие за убийствами в Феникс-парке, Холмс работал над записками и письмами националистов, которые перехватила полиция. Вскоре он начал понимать, что лежащие перед ним шифры – творения иного ума, нежели те, что изобрели прошлые коды.

Следом за убийствами в Феникс-парке слухи о заговорах и намеченных покушениях, достигавшие Министерства иностранных дел, а затем и Майкрофта, вновь начали множиться. Принцессе Луизе, одной из дочерей Виктории, предстоит поездка в Канаду, где ее похитит шайка фанатичных ирландских националистов, проникших туда из Нью-Йорка. Двое сицилийцев, поднаторевших в искусстве политических убийств, наняты богатым ирландцем для того, чтобы отправиться в Лондон и прикончить принца Уэльского.

От Майкрофта, то раздраженного, то мрачно забавляющегося этими по большей части нелепейшими историями, требовали действий, в которых он был не силен, в отличие от брата. Все еще сердитый на Шерлока за оплошность, которую тот, по его мнению, допустил в Дублине, он, ни секунды не колеблясь, вновь прибег к услугам брата. Шерлоку пора было соединить разгадывание шифров с более активными шагами. Сыщик вступил на минное поле столкновения законопослушных граждан с двойными агентами и тайными обществами.

Стан ирландских националистов сам по себе был безнадежно расколот – и не только противоречиями между сторонниками мирного обретения независимости через парламентские реформы и теми, кто делал ставку на физическое насилие в борьбе с британским владычеством. После катастрофических неудач 1860-х годов поборники насилия распались на бесчисленные мелкие группы, причем каждая пребывала в убеждении, что ей, и только ей, предназначено нести факел национального освобождения.

«Клан-на-Гаэль», созданный в 1867 году, враждовал с теми, кто остался верен Иеремии О’Доновану Россу, брошенному в тюрьму после одного из восстаний фениев и в 1871 году отпущенному в американское изгнание. Ирландцев в Дублине и Корке бесило зачастую хорошо субсидируемое вмешательство тех, кто эмигрировал в Соединенные Штаты.

К числу последних относился генерал Миллен, родившийся в Тайроне авантюрист, который сражался с армиями Бенито Хуареса в Мексике и на протяжении 1860-х и 1870-х был замешан в десятке заговоров против британского правления в Ирландии и прочих местах. Он и ему подобные были вполне готовы переметнуться на другую сторону и поставлять информацию тому самому правительству, которое пытались свергнуть.

Раскол постиг и лагерь защитников Британской империи от ирландского терроризма. Чиновники Министерства внутренних дел препирались с министрами. Министрам не удавалось прийти к согласию с полицией. Полиция втихомолку негодовала на вмешательство политиков и агентов с особыми полномочиями, и в этом водовороте братья Холмс плели паутину собственных интриг.

Создание в марте 1883 года в недрах столичной полиции Ирландского бюро, которое возглавил легендарный старший инспектор Адольфус («Долли») Уильямсон, должно было разрешить многие проблемы, но вместо того только усугубило их.

В самом сердце хаоса находился человек, которому вскоре суждено было стать для братьев Холмс почти таким же источником неприятностей, как Мориарти.

Эдвард Дженкинсон окончил Харроу, где проучился десять лет до поступления туда Майкрофта. Вслед за убийствами в Феникс-парке этот чиновник вернулся из Индии и, приняв новую должность, быстро создал собственную сеть шпионов и двойных агентов, подчиненных лично ему, а не правительству или полиции.

Вскоре уже Дженкинсон исполнял ту же роль, что и Холмс на рубеже 1881–1882 годов, действуя как независимый агент, наделенный таинственными полномочиями высокими чинами Уайтхолла, которые в случае чего могли бы умыть руки и с удовольствием умыли бы, если бы это им понадобилось.

Оба Холмса были крайне недовольны появлением Дженкинсона, но мало что могли с этим поделать: он пользовался поддержкой в самых высоких кругах.

Какие бы меры ни принимало британское правительство, какие бы заговоры и контрзаговоры ни плели люди вроде Дженкинсона и Майкрофта Холмса, ничто, казалось, не действовало на сторонников насилия.

В марте 1883 года бомба взорвалась в правительственном здании Уайтхолла. Никто не пострадал, но бомбисты впечатляюще продемонстрировали свою способность проникать в самое сердце британского истеблишмента.

В октябре того же года два взрыва прогремели в лондонской подземке, один на Столичной линии в Паддингтоне, другой на Районной линии у Вестминстерского моста. Десятки людей были ранены, многие очень серьезно.

Братья Холмс могли вести ожесточенное сражение с Эдвардом Дженкинсоном за закулисное влияние, но они, безусловно, разделяли то крайнее раздражение, которое подвигло его написать: «Я еще весной предостерегал Харкорта [министра внутренних дел], что они намерены напасть на подземку». Хотя Майкрофт и Шерлок уже некоторое время предоставляли властям достаточно ясные доказательства того, какую угрозу являют Мориарти и его коллеги, они чаще всего наталкивались на бюрократические рогатки.

Улики против экс-профессора оставались косвенными и недостаточно весомыми. Несмотря на сомнительные обстоятельства, при которых он покинул Дарем, Мориарти все еще удавалось сохранять подобие респектабельности. Холмс предостерегал Уотсона:

…Назвав Мориарти преступником, с точки зрения закона вы его оклеветали… <…> …он настолько в стороне, настолько не принимает участия в исполнении своих замыслов, настолько его не может коснуться ни одно подозрение, что за такие слова он мог бы привлечь вас к суду, лишив годичной пенсии, которую вы ему выплачивали бы как компенсацию за моральный ущерб [42] .

Наиболее неприятный для властей взрыв имел место 30 мая 1884 года. Бомбометатели нанесли свой удар буквально на заднем дворе полиции. Вскоре после девяти часов вечера полицейский констебль Кларк, выполнявший незавидную обязанность охранять общественный писсуар позади Скотленд-Ярда, был отброшен на тридцать футов по воздуху взрывом внушительной бомбы. «Восходящее солнце» – паб на другой стороне улицы, полный сменившихся с дежурства полицейских, пивших свои пинты, – превратился в смерч осколков стекла и щепок. Многие были изранены.

Холмс, дни и ночи трудившийся над расшифровкой переписки фениев (б́ольшая часть шифров была порождением плодовитого математического ума Мориарти), сумел лишь частично разобраться в заговоре. Ему не удалось предотвратить взрыв в «Восходящем солнце», но благодаря его предупреждению своевременно обнаружили другую бомбу, заложенную в основании Нельсоновской колонны.

Однако фенианская кампания отнюдь не подошла к концу. В следующем, 1885 году бомбы взорвались в Тауэре, на Лондонском мосту и в Вестминстерском дворце.

«Адскую машину», упрятанную в черный баул, 24 января нашли в Парламенте некий мистер Грин, его жена и свояченица – туристы, которые без сопровождающего бродили по крипте часовни Святой Марии. Они сообщили о своей находке дежурному полицейскому, констеблю Коулу.

К тому времени, когда Коул добрался до «адской машины», она уже тлела. Констебль, выказав мужество сверх требований служебного долга, подхватил ее и взбежал по лестнице в Вестминстер-холл вслед за мистером Грином, вопя: «Динамит!»

Другой полицейский, констебль Кокс, присоединился к коллеге, и пока они спорили, как поступить дальше, бомба настолько нагрелась, что Коул не смог ее удержать и уронил. Она взорвалась, опрокинув обоих констеблей и лишив двух спутниц мистера Грина «верхней одежды».

К месту происшествия кинулись люди, и тут рвануло второе взрывное устройство, оставленное не более и не менее как в помещении Палаты общин. Парламент был распущен на каникулы, и никто не пострадал, но динамитчики вновь продемонстрировали свое умение проникать в самое сердце правительственных учреждений.

Холмс, постоянно рекомендовавший усилить охрану ключевых учреждений вроде Парламента, пребывал в ярости. Его доклады, содержавшие расшифровки писем бомбистов и их подручных, а также выводы и рекомендации, канули в бюрократической трясине, похоронившей все надежды разделаться с ирландскими террористами.

К этому времени братья Холмс буквально помешались на Мориарти. Профессор, бесспорно, был причастен к планированию убийств в Феникс-парке и взрывам бомб середины 1880-х, но очень сомнительно, что он был их единственным организатором, каким его считали братья. Междоусобицы слишком сильно раздирали раздробленное ирландское террористическое подполье, чтобы подобный организатор вообще мог появиться.

В каком-то смысле братья, на свою беду, попали в плен к логике, стремлению отыскать в видимом хаосе скрытую систему. «Возможно, когда человек развил в себе некоторые способности, вроде моих, и углубленно занимался наукой дедукции, – сказал как-то Холмс инспектору Хопкинсу («Убийство в Эбби-Грейндж»), – он склонен искать сложные объяснения там, где напрашиваются простые». Тогда он оказался прав. В «Знаке четырех» Уотсон указывает, что «из-за утонченности его логики» Холмс часто предпочитал «скрытое или причудливое объяснение, когда на виду было простейшее». Так обстояло дело и тут.

Простая истина заключалась в том, что бросавшаяся в глаза разобщенность националистических групп скрывала под собой еще более глубокую дезорганизацию. Майкрофт и Шерлок не могли этого принять и использовали улики, собранные ими против Мориарти, чтобы возвести его в статус гениального организующего ума, которого он все-таки не заслуживал. Когда инспектор Макдональд в «Долине Страха» замечает: «У нас в сыскной полиции считают, что вы чуточку свихнулись на этом профессоре», он, пожалуй, прав. Холмс, подбадриваемый братом, продолжал приписывать Мориарти непропорциональную важность:

Он Наполеон преступного мира, Уотсон. Он организатор половины всех злодеяний и почти всех нераскрытых преступлений в нашем городе. Это гений, философ, это человек, умеющий мыслить абстрактно. У него первоклассный ум. Он сидит неподвижно, словно паук в центре своей паутины, но у этой паутины тысячи нитей, и он улавливает вибрацию каждой из них.

Тем не менее даже в 1888 году Холмс еще не сталкивался с Мориарти лично. Он неоднократно проникал в комнаты профессора и заметил, что Мориарти владеет картиной Грёза, французского художника XVIII века, которого викторианцы ставили очень высоко и чьи полотна стоили весьма дорого. Он знал, что Мориарти мог платить своему пособнику, полковнику Морану, шесть тысяч фунтов в год, что превышало жалованье премьер-министра. Однако лицом к лицу он с ним еще не встретился.

Пока Холмс в течение следующих двух лет тщился найти более конкретное доказательство связей Мориарти и преступной организации, им возглавляемой, с агрессивным ирландским национализмом, развертывалось параллельное расследование событий, происходящих вокруг ирландского парламентского лидера Чарльза Парнелла.

На протяжении всех 1880-х годов циркулировали слухи о предполагаемой причастности Парнелла ко всякого рода экстремистским преступлениям, от убийств в Феникс-парке до планирования взрывов. Реакция братьев Холмс на эти слухи была двоякой. С одной стороны, оба твердо верили, что Ирландии следует оставаться под британским правлением, а в 1880-х казалось, будто у Парнелла есть шанс конституционными средствами добиться ирландской независимости, которой оба брата страшились. С другой стороны, они с самого начала были убеждены в ложности львиной доли обвинений, выдвигаемых против Парнелла.

Большинство слухов о Парнелле могли быть – и были – ими сразу отброшены. Ирландский лидер всегда остерегался каких-либо сношений с террористами. Самой большой угрозой его политической карьере являлась серия писем, якобы им написанных. С 11 апреля 1887 года эти сенсационные по своему содержанию письма начала печатать в виде факсимиле «Таймс» в серии статей под заголовком «Парнеллизм и преступление».

Наиболее сокрушительный эффект произвели строки, в которых Парнелл оправдывал убийства в Феникс-парке: «Хотя я сожалею о прискорбной смерти лорда Ф. Кавендиша, я не могу не признать, что Берк получил не больше, чем заслуживал».

Была назначена парламентская комиссия для расследования утверждений, высказанных в разоблачительных публикациях. Громы и молнии метали еще два года, и братьям Холмс пришлось пересмотреть свою тактику в ирландских расследованиях.

Холмс с самого начала понимал, что парнелловские письма – подделка. Внимание английской прессы к ним привлек пользовавшийся очень скверной репутацией ирландский журналист Ричард Пиготт. Согласно позднейшим воспоминаниям Джорджа Бернарда Шоу, мало кто в Ирландии заблуждался относительно порядочности Пиготта как журналиста.

«Он имел обыкновение, – писал Шоу, – напиваться до полусмерти, а затем писать безалаберно крамольные статьи для своей газеты „Ирландец“ и получать за них шесть месяцев тюрьмы. Насильственное отрезвление восстанавливало его здоровье и позволяло ему повторить все снова».

«Эксперт», нанятый «Таймс» для проверки подлинности писем, мог обмануться, но только не Холмс. Он увлеченно изучал графологию и как средство определения характера, и как метод получения с помощью дедукции более полной информации о писавшем. В «Рейгетских сквайрах» он объясняет своим слушателям: «Возможно, вам неизвестно, что эксперты относительно точно определяют возраст человека по его почерку. В нормальных случаях они ошибаются не больше чем на три-четыре года».

В отличие от человека, нанятого «Таймс», Холмс сам принадлежал к упомянутым экспертам. Парнеллу было сорок шесть, Пиготту, предположительно подделавшему письма, если они были подделаны, перевалило за шестьдесят. Без всякого труда Холмс по одной этой характеристике установил, что письма не могли быть написаны Парнеллом.

Проконсультировавшись с Майкрофтом, Холмс решил, что оправдание Парнелла не только отвечает понятиям братьев о справедливости и честной игре, но и является наилучшим исходом для британского истеблишмента. И как ни отвлекали его другие дела, он тем не менее вновь окунулся в расследование дела Парнелла – Пиготта.

Вскоре он обнаружил письмо, написанное Пиготтом за три дня до публикации «Парнеллизма и преступления» в «Таймс». Оно вбило последний гвоздь в гроб фальсификатора. Когда Пиготт выступил перед комиссией, занимавшейся Парнеллом, человек, которому поручили вести его допрос, королевский адвокат Чарльз Расселл, позднее лорд главный судья Англии, вооружился информацией, которую откопал Холмс.

Холмс также рекомендовал Расселлу попросить Пиготта сразу же написать на листке бумаги несколько слов. Одним из них было «колебание». Пиготт написал «коли́бание» – именно так это слово было написано в письмах Парнелла. Орфографическая ошибка выдала Пиготта с головой.

Он к тому моменту был уже сокрушен. Беспощадные вопросы Расселла выставили его негодяем и лжецом, каким он и являлся в действительности.

На следующий день, 25 января 1889 года, было назначено очередное заседание комиссии, и пытка перекрестного допроса продолжилась бы. Однако фальсификатор блистал своим отсутствием, бежав из страны. В конце концов его выследили в Мадриде, но, когда английские полицейские вошли в его номер в отеле, намереваясь продолжить допрос, он застрелился.

Парнелл, в немалой мере благодаря закулисной работе Холмса, был полностью оправдан. Он не только получил извинения с компенсацией от «Таймс», но и был встречен овацией (в которой главный тон задавал Гладстон), когда вошел в зал Палаты общин.

 

Глава пятая

«Вам следовало бы опубликовать отчет об этом деле»

Пока реальная жизнь Холмса с сопутствующей ей вереницей убийств, шпионажа и скандалов шла своим чередом, его поразительному бытию на печатных страницах предстояло вот-вот начаться. Если только Уотсон не привирает задним числом, мысль увековечить свершения своего нового друга возникла у него после первого же расследования, свидетелем которого он стал и которое описал позднее в «Этюде в багровых тонах».

– Воистину безупречно! – воскликнул я. – Ваши заслуги должны быть признаны публично. Вы просто обязаны опубликовать отчет об этом деле. Если вы этого не сделаете, то сделаю я.

– Как вашей душе угодно, – отозвался Холмс.

Вполне возможно, что Уотсон записал историю, приключившуюся в Лористон-Гарденс, вскоре после того, как Холмс открыл истинную причину смерти Дреббера, а затем Стэнджерсона, но, не представляя, как ее опубликовать, убрал рукопись в ящик своего стола в квартире на Бейкер-стрит. Теперь ему предстояла встреча с человеком, способным посодействовать публикации.

Принятое Уотсоном в последнюю минуту решение присутствовать на банкете врачей в Гилдхолле (лондонской ратуше) в ноябре 1885 года имело грандиозные последствия. За столом с ним рядом сидел доктор, приехавший в столицу из Саутси, вблизи Портсмута.

Это был молодой шотландец по имени Артур Конан Дойл, родившийся в Эдинбурге 22 мая 1859 года и происходивший из семьи художников и иллюстраторов – его дядя сотрудничал в сатирическом журнале «Панч», а дед был политическим карикатуристом.

Как католик, Дойл получил образование в школе иезуитов в Стонихерсте, а затем вернулся в родной город изучать медицину в Эдинбургском университете.

Б́ольшую часть жизни юного Дойла омрачило горькое падение его отца Чарльза Олтемонта Дойла, хронического алкоголика. Лишившись места на государственной службе, Дойл-старший годы и годы проводил в приюте для умалишенных или в мансарде фамильного дома – обуза для всех окружающих.

Окончив университет, Дойл недолгое время плавал судовым врачом на пароходе, курсировавшем между Ливерпулем и западными берегами Африки.

Затем он принял предложение сокурсника Джорджа Терневайна Бадда открыть совместную практику в Плимуте. Решение это оказалось катастрофическим. Бадд не только был шарлатаном с завиральными идеями о том, как возвращать здоровье пациентам, но и не стеснялся тратить чужие деньги, будто собственные. Дойл, к счастью, сумел вырваться из когтей Бадда и со временем открыть собственную практику в Саутси.

С первой же встречи Уотсон и Дойл обнаружили, что у них много общего. Шотландские предки Уотсона и то обстоятельство, что волей случая оба были связаны с Саутси, конечно, обеспечивало их темами для разговора.

Хотя это вряд ли выплыло при первой встрече, но в жизни обоих были схожие мрачные тайны. Оба знали, что такое алкоголик в семье. Пьянство сгубило старшего брата Уотсона. Характеристика, данная ему Холмсом в «Знаке четырех», хотя и представляла собой одну из эффектных демонстраций дедуктивного метода, мучительно точно подводила итог короткой и неудачной жизни Генри Уотсона:

Ваш брат был человек очень беспорядочный, легкомысленный и неаккуратный. Он унаследовал приличное состояние, перед ним было будущее. Но он все промотал, жил в бедности, хотя порой ему и улыбалась фортуна. В конце концов он спился и умер.

Отец Дойла утопил свой талант художника в алкоголе и после долгих лет в приютах и частных лечебницах умер в 1893 году.

Когда именно в тот вечер Уотсон впервые упомянул необычайного человека, с которым делил квартиру на Бейкер-стрит, мы узнать не можем. Дойл, однако, без сомнения, был сразу заинтригован. Ведь он не только старался преуспеть во врачебной практике, его вдобавок снедало желание стать писателем.

Первый рассказ Дойла «Тайна Сэсасской долины» появился в эдинбургском «Чэмберс джорнел», когда автор его был еще студентом. И он продолжал пополнять свой довольно-таки скудный достаток врача, посылая рассказы в разные журналы, каковых тогда имелось немало.

На момент знакомства с Уотсоном величайшим литературным успехом Дойла был рассказ «Сообщение Хебекука Джефсона», опубликованный анонимно в журнале «Корнхилл» в 1883 году. В отличие от других его опусов, оставшихся незамеченными, этот вызвал полемику.

Сюжет был вольно построен на таинственном, а теперь и легендарном исчезновении капитана и команды «Марии Селесты». Английский чиновник, причастный к судьбе этого судна, приняв беллетристику за изложение реальных фактов, дико возмутился. Кипя от негодования из-за того, что рассказ – «чистейшие выдумки от начала и до конца», и рассуждая о вреде, который он причинит, чиновник поставил себя в глупейшее положение.

Однако такая реакция стала невольной данью восхищения воображению Дойла и привлекла внимание к «Сообщению Хебекука Джефсона», какого иначе оно не заслужило бы. Памятуя об этом, Дойл вполне мог высматривать другие истинные истории, чтобы потом навести на них литературный глянец. В странном друге Уотсона он сумел угадать нужный потенциал.

Несомненно, в течение нескольких недель после первой встречи с Уотсоном Дойл подумывал самостоятельно написать рассказ, основанный на том, что он услышал от своего нового знакомца. Сохранились заметки, сделанные рукой Дойла, в которых значатся вполне прозрачные псевдонимы сыщика (Шеррингфорд Холмс) и Уотсона (Ормонд Сейкер).

После еще одного обеда с Уотсоном, во время которого доктор показал ему свой рассказ, Дойл, верно оценив достоинства прочитанного, отказался от своей задумки и согласился взять на себя роль литературного агента Уотсона.

Скорее всего, он нисколько не огорчился из-за решения самому не писать истории про Холмса. Конан Дойл всегда верил, что его истинное призвание – исторические романы, и до конца жизни больше всего гордился не своей связью с Холмсом и Уотсоном, но произведениями вроде «Белого отряда» и «Приключений Михея Кларка».

«„Белый отряд“, – как-то заявил он, – стоит сотни шерлокхолмсовских историй». В статье, опубликованной одним американским журналом аж в 1923 году, он все еще утверждал: «Я убежден, что, если бы никогда не брался за Холмса, который заслонял собой мои более значимые произведения, мое положение в литературе было бы в настоящий момент более высоким».

Однако в 1880-х имя Холмса не осияла еще та слава, которая окружает его теперь. И Конан Дойл, что бы он ни утверждал позднее, был не прочь взять на себя обязанности литературного агента Уотсона.

Современных читателей изумляют трудности, с которыми столкнулся Дойл в поисках издателя для рукописи, врученной ему Уотсоном. Как могли издатели проглядеть ее потенциал? Однако посланный летом 1886 года нескольким издательствам «Этюд в багровых тонах», как эти двое озаглавили повесть, не вызвал никакого интереса, не говоря уж о желании опубликовать это сочинение. Издатель по фамилии Эрроусмит вернул рукопись в июле того же года. Ничего лучшего Дойл не добился и у других.

Уотсон, на том этапе не чувствуя себя обязанным освещать карьеру своего друга для публики и не получая никакой поддержки от самого Холмса, предложил поставить крест на всей затее. Однако Дойл не отступил.

Наконец, в октябре 1886 года, он получил из издательства «Уорд, Локк и К°» следующее письмо:

Дорогой сэр,

мы прочли Вашу повесть и остались довольны. Опубликовать ее в этом году мы не можем, поскольку в данный момент рынок наводнен дешевой беллетристикой, но, если Вы не против задержки до будущего года, мы уплатим вам двадцать пять фунтов за право публикации.

Едва ли это было громкое признание, на которое уповал Уотсон. Да и сумма вряд ли ободрила приятелей, но Дойл убедил своего клиента, что им следует согласиться на условия «Уорд-Локка».

Повесть появилась в ноябре 1887 года в «Рождественском ежегоднике Битона», выпускаемом «Уорд-Локком» и основанном за несколько десятилетий до того Сэмуэлем Орчардом Битоном, супругом миссис Битон, знаменитой кулинарки и автора «Книги по домоводству».

Первая публикация уотсоновского повествования о его замечательном друге не обошлась без определенных проблем. Попытки найти хорошего иллюстратора для его записок терпели фиаско и сопровождались неприятностями.

В «Ежегоднике» текст был проиллюстрирован Д. Г. Фристоном, заурядным, но компетентным поденщиком.

Когда в 1888 году «Уорд-Локк» переиздавал «Этюд в багровых тонах» отдельным выпуском в мягкой обложке, Дойл, не посоветовавшись ни с Уотсоном, ни с Холмсом, попросил собственного отца сделать шесть иллюстраций. Хотя этот поступок и был трогательным проявлением сыновней почтительности, разумным его не назовешь.

К тому времени Чарльз Олтемонт Дойл, изнуренный десятилетиями пьянства и умственным расстройством, был очень болен. Его сын, однако, продолжал верить в талант отца. «Жизнь моего отца была трагедией неосуществленных возможностей и не нашедших применения дарований, – написал он однажды. – У него, как и у всех нас, были свои слабости, но, кроме того, он обладал и высокими достоинствами». Сын продолжал лелеять надежду, что ему удастся явить миру эти «не нашедшие применения дарования». А новое издание повести, казалось, предлагало идеальный шанс.

Чарльз Дойл не сумел им воспользоваться: иллюстрации получились скверными. Уотсон, кое-что знавший об истории Чарльза Дойла, помалкивал. Холмс, который не знал о Чарльзе Дойле ничего (и, надо думать, не стал бы вмешиваться, даже знай он то немногое, что было известно Уотсону), пришел в ярость.

Он разыгрывал высокомерное равнодушие к своему появлению перед публикой, но на самом деле внимательно следил за стараниями Дойла опубликовать повесть. И то, каким он предстал на иллюстрациях Чарльза Дойла, напоминавших детские рисунки – нелепым человечком, составленным из кружков, с палочками вместо рук и ног, щеголяющим жиденькой бородкой, – не могло не оскорбить его немалое amour propre. Холмс в негодовании обрушился с упреками на Дойла, и это определило двойственность их отношений в последующие сорок лет.

Проблема иллюстраций к историям о Холмсе разрешилась, только когда журнал «Стрэнд» начал печатать «Приключения Шерлока Холмса» в 1891 году после того, как Холмс якобы погиб в Рейхенбахском водопаде. Даже тогда произошло это скорее случайно, а не в результате обдуманного выбора.

Тогда входил в моду молодой иллюстратор Уолтер Пейджет. Художественный редактор «Стрэнда» решил предложить ему поработать над рассказами о Холмсе. К несчастью для Уолтера, письмо с предложением было адресовано его старшему брату Сидни, тоже иллюстратору, но менее известному.

Пейджет оказался перед проблемой. Уотсон настаивал, что художник не должен строить свои иллюстрации на портретном сходстве с его «покойным» другом, но Пейджету никак не удавалось создать адекватный образ.

Характерно, что Холмс, когда он позже «воскрес из мертвых», сразу подтвердил запрет Уотсона на воспроизведение его внешности, однако столь же быстро забраковал иллюстрации Пейджета.

Шляпа-дирстокер, сделавшаяся атрибутом Холмса, в значительной мере разрешила сложности, с которыми столкнулся Пейджет. Вдобавок он придал Холмсу облик человека, которого знал очень и очень хорошо, – своего брата Уолтера, едва не ставшего иллюстратором рассказов.

Из-за отсутствия бесспорно подлинных фотографий Холмса трудно установить, сохранил ли Пейджет в своих иллюстрациях какие-либо черты сыщика. Нам приходится обращаться к свидетельствам тех, кто лично знал Холмса.

Согласно Конан Дойлу, Холмс «выглядел куда более узколицым, чем его изобразил художник, с ястребиным носом и напоминал тип краснокожего индейца».

Наилучшим источником, как всегда, остается Уотсон. Множество мимолетных упоминаний внешности Холмса в рассказах доктора позволяет составить относительно точный портрет. Холмс был высоким, «заметно выше шести футов», с худым лицом и большим лбом, черноволосым (во всяком случае, до того, как шевелюру его убелила седина). У него были проницательные серые глаза, темные густые брови и тонкий ястребиный нос.

Пока ранние плоды сотрудничества Уотсона и Дойла публиковались в конце 1880-х, карьера Холмса, разумеется, не стояла на месте. Уотсон отражает в своих записках целый ряд дел, расследованных за этот период. В рассказах «Рейгетские сквайры», «Морской договор», «Горбун», «Пять апельсиновых зернышек» и «Знатный холостяк» излагаются события, имевшие место начиная с 1887 года. По меркам Уотсона, это прямо-таки лавина текстов.

Одно дело, которое доктор упоминает мимоходом, оказывается не менее таинственным, чем многие прочие в карьере Холмса. Какие же события отняли у сыщика много энергии и потребовали полного приложения его талантов в начале 1887 года?

Уотсон не оставляет никаких сомнений, что одним из самых ответственных и изматывающих в карьере Холмса было дело барона Мопертюи. Он описывает, как в середине апреля 1887 года его вызвали телеграммой в Лион, где Холмс, совершенно больной, не вставал с постели. «Расследование, тянувшееся больше двух месяцев, в течение которых он работал по пятнадцати часов в день, а случалось и несколько суток подряд, подорвало железный организм Холмса», – сообщает нам Уотсон. Что дело это привлекло огромное внимание публики, Уотсон также сомнений не оставляет. Он пишет, что имя Холмса «гремело по всей Европе, а комната была буквально по колено завалена поздравительными телеграммами» («Рейгетские сквайры»).

Трудность в том, что не существует никаких других документальных сведений о «нашумевшей истории с Нидерландско-Суматрской компанией и грандиозным мошенничеством барона Мопертюи». Более того, неизвестно даже, кто такой барон Мопертюи. В истории Европы XIX века нет никаких упоминаний о голландском финансисте или аристократе с такой фамилией. Ни один писатель того периода, кроме Уотсона, не упоминает о финансовом скандале в связи с Нидерландско-Суматрской компанией.

Вновь мы вынуждены предположить, что Уотсон спрятал истинные факты за вымышленными названиями и фамилиями. Собственно, он сам наводит на такую мысль, когда отказывается касаться подробностей дела и говорит нам, что история эта «слишком тесно связана с политикой и финансами, чтобы о ней можно было рассказать в этих записках».

Вероятнее всего, Уотсон подразумевал, что Холмс расследовал рискованное финансирование Панамского канала в 1880-х годах, и скрыл за псевдонимом «барон Мопертюи» личность виконта Фердинанда де Лессепса, чья попытка повторить свой триумф со строительством Суэцкого канала, разделив Центральную Америку таким же водным путем, завершилась шквалом катастроф, эпидемий и финансовых махинаций. Никакие другие «грандиозные замыслы» со столь масштабными последствиями тут не подходят.

К середине 1887 года Холмсу пришлось махнуть рукой на ужасную усталость, вызванную делом Лессепса. Его внимания потребовало другое дело, чреватое даже более губительными международными последствиями.

Как писал Уолтер Бейджхот, англичане «пасуют перед тем, что можно назвать театрализованным представлением общества. Перед ними разворачивается парад, помпезность великих людей, зрелище красивых женщин; им являют удивительные богатства и удовольствия, вынуждая склониться перед ними… Кульминация спектакля – это королева».

Ни к одному событию из долгой жизни королевы Виктории слова эти не подходят больше, чем к Золотому юбилею, отмечавшему пятьдесят лет ее царствования. Но если бы не Шерлок Холмс, юбилей вылился бы в трагедию и хаос. Нет сомнения, что Мориарти и его сообщники запланировали на этот день сенсационнейший акт террора.

Покушения на жизнь королевы совершались и прежде. Собственно говоря, многие десятилетия ее правления изобиловали провалившимися покушениями, но, за малым исключением, совершали их те, кто заслуживал и получал пожизненное заключение в доме для умалишенных, а не полную кару, предусмотренную законом за государственную измену.

В 1872-м на королеву Викторию даже было совершено нападение, спровоцированное британской политикой в Ирландии. Семнадцатилетний родственник старого чартистского лидера Фергюса О’Коннора прицелился в королеву из пистолета, когда она выходила из экипажа перед Букингемским дворцом. Однако оружие не было заряжено, а юного О’Коннора тут же схватили. Хотя на суде он настаивал на том, что его целью было привлечь внимание к тяжкому положению фениев в английских тюрьмах – мотив достаточно рациональный, его признали сумасшедшим.

Самое близкое к описываемому периоду покушение имело место на Виндзорском вокзале в 1882 году. Молодой человек по имени Родрик Маклин выстрелил в королеву из пистолета, когда она сидела в своем вагоне. Стрелок он был некудышный и промахнулся. Виктория лишь позднее узнала, чт́о произошло, а в тот момент приняла звук выстрела за лязг паровоза. Маклин уже провел немалую часть своей юной жизни в приюте для умалишенных и после разбирательства на выездной сессии суда в Рединге был быстро спроважен в другой сумасшедший дом.

Но план покушения, приуроченного к юбилею, не шел ни в какое сравнение с этими жалкими выходками помешанных юнцов.

Процессии 21 июня 1887 года предстояло двигаться извилистым путем от Букингемского дворца до Вестминстерского аббатства и обратно. Погода в Лондоне в тот день выдалась великолепная, и солнце сияло с голубого неба. Творившееся на улицах неизмеримо превосходило все прошлые зрелища, сохранившиеся в памяти людей.

Один очевидец писал о «величественной реке, ослепительно сверкавшей в необоримых лучах полуденного солнца», пока она струилась по улицам города. Сверкание исходило «от сабель и орденов, от пышных одеяний и сияющего оружия индийского эскорта, не самого главного, но внушительного атрибута процессии».

Под прикрытием всего этого блеска нанятые Мориарти убийцы готовились нанести удар. Власти, за месяц предупрежденные Холмсом, отправили профессору зашифрованное послание в виде статьи «Таймс», предупреждающей, что готовится нападение. По идее статья должна была внушить Мориарти, что он изобличен. Но, подогреваемый интеллектуальным высокомерием, главным свойством его натуры, профессор остался при убеждении, что попытку покушения следует осуществить.

План был дерзок именно своей простотой. Ныне, когда главы государств окружены крайне сложной и усиленной сетью мер безопасности, трудно даже представить себе, что в XIX веке монархи зачастую практически не охранялись. Выйдя из кареты перед аббатством, Виктория в течение нескольких минут должна была оставаться на виду у толпящихся зевак.

Мориарти исходил из убеждения, что службы безопасности ожидают взрывов. Акции, предпринятые фениями в Лондоне в 1880-х, бесспорно, наводили на такую мысль. И Мориарти не имел ничего против, чтобы полицейские обшаривали аббатство и окружающие здания в поисках бомб. Ведь в его намерения закладка бомб не входила.

А намеревался он поместить возле аббатства двух снайперов, снабженных новейшими винтовками Лебеля, первым огнестрельным оружием в мире, использовавшим бездымный порох. Одним из снайперов, почти наверное, был полковник Себастьян Моран.

Моран, с которым мы встретимся еще несколько раз на страницах этой биографии, родился в 1842 году и был сыном дипломата сэра Огастеса Морана, занимавшего одно время пост британского посла в Персии. Себастьян Моран получил образование в Итоне и Оксфорде. Мориарти завербовал его в свою организацию за несколько лет до описываемых событий, когда Моран вернулся в Лондон после службы в Индии. Хотя полковник происходил из семьи с ирландскими корнями, на преступления его толкали исключительно финансовые соображения.

В день юбилея 1887 года он и его партнер спрятались со своими «лебелями» на верхнем этаже Королевского аквариума напротив Вестминстерского аббатства. Королевский аквариум был не просто тем, на что указывало его название. Построенный в 1876 году как дворец развлечений, он предлагал посетителям для их просвещения не только аквариумы, полные рыб, но и многое другое, включая крытый каток, читальни, театр и художественную галерею. Крайне удачно для плана Мориарти из верхних окон фасада открывался вид на ничем не заслоненную королевскую карету, которая оказывалась на линии огня.

Когда занялась заря юбилейного дня, Холмс был, пожалуй, единственным, кто все еще сомневался, что для покушения на королеву используют взрывные устройства. Немало перехваченных шифровок, которыми обменивались Мориарти и его пособники, осталось нераскодированными. И одна из них, в которой четырежды повторялось некое таинственное слово, никак не уступала стараниям Холмса.

По-видимому, только в то самое утро 21 июня он установил смысл загадочного слова. Слово это было «аквариум».

Мгновенно разгадав план покушения, Холмс вместе с Уотсоном и спешно собранными полицейскими под командованием Лестрейда ворвался в Королевский аквариум в тот самый момент, когда королевская карета отъехала от дворца. Двое потенциальных убийц были застигнуты врасплох.

Каким-то чудом Морану удалось ускользнуть от полиции через лабиринт коридоров и помещений Аквариума, но его сообщника схватили. Власти, несомненно, рассчитывали получить от него ценные сведения об организации Мориарти, и зря. Временно помещенный в Пентонвильскую тюрьму, он был найден в камере с перерезанным горлом. Личность его установить не удалось.

Расследование дела де Лессепса и Панамского канала, которое скрывается за придуманными Уотсоном названиями и именами и сочиненными им лжеследами, потребовало массы времени и энергии. Как и стремительные розыски, которые Холмс в том же году предпринял, чтобы воспрепятствовать покушению на королеву.

Были и другие дела, часть которых описана Уотсоном. Трагическая история отца и сына Опеншо, смерть которым возвестили совершенно безобидные на первый взгляд пять апельсиновых зернышек, присланных в письме, лишь одно из них.

Имелись и другие, о которых доктор говорит мимоходом. Он упоминает отчеты «о „Парадол-чэмбер“; Обществе нищих-любителей, которое имело роскошный клуб в подвальном этаже большого мебельного магазина; отчет о фактах, связанных с гибелью британского судна „Софи Андерсон“; рассказ о странных приключениях семейства Грайс-Петерсона на острове Юффа и, наконец, записки, относящиеся к Кемберуэллскому делу об отравлении».

Одни из этих ссылок легче поддаются интерпретации, чем другие. Кэмберуэллское дело об отравлении почти наверное имеет отношение к Аделаиде Бартлетт, которую в 1886 году судили за убийство мужа при помощи жидкого хлороформа. Совпадение дат и Лондон как место действия (таинственная смерть Томаса Эдвина Бартлетта случилась в Пимлико) обнаруживают малоуспешную попытку Уотсона замаскировать участие Холмса в этом сенсационном процессе.

Причины, которыми он руководствовался, неясны, однако дело это не послужило к чести стороны обвинения. Аделаиду Бартлетт оправдали, хотя, скорее всего, она убила мужа. Говорят, после суда именитый врач из больницы Святого Варфоломея, сэр Джеймс Пейджет, сказал: «Теперь, когда все позади, ей следовало бы в интересах науки рассказать нам, каким образом она это сделала». Если Холмс был одним из тех, кому не удалось доказать вину Бартлетт, Уотсону, вероятно, не хотелось привлекать внимание к его неудаче.

Возможно, единственная польза, извлеченная Холмсом из дела Бартлетт, заключалась в том, что оно свело его с человеком, который оставался его другом на протяжении сорока лет. Адвокат Аделаиды Бартлетт, сэр Эдвард Кларк, так искусно провел перекрестный допрос свидетелей обвинения, что в немалой степени способствовал спасению клиентки от виселицы.

При всех своих недостатках, Холмс обычно отдавал должное таланту противников. И они с Кларком, кажется, сполна оценили достоинства друг друга. В 1950-х годах на аукционе в Линкольншире было продано одно из немногих писем Холмсу. В этом кратком послании 1920-х годов Кларк, ударяясь в воспоминания, пишет о «нашем противоположном понимании этой замечательной женщины, миссис Бартлетт». Холмсу и Кларку суждено было сталкиваться и в других уголовных разбирательствах.

Другие упоминания более загадочны. Грайс-Петерсонам, кем бы они ни были, не удалось бы пережить приключения, необычайные или нет, на острове Юффа, потому что такого острова не существует. Возможно, Уотсон в очередной раз прибегает к дезинформации, но кажется более вероятным, что он снова допустил ошибку.

Упоминание Уотсона о вызове Холмса «в Одессу в связи с убийством Трепова» – еще одно из загадочных замечаний мимоходом, которыми нашпигованы его рассказы. В 1878 году Вера Засулич, молодая женщина, возмущенная поркой политического заключенного, выстрелила в Санкт-Петербурге в градоначальника генерала Трепова, ранив его серьезно, но не смертельно. Дата, место, тот факт, что генерал не умер и никакая тайна не окружала выстрел (Засулич ставила покушение себе в заслугу и ничего не скрывала), – все указывает на то, что Уотсон имел в виду совсем иное дело. Не исключено, что доктор косвенно намекает на поездку в Россию в самом начале карьеры Холмса.

Другой косвенный намек Уотсона на то, что Холмсу «удалось пролить свет на загадочную трагедию братьев Аткинсон в Тринкомали», указывает на еще одно путешествие сыщика в дальние края – в этот раз на Цейлон (теперь Шри-Ланка), но опять-таки мы не располагаем подтверждениями данного факта, почерпнутыми из других источников.

Мы ступаем на более твердую почву, когда речь идет о причастности Холмса к расследованию двух нарушений общественного порядка, ошеломивших лондонские власти в конце 1880-х.

В понедельник 8 февраля 1886 года две левые группы – Комитет объединенных лондонских рабочих и Социал-демократическая федерация (марксистская партия во главе с эксцентричным журналистом Г. М. Хайндменом, выпускником Кембриджа) – объявили о намерении устроить митинги на Трафальгарской площади в знак протеста против безработицы.

Холмс, который по ходу своих ирландских расследований обзавелся целой сетью осведомителей, прекрасно понимал, к каким беспорядкам могут привести митинги. Он неоднократно телеграфировал об этом брату, министру внутренних дел и всем прочим, кто, по его мнению, обладал властью для решительных действий.

Предупреждения его по большей части остались без внимания. Мало кто верил в назревающие беспорядки. Полицейские, к возмущению Холмса, на редкость скверно подготовились к ним. Суперинтенденту Роберту Уокеру, отвечавшему за поддержание общественного порядка, перевалило за семьдесят. Его главный вклад в событие исчерпался тем, что он затерялся в толпе, где ему обчистили карманы.

На Трафальгарской площади перед толпами выступил Хайндмен. Писатель Эдвард Карпентер оставил исчерпывающее описание этого оратора:

На трибуне Хайндмен, с его подергивающейся бородой, взлетающими полами сюртука и высоким обширным лбом при довольно-таки низком слабом затылке, создавал впечатление лавки, где все товары выставлены в витрине. И, хотя оратор он был хороший, язвительный, частые взрывы обличительных инвектив не вязались с явной природной добротой и наводили на мысль, что он подхлестывает себя собственным хвостом.

На этом митинге риторика Хайндмена возбудила толпы, но не удовлетворила их, и по окончании речей недовольные не проявили ни малейшего желания разойтись.

Подчиненные Уокера повели себя немногим лучше своего начальника. Когда тысячи людей повалили с площади в сторону фешенебельной Пиккадилли и Сент-Джеймского дворца с намерением бить стекла и нагнать страху на тех, кто социально стоял выше них, полиция не пошевелилась.

Все еще топтавшиеся возле колонны Нельсона полицейские, по мнению присутствовавшего на митинге саркастического журналиста, словно бы «подпирали ее спинами… чтобы она не опрокинулась, или же сторожили львов, чтобы те не разбежались». Это стоило комиссару столичной полиции сэру Эдмунду Хендерсону его поста, надо думать к немалому удовлетворению Холмса.

«Черный понедельник» (а именно под таким название вошел в английскую историю тот день) оказался, однако, всего лишь репетицией «Кровавого воскресенья» 13 ноября 1887 года.

Еще с лета группа безработных обосновалась биваком на Трафальгарской площади. Новый комиссар полиции сэр Герберт Уоррен потребовал запретить любые митинги на Трафальгарской площади, на что министр внутренних дел наконец дал согласие.

Холмс, чьи предупреждения о расхлябанности полиции полтора года назад остались без ответа, теперь считал (как и сказал Майкрофту), что власти ударились в другую крайность и это новое решение может спровоцировать беспорядки. Однако предостережения братьев Холмс для людей, наделенных властью, успели стать чем-то вроде жужжания назойливых насекомых. Не было никаких шансов, что их тревожные выводы примут к сведению.

Хайндменская Социал-демократическая федерация призвала бросить вызов запрету и вновь устроить митинг на Трафальгарской площади для протестов против безработицы.

Эдвард Карпентер, который присутствовал и на новом митинге, описал события того дня. На сей раз полицейские не дремали и ворвались в толпу без предупреждения.

Я был тогда на площади. Толпа в целом выглядела благодушной, беззаботной, улыбающейся, но быстро преобразилась. Прирысил отряд конной полиции, получивший приказ «держать нас в движении». На языке полицейских, как я понимаю, это значило, что они должны скакать во все стороны, разгоняя, пугая и избивая людей. Я увидел, как моего друга Муирхеда верховой ухватил за ворот и поволок предположительно в сторону полицейского участка, а пеший бобби помогал коллеге. Я бросился на выручку и обругал обоих констеблей, за что получил удар дубинкой по скуле, но Муирхеда отпустили.

В итоге не менее сотни людей было ранено и по меньшей мере два убиты. Холмс оказался прав, но радости это ему не принесло – только угрюмое сознание своего бессилия докричаться до высших чинов Уайтхолла.

В течение года, последовавшего за «Кровавым воскресеньем», Холмсу представлялось немало случаев отойти от полуофициальных дел, поручаемых ему правительством, и заняться частными расследованиями. Один такой случай вернул его в среду, хорошо знакомую сыщику со студенческих лет.

Как уже говорилось, вопреки сформировавшемуся позднее несгибаемому скептицизму, в студенческие годы Холмс был не прочь уклониться в сферу паранормальных явлений и входил в кружок Эдмунда Гарни, преподавателя Тринити-колледжа, увлекавшегося исследованием психических феноменов.

В Кембридже Гарни слыл харизматической фигурой – блистательный ум, прекрасный атлет и поразительный красавец. (Писательница Джордж Элиот была так им очарована, что в первые дни знакомства могла думать только о его прекрасных чертах. Считается, что он стал прототипом Дэниела Деронды, одного из самых известных ее персонажей.)

Холмс оставил позади интерес к тому, что в «Собаке Баскервилей» назвал «областью, где бессилен самый проницательный и самый опытный сыщик». Его зрелые взгляды на эту область достаточно ясно выражены в мягкой насмешливости, с какой он отзывается на страх доктора Мортимера перед Собакой.

Гарни, однако, продолжал искать научные средства для исследования психических феноменов. Его интерес к возможности загробного существования только усилился в результате ужасной личной трагедии – гибели трех его сестер, которые утонули, когда перевернулась яхта, на которой они путешествовали по Нилу.

В 1882 году Гарни вместе с кембриджскими коллегами Э. Г. Майерсом и Генри Седжвиком основал Общество психических исследований, а четыре года спустя опубликовал «Фантазмы живущих», монументальный трактат с анализом сотни предполагаемых паранормальных случаев явления очевидцам духов и призраков.

После краткого знакомства в Кембридже Холмс и Гарни, насколько известно, больше не контактировали. Тем не менее и Майерсу, и Седжвику была известна репутация Холмса и его прошлые связи с Гарни. Неудивительно поэтому, что, когда в июне 1888 года этот последний был найден мертвым в брайтонском отеле, его друзья и родные попросили сыщика расследовать загадочные обстоятельства кончины ученого.

Гарни был еще не стар – всего сорок один год. В Брайтон его вызвало письмо неизвестного корреспондента, и он уехал из дома, не объяснив никому, даже жене, почему туда едет. Расписавшись в регистрационной книге отеля «Королевский Альбион», он сразу прошел в свой номер, чтобы лечь спать, а на следующее утро был найден в кровати мертвым. К его губам была прижата подушечка, пропитанная хлороформом.

Было известно, что Гарни пользовался хлороформом как болеутоляющим, и первым предположением было, что он по несчастной случайности слишком увеличил дозу. Коронер вынес вердикт о «смерти по неосторожности». Позднее многие из знавших Гарни близко, памятуя о его склонности к депрессиям, предположили самоубийство. Но ни та, ни другая гипотеза не объясняла появление таинственного письма, заставившего Гарни приехать на южное взморье. Майерс и Седжвик подозревали, что его смерть могла явиться результатом работы в Обществе психических исследований.

Расследование Холмса хотя и не привело к определенным результатам, подтвердило их предположения. Сыщик вскоре установил, что Гарни ставил психологические эксперименты вместе с неким Джорджем Альбертом Смитом, личностью очень колоритной.

Полушарлатан-полугений, Смит позднее, на исходе 1890-х, стал одним из пионеров английского кино и снимал серии коротких фильмов, вошедших в число наиболее оригинальных кинопроизведений тех дней. Однако свою карьеру он начал на эстраде как гипнотизер и иллюзионист.

Как Смит познакомился с Гарни, неясно, но в течение нескольких предшествовавших трагедии лет они тесно контактировали. Кембриджский ученый не только наивно верил, будто Смит действительно способен читать чужие мысли, но даже сделал его своим секретарем.

Холмс пришел к убеждению, что Гарни наложил на себя руки, когда понял, что Смит его обманывал и их совместная работа ничего не стоит.

Под давлением Холмса, Майерса и Седжвика Смит признался, что так называемое чтение мыслей было всего лишь сценическим трюком, но отказался взять на себя ответственность за смерть Гарни. Он твердо стоял на своем, уверенный, что Майерс и Седжвик не рискнут преследовать его в законном порядке, дабы не предавать гласности факт самоубийства их друга.

Более того, эти двое продолжали использовать Смита в работе Общества психических исследований. Он даже фигурировал как соавтор в статье, опубликованной Обществом через год после смерти Гарни.

Возможно, Смит пригрозил ученым оглаской. Не исключено, что в жизни Гарни имелись секреты и пострашнее. Более чем вероятно, что Гарни был гомосексуалистом, а это давало Смиту в руки серьезные козыри. Только волшебные фонари и движущиеся картинки, захватившие его изобретательное воображение, заставили Смита прекратить шантаж.

Итак, в период с 1886 по 1888 год Холмс никак не мог пожаловаться на отсутствие занятий. Когда он не уходил с головой в сложнейшие хитросплетения ирландской политики и не пытался предотвратить столкновения, приведшие к «Черному понедельнику» и «Кровавому воскресенью», его деятельный ум занимали частные случаи вроде дела Гарни. А впереди сыщика ожидало самое сенсационное и достопамятное преступление конца XIX века, в расследование которого он оказался втянут против воли.

 

Глава шестая

«Я имел дело с пятьюдесятью убийцами»

Хотя выдвигалось предположение, что другие, более ранние убийства в Ист-Энде тоже дело рук человека, позже получившего прозвище Джек Потрошитель, первое злодеяние, бесспорно совершенное Потрошителем, имело место 31 августа 1888 года. Труп Мэри Энн Николс, известной как Полли, был обнаружен на рассвете в узкой мощеной улочке, называвшейся тогда Бакс-роуд, а позже переименованной в Дэуорт-стрит. У нее было перерезано горло, и нападавший нанес ей несколько зверских ран в живот.

Последней видела Полли в половине третьего ночи другая проститутка, Эмили Холланд, сообщившая, что Полли была пьяна и выглядывала клиента, чтобы получить несколько пенсов и заплатить за ночлег в дешевом пансионе на Флауэрэнд-Дин-стрит. «Я сегодня три раза подработала на ночлежку, да только все истратила», – сказала она подружке и, пошатываясь, отправилась на поиски своего последнего клиента.

Все жертвы Потрошителя в момент смерти были пьяны или, во всяком случае, нетрезвы. В трущобах Ист-Энда пьянство было повсеместным. Джордж Симз отмечает в своей книге «Отвратительный Лондон»:

В субботние вечера мясники, булочники, зеленщики, портные, торговцы мебелью – все те, кто обслуживает нужды горожан, – допоздна не закрывают свои заведения. Их сотни, торгующих повсюду, но, взятые вместе, они не зарабатывают столько денег, сколько трое кабатчиков. Факт, устрашающий во всех отношениях. Загляните в питейные заведения, и вы увидите, что они набиты битком. Там ремесленники и чернорабочие пропивают заработки, которые нужны, чтобы одевать их детишек. Там женщины спускают деньги, предназначенные для покупки еды, из-за отсутствия которой их дети умирают от голода. Увидеть последствия запойного пьянства в субботний вечер можно после закрытия питейных заведений. Тогда вам повстречаются десятки бедолаг, плетущихся в свои жалкие каморки. Некоторые валятся на мостовую и расшибаются до крови. У большинства выпивка поглотила все деньги до последнего пенни .

Убийство Полли Николс, при всей его жестокости, ничем не отличалось от многих других, слишком часто совершавшихся на грязных улицах Ист-Энда. Однако всего лишь через неделю, 8 сентября, на задворках Хэнбери-стрит нашли труп Энни Чэпмен. Горло у нее было также перерезано, и убийца почти выпотрошил жертву. По заключению врача, осматривавшего труп, характер ранений живота указывал, что убийца наносил удары не как попало, он явно хорошо разбирался в анатомии.

Ночь 30 сентября принесла два новых убийства. Свидетели видели, как Элизабет Страйд, шведка, более двадцати лет прожившая в Лондоне, разговаривала примерно в половине первого ночи с каким-то мужчиной на Бернер-стрит. Двадцать минут спустя торговец Лойс Димшац въехал на тележке, запряженной пони, в Датофилдов двор за Бернер-стрит. Пони внезапно заартачился и встал как вкопанный. В темноте Димшац пошарил и потыкал кнутом, проверяя, какая помеха заставила пони остановиться. Помехой оказался труп Элизабет Страйд. Ей перерезали горло, но и только.

По всей вероятности, Потрошитель еще прятался во дворе, когда туда въехал Димшац, а затем, подстрекаемый своими демонами, нашел новую жертву – Кэтерин Эддоуз, еще одну из почти нищих женщин, вынужденных заниматься проституцией на улицах Ист-Энда.

Ранее тем вечером Эддоуз арестовали на Олдгейт-Хай-стрит, где, возмутительно пьяная, она развлекала прохожих, подражая реву пожарных сирен. К часу ночи она достаточно протрезвела и, отпущенная из Бишопгейтского полицейского участка, скрылась во мраке с бодрым пожеланием «доброй ночи, старый петух» по адресу полицейского, который ее выпустил.

Последний раз ее видели примерно через полчаса на углу Дьюк-стрит, где она разговаривала с неизвестным мужчиной. И всего пятнадцатью минутами позднее ее жестоко изуродованный труп был обнаружен на Митр-сквер.

К этому времени истерия охватила как обитателей Ист-Энда, так и всю Флит-стрит. Масла в огонь подлили письма, отправленные в полицию и Джорджу Ласку, президенту недавно созданного Комитета бдительности Уайтчепела. Предположительно письма самого убийцы. Послание, адресованное Ласку, особенно ужасало, отчасти оттого, что к нему приложили половину человеческой почки, законсервированной в вине.

Мистер Ласк,

сер

я посылаю вам пол почки я взял ее из одной женщины и зберек для вас вторую я зажарил и зжевал очен вкусно. Может пошлю вам нош в крови, он ее вырезал пагадите чуток

Подписано

Паймай меня если сумеиш Мистер Ласк

Вопреки атмосфере страха, сковавшего столицу, уличные проститутки в большинстве своем относились к возможной встрече с Потрошителем фаталистически и продолжали заниматься своим ремеслом как обычно. Один полицейский инспектор в Ист-Энде доложил, что «ради четырех пенсов на выпивку они пойдут с любым мужчиной, рискуя нарваться на него [Потрошителя]». Часто у них не было выбора. Инспектор продолжал: «Я многим говорил, чтобы они шли домой, но они отвечают, что у них нет дома, а когда я стараюсь напугать их и толкую про опасность, которой они подвергаются, они смеются: „Да, я понимаю, о чем вы. Я его не боюсь. Тут или Потрошитель, или прыгнуть с моста“».

Вместе с истерией в обществе возникла одержимость этими убийствами, заставляющая содрогаться, но также исторгающая из темных глубин смешок смакования, которая более чем за столетие породила буквально-таки индустрию версий о личности Потрошителя.

К октябрю 1888 года, когда убийца еще рыскал по улицам, а Холмса пока не привлекли к расследованию, в Ист-Энде открылась выставка, на которой, по свидетельству одного из ее посетителей, «показывали восковые фигуры, зримо воспроизводящие некоторые ужасные подробности недавних убийств, и все отвратительнейшие детали злодеяний выкрикивались в темноту, а женщины с детьми на руках проталкивались вперед с пенни наготове, чтобы поглазеть на чудовищные восковые картины внутри».

Самое зверское из всех убийств было еще впереди. Девятого ноября труп молодой женщины Мэри Келли нашли в съемной комнате в Миллерс-корте. Оставшись наедине с жертвой за закрытой дверью, Потрошитель дал полную волю владевшей им жажде уродовать и расчленять.

Короткий отрывок из заключения судебного медика более чем наглядно показывает, каким надругательствам подвергалось тело Мэри Келли после смерти. «Вся поверхность живота и бедер срезана, а из брюшной полости удалены все органы. Груди отрезаны, руки от плеч изуродованы зигзагообразными ранами, а лицо располосовано до неузнаваемости, ткани шеи срезаны по окружности вплоть до кости».

Убийству Мэри Келли суждено было стать последним преступлением Потрошителя. Хотя некоторые исследователи этого дела утверждают, будто другие ист-эндские проститутки – Элис Маккензи в июле 1889 года и Фрэнсис Коулз в феврале 1892-го – погибли от рук того же убийцы, большинство соглашается с тем, что только пять убийств (Николс, Чэпмен, Страйд, Эддоуз и Келли) могут быть точно отнесены на счет Потрошителя.

Косвенно Холмс был вовлечен в поиски Потрошителя по настоянию королевы. После того как была зарезана и изуродована Мэри Келли, полиция, казалось, ни на йоту не продвинулась к поимке убийцы. Виктория, подобно множеству своих подданных, следила за историей уайтчепелских убийств с полной ужаса увлеченностью и была в ярости из-за того, что она считала некомпетентностью полиции.

Требовалось предпринять какие-то новые шаги, и королева пишет премьер-министру лорду Солсбери, настаивая, чтобы он что-то предпринял: «Это новое ужасающее убийство указывает на абсолютную необходимость каких-то решительнейших действий…»

У Солсбери имелся единственный выход. После почти двадцати лет блужданий по коридорам власти Майкрофт Холмс достиг в Уайтхолле уникального положения. Представить себе, каким он был в сорок с лишним лет, помогает описание Уотсона, содержащееся в рассказе «Случай с переводчиком»:

Майкрофт Холмс был много выше и толще Шерлока. Он был, что называется, грузным человеком, и только в его лице, хоть и тяжелом, сохранилось что-то от той острой выразительности, которой так поражало лицо его брата. Его глаза, водянисто-серые и до странности светлые, как будто навсегда удержали тот устремленный в себя и вместе с тем отрешенный взгляд, какой я подмечал у Шерлока только в те минуты, когда он напрягал всю силу своей мысли .

Таким был человек, к которому теперь обратился премьер-министр. Солсбери знал Майкрофта и уважал его, а также был хорошо осведомлен о растущей репутации Шерлока и его способности пролить свет на самые темные тайны, хотя лично никогда с ним не встречался.

Вот так через посредство Майкрофта Шерлоку предложили заняться выслеживанием Джека Потрошителя. Удивляет лишь, что Холмса так поздно привлекли к расследованию. Вероятнее всего, Майкрофт и Шерлок, поглощенные ирландскими делами, просто не хотели отвлекаться на серию убийств, которые, при всем своем зверстве, уступали важностью угрозам безопасности нации. Однако приказы «виндзорской вдовы» игнорировать не приходилось.

Кандидатов на роль Джека Потрошителя существует больше, чем в 1888 году насчитывалось темных закоулков в Уайтчепеле. В поисках мотивов убийств выдвигались самые неправдоподобные и нелепые теории.

Пожалуй, более других прогремела версия, увлекательно изложенная Стивеном Кингом в его книге «Джек Потрошитель. Окончательное решение вопроса» (1978). Убийства были частью заговора, призванного скрыть тот факт, что принц Альберт Виктор Кристиан Эдуард (для друзей Эдди), сын принца Уэльского и второй в очереди на трон, зачал дитя любви. Матерью была не просто ист-эндская проститутка, но хуже того – католичка. Другие проститутки знали о существовании ребенка и его высоком происхождении. Чтобы похоронить тайну, их всех убили, возложив ответственность на призрачного маньяка.

Совсем недавно автор триллеров Патриция Корнуэлл выдвинула идею, что Потрошителем был художник Уолтер Сикерт и что эта темная тайна скрыта в деталях его поздних произведений. Эта версия столь же неправдоподобна, как и предыдущая.

Для объяснения уайтчепелских убийств выдвигались и более нелепые гипотезы, причем, похоже, со всей серьезностью.

Так, истинным преступником объявили доктора Томаса Нейла Крима, помешавшегося подпольного акушера, казненного в 1892 году за отравление стрихнином двух проституток в Южном Лондоне. Якобы Крим на эшафоте в последнюю минуту хотел во всем признаться, но палач нажал на рычаг, и он провалился в люк. До падения он будто бы успел сказать: «Я Джек…»

Правда, во всей этой истории есть маленькая неувязка: в дни уайтчепелских убийств Крим, как свидетельствуют документы, не просто находился за несколько тысяч миль от Лондона, но сидел за решеткой, отбывая срок в тюрьме Джолиет штата Иллинойс.

Некоторые исследователи, не желая расставаться с соблазнительной историей, сумели обойти этот, казалось бы, неопровержимый факт, доказывая, что Крим заплатил какому-нибудь своему двойнику за то, чтобы тот отбывал наказание вместо него.

Один американский исследователь «доказал», что тщательный анализ произведений Льюиса Кэрролла обличает его как подлинного Джека Потрошителя, но даже в горячечном мире, возникшем вокруг фигуры Потрошителя, это заявление не вызвало особого энтузиазма.

Что до Холмса, то в первую очередь он задался целью покончить с идеей, будто письма на самом деле посылал убийца. За несколько дней он не только доказал факт их фальсификации, но и определил автора одного послания – грязного писаку Джона Буллинга.

Отдавая должное растущей роли прессы, Холмс презирал подавляющее большинство журналистов. Он наверняка согласился бы с утверждением Мэтью Арнольда, что журналистика той эпохи не лишена «таланта, новизны, разнообразия, сенсационности, сочувствия, благородных порывов; единственный ее великий недостаток заключается в пустоголовости. Она сыплет утверждениями наугад, просто желая, чтобы они оказались верными… а действительное положение вещей ее, по-видимому, нисколько не заботит».

На Буллинга нажали, и он сломался, признавшись, что Холмс совершенно прав: автором одного из наиболее сенсационных писем был он, Буллинг. Почему эта информация не получила более широкой огласки, понять трудно, но многие и теперь продолжают верить в подлинность писем Потрошителя.

Холмс продолжал расследовать убийства, но методы его работы вскоре породили неизбежные трудности. Помощник комиссара Роберт Андерсон, принужденный согласиться на участие в расследовании сыщика-консультанта, наивно предполагал, будто Холмса можно держать в узде.

Андерсон сотрудничал с Холмсом, когда они оба боролись с ирландским терроризмом в начале десятилетия, и до известной степени доверял частному сыщику. Холмс ему даже нравился. Но он не желал, чтобы тот совал свой нос в дело Потрошителя, если этого можно избежать. Он, похоже, надеялся, что Холмс будет скрупулезно соблюдать все его указания.

Холмс, работать с которым вообще было нелегко, смотрел на ситуацию иначе. Столь же падкий на похвалы своему искусству, как барышня на похвалы ее красоте (по замечанию Уотсона, сделанному в «Этюде в багровых тонах»), он нуждался в деликатном обхождении и в свободе действий, которые Андерсон не собирался ему предоставлять. Его манера исчезать на несколько дней в Ист-Энде и возвращаться в Скотленд-Ярд под маскарадной личиной развязно-хвастливого лоточника с загадочными отчетами о продвижении в деле не завоевала ему любви Андерсона, равно как и других старших полицейских чинов. Тем не менее он добился результатов там, где многие другие потерпели неудачу.

Поройтесь в мемуарах полицейских, причастных к делу Потрошителя, от сэра Роберта Андерсона до Уолтера Дью, и вы наткнетесь на множество указаний, что кто-то – обычно полицейский, чьи воспоминания вы читаете, – знал, кем был Потрошитель, или, по меньшей мере, догадывался, имея на то веские основания. К несчастью, среди мемуаристов не отыщется и двоих, чьи выводы совпадали бы.

Часто встречаются предположения, что Потрошитель покончил с собой вскоре после убийства Мэри Келли. Все они восходят к Холмсу, который первый пришел к выводу, что убийцы нет в живых, и начал обретать сторонников в верхних эшелонах полиции.

Новые схожие убийства, особенно Розы Майлет и Элис Маккензи, заставили многих разувериться в этом предположении, но не Холмса. Он указал, что смерть Майлет, скорее всего, последовала от естественных причин, а убийца Элис Маккензи был левшой, в отличие от уайтчепелского злодея. Для Холмса все улики с полной очевидностью указывали только в одном направлении.

К весне 1889 года Холмс не сомневался, что знает Потрошителя. Убийцей, терроризировавшим Ист-Энд, был некий Монтегю Друитт. Труп Друитта, барристера, получившего образование в Оксфорде, и по совместительству помощника учителя, который происходил из семьи с длинной историей психических отклонений, выудили из Темзы 31 декабря 1888 года.

Холмс, только-только привлеченный к расследованию, незамедлительно решил, что Потрошитель мог покончить с собой. Благодаря обыкновению выискивать в газетах сообщения с криминальным подтекстом он наткнулся на заметку о кончине Друитта на страницах малоизвестной газетенки, выходящей в Западном Лондоне, и был заинтригован.

Знакомство с жизнью Друитта поначалу заставило его усомниться, что это и есть Потрошитель. Адвокат проживал в Блэкхите, и из расписания поездов следовало, что он никак не мог добраться до Ист-Энда в требуемые часы. Холмс к тому же установил, что Друитт – заядлый спортсмен и принимал участие в крикетном матче в Блэкхите 8 сентября, каких-нибудь шесть часов спустя после убийства Энни Чэпмен.

Однако юридическая контора Друитта находилась в доме 9 по Кингз-Бенч-уок, вблизи Уайтчепела, и, как это ни маловероятно, убийца-психопат все-таки способен был лихо отбивать мяч вскоре после совершения убийства.

Совпадения дат убийств и перемещений Друитта, а также соответствие его внешности описаниям мужчины, которого несколько свидетелей видели с жертвами, произвели на Холмса достаточное впечатление, чтобы он начал копать глубже.

После очередной вылазки в Ист-Энде он как будто нашел неопровержимые доказательства того, что Друитт имел вкус к жизни подонков общества и к посещению пивных и притонов Уайтчепела. Окончательно Холмс уверился в вине Друитта после беседы с братом последнего, когда выяснилось, что этот единственный живой родственник покойного адвоката перед убийством Мэри Келли заподозрил Монтегю. Трудность заключалась в том, чтобы убедить других.

Партизанские методы Холмса обернулись против него. Неприятие, которое он возбудил в Андерсоне и других полицейских чинах, мешало ему доказать, что он верно установил личность убийцы. В конце концов ему надоело отстаивать очевидную для него истину, которую упрямо относили к одной из множества прочих возможностей, и он с отвращением устранился от расследования.

Единственное уцелевшее свидетельство, что Холмс раскрыл тайну Джека Потрошителя, представляет собой памятная записка Мелвилла Макнотена, одного из высоких полицейских чинов, причастных к расследованию. «Полученные мною из частного источника сведения, – пишет Макнотен, имея в виду Холмса, – не оставляют сомнений, что родные подозревали этого человека в причастности к уайтчепелским убийствам. Есть сведения, что он был сексуальным маньяком».

Каким бы важным ни было дело Потрошителя для британцев, каких бы усилий оно ни стоило Холмсу, не оно стало наиболее значимым расследованием 1888 года в глазах Уотсона, ведь в сентябре того года в дом 221-б по Бейкер-стрит пришла Мэри Морстен спросить совета Холмса относительно тайны, окружавшей смерть ее отца.

Мэри Морстен родилась в 1861 году в Индии и была дочерью офицера одного из индийских полков. Матери она лишилась в раннем детстве, и еще девочкой ее отослали для получения образования в Шотландию, где она жила в эдинбургском пансионе. В 1878 году после таинственного исчезновения ее отца она осталась совершенно одна и была вынуждена зарабатывать себе на жизнь в качестве гувернантки.

Загадочные объявления в «Таймс», призывавшие ее сообщить свой адрес, привели к ежегодной присылке ей ценной жемчужины и в конце концов к письму, приглашающему на встречу с анонимным благодетелем. Оно и явилось непосредственной причиной ее появления на Бейкер-стрит.

Представление о ее наружности мы можем составить только со слов Уотсона, тут же потерявшего голову. Однако ясно, что Мэри Морстен была привлекательной особой.

Это была совсем молодая девушка, блондинка, хрупкая, изящная, одетая с безупречным вкусом и в безупречно чистых перчатках. Но в ее одежде была заметна та скромность, если не простота, которая наводит на мысль о стесненных обстоятельствах. < … > Лицо ее было бледно, а черты не отличались правильностью, но зато выражение этого лица было милое и располагающее, а большие синие глаза светились одухотворенностью и добротой. На своем веку я встречал женщин трех континентов, но никогда еще не доводилось мне видеть лица, которое так ясно свидетельствовало о благородстве и отзывчивости души.

Что Уотсон сразу же был покорен Мэри Морстон, ясно из его собственных слов. Он записывает, как после встречи с ней «сидел и размышлял, пока мои мысли не приняли столь опасное направление, что я поспешил за письменный стол и яростно набросился на только что появившийся курс патологии».

И на нее, видимо, произвел впечатление галантный и добросердечный доктор. Только обстоятельства стояли на пути к браку, которого и он и она как будто желали с самого начала. На протяжении событий, излагаемых в «Знаке четырех», все время кажется, будто раскрытие тайны, окружающей жизнь Мэри Морстен, неизбежно воздвигнет непреодолимый барьер надеждам Уотсона. Сокровище Агры, сердце этой истории, сделает неимущую гувернантку одной из богатейших наследниц Англии, никак не подходящих в невесты бывшему армейскому врачу на пенсии.

Только когда сокровище канет в Темзу, Уотсон сможет почувствовать, что Мэри вновь доступна для него, и признаться ей в любви. Только когда золотой барьер между ними исчез, они смогли пожениться.

После брака с Мэри Морстен на исходе 1888 года Уотсон столкнулся с необходимостью зарабатывать на жизнь. Армейская пенсия, на которую он счастливо существовал более семи лет, была недостаточной, чтобы обеспечивать жену. Напрашивался только один практический выход.

Знакомство с Конан Дойлом и их сотрудничество при подготовке рассказов Уотсона к публикации, должно быть, подсказали доктору, что он может зарабатывать деньги литературным трудом. Правда, опубликовали только одну историю, «Этюд в багровых тонах», и она вроде бы не сулила Уотсону богатства. Они с Дойлом поделили между собой гонорар в 25 фунтов.

Возможно, Уотсон и грезил о карьере писателя, но последние месяцы 1888 года не давали даже намека на поразительный успех, которым ему предстояло наслаждаться позднее. И – неизбежно – он возобновил медицинскую практику, чтобы прокормить себя и свою жену.

В годы, последовавшие за его увольнением из армии по ранению, Уотсон как будто не проявлял желания вернуться к медицине. Он не был ни особенно честолюбив, ни энергичен и, втянутый в увлекательный мир Шерлока Холмса, не имел потребности заниматься чем-либо, кроме участия в разнообразных расследованиях своего друга.

Тем не менее совершенно очевидно, что он внимательно следил за новыми достижениями в медицине. В «Знаке четырех» он листает учебник патологии, и, что более удивительно, рассказ «Постоянный пациент» обнаруживает его знакомство с монографией доктора Перси Тревельяна о малоизвестных нервных заболеваниях, трудом, который, как считал даже его автор, к тому времени канул в забвение. Поэтому Уотсон мог питать уверенность, что удача и усердие обеспечат ему неплохой доход. И в декабре 1888 года он купил практику в Паддингтоне у старого больного врача по фамилии Фаркер.

Однако литературная карьера доктора отнюдь не оборвалась. Хотя «Этюд в багровых тонах» не произвел фурора, Уотсон и Дойл извлекли столько удовольствия из работы над ним, что продолжали время от времени встречаться и обсуждать возможности дальнейшего сотрудничества.

В 1889 году с Дойлом, опубликовавшим ряд собственных рассказов в Америке, связался Джозеф Стоддарт. Издатель ежемесячника «Липпинкоттс мансли мэгэзин» в Филадельфии, Стоддарт приехал в Лондон с целью организовать выход журнала в Англии и привлечь к сотрудничеству в нем многообещающих молодых писателей. Он пригласил Дойла отобедать с ним в отеле «Лэнгэм», а услышав о договоренности между Дойлом и Уотсоном, предложил, чтобы доктор к ним присоединился.

Еще одним гостем был Оскар Уайльд. Какое впечатление на Уотсона, воплощение солидных английских добродетелей, надежности и здравого смысла, произвел блистательный эстет Уайльд, нигде не отмечено, но Дойл, во всяком случае, был очарован ирландским остроумцем и неподражаемым собеседником. Много лет спустя он вспоминал: «Это был для меня поистине золотой вечер».

Два чудеснейших произведения той эпохи – биографическая повесть Уотсона «Знак четырех» и уайльдовская аллегория о добре и зле «Портрет Дориана Грея» – вдохновлены обедом в «Лэнгэме».

Неудивительно, что Уотсон решил описать приключение, известное как «Знак четырех». История о пропавшем сокровище, восточные похождения, эффектная погоня за Джонатаном Смоллом и Тонгой вниз по Темзе интересны сами по себе, но для Уотсона повесть имела особое значение, поскольку описанные в ней события свели его с первой женой, Мэри Морстен.

Неизбежным последствием брака Уотсона и Мэри Морстен было то, что теперь доктор виделся с Холмсом много реже. «Моего личного безоблачного счастья и чисто семейных интересов, которые возникают у человека, когда он впервые становится господином собственного домашнего очага, было достаточно, чтобы поглотить все мое внимание, – сообщает он нам. – Между тем Холмс… оставался жить в нашей квартире на Бейкер-стрит, окруженный грудами своих старых книг, чередуя недели увлечения кокаином с приступами честолюбия, дремотное состояние наркомана – с дикой энергией, присущей его натуре».

 

Глава седьмая

«Громкие дела и сенсационные процессы»

Год 1889-й был для Холмса крайне занятым, и вновь отчеты Уотсона равно поражают как делами, которые они содержат, так и отсутствием остальных. Это был год, когда Холмс расследовал необычную проблему инженера Виктора Хэдерли и свирепое нападение на него, стоившее ему большого пальца. Это был год, в котором сыщик установил подлинную личность Хью Буна, нищего, чье безобразное лицо знал каждый бывавший в Сити, и в котором он пролил свет на тайну Боскомской долины. Уотсон сохранил яркие и захватывающие рассказы об этих делах.

Но, кроме того, это был год, когда Холмс оказался причастен к скандалу вокруг борделя на Кливленд-стрит и продолжавшемуся расследованию уайтчепелских убийств. О них Уотсон ни словом не упоминает. Значительная часть работы Холмса, пользовавшегося доверием высших классов английского общества, в 1880–1890-х годах осталась неосвещенной из-за щепетильной цензуры доктора. Цензуру эту приветствовал сам Холмс. Он говорит в «Медных буках»:

Отрадно заметить, что вы, Уотсон, хорошо усвоили эту истину при изложении наших скромных подвигов, которые по доброте своей вы решились увековечить и, вынужден констатировать, порой пытаетесь приукрашивать, и уделяете внимание не столько громким делам и сенсационным процессам, в коих я имел честь принимать участие, сколько случаям самим по себе незначительным, но зато предоставляющим большие возможности для дедуктивных методов мышления и логического синтеза, что особенно меня интересует .

Мы уже рассмотрели роль, которую Холмс играл в расследовании убийств Потрошителя. Теперь пора обратиться к истории с заведением на Кливленд-стрит. Это был первый в викторианской Англии громкий гомосексуальный скандал после суда 1871 года над Болтоном и Парком, двумя юными трансвеститами, которые любили облачаться в шелковые и атласные платья и навещать театры и пассажи Стрэнда, называясь Стеллой и Фанни.

В какой мере Холмс способствовал тому, чтобы был замят скандал, разразившийся после полицейского обыска дома 19 по Кливленд-стрит 6 июля 1889 года? Насколько глубоким – и некрасивым – было его участие в судебном преследовании молодого журналиста, чье единственное преступление, видимо, состояло в том, что он чересчур уж серьезно верил в право публики знать незатушеванную правду?

Скандал начался с допроса Томаса Суинскау, юного рассыльного, задержанного по подозрению в краже на Центральном телеграфе. Суинскау, имевший при себе необъяснимо большую денежную сумму, отвергал обвинение в воровстве, но под нажимом признался, что получил деньги в уплату за половые сношения с несколькими мужчинами в доме 19 по Кливленд-стрит, принадлежавшем некоему Чарльзу Хэммонду. При полицейском налете на дом Хэммонда выяснилось, что хозяин бежал из страны (предположительно его предупредили), но удалось арестовать соучастников, а главное, Генри Ньюлава, еще одного юного рассыльного с телеграфа.

Ньюлав предпочел не молчать, и пока он говорил, полицейские следователи все больше ерзали в своих креслах. Некоторые из тех, кто, по словам юноши, постоянно посещал заведение и пользовался услугами мальчиков Хэммонда, принадлежали к элите викторианской Англии.

Один, лорд Артур Сомерсет, был не только королевским конюшим и другом принца Уэльского, но и служил в армии, посланной в 1885 году на выручку генералу Гордону в Хартум, но не стяжавшей успеха, как оказалось. Другой, граф Юстон, был потомком Карла II и его любовницы Барбары Вильерс. Начали всплывать намеки, что участие королевских особ в развлечениях на Кливленд-стрит не ограничивалось визитами этого потомка одного из бастардов «веселого монарха». Было упомянуто имя принца Эдди, герцога Кларенса и внука королевы Виктории.

Вот тут-то политический и социальный истеблишмент начал смыкать ряды и принимать меры для защиты своих. И возложили защиту на Майкрофта Холмса, который решил, что его брат Шерлок найдет способ замять неприятный инцидент. Лорда Артура Сомерсета спешно спровадили за границу, а Шерлок Холмс получил инструкции провести собственное тайное расследование параллельно с дознанием полиции.

Возможно, все и осталось бы шито-крыто, если бы не упорство одного радикального журналиста. Официальная версия не удовлетворяла Эрнста Парка, издателя еженедельной газеты «Норт-Лондон-пресс». Он объявил скандал «настолько ужасным и отвратительным, что ему лучше было бы оставаться тайной, если бы не необходимость разоблачить постыдную дерзость, с какой официальные лица сумели оградить от наказания главных преступников». И на этом Парк не остановился.

Он недоумевал, каким образом Хэммонд заранее узнал о полицейском налете на бордель и почему Ньюлав и остальные получили относительно легкие приговоры. Благодаря связям в полиции Парк узнал о показаниях Ньюлава, касающихся причастности к делу аристократии, и даже раскопал слухи о принце Эдди.

В ноябре 1889 года Парк опубликовал историю Кливлендстритского скандала, в которой назвал и Сомерсета, и графа Юстона. Он также не поскупился на очень прозрачные намеки о причастности кого-то еще более знатного и высокопоставленного. Сомерсет прохлаждался на водах в Европе, но граф Юстон, вопреки настояниям Майкрофта, отказался бежать из страны. Он решил, опять-таки вопреки совету братьев Холмс, подать в суд на Парка за клевету. Парк благородно отказался назвать свои источники и получил год тюрьмы за неуважение к суду.

Холмс, без сомнения, сыграл свою роль в фабрикации дела против Парка: значительная часть сведений, использованных для давления на журналиста, была получена от него, а не от полиции, и трудно рассматривать его участие иначе как в неблагоприятном свете.

По мере того как разворачивался скандал вокруг Кливленд-стрит, Уотсон продолжал писать прославившие его рассказы. Холмс – один из многих – недооценивал мастерство Уотсона-писателя и умение, с каким тот обрабатывал и переиначивал исходный материал. Возможно, сыщик и испытывал «радость истинного художника» от своего труда, но не всегда был способен распознать артистичность в других, и менее всего в своем близком друге. И все же Уотсон усердно трудился, улучшая материал, предлагаемый реальностью.

Представлять Холмса читателям было задачей не из легких. Подгонка действительных фактов под запросы книжного рынка – журнала «Стрэнд мэгэзин», который подыскал для доктора Дойл, – составляла лишь первую сложность. В ходе расследований Холмса нередко выплывали подробности весьма щекотливого характера, так что от его биографа требовались такт и понимание угроз, заложенных в законе о клевете. Иногда, правда, Уотсон мог излагать все как есть. Но порой он вынужден был творчески переосмысливать отдельные коллизии карьеры Холмса и скрывать личности участников событий под вымышленными именами и хитрыми масками.

Именно так обстояло дело с шантажистом Чарльзом Огастесом Милвертоном. В рассказе, опубликованном «Стрэнд мэгэзин» в апреле 1904 года, Милвертон – елейный злодей, обирающий аристократов, уличенных им в адюльтере и сомнительных амурных похождениях.

Милвертон вызывает у Холмса омерзение. «За время своей деятельности я имел дело с пятьюдесятью убийцами, – говорит он, – и худший из них никогда не вызывал у меня такого отвращения, как этот молодчик».

Холмс и Уотсон проникают в хэмпстедский дом Милвертона в поисках опасных для их клиентки писем и становятся свидетелями убийства шантажиста женщиной, доведенной им до отчаяния.

Значительная часть этой истории, в отличие от большинства рассказов Уотсона, чистейший вымысел. Никакого Чарльза Огастеса Милвертона никогда не существовало. Придуманы также имена клиентки Холмса леди Евы Брэкуэл и ее жениха герцога Доверкора. Доктор сам в первых строках рассказа признается, что многое изменил в истории:

Прошли годы после событий, о которых я собираюсь говорить, а все-таки описывать их приходится с большой осторожностью. Долго нельзя было, даже крайне сдержанно и с недомолвками, обнародовать эти факты, но теперь главное действующее лицо недостижимо для человеческого закона, и с надлежащими сокращениями история эта может быть рассказана так, чтобы никому не повредить. Она заключает в себе единственный в своем роде случай как из деятельности Шерлока Холмса, так и моей. Читатель извинит меня, если я скрою дату или какой-нибудь факт, по которому он мог бы добраться до истинных участников этой истории.

И все-таки из-под вымысла проглядывает реальная история. Пусть и не было никакого шантажиста по имени Чарльз Огастес Милвертон, убитого одной из его жертв, существовал вымогатель Чарльз Огастес Хоуэл, однажды обнаруженный с перерезанным горлом в канаве перед пабом в Челси.

Среда, в которой Хоуэл занимался своим криминальным ремеслом, кардинально отличалась от описанной Уотсоном, но, несомненно, доктор построил свой рассказ на расследовании преступных деяний человека, которого знаменитый портретист Джеймс Макнейл Уистлер однажды назвал «гением, суперлжецом, Жилем Бласом, героем „Робинзона Крузо“, вырванным из своего времени».

Хоуэл был таинственной личностью. Родился он в Порто что-то около 1840 года, сын отца-англичанина и матери-португалки. Юношей он жил в Англии и каким-то образом сумел втереться в великий и прекрасный мир лондонского искусства.

В конце 1860-х он работал секретарем Джона Рёскина, но был уволен в 1870 году.

Какой бы ни была причина его увольнения, Хоуэл продолжал поддерживать контакты с миром искусства и являлся агентом как Уистлера, так и Данте Габриэля Россетти, сбывавшим их полотна. Именно Хоуэл убедил Россетти произвести нелепую эксгумацию тела его покойной жены, чтобы вернуть рукописи поэм, которые тот положил ей в гроб.

Обаятельный, но абсолютно бессовестный, Хоуэл был готов буквально на все, лишь бы превратить свою дружбу с художниками в деньги. После смерти Россетти Хоуэл и его сообщница занялись подделкой рисунков покойного прерафаэлита (подделки эти вдохновили Макса Бирбома на карикатуру за подписью «Мистер… и миссис… тишком воспроизводят штрихи исчезнувшей руки»).

Кроме того, Хоуэл начал эксплуатировать компрометирующие письма, написанные ему друзьями Россетти, в частности поэтом Алджерноном Суинбёрном. Хоуэл извещал жертву, будто под давлением обстоятельств заложил письма у ростовщика и что только уплата весьма значительной суммы, необходимой для их выкупа, воспрепятствует продаже писем любому, кого они заинтересуют. Главной жертвой шантажа стал Суинбёрн, сделавший Хоуэлу ряд неосмотрительных признаний, касавшихся пристрастия к флагелляции.

Холмс занялся этим делом на исходе 1880-х, возможно по просьбе Суинбёрна, и уже собрал на Хоуэла целое досье, когда в 1890 году труп шантажиста был обнаружен перед пабом. Грязное дело замяли, объявив, что Хоуэл умер в больнице на Фицрой-сквер от болезни легких. Его многочисленные жертвы вздохнули с облегчением.

Холмс, без сомнения, знал, кто убил Хоуэла, но предпочел утаить личность убийцы. Почему Уотсон счел нужным с такой старательностью завуалировать обстоятельства дела Хоуэла, остается неясным. Наиболее правдоподобным объяснением представляется, что он был знаком с некоторыми жертвами Хоуэла. Холмс совершенно точно знал Суинбёрна и, возможно, хотел исключить всякий риск того, что пострадает репутация уважаемых им людей.

Хоуэл не оставил по себе друзей. Суинбёрн отозвался на смерть его злорадными стихами, включавшими следующие строки:

Приют душе гнуснейшей ныне ад, И стал еще гнуснее адский смрад.

Холмс и Уотсон, без сомнения, согласились бы с ним.

 

Глава восьмая

«Я никогда не женюсь…»

Судя по отчетам Уотсона, Холмс был неисправимым женоненавистником. Он сетует на неспособность женщин к рациональному мышлению, на их зависимость от эмоций и минутных капризов.

Женщин вообще трудно понять,  – говорит он Уотсону в рассказе «Второе пятно». – Вы помните одну, в Маргейте, которую я заподозрил… А потом оказалось, что причиной ее волнения было лишь отсутствие пудры на носу. Как можно строить предположения на таком неверном материале? За самым обычным поведением женщины может крыться очень многое, а ее замешательство иногда зависит от шпильки или щипцов для завивки волос…

Единственное исключение он делает для особы, с которой ему довелось скрестить шпаги, с образчиком Новой Женщины конца XIX столетия, уверенной в своем интеллекте и равенстве с мужчинами.

Об отношениях Холмса с Ирэн Адлер написано больше вздора, чем о чем-либо другом, имеющем касательство к сыщику. Всевозможные выдумщики, разгоряченные равнодушием Холмса к прекрасному полу, выстраивали сложнейшие сценарии его тайной сексуальной жизни, и для таких людей Ирэн Адлер оказалась подарком судьбы. У Холмса был с ней роман, она родила детей от Холмса – вот что некоторые писаки выплескивали на бумагу.

Стоит коротко рассмотреть шаткое основание, на котором они возводили свои причудливые построения. Что, собственно, говорит Уотсон, единственный источник сведений о том преклонении, которое Холмс испытывал перед Ирэн Адлер?

Рассказ «Скандал в Богемии», где она появляется, был первым из тех, что Дойлу удалось пристроить в «Стрэнд мэгэзин». В нем говорится о визите на Бейкер-стрит некоего европейского монарха, называющего себя «королем Богемии».

Венценосная особа просит Холмса добыть компрометирующую ее фотографию, подаренную Ирэн Адлер. Холмс прилагает огромные усилия, чтобы получить снимок, но Ирэн Адлер находит способ перехитрить сыщика.

Она даже отвечает ударом на удар, прибегнув к переодеванию, и в чужом обличии, не узнанная сыщиком, наносит ему дерзкий прощальный визит. Очевидно, что по всем меркам Ирэн Адлер – женщина выдающаяся.

Уотсон действительно упоминает тот факт, что для Холмса она навсегда осталась «Этой Женщиной». Доктор, однако, весьма категорично утверждает, что его друг «всегда говорил о нежных чувствах не иначе как с презрительной насмешкой, с издевкой». Да, Холмс восхищался умом и смелостью Ирэн Адлер, но нельзя сказать, чтобы он испытывал к ней «какое-либо чувство, близкое к любви».

«Все чувства, и особенно любовь, – продолжает Уотсон, – были ненавистны его холодному, точному, но удивительно уравновешенному уму». Сам Холмс недвусмысленно отметает «нежные чувства» как таковые.

Любовь – вещь эмоциональная, – бросает он в «Знаке четырех», – и, будучи таковой, она противоположна чистому и холодному разуму. А разум я, как известно, ставлю превыше всего. Что касается меня, то я никогда не женюсь, чтобы не потерять ясности рассудка.

Позднее Уотсон излагает эпизод, в котором «король Богемии» предлагает Холмсу щедрое вознаграждение, а тот, к немалому удивлению монарха, просит у него фотографию Ирэн Адлер. Вот оно, как утверждают романтики, непреложное доказательство чувств Холмса к гламурной авантюристке. В награду за все труды он не желал ничего, кроме портрета той, что покорила его сердце.

Истинная подоплека просьбы, вероятно, менее сентиментальна. Холмс, который потерпел поражение (редкий случай в его карьере), скорее хотел пополнить фотографией свой криминальный архив (чтобы опознать авантюристку, если они встретятся снова), нежели обрести сувенир, греющий его одинокое сердце. Домыслы о романе Холмса с Ирэн Адлер говорят больше о тех, кто продолжает в них верить, чем о самом Холмсе.

Ирэн Адлер родилась в 1858 году в Нью-Джерси и была дочерью преуспевающего изобретателя и предпринимателя, который заработал состояние, запатентовав одну из первых автоматических стиральных машин, за год до рождения дочери.

Ирэн выросла в большой дружной семье и, как почти все женщины ее класса в то время, получила домашнее образование под руководством частных преподавателей. Наибольшее влияние на ее жизнь оказал учитель музыки, называвший себя синьор Энрико Манцони.

Настоящее имя его было Генри Мэнсон, и происходил он не из Неаполя, как утверждал, а из Нью-Йорка. Он изменил имя и национальность, посчитав – и вполне справедливо, – что отцы-нувориши скорее наймут в учителя пения итальянца, нежели выходца из Бронкса.

При всем том Манцони-Мэнсон был талантливым музыкантом и в Ирэн разглядел дарование, каким не обладали прочие его ученицы. Подбадриваемая им, она твердо решила развить этот талант, насколько возможно.

Многим девочкам ее положения давали уроки пения в детстве, и лишь очень немногие выбрали карьеру певицы. Выбор Ирэн, сумевшей преодолеть возражения семьи, – свидетельство рано обнаружившейся силы характера.

При содействии Мэнсона она в 1877 году появилась в постановке «Золушки» Россини на подмостках оперного театра, только что построенного в Берлингоне (Нью-Джерси) транспортным магнатом и покровителем искусств Джеймсом Бёрчем.

Вечер для дебюта оказался удачным. Среди почетных гостей был Амилькаре Понкьелли, итальянский композитор и автор оперы «Джоконда», гастролировавший по Соединенным Штатам. Юная Ирэн произвела впечатление на Понкьелли, и он устроил так, чтобы по окончании гастролей она отправилась с ним в Европу.

В Европе ее карьера оперного контральто поначалу пошла в гору. Она пела в миланском «Ла Скала» и, как мы знаем из «Скандала в Богемии», стала «примадонной императорской оперы в Варшаве» до того, как привлекла игривый взгляд «короля Богемии».

К сожалению, эта краткая биография, изложенная Уотсоном, вызывает множество вопросов. В то время в Варшаве не было императорской оперы. И, что важнее, уже несколько столетий не существовало собственно богемской монархии. И снова нам придется плутать в стране теней, которую создал доктор, переплавляя в тигле своей фантазии факты и вымысел, дабы сбить со следа взыскующего истины читателя.

Почти наверное после своего короткого триумфа в «Ла Скала» Ирэн посетила не Варшаву, а Софию, а «король Богемии» был на самом деле князем Александром I Болгарским (Баттенбергским), в то время правителем Болгарии.

Ирэн не удалось повторить успех, какой сопутствовал ее первым выступлениям в Италии. Во-первых, в репертуаре недоставало ведущих партий для контральто – у оперных композиторов, как и любителей оперы, в фаворе были сопрано. Во-вторых, Ирэн утратила приверженность к сцене.

В начале 1880-х годов (точная дата неизвестна) она оставила Италию и поселилась в Триесте, тогда входившем в состав Австро-Венгерской империи. Недолгое время она как будто была любовницей графа Лотара фон Меттерниха, потомка известного австрийского государственного мужа. К 1883 году она бросила Меттерниха и перебралась в Софию, где снова выступала на оперной сцене. Здесь она пела перед князем и уже через несколько недель стала его фавориткой.

Почему Уотсон прилагает столько трудов, чтобы скрыть личность князя Александра, но не предпринимает подобных усилий в случае Ирэн Адлер?

Дело в том, что ко времени написания заметок и публикации рассказа Ирэн Адлер была мертва. Она скончалась в Венеции в 1889 году, вероятно во время одной из мелких вспышек холеры, которая еще терзала город в конце XIX века.

Князь Александр умер в 1893 году, свергнутый с трона несколькими годами ранее (за несколько лет до того, как он совершил путешествие в Лондон, чтобы нанести визит Холмсу и поручить ему поиски фотографии).

Излагая историю американской дивы и князя, Уотсон использовал прием, который отлично послужит ему в последующие годы. Смешав реальные дела и личностей с вымышленными, он создал повествование, в котором зачастую трудно разделить действительность и выдумку.

Роман сыщика и оперной певицы, скорее всего, фантазия легковерных поклонников Холмса, но при всем том великий детектив обладал определенной привлекательностью в глазах слабого пола и, когда хотел, мог проявлять немалое обаяние. «Холмс умел в мгновение ока снискать расположение женщины своей обходительностью», – замечает Уотсон («Пенсне в золотой оправе»).

Ниоткуда это не следует с такой ясностью, как из странного эпизода с его помолвкой, которую Уотсон описывает в рассказе «Конец Чарльза Огастеса Милвертона». Но тот же эпизод подчеркивает и безразличие Холмса к романтическим порывам – даже его неспособность полностью их понять.

В погоне за сведениями, необходимыми для расследования делишек Милвертона, Холмс принимает обличие лудильщика по фамилии Эскот и ухаживает за горничной шантажиста. Он преуспевает настолько, что уже через несколько дней заключена помолвка.

В ответ на упреки Уотсона, тревожащегося о чувствах девушки, невинной пешки в шахматной партии сыщика, Холмс только пожимает плечами. Он способен убедительно сыграть влюбленного (старая выучка Ирвинга еще сказывается), но мысль о том, что любовь не игра и речь идет о реальных чувствах, выше его разумения.

Та же удивительная слепота к обычным человеческим эмоциям сквозит в его удивлении реакцией Уотсона на возвращение друга из мертвых. Холмс, со своей вечной любовью к театральным эффектам, сбрасывает личину старика букиниста, когда доктор поворачивается к нему спиной. Внезапно увидев перед собой во плоти человека, которого считал умершим, Уотсон – вполне естественно – падает в обморок.

А как, по мнению Холмса, должен был реагировать Уотсон? Что испытает любой человек при виде такого воскресения? Холмс, как он сам признается, об этом понятия не имеет. Как отмечает Уотсон в «Долине Страха», «в его удивительном характере не было ни грана жестокости, он был, без сомнения, черствым от чрезмерной стимуляции ума».

Вероятно, здесь уместно было бы рассмотреть сексуальность Холмса в более общем плане. Некоторые убеждены, что в своих сексуальных предпочтениях Холмс был более ориентирован на мужчин. Один ученый указывает на черты сходства в описаниях Холмса и Оскара Уайльда, словно это само по себе доказывает гомосексуальность Холмса.

Однако и трудно, и опасно применять термин двадцатого века к представителю века девятнадцатого. Термин «гомосексуальный», обозначающий сексуальное влечение к людям своего пола, не использовался до 1860-х годов, когда его пустил в обращение австрийский писатель венгерского происхождения Карл Мария Кертбени (Бенкерт). Первое его зафиксированное использование в английском языке датируется 1892 годом: оно фигурирует в переводе монографии Рихарда фон Краффт-Эбинга «Сексуальные патологии», впервые опубликованной в 1876 году. В 1880–1890-х годах в ходу были другие слова: «уранийский», «уранический» и «инвертный».

Нет сомнения, что Холмс водил знакомство с рядом мужчин, подходящих под определение «ураниец», начиная со знакомого ему по колледжу Эдмунда Гарни и кончая немецким фотохудожником бароном Вильгельмом фон Глёденом, охотно запечатлевавшим нагих сицилийских мальчиков на фоне античных пейзажей, – по его просьбе сыщик расследовал дело о шантаже в середине 1890-х годов.

Пристрастие к собственному полу питал и близкий друг Майкрофта лорд Роузбери, едва избежавший скандала в 1894 году, когда при загадочных обстоятельствах погиб от огнестрельной раны Френсис Дуглас, виконт Драмленриг, старший брат лорда Альфреда Дугласа, любовника Оскара Уайльда. Своей карьерой Драмленриг был обязан покровительству Роузбери, и ходили слухи, что его смерть (по официальной версии, от несчастного случая) на самом деле была самоубийством, потому что он уверовал, будто его роман с Роузбери вот-вот предадут огласке.

Вполне вероятно, что Холмс знал и любил произведения так называемых декадентских писателей и художников 1880–1890-х годов, многие их которых являлись гомосексуалистами. Достаточным свидетельством эстетизма Холмса и его понимания искусства более рискованного, нежели то, каким восхищалась викторианская буржуазия, служит посещение галереи, которое Уотсон упоминает в «Собаке Баскервилей».

Они с Уотсоном отправились посмотреть «полотна современных бельгийских художников». Из рассказа Уотсона следует, что увиденное Холмса увлекло («он говорил только о живописи»). Столь же очевидно, что Уотсон, ходячий образчик викторианской буржуазности, был озадачен воодушевлением друга и пренебрежительно заметил: «Понятия его в этой области отличались крайней примитивностью».

Кто были эти бельгийские художники, чьи работы вызывали такой интерес Холмса? Религиозные аллегории Джеймса Энсора, как, например, «Вступление Христа в Брюссель», и тревожные символистские гравюры Фелисьена Ропса (чьи более эротические фантазии, по понятным причинам, не выставлялись) пришлись не по вкусу Уотсону, но Холмс, очевидно, нашел их увлекательными. Диковинное привлекало его в искусстве столь же сильно, как в жизни. Здесь мы видим еще одно подтверждение тому, что сыщик был далеко не обычным викторианцем и сыном своего класса.

Ничто из сказанного, однако, не свидетельствует, что Холмс был гомосексуалистом, подобно тому как его восхищение умом и хладнокровием Ирэн Адлер не говорит о романе с ней.

Невозможно извлечь из мрака безвестности сексуальные связи, которые могли иметь место в лондонской юности Холмса. Возможно, какая-нибудь забытая актриса «Лицеума» и делила с ним ложе. Не исключено, хотя маловероятно, что он от случая к случаю посещал какой-нибудь из сотен борделей, обслуживавших нужды представителей высшего и среднего класса, как женатых, так и холостых.

Достоверным кажется лишь одно: к моменту знакомства с Уотсоном Холмс, которому было под тридцать, не оставлял места для секса в своей жизни. Один исследователь сексуальности XIX века писал о «характерной викторианской фигуре, сексуальном аутсайдере, не-участнике, который смотрит на игру со скамейки запасных». Все свидетельства указывают на то, что Шерлок Холмс был как раз таким «сексуальным аутсайдером».

Невзирая на международные интриги, скандалы в высшем свете и расследование крупных преступлений, к которым он был причастен по роду деятельности в 1890-х годах, Холмс нередко впадал в депрессию и меланхолию, убежденный, что, «превращается в агента по розыску утерянных карандашей и наставника молодых леди из пансиона для благородных девиц». Оставалось подспудное подозрение, что, невзирая на все восхищенные отзывы и похвалы, которыми его осыпали, карьера сыщика недостойна его и его исключительных талантов.

Холмс глубоко верил, что его дедуктивный метод – строгая наука, а сам он такой же ученый, как и многие из тех, кто сделал себе имя в прошлом. В рассказе «Пять апельсиновых зернышек» он говорит:

Истинный мыслитель, увидев один-единственный факт во всей полноте, может вывести из него не только всю цепь событий, приведших к нему, но также и все последствия, вытекающие из него. Как Кювье мог правильно описать целое животное на основании одной кости, так и наблюдатель, основательно изучивший одно звено в серии событий, должен быть в состоянии точно установить все остальные звенья – и предшествующие, и последующие.

Истинный мыслитель Холмс был в собственных глазах ровней Жоржу Кювье, великому французскому естествоиспытателю начала XIX века. И все же, когда он оставался в одиночестве, как это часто случалось в 1890-х, его иногда терзали сомнения.

Уотсон, поглощенный семейным счастьем с Мэри Морстен, уже не всегда оказывался под рукой, готовый отправиться в очередное приключение. «Он продолжал время от времени заходить ко мне, когда нуждался в спутнике для своих расследований, – пишет Уотсон, – но это случалось все реже и реже, а в 1890 году было только три случая, о которых у меня сохранились какие-то записи».

Дойл, которого Холмс привык время от времени приглашать для беседы на Бейкер-стрит, также б́ольшую часть 1890 года отсутствовал. Все еще не оставив надежду сделать карьеру врача, он решил, что нуждается в специализации, которая поможет ему выбраться из бесприбыльной колеи общей терапевтической практики. Выбрав офтальмологию, он отправился в Вену. Эта вылазка на континент обернулась полнейшей катастрофой. Дойл переоценил свою способность понимать немецкий. Лекции велись исключительно на этом языке (что неудивительно), и Дойл их не понимал. Он намеревался пробыть в Вене полгода, но продержался лишь два месяца.

Разумеется, в тот год Холмсу подворачивались и дела, способные захватить его, но не все они завершались успехом. «Общее правило таково, – замечает Холмс в рассказе «Союз рыжих», – чем страннее случай, тем меньше в нем оказывается таинственного. Как раз заурядные, бесцветные преступления разгадать труднее всего, подобно тому как труднее всего разыскать в толпе человека с заурядными чертами лица». Мало нашлось бы дел более диковинных, чем случай с пионером киноиндустрии Луи Лепренсом, и тем не менее разрешить эту загадку Холмсу оказалось не по силам.

В 1890 году (за целых пять лет до того, как братья Люмьер устроили первый публичный просмотр движущихся картин) жена Луи Лепренса обратилась к Холмсу с просьбой расследовать загадочное исчезновение ее мужа.

Лепренс, родившийся во Франции в 1842 году, в 1860-х перебрался в Англию, где поступил на работу в лидскую инженерную фирму «Уитли и партнеры» и много лет работал над созданием «движущихся картин». Свои эксперименты он продолжил в Нью-Йорке и как будто приблизился к успеху.

По возвращении в Англию летом 1890 года Лепренс планировал устроить публичный показ, но перед тем намеревался покончить с какими-то семейными делами во Франции. В сентябре он отправился на встречу с братом-архитектором в Дижон. Шестнадцатого сентября Лепренс сел в поезд, следующий из Дижона в Париж. Больше его не видели.

Холмс работал рука об руку с Франсуа ле Вилларом, французским детективом, уроженцем Бретани, который так им восхищался, что двумя годами ранее перевел на французский несколько его монографий. Но, невзирая на всех их усилия, исчезновение Лепренса так и осталось тайной.

Лепренс мог покончить жизнь самоубийством, хотя, казалось бы, не имел к тому никаких причин. Холмс и ле Виллар узнали лишь, что изобретатель был воодушевлен перспективой успешного завершения своих экспериментов. И, что еще важнее, ни им, ни французской полиции не удалось найти тела.

Возможно, Лепренс пал жертвой конкурента, который знал, что француз вот-вот обойдет его с публичным просмотром, но опять же сыщики не нашли никаких тому доказательств. Лепренс словно бы растворился в воздухе.

Холмс редко упоминал это дело в преклонных годах, но отголосок его, возможно, слышится в упоминании о судьбе Джеймса Филлимора, который «вернулся как-то раз домой за оставленным зонтиком и пропал без следа».

Одна забота, которая могла усугубить беспокойство Холмса, теперь отошла в прошлое. Ко времени вступления в новое десятилетие Холмс, по собственному признанию, обрел финансовую обеспеченность. Канули в прошлое дни на Монтегю-стрит, когда он нетерпеливо ждал дел, какими бы мелкими и незначительными они ни были, чтобы разогнать скуку и пополнить кошелек.

Между нами говоря, Уотсон , – признается он доктору в «Последнем деле Холмса», – благодаря последним двум делам, которые позволили мне оказать кое-какие услуги королевскому дому Скандинавии и республике Франции, я имею возможность вести образ жизни, более соответствующий моим наклонностям, и серьезно заняться химией .

О каких делах говорит Холмс? Судя по другим записям Уотсона, можно предположить, что и скандинавская монархия, и Французская республика к услугам детектива прибегали дважды. Действительно, он выследил Юрэ, прозванного Убийцей с Бульваров, за что получил «благодарственное письмо от французского президента и орден Почетного легиона», вскоре после трехлетнего отсутствия, и это расследование будет рассмотрено в одной из следующих глав.

Уотсон впервые упоминает короля Скандинавии в «Знатном холостяке», где описывает, как Холмс поставил на место лорда Сент-Саймона словами «моим последним клиентом по делу такого рода был король». Когда Сент-Саймон спрашивает какой, Холмс отвечает: «Король Скандинавии».

Это произошло за три года до «Последнего дела Холмса», поэтому случай нельзя рассматривать как «недавний». Иными словами, Холмс оказывал услуги «королевскому дому Скандинавии» в двух различных случаях.

Но кем был этот «король Скандинавии»? Королевства Скандинавия никогда не существовало. Здесь Уотсон прибегает к одному из наиболее прозрачных иносказаний, за которым проглядывает фигура Оскара II, правившего в то время двумя скандинавскими странами – Швецией и Норвегией.

Родившийся в 1829 году, Оскар взошел на трон в 1872 году. Подобно многим монархам того времени, он слыл волокитой, хотя имел жену и несколько детей. И, опять же как многие венценосцы, прошлые и нынешние, особое влечение Оскар питал к молоденьким актрисам.

В 1888 году король посетил Лондон, официально для встречи с премьер-министром лордом Солсбери, а на самом деле – для консультации с Холмсом, в котором испытывал более настоятельную нужду.

Одна из былых пассий Оскара, оперная дива Мари Фриберг, вознамерилась преследовать его. Она владела письмами, в которых пылкий Оскар расточал ей вполне недвусмысленные комплименты, и грозила ознакомить с ними широкую публику.

Холмсу пришлось отправиться в Швецию, чтобы склонить актрису к молчанию. Это ему удалось, но два года спустя письма – или по крайней мере одно из них – всплыли снова.

Мари неразумно позволила новому любовнику, прожженному политикану по фамилии Олафссон, ознакомиться с наиболее откровенными billet-doux Оскара, и Олафссон быстро понял, какую из них можно извлечь выгоду.

Холмса снова призвали для спасения попавшего в неловкое положение Оскара. Сохранившиеся свидетельства позволяют предположить, что сыщик отплатил Олафссону той же монетой, раскопав неприглядные тайны в прошлом самого политика.

Сходство между затруднениями шведского короля и проблемой князя Александра Баттенбергского столь велико, что, возможно, при написании «Скандала в Богемии» Уотсон соединил элементы обоих дел, чтобы создать повествование, которое, на его взгляд, не поставит в неловкое положение ни одного монарха.

(Странно, что галантный доктор как будто не опасался повредить репутации покойной Ирэн Адлер. Возможно, он полагал, что из истории с «королем Богемии» она вышла с честью и не возражала бы против оглашения ее имени, даже будь она жива.)

В 1880-х не только у скандинавского монарха были причины хвалить Холмса и его таланты. Сыщик не менее успешно выполнил важное поручение правящей семьи Голландии, столь деликатное, что он не мог поверить его детали Уотсону.

Дела такой деликатности, когда они затрагивали королевских особ, обычно касались неуместных любовниц и тайных похождений. Должно быть, по-монашески целомудренный Холмс временами весьма неодобрительно взирал на сексуальные аппетиты сильных мира сего.

Несмотря на прочие тревоги и разъезды того года, по большей части свою энергию Холмс в 1890 году отдавал непрекращающейся погоне за Мориарти. Заговор 1887 года, призванный сделать празднества по случаю Золотого юбилея подмостками для зрелищного убийства, был сорван. Тем не менее ирландец все еще представлял собой серьезную угрозу, и братья Холмс по-прежнему были им одержимы.

Невзирая на свою преступную деятельность, Мориарти не оставлял и науку. Среди широкой публики он пользовался репутацией гения математики, а не преступного мира. Для всех, помимо тех немногих, что знали о его тайной жизни, он был знаменит главным образом как прославляемый автор «Динамики астероида», которая, согласно Холмсу, «восходила до таких изысканных высот чистейшей математики, что во всей научной прессе не нашлось ни одного человека, который рискнул бы ее критиковать».

Продолжая свои исследования астероидов, Мориарти регулярно переписывался с французским астрономом Огюстом Шарлуа, который вел наблюдения в обсерватории Ниццы и в конце 1880-х годов открыл десяток астероидов.

Узнав об этом, Холмс написал Шарлуа весной 1890 года и даже съездил в Ниццу, чтобы расспросить ученого. Но француз не мог пролить свет на далекую от науки деятельность своего корреспондента.

Холмсу оставалось лишь попросить Шарлуа, чтобы тот известил его, если Мориарти вновь поддастся искушению поговорить об астрономии с одним из немногих людей, способных сравниться с ним в эрудиции.

Бывший куратор Майкрофта из Крайст-Чёрча, математик Чарльз Доджсон, также поддерживал контакт с Мориарти. Это удивляет, поскольку Мориарти пренебрежительно относился к талантам Доджсона-математика.

«Даже к лучшему, что у нашего друга Доджсона есть в колчане и другие стрелы и что он может выдумывать сказки про белых кроликов и магические микстуры, – однажды написал он своему корреспонденту в Германии, – ибо его познания в высшей математике слишком уж скудны».

Доджсон, зная об интересе бывшего студента к математику-ренегату, передавал Майкофту подробности своей скудной переписки с Мориарти, но это не слишком помогало братьям Холмс.

Они все еще не знали наверное ни местопребывания Мориарти, ни его планов на будущее. С наступлением нового десятилетия проблемы, доставляемые неугомонным ирландцем, не давали им покоя. И в начале 1891 года они решили, что назрела необходимость радикального решения.

 

Глава девятая

«Два года я путешествовал в Тибете»

Убил ли Холмс Мориарти у Рейхенбахского водопада? Что Мориарти встретил там свою смерть, не вызывает сомнений, но была ли она кульминацией тщательно продуманного плана? Многим эти вопросы покажутся извращенным домыслом.

В общепринятой версии событий предумышленность и преступные намерения приписываются профессору, ярящемуся на Холмса, который расстроил его зловещие замыслы. Это Мориарти преследует Холмса, сбежавшего из Лондона в Швейцарию.

Тем не менее преследуемая жертва, возможно, не собиралась прятаться до бесконечности. Быть может, она не только желала быть загнанной в угол, но и спланировала погоню так, чтобы решающее столкновение не просто оказалось неминуемым, но и произошло при выгодных для нее условиях.

Разъезжая в конце весны 1891 года по Европе в обществе растерянного сверх обыкновения Уотсона, Холмс рассчитывал выманить Мориарти из безопасного лондонского убежища туда, где тот чувствовал бы себя менее уверенно.

Уотсон описывает это в «Последнем деле Холмса», и мы видим бегство сыщика от опасности до самой схватки у водопада его глазами. Но стоит лишь изменить точку зрения, как становится ясно, что на самом деле доктор излагает историю хитроумной кампании, призванной спровоцировать Мориарти на столкновение лицом к лицу, выжить в котором у профессора будет мало шансов.

Братья Холмс до мельчайших деталей спланировали путешествие, закончившееся у Рейхенбахского водопада. Мориарти изначально была уготована смерть. На деле в этом и состоял смысл всей затеи.

В Лондоне Мориарти ничто не угрожало. Сложнейшая паутина, которую Холмс сплел для поимки профессора, не работала. И сыщик знал это. В сеть попались почти все подручные профессора, но главная добыча ускользнула. По всей вероятности, не осталось никакой надежды отдать Мориарти под суд, а если этого и удалось бы добиться по воле случая, его наверняка оправдали бы.

Следовало придумать другой план, позволяющий устранить выманенного из Англии профессора. И братья Холмс хладнокровно и тщательно выстроили цепочку событий, которые неизбежно приведут Мориарти к Шерлоку.

Исход поединка между ними не оставлял сомнений. Мориарти всегда больше полагался на ум, чем на грубую силу. Холмс же хотя и посвятил себя интеллектуальной жизни, не только мог гнуть железо, но и владел приемами японской борьбы, которую Уотсон называет «баритсу» и которая позволяет добиться победы в схватке один на один. Исход противоборства на краю Рейхенбахского водопада был заранее предрешен.

Хотя поклонникам братьев Холмс будет трудно это признать, эти двое нередко выходили за рамки закона, когда не могли добиться желаемого законным путем. Устранение Мориарти, без сомнения, сделало мир более безопасным, но нет сомнения и в том, что с юридической точки зрения профессор был убит.

С исчезновения Мориарти в пучине Рейхенбахского водопада начинается период жизни Холмса, известный как Великое Зияние. Эти три «выпавших» года вызывают больше споров, чем какой-либо другой период карьеры детектива.

Многие ученые отказались принять версию событий, которую Холмс поведал Уотсону, и предложили взамен всевозможные гипотезы разной степени достоверности, включающие все что угодно – от шпионажа в Германии до поездки в Америку для разрешения загадки Лиззи Борден.

Отчет самого Холмса лаконичен до крайности. Три года экстраординарной деятельности втиснуты в несколько коротких фраз:

Два года я пропутешествовал по Тибету, посетил из любопытства Лхасу [sic] и провел несколько дней у далай-ламы. Вы, вероятно, читали о нашумевших исследованиях норвежца Сигерсона, но, разумеется, вам и в голову не приходило, что то была весточка от вашего друга. Затем я объехал всю Персию, заглянул в Мекку и побывал с коротким, но интересным визитом у халифа в Хартуме… Отчет об этом визите был затем представлен мною министру иностранных дел.

Вернувшись в Европу, я провел несколько месяцев во Франции, где занимался исследованиями веществ, получаемых из каменноугольной смолы. Это происходило в одной лаборатории на юге Франции, в Монпелье .

Лишь узнав об убийстве достопочтенного Рональда Адэра весной 1894 года и тут же сообразив, что убит он, вероятнее всего, ближайшим помощником Мориарти, полковником Себастьяном Мораном, Холмс решил вернуться в Лондон и восстать из мертвых.

Велика ли вероятность того, что рассказанная Холмсом история – чистый вымысел? Разумеется, как вы уже имели случай убедиться, Холмс регулярно вводил Уотсона в заблуждение. И на первый взгляд кажется вполне вероятным, что сыщик выдумал факты, объясняющие, где он пропадал три года. Возможно, он рассчитывал легко убедить Уотсона в их достоверности, не ожидая, что доктор станет донимать его вопросами. И действительно, Уотсон редко докучал ему приступами неуемного любопытства.

С другой стороны, у Холмса не было особых причин обманывать Уотсона. Если бы он хотел избежать вопросов доктора о том, где провел три года, гораздо лучше подошла бы менее экзотическая версия событий. Если в наше время человек, внезапно исчезнувший на несколько лет, по возвращении станет рассказывать друзьям, что был на Луне, это вызовет гораздо больше недоверия и любопытства, чем, скажем, история про дом, купленный им в Дордони и послуживший ему уединенным приютом. В конце XIX века посещение Тибета и Мекки выглядело почти так же необычно, как сегодня полет на Луну.

По сути, у нас очень мало причин сомневаться в рассказе Холмса и выдумывать неубедительные альтернативы. Мы имеем достаточно свидетельств того, что сыщик побывал именно там, где рассказывал. Холмс безошибочно передает географию своих странствий, пусть и достаточно вольно обходится с датами. Но честен ли он, когда говорит о причинах путешествий?

Принятое всеми на веру объяснение трехлетнего отсутствия Холмса крайне подозрительно. Согласно версии, которую он огласил, восстав из мертвых, сыщик после схватки не на жизнь, а на смерть у Рейхенбахского водопада тут же понял, что перед ним открываются головокружительные возможности. Он говорит Уотсону:

В ту секунду, когда профессор исчез в глубине пропасти, я вдруг понял, какую необыкновенную удачу посылает мне судьба. Я знал, что Мориарти был не единственным человеком, искавшим моей смерти. Оставались по меньшей мере три его сообщника. Гибель главаря могла только разжечь в их сердцах жажду мести. Все они были чрезвычайно опасные люди. Кому-нибудь из них непременно удалось бы через некоторое время прикончить меня. А если эти люди будут думать, что меня уже нет в живых, они начнут действовать более открыто, легче выдадут себя, и рано или поздно мне удастся их уничтожить. Тогда я и объявлю, что я жив!

Все вроде бы логично, но вопросов возникает столько же, сколько дается ответов. Действительно ли жизни Холмса грозила такая опасность, как он утверждал?

Величайший его противник Мориарти погиб. Пришедший на смену профессору полковник Моран, при всем его уме и безжалостности, был не гением преступного мира, а отставным военным, жадным до азартных игр и женщин. Б́ольшую часть организации, которую Мориарти с таким трудом создавал на протяжении 1880-х годов, удалось уничтожить.

И до и после схватки у Рейхенбахского водопада Холмс сталкивался со сходными угрозами его жизни, но не считал необходимым разыгрывать собственную смерть и пропадать три года в самых отдаленных и наименее исследованных уголках мира. Да и могло ли совершиться столь сложно разыгранное исчезновение под влиянием минуты? Это кажется крайне маловероятным.

При внимательном рассмотрении становится очевидным, что решение разыграть кончину Холмса было принято после совещаний с Майкрофтом за несколько недель до отъезда на континент.

У Майкрофта имелись собственные причины на то, чтобы внушить миру, будто его брата больше нет в живых. Числящийся в умерших Шерлок, свободный от сыскной работы в Лондоне, которую Майкрофт всегда считал пустой растратой его талантов, как никто другой подходил для иных поручений – поручений много более серьезных, нежели выслеживание уголовных преступников или разрешение «пустяковых полицейских ребусов», которые Майкрофт так решительно отметает в рассказе «Чертежи Брюса-Партингтона».

На первый взгляд мало что связывает места, где Холмс побывал за три года своего отсутствия, помимо того, что в начале 1880-х Лхаса, Мекка и Хартум были запретными городами, куда европейцев не допускали. Зачем же туда отправился Холмс?

Стоило ли забираться так далеко от торных путей, чтобы избежать преследований полковника Себастьяна Морана и других подручных Мориарти, если таков был его главный мотив? Ответ на этот вопрос, как и на многие другие загадки карьеры Холмса, следует искать в его отношениях с Майкрофтом.

Благодаря очень важному, хотя и не афишируемому положению, которое Майкрофт занимал при правительстве (если верить Холмсу, временами его брат и являлся британским правительством), он был осведомлен о мельчайших переменах в политике империи, о каждом выпаде и каждом туш́е в извечной дуэли, которую вели между собой дипломаты великих держав. Он знал, что интересы Британии поставлены на карту в двух из запретных городов, сколь бы далеки те ни были и от столицы империи, и от помыслов большинства британцев. (Причины, по которым Холмс посетил Мекку, как мы увидим позднее, не имели отношения к политике.)

Из Тибета в Лондон доходили пугающие слухи о намерении России внедриться в этот регион. Хартум был столицей растущего мусульманского государства, которое всего несколькими годами ранее унизило Британскую империю, казнив одного из самых прославленных ее генералов и принудив англо-египетские войска покинуть территорию халифата. Надежные сведения из этих «запретных» городов настоятельно требовались мандаринам, определявшим политику Британской империи, а какой источник мог быть надежнее, чем младший брат одного из них?

Выражение «Большая игра» для обозначения соперничества между Россией и Британией за влияние в Центральной Азии и странах, граничащих с Индией, предположительно пустил в оборот в 1840-х годах Артур Конолли, офицер Шестого полка бенгальских улан. Наибольшую известность оно получило благодаря роману Киплинга «Ким», впервые увидевшему свет в 1901 году. Однако лежащее в его основе мировоззрение пронизывает тысячи книг, эссе и передовиц, написанных во второй половине XIX века.

В 1882 году, например, викторианский историк Дж. Р. Сили подчеркивал настоятельность особо пристального внимания к отдаленным областям, которого требовала от Британии «Большая игра»:

За малейшим движением в Турции, за каждым новым поветрием в Египте, за любым изменением ситуации в Персии или в Трансоксиане [66] , в Бирме [sic] или в Афганистане мы обязаны пристально наблюдать. Причина состоит в том, что мы владеем Индией и питаем живейший интерес к делам всех стран, которые лежат на пути к ней. Это, и только это, вовлекает нас в постоянное соперничество с Россией, которая для Англии девятнадцатого века стала тем же, чем была Франция в веке восемнадцатом, когда они соперничали за Новый Свет.

Это мог бы сказать и Майкрофт. Слова Сили суммируют исходные посылки, которыми руководствовались старший из Холмсов и десяток других влиятельных фигур Уайтхолла. Таково было умонастроение, заставившее младшего Холмса отправиться за тысячу миль на другой конец земного шара.

Двенадцатого мая 1891 года, всего неделю спустя после решающего поединка у Рейхенбахского водопада, Холмс прибыл во Флоренцию. Сыщика встречал британский консул, извещенный о его прибытии депешей Майкрофта.

С самого начала своей «посмертной» карьеры Холмсу доставляло определенные трудности сохранение инкогнито. Некоторых чиновников консульства приходилось ставить в известность о личности визитера, чтобы он заручился помощью, необходимой путешественнику. Во Флоренции, кроме всего прочего, жило немало англичан, приверженных dolce far niente, и среди них могли быть люди, знавшие Холмса по Лондону. Благодаря Уотсону и Дойлу он уже не был безвестным сыщиком-консультантом, как когда-то.

По иронии судьбы превращение Холмса в легенду англоязычного мира началось после его предполагаемой смерти, когда «Стрэнд мэгэзин», подталкиваемый Дойлом, согласился опубликовать некоторые рассказы Уотсона. Первый из них увидел свет не ранее осени 1891 года. К тому времени Холмс находился в Гималаях и не подозревал о своей растущей славе. Опубликованные Уотсоном и Дойлом повести «Этюд в багровых тонах» и «Знак четырех» не имели большого успеха, но тем не менее внесли свою лепту в то, чтобы вывести Холмса из сумерек безвестности, в которых он до тех пор трудился.

Опасаясь, как бы кто-нибудь во Флоренции не узнал его, Холмс снова облачился в одеяние итальянского патера, в котором ускользнул от внимания Мориарти на вокзале Виктория, и покинул город при первой же возможности. Он направился на юг, в Бриндизи, где сел на пароход компании «Пи энд Оу», державший курс на Египет. Пересев на другое судно той же компании в Порт-Саиде, в устье Суэцкого канала, Холмс ступил на путь, которым в последние десятилетия XIX века проследовали тысячи холерических полковников, нервных младших офицеров и грозных мемсаиб.

Плавание на борту парохода «Пи энд Оу» служило ритуалом инициации для тех, кто строил империю в Индии и на Востоке. Пиренейская и Восточная компания, основанная в 1830-х годах двумя предприимчивыми шотландцами, быстро стала неотъемлемой частью транспортной системы Британской империи.

К началу 1890-х дорога из Европы в Индию, некогда мучительный морской марафон, порою длившийся месяцами, занимала чуть более двух недель. После плавания по Суэцкому каналу и через Индийский океан судно, на котором заказал каюту Холмс (вероятно, один из двух пароходов-близнецов, «Аркадия» и «Океана», спущенных на воду в 1888 году и курсировавших между Европой и Индией и Австралией), пришвартовалось в Бомбее в начале июня – меньше чем через месяц после того, как, заглянув в рейхенбахскую бездну, Холмс узрел роковое падение Мориарти, чье тело низринулось на камни и было поглощено водой.

Для биографа, даже если он верно угадал все этапы великого странствия Холмса, попытки проследить его индийский маршрут грозят обернуться мучительной погоней. Б́ольшую часть пути он вынужден будет проделать в кромешной тьме. Фигура сыщика ускользает от взгляда. Лишь изредка вспышка молнии высвечивает ее ненадолго, прежде чем она снова исчезает в окружающей тьме. Как призрак, Холмс переносится на огромные расстояния, не оставляя никаких следов своего присутствия.

У нас нет сколько-нибудь достоверных данных о пребывании сыщика в Бомбее, но кажется маловероятным, что он надолго задержался в этом городе. Инструкции Майкрофта требовали его скорейшего прибытия в Тибет. У него не было времени на знакомство с достопримечательностями, бесполезными в его миссии.

Тогда существовало регулярное железнодорожное сообщение между Бомбеем и Калькуттой. И нам известно, что уже неделю спустя, покрыв огромные пространства Центральной Индии, Холмс оказался в столице колониального владения.

В Калькутте сыщик ненадолго выходит из тени, хотя образ его смутен, словно запечатлен на поблекшей старой фотографии. Десятого июня 1891 года чиновник колониальной администрации делает загадочную запись в дневнике, повествующую о разговоре в клубе с европейским путешественником, направляющимся в Дарджилинг. Предметом обсуждения послужили ни больше ни меньше как труды Бертильона и сэра Френсиса Гальтона.

Этот чиновник, некий Эдвард Генри, недавно занял пост генерального инспектора бенгальской полиции, и на него огромное впечатление произвели познания загадочного гостя, глубокое понимание им прошлого, настоящего и будущего полиции и сыскного дела. Путешественник показался Генри немцем, он даже называет его Зигсоном, но это, без сомнения, Холмс, который уже надел личину, избранную им для миссии в Тибет.

Сыщик давно интересовался методами, позволяющими безошибочно опознавать преступников по антропометрическим характеристикам. Обе упомянутые Генри фамилии – Бертильон и Гальтон – свидетельствуют, что, даже действуя под прикрытием на пути в Гималаи, Холмс не устоял перед соблазном изложить свои соображения по этому поводу, когда ему выпало встретить сочувственного и сведущего слушателя.

Холмс был поклонником французского криминалиста Альфонса Бертильона и придуманной им системы идентификации преступников на основе антропологических измерений, хотя и сознавал недостатки того, что вскоре станет известно как бертильонаж. (Пикировка между Холмсом и доктором Мортимером в «Собаке Баскервилей» заставляет предположить, что сыщик немного завидовал восхищению, выпавшему на долю француза.)

Великий детектив также по достоинству оценил и работу сэра Френсиса Гальтона, эрудированного кузена Чарльза Дарвина, доказавшего возможность опознания преступников по отпечаткам пальцев. Ни одна полицейская служба мира еще не использовала дактилоскопию, но Холмс, как бывало довольно часто, опережал свое время.

В нескольких отчетах Уотсона отмечена роль, которую играют в расследовании отпечатки пальцев. Уже в середине 1880-х годов Холмс подчеркивал потенциал этого средства опознания преступников.

По воле случая единственным стражем порядка, которому хватило прозорливости и воображения, чтобы распознать возможности, предлагаемые дактилоскопией, и применить их на практике, оказался тот самый полицейский, который знойной июньской ночью беседовал с сыщиком в калькуттском клубе.

Эдвард Генри (в будущем сэр Эдвард) уже обдумывал возможность использования отпечатков пальцев в практике бенгальских полицейских. Несколько лет спустя он воплотит в жизнь идеи, которые обсуждал с удивительно сведущим «немцем». Система классификации, которую он разработал в 1896–1897 годах, до сих пор служит основой для большинства тех, что приняты в англоязычном мире.

Из Калькутты Холмс выехал по Дарджилинг-Гималайской железной дороге, строительство которой завершилось всего десятью годами ранее, и прибыл в небольшой курортный городок в предгорьях в августе 1891 года.

Загадочная запись в дневнике Эдварда Генри указывает, что сыщик уже в Калькутте выдавал себя за норвежского исследователя Сигерсона. Почему Холмс в своих странствиях по Востоку выбрал именно такое прикрытие, остается предметом споров.

История не знает ни одного исследователя по фамилии Сигерсон, норвежца или представителя какой-либо другой национальности. В 1890-х годах шведский путешественник Свен Гедин действительно предпринял экспедицию в самые отдаленные регионы Центральной Азии, где сходились смутно прочерченные границы Тибета, Китая, Непала и Британской Индии, хотя в Тибет он добрался лишь после возвращения Холмса в Лондон.

Эти двое не могли встретиться, но в Калькутте до Холмса, вероятно, дошли слухи о предполагаемой экспедиции Гедина, и он, возможно, решил, что, если примет какое-нибудь скандинавское имя, его перепутают со шведом.

Сигерсон, или, если быть точными, Сигурдссон, – достаточно распространенная скандинавская фамилия, к тому же знакомая Холмсу по расследованиям в Скандинавии. (Вполне вероятно, что Холмс использовал как раз форму Сигурдссон, а Уотсон неверно расслышал ее и передал как Сигерсон.)

В Дарджилинге одним из первых мест, которые посетил Холмс, была вилла «Лхаса», принадлежавшая индийскому ученому и путешественнику Сарату Чандре Дасу. Хотя Холмс представился своим nom de voyage, маловероятно, что Дас заблуждался относительно цели расспросов гостя. Если кто-то и угадывал всю подоплеку «Большой игры», так это хитрый и остроумный ученый из Читтагонга, в Восточной Бенгалии.

Часто называемый прототипом Хари-бабу из романа Киплинга «Ким», Сарат Чандра Дас много путешествовал по Тибету под видом паломника, желающего обрести просветление, а на самом деле как географ и картограф, состоящий на службе у властей Британской Индии.

В мае 1882 года он вступил в Лхасу и провел там две недели в жилище, предоставленном панчен-ламой (вторым по рангу после далай-ламы). Он даже удостоился аудиенции у шестилетнего тринадцатого далай-ламы. «Великий лама, – писал Дас, – дитя… с чистой и светлой кожей и розовыми щечками. Глаза у него большие, взгляд проницательный, черты лица на удивление арийские, хотя и несколько испорчены удлиненностью глаз. Худоба его тела, вероятно, следствие утомления придворными церемониями и религиозными обязанностями и аскезой его сана».

Во всем Дарджилинге и даже во всей Британской Индии не было никого, кто более полно ответил бы мнимому Сигерсону на расспросы о Тибете и его загадках. Индиец не только знал эту страну, но и снабдил Холмса именами тех, кто способен помочь ему в путешествии.

Нам известно, что в Лхасу Холмс прибыл с двумя спутниками. Вероятнее всего, это были проводники, рекомендованные ему Дасом, который также помог сыщику обзавестись вьючными животными и провизией.

Однако Лхасу тем летом посетил не один только Холмс. В своих автобиографических заметках Дас намекает на визит Сигерсона, хотя прямо не называет его, а также дает понять, что скандинав был не единственным европейцем, навестившим его дом. Дас не упоминает имени своего второго гостя, но из его оговорок явствует, что это был Моран, бросившийся в погоню за Холмсом через полмира, а также то, что Дас уже встречался с полковником. Оба были участниками «Большой игры» в Гималаях в 1870-х годах.

Парадоксально, но, забравшись на самую окраину империи, Холмс вступил на территорию, слишком уж хорошо знакомую новому главе преступной организации Мориарти. Со смертью профессора руководство ею перешло к полковнику Себастьяну Морану.

Сочтя викторианское общество слишком ханжеским для человека его вкусов и амбиций, Моран распрощался с Англией сразу по окончании Оксфорда и отплыл в Индию. Там он вступил в британскую Индийскую армию и вскоре составил себе репутацию человека храброго, безжалостного и сведущего в охоте. Это реноме сохранилось за ним и тридцать лет спустя, когда он стал завсегдатаем карточных клубов Лондона.

В рассказе «Пустой дом» после ареста Морана за убийство достопочтенного Рональда Адэра Холмс признает, что полковник пользуется славой «искуснейшего стрелка в Индии» и заверяет Уотсона, что Моран как-то «прополз по высохшему руслу реки и спас человека, вырвав его из когтей раненого тигра».

Автор «Охоты на крупного зверя в Западных Гималаях», опубликованной в 1881 году, Моран, несомненно, знал горы лучше любого другого офицера британской армии. Однако сведения о ранней карьере Морана в Индии на удивление обрывочны.

В официальных документах он фигурирует лишь как офицер саперного полка, принявшего участие в Джовакской кампании 1877 года – одной из многих карательных экспедиций, предпринятых британцами для усмирения мятежных племен на северо-западной границе нынешнего Пакистана.

К тому времени Морану было уже под сорок. Следовательно, его служба во Второй афганской войне достаточно хорошо задокументирована до того, как таинственный скандал вынудил полковника выйти в отставку и вернуться в Лондон.

Но что делал Моран в конце 1860-х – начале 1870-х годов, когда документы странным образом умалчивают о его местопребывании? Наиболее вероятное объяснение таково: его отправили куда-то с разведывательной миссией. А наиболее вероятным местом представляются Гималаи, малоизученный горный регион, где Британская Индия граничила с такими загадочными независимыми государствами, как Сикким, Непал и Тибет.

Именно здесь Моран мог познакомиться с Дасом. Что бы тогда между ними ни произошло, из автобиографического повествования Даса следует, что индиец не любил полковника и не доверял ему. Моран получил на вилле «Лхаса» резкий отпор.

Неудача с бенгальским ученым заставила полковника искать в Дарджилинге другого союзника. Его выбор пал на шотландца Остина Уоддела, армейского врача, увлеченного изучением ядовитых змей и хищных птиц, а также языка и культуры Тибета.

Во время пребывания в Дарджилинге Уоддел познакомился с несколькими исследователями Индии, которые, подобно Дасу, путешествовали по стране. «Из их уст я слышал, – писал он, – волнующие рассказы о приключениях». Один из этих пионеров, сиккимец по имени Кинтхап, сопровождал его в ряде экспедиций в сердце Гималаев.

Отношения Уоддела с Дасом, однако, были весьма далеки от дружбы, какую Остин завязал с Кинтхапом. Это была обоюдная неприязнь.

Уоддел патологически завидовал успеху индийца, которому удалось отчасти проникнуть в тайны Тибета, и боялся, что Дас являет собой угрозу его статусу крупнейшего в Британской Индии эксперта по горной стране – пусть даже он сам себя объявил таковым.

Десять лет спустя Дас будто бы обмолвился другу, что Уоддел «сделал все возможное, чтобы распустить слух, будто я выдал литературное произведение за реальную хронику моих путешествий» и что шотландец выставлял его «ловким обманщиком».

Намерение Морана обратиться к Остину Уодделу было – с точки зрения полковника – столь же разумным, как решение Холмса прибегнуть к помощи Сарата Чандры Даса. Друг Даса едва ли снискал бы сочувствие Уоддела, и с помощью последнего Моран вскоре сумел громко заявить о своем присутствии в Дарджилинге.

В городке, где живет не более пятнадцати тысяч человек, каким был Дарджилинг, новые европейские лица не оставались незамеченными. Холмс узнал о появлении Морана всего через несколько часов после прибытия полковника.

Хотя сыщик наверняка держался настороже, Моран дерзнул совершить по меньшей мере два покушения на его жизнь, как следует из путаных сообщений калькуттских газет в конце августа. Независимо друг от друга «Калькутта телеграф» и «Индиэн миррор» поместили заметки о перестрелках с участием европейцев в городе возле станции в предгорьях.

«Телеграф», чей местный корреспондент явно был лучше информирован, привел больше подробностей, известив, что под покровом темноты неизвестный дважды выстрелил в человека, которого газета назвала «торговцем чаем из Северной Европы». Невзирая на все усилия немногочисленной полиции Дарджилинга, продолжает «Телеграф», мотивы нападения установить не удалось, но вскоре ожидается арест, как (с необоснованной уверенностью) утверждает корреспондент газеты.

Холмсу пришло время двигаться дальше, и в начале сентября он и два его неизвестных спутника, рекомендованных Дасом, выступили к границе Тибета.

Чтобы попасть из Дарджилинга в Лхасу, бородачу (ягнятнику), хищной птице из семейства ястребиных, охотящейся в горах и на Тибетском нагорье, понадобилось бы преодолеть каких-то 259 миль. Однако эти мили уводили путешественника от границ Британской Индии, хорошо известных по уже составленным картам, в области, которые, невзирая на труды исследователей вроде Даса и Кинтхапа, оставались, по сути, terra incognita.

На протяжении всего XIX столетия Тибет был для европейцев скорее страной сказок, нежели фактов, а его столица Лхаса служила предметом бесконечных домыслов. Лишь три европейца посетили ее за целое столетие.

Одним из них был Томас Мэннинг. Эксцентричный математик из Кембриджа, друг эссеиста Чарльза Лэмба, поэтов Кольриджа и Вордсворта, он увлекся культурой Китая и Дальнего Востока. В 1811 году ему удалось под чужим именем проникнуть в Лхасу. Неудивительно, что его обман вскоре обнаружился, но ему позволили остаться в городе на несколько месяцев, и его принял девятый далай-лама, в то время маленький мальчик.

На Мэннинга, который преодолел череду ужасающих препятствий, чтобы удовлетворить свое любопытство, увиденное не произвело большого впечатления. «Улицы кишат собаками, – писал он, – одни огрызаются и глодают зловонные куски кожи, которые в изобилии раскиданы повсюду; другие рычат и кажутся бешеными, третьи покрыты язвами, четвертые умирают от голода, и их клюют вороны, пятые уже издохли и стали добычей сородичей. Коротко говоря, все кажется убогим и мрачным…»

Тридцать четыре года спустя двум французским священникам-миссионерам, Эваристу Юку и Жозефу Габэ, также удалось достигнуть Лхасы и погостить у тибетцев почти год, пока они не были изгнаны по настоянию китайского императорского посланника.

Во второй половине XIX века многие пытались пройти путем Мэннинга и двух французов, но никто, кроме Холмса, в этом не преуспел. На пути тех, кто преодолевал естественные препятствия, вставали препоны, чинимые тибетцами, которые желали возможно дольше оставаться в изоляции от остального мира.

Принадлежавший к белорусскому шляхетскому роду Николай Пржевальский в 1870-х годах, французский путешественник Пьер Бонвало в 1880-х и капитан английской армии Гамильтон Боуэр в 1890-х принадлежат к числу тех смельчаков, которым удалось пересечь границу страны, но и они были вынуждены повернуть назад до того, как достигли столицы.

В 1892 году миссионер Энни Тейлор первой из европейских женщин попала в Тибет. После многих трудностей и опасностей она оказалась всего в нескольких днях пути от Лхасы, когда ее обнаружили тибетские чиновники.

Изгнанная из страны, она упорствовала во мнении, что ей Богом предначертано обратить тибетцев в христианство, и убеждала местные власти позволить ей остаться в пограничной фактории Ятунг.

Возможно, потому, что ее имя созвучно тибетскому слову, означающему «монахиня», ее просьбы были удовлетворены, и она прожила достаточно, чтобы встретить военную миссию Янгхазбенда двенадцать лет спустя. К тому моменту она обратила в христианство лишь одного человека.

Временами тибетцы не ограничивались выдворением под конвоем незваных гостей, а подвергали их суровым карам.

В 1897 году, почти через шесть лет после посещения страны Холмсом, в запретный город попытался проникнуть художник, писатель и антрополог Генри Сэвидж Лэндор, сопровождаемый небольшой группой слуг-туземцев. Задержанный тибетцами, Лэндор был сначала заключен в тюрьму, потом подвергнут пыткам, а после его заставили много миль проехать в седле, усеянном металлическими шипами, которые рвали ему тело. Со временем он был освобожден благодаря вмешательству британских чиновников из Северной Индии и Непала.

Три года спустя французу Дютрею де Рену повезло еще меньше. Его подстерегли и убили разбойники.

Тибет был тогда дикой, «нецивилизованной» территорией, которой, что вполне логично, мало интересовались западные правительства и обыватели, разве что жители граничащих с ней областей. Тем не менее многие строители Британской империи конца викторианской эпохи были одержимы параноидальными страхами перед предполагаемой угрозой безопасности Индии со стороны России, пытающейся оказывать влияние на данный регион.

Тибет, возможно, и был малолюдным пустынным царством горных пиков и неприступных плато, но он действительно граничил с британской территорией. Если бы русские упрочились тут, они ступили бы на порог Британской Индии.

Страхи британцев имели под собой некоторое основание. Русские через посредников-буддистов зондировали почву, встречая благосклонную реакцию тибетских властей. В 1901 году далай-лама направил письмо Николаю II, в котором религиозный вождь как будто призывал царя в союзники против Британии. «Буддистской вере народа Тибета, – писал он, – грозят извне враги и угнетатели – англичане. Будьте так любезны сообщить моим послам, чт́о может внушить нам уверенность ввиду этих пагубных и подлых деяний».

Тем не менее масштабы сотрудничества тибетцев с русскими и русского присутствия в Тибете были непомерно преувеличены английскими чиновниками в Индии, начиная от рядовых агентов разведывательный службы и кончая вице-королем, лордом Керзоном, который оставался при убеждении, что малейшее посягательство России есть часть грандиозного замысла по захвату тотального контроля над Азией.

Более реалистичную оценку угрозы, содержавшуюся в отчете Шерлока Майкрофту, быстро затмила лихорадочная тревога, характерная для официальной позиции правительства.

В 1904 году экспедиционный корпус Янгхазбенда, отправленный с благословения Керзона, ожидал при вторжении в Тибет встретить многотысячную армию, вооруженную новейшим русским оружием и винтовками. На деле многие солдаты, с которыми они сталкивались, имели при себе лишь древние ружья с фитильным замком и традиционные тибетские мечи и казались выходцами из другого века. После стычки при деревушке Гуру тибетцы потеряли почти 500 человек убитыми и ранеными, а потери англичан свелись к десятку раненых. Перерыв тибетский лагерь в поисках русских винтовок, английские офицеры нашли три штуки.

Сам Холмс не обнародовал никакого отчета о своем пребывании в Тибете. Нам приходится довольствоваться краткими фразами, которые Уотсон воспроизвел в «Пустом доме». Тексты Дойла обнаруживают некоторое знакомство с горной страной, которым он, возможно, обязан своим беседам с Холмсом в конце 1890-х, но с уверенностью ничего утверждать нельзя. Любой документ, который мог сохраниться в государственных архивах, пока закрыт для широкой публики.

В отсутствие бесспорных свидетельств все утверждения о путешествии сыщика в запретную страну строятся на домыслах, но наиболее вероятным представляется, что он отправился по пути, которым позднее проследовал в Лхасу полковник Френсис Янгхазбенд и его военная миссия. До Янгхазбенда даже доходили слухи, что десяток лет назад долину Чумби пересек странный, возможно сумасшедший, европеец. Скорее всего, это был Холмс.

Нет никакой загадки в том, почему Тибет так долго оставался изолированным от мира. Не существует природного барьера более внушительного, нежели окружающие его горы. Слишком мало встречается мест, где пеший путник или вьючное животное способны вскарабкаться на массивные бастионы Гималаев.

Одно из них – перевал Джелепла (Красивый уступ), через который пролегает путь от границы с Сиккимом в долину Чумби и далее к Тибетскому нагорью. Именно через него миссия Янгхазбенда вступила в Тибет. И вероятно, здесь двенадцатью годами ранее Холмс вместе с двумя проводниками, рекомендованными Саратом Чандрой Дасом, пробирался все выше по обрывистым тропам, таким узким, что зачастую им приходилось двигаться вереницей.

Преодолевать такую местность тяжело, особенно поздней осенью, когда путешествовал Холмс, так как в Гималаях зима наступает рано. Даже человеку его исключительной выносливости путь, наверное, показался трудным.

Хотя Холмс нигде не упоминал о пережитых испытаниях, это сделали другие, прошедшие той же дорогой. Одним из них был Перси Лэндон, газетный корреспондент, примкнувший к миссии Янгхазбенда. Он сохранил для истории, какого труда потребовало от людей и животных преодоление перевала Джелепла.

«Едва ли кто-то, – писал он, – даже те, кто б́ольшую часть пути проделал верхом, избег боли в висках и глазах; многих сразила горная болезнь, и несколько вьючных животных пали на обочине».

Еще мучительнее был переход через Тангла (Чистый перевал), преодолев который англичане наконец вышли на плато. Лэндон штурмовал его в метель. «Ветер, никогда не стихающий на этом странном перевале, гнал нам в лицо замерзший туман, пронизанный жалящими льдинками. Людей и животных сковала ледяная броня, бороды и даже ресницы опушила и убелила изморозь. Трудно было видеть дальше пятидесяти ярдов».

Мы не знаем, какие погодные условия сопутствовали Холмсу и его проводникам, но, вполне возможно, они перенесли все мучения горной болезни, столь красочно описанной Лэндоном. «Мозг, – писал журналист, – словно бы разрублен надвое, и каждый удар сердца вгоняет в него клин, тупой, но занозливый. Частичное облегчение приносит бурный приступ тошноты, а тебе все равно нужно идти, и идти, и идти…»

Перевалив через Тангла, Холмс и его спутники оставили позади самые худшие естественные препятствия на своем пути. До Лхасы, лежавшей на северо-востоке, оставалось еще множество миль. Их ожидали другие горные перевалы и тягостные переходы, но ничего, что могло бы сравниться с негостеприимной местностью, которую они уже пересекли.

Поднявшись на высокое Тибетское нагорье, путники внезапно обнаружили, что их окружают признаки цивилизации: возделанная земля и человеческие жилища. Один из участников экспедиции Янгхазбенда двенадцать лет спустя описывал ландшафт, который открылся и перед Холмсом.

«Теперь, – писал он, – за уступом нам открылась долина Гьянцзе, которая тянулась приблизительно на две мили перед нами… Мы обогнули отрог, и перед нами простиралась эта плодородная долина, с аккуратными белеными домами, видневшимися в рощах среди ухоженных полей.

На плодородных долинах среди ухоженных полей появление чужаков, разумеется, не могло пройти незамеченным. Наверное, Холмс и два его спутника ожидали, что их, подобно Лэндору, Энни Тейлор и многим прочим путешественникам, остановят и отправят восвояси.

Морану и Уодделу, следовавшим за ними по пятам, не удалось столковаться с местными властями. Старейшины поселка, возле которого их остановили, вынудили чужаков – надо полагать, по распоряжению верховной власти – вернуться тем же путем, каким они пришли.

Как следует из документов, к концу сентября Уоддел уже снова был в Дарджилинге, а значит, и Моран тоже. (В следующем году Уоддел вместе с сиккимским горцем Кинтхапом вновь проник в Тибет. Он опять прибег к маскировке, которая подвела его годом ранее – шаг дерзкий, но глупый, – однако его выдали голубые глаза, и он снова был выпровожен из страны.)

Каковы бы ни были причины, Холмсу и его спутникам позволили продолжить путь. Все дальше продвигаясь в глубь страны, они понемногу приближались к ее загадочной столице. Пятнадцатого октября или около того Холмс вошел в ворота города.

В 1891 году Лхаса была небольшой, по европейским меркам, однако, расположенная в окружении гор, казалась величественной – во всяком случае, издалека. Над городом нависала громада Поталы, храмовой резиденции далай-ламы. Перси Лэндон, корреспондент, путешествовавший с Янгхазбендом, был поражен видом Поталы.

Простота высекла чудо в камне, длиною в девятьсот футов. Возносящаяся на семьдесят футов, она вздымается выше собора Святого Павла. Потала была бы видна изо всех уголков Лондона, Лхасу же она просто затмевает. Невозможно подходить к этому сооружению с европейскими мерками, ведь нет ничего, с чем его можно было бы сравнить… Центральное здание дворца, Пходанг Марпо, жилище живого божества, выделяется на фоне массивных темно-алых построек, оттененных золотом крыш. Эта толика великолепия добавлена с безупречным вкусом и умеренностью иллюстраторов наших древних манускриптов и дополняет общий колорит, складывающийся из разных оттенков зелени, алого, белого, темно-бордового и голубого .

Узрев дворец, Холмс и его спутники были, наверное, поражены не меньше Лэндона, но, углубляясь в город, все реже находили отраду для глаз. Исключая Поталу и менее значительные храмы и монастыри, город был всего лишь невзрачным скоплением мелких глинобитных и кирпичных домиков, закручивающимся спиралью лабиринтом грязных улочек, которые мало изменились за восемьдесят лет, прошедших с посещения Томаса Мэннинга.

Почему Холмсу удалось достичь Лхасы, в то время как многие другие терпели и будут терпеть неудачу? Как преодолел он бесконечные препоны, которые тибетские власти чинили незваным гостям?

Опыт целого ряда исследователей-неудачников свидетельствует, что попытки путешествовать под чужой личиной не приносили успеха. Европейцам иногда удавалось сходить за своих среди индийцев, афганцев, а порой и арабов (как докажет это Холмс на следующем этапе странствий). Однако в Тибете эти уловки оказались бы так же неуместны, как и сам англичанин.

Даже Холмсу, с его умением преображаться, не удалось бы подобрать подходящий камуфляж. Свен Гедин, например, пытаясь попасть в Лхасу десять лет спустя, обрил голову, избавился от усов и натер кожу смесью сала и сажи в надежде сойти за странствующего ламу. Но когда он проезжал мимо тибетского лагеря всего в нескольких милях от границы, в нем тотчас же распознали европейца – из-за роста. Холмс, в котором было больше шести футов роста – а при своей необычайной худобе он, по свидетельству Уотсона, казался еще выше, – выглядел бы тут Гулливером среди лилипутов.

Достойна внимания версия, согласно которой Холмса пустили в Тибет, потому что религиозные власти сочли его человеком особенным. Известны случаи, когда гостей с Запада (даже тех, к которым ламы относились без особой симпатии) признавали воплощениями святых.

Остин Уоддел, который сопутствовал Морану, когда тот последовал за Холмсом в Тибет, в своем труде о тибетском буддизме объявлял жрецов-монахов этой страны обычными поклонниками дьявола.

На протяжении всей своей карьеры Уоддел пренебрежительно отзывался о тибетской духовности, утверждая, что – его собственные слова – «ламаизм лишь слабо и неумело приукрашен буддистским символизмом, из-под которого мрачно просвечивает зловещая опухоль суеверных страхов перед сонмом демонов».

Тем не менее многие ламы в Дарджилинге и Сиккиме прославляли его как реинкарнацию будды Амитабхи, будды Безграничного Света. И все же в Лхасу Уоддел сумел попасть не раньше 1904 года, когда отправился туда с Янгхазбендом.

По всей видимости, дорогу в Тибет Холмсу открыли письма или пропуска, подписанные кем-то из высших светских или религиозных иерархов страны. Какое же влиятельное лицо желало его присутствия в Лхасе?

Одна из многих загадок, окружающих визит сыщика в Тибет, заключается как раз в мимолетном упоминании важного духовного лица, с которым он там встречался. Действительно ли он провел несколько дней в обществе далай-ламы?

Духовная власть Тибета издавна была сосредоточена в далай-ламе, избираемом ребенком и считающемся реинкарнацией предыдущего далай-ламы, но политическая власть принадлежала другим, главным образом регенту, который действовал от имени избранника, пока тот не достигнет совершеннолетия.

Большинство далай-лам XIX столетия – что примечательно – не достигало этого возраста. Девятый, десятый, одиннадцатый и двенадцатый далай-ламы умерли молодыми. Предполагается, что некоторые были убиты регентами. (Наиболее экстраординарная смерть постигла двенадцатого далай-ламу, когда в 1875 году регент устроил так, чтобы на голову ему обвалился потолок его спальни – с фатальными последствиями.)

Ко времени визита Холмса тринадцатому далай-ламе было шестнадцать лет, и он по-прежнему проводил свои дни в затворничестве, проходя суровую подготовку, требовавшуюся для исполнения роли, которую ему позволят – или не позволят – взять на себя. С ним Холмс беседовать не мог.

Не мог это быть и панчен-лама, глава монастыря Ташилунпо, который считался вторым лицом в тибетской духовной иерархии, подчиняющимся только далай-ламе. В 1891 году девятый панчен-лама был еще моложе: ему исполнилось восемь лет.

Кем бы ни был собеседник Холмса, это он обеспечил сыщику доступ в Лхасу. Наиболее вероятным кандидатом представляется амбань. Он вообще был не ламой (тут Холмс, несомненно, ввел Уотсона в заблуждение), а высокопоставленным китайским чиновником, блюдущим в Тибете интересы империи Цин. Создается впечатление, что не только Майкрофт и британское правительство желали присутствия Холмса в Лхасе. Еще более оно требовалось теряющей власть маньчжурской династии в Китае.

 

Глава десятая

«Потом я объехал всю Персию…»

Почему амбань облегчил путешествие Холмса, что обсуждали эти двое во время пребывания сыщика в столице Тибета, предмет скорее споров, нежели непреложной уверенности. Единственные сведения можно почерпнуть из ряда загадочных упоминаний в документах британского Министерства иностранных дел об отношениях с Маньчжурской империей, датируемых следующим годом. Имя Холмса в них не называется, но лицо, обозначенное как «наш представитель в переговорах», почти наверное он.

Из этих документов Форин-офис ясно следует, что амбань, один из немногих китайских чиновников, отдающих себе отчет в истинной силе европейских колониальных держав, желал наладить контакты с Западом.

Попытка была обречена на провал. Всего через десять лет после его встречи с Холмсом вспыхнуло Боксерское восстание и объединенная армия западных держав прошла маршем до китайской столицы, чтобы упрочить свою власть.

Холмс оставался в столице Тибета почти полгода, что дало ему достаточно времени для совещаний с амбанем, а также для того, чтобы ознакомиться с местной религией. Отъявленного рационалиста Холмса всегда привлекали иррациональные верования любого толка, и Лхаса предоставила ему достаточно шансов удовлетворить свое любопытство.

Покинув Лхасу весной 1892 года (дата нам известна из другого упоминания в малоизвестном документе Форин-офис), Холмс разыгрывает очередное исчезновение, которыми изобилуют годы, проведенные им за границей.

О местопребывании сыщика мы можем судить лишь с его собственных слов. Продолжая свой рассказ Уотсону, он говорит: «Затем я объехал Персию». Предположение, что Майкрофт наказал брату проехать, если представится такая возможность, через Тегеран, кажется вполне логичным.

В то время темные подозрения о видах России на Персию терзали умы британских имперцев так же сильно, как и тревога, что она проникнет в Афганистан, Тибет и далекие степи Центральной Азии. Страхи перед российским влиянием в Персии были даже более обоснованны, чем тревоги, заставившие Холмса посетить не нанесенные на карту края и наведаться в загадочную Лхасу.

Б́ольшую часть второй половины XIX века персы предпочитали скорее поддерживать дружеские отношения с русскими, чем прислушиваться к голосам тех английских посланников при дворе шаха (одним из них был отец полковника Себастьяна Морана), которые выступали за иную политику. В 1856 году спор, вызванный персидскими претензиями на афганский Герат, привел к Англо-персидской войне, которую Британия стремительно выиграла. В последовавшие десятилетия обе стороны предпринимали решительные шаги к улучшению отношений.

В 1873 году британцев ослепил блеск восточного великолепия, когда гордый Альбион удостоил своим посещением персидский шах Насер ад-Дин (Насреддин). Одетый, по словам очевидца, в «шапку из каракуля и длинный расшитый золотом кафтан» и украшенный «таким обилием бриллиантов и прочих драгоценных камней, какое только могло выдержать его одеяние», шах вполне соответствовал «представлениям, которые сложились в народе о восточном правителе».

Его визит был девятидневным чудом. Фраза «Вы видели шаха?» стала крылатой, бесконечно повторяемой в повседневных разговорах и песенках, звучавших со сцен мюзик-холлов. Ходили также мрачные слухи о деспотизме Насера ад-Дина. Поговаривали, что разгневанный промахом одного из своих слуг, которых он привез с собой, шах велел задушить несчастного и закопать в саду Букингемского дворца, где он жил некоторое время в отсутствие королевы.

Но и спустя два десятилетия с тех пор, как шах поразил своей экзотичностью английское общество, русское влияние оставалось преобладающим в Персии. Хотя у Англии были официальные представители в Тегеране, Майкрофту и мандаринам Министерства иностранных дел, возможно, требовался кто-то обладающий большей проницательностью и уникальными познаниями, как Холмс. Персию раздирали усобицы (шах погибнет в результате покушения всего четырьмя годами позднее), и доклады Холмса из Тегерана имели бы немалую ценность. В отсутствие доказательств противного можно предположить, что лето 1892 года он провел именно там.

По словам Холмса, он затем «заглянул в Мекку и побывал с кратким, но интересным визитом у халифа в Хартуме… Отчет об этом визите был затем предоставлен мною министру иностранных дел». И вновь эта лаконичная фраза ставит столько же вопросов, сколько дает ответов.

В 1890-х годах европейцы не «заглядывали» запросто в Мекку. Прошло менее сорока лет с тех пор, как сэр Ричард Бёртон, известный искатель приключений и исследователь, посетил святыню мусульманского мира. Он путешествовал под видом афганского врача, бегло говорил по-арабски, а также на нескольких языках Ближнего и Среднего Востока и все равно рисковал быть казненным на месте, если маскарад раскроется.

«В сезон паломничества проще затеряться в стекающихся сюда огромных и пестрых толпах, – писал Бёртон в „Паломничестве в Аль-Медину и Мекку“, бестселлере 1855 года, живописавшем его приключения, – но горе несчастному, в котором распознают неверного».

Бёртону нравилось намекать, что он был первым европейцем, посетившим Мекку, но, как часто случалось в его жизни, полной театральности и гипербол, он преувеличивал.

Уже в 1503 году итальянец по имени Лудовико ди Вартема для вида принял ислам и совершил путешествие в святой город.

В следующие три с половиной века более десятка других смельчаков не только проникли в Мекку, но и успешно вернулись на родину, чтобы опубликовать рассказы о пережитом. Йохан Людвиг Буркхардт, швейцарский исследователь, работавший на Африканскую ассоциацию со штаб-квартирой в Лондоне, пробрался в Мекку в 1814-м. И еще несколько путешественников XIX века, в их числе финский ученый и офицер французской армии, проникли в город под видом арабов.

Тем не менее нельзя отрицать и преуменьшать трудностей такого вояжа. За сорок лет со времени Бёртона Мекку посетила всего лишь горстка европейцев.

Холмс не имел убедительной причины для посещения Мекки. Знай Майкрофт о подобной вылазке брата, он, скорее всего, ее не одобрил бы. Шерлок на две трети завершил свою миссию. Благодаря ему ценная информация относительно видов России на Тибет и Персию разошлась по Министерству иностранных дел. Теперь от него ожидали не бесцельной и опасной вылазки в священный город мусульман, а поездки в Судан.

Возможно, Холмс считал, что посещение Мекки обогатит его сведениями об исламе, которые помогут ему успешнее маскироваться, – сведениями отнюдь не лишними для исполнения того, что грозило стать самым опасным поручением Майкрофта. Наверное, он полагал, что статус хаджи – человека, посетившего Мекку, – поможет ему снискать уважение в Хартуме, охваченном лихорадкой фундаментализма после восстания махдистов.

А скорее всего, Холмс просто заскучал после своего приключения в Персии и искал новых стимулов, которых требовала его беспокойная натура. «Я ненавижу, – заметил он однажды, – унылое, однообразное течение жизни». Что может быть менее однообразным, нежели тайком пробраться в сердце еще одного запретного города?

На протяжении всего года единственной порой, когда европейцам выпадал хотя бы незначительный шанс совершить подобное путешествие, было время хаджа, приходившегося на позднюю осень. Лишь тогда они могли раствориться в огромном потоке паломников.

Тринадцать лет спустя Уилфрид Скоуэн Блант, объявивший себя байроническим беглецом от уз английского общества, прибыл в Аравию с молодой женой. (Среди прочего она привлекла Бланта тем, что с Байроном ее роднил не только темперамент – поэт приходился ей дедом.) Во время скитаний Блантов по пустыне им повстречался караван, направлявшийся в Мекку, – вереница еле волочащих ноги паломников, растянувшаяся почти на пять миль, которая пересекала безжизненные пространства под зелено-красным знаменем хаджа. Танцующие дервиши вели процессию через барханы. За ними следовала основная масса не столь ревностных паломников, из которые одни ехали на верблюдах, а другие шли пешком. Один паломник, по замечанию Бланта, курил наргиле с длинным чубуком – этого несли в носилках. В десяти футах перед носилками шагал слуга, державший чашку трубки. Как раз к такому каравану и примкнул Холмс, прибыв из Тегерана на Аравийский полуостров.

В начале XIX столетия Доминго Бадиа-и-Леблих, испанец, выдававший себя за мусульманина, стал свидетелем прихода паломников в Мекку. Он оставил красочное описание «великого зрелища, которое являл собой хадж: тысячи и тысячи людей всех рас и оттенков кожи, преодолев мириады опасностей, явились из самых дальних уголков земли, чтобы поклониться одному и тому же Богу; европеец протягивал руку помощи африканцу, индийцы и персы сидели бок о бок с алжирцами и марокканцами – все члены одной семьи, все равные перед своим Создателем». Более восьмидесяти лет спустя это же зрелище предстало глазам Холмса, когда его караван вступил в город.

У нас нет сведений, чт́о испытал Холмс, совершив взятый на себя подвиг и проникнув в сердце Мекки. Ричард Бёртон был поражен видом Заповедной мечети (мечети Аль-Харам) и Каабы:

И передо мной открылась наконец цель моего долгого утомительного паломничества, воплощение надежд и упований стольких лет. Причудливая фантазия наделила огромное возвышение и его мрачный покров странным очарованием. Здесь не было ни гигантских обломков седой древности, как в Египте, ни руин изящной и гармоничной красоты, как в Риме и Греции, ни варварской роскоши Индии, и все же зрелище было уникальным, странным – и сколь немногим довелось узреть прославленную святыню! Воистину могу сказать, из всех верующих, коим доводилось… прижиматься бьющимся сердцем к камню, никто не испытывал столь глубокого чувства, как хаджи с далекого севера .

Нет причин полагать, что Холмс, за безжалостно рациональной внешностью которого скрывалась мистическая жилка и замаскированная религиозность, был менее тронут, нежели Бёртон, закаленный и эгоцентричный искатель приключений.

Джидда лежит на восточном побережье Красного моря. В 1890-х годах это был главный порт, через который паломники следовали в Мекку (каковым город остается по сей день). Суда изо всех уголков света тысячами прибывали в Джидду в период хаджа. (В «Знаке четырех» Джонатана Смолла и Тонгу подбирает как раз парусник, везущий паломников в Джидду.)

С 1830-х годов в Джидде существовало британское консульство, но Мекка, закрытая для всех, кроме правоверных, лежала всего в двух днях пути верхом на верблюде, и именно оттуда прибыл в Джидду в начале 1893 года Холмс, все еще путешествующий под видом мусульманина из Северной Африки.

Тут сравнительно нетрудно было нанять доу, чтобы пересечь Красное море и попасть в суданский порт Суакин, который в 1893 году все еще удерживался англо-египетским гарнизоном. Там Холмса ожидали депеши от Майкрофта из Лондона – он получил весточку от брата впервые более чем за год.

Суданская миссия Холмса стала еще более неотложной, чем двумя годами ранее, когда давалось поручение. Советы и указания вскоре обрушились на Холмса неуправляемым потоком, в особенности назидания Горацио Герберта Китченера, за год до того назначенного главнокомандующим египетской армией.

В ходе марша на Хартум 1884–1885 годов британских сил, отправленных на выручку осаждаемому генералу Гордону, Китченер был офицером разведки и сам провел некоторое время в обличье араба, а потому считал себя экспертом в части работы под прикрытием и забрал в голову, что Холмс должен извлечь выгоду из его познаний.

Дополнительная – и, возможно, более полезная – информация поступила от агента, который находился в Омдурмане. В 1891 году один из пленников мадхистского режима, миссионер отец Орвальдер, сбежал и добрался до Египта. Его сообщение о жизни при дворе халифа было переслано Холмсу в Суакин.

Из прибрежного Суакина, находившегося под твердым контролем англичан, Холмс отправился в глубь страны к территории, управляемой халифом. Снова приняв обличье странствующего алжирского торговца, роль, ставшую уже привычной за прошлый год, он, вероятно, был рад оставить позади и утомительную суету порта, и нескончаемый поток советов Китченера.

Посещение халифа в Хартуме было не менее опасным, чем попытка проникнуть в Мекку, а может, даже самоубийственным. Халиф Абдулла (Абдаллах ибн аль-Саид Мухаммед) был преемником Махди, мусульманского религиозного вождя, объявившего джихад (священную войну) англо-египетскому правлению в Судане и всего за несколько лет до визита Холмса вдохновившего махдистов на захват Хартум и казнь генерала Гордона.

Махди умер от тифа через полгода после взятия Хартума. Халиф Абдулла, один из ближайших его соратников, поднялся на волне последовавшего за смертью вождя хаоса, поскольку был человеком достаточно жестоким и к тому же способным не только заменить Махди, но и сохранить созданное им нарождающееся государство.

Однако махдистскому Судану не суждено было продержаться долго. Английские и египетские войска отступили после провалившейся попытки спасти Гордона, но их возвращение было неизбежным.

Смерть Гордона глубоко потрясла английское общество. Редакторы газет состязались друг с другом, прославляя его самопожертвование и проклиная правительство, которое, как утверждалось, действовало слишком медленно, чтобы его спасти. Песенки, исполняемые со сцен мюзик-холлов, превратили Гордона в символ империи. «Его жизнь была славой Англии, – говорилось в одной из них, – его смерть стала гордостью Англии». Растиражированные изображения генерала вроде того «недавно вставленного в рамку портрета», который был у Уотсона, продавались десятками тысяч. Королева засыпала своих несчастных министров письмами и телеграммами, требуя принять меры.

Премьер-министр Гладстон решительно противился попыткам подтолкнуть правительство к тому, что он считал бессмысленным и неразумным вмешательством в дела нищей страны, не сулящим никаких выгод Англии. Пока он оставался у власти, Судан, невзирая на мнение королевы и общественности, находился под властью халифа.

Однако к концу 1890-х годов Гладстон отошел от политики (он умер в 1898 году). Ситуация и в Англии, и в Африке кардинально изменилась, и была затеяна новая военная кампания с целью отмстить за Гордона. Летом 1898 года англо-египетская армия под командованием генерал-майора Герберта Китченера вторглась на территорию Судана и нанесла сокрушительное поражение махдистским войскам халифа.

В битве при Омдурмане в сентябре того же года войска халифа потеряли более 10 тысяч убитыми и более 20 тысяч ранеными и взятыми в плен. Потери Китченера ограничились 48 убитыми и 382 ранеными. Халиф бежал с кровавых руин своего недолговечного мусульманского государства, но был убит в следующем году в сражении с таким же предопределенным исходом. Англичане и египтяне восстановили свое правление в Судане, которое продолжалось вплоть до провозглашения Республики Судан в 1956 году.

Холмс навестил Хартум в 1893 году, через восемь лет после смерти генерала Гордона и за пять лет до бойни при Омдурмане. Как и при посещении Мекки, он прибыл сюда под видом араба. Его задачей было вступить в контакт с европейцами, которых держал в плену халиф, и по возможности способствовать их бегству.

В ходе стремительного продвижения махдистских армий по Судану по тем или иным причинам в тылу их передовых отрядов оказались некоторые священники и монахи из местных религиозных миссий, а также представители временной администрации, созданной генералом Гордоном. Самым ценным европейским пленником халифа был Рудольф Карл фон Слатин, и именно с ним, следуя инструкции Майкрофта, стремился связаться Холмс.

Фон Слатин, австрийский искатель приключений, родившийся в 1857 году, в середине 1870-х годов оказался в Египте и был представлен Гордону, который имел обыкновение при подборе подчиненных исходить не столько из традиционных норм, сколько из собственных своеобразных суждений о человеке. Генерал пригласил молодого человека сопровождать его в Судан.

К 1879 году Рудольф фон Слатин стал Слатин-беем – генерал-губернатором Дарфура, неприветливого горного региона на востоке страны. Захваченный в плен махдистами в 1884 году, он находился в лагере дервишей, где его держали в цепях, когда махдисты захватили Хартум и казнили Гордона.

Фон Слатин стал невольным свидетелем надругательства над останками того, кто привез его в Судан. Он был в лагере, когда насаженную на копье голову Гордона принесли Махди и укрепили в развилке дерева, где дети забрасывали ее камнями.

Когда Холмс прибыл в Омдурман, фон Слатин находился в плену уже почти десять лет. Его положение то ухудшалось, то улучшалось в зависимости от прихотей тюремщиков. Иногда ему дозволялась некоторая толика свободы, поскольку он был полезен халифу как переводчик. (Должно быть, это фон Слатин составил послание махдистского правителя к королеве Виктории с предложением принять мусульманство и подчиниться его верховной власти.) В другие времена его на месяцы заковывали в кандалы. Кое-что об условиях, в которых держали фон Слатина, Холмс знал от отца Орвальдера.

Когда Холмс, ежечасно подвергая опасности свою жизнь, прибыл в Омдурман, фон Слатин как раз пользовался одним из редких периодов относительной свободы. Однажды, когда он шел через городской рынок, к нему внезапно обратился по-немецки какой-то торговец. Можете представить себе изумление австрийца. Разумеется, этим торговцем был Холмс.

Почти наверное сыщик нашел возможность устроить вторую встречу, на которой Слатин передал своему удивительному гостю все возможные сведения. Вести записи не было необходимости. Поразительная память Холмса могла удержать все данные до его возвращения в Египет и к Китченеру несколько месяцев спустя.

Фон Слатину Холмс помочь не сумел. И одному европейцу нелегко было выбраться из Омдурмана, а уж двум, один из которых известен в лицо многим махдистам, такое и вовсе оказалось бы не под силу. Австрийцу пришлось еще подождать освобождения.

Когда именно Омдурман покинул Холмс, точно неизвестно. Едва ли ему хотелось задерживаться в городе, но у нас нет достоверных сведений о его местонахождении до конца 1893 года.

После разгрома махдистов войсками Китченера замирение страны прошло быстро. Судан вскоре открыли для путешественников, равно как и для солдат империи, жаждущих отмстить за Гордона. В 1900 году, менее чем через семь лет после опасной одиночной вылазки Холмса на территорию, контролируемую махдистами, туристическое агентство «Генри Гей и сыновья», чья контора располагалась в переулке за Трафальгарской площадью, предлагало любознательным (и состоятельным) клиентам шестнадцатидневную поездку из Каира в Хартум. Холмс, знай он об этом, конечно, саркастически улыбнулся бы.

Что до фон Слатина, тот, невзирая на пережитое в Омдурмане, не покинул Судан и многие годы служил чиновником местной администрации. Он умер в 1932 году, через три года после Холмса, и к тому времени стал генерал-майором и бароном, Слатин-пашой, рыцарем-командором ордена Святого Михаила и Святого Георгия, удостоенным почестей и наград трех стран. О том, встречались ли они с Холмсом еще раз после тайного совещания на рынке Омдурмана весной 1893 года или нет, история умалчивает.

Последняя из множества загадок, окружающих Великое Зияние в жизни Холмса, относится к его пребыванию в Монпелье. Несколько биографов сыщика указывали, что сведения, сообщенные им Уотсону («Вернувшись в Европу, я провел несколько месяцев во Франции, где занимался исследованиями веществ, получаемых из каменноугольной смолы. Это происходило в одной лаборатории на юге Франции, в Монпелье»), настолько туманны, что почти не имеют смысла. За формулировкой «вещества, получаемые из каменноугольной смолы» может скрываться что угодно – от жидкого топлива для ламп до туалетного мыла.

Нет сомнений, что увлечение Холмса химией не исчерпывалось опытами, которые он проводил в больнице Святого Варфоломея, где состоялось их с Уотсоном знакомство. В 1890-м, за год до событий у Рейхенбахского водопада, Уотсон говорит в «Медных буках»:

…Холмс приступил к опытам, за которыми частенько проводил ночи напролет. Когда я уходил к себе, он стоял наклонившись над ретортой и пробирками; утром, спустившись к завтраку, я застал его в том же положении .

Тем не менее, если Холмс хотел просто прийти в себя после напряжения и опасностей прошедших двух с половиной лет, предавшись страсти к химическим опытам, почему он избрал Монпелье? Как ему, несомненно, было известно, в 1890-х не Франция, а Германия являлась пионером в химических исследованиях, как, по сути, и в большинстве областей науки и техники. В Монпелье находился один из старейших университетов Франции, основанный в XIII столетии, но он славился скорее школой теологии, чем научными достижениями.

Невзирая на медицинское образование, маловероятно, что Уотсон не принял бы на веру любое объяснение, данное Холмсом своим научным изысканиям, но кажется логичным, что в первые два месяца 1894 года тот занимался чем-то гораздо более сложным, нежели «вещества, получаемые из каменноугольной смолы». Над чем же он работал в Монпелье? И почему именно там?

Ключом, вероятно, может послужить состояние здоровья Холмса по возвращении в Лондон. Уотсон заметил перемену в друге. Вскоре после мелодраматичной сцены, когда открывается, что Холмс жив, Уотсон отмечает:

Казалось, он еще более похудел и взгляд его стал еще более пронзителен. Мертвенная бледность его тонкого лица с орлиным носом свидетельствовала, что образ жизни, который он вел в последнее время, был не слишком полезен для его здоровья.

Почти наверное он занимался исследованиями в области радиоактивности и радиации. Холмс уже давно жаждал вернуться к научным изысканиям.

В последнее время,  – признается он Уотсону в «Последнем деле Холмса», – меня… больше привлекало изучение загадок, поставленных перед нами природой, нежели те поверхностные проблемы, ответственность за которые несет несовершенное устройство нашего общества.

Холмс избрал Францию вместо Германии по ряду причин, и в первую очередь потому, что благодаря своим предкам свободно владел французским языком.

К тому же важные услуги, оказанные сыщиком в свое время видным лицам во французском правительстве, которые знали, что он выжил в схватке у Рейхенбахского водопада, позволили ему рассчитывать на поддержку, когда он анонимно обосновался на юге страны.

И самое главное, в Монпелье он мог работать с двумя людьми, которые находились на передовой линии прогресса в той области, которой он желал заняться.

По общепринятой версии, об открытии радия миру сообщили в 1898 году супруги Пьер и Мари Кюри, утверждавшие, что они занялись изучением свойств радиоактивных тел двумя годами ранее.

Сейчас представляется очевидным, что этим заявлением нарушена хронология. Их первые опыты производились приблизительно тремя годами ранее совместно с таинственным английским химиком, которого им представил высокопоставленный правительственный чиновник.

Тогда причина, по которой Холмс избрал для работы именно Монпелье, становится самоочевидной. Брат Пьера, физик Жак Кюри, был профессором университета Монпелье, и лабораторию для исследований предоставили по его ходатайству.

Так или иначе, упоению Холмса научными исследованиями не суждено было продлиться долго. Майкрофт, недовольный тем, что младший брат отошел от теневой работы правительства, вскоре начал строить планы возвращения его на родину. Убийство достопочтенного Рональда Адэра и предполагаемое участие в нем давнего подручного Мориарти, полковника Морана, стали той приманкой, которая могла бы завлечь Шерлока в Англию.

Холмс хотя и ушел с головой в работу, которая пять лет спустя привела к объявлению, сделанному научной общественности Мари и Пьером Кюри, поддался соблазну. Возможно, он полагал, что сумеет вернуться к загадкам радиоактивности после того, как покончит с Мораном. Какова бы ни была причина, он решил покинуть лабораторию в Монпелье. В марте 1894 года Шерлок Холмс, восставший из мертвых, был готов начать заново жизнь в Лондоне.

 

Глава одиннадцатая

«Я слышу о Шерлоке повсюду»

За три года, пока Холмс отсутствовал, жизнь Уотсона перевернулась с ног на голову. Его жена, в девичестве Мэри Морстен, умерла, когда ей было лишь чуть больше тридцати. Причина смерти нам неизвестна. Возможно, она страдала туберкулезом, но в повествованиях Уотсона на это нет указаний. Нет и свидетельств того, что она умерла родами, разрешившись мертвым ребенком.

Для Уотсона это означало утрату великой любви его жизни. Он любил Мэри «так сильно, как только мужчина может любить женщину», и их краткий брак служил источником огромного счастья для обоих. Теперь доктор вновь стал одинок. Как однажды сказал Холмс, «работа – лучшее лекарство от горя», и Уотсон, вероятно, взял его слова себе девизом. За год до смерти Мэри он сменил практику в Паддингтоне на практику в Кенсингтоне и теперь с головой ушел в лечение больных.

Его карьера писателя также набирала обороты. Как уже говорилось, первые рассказы о Холмсе были опубликованы «Стрэнд мэгэзин» в 1891 году. К тому времени, когда Дойл договорился о публикации в 1892–1893 годах второго цикла историй, известных как «Записки о Шерлоке Холмсе», журнал готов был предложить за них тысячу фунтов (весьма значительная сумма по тем временам).

Дойл, которому не терпелось сосредоточиться на собственной литературной карьере, и Уотсон, не уверенный в своем праве предавать огласке дела своего покойного, как он думал, друга, сомневались, стоит ли печатать следующий цикл приключений, но искушение деньгами оказалось слишком уж велико. Ни один не мог предвидеть оглушительного успеха, какой обретут рассказы о великом сыщике за три года, пока самого Холмса считали умершим.

Уотсон, потерявший двух человек, которых любил больше всего, начал считать себя хранителем памяти обоих. В случае Холмса это означало, что он стал чересчур истово защищать наследие великого детектива. Преувеличенная забота о репутации друга, которого он числил среди умерших, привела к ряду ситуаций, неловких для него и Дойла.

По мере того как росла слава Холмса, Уотсон проникался убеждением, что оказывает дурную услугу его памяти и что Холмс, будь он жив, пришел бы в ужас от того внимания, которое теперь привлекала его персона. На встрече в кафе «Ройял» Дойл и Уотсон выработали план кампании, призванной, на их взгляд, ввести в заблуждение прессу и подвергнуть сомнению сам факт существования Холмса.

В частности, Дойл начал рассказывать в интервью, что выдумал Холмса как литературный персонаж, списав его с доктора Джозефа Белла, профессора, у которого учился на медицинском факультете Эдинбургского университета.

О Белле Дойл вспомнил в ходе своего самого первого разговора с Уотсоном о Шерлоке Холмсе. Белл был известен не только своим талантом диагноста, но и жутковатой способностью угадывать подробности личной жизни и профессии своих пациентов во время осмотра. В более поздних текстах Дойл описывает Белла в действии, и тот действительно весьма походит на Холмса:

«Ага, – говорил он какому-нибудь пациенту, – вы военный, и притом сержант. Вы служили на Бермудах. Откуда мне это известно, джентльмены? Потому что в приемную он вошел не сняв шляпу, как в лазарет. Значит, он служил в армии. Едва заметная властность в сочетании с возрастом говорит о том, что он был сержантом. Сыпь у него на лбу подсказала мне, что он служил на Бермудах и подхватил заболевание, известное только на этих островах».

Мысль убедить читателей, будто образ Холмса навеян Беллом, казалась Дойлу гениальной, но план почти тотчас же дал осечку. Пресса начала донимать Белла назойливым вниманием, и Дойлу пришлось написать ему письмо с извинениями за ее навязчивость.

Когда Холмс «восстал из гроба» в 1894 году, он обнаружил, что очутился в странном, если не аномальном, положении. Благодаря успеху «Приключений Шерлока Холмса» и «Записок о Шерлоке Холмсе» сыщик стал одним из самых популярных людей Англии. Одновременно уверения Уотсона и его отчет о схватке у Рейхенбахского водопада внушили большинству читателей убеждение, что Холмс отошел в мир иной.

Такое положение дел отвечало сардоническому юмору Холмса, и он сдерживал Уотсона, не поощряя распространение новости, что великий сыщик жив, и даже очень. Б́ольшую часть следующего десятилетия он не позволял своему Босуэллу ни слова проронить в печати о том, что живет и здравствует.

В «Собаке Баскервилей», опубликованной в 1901 году, описано дело, относящееся к концу 1880-х, и лишь в 1903 году «Стрэнд мэгэзин» ошарашил читателей сенсационным известием: Шерлок Холмс не погиб и еще практикует искусство сыска. Разумеется, в эти годы сотни людей знали правду.

Но ни обнародование того, что Холмс вышел целым и невредимым из столкновения у Рейхенбахского водопада, ни растущая слава сыщика не сделали этот факт общеизвестным. Нет сомнений, что для большинства тех, кто в 1903 году прочел рассказ «Пустой дом», это явилось неподдельным сюрпризом.

Как удалось так долго скрывать тайну «воскресения» от широкой публики? Вполне очевидно, что подобная уловка не сработала бы сегодня. Но в конце XIX столетия средства массовой информации переживали пору младенчества. Не было ни радио, ни телевидения. Пресса, хотя и набирала силу, еще не сделалась вездесущей, как в начале XXI века. Журналистов, знавших правду, можно было принудить к молчанию давлением сверху. У Майкрофта имелись влиятельные друзья. Скотленд-Ярд, у которого был свой резон поддерживать мистификацию, также обладал возможностями окоротить любого борзописца, пожелавшего возвестить что-либо городу и миру.

Единственным препятствием оставался тот самый человек, чье преступление заставило сыщика вернуться в британскую столицу. Холмс прибег к замысловатой инсценировке, чтобы выманить Морана из укрытия, выставив в окне квартиры на Бейкер-стрит, 221-б свою восковую фигуру – отличную мишень, которая так и искушала старого охотника пустить пулю в голову врага.

В результате полковник был схвачен, но доказательства, позволяющие отправить его если не на виселицу, то хотя бы в тюрьму на сколько-нибудь долгий срок, были на удивление шаткими. Более того, Моран, сидящий под замком, доставил бы правительству едва ли не больше хлопот, нежели Моран, странствующий по Центральной Азии и Северной Индии.

Подвиги за карточным столом дали полковнику возможность завязать знакомства с первыми людьми страны. Имя лорда Балморала, одного из тех, у кого, как повествуется в «Пустом доме», Моран и злополучный Рональд Адэр выиграли «четыреста двадцать фунтов за вечер», слишком уж прозрачно. За ним явно скрывается принц Уэльский.

Принц уже был втянут в скандал, связанный с карточными играми. Несколькими годами ранее Трэнбикрофтское дело привело принца Уэльского в суд, куда его вызвали повесткой как свидетеля в гражданском процессе по иску, возбужденному сэром Уильямом Гордоном-Каммингом.

В 1890 году Гордона-Камминга поймали на шулерстве за игрой в баккара, затеянной однажды вечером в Трэнби-Крофт, поместье богатого судостроителя Артура Уилсона. Игроки, включая принца, пришли к джентльменскому соглашению с Гордоном-Каммингом, обязавшему его отказаться от игры в обмен на молчание о его неприглядном поведении.

Тем не менее в обществе поползли слухи о шулерстве, и Гордон-Камминг весьма опрометчиво решил притянуть к ответу за клевету своих обвинителей. Когда дело слушалось в июне 1891 года, принц был вынужден занять место свидетеля.

Наследнику трона не впервые пришлось появиться в суде. Двадцатью годами ранее молодая аристократка леди Френсис Мордаунт слезно призналась своему мужу сэру Чарльзу Мордаунту, что была «очень нехорошей» и «совершила большой грех». Когда он потребовал подробностей, она покаялась, что прелюбодействовала, «часто и при свете дня», с широким кругом его знакомых, включая принца Уэльского.

На суде, который последовал за этим поразительным признанием, от принца потребовали свидетельских показаний и ответа на ряд вопросов, которые обычно не принято задавать членам королевской семьи.

В атмосфере подавленного возбуждения его спросили: «Имели ли место какая-либо непристойная близость или преступное деяние между вами и леди Мордаунт?»

Когда он твердо ответил: «Нет, не имели», то, вполне вероятно, говорил правду.

Все утверждения леди Мордаунт были – по крайней мере, частично – опорочены тем фактом, что она была очень больна и позднее признана умалишенной.

Тем не менее репутация наследника трона оказалась замарана. Теперь, два десятилетия спустя, его частная жизнь вновь оказалась в центре внимания.

В Трэнби-Крофт Берти, как называли принца, вроде бы не совершил ничего аморального, но в ходе перекрестного допроса благодаря усилиям адвоката Гордона-Камминга, друга Холмса сэра Эдварда Кларка, пустившего в ход всю свою безжалостную логику, наследник престола предстал – и не впервые – развратным бездельником с пристрастием к азартным играм и мотовству.

В конце концов, это принц предложил и даже настаивал на игре, которая искусила Гордона-Камминга смухлевать. К тому же он держал банк и был столь заядлым игроком, что имел набор особых, специально для него изготовленных жетонов, украшенных перьями принца Уэльского.

Пресса ухватилась за этот процесс с упоением. Тогда, как и сейчас, мало какие истории поднимали газетные тиражи лучше пикантного скандала в королевском семействе. Когда принц решился показаться на скачках в Аскоте, его встретили дерзкие крики некоторых зрителей: «Жетоны прихватил?» и «Если не можешь поставить на лошадь, ставь на карту».

Известный автор политических карикатур (и первый иллюстратор книг Льюиса Кэрролла) сэр Джон Тенниел изобразил Берти шкодливым школьником, которого лупцует вооруженная выбивалкой для ковров мать, королева Виктория, выговаривая ему за проступки. Надпись на курточке принца Уэльского гласит не «Ich dien», a «Ich deal».

Гордон-Камминг проиграл дело и с позором удалился в свое шотландское поместье, но ущерб уже был причинен. Три года спустя властям менее всего хотелось, чтобы выплыла еще одна сомнительная история с картежником-принцем.

Морана следовало убедить, что в его собственных интересах молчать о знакомстве с наследником престола, а привлечение к суду и вероятный смертный приговор за покушение на жизнь Холмса едва ли этому поспособствовали бы.

Наконец Моран заключил сделку, благодаря которой избежал обвинений, влекущих за собой смертный приговор. Если верить намеку, оброненному в одном из поздних рассказов Уотсона, двадцать лет спустя полковник все еще был жив, предположительно сидел в тюрьме.

Известность Холмса вскоре стала распространяться за пределы страниц «Стрэнд мэгэзин». В 1893 году Холмса, еще считавшегося умершим, впервые изобразили на театральных подмостках. Чарльз Брукфилд сыграл детектива в скетче собственного сочинения «Под часами. Представление-буфф в одном акте».

Брукфилд, актер, драматург и журналист, получивший образование в Кембридже, тремя годами младше Холмса, выступал с некоторыми артистами, включая Ирвинга, которых Холмс знал по своей недолгой сценической карьере.

Уотсон, посетивший по меньшей мере один спектакль в театре «Ройял-корт», чтобы посмотреть на игру Брукфилда, пришел в ужас перед тем, как был изображен его покойный друг, но мало что мог поделать. Слава тогда, как и сейчас, обладала собственной инерцией.

К середине 1890-х «посмертный» престиж Холмса вырос настолько, что рекламодатели готовы были платить за использование его имени. В 1894 году фармацевтическая фирма «Бичемз пиллс» («Пилюли Бичема»), совершенно точно зная, что он жив, послала на Бейкер-стрит своего представителя прощупать почву и узнать, нельзя ли получить подпись Холмса на рекламе их товара.

Звезды сцены и мюзик-холлов уже десятилетия подкрепляли своими именами хвалебные отзывы о самых невероятных товарах. Теперь же рекламодатели пытались привлечь к этому и других известных лиц.

Оскар Уайльд, как и Холмс, провидчески понимавший, какой притягательной силой обладают известные личности, согласился рекомендовать вниманию публики «Укрупнитель бюста мадам Фонтейн». «С непреложностью солнца, поднимающегося поутру, он увеличит и украсит бюст» – так звучал текст рекламного объявления. Хотя, возможно, только мадам Фонтейн знала, почему Уайльд счел для себя приемлемым рекламировать ее товар, он хорошо заработал на кампании.

Вскоре после этого британский военачальник Роберт Баден-Пауэл, герой обороны Мафекинга, и поэт и писатель Редьярд Киплинг поддались искушению воспеть в прессе «Боврил» (пасту-экстракт из говядины для приготовления бульона или бутербродов).

Рекламодатели поздневикторианского периода были также пионерами мерчандайзинга. Названия многих популярных романов и пьес стали торговыми марками. Мягкие мужские фетровые шляпы с вмятиной на тулье были обязаны своим названием снискавшему громкую известность в 1894 году роману «Трильби» английского писателя и карикатуриста Жоржа дю Морье (француза по происхождению и деда знаменитой романистки) о жизни Латинского квартала. Поклонникам книги предлагались также сосиски, мороженое, булавки и мыло марки «Трильби».

Теперь пришел черед сделать знаменем рекламы Холмса.

Под влиянием первого порыва Холмс прогнал взашей злополучного представителя «Бичемз», однако был достаточно заинтригован, чтобы обратиться к Конан Дойлу с просьбой оценить коммерческий потенциал идеи. Дойл, в то время больше интересовавшийся собственной беллетристической карьерой, нежели ролью литературного агента Уотсона, был недоволен, но сознавал, что его репутация и доход все еще в значительной мере зависят от двух приятелей с Бейкер-стрит.

Он вступил в переговоры с «Бичемз», и в результате в «Иллюстрейтед Лондон ньюс» за 20 июля 1894 года появилось рекламное объявление на полполосы с письмом, якобы адресованным Холмсом Уотсону:

Дорогой друг, загадка следует за загадкой, но самое загадочное – что приключилось с тем, без чего немыслим мой метод, ставший почти моей второй натурой. Я особо забочусь о том, чтобы перед выходом из дому прихватить самое необходимое, но эта вещь исчезла, и я потерял всяческий след. Я разыскал пропажи многих, но из-за собственной очутился в безвыходном положении. Я не стал бы беспокоить Вас, но в сем отсталом городке – хотя Вам трудно будет в такое поверить – я не могу приобрести то, в чем так нуждаюсь; поэтому пошлите с первой же почтой одну большую коробку пилюль Бичема. Запомните имя, под которым я поселился, и прилагаемый адрес, который прошу уничтожить, поскольку не желаю, чтобы о моем местопребывании стало известно.
Ваш Ш. Х .

Много лет спустя Уотсон, должно быть, вспоминал эту рекламу с улыбкой, вызванной, возможно, тем, что значительно позднее Холмс, поглощенный очередным расследованием, прислал ему телеграмму следующего содержания: «Сейчас же приходите, если можете. Если не можете, приходите все равно. Ш. X.».

Вероятно, Уотсон заметил Дойлу, что его друг не был бы столь многословен. Он просто телеграфировал бы: «Нужны пилюли Бичема. Вышлите первой почтой», ожидая, что Уотсон бросится выполнять просьбу.

Не сохранилось никаких свидетельств, чт́о думал о рекламе Холмс тогда или позднее. Он, возможно, оценил гонорар, который выторговал Дойл, но слог составителей рекламного объявления «Бичемз» вряд ли произвел на него большое впечатление.

«Имя, которому суждено быть у всех на устах, – написал однажды Оскар Уайльд, – не должно быть слишком длинным. Это чересчур дорого обходится в рекламе». Холмсу повезло: сочетание экзотического имени с рядовой фамилией оказалось вдвойне запоминающимся.

В последние десятилетия XIX века рост средств массовой информации создал культ знаменитостей, хорошо знакомый нам сегодня. Газеты и журналы соперничали друг с другом за право печатать биографические очерки известных лиц, иллюстрированные фотопортретами и пересыпанные их высказываниями на самые разные темы.

«Стрэнд мэгэзин», например, разразился целой серией публикаций под рубрикой «Портреты знаменитостей в разные периоды их жизни», где фигурировали все, кто хоть что-то значил, – от епископа Питерборо до мисс Розины Брэндрем, звезды комических опер Гильберта и Салливана, представляемых в лондонском театре «Савой». Впервые в истории знаменитых людей узнавали прохожие.

Холмс был готов получать выгоду от известности подобного рода, но решительно настаивал на неприкосновенности своей частной жизни. Сколько бы ни затевалось неуклюжих рекламных кампаний, никто не мог рассчитывать, что сыщик примет журналистов в квартире на Бейкер-стрит и станет распространяться о своих воззрениях на Новый Скотленд-Ярд или современной драме, пока миссис Хадсон подает чай.

Восставший из мертвых, сыщик был востребован как никогда. По свидетельству Уотсона, «годы с 1894-го по 1901-й были периодом очень напряженной деятельности Шерлока Холмса. Пожалуй, ни одно трудное расследование за эти восемь лет не обошлось без его совета. Частные расследования, в которых он сыграл выдающуюся роль, исчисляются сотнями, причем многие из них оказались чрезвычайно запутанными и необычными».

В силу необходимости и собственного выбора преданный биограф Холмса смог записать не более десятка из них. «Есть дела, – признается он, – настолько тесно связанные с тайнами частных лиц, что попытка предать их гласности вызвала бы во многих благородных семействах крайнее смятение». Тем не менее он признает существование «трех увесистых томов» с записками о деятельности Холмса в месяцы, последовавшие за воскрешением сыщика, и упоминает десяток случаев, которые потребовали его внимания.

Вот ужасный, вызывающий дрожь отвращения случай с красной пиявкой, а вот страшная смерть банкира Кросби. К этому году относится и трагедия в Эдлтоне, и необычная находка в старинном кургане. Знаменитое дело о наследстве Смита-Мортимера тоже произошло в это время, и тогда же был выслежен и задержан Юрэ, Убийца с Бульваров, за что Холмс получил благодарственное письмо от французского президента и орден Почетного легиона .

Некоторые из этих дел безвозвратно утеряны для историка. Не сохранилось никаких отчетов о трагедии в Эдлтоне или страшной смерти банкира Кросби, а случай с наследством Смита-Мортимера канул в забвение. Возможно, Уотсон вновь проявляет такт, столь раздражающий современного исследователя жизни и карьеры Холмса, скрывая реальные дела за вымышленными именами и географическими названиями.

Однако что касается Юрэ, Убийцы с Бульваров, тут у нас под ногами более твердая почва. Девяностые годы XIX века были десятилетием, когда великие мира сего оказались особенно уязвимыми перед покушениями анархистов.

В сентябре 1898 года императрица Австрии Елизавета Баварская, жена Франца Иосифа I, отдыхая в окрестностях Женевского озера, получила смертельную ножевую рану, нанесенную итальянским анархистом Луиджи Лукени.

Во Франции в 1894 году, к которому Уотсон отнес дело Юрэ, французский президент Мари Франсуа Сади Карно был смертельно ранен после произнесения речи на выставке в Лионе. И вновь убийцей стал молодой итальянский анархист.

Согласно правительственному заявлению, сделанному сразу после покушения, Санте Джеронимо Казерио был душевнобольным и на преступление его толкнула не столько внятная политическая философия, сколько внутренние демоны.

Однако это представляется дымовой завесой, предназначенной скрыть от публики тот факт, что существовала небольшая ячейка безжалостных, целеустремленных и склонных к насилию людей, посвятивших себя свержению тогдашнего государственного устройства. Возглавлял ее француз из Лиона по имени Эжен Юрэ.

Сын лионского ткача, родившийся в 1868 году, Юрэ блестяще окончил местный лицей и в 1887-м удостоился места в парижской Эколь нормаль (высшем учебном заведении, созданном государством для «обучения граждан полезным наукам»).

Оказавшись в столице, Юрэ забросил учебу и сделался завсегдатаем тех кафе на левом берегу Сены, где поэзию и политику обсуждали с пылом, на какой способны только французские интеллектуалы.

Поначалу он больше интересовался поэзией, чем политикой, и в 1889 году даже опубликовал тонкий томик жутковатых и извращенных верлибров «Les Enfants de la Mort» («Дети смерти»). Ввиду последующей карьеры Юрэ интересно прочитать эти незрелые и несамостоятельные вирши, дурные имитации мертвящих фантазий Рембо с их одержимостью смертью и невротическим интересом к болезни и страданию.

Впервые внимание полиции Юрэ привлек как член кружка анархистов, сплотившихся вокруг журнала «Le Drapeau Noir» («Черный флаг»), которые собирались в монмартрских кафе и дни напролет говорили о том времени, когда кровь аристократов, священников и капиталистов потечет по парижским улицам.

Самым значительным лицом кружка был Лео Ферри, ветеран Парижской коммуны. Однако Юрэ и остальным вскоре наскучили бесконечные разглагольствования и позерство Ферри, и они потребовали действий.

В 1882 году они откололись от «Черного флага» и создали собственную, еще более мелкую газету «L’Ami du Peuple» («Друг народа»), и начали замышлять акт террора, который наделал бы шума в обществе. Своей мишенью они избрали главу французского государства, а своей марионеткой – полупомешанного итальянца Казерио.

Со смертью Карно новый президент Жан Поль Пьер Казимир-Перье был следующей очевидной жертвой ячейки Юрэ. Еще до вступления в должность Казимир-Перье вызывал ненависть анархистов. В бытность свою министром он постоянно оказывал давление на полицию, требуя усилить преследования тех самых групп, в которых столь видную роль играл Юрэ.

Прекрасно сознавая свою уязвимость, Казимир-Перье сам попросил пригласить во Францию Холмса. Сыщик согласился пересечь Ла-Манш, но потребовал полной свободы действий в расследовании.

Несколько недель, пользуясь беглым знанием французского языка и потакая собственной склонности к богемной жизни, он вращался в кругу поэтов и анархистов Монмартра. Лишь окончательно удостоверившись, что истинная угроза закону и порядку во французской столице исходит от одного-единственного фанатика Эжена Юрэ, Холмс призвал на помощь французскую полицию.

Сюртэ арест провалила. Юрэ предполагалось схватить в его собственной запущенной квартирке на Монмартре, но один чересчур ретивый полицейский попытался арестовать его, когда он шел по бульвару Распай. Юрэ оказал сопротивление, и в завязавшейся перестрелке пострадали прохожие. Один из них позднее скончался. Так родилась легенда об Убийце с Бульваров.

Роль, сыгранную Холмсом в разоблачении Юрэ, преуменьшили.

В 1894 году Уотсон запечатлел для истории случай, вследствие которого дороги Холмса пересеклись с путями русских революционеров. Речь идет о рассказе «Пенсне в золотой оправе». Сюжет его построен на том, что жена некоего профессора Корэма, прежде носившего другое имя, выслеживает изменника-мужа. Когда-то он выдал властям и ее, и своих товарищей-нигилистов после убийства высокопоставленного полицейского чиновника. (Быть может, он давал показания против бомбометателей, совершивших покушение на русского царя Александра II в 1881 году.) Скорее всего, рассказ этот стал заменой более интересному повествованию о деле Юрэ, которое Уотсон счел возможным лишь упомянуть мимоходом.

Трудности, с которыми Холмс столкнулся, заново приспосабливаясь к лондонской жизни, или же общение с парижской богемой заставили его уже через несколько месяцев после возвращения вернуться к кокаину. Некоторые биографы сыщика предпочитают затушевывать эту его пагубную страсть, но мало кто сомневается, что во второй половине 1894 года она превратилась в серьезную зависимость.

Сам Уотсон не скрывал своей растущей озабоченности благополучием друга. Поначалу соглашаясь принять увлечение Холмса кокаином и морфием как одну из богемных причуд, Уотсон вскоре начинает тревожиться из-за той регулярности, с какой сыщик к ним прибегает.

При расследовании случая со «знаком четырех», датируемого 1888 годом, он с плохо скрытым раздражением наблюдает, как Холмс готовится впрыснуть себе «семипроцентный раствор» кокаина, отмечая, что его мускулистая рука испещрена «бесчисленными следами прошлых инъекций», что говорит о постоянном употреблении наркотиков. Со временем доктор не выдерживает и протестует.

«Но подумайте, – горячо воскликнул я, – какую цену вы за это платите! Я допускаю, что мозг ваш начинает интенсивно работать, но это губительный процесс, ведущий к перерождению нервных клеток и в конце концов к слабоумию. Вы ведь очень хорошо знаете, какая потом наступает реакция. Нет, Холмс, право же, игра не стоит свеч! Как можете вы ради каких-то нескольких минут возбуждения рисковать удивительным даром, каким природа наделила вас? Поймите, я говорю с вами не просто как приятель, а как врач, отвечающий за здоровье своего пациента».

Холмса, что неудивительно, подобная вспышка не трогает, он лишь указывает (и не впервые) на свое отвращение к тусклой будничности, которое охватывает его, когда нет интересного дела, и на свою потребность в искусственной стимуляции.

Ко времени случая с «Пропавшим регбистом», имевшим место в 1896 году, но описанным не ранее 1904 года, Уотсон замечает: «Много лет я боролся с его пристрастием к наркотикам, которое одно время чуть было не погубило его поразительный талант».

У Холмса было собственное объяснение его зависимости от наркотиков, которое мы находим в «Знаке четырех»:

Мой мозг… бунтует против безделья. Дайте мне дело! Дайте мне сложнейшую проблему, неразрешимую задачу, запутаннейший случай – и я забуду про искусственные стимуляторы. Я ненавижу унылое, однообразное течение жизни. Ум мой требует напряженной деятельности .

Возможно, кончина заклятого врага притупила страсть Холмса к работе. «С тех пор как погиб профессор Мориарти, – говорит он Уотсону в рассказе „Подрядчик из Норвуда“, – Лондон для криминалистов потерял всякий интерес».

Какова бы ни была причина, он все чаще и чаще обращался к наркотикам. Как Холмс впервые столкнулся с искусственными стимуляторами, неизвестно. По всей вероятности, он начал принимать их студентом или в период оборвавшейся карьеры актера.

Англия XIX века не видела ничего предосудительного в употреблении наркотиков. Опиум свободно продавался в аптеках. Сотни тысяч, а возможно, и миллионы людей принимали его как болеутоляющее или как успокоительное.

Гладстон употреблял лауданум, спиртовую настойку опиума, чтобы успокоить нервы перед важными выступлениями в Палате общин. Прибегал к лаудануму и Диккенс. А его друг Уилки Коллинз настолько привык к этому снадобью, что в годы, предшествовавшие смерти, принимал дозы, способные свалить двенадцать не столь закаленных наркоманов.

Даже младенцам давали микстуры, включающие опиум и носящие вполне безобидные, обыденные названия, вроде «Настойки Годфри» и «Успокаивающего сиропа мамаши Бейли».

Не меньшее распространение получил кокаин.

Озабоченность Уотсона наркотической зависимостью Холмса свидетельствует, что доктор в своих воззрениях опережал расхожие представления медиков своего времени. В 1880–1890-х годах мало кто из врачей порицал наркоманию с такой же решительностью. Многие вполне искренне считали кокаин полезным препаратом, помогающим при различных недомоганиях – от депрессии до импотенции.

Самый знаменитый из таких врачей, знакомый Холмса и Дойла по Вене, Зигмунд Фрейд на протяжении многих лет был пылким сторонником чудодейственных свойств кокаина, который принимал сам и рекомендовал всем знакомым, включая своего отца и невесту Марту Бернейс.

«Я принимаю его регулярно в очень малых дозах от депрессии и несварения желудка, и с поразительнейшим успехом», – писал он Марте в 1884 году.

Лишь когда один из друзей Фрейда, Эрнст Флейшл фон Марксов, принимавший наркотик регулярно, чтобы смягчить последствия хронического недуга, попал в явную кокаиновую зависимость (ему чудилось, что стоит отказаться от наркотика, как по всему телу начинают ползать белые змеи), Фрейд усомнился, такое ли уж это «волшебное средство».

Тем не менее многие терапевты продолжали считать прием кокаина вполне безопасным, и долгое время он продавался совершенно легально.

В 1886 году в Америке фармацевт Джон Пембертон пустил в продажу новый безалкогольный напиток, одним из ингредиентов которого являлись листья коки. Это была кока-кола.

Возможно, Уотсон, которому большую душевную травму нанесли неизлечимый алкоголизм старшего брата, а затем его смерть в 1888 году, легче других мог распознать признаки надвигающейся наркотической зависимости.

Заставляя Холмса заботиться о своем здоровье, Уотсон взвалил на себя непосильную задачу. Как он сам отмечает в «Дьяволовой ноге», «это ни в коей степени не интересовало» Холмса, который выкуривал чудовищные количества табака. Трубка или сигареты всегда были под рукой у сыщика.

Знаменитые комнаты на Бейкер-стрит, вероятно, насквозь пропитались табачным духом, ведь в воздухе там постоянно висели клубы дыма.

Как мы узнаем из рассказа «Палец инженера», за Холмсом водилась привычка, характерная для наркоманов, заново использовать остатки табака, скуренного вчера. Трубка, которую он обычно выкуривал до завтрака, набивалась «всякими остатками всех табаков – они с особой тщательностью собирались и сушились на каминной доске». Напрасно Уотсон убеждает Холмса подумать о здоровье. В «Дьяволовой ноге» Холмс упоминает «отравление табаком, который вы так часто и так справедливо порицали». Однако нет никаких указаний на то, что сыщик воспринял это порицание всерьез.

 

Глава двенадцатая

«Сам он совершенно не щадил себя»

К весне 1895 года осторожное попечение Уотсона вкупе с железной конституцией Холмса привело к тому, что здоровье сыщика значительно улучшилось. Облегчение, которое испытал при этом Уотсон, еще сквозит в сделанном почти десять лет спустя замечании: «Никогда я не видел моего друга в таком расцвете духовных и физических сил, как в 1895 году» («Черный Питер»). Этот год отмечен несколькими делами, сохраненными Уотсоном для потомства.

История убийства Алоисио Гарсии и паутины, сплетенной мстителями вокруг сверженного диктатора дона Хуана Мурильо, прозванного Тигром из Сан-Педро, подробно изложена в рассказе «В Сиреневой сторожке».

Случай с «Тремя студентами» приводит Холмса и Уотсона в один из «знаменитых университетских городов», где неприятный инцидент с ответами на билеты поставил под угрозу срыва экзамен на престижную стипендию Фортескью.

Дело «Одинокой велосипедистки» Вайолет Смит ставит Холмса перед загадкой преследователя, который сопровождает девушку на пустынных проселках Суррея.

Все эти частные расследования лишь малая доля тех «сотен» криминальных происшествий, в раскрытии которых, по признанию Уотсона, Холмс играл видную роль в годы между «воскресением из мертвых» и кончиной королевы Виктории.

О делах государственной важности Уотсон, как мы уже привыкли, говорит очень немногое. Единственное исключение составляет случай с кражей чертежей подводной лодки Брюса-Партингтона и убийством злополучного Артура Кадогена Уэста, хотя Уотсон роняет намеки о еще более высокопоставленных клиентах.

Лишь второй раз покинув Англию после трехлетнего отсутствия, Холмс побывал в Риме по настоятельной просьбе папы римского, чтобы расследовать внезапную смерть кардинала Тоски.

Лев XIII был избран преемником Пия IX в 1878 году и оставался верховным понтификом до своей смерти четверть столетия спустя. У него уже были возможности высоко оценить удивительные таланты Холмса (в 1880-х годах сыщик расследовал исчезновение камей эпохи Кватроченто из собрания Ватикана).

И когда при обстоятельствах, заставляющих подозревать нечестную игру, умер один из кардиналов, папа, не задумываясь, обратился к тому, кто мог разобраться в случившемся быстро и деликатно.

Уотсон, мимоходом упоминая это дело, был столь же деликатен. Кардинал Тоска – одно из выдуманных имен, которые доктор дает в своих записках реальным лицам. За ним скрывается Луиджи Руффо-Сцилла, происходивший из семьи сицилийских аристократов и священнослужителей. В конце марта 1895 года он внезапно заболел и умер в Риме. Определенно молодой для кардинала (на момент смерти ему было всего пятьдесят с небольшим лет), Руффо-Сцилла нажил себе врагов в курии, и опасные слухи, что он был отравлен, вскоре поползли по коридорам Ватиканского дворца.

За свое краткое пребывание в Риме (скорее всего, оно продолжалось не больше двух-трех дней) Холмс сумел убедительно доказать, что кардинал умер естественной смертью. Слухам был положен конец, и на папу вновь большое впечатление произвели находчивость и проницательность сыщика.

В 1895 году небезынтересные для сыщика события происходили и в Лондоне. Весной того года Оскар Уайльд возбудил дело о клевете против маркиза Куинсберри. Уайльд состоял в любовной связи с сыном маркиза, лордом Альфредом Дугласом. И маркиз, личность опасно нестабильная, преследовал писателя по всему городу, изрыгая угрозы и оскорбления при каждом удобном случае.

Ситуация накалилась, когда маркиз оставил в клубе Уайльда визитную карточку, адресованную «Оскару Уайльду, выставляющему себя содомитом [sic]». Уайльд под давлением столь же психически нестабильного Дугласа подал на маркизу в суд за клевету.

Это был опрометчивый шаг. Уайльд не принадлежал к числу тех, чья личная жизнь выдерживала пристальное изучение, которому она поневоле подверглась в ходе разбирательства.

Ища выхода из ужасающего затруднения, Уайльд вспомнил Уотсона, с которым обедал несколько лет назад в отеле «Лэнгэм», и его рассказы об удивительном даре друга доктора, Шерлока Холмса. Он написал Уотсону, спрашивая, не уговорит ли тот Холмса взяться за его дело.

Холмс отказался. От армии своих осведомителей в преступном и сексуальном подполье он знал достаточно о поведении Уайльда и о жизни Альфреда Тейлора, который поставлял писателю юношей и позднее оказался вместе с ним на скамье подсудимых. Сыщик понимал, что игра для обаятельного ирландца проиграна, и посоветовал Уайльду бежать из страны.

К отъезду на континент писателя побуждали и многие его друзья. Однако Уайльд, которого лорд Альфред подзуживал оспаривать обвинения, выдвинутые маркизом, предпочел остаться, парализованный странным фатализмом. В апреле Холмс вместе с тысячами других лондонцев прочел в газете об аресте Уайльда в отеле «Кадоген».

Хотя сыщик отказался помочь Уайльду чем-либо, кроме совета, который тот проигнорировал, он отнюдь не избегал общества «декадентских» писателей и художников своего времени.

В том же 1895 году, когда рухнули в пропасть жизнь и карьера Уайльда, Холмс недолгое время расследовал причины смерти родителей поэта Эрнста Доусона по просьбе последнего. Доусон-старший умер от чрезмерной дозы хлоралгидрата, вызывающего сильное привыкание наркотика, который викторианцы использовали как снотворное. Его жена повесилась несколько месяцев спустя.

Доусон-младший обладал богатым и болезненным воображением, которым пронизаны его жизнь и творчество. Даже в элегии возлюбленной он не устоял перед искушением напомнить: «Ведь слишком скоро мы оба вступим / На горькие пастбища мертвецов». Он проникся убеждением, что его отца отравил неведомый враг.

Однако Холмс не нашел в семейной истории Доусонов признаков чего-либо иного, нежели наркотическая зависимость, несчастливая случайность и тяга к саморазрушению.

В том же году сыщик занимался и другими случаями, о которых нам мало что известно. Достаточно будет одного примера.

Мемуары Чарльза Олкока, который двадцать пять лет был секретарем Футбольной ассоциации и первым стал организовывать Кубки Англии по футболу в начале 1870-х, содержат смутный намек, что Холмс участвовал в поисках кубка, когда тот был украден из витрины лавки бирмингемского торговца Уильяма Шиллкока 11 сентября 1895 года.

Упоминание «легендарного частного детектива», нанятого Футбольной ассоциацией, указывает на Холмса, но полной уверенности нет. Надо думать, Холмсу (если Олкок имел в виду именно его) не удалось отыскать вора. Хотя существует возможность, что он установил личность похитителя спортивного трофея, но не собрал достаточно доказательств, чтобы передать дело в суд.

Кубок так и не нашли. Лишь в 1963 году восьмидесятилетний старик признался на смертном одре, что совершил кражу и расплавил трофей для отливки фальшивых монет. Знал ли Холмс, кто вор? Это навсегда останется тайной, поскольку Олкок, излагая дело, ограничивается таинственной пометкой о легендарном детективе.

В 1896 году Уотсон описывает только три дела и вновь ни словом не упоминает события международного значения, которые отняли порядочно времени у его друга.

В рассказе «Квартирантка под вуалью» Холмс выслушивает исповедь таинственной женщины, снявшей комнату в доме некой миссис Меррилоу. Его конфидентка когда-то стала пособницей преступления страсти и трагически за него поплатилась.

Расследуя случай с «Вампиром в Суссексе», сыщик приходит на выручку другой женщине, отчаянно пытающейся скрыть от мужа ужасную правду и тем самым возбуждающей в нем страшные подозрения.

Еще одна личная драма скрывается за таинственным исчезновением в «Пропавшем регбисте» знаменитого игрока Годфри Стонтона как раз накануне Университетского матча, в котором ежегодно встречаются команды Оксфорда и Кембриджа.

В начале 1897 года здоровье Холмса вновь пошатнулось, и сыщику против воли пришлось отправиться на отдых. На сей раз Уотсон крайне сдержан в описании того, что привело к срыву. Говоря о здоровье Холмса, он отделывается расплывчатой фразой: «Сам он совершенно не щадил себя», но вполне очевидно, что Холмс вновь попал во власть кокаиновой зависимости.

Врач с Харли-стрит Мур Эгер, несомненно один из первых специалистов-наркологов, посоветовал Корнуолл как убежище от суматохи и искушений Лондона. Холмс, напуганный предупреждениями Эгера, что в противном случае он может «окончательно подорвать свое здоровье», согласился поехать.

Но даже в самом дальнем уголке Англии загадки и убийства преследовали Холмса. Именно здесь развернулись драматические события криминальной истории с «Дьяволовой ногой», когда