Судя по отчетам Уотсона, Холмс был неисправимым женоненавистником. Он сетует на неспособность женщин к рациональному мышлению, на их зависимость от эмоций и минутных капризов.

Женщин вообще трудно понять,  – говорит он Уотсону в рассказе «Второе пятно». – Вы помните одну, в Маргейте, которую я заподозрил… А потом оказалось, что причиной ее волнения было лишь отсутствие пудры на носу. Как можно строить предположения на таком неверном материале? За самым обычным поведением женщины может крыться очень многое, а ее замешательство иногда зависит от шпильки или щипцов для завивки волос…

Единственное исключение он делает для особы, с которой ему довелось скрестить шпаги, с образчиком Новой Женщины конца XIX столетия, уверенной в своем интеллекте и равенстве с мужчинами.

Об отношениях Холмса с Ирэн Адлер написано больше вздора, чем о чем-либо другом, имеющем касательство к сыщику. Всевозможные выдумщики, разгоряченные равнодушием Холмса к прекрасному полу, выстраивали сложнейшие сценарии его тайной сексуальной жизни, и для таких людей Ирэн Адлер оказалась подарком судьбы. У Холмса был с ней роман, она родила детей от Холмса – вот что некоторые писаки выплескивали на бумагу.

Стоит коротко рассмотреть шаткое основание, на котором они возводили свои причудливые построения. Что, собственно, говорит Уотсон, единственный источник сведений о том преклонении, которое Холмс испытывал перед Ирэн Адлер?

Рассказ «Скандал в Богемии», где она появляется, был первым из тех, что Дойлу удалось пристроить в «Стрэнд мэгэзин». В нем говорится о визите на Бейкер-стрит некоего европейского монарха, называющего себя «королем Богемии».

Венценосная особа просит Холмса добыть компрометирующую ее фотографию, подаренную Ирэн Адлер. Холмс прилагает огромные усилия, чтобы получить снимок, но Ирэн Адлер находит способ перехитрить сыщика.

Она даже отвечает ударом на удар, прибегнув к переодеванию, и в чужом обличии, не узнанная сыщиком, наносит ему дерзкий прощальный визит. Очевидно, что по всем меркам Ирэн Адлер – женщина выдающаяся.

Уотсон действительно упоминает тот факт, что для Холмса она навсегда осталась «Этой Женщиной». Доктор, однако, весьма категорично утверждает, что его друг «всегда говорил о нежных чувствах не иначе как с презрительной насмешкой, с издевкой». Да, Холмс восхищался умом и смелостью Ирэн Адлер, но нельзя сказать, чтобы он испытывал к ней «какое-либо чувство, близкое к любви».

«Все чувства, и особенно любовь, – продолжает Уотсон, – были ненавистны его холодному, точному, но удивительно уравновешенному уму». Сам Холмс недвусмысленно отметает «нежные чувства» как таковые.

Любовь – вещь эмоциональная, – бросает он в «Знаке четырех», – и, будучи таковой, она противоположна чистому и холодному разуму. А разум я, как известно, ставлю превыше всего. Что касается меня, то я никогда не женюсь, чтобы не потерять ясности рассудка.

Позднее Уотсон излагает эпизод, в котором «король Богемии» предлагает Холмсу щедрое вознаграждение, а тот, к немалому удивлению монарха, просит у него фотографию Ирэн Адлер. Вот оно, как утверждают романтики, непреложное доказательство чувств Холмса к гламурной авантюристке. В награду за все труды он не желал ничего, кроме портрета той, что покорила его сердце.

Истинная подоплека просьбы, вероятно, менее сентиментальна. Холмс, который потерпел поражение (редкий случай в его карьере), скорее хотел пополнить фотографией свой криминальный архив (чтобы опознать авантюристку, если они встретятся снова), нежели обрести сувенир, греющий его одинокое сердце. Домыслы о романе Холмса с Ирэн Адлер говорят больше о тех, кто продолжает в них верить, чем о самом Холмсе.

Ирэн Адлер родилась в 1858 году в Нью-Джерси и была дочерью преуспевающего изобретателя и предпринимателя, который заработал состояние, запатентовав одну из первых автоматических стиральных машин, за год до рождения дочери.

Ирэн выросла в большой дружной семье и, как почти все женщины ее класса в то время, получила домашнее образование под руководством частных преподавателей. Наибольшее влияние на ее жизнь оказал учитель музыки, называвший себя синьор Энрико Манцони.

Настоящее имя его было Генри Мэнсон, и происходил он не из Неаполя, как утверждал, а из Нью-Йорка. Он изменил имя и национальность, посчитав – и вполне справедливо, – что отцы-нувориши скорее наймут в учителя пения итальянца, нежели выходца из Бронкса.

При всем том Манцони-Мэнсон был талантливым музыкантом и в Ирэн разглядел дарование, каким не обладали прочие его ученицы. Подбадриваемая им, она твердо решила развить этот талант, насколько возможно.

Многим девочкам ее положения давали уроки пения в детстве, и лишь очень немногие выбрали карьеру певицы. Выбор Ирэн, сумевшей преодолеть возражения семьи, – свидетельство рано обнаружившейся силы характера.

При содействии Мэнсона она в 1877 году появилась в постановке «Золушки» Россини на подмостках оперного театра, только что построенного в Берлингоне (Нью-Джерси) транспортным магнатом и покровителем искусств Джеймсом Бёрчем.

Вечер для дебюта оказался удачным. Среди почетных гостей был Амилькаре Понкьелли, итальянский композитор и автор оперы «Джоконда», гастролировавший по Соединенным Штатам. Юная Ирэн произвела впечатление на Понкьелли, и он устроил так, чтобы по окончании гастролей она отправилась с ним в Европу.

В Европе ее карьера оперного контральто поначалу пошла в гору. Она пела в миланском «Ла Скала» и, как мы знаем из «Скандала в Богемии», стала «примадонной императорской оперы в Варшаве» до того, как привлекла игривый взгляд «короля Богемии».

К сожалению, эта краткая биография, изложенная Уотсоном, вызывает множество вопросов. В то время в Варшаве не было императорской оперы. И, что важнее, уже несколько столетий не существовало собственно богемской монархии. И снова нам придется плутать в стране теней, которую создал доктор, переплавляя в тигле своей фантазии факты и вымысел, дабы сбить со следа взыскующего истины читателя.

Почти наверное после своего короткого триумфа в «Ла Скала» Ирэн посетила не Варшаву, а Софию, а «король Богемии» был на самом деле князем Александром I Болгарским (Баттенбергским), в то время правителем Болгарии.

Ирэн не удалось повторить успех, какой сопутствовал ее первым выступлениям в Италии. Во-первых, в репертуаре недоставало ведущих партий для контральто – у оперных композиторов, как и любителей оперы, в фаворе были сопрано. Во-вторых, Ирэн утратила приверженность к сцене.

В начале 1880-х годов (точная дата неизвестна) она оставила Италию и поселилась в Триесте, тогда входившем в состав Австро-Венгерской империи. Недолгое время она как будто была любовницей графа Лотара фон Меттерниха, потомка известного австрийского государственного мужа. К 1883 году она бросила Меттерниха и перебралась в Софию, где снова выступала на оперной сцене. Здесь она пела перед князем и уже через несколько недель стала его фавориткой.

Почему Уотсон прилагает столько трудов, чтобы скрыть личность князя Александра, но не предпринимает подобных усилий в случае Ирэн Адлер?

Дело в том, что ко времени написания заметок и публикации рассказа Ирэн Адлер была мертва. Она скончалась в Венеции в 1889 году, вероятно во время одной из мелких вспышек холеры, которая еще терзала город в конце XIX века.

Князь Александр умер в 1893 году, свергнутый с трона несколькими годами ранее (за несколько лет до того, как он совершил путешествие в Лондон, чтобы нанести визит Холмсу и поручить ему поиски фотографии).

Излагая историю американской дивы и князя, Уотсон использовал прием, который отлично послужит ему в последующие годы. Смешав реальные дела и личностей с вымышленными, он создал повествование, в котором зачастую трудно разделить действительность и выдумку.

Роман сыщика и оперной певицы, скорее всего, фантазия легковерных поклонников Холмса, но при всем том великий детектив обладал определенной привлекательностью в глазах слабого пола и, когда хотел, мог проявлять немалое обаяние. «Холмс умел в мгновение ока снискать расположение женщины своей обходительностью», – замечает Уотсон («Пенсне в золотой оправе»).

Ниоткуда это не следует с такой ясностью, как из странного эпизода с его помолвкой, которую Уотсон описывает в рассказе «Конец Чарльза Огастеса Милвертона». Но тот же эпизод подчеркивает и безразличие Холмса к романтическим порывам – даже его неспособность полностью их понять.

В погоне за сведениями, необходимыми для расследования делишек Милвертона, Холмс принимает обличие лудильщика по фамилии Эскот и ухаживает за горничной шантажиста. Он преуспевает настолько, что уже через несколько дней заключена помолвка.

В ответ на упреки Уотсона, тревожащегося о чувствах девушки, невинной пешки в шахматной партии сыщика, Холмс только пожимает плечами. Он способен убедительно сыграть влюбленного (старая выучка Ирвинга еще сказывается), но мысль о том, что любовь не игра и речь идет о реальных чувствах, выше его разумения.

Та же удивительная слепота к обычным человеческим эмоциям сквозит в его удивлении реакцией Уотсона на возвращение друга из мертвых. Холмс, со своей вечной любовью к театральным эффектам, сбрасывает личину старика букиниста, когда доктор поворачивается к нему спиной. Внезапно увидев перед собой во плоти человека, которого считал умершим, Уотсон – вполне естественно – падает в обморок.

А как, по мнению Холмса, должен был реагировать Уотсон? Что испытает любой человек при виде такого воскресения? Холмс, как он сам признается, об этом понятия не имеет. Как отмечает Уотсон в «Долине Страха», «в его удивительном характере не было ни грана жестокости, он был, без сомнения, черствым от чрезмерной стимуляции ума».

Вероятно, здесь уместно было бы рассмотреть сексуальность Холмса в более общем плане. Некоторые убеждены, что в своих сексуальных предпочтениях Холмс был более ориентирован на мужчин. Один ученый указывает на черты сходства в описаниях Холмса и Оскара Уайльда, словно это само по себе доказывает гомосексуальность Холмса.

Однако и трудно, и опасно применять термин двадцатого века к представителю века девятнадцатого. Термин «гомосексуальный», обозначающий сексуальное влечение к людям своего пола, не использовался до 1860-х годов, когда его пустил в обращение австрийский писатель венгерского происхождения Карл Мария Кертбени (Бенкерт). Первое его зафиксированное использование в английском языке датируется 1892 годом: оно фигурирует в переводе монографии Рихарда фон Краффт-Эбинга «Сексуальные патологии», впервые опубликованной в 1876 году. В 1880–1890-х годах в ходу были другие слова: «уранийский», «уранический» и «инвертный».

Нет сомнения, что Холмс водил знакомство с рядом мужчин, подходящих под определение «ураниец», начиная со знакомого ему по колледжу Эдмунда Гарни и кончая немецким фотохудожником бароном Вильгельмом фон Глёденом, охотно запечатлевавшим нагих сицилийских мальчиков на фоне античных пейзажей, – по его просьбе сыщик расследовал дело о шантаже в середине 1890-х годов.

Пристрастие к собственному полу питал и близкий друг Майкрофта лорд Роузбери, едва избежавший скандала в 1894 году, когда при загадочных обстоятельствах погиб от огнестрельной раны Френсис Дуглас, виконт Драмленриг, старший брат лорда Альфреда Дугласа, любовника Оскара Уайльда. Своей карьерой Драмленриг был обязан покровительству Роузбери, и ходили слухи, что его смерть (по официальной версии, от несчастного случая) на самом деле была самоубийством, потому что он уверовал, будто его роман с Роузбери вот-вот предадут огласке.

Вполне вероятно, что Холмс знал и любил произведения так называемых декадентских писателей и художников 1880–1890-х годов, многие их которых являлись гомосексуалистами. Достаточным свидетельством эстетизма Холмса и его понимания искусства более рискованного, нежели то, каким восхищалась викторианская буржуазия, служит посещение галереи, которое Уотсон упоминает в «Собаке Баскервилей».

Они с Уотсоном отправились посмотреть «полотна современных бельгийских художников». Из рассказа Уотсона следует, что увиденное Холмса увлекло («он говорил только о живописи»). Столь же очевидно, что Уотсон, ходячий образчик викторианской буржуазности, был озадачен воодушевлением друга и пренебрежительно заметил: «Понятия его в этой области отличались крайней примитивностью».

Кто были эти бельгийские художники, чьи работы вызывали такой интерес Холмса? Религиозные аллегории Джеймса Энсора, как, например, «Вступление Христа в Брюссель», и тревожные символистские гравюры Фелисьена Ропса (чьи более эротические фантазии, по понятным причинам, не выставлялись) пришлись не по вкусу Уотсону, но Холмс, очевидно, нашел их увлекательными. Диковинное привлекало его в искусстве столь же сильно, как в жизни. Здесь мы видим еще одно подтверждение тому, что сыщик был далеко не обычным викторианцем и сыном своего класса.

Ничто из сказанного, однако, не свидетельствует, что Холмс был гомосексуалистом, подобно тому как его восхищение умом и хладнокровием Ирэн Адлер не говорит о романе с ней.

Невозможно извлечь из мрака безвестности сексуальные связи, которые могли иметь место в лондонской юности Холмса. Возможно, какая-нибудь забытая актриса «Лицеума» и делила с ним ложе. Не исключено, хотя маловероятно, что он от случая к случаю посещал какой-нибудь из сотен борделей, обслуживавших нужды представителей высшего и среднего класса, как женатых, так и холостых.

Достоверным кажется лишь одно: к моменту знакомства с Уотсоном Холмс, которому было под тридцать, не оставлял места для секса в своей жизни. Один исследователь сексуальности XIX века писал о «характерной викторианской фигуре, сексуальном аутсайдере, не-участнике, который смотрит на игру со скамейки запасных». Все свидетельства указывают на то, что Шерлок Холмс был как раз таким «сексуальным аутсайдером».

Невзирая на международные интриги, скандалы в высшем свете и расследование крупных преступлений, к которым он был причастен по роду деятельности в 1890-х годах, Холмс нередко впадал в депрессию и меланхолию, убежденный, что, «превращается в агента по розыску утерянных карандашей и наставника молодых леди из пансиона для благородных девиц». Оставалось подспудное подозрение, что, невзирая на все восхищенные отзывы и похвалы, которыми его осыпали, карьера сыщика недостойна его и его исключительных талантов.

Холмс глубоко верил, что его дедуктивный метод – строгая наука, а сам он такой же ученый, как и многие из тех, кто сделал себе имя в прошлом. В рассказе «Пять апельсиновых зернышек» он говорит:

Истинный мыслитель, увидев один-единственный факт во всей полноте, может вывести из него не только всю цепь событий, приведших к нему, но также и все последствия, вытекающие из него. Как Кювье мог правильно описать целое животное на основании одной кости, так и наблюдатель, основательно изучивший одно звено в серии событий, должен быть в состоянии точно установить все остальные звенья – и предшествующие, и последующие.

Истинный мыслитель Холмс был в собственных глазах ровней Жоржу Кювье, великому французскому естествоиспытателю начала XIX века. И все же, когда он оставался в одиночестве, как это часто случалось в 1890-х, его иногда терзали сомнения.

Уотсон, поглощенный семейным счастьем с Мэри Морстен, уже не всегда оказывался под рукой, готовый отправиться в очередное приключение. «Он продолжал время от времени заходить ко мне, когда нуждался в спутнике для своих расследований, – пишет Уотсон, – но это случалось все реже и реже, а в 1890 году было только три случая, о которых у меня сохранились какие-то записи».

Дойл, которого Холмс привык время от времени приглашать для беседы на Бейкер-стрит, также б́ольшую часть 1890 года отсутствовал. Все еще не оставив надежду сделать карьеру врача, он решил, что нуждается в специализации, которая поможет ему выбраться из бесприбыльной колеи общей терапевтической практики. Выбрав офтальмологию, он отправился в Вену. Эта вылазка на континент обернулась полнейшей катастрофой. Дойл переоценил свою способность понимать немецкий. Лекции велись исключительно на этом языке (что неудивительно), и Дойл их не понимал. Он намеревался пробыть в Вене полгода, но продержался лишь два месяца.

Разумеется, в тот год Холмсу подворачивались и дела, способные захватить его, но не все они завершались успехом. «Общее правило таково, – замечает Холмс в рассказе «Союз рыжих», – чем страннее случай, тем меньше в нем оказывается таинственного. Как раз заурядные, бесцветные преступления разгадать труднее всего, подобно тому как труднее всего разыскать в толпе человека с заурядными чертами лица». Мало нашлось бы дел более диковинных, чем случай с пионером киноиндустрии Луи Лепренсом, и тем не менее разрешить эту загадку Холмсу оказалось не по силам.

В 1890 году (за целых пять лет до того, как братья Люмьер устроили первый публичный просмотр движущихся картин) жена Луи Лепренса обратилась к Холмсу с просьбой расследовать загадочное исчезновение ее мужа.

Лепренс, родившийся во Франции в 1842 году, в 1860-х перебрался в Англию, где поступил на работу в лидскую инженерную фирму «Уитли и партнеры» и много лет работал над созданием «движущихся картин». Свои эксперименты он продолжил в Нью-Йорке и как будто приблизился к успеху.

По возвращении в Англию летом 1890 года Лепренс планировал устроить публичный показ, но перед тем намеревался покончить с какими-то семейными делами во Франции. В сентябре он отправился на встречу с братом-архитектором в Дижон. Шестнадцатого сентября Лепренс сел в поезд, следующий из Дижона в Париж. Больше его не видели.

Холмс работал рука об руку с Франсуа ле Вилларом, французским детективом, уроженцем Бретани, который так им восхищался, что двумя годами ранее перевел на французский несколько его монографий. Но, невзирая на всех их усилия, исчезновение Лепренса так и осталось тайной.

Лепренс мог покончить жизнь самоубийством, хотя, казалось бы, не имел к тому никаких причин. Холмс и ле Виллар узнали лишь, что изобретатель был воодушевлен перспективой успешного завершения своих экспериментов. И, что еще важнее, ни им, ни французской полиции не удалось найти тела.

Возможно, Лепренс пал жертвой конкурента, который знал, что француз вот-вот обойдет его с публичным просмотром, но опять же сыщики не нашли никаких тому доказательств. Лепренс словно бы растворился в воздухе.

Холмс редко упоминал это дело в преклонных годах, но отголосок его, возможно, слышится в упоминании о судьбе Джеймса Филлимора, который «вернулся как-то раз домой за оставленным зонтиком и пропал без следа».

Одна забота, которая могла усугубить беспокойство Холмса, теперь отошла в прошлое. Ко времени вступления в новое десятилетие Холмс, по собственному признанию, обрел финансовую обеспеченность. Канули в прошлое дни на Монтегю-стрит, когда он нетерпеливо ждал дел, какими бы мелкими и незначительными они ни были, чтобы разогнать скуку и пополнить кошелек.

Между нами говоря, Уотсон , – признается он доктору в «Последнем деле Холмса», – благодаря последним двум делам, которые позволили мне оказать кое-какие услуги королевскому дому Скандинавии и республике Франции, я имею возможность вести образ жизни, более соответствующий моим наклонностям, и серьезно заняться химией .

О каких делах говорит Холмс? Судя по другим записям Уотсона, можно предположить, что и скандинавская монархия, и Французская республика к услугам детектива прибегали дважды. Действительно, он выследил Юрэ, прозванного Убийцей с Бульваров, за что получил «благодарственное письмо от французского президента и орден Почетного легиона», вскоре после трехлетнего отсутствия, и это расследование будет рассмотрено в одной из следующих глав.

Уотсон впервые упоминает короля Скандинавии в «Знатном холостяке», где описывает, как Холмс поставил на место лорда Сент-Саймона словами «моим последним клиентом по делу такого рода был король». Когда Сент-Саймон спрашивает какой, Холмс отвечает: «Король Скандинавии».

Это произошло за три года до «Последнего дела Холмса», поэтому случай нельзя рассматривать как «недавний». Иными словами, Холмс оказывал услуги «королевскому дому Скандинавии» в двух различных случаях.

Но кем был этот «король Скандинавии»? Королевства Скандинавия никогда не существовало. Здесь Уотсон прибегает к одному из наиболее прозрачных иносказаний, за которым проглядывает фигура Оскара II, правившего в то время двумя скандинавскими странами – Швецией и Норвегией.

Родившийся в 1829 году, Оскар взошел на трон в 1872 году. Подобно многим монархам того времени, он слыл волокитой, хотя имел жену и несколько детей. И, опять же как многие венценосцы, прошлые и нынешние, особое влечение Оскар питал к молоденьким актрисам.

В 1888 году король посетил Лондон, официально для встречи с премьер-министром лордом Солсбери, а на самом деле – для консультации с Холмсом, в котором испытывал более настоятельную нужду.

Одна из былых пассий Оскара, оперная дива Мари Фриберг, вознамерилась преследовать его. Она владела письмами, в которых пылкий Оскар расточал ей вполне недвусмысленные комплименты, и грозила ознакомить с ними широкую публику.

Холмсу пришлось отправиться в Швецию, чтобы склонить актрису к молчанию. Это ему удалось, но два года спустя письма – или по крайней мере одно из них – всплыли снова.

Мари неразумно позволила новому любовнику, прожженному политикану по фамилии Олафссон, ознакомиться с наиболее откровенными billet-doux Оскара, и Олафссон быстро понял, какую из них можно извлечь выгоду.

Холмса снова призвали для спасения попавшего в неловкое положение Оскара. Сохранившиеся свидетельства позволяют предположить, что сыщик отплатил Олафссону той же монетой, раскопав неприглядные тайны в прошлом самого политика.

Сходство между затруднениями шведского короля и проблемой князя Александра Баттенбергского столь велико, что, возможно, при написании «Скандала в Богемии» Уотсон соединил элементы обоих дел, чтобы создать повествование, которое, на его взгляд, не поставит в неловкое положение ни одного монарха.

(Странно, что галантный доктор как будто не опасался повредить репутации покойной Ирэн Адлер. Возможно, он полагал, что из истории с «королем Богемии» она вышла с честью и не возражала бы против оглашения ее имени, даже будь она жива.)

В 1880-х не только у скандинавского монарха были причины хвалить Холмса и его таланты. Сыщик не менее успешно выполнил важное поручение правящей семьи Голландии, столь деликатное, что он не мог поверить его детали Уотсону.

Дела такой деликатности, когда они затрагивали королевских особ, обычно касались неуместных любовниц и тайных похождений. Должно быть, по-монашески целомудренный Холмс временами весьма неодобрительно взирал на сексуальные аппетиты сильных мира сего.

Несмотря на прочие тревоги и разъезды того года, по большей части свою энергию Холмс в 1890 году отдавал непрекращающейся погоне за Мориарти. Заговор 1887 года, призванный сделать празднества по случаю Золотого юбилея подмостками для зрелищного убийства, был сорван. Тем не менее ирландец все еще представлял собой серьезную угрозу, и братья Холмс по-прежнему были им одержимы.

Невзирая на свою преступную деятельность, Мориарти не оставлял и науку. Среди широкой публики он пользовался репутацией гения математики, а не преступного мира. Для всех, помимо тех немногих, что знали о его тайной жизни, он был знаменит главным образом как прославляемый автор «Динамики астероида», которая, согласно Холмсу, «восходила до таких изысканных высот чистейшей математики, что во всей научной прессе не нашлось ни одного человека, который рискнул бы ее критиковать».

Продолжая свои исследования астероидов, Мориарти регулярно переписывался с французским астрономом Огюстом Шарлуа, который вел наблюдения в обсерватории Ниццы и в конце 1880-х годов открыл десяток астероидов.

Узнав об этом, Холмс написал Шарлуа весной 1890 года и даже съездил в Ниццу, чтобы расспросить ученого. Но француз не мог пролить свет на далекую от науки деятельность своего корреспондента.

Холмсу оставалось лишь попросить Шарлуа, чтобы тот известил его, если Мориарти вновь поддастся искушению поговорить об астрономии с одним из немногих людей, способных сравниться с ним в эрудиции.

Бывший куратор Майкрофта из Крайст-Чёрча, математик Чарльз Доджсон, также поддерживал контакт с Мориарти. Это удивляет, поскольку Мориарти пренебрежительно относился к талантам Доджсона-математика.

«Даже к лучшему, что у нашего друга Доджсона есть в колчане и другие стрелы и что он может выдумывать сказки про белых кроликов и магические микстуры, – однажды написал он своему корреспонденту в Германии, – ибо его познания в высшей математике слишком уж скудны».

Доджсон, зная об интересе бывшего студента к математику-ренегату, передавал Майкофту подробности своей скудной переписки с Мориарти, но это не слишком помогало братьям Холмс.

Они все еще не знали наверное ни местопребывания Мориарти, ни его планов на будущее. С наступлением нового десятилетия проблемы, доставляемые неугомонным ирландцем, не давали им покоя. И в начале 1891 года они решили, что назрела необходимость радикального решения.