Пока реальная жизнь Холмса с сопутствующей ей вереницей убийств, шпионажа и скандалов шла своим чередом, его поразительному бытию на печатных страницах предстояло вот-вот начаться. Если только Уотсон не привирает задним числом, мысль увековечить свершения своего нового друга возникла у него после первого же расследования, свидетелем которого он стал и которое описал позднее в «Этюде в багровых тонах».

– Воистину безупречно! – воскликнул я. – Ваши заслуги должны быть признаны публично. Вы просто обязаны опубликовать отчет об этом деле. Если вы этого не сделаете, то сделаю я.

– Как вашей душе угодно, – отозвался Холмс.

Вполне возможно, что Уотсон записал историю, приключившуюся в Лористон-Гарденс, вскоре после того, как Холмс открыл истинную причину смерти Дреббера, а затем Стэнджерсона, но, не представляя, как ее опубликовать, убрал рукопись в ящик своего стола в квартире на Бейкер-стрит. Теперь ему предстояла встреча с человеком, способным посодействовать публикации.

Принятое Уотсоном в последнюю минуту решение присутствовать на банкете врачей в Гилдхолле (лондонской ратуше) в ноябре 1885 года имело грандиозные последствия. За столом с ним рядом сидел доктор, приехавший в столицу из Саутси, вблизи Портсмута.

Это был молодой шотландец по имени Артур Конан Дойл, родившийся в Эдинбурге 22 мая 1859 года и происходивший из семьи художников и иллюстраторов – его дядя сотрудничал в сатирическом журнале «Панч», а дед был политическим карикатуристом.

Как католик, Дойл получил образование в школе иезуитов в Стонихерсте, а затем вернулся в родной город изучать медицину в Эдинбургском университете.

Б́ольшую часть жизни юного Дойла омрачило горькое падение его отца Чарльза Олтемонта Дойла, хронического алкоголика. Лишившись места на государственной службе, Дойл-старший годы и годы проводил в приюте для умалишенных или в мансарде фамильного дома – обуза для всех окружающих.

Окончив университет, Дойл недолгое время плавал судовым врачом на пароходе, курсировавшем между Ливерпулем и западными берегами Африки.

Затем он принял предложение сокурсника Джорджа Терневайна Бадда открыть совместную практику в Плимуте. Решение это оказалось катастрофическим. Бадд не только был шарлатаном с завиральными идеями о том, как возвращать здоровье пациентам, но и не стеснялся тратить чужие деньги, будто собственные. Дойл, к счастью, сумел вырваться из когтей Бадда и со временем открыть собственную практику в Саутси.

С первой же встречи Уотсон и Дойл обнаружили, что у них много общего. Шотландские предки Уотсона и то обстоятельство, что волей случая оба были связаны с Саутси, конечно, обеспечивало их темами для разговора.

Хотя это вряд ли выплыло при первой встрече, но в жизни обоих были схожие мрачные тайны. Оба знали, что такое алкоголик в семье. Пьянство сгубило старшего брата Уотсона. Характеристика, данная ему Холмсом в «Знаке четырех», хотя и представляла собой одну из эффектных демонстраций дедуктивного метода, мучительно точно подводила итог короткой и неудачной жизни Генри Уотсона:

Ваш брат был человек очень беспорядочный, легкомысленный и неаккуратный. Он унаследовал приличное состояние, перед ним было будущее. Но он все промотал, жил в бедности, хотя порой ему и улыбалась фортуна. В конце концов он спился и умер.

Отец Дойла утопил свой талант художника в алкоголе и после долгих лет в приютах и частных лечебницах умер в 1893 году.

Когда именно в тот вечер Уотсон впервые упомянул необычайного человека, с которым делил квартиру на Бейкер-стрит, мы узнать не можем. Дойл, однако, без сомнения, был сразу заинтригован. Ведь он не только старался преуспеть во врачебной практике, его вдобавок снедало желание стать писателем.

Первый рассказ Дойла «Тайна Сэсасской долины» появился в эдинбургском «Чэмберс джорнел», когда автор его был еще студентом. И он продолжал пополнять свой довольно-таки скудный достаток врача, посылая рассказы в разные журналы, каковых тогда имелось немало.

На момент знакомства с Уотсоном величайшим литературным успехом Дойла был рассказ «Сообщение Хебекука Джефсона», опубликованный анонимно в журнале «Корнхилл» в 1883 году. В отличие от других его опусов, оставшихся незамеченными, этот вызвал полемику.

Сюжет был вольно построен на таинственном, а теперь и легендарном исчезновении капитана и команды «Марии Селесты». Английский чиновник, причастный к судьбе этого судна, приняв беллетристику за изложение реальных фактов, дико возмутился. Кипя от негодования из-за того, что рассказ – «чистейшие выдумки от начала и до конца», и рассуждая о вреде, который он причинит, чиновник поставил себя в глупейшее положение.

Однако такая реакция стала невольной данью восхищения воображению Дойла и привлекла внимание к «Сообщению Хебекука Джефсона», какого иначе оно не заслужило бы. Памятуя об этом, Дойл вполне мог высматривать другие истинные истории, чтобы потом навести на них литературный глянец. В странном друге Уотсона он сумел угадать нужный потенциал.

Несомненно, в течение нескольких недель после первой встречи с Уотсоном Дойл подумывал самостоятельно написать рассказ, основанный на том, что он услышал от своего нового знакомца. Сохранились заметки, сделанные рукой Дойла, в которых значатся вполне прозрачные псевдонимы сыщика (Шеррингфорд Холмс) и Уотсона (Ормонд Сейкер).

После еще одного обеда с Уотсоном, во время которого доктор показал ему свой рассказ, Дойл, верно оценив достоинства прочитанного, отказался от своей задумки и согласился взять на себя роль литературного агента Уотсона.

Скорее всего, он нисколько не огорчился из-за решения самому не писать истории про Холмса. Конан Дойл всегда верил, что его истинное призвание – исторические романы, и до конца жизни больше всего гордился не своей связью с Холмсом и Уотсоном, но произведениями вроде «Белого отряда» и «Приключений Михея Кларка».

«„Белый отряд“, – как-то заявил он, – стоит сотни шерлокхолмсовских историй». В статье, опубликованной одним американским журналом аж в 1923 году, он все еще утверждал: «Я убежден, что, если бы никогда не брался за Холмса, который заслонял собой мои более значимые произведения, мое положение в литературе было бы в настоящий момент более высоким».

Однако в 1880-х имя Холмса не осияла еще та слава, которая окружает его теперь. И Конан Дойл, что бы он ни утверждал позднее, был не прочь взять на себя обязанности литературного агента Уотсона.

Современных читателей изумляют трудности, с которыми столкнулся Дойл в поисках издателя для рукописи, врученной ему Уотсоном. Как могли издатели проглядеть ее потенциал? Однако посланный летом 1886 года нескольким издательствам «Этюд в багровых тонах», как эти двое озаглавили повесть, не вызвал никакого интереса, не говоря уж о желании опубликовать это сочинение. Издатель по фамилии Эрроусмит вернул рукопись в июле того же года. Ничего лучшего Дойл не добился и у других.

Уотсон, на том этапе не чувствуя себя обязанным освещать карьеру своего друга для публики и не получая никакой поддержки от самого Холмса, предложил поставить крест на всей затее. Однако Дойл не отступил.

Наконец, в октябре 1886 года, он получил из издательства «Уорд, Локк и К°» следующее письмо:

Дорогой сэр,

мы прочли Вашу повесть и остались довольны. Опубликовать ее в этом году мы не можем, поскольку в данный момент рынок наводнен дешевой беллетристикой, но, если Вы не против задержки до будущего года, мы уплатим вам двадцать пять фунтов за право публикации.

Едва ли это было громкое признание, на которое уповал Уотсон. Да и сумма вряд ли ободрила приятелей, но Дойл убедил своего клиента, что им следует согласиться на условия «Уорд-Локка».

Повесть появилась в ноябре 1887 года в «Рождественском ежегоднике Битона», выпускаемом «Уорд-Локком» и основанном за несколько десятилетий до того Сэмуэлем Орчардом Битоном, супругом миссис Битон, знаменитой кулинарки и автора «Книги по домоводству».

Первая публикация уотсоновского повествования о его замечательном друге не обошлась без определенных проблем. Попытки найти хорошего иллюстратора для его записок терпели фиаско и сопровождались неприятностями.

В «Ежегоднике» текст был проиллюстрирован Д. Г. Фристоном, заурядным, но компетентным поденщиком.

Когда в 1888 году «Уорд-Локк» переиздавал «Этюд в багровых тонах» отдельным выпуском в мягкой обложке, Дойл, не посоветовавшись ни с Уотсоном, ни с Холмсом, попросил собственного отца сделать шесть иллюстраций. Хотя этот поступок и был трогательным проявлением сыновней почтительности, разумным его не назовешь.

К тому времени Чарльз Олтемонт Дойл, изнуренный десятилетиями пьянства и умственным расстройством, был очень болен. Его сын, однако, продолжал верить в талант отца. «Жизнь моего отца была трагедией неосуществленных возможностей и не нашедших применения дарований, – написал он однажды. – У него, как и у всех нас, были свои слабости, но, кроме того, он обладал и высокими достоинствами». Сын продолжал лелеять надежду, что ему удастся явить миру эти «не нашедшие применения дарования». А новое издание повести, казалось, предлагало идеальный шанс.

Чарльз Дойл не сумел им воспользоваться: иллюстрации получились скверными. Уотсон, кое-что знавший об истории Чарльза Дойла, помалкивал. Холмс, который не знал о Чарльзе Дойле ничего (и, надо думать, не стал бы вмешиваться, даже знай он то немногое, что было известно Уотсону), пришел в ярость.

Он разыгрывал высокомерное равнодушие к своему появлению перед публикой, но на самом деле внимательно следил за стараниями Дойла опубликовать повесть. И то, каким он предстал на иллюстрациях Чарльза Дойла, напоминавших детские рисунки – нелепым человечком, составленным из кружков, с палочками вместо рук и ног, щеголяющим жиденькой бородкой, – не могло не оскорбить его немалое amour propre. Холмс в негодовании обрушился с упреками на Дойла, и это определило двойственность их отношений в последующие сорок лет.

Проблема иллюстраций к историям о Холмсе разрешилась, только когда журнал «Стрэнд» начал печатать «Приключения Шерлока Холмса» в 1891 году после того, как Холмс якобы погиб в Рейхенбахском водопаде. Даже тогда произошло это скорее случайно, а не в результате обдуманного выбора.

Тогда входил в моду молодой иллюстратор Уолтер Пейджет. Художественный редактор «Стрэнда» решил предложить ему поработать над рассказами о Холмсе. К несчастью для Уолтера, письмо с предложением было адресовано его старшему брату Сидни, тоже иллюстратору, но менее известному.

Пейджет оказался перед проблемой. Уотсон настаивал, что художник не должен строить свои иллюстрации на портретном сходстве с его «покойным» другом, но Пейджету никак не удавалось создать адекватный образ.

Характерно, что Холмс, когда он позже «воскрес из мертвых», сразу подтвердил запрет Уотсона на воспроизведение его внешности, однако столь же быстро забраковал иллюстрации Пейджета.

Шляпа-дирстокер, сделавшаяся атрибутом Холмса, в значительной мере разрешила сложности, с которыми столкнулся Пейджет. Вдобавок он придал Холмсу облик человека, которого знал очень и очень хорошо, – своего брата Уолтера, едва не ставшего иллюстратором рассказов.

Из-за отсутствия бесспорно подлинных фотографий Холмса трудно установить, сохранил ли Пейджет в своих иллюстрациях какие-либо черты сыщика. Нам приходится обращаться к свидетельствам тех, кто лично знал Холмса.

Согласно Конан Дойлу, Холмс «выглядел куда более узколицым, чем его изобразил художник, с ястребиным носом и напоминал тип краснокожего индейца».

Наилучшим источником, как всегда, остается Уотсон. Множество мимолетных упоминаний внешности Холмса в рассказах доктора позволяет составить относительно точный портрет. Холмс был высоким, «заметно выше шести футов», с худым лицом и большим лбом, черноволосым (во всяком случае, до того, как шевелюру его убелила седина). У него были проницательные серые глаза, темные густые брови и тонкий ястребиный нос.

Пока ранние плоды сотрудничества Уотсона и Дойла публиковались в конце 1880-х, карьера Холмса, разумеется, не стояла на месте. Уотсон отражает в своих записках целый ряд дел, расследованных за этот период. В рассказах «Рейгетские сквайры», «Морской договор», «Горбун», «Пять апельсиновых зернышек» и «Знатный холостяк» излагаются события, имевшие место начиная с 1887 года. По меркам Уотсона, это прямо-таки лавина текстов.

Одно дело, которое доктор упоминает мимоходом, оказывается не менее таинственным, чем многие прочие в карьере Холмса. Какие же события отняли у сыщика много энергии и потребовали полного приложения его талантов в начале 1887 года?

Уотсон не оставляет никаких сомнений, что одним из самых ответственных и изматывающих в карьере Холмса было дело барона Мопертюи. Он описывает, как в середине апреля 1887 года его вызвали телеграммой в Лион, где Холмс, совершенно больной, не вставал с постели. «Расследование, тянувшееся больше двух месяцев, в течение которых он работал по пятнадцати часов в день, а случалось и несколько суток подряд, подорвало железный организм Холмса», – сообщает нам Уотсон. Что дело это привлекло огромное внимание публики, Уотсон также сомнений не оставляет. Он пишет, что имя Холмса «гремело по всей Европе, а комната была буквально по колено завалена поздравительными телеграммами» («Рейгетские сквайры»).

Трудность в том, что не существует никаких других документальных сведений о «нашумевшей истории с Нидерландско-Суматрской компанией и грандиозным мошенничеством барона Мопертюи». Более того, неизвестно даже, кто такой барон Мопертюи. В истории Европы XIX века нет никаких упоминаний о голландском финансисте или аристократе с такой фамилией. Ни один писатель того периода, кроме Уотсона, не упоминает о финансовом скандале в связи с Нидерландско-Суматрской компанией.

Вновь мы вынуждены предположить, что Уотсон спрятал истинные факты за вымышленными названиями и фамилиями. Собственно, он сам наводит на такую мысль, когда отказывается касаться подробностей дела и говорит нам, что история эта «слишком тесно связана с политикой и финансами, чтобы о ней можно было рассказать в этих записках».

Вероятнее всего, Уотсон подразумевал, что Холмс расследовал рискованное финансирование Панамского канала в 1880-х годах, и скрыл за псевдонимом «барон Мопертюи» личность виконта Фердинанда де Лессепса, чья попытка повторить свой триумф со строительством Суэцкого канала, разделив Центральную Америку таким же водным путем, завершилась шквалом катастроф, эпидемий и финансовых махинаций. Никакие другие «грандиозные замыслы» со столь масштабными последствиями тут не подходят.

К середине 1887 года Холмсу пришлось махнуть рукой на ужасную усталость, вызванную делом Лессепса. Его внимания потребовало другое дело, чреватое даже более губительными международными последствиями.

Как писал Уолтер Бейджхот, англичане «пасуют перед тем, что можно назвать театрализованным представлением общества. Перед ними разворачивается парад, помпезность великих людей, зрелище красивых женщин; им являют удивительные богатства и удовольствия, вынуждая склониться перед ними… Кульминация спектакля – это королева».

Ни к одному событию из долгой жизни королевы Виктории слова эти не подходят больше, чем к Золотому юбилею, отмечавшему пятьдесят лет ее царствования. Но если бы не Шерлок Холмс, юбилей вылился бы в трагедию и хаос. Нет сомнения, что Мориарти и его сообщники запланировали на этот день сенсационнейший акт террора.

Покушения на жизнь королевы совершались и прежде. Собственно говоря, многие десятилетия ее правления изобиловали провалившимися покушениями, но, за малым исключением, совершали их те, кто заслуживал и получал пожизненное заключение в доме для умалишенных, а не полную кару, предусмотренную законом за государственную измену.

В 1872-м на королеву Викторию даже было совершено нападение, спровоцированное британской политикой в Ирландии. Семнадцатилетний родственник старого чартистского лидера Фергюса О’Коннора прицелился в королеву из пистолета, когда она выходила из экипажа перед Букингемским дворцом. Однако оружие не было заряжено, а юного О’Коннора тут же схватили. Хотя на суде он настаивал на том, что его целью было привлечь внимание к тяжкому положению фениев в английских тюрьмах – мотив достаточно рациональный, его признали сумасшедшим.

Самое близкое к описываемому периоду покушение имело место на Виндзорском вокзале в 1882 году. Молодой человек по имени Родрик Маклин выстрелил в королеву из пистолета, когда она сидела в своем вагоне. Стрелок он был некудышный и промахнулся. Виктория лишь позднее узнала, чт́о произошло, а в тот момент приняла звук выстрела за лязг паровоза. Маклин уже провел немалую часть своей юной жизни в приюте для умалишенных и после разбирательства на выездной сессии суда в Рединге был быстро спроважен в другой сумасшедший дом.

Но план покушения, приуроченного к юбилею, не шел ни в какое сравнение с этими жалкими выходками помешанных юнцов.

Процессии 21 июня 1887 года предстояло двигаться извилистым путем от Букингемского дворца до Вестминстерского аббатства и обратно. Погода в Лондоне в тот день выдалась великолепная, и солнце сияло с голубого неба. Творившееся на улицах неизмеримо превосходило все прошлые зрелища, сохранившиеся в памяти людей.

Один очевидец писал о «величественной реке, ослепительно сверкавшей в необоримых лучах полуденного солнца», пока она струилась по улицам города. Сверкание исходило «от сабель и орденов, от пышных одеяний и сияющего оружия индийского эскорта, не самого главного, но внушительного атрибута процессии».

Под прикрытием всего этого блеска нанятые Мориарти убийцы готовились нанести удар. Власти, за месяц предупрежденные Холмсом, отправили профессору зашифрованное послание в виде статьи «Таймс», предупреждающей, что готовится нападение. По идее статья должна была внушить Мориарти, что он изобличен. Но, подогреваемый интеллектуальным высокомерием, главным свойством его натуры, профессор остался при убеждении, что попытку покушения следует осуществить.

План был дерзок именно своей простотой. Ныне, когда главы государств окружены крайне сложной и усиленной сетью мер безопасности, трудно даже представить себе, что в XIX веке монархи зачастую практически не охранялись. Выйдя из кареты перед аббатством, Виктория в течение нескольких минут должна была оставаться на виду у толпящихся зевак.

Мориарти исходил из убеждения, что службы безопасности ожидают взрывов. Акции, предпринятые фениями в Лондоне в 1880-х, бесспорно, наводили на такую мысль. И Мориарти не имел ничего против, чтобы полицейские обшаривали аббатство и окружающие здания в поисках бомб. Ведь в его намерения закладка бомб не входила.

А намеревался он поместить возле аббатства двух снайперов, снабженных новейшими винтовками Лебеля, первым огнестрельным оружием в мире, использовавшим бездымный порох. Одним из снайперов, почти наверное, был полковник Себастьян Моран.

Моран, с которым мы встретимся еще несколько раз на страницах этой биографии, родился в 1842 году и был сыном дипломата сэра Огастеса Морана, занимавшего одно время пост британского посла в Персии. Себастьян Моран получил образование в Итоне и Оксфорде. Мориарти завербовал его в свою организацию за несколько лет до описываемых событий, когда Моран вернулся в Лондон после службы в Индии. Хотя полковник происходил из семьи с ирландскими корнями, на преступления его толкали исключительно финансовые соображения.

В день юбилея 1887 года он и его партнер спрятались со своими «лебелями» на верхнем этаже Королевского аквариума напротив Вестминстерского аббатства. Королевский аквариум был не просто тем, на что указывало его название. Построенный в 1876 году как дворец развлечений, он предлагал посетителям для их просвещения не только аквариумы, полные рыб, но и многое другое, включая крытый каток, читальни, театр и художественную галерею. Крайне удачно для плана Мориарти из верхних окон фасада открывался вид на ничем не заслоненную королевскую карету, которая оказывалась на линии огня.

Когда занялась заря юбилейного дня, Холмс был, пожалуй, единственным, кто все еще сомневался, что для покушения на королеву используют взрывные устройства. Немало перехваченных шифровок, которыми обменивались Мориарти и его пособники, осталось нераскодированными. И одна из них, в которой четырежды повторялось некое таинственное слово, никак не уступала стараниям Холмса.

По-видимому, только в то самое утро 21 июня он установил смысл загадочного слова. Слово это было «аквариум».

Мгновенно разгадав план покушения, Холмс вместе с Уотсоном и спешно собранными полицейскими под командованием Лестрейда ворвался в Королевский аквариум в тот самый момент, когда королевская карета отъехала от дворца. Двое потенциальных убийц были застигнуты врасплох.

Каким-то чудом Морану удалось ускользнуть от полиции через лабиринт коридоров и помещений Аквариума, но его сообщника схватили. Власти, несомненно, рассчитывали получить от него ценные сведения об организации Мориарти, и зря. Временно помещенный в Пентонвильскую тюрьму, он был найден в камере с перерезанным горлом. Личность его установить не удалось.

Расследование дела де Лессепса и Панамского канала, которое скрывается за придуманными Уотсоном названиями и именами и сочиненными им лжеследами, потребовало массы времени и энергии. Как и стремительные розыски, которые Холмс в том же году предпринял, чтобы воспрепятствовать покушению на королеву.

Были и другие дела, часть которых описана Уотсоном. Трагическая история отца и сына Опеншо, смерть которым возвестили совершенно безобидные на первый взгляд пять апельсиновых зернышек, присланных в письме, лишь одно из них.

Имелись и другие, о которых доктор говорит мимоходом. Он упоминает отчеты «о „Парадол-чэмбер“; Обществе нищих-любителей, которое имело роскошный клуб в подвальном этаже большого мебельного магазина; отчет о фактах, связанных с гибелью британского судна „Софи Андерсон“; рассказ о странных приключениях семейства Грайс-Петерсона на острове Юффа и, наконец, записки, относящиеся к Кемберуэллскому делу об отравлении».

Одни из этих ссылок легче поддаются интерпретации, чем другие. Кэмберуэллское дело об отравлении почти наверное имеет отношение к Аделаиде Бартлетт, которую в 1886 году судили за убийство мужа при помощи жидкого хлороформа. Совпадение дат и Лондон как место действия (таинственная смерть Томаса Эдвина Бартлетта случилась в Пимлико) обнаруживают малоуспешную попытку Уотсона замаскировать участие Холмса в этом сенсационном процессе.

Причины, которыми он руководствовался, неясны, однако дело это не послужило к чести стороны обвинения. Аделаиду Бартлетт оправдали, хотя, скорее всего, она убила мужа. Говорят, после суда именитый врач из больницы Святого Варфоломея, сэр Джеймс Пейджет, сказал: «Теперь, когда все позади, ей следовало бы в интересах науки рассказать нам, каким образом она это сделала». Если Холмс был одним из тех, кому не удалось доказать вину Бартлетт, Уотсону, вероятно, не хотелось привлекать внимание к его неудаче.

Возможно, единственная польза, извлеченная Холмсом из дела Бартлетт, заключалась в том, что оно свело его с человеком, который оставался его другом на протяжении сорока лет. Адвокат Аделаиды Бартлетт, сэр Эдвард Кларк, так искусно провел перекрестный допрос свидетелей обвинения, что в немалой степени способствовал спасению клиентки от виселицы.

При всех своих недостатках, Холмс обычно отдавал должное таланту противников. И они с Кларком, кажется, сполна оценили достоинства друг друга. В 1950-х годах на аукционе в Линкольншире было продано одно из немногих писем Холмсу. В этом кратком послании 1920-х годов Кларк, ударяясь в воспоминания, пишет о «нашем противоположном понимании этой замечательной женщины, миссис Бартлетт». Холмсу и Кларку суждено было сталкиваться и в других уголовных разбирательствах.

Другие упоминания более загадочны. Грайс-Петерсонам, кем бы они ни были, не удалось бы пережить приключения, необычайные или нет, на острове Юффа, потому что такого острова не существует. Возможно, Уотсон в очередной раз прибегает к дезинформации, но кажется более вероятным, что он снова допустил ошибку.

Упоминание Уотсона о вызове Холмса «в Одессу в связи с убийством Трепова» – еще одно из загадочных замечаний мимоходом, которыми нашпигованы его рассказы. В 1878 году Вера Засулич, молодая женщина, возмущенная поркой политического заключенного, выстрелила в Санкт-Петербурге в градоначальника генерала Трепова, ранив его серьезно, но не смертельно. Дата, место, тот факт, что генерал не умер и никакая тайна не окружала выстрел (Засулич ставила покушение себе в заслугу и ничего не скрывала), – все указывает на то, что Уотсон имел в виду совсем иное дело. Не исключено, что доктор косвенно намекает на поездку в Россию в самом начале карьеры Холмса.

Другой косвенный намек Уотсона на то, что Холмсу «удалось пролить свет на загадочную трагедию братьев Аткинсон в Тринкомали», указывает на еще одно путешествие сыщика в дальние края – в этот раз на Цейлон (теперь Шри-Ланка), но опять-таки мы не располагаем подтверждениями данного факта, почерпнутыми из других источников.

Мы ступаем на более твердую почву, когда речь идет о причастности Холмса к расследованию двух нарушений общественного порядка, ошеломивших лондонские власти в конце 1880-х.

В понедельник 8 февраля 1886 года две левые группы – Комитет объединенных лондонских рабочих и Социал-демократическая федерация (марксистская партия во главе с эксцентричным журналистом Г. М. Хайндменом, выпускником Кембриджа) – объявили о намерении устроить митинги на Трафальгарской площади в знак протеста против безработицы.

Холмс, который по ходу своих ирландских расследований обзавелся целой сетью осведомителей, прекрасно понимал, к каким беспорядкам могут привести митинги. Он неоднократно телеграфировал об этом брату, министру внутренних дел и всем прочим, кто, по его мнению, обладал властью для решительных действий.

Предупреждения его по большей части остались без внимания. Мало кто верил в назревающие беспорядки. Полицейские, к возмущению Холмса, на редкость скверно подготовились к ним. Суперинтенденту Роберту Уокеру, отвечавшему за поддержание общественного порядка, перевалило за семьдесят. Его главный вклад в событие исчерпался тем, что он затерялся в толпе, где ему обчистили карманы.

На Трафальгарской площади перед толпами выступил Хайндмен. Писатель Эдвард Карпентер оставил исчерпывающее описание этого оратора:

На трибуне Хайндмен, с его подергивающейся бородой, взлетающими полами сюртука и высоким обширным лбом при довольно-таки низком слабом затылке, создавал впечатление лавки, где все товары выставлены в витрине. И, хотя оратор он был хороший, язвительный, частые взрывы обличительных инвектив не вязались с явной природной добротой и наводили на мысль, что он подхлестывает себя собственным хвостом.

На этом митинге риторика Хайндмена возбудила толпы, но не удовлетворила их, и по окончании речей недовольные не проявили ни малейшего желания разойтись.

Подчиненные Уокера повели себя немногим лучше своего начальника. Когда тысячи людей повалили с площади в сторону фешенебельной Пиккадилли и Сент-Джеймского дворца с намерением бить стекла и нагнать страху на тех, кто социально стоял выше них, полиция не пошевелилась.

Все еще топтавшиеся возле колонны Нельсона полицейские, по мнению присутствовавшего на митинге саркастического журналиста, словно бы «подпирали ее спинами… чтобы она не опрокинулась, или же сторожили львов, чтобы те не разбежались». Это стоило комиссару столичной полиции сэру Эдмунду Хендерсону его поста, надо думать к немалому удовлетворению Холмса.

«Черный понедельник» (а именно под таким название вошел в английскую историю тот день) оказался, однако, всего лишь репетицией «Кровавого воскресенья» 13 ноября 1887 года.

Еще с лета группа безработных обосновалась биваком на Трафальгарской площади. Новый комиссар полиции сэр Герберт Уоррен потребовал запретить любые митинги на Трафальгарской площади, на что министр внутренних дел наконец дал согласие.

Холмс, чьи предупреждения о расхлябанности полиции полтора года назад остались без ответа, теперь считал (как и сказал Майкрофту), что власти ударились в другую крайность и это новое решение может спровоцировать беспорядки. Однако предостережения братьев Холмс для людей, наделенных властью, успели стать чем-то вроде жужжания назойливых насекомых. Не было никаких шансов, что их тревожные выводы примут к сведению.

Хайндменская Социал-демократическая федерация призвала бросить вызов запрету и вновь устроить митинг на Трафальгарской площади для протестов против безработицы.

Эдвард Карпентер, который присутствовал и на новом митинге, описал события того дня. На сей раз полицейские не дремали и ворвались в толпу без предупреждения.

Я был тогда на площади. Толпа в целом выглядела благодушной, беззаботной, улыбающейся, но быстро преобразилась. Прирысил отряд конной полиции, получивший приказ «держать нас в движении». На языке полицейских, как я понимаю, это значило, что они должны скакать во все стороны, разгоняя, пугая и избивая людей. Я увидел, как моего друга Муирхеда верховой ухватил за ворот и поволок предположительно в сторону полицейского участка, а пеший бобби помогал коллеге. Я бросился на выручку и обругал обоих констеблей, за что получил удар дубинкой по скуле, но Муирхеда отпустили.

В итоге не менее сотни людей было ранено и по меньшей мере два убиты. Холмс оказался прав, но радости это ему не принесло – только угрюмое сознание своего бессилия докричаться до высших чинов Уайтхолла.

В течение года, последовавшего за «Кровавым воскресеньем», Холмсу представлялось немало случаев отойти от полуофициальных дел, поручаемых ему правительством, и заняться частными расследованиями. Один такой случай вернул его в среду, хорошо знакомую сыщику со студенческих лет.

Как уже говорилось, вопреки сформировавшемуся позднее несгибаемому скептицизму, в студенческие годы Холмс был не прочь уклониться в сферу паранормальных явлений и входил в кружок Эдмунда Гарни, преподавателя Тринити-колледжа, увлекавшегося исследованием психических феноменов.

В Кембридже Гарни слыл харизматической фигурой – блистательный ум, прекрасный атлет и поразительный красавец. (Писательница Джордж Элиот была так им очарована, что в первые дни знакомства могла думать только о его прекрасных чертах. Считается, что он стал прототипом Дэниела Деронды, одного из самых известных ее персонажей.)

Холмс оставил позади интерес к тому, что в «Собаке Баскервилей» назвал «областью, где бессилен самый проницательный и самый опытный сыщик». Его зрелые взгляды на эту область достаточно ясно выражены в мягкой насмешливости, с какой он отзывается на страх доктора Мортимера перед Собакой.

Гарни, однако, продолжал искать научные средства для исследования психических феноменов. Его интерес к возможности загробного существования только усилился в результате ужасной личной трагедии – гибели трех его сестер, которые утонули, когда перевернулась яхта, на которой они путешествовали по Нилу.

В 1882 году Гарни вместе с кембриджскими коллегами Э. Г. Майерсом и Генри Седжвиком основал Общество психических исследований, а четыре года спустя опубликовал «Фантазмы живущих», монументальный трактат с анализом сотни предполагаемых паранормальных случаев явления очевидцам духов и призраков.

После краткого знакомства в Кембридже Холмс и Гарни, насколько известно, больше не контактировали. Тем не менее и Майерсу, и Седжвику была известна репутация Холмса и его прошлые связи с Гарни. Неудивительно поэтому, что, когда в июне 1888 года этот последний был найден мертвым в брайтонском отеле, его друзья и родные попросили сыщика расследовать загадочные обстоятельства кончины ученого.

Гарни был еще не стар – всего сорок один год. В Брайтон его вызвало письмо неизвестного корреспондента, и он уехал из дома, не объяснив никому, даже жене, почему туда едет. Расписавшись в регистрационной книге отеля «Королевский Альбион», он сразу прошел в свой номер, чтобы лечь спать, а на следующее утро был найден в кровати мертвым. К его губам была прижата подушечка, пропитанная хлороформом.

Было известно, что Гарни пользовался хлороформом как болеутоляющим, и первым предположением было, что он по несчастной случайности слишком увеличил дозу. Коронер вынес вердикт о «смерти по неосторожности». Позднее многие из знавших Гарни близко, памятуя о его склонности к депрессиям, предположили самоубийство. Но ни та, ни другая гипотеза не объясняла появление таинственного письма, заставившего Гарни приехать на южное взморье. Майерс и Седжвик подозревали, что его смерть могла явиться результатом работы в Обществе психических исследований.

Расследование Холмса хотя и не привело к определенным результатам, подтвердило их предположения. Сыщик вскоре установил, что Гарни ставил психологические эксперименты вместе с неким Джорджем Альбертом Смитом, личностью очень колоритной.

Полушарлатан-полугений, Смит позднее, на исходе 1890-х, стал одним из пионеров английского кино и снимал серии коротких фильмов, вошедших в число наиболее оригинальных кинопроизведений тех дней. Однако свою карьеру он начал на эстраде как гипнотизер и иллюзионист.

Как Смит познакомился с Гарни, неясно, но в течение нескольких предшествовавших трагедии лет они тесно контактировали. Кембриджский ученый не только наивно верил, будто Смит действительно способен читать чужие мысли, но даже сделал его своим секретарем.

Холмс пришел к убеждению, что Гарни наложил на себя руки, когда понял, что Смит его обманывал и их совместная работа ничего не стоит.

Под давлением Холмса, Майерса и Седжвика Смит признался, что так называемое чтение мыслей было всего лишь сценическим трюком, но отказался взять на себя ответственность за смерть Гарни. Он твердо стоял на своем, уверенный, что Майерс и Седжвик не рискнут преследовать его в законном порядке, дабы не предавать гласности факт самоубийства их друга.

Более того, эти двое продолжали использовать Смита в работе Общества психических исследований. Он даже фигурировал как соавтор в статье, опубликованной Обществом через год после смерти Гарни.

Возможно, Смит пригрозил ученым оглаской. Не исключено, что в жизни Гарни имелись секреты и пострашнее. Более чем вероятно, что Гарни был гомосексуалистом, а это давало Смиту в руки серьезные козыри. Только волшебные фонари и движущиеся картинки, захватившие его изобретательное воображение, заставили Смита прекратить шантаж.

Итак, в период с 1886 по 1888 год Холмс никак не мог пожаловаться на отсутствие занятий. Когда он не уходил с головой в сложнейшие хитросплетения ирландской политики и не пытался предотвратить столкновения, приведшие к «Черному понедельнику» и «Кровавому воскресенью», его деятельный ум занимали частные случаи вроде дела Гарни. А впереди сыщика ожидало самое сенсационное и достопамятное преступление конца XIX века, в расследование которого он оказался втянут против воли.