Черноводье

Решетько Валентин Михайлович

1931 год. По всей огромной территории Советского Союза гуляют волны народного недовольства. Правящая партия большевиков приступила к силовому решению проблемы нехватки продовольствия – сплошной коллективизации крестьянства. У селян постановили отобрать их главные источники существования – землю и скот. Особое внимание «реформаторы» обратили на сибирские деревни и села, почти не пострадавшие от заморозков и засухи в предыдущие два года. И вот уже добираются до самых окраин уполномоченные, вооруженные постановлениями партии и правительства и разнарядками на «раскулачивание» вчерашних защитников Советского государства – бывших красногвардейцев и красных партизан.

Пришла такая беда и в деревню Лисий Мыс, что раскинулась на привольном берегу степного Иртыша. Но люди, живущие здесь, не собираются так просто сдаваться на милость властей!..

 

©Решетько В.М., 2012

©ООО «Издательство «Вече», 2012

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

 

В прииртышскую степь пришла весна, робкая и осторожная. Долго бродила она по широким просторам, блудила между лесными околками, заглядывала на короткое время в деревни, развешивая первые тоненькие сосульки на карнизах тесовых крыш, пригревала высокие завалинки, теплым дыханием отогревала промерзшие за зиму оконные стекла, но злые мартовские заморозки и шальные степные ветра гнали ее прочь, вымораживая и выдувая с деревенских улиц все весенние следы. И только в середине апреля она пришла окончательно. С уральской стороны потянулись по низкому небу пухлые сытые облака, принесшие с собой долгожданное тепло. И пролились над степью первые парные дожди.

Вытянувшаяся вдоль крутого берега Иртыша деревня Лисий Мыс как-то сразу почернела. Почернели высокие тесовые крыши, крепкие сибирские заплоты, наглухо отгораживающие дом от улицы, даже двустворчатые ворота, прикрытые, точно картузом, двускатной крышей, и резные калитки с железными коваными кольцами – и те потемнели. Почернели дороги, почернели поля за околицей, обвисли темные тонкие ветви на белоствольных березах. И казалось, что не ветви спускаются вниз, а березовый дождь живительными струями орошает заждавшуюся землю. За огородами на речном льду темнели обширные разводья. Не сегодня завтра тронется Иртыш.

 

Глава 1

По степи медленно ползла одинокая конская упряжка. Крепкий вислозадый мерин гнедой масти с натугой тащил за собой дрожки. Снег в степи почти весь сошел и лежал только небольшими серыми лоскутьями в низинах под мелкорослым кустарником, да желтела льдисто-снежная масса на дороге, обильно унавоженная конским пометом за длинную сибирскую зиму, отчего дорога была похожа на рваный вспухший рубец, точно кто рассек необъятную степь от горизонта до горизонта ударом гигантской розги. По дороге ехать было совсем нельзя, и конь, покачивая мокрыми боками, старательно месил грязь по обочине. За дрожками оставались глубокие следы от колес, которые постепенно заливались талой водой. По равнине, тоскливо подвывая, гулял сырой холодный ветер да иногда, так же тоскливо крича, метались в воздухе спугнутые повозкой чибисы.

На дрожках, свесив ноги, сидел молодой белесый мужчина, крутоплечий и крепкий, с румянцем во всю щеку, который на промозглом ветру приобрел синюшный оттенок. Бледно-голубые, почти бесцветные глаза опушены светленькими коротенькими ресничками. Над упрямым тяжелым подбородком и ртом с узкими твердыми губами нависал прямой тонкий нос. Человек зябко кутался в просторный бараний тулуп.

– Но-о, язва! – понужнул он выбивавшуюся из последних сил лошадь и поплотнее запахнулся. – Хорошо хоть жену послушался, взял тулуп, а то бы хана! Ну и погодка, зуб на зуб не попадает. Внутри будто ледышка застыла… – чертыхался вполголоса седок. – Добрый хозяин собаку во двор не выпустит, а тут приходится «киселя хлебать». – И он в раздражении вновь стегнул концами вожжей по мокрому лошадиному крупу:

– Ну-у, ты, устал, язва!

Мерин только прянул ушами и продолжал идти так же, как и шел раньше, не прибавляя шага, да и седок тут же забыл про коня. Покачиваясь в такт ходка, двигающегося рывками, он был весь погружен в свои думы; его сейчас занимало совсем другое – вчерашний разговор с секретарем и предстоящие дела в деревне Лисий Мыс.

Секретарь райкома стоял перед ним на кривоватых ногах, одетый в темно-серый китель с отложным воротничком, в синих, почти черных галифе и хромовых блестящих сапогах, слегка покачиваясь с носка на пятки, по въевшейся привычке старого кавалериста. Серыми неулыбчивыми глазами он строго смотрел на собеседника:

– Объяснять мне вам нечего, Алексей Кириллыч. Сам был на заседании бюро райкома. Так что все знаешь, все слышал. Завтра поедешь уполномоченным от района по коллективизации в Лисий Мыс. Райком на вас надеется. Хочу сразу предупредить: деревня старая, в основной массе зажиточная, и народ там не простой.

Как приедешь на место, сразу свяжись с председателем сельсовета Марченко Иваном Андреевичем. Сам он середняк, а секретарь Хвостов Спиридон – вообще деревенский пролетарий. Действуйте сообща, привлеки молодежный актив. Там, кажется, есть такие. В общем, на месте сориентируешься! – поучал секретарь райкома. – И еще мой совет, – продолжал он, – организацию колхоза не затягивай.

Ее нужно провести быстро, решительно, чтобы народ не успел опомниться, – он скупо улыбнулся и сразу же посерьезнел: – Посевную нынче должны провести уже в колхозах и на колхозных полях! – секретарь райкома поднял палец и многозначительно произнес: – Это указание сверху! Если сорвем план по коллективизации, можно лишиться и партийного билета! – Он медленно прошел по кабинету. – Нужно учитывать, Алексей Кириллыч, что в настоящий момент обостряется классовая борьба. Кулачество, подкулачники и их приспешники будут всячески стараться сорвать планы партии по организации колхозов в деревне. Здесь нужно проявить бдительность, строгость. И никакой, я повторяю, никакой жалости к классовым врагам пролетарского государства! – он остановился, повернулся к уполномоченному, энергично рубанул рукой, точно шашкой. – Никакой жалости! – И уточнил у Быстрова: – У вас разнарядка на сколько семей для раскулачивания?

– На три, – ответил уполномоченный.

– Вот и распорядитесь ею с умом! – проговорил секретарь райкома и задумчиво закончил: – Иной горластый середняк может гораздо больше принести вреда в деле коллективизации… Есть у нас правдолюбцы! – Он внимательно посмотрел на Быстрова. – Желаю успеха! – Секретарь крепко пожал руку уполномоченному. – Оправдайте свою фамилию, товарищ Быстров, райком надеется на вас.

– А что? – рассуждал Быстров, вспоминая беседу с секретарем райкома. – Он, пожалуй, прав. Рассусоливать в этом деле не надо. Чем больше разговоров, уговоров, тем больше будет сомнений и нерешительности. «Брать быка за рога», – усмехнулся уполномоченный. Его смущал только один вопрос – раскулачивание.

«Ничего, вывернемся! – успокаивал себя Быстров, намечая в уме план действия в деревне: – Значит, так: сразу ехать нужно в сельсовет и встретиться с Марченко. Все с ним обговорить и сегодня же вечером провести совещание, на которое пригласить деревенских активистов. На нем наметить повестку собрания и семьи к раскулачиванию».

Так, за думами, он не заметил, как подъехал к березовому околку. Быстров очнулся от неумолчного птичьего гама. Грачи и вороны крикливо осваивали свое гнездовье. Он внимательно осмотрелся:

«Кажется, приехали: за околком Лисий Мыс!» – с беспокойством и все усиливающимся волнением подумал уполномоченный. Дрожки вывернули из-за березовой рощи, вдоль берега Иртыша на несколько километров раскинулась деревня. Где-то в середине улицы, на доме с круглой крышей трепетал на ветру выцветший флаг.

Быстров остановил лошадь, посмотрел вдоль улицы и невесело усмехнулся:

– Ну что ж, хорошо хоть спрашивать не надо, где сельсовет!

Да-а, многое бы он дал сейчас тому, кто избавил бы его от хлопотного занятия…

В то время как уполномоченный из района подъезжал к сельсовету, из дома, стоящего в том же порядке, вышел мужчина и медленно пошел по деревенской улице. Среднего роста, широкий в плечах, на голове шапка из рыжего собачьего меха, на плечах расстегнутая телогрейка, на ногах ичиги, подвязанные у щиколоток светлыми сыромятными ремешками. Он так жадно вдыхал влажный весенний воздух, что ноздри его крупного носа с небольшой горбинкой слегка трепетали. Упрямый рот обрамляла густая нечесаная борода. В его серых, глубоко сидящих глазах пряталась тревога.

Та самая тревога, которая прочно поселилась нынешней весной в сердце сибирского мужика и как ползучая ржа разъедала ему душу. Она не давала спокойно спать в привычной и жаркой постели.

Не раз голосили в домах бабы, подвернувшиеся в такую минуту под горячую мужскую руку со своими советами. Металась мужицкая душа, точно пойманный в капкан волк. Металась, а выхода ей не было. И мужик тоскливо думал, что же это за хреновина такая – колхоз? Пощупать бы руками его, попробовать на зуб, на худой конец – посмотреть бы издаля. И с врожденной крестьянской хваткой прикидывал в уме, а вдруг в нем лучше – в колхозе-то. Даже сама мысль, что он может упустить свою выгоду, приводила его в смятение. Но с другой стороны – отдать землю, свой скот в руки чужому дяде. И мужик снова загонял себя в тупик неразрешимого противоречия. Прислушиваясь к разгулявшейся нынешней весной молве, он со страхом и удивлением думал: почему силком? Почему?.. У него, привыкшего крепко стоять на земле на собственных ногах, руководствоваться в делах здравым смыслом, на этот счет были свои понятия: «К хорошему силком не тащат, к хорошему люди идут сами».

Вот и ерепенился сибирский мужик, весь внутренне ощетинившись, точно колючий ерш, выхваченный безжалостным рыболовным крючком из привычной воды на сухой берег.

Эта же ползучая ржа разъедала душу и Лаврентию Жамову. Нет, не мог он поверить на слово в распрекрасную жизнь, которую рисовал ему зять, председатель сельского совета, муж родной сестры Матрены. Нет, не мог… Да и рисовал Иван Андреевич эту распрекрасную жизнь путано, неуверенно, не рисовал, а вносил еще бо́льшую сумятицу в беспокойную мужицкую душу.

«Еще этот сопляк, не успеет порог переступить… – морщится Лаврентий, вспоминая захлебывающуюся речь молодого парня, Ивана Кужелева, деревенского активиста, – ты, грит, дядя Лаврентий, подумай, какая жисть наступит. Поля широкие, на полях – трахтора. Не жисть – малина: все машины за тебя делать будут».

«Машины, трахтор, – зло думает Лаврентий. – Сопляк – он и есть сопляк. Да разве крестьянина с его руками заменишь! Землица ласку любит – руки крестьянские. А то – “трахтор, трахтор”. – И он уже с неодобрением подумал о своей дочери: – Чего пластается за этим балабоном, других будто нет. Нашла по ком постромки рвать», – и, не сдержавшись, раздраженно плюнул себе под ноги.

– Здоров будь, Лаврентий Васильевич! – вдруг остановил его старческий голос.

Жамов остановился и посмотрел на старика, стоящего на обочине дороги. Обут он был в высокие самокатаные валенки, подшитые кожей, и одет в нагольный потертый полушубок. Дед тяжело опирался обеими руками на палку. Он был очень старый, казалось, убери у него палку-подпорку – и его высохшее тело не устоит на земле, рассыплется в прах.

– Извиняй, дедушка Нефед, не заметил. Задумался.

– Куды бредешь? Ай?!

– А хрен ее знат. Кабы знал! – горько усмехается Лаврентий.

– Вот я и говорю, весна-а! Просыпается землица, просыпается, родимая! – умиленно дребезжит старик, помаргивая слезящимися глазами.

– Просыпается, мать ее за ногу! – раздраженно буркнул Лаврентий.

– Ай?! – приставил ладонь к уху старик.

Жамов безнадежно махнул рукой и пошел дальше к недалекой деревенской околице. Шел Лаврентий Жамов, чернел от распиравших его дум – врезались в лицо глубокие неизгладимые морщины.

«Знать – куда соломки постлать, – думает бывший красный партизан. Там было все понятно: дрался он за советскую власть, за землю, которую она обещала. Гонял по степи колчаковцев, его, как зайца, гоняли колчаковцы. Кто – кого! Все просто и понятно. Завоевал он землю вот этими руками.

Лаврентий невольно вытянул руки, посмотрел на тяжелые мозолистые ладони с толстыми крючковатыми пальцами. И, словно устыдившись своего порыва, опустил их. Руки повисли вдоль тела безвольными плетями.

«Пощупать бы эту красивую жисть. Пощупай, пощупай, Лаврентий Васильевич, только отдай сначала землю в колхоз, тобой возделанную, сгони скотину на общий двор…

«А взамен че? – спрашивал себя Жамов. – Кот в мешке?»

В мыслях опять звенит голос Ивана Кужелева, Настиного жениха:

«Да не отбирает советская власть у тебя землю, а обоб…» – Жамов даже мысленно спотыкался на этом слове, вспоминая его.

– Обобчисляет! Слово-то какое колючее! – бурчит под нос Лаврентий. – Обчистят мужика, ей-ей, обчистят!

И вспомнился ему случай из далекого детства. В жаркий июльский полдень сбежал он с ребятишками на Иртыш и провел там целый день. Отец не ругался, он просто сказал десятилетнему мальчишке, и Лаврентий запомнил на всю жизнь:

– Мне отец мой, а твой дед Василий, в свое время говорил: «Запомни, Лавруха, – кто в хрестьянстве дружбу с удочкой водит, – у того нужда во дворе бродит».

– Во, во! – бормочет Лаврентий. – Приставьте к обчей земле али к скотине Спирьку Хвостова, а еще лучше Митьку Долгова, а я посмотрю.

Да им вместях трем телкам пойла не разлить, а вы – землю!

Да они от заваленки лишний раз задницу не оторвут. А вы им – скотину! Вы зайдите сначала к ним в стайку али в избу. Ноги поломаешь во дворе.

Шел Лаврентий, распалял сам себя, спорил с Иваном-председателем, с другим Иваном – активистом, сердце его кровоточило, исходило криком: «Не согласен я. Дайте посмотреть самому, не тащите силком, ровно быка на бойню!»

Незаметно дорога привела Жамова к березовому околку. От тяжелых, изматывающих душу дум его отвлек птичий шум. Лаврентий поднял голову. Грачи суетливо копошились на вершинах берез, подновляя старые и строя новые гнезда. Они перелетали с ветки на ветку, беспорядочным роем вились в воздухе и орали неистово – на всю степь. Некоторые птицы уже сидели на яйцах. Среди грубо уложенных веток напряженными маячками торчали их хвосты.

– Ишь ты! – с неожиданным интересом стал наблюдать за птицами Лаврентий. – Тоже навроде колхоз, а, небось, каждый в своем гнезде сидит!

Сразу за березовым околком была его земля. Двадцать гектаров дала ему советская власть. Он неожиданно вспомнил, что в партизанском отряде только и разговору было о земле, а не о бабах, по которым страшно соскучились. Лаврентий смотрел на черные проплешины, точно оспины разбросанные по всему полю среди грязно-белого снега. И ему казалось, что это не поле, а больной, перенесший тяжелую болезнь, после холодной и длинной зимы. Он подошел ближе, нагнулся и набрал полную горсть оттаявшей земли. Осторожно разрыхлил ее в руках – черную, слипшуюся. Блеснул белый корешок озимой ржи. Лаврентий нежно, боясь повредить, погладил его грубыми толстыми пальцами:

– Пережил зиму! – ласково бубнил Жамов. – Тепла ждешь, чтоб в рост тронуться! Жди – немного теперь осталось!

Глаза у мужика отмякли, подобрели и вдруг снова наполнились горечью. Он крепко сжал пальцы, так что между ними грязными потеками выступила вода, размахнулся и далеко забросил комочек в поле. Молча повернулся и ссутулившись, точно на плечи ему давила неимоверная тяжесть, пошел, не оглядываясь, назад в деревню.

 

Глава 2

В сельсовете за столом сидел председатель Иван Андреевич Марченко, а напротив – Быстров. На краю стола лежала фетровая шляпа с залоснившимися полями. Рядом с ней – распухший портфель из коричневой кожи, в меру потертый, с двумя замками. Уполномоченный сидел на табуретке, немного отодвинувшись от стола. Его руки лежали на столе, и натянувшиеся рукава кителя оголили их почти до самых локтей. Пальцы нервно барабанили по столешнице. Марченко завороженно смотрел на эти ухватистые крепкие руки, покрытые густым золотистым волосом, на нервно стучавшие пальцы. За этим столом уже длительное время шел трудный разговор…

– Никто нам не позволит, Иван Андреевич, срывать запланированный показатель по коллективизации. Тебе же известно постановление райкома партии и райисполкома о всеобщей коллективизации района. Понимаешь, о всеобщей… На все сто процентов и никак не меньше!

– Показатели, оно, конечно, дело хорошее! – медленно, с расстановкой говорит Иван Марченко и, взглянув исподлобья на уполномоченного, спрашивает: – А ты, Алексей Кириллыч, не боишься, что в нашем районе вторая Муромка может получиться? Взбунтуются мужики!

– Ну-у, Иван Андреевич, волков бояться – в лес не ходить. Там мозги мы быстро вправили. Здесь тоже – если повторится – вправим!

– Вот я и говорю, без мужиков останемся, если так мозги вправлять будем.

– А ты не бойся, Иван Андреевич.

– Да я не боюсь, Алексей Кириллыч, но на веревке, как скотину, силой не потащишь. Много у меня с ними разговоров было. Грамотешки не хватает.

– Все?

– Все не все, а многие сомневаются.

– А ты, председатель, идешь на поводу у кулаков!

– Какие же они кулаки, – усмехнулся невесело Иван Андреевич. – Возьми моего шуряка, Жамова Лаврентия Васильевича, что он имеет? Три коровы да два коня… Правда, молотилку в прошлом годе купил – одноконку. Вот и все его богатства! – Председатель исподлобья смотрел на уполномоченного. – Цельные сутки этот кулак в поле да по хозяйству мотается.

– Партия нас учит, Иван Андреевич, – заговорил с напором молодой уполномоченный, – смотреть не на хозяйство крестьянское, а на дела. Вот и смотри, товарищ председатель, на дела: раз не идет в колхоз – значит, кулак или прихвостень кулацкий. Такие мешают вести трудовое крестьянство по светлой коммунистической дороге. У нас с ними разговор будет короткий, и нам с ними не по пути, – упивался собственным красноречием Быстров.

– Дак ить мужики… – начал неуверенно говорить председатель.

– Я еще раз повторяю, – перебил уполномоченный, – кто будет нам мешать – церемониться не будем. – Он подтянул к себе портфель, щелкнул замками и, порывшись в бумагах, достал листок. – Вот у меня разнарядка из района на раскулачивание трех семей.

– Трех семей?! – побледнел Иван Андреевич. – Это как же – хошь не хошь, три семьи вышли?

– А кто нам позволит нарушать утвержденное райисполкомом постановление? – вопросом на вопрос ответил Быстров. – Если ты такой смелый и можешь положить на стол партийный билет – нарушай. Я, извини, не такой смелый и рисковать партийным билетом не буду. Раз решила советская власть, не нам менять ее решения.

– Кого же мы вышлем? – беспомощно проговорил Иван Андреевич, держа в руках разнорядку.

– Ну-у, Иван Андреевич, – успокоил его Быстров, – была бы бумага, а найти кого выслать – найдем! Это уж нам с тобой решать совместно с активом и беднотой. А не сможешь – ОГПУ поможет! Самых злостных вышлем, другие сами побегут в колхоз, – уверенно говорил уполномоченный. – И еще хочу добавить, товарищ председатель, что при создании колхозного поля земли частников, попавшие в общее поле, будем изымать! Им дадим взамен на отшибе, – усмехнулся Быстров и добавил: – Если, конечно, такие найдутся. Но наша с тобой позиция в этом вопросе должна быть единой и твердой.

Марченко вспотел:

– Что же мы силком тащить будем, которые не идут? – растерянно спросил он и машинально посмотрел в окно.

По улице шел Лаврентий Жамов. Председатель потянулся к окну и постучал согнутым пальцем в раму. Лаврентий остановился и, увидев в окне Ивана, машущего рукой, удивленно посмотрел на председателя.

Тот продолжал энергично махать рукой.

Лаврентий пожал плечами и пошел на зов. Только сердце почему-то заныло от недоброго предчувствия.

– Вот давай его и спросим, почему он не идет в колхоз?! – повернулся Марченко к уполномоченному.

– Давай спросим!

– Здоровы были! – угрюмо проговорил вошедший Жамов, стаскивая с головы меховую шапку.

– Садись, Лаврентий Васильевич, поговорить надоть! – сказал Марченко и показал рукой на скамейку, стоящую вдоль стены.

– Ниче, не велик барин, постою. О чем говорить-то?

– Да есть о чем! Например, почему ты, красный партизан, не желаешь вступить в колхоз. А? Вот ты сам и обскажи товарищу уполномоченному из района.

Лаврентий поднял глаза на сидящего за столом человека. «Как поросенок – белобрысый», – отметил он про себя.

Быстров с интересом разглядывал вошедшего, его подбористую сильную фигуру.

Лаврентий тоже не сводил глаз, продолжая упорно смотреть в лицо уполномоченному, тот не выдержал и отвел взгляд. Жамов криво усмехнулся:

– А че мне с ем говорить. Не его землю обобчисляют, а мою.

Не ему скотину со двора вести, а мне. Не его зерно из амбара выгребают, а мое! Пусть он влезет в мою шкуру, тогда мы с ем поговорим.

– Ишь ты, как поворачиваешь! – зло вспыхнул уполномоченный. – Значит, тебя советская власть обижает, что хочет всех нас вывести на светлую дорогу.

– А мы, товарищ хороший, не бараны, чтобы нас вести. Промежду прочим… Мы не желаем…

– Говори за себя! – грубо перебил его уполномоченный. – А мы не желаем, чтобы ты, товарищ Жамов, и тебе подобные становились на пути советской власти.

Быстров встал с табуретки. На лице у него выступили красные пятна, особенно сильно они налились над светлыми бровями, точно у токующего весеннего петуха-тетерева. Размахивая пальцем перед лицом Лаврентия, он продолжал говорить:

– Советская власть не позволит вам, слышите, Жамов, не позволит стоять на ее пути. Во-о-т когда в вас заговорила кулацкая, частнособственническая сущность. И мы выбьем ее из вас, слышите!..

У Лаврентия от бешенства похолодело все внутри и затряслись губы:

– Ты мне пальчиком под носом не маши и в харю советской властью не тычь! Не тычь, гражданин хороший. Ты еще сопляком паршивым был, под стол пешком ходил, когда я за нее кровь свою проливал! – он трясущимися руками торопливо расстегнул телогрейку, рванул косоворотку, так что посыпались на пол пуговицы, и обнажил грудь, густо заросшую темным волосом. Выше левого соска синел небольшой шрам.

– Ты шрамом не очень-то козыряй, Лаврентий, – поддержал уполномоченного председатель сельсовета и примирительно добавил: – Никто тебя силой в колхоз не потащит, а землю твою заберем, так взамен дадим другую – на отшибе; чтоб, значит, она не мешала обчему полю.

– Т-а-к! – глухо проговорил Жамов. – Не путайся под ногами, Лаврентий, иди, значит, на отшиб! Ну, спасибо, сродственничек, спасибо… Не отдам, слышь, не отдам! Хоть стреляйте! – Жамов с шумом втянул в себя воздух. – Я свою бабу так не холил, как ее!

– Ты нас не пугай, Жамов, – сухо, уверенный в собственной силе и непогрешимости, проговорил Быстров и жестко добавил: – Если понадобится, мы тебя спрашивать не будем и срывать план района по коллективизации не позволим.

Лаврентий посмотрел на молодое районное начальство и горько усмехнулся:

– Спасибо и на том, товарищ, друг, начальник, извиняй меня, темного, не знаю, как тебя назвать. Спасибо, что разъяснил, все понятно, яснее некуда! – он повернулся и пошел к выходу. Уже прикрывая дверь, Лаврентий не сдержался и хлобыстнул ею так, точно это она была во всем виновата.

– По-моему, одна семья уже есть, – все так же сухо и равнодушно проговорил уполномоченный и пытливо посмотрел на председателя. – Как думаешь, Иван Андреевич?

У Марченко вспотели ладони и неровными толчками забилось сердце. Он глубоко вздохнул и промолчал…

Лаврентий вышел из сельсовета и пошел прямо по лужам посреди улицы, ничего не видя перед собой. Он ничего не понимал. И ему вдруг стало страшно, по-настоящему страшно. Он физически чувствовал, как его вяжут по рукам и ногам, прикрываясь советской властью. Куда бы он ни ткнулся, куда бы ни шагнул, его, как слепого кутенка, тычут носом: ты против советской власти, ты против народа… «Да я-то кто?.. Как я против власти, я же сам ее завоевывал?!» Ни-и-чего не понимал Лаврентий. Обида и злость захлестнули мужика и невольно связывались у него с молодым уполномоченным из района.

«Сопляк, паршивый сопляк! – с остервенением повторил про себя Лаврентий, а в голове безостановочно билась безответная мысль: – Как же так: мужика сгонять с земли?..»

Он остановился. За огородами, которые упирались в крутой берег Иртыша, виднелись на посеревшем льду большие разводья темной воды. Далеко на горизонте плавилась багровым светом узкая полоска зари, придавленная сверху плотными черными облаками. Она ярко высвечивала на речном берегу две человеческие фигуры. Лаврентий пригляделся и узнал в одной из них свою дочь Настю, в другой – Ивана Кужелева. Одинокие, они стояли тесно прижавшись друг к другу.

Горечь и обида, переполнявшая Лаврентия, перекинулась на дочь:

– Тьфу, прости Господи! – он с досадой сплюнул себе под ноги. – Льнет к парню на виду у всей деревни. Ишо не хватало мне сураза в дом, – пробормотал Лаврентий и громко, нетерпеливо закричал: – Настя, домой!

Фигуры встрепенулись и отпрянули друг от друга.

– Щас приду! – отозвался высокий девичий голос. Настя с сожалением и неохотой отстранилась от Ивана. Девчонка была хороша: среднего росточка, статная, полногрудая, с выбившимися из-под цветастого полушалка русыми волосами, концы которых слегка завивались на висках и отливали рыжей подпалиной, с румянцем во всю щеку. Ее совсем не портил отцовский нос, чуть длинноватый, с маленькой горбинкой. Черные вразлет брови оттеняли большие лучистые глаза. Парень снова потянулся к девушке.

– Подожди, Иван! – Настя покосилась на одинокую фигуру отца, маячившую среди улицы, недовольная гримаса пробежала по ее лицу. – Делать нечего, ходит подсматривает!

Характером Настя была тоже в отца, крутая и прямая. Она взяла Ивана за руку и потянула к тропинке, ведущей вниз с крутояра на берег реки. Спустившись на крупный галечник, уже чистый от снега, она подошла к воде. Широкая закраина отделяла ее от всплывшего льда, покрытого рыхлым потемневшим снегом, изъеденным талой водой. Настя жадно вдохнула сырой пряный воздух, ее тонкие ноздри затрепетали:

– Весна! – проговорила, зажмурившись, девушка. – Вот и пережили зиму, – она тихо и радостно засмеялась.

Иван взял Настю за плечи и повернул к себе. Он видел только большие зовущие глаза, широкий выразительный рот с припухлыми, растянутыми в мечтательной полуулыбке губами. Иван властно запрокинул девушке голову назад и прильнул к ее губам. Настя встрепенулась всем телом и замерла, подчиняясь неукротимой мужской силе. Рука парня судорожно расстегивала жакетку, ища девичью грудь… Настя со стоном отстранилась от парня и, переведя дыхание, лукаво улыбнулась:

– Ты, паря, погоди баловать. Ишь расхозяйничался!

– Настя, Настя, ну чего ты! – нетерпеливо, горячим шепотом твердил Иван и снова потянулся к девушке. Настя, улыбаясь, отстранилась:

– Не время еще, Иван Трифоныч. Когда придет время, тогда и хозяйничай, слова не скажу.

Обидевшись, Иван отвернулся от Насти. Девушка прижалась к парню, ворошила густые русые волосы его, заглядывала ему в глаза. Иван рассмеялся. Страсть улеглась, остуженная свежим вечерним ветром. Он нежно прижал Настю к себе:

– Ох и заживем мы, Настя, как никто еще не жил до нас! – говорил счастливый жених.

– Ну уж! – подзадоривала невеста и тихо смеялась грудным приятным голосом.

– Дом построим… – слегка прижмурив глаза, мечтал Кужелев.

– Детей нарожаем! – подхватила Настя.

– Детей нарожаем! – согласился Иван. Немного помолчав, он задумчиво продолжил: – В колхозе, я думаю, будет хорошо. Машины, трактора… Понимаешь, Настя, мы ими всю землю перевернем, все перепашем.

– Боюсь я, Ваня, колхоза. Да и зачем всю землю перепахивать?

– Наслушалась отца и поешь с его голоса! – недовольно проговорил Иван.

Настя испуганно вздрогнула.

Почувствовав свою вину, Иван нежно привлек к себе девушку и, смягчив голос, перевел разговор на будущую совместную жизнь.

До глубокой ночи стояли так молодые.

Они еще не знали, что готовит им тридцать первый год…

Проклиная всех и вся, Лаврентий вошел в ограду собственного дома. Аккуратно прикрыл за собой резную калитку и привычно оглядел просторный двор, высокий дом с шестью окнами и веселыми бело-голубыми наличниками, крыльцо о четырех приступках с резными столбиками по краям, подпирающими тесовый навес.

По карнизу дома прибита затейливая кружевная вязь, вырезанная из сухих кедровых досок. Она тепло золотилась в багровом свете зари. Приземистый и крепкий амбар, стоящий в углу двора, с широкими воротами и низким пологим крыльцом, по которому можно было подкатить груженую телегу прямо к сусеку; такой же крепкий и рубленый просторный пригон для скотины с высоким сеновалом. Лаврентий любил смотреть на свой дом, но сегодня ничто не радовало его. Жамов поднялся на крыльцо и вытер о тряпку мокрые и грязные ичиги.

Анна, жена Лаврентия, уже зажгла керосиновую лампу-десятилинейку, висевшую над столом. Она сидела около стола, накрытого к ужину, и пытливо смотрела на мужа.

– Я вас долго ждать буду? Сначала робят накормила, щас тебя, потом Настю.

Лаврентий не удостоил ответом жену. Он повесил шапку на гвоздь, вбитый в стену, разделся и, сев на лавку, стал развязывать сыромятные ремешки на ичигах. Отсыревшие ремешки не поддавались, и он с остервенением рвал концы.

Анна с беспокойством смотрела на мужа, внимательно следя за его резкими угловатыми движениями, на хмурое, сосредоточенное лицо. Наконец он снял ичиги и откинулся спиной к стене. Воздух хорошо протопленной избы приятно обволакивал теплом. Лаврентий вздохнул и, шлепая босыми ногами по крашеным половицам, прошел к столу:

– Жди, жди дочку-то. Она вон, бесстыжая, на берегу к парню липнет. Вот принесет в подоле!

– Типун тебе на язык, на родную дочь такое говорить! – Анна вздохнула и с сожалением проговорила: – Выросла… Ее на полати щас не загонишь, как Васятку с Танькой. У нее щас своя жизнь начинается…

Лаврентий молча сидел на лавке около стола, погруженный в свои мысли. В зыбке, подвешенной к потолку около хозяйской кровати, заворочался ребенок.

– Ись будешь?

– Не хочу!

Анна вздохнула, подошла к зыбке и вынула из нее ребенка.

Он таращил глаза на желтый огонек лампы, обильно пускал слюни и упруго сучил ножками и ручками.

– Что воюешь, Петр Лаврентьевич? Ись захотел, мой малюсенький…

Ребенок гулькал, улыбался матери, показывая прорезавшиеся зубки. Она приподняла ребенка, поцеловала его в пухлый животик и села на кровать.

– Вот какие у нас зубки. Беленькие да острые, – ворковала Анна. – Давай поедим, Петр Лаврентьевич, поедим! Вишь, мамка кака плохая – забыла совсем про мальчишечку! – Она расстегнула кофту, освобождая большую грудь с темным оттянутым соском.

Ребенок жадно вцепился в сосок зубками, тиская грудь ручонками.

– Не кусайся, не кусайся, поросенок! Зубки зачем тебе – мамкину титьку кусать, а? – улыбалась Анна, морщась от боли.

Лаврентий с удовольствием смотрел на белотелую жену, на ее курносый нос, добрую ласковую улыбку, на густые волосы, туго стянутые узлом на затылке. И у мужика постепенно теплело в груди.

Поздним вечером, лежа в постели, Лаврентий закинул руки за голову. А мысли, тягучие, безрадостные, все роились и роились в голове.

Анна жарко придвинулась к мужу.

– Че случилось-то?

– Да так, ничего, мать, – буркнул Лаврентий. – В колхоз, как барана, гонят. В рот бы им дышло…

– Кто?

– Есть кому, умников много… Возьми, сродственничек мой да энтот сопляк, который седни в сельсовет приехал – уполномоченный из района. Ты, грит, поперек путя советской власти стоишь. Это я-то! – вновь задохнулся от нахлынувшей обиды Лаврентий.

Анна прильнула к мужу всем телом, легонько ворошила рукой его густые перепутанные волосы.

Лаврентий расцепил руки, повернулся к жене и нежно прижал ее к себе.

– Че они у тебя, железные, че ли? – охнула она и тихо рассмеялась. – Никак к твоей ласке привыкнуть не могу!

А Лаврентий продолжал гладить жену, чувствуя ладонями упругие бедра, туго налитую грудь. Словно хотел потопить в ласках жены и своих собственных тревогу, спрятаться от житейской бури, которая зашумела нынче весной по сибирским деревням. Он нетерпеливо навалился на Анну.

В это время заворочался в зыбке ребенок. Анна дернулась, но Лаврентий крепко держал ее в своих объятиях.

– Погоди, отец, – зашептала в ухо Анна. – Дай успокою Петьку. Ишо успеешь пузо сделать. И так пустая не хожу! – тихо смеялась она.

Раздвинув ситцевые шторки полога, которые огораживали хозяйскую кровать, она встала с постели и подошла к зыбке. Ребенок сразу успокоился.

– Ну вот и все! – Анна задернула шторки полога и провалилась в горячие объятия.

Опомнившись, они тихо лежали рядом. Анна, испуганная этой неистовой страстью, которая вдруг вспыхнула между ними, с суеверным трепетом проговорила:

– Ой, отец, не к добру это. Чувствую – не к добру! – и она неожиданно заплакала, прислонившись щекой к волосатой груди мужа. Лаврентий гладил рассыпавшиеся волосы жены:

– Будя, дурочка, реветь! – вполголоса успокаивал он Анну. И неожиданно для себя, с каким-то внутренним облегчением, в одночасье принятым решением, твердо и уверенно проговорил: – Проживем, мать, проживем!.. К брательнику в Кемерово уеду. Устроюсь, вас заберу к себе. Ликсандра Щетинин уехал неделю назад, и я уеду!

– Че ты надумал, отец, куды мы с таким хвостом! – тихо запричитала Анна.

– Цыц! Прижмет, дак и хвост подымешь! – и с неожиданной горечью закончил: – Пропади оно все пропадом: и земля, и скот, и хозяйство вместе с уполномоченным… Пусть хозяйствуют, как хотят.

На следующий день Лаврентий уехать не смог, задержали хозяйственные дела, а ночью, в глухую темень, грохнуло на реке: начался ледоход.

 

Глава 3

Совещание в сельсовете закончилось поздно вечером. Разошлись уже в густых сумерках. Первыми сбежали с крыльца Иван с Романом Голубевым и Димка Трифонов. Дружки, не задерживаясь, молча разошлись, даже не попрощавшись друг с другом. Около первого проулка Димка и Роман свернули, и Иван остался один на пустынной улице. Кое-где в избах уже светились оранжевым светом окна, подсвеченные изнутри керосиновыми лампами. Казалось, сам воздух густо пропитан тревогой: собаки, и те взлаивали редко и осторожно с визгливым подвывом и тут же замолкали. Ни конского всхрапывания, ни коровьего мычания – деревня затаилась. Иван постоял еще немного в одиночестве и зашагал к дому.

Дома он молча разделся около порога, в шерстяных носках прошел на свою лавку, стоящую в простенке между окнами, и сел на постель.

– Садись ужинать! – проговорила Татьяна, ожидавшая сына из сельсовета. – Щас накрою.

– Не надо, мам, я не хочу! – парень разделся и лег, отвернувшись лицом к стене.

Татьяна посмотрела на его осунувшееся лицо, и тревога, охватившая деревню, вспыхнула в ней с новой силой. Лежа в постели за занавеской, она чутко прислушивалась, как беспокойно ворочался сын. Плохо спал Иван, и совсем не спала эту ночь мать.

«Осподи, – думала она, – прямо с ума посходили люди. Все перевернулось. Лодырь из лодырей, у которого последняя коровенка сдохла во дворе с голодухи, ходит фертом, даже в начальство метит, а работящий, справный мужик – как побитая собака. Осподи, вразуми ты людей!» – Сон совсем не шел. Чем дольше думала, тем больше распалялась.

– Это как же так? – спрашивала непонятно у кого женщина. – Я, значит, гони со двора свою корову, мерина, а другие че – драный зипун?

Татьяна сердито заворочалась, стараясь задеть спокойно спящего мужа. Но Трофим даже не пошевелился и продолжал сладко посапывать во сне.

– Вот оглобля! – возмутилась Татьяна. – Спит, зараза, нет заботы ему ни о сыне, ни о хозяйстве.

Она вспомнила дневной разговор с мужем. Татьяна и сейчас, лежа в постели, продолжала спорить с ним.

– Вот она, нонешняя справедливость, Трофим. Мы в общий котел – хозяйство, а Хвостов, значит, – Аграфену толстозадую, которая лишний раз не нагнется, да свои глаза бесстыжие. У него одна забота – где крестины, где поминки, он уже там со своим красным носом. А Долгова возьми… – наступала на Трофима Татьяна. – Куда же вы, мужики, смотрите, а? – вопрошала она у мужа.

Трофим отбивался:

– Власть, она лучше знат, как нам жить! – успокаивал расходившуюся жену Трофим. – И не твоего это бабьего ума дело. Дострекочешься, так и тебя в ссылку упекут! – он показал на жамовское подворье. – Умник, трех коней завел, молотилку-пятизубку купил, домину отгрохал!

– Ну и че! – взъерепенилась вдруг Татьяна, заступаясь за Лаврентия. – Он-то лишний раз не присядет вроде тебя. У него все в руках горит.

Трофим недовольно засопел, а Татьяна продолжала наступать, передразнивая мужа:

– Власть есть власть! Она знат, че делать! А коня, небось, поле вспахать у Лаврентия просишь? Ну и просил бы в своем сельсовете, если она власть, пусть и дала бы тебе коня, а?

– Ты че мелешь! – испуганно прикрикнул Трофим, но жену уже было не остановить.

– Какая она власть – одни галифе, подшитые кожей, да пустой портфель. Вот и вся власть твоя и твово Марченки. Он своего коня сдуру на ноги посадил, теперь всю деревню посадит. Я смотрю, она всяким прохиндеям, лодырям и пьяницам – мать родна, только не нам. Вот погоди! – злорадно закричала Татьяна. – Пустят они вас по миру, пустят! Расселись в сельсовете, будто никто не знает, че они надумали там. Все-е зна-м! – и уже грустно и как-то удивленно-тихо заговорила: – Ну ладно… Лаврентий Жамов, Александр Щетинин, а Глушаков Ефим чем помешал? Ведь вся деревня знает, что больной – киластый. И тоже на выселки.

– Ты рот-то че на меня раззявила! – смутился Трофим. – Я, что ли, высылаю?!

Татьяна горько и беспомощно улыбнулась:

– Пойдешь на собрание – первый руку подымешь. Уж я-то знаю!

– А ты дак не подымешь?

Татьяна дернулась, точно ее огрели плеткой. Она зло посмотрела на мужа.

– А я не пойду на собрание, не желаю!

– Пойдешь… Куда денешься…

Так и ворочалась на деревянной кровати мать, и в беспокойном сне метался на лавке сын.

Татьяна и Трофим поднялись рано утром, едва забрезжил рассвет. Не проронив ни слова, они занялись каждый своим делом.

Она загремела посудой в кути, готовя завтрак, он быстро обулся и, накинув телогрейку, вышел во двор управиться со скотиной.

Иван встал, когда уже совсем рассвело, только спали еще на полатях два младших брата и сестренка. Он молча поел и стал собираться. Взял хлеб, кусок сала, сняв с гвоздя ружье.

Мать удивленно смотрела на сына и, не выдержав, спросила:

– Ты куда собрался?

– Я, мам, на охоту пойду, дня на три… В нашу избушку на Круглое озеро.

– Через три дня Пасха, куда ты?

– Празднуйте без меня! – Иван хлопнул дверью и быстро сбежал с крылечка.

Деревня Лисий Мыс бурлила. Слухи один нелепее другого переползали из дома в дом. Только сельсовет и местные активисты хранили упорное молчание. Иван Андреевич Марченко сиднем сидел дома, изредка показываясь во дворе. Роман Голубев, Дмитрий Трифонов тоже не выходили на улицу, толкались целыми днями на своем подворье. Даже болтливый Спиридон Хвостов, выставив свое пузичко, просеменит по улице, торопливо поздоровается со встречным и не остановится…

За три дня до майских праздников пришла в деревню Пасха. Утром, как положено, поиграло на восходе солнце и тут же скрылось в тяжелые, плотные тучи. А днем перепилась деревня. Перепилась до безобразия, перепилась так, как не пила даже в свой престольный праздник. Пьяные мужики и бабы бесцельно мотались по улице, роились кучами; вспыхивали скоротечные ссоры и тут же затихали, чтобы вспыхнуть с новой силой в другом месте. То в одном конце деревни, то в другом слышались визгливые бабьи голоса, поющие срамные частушки под расхристанную гармонь.

На поляне около щетининского дома собралась большая толпа. В ней выделялся среднего роста коренастый и плотный мужик: рубаха-косоворотка расстегнута, щеки горят багровым пламенем. Это был Лаврентий Жамов. Около него петушился Дмитрий Долгов, невысокий, легкий на ногу, с клочковатой бороденкой, словно кто нарочно приклеил ему к подбородку кусочек нечесаной льняной кудельки.

Разговор был бурный, страсти накалялись… Дмитрий подпрыгивал, точно кузнечик, тряс перед лицом Лаврентия костистыми кулачками и тонким фальцетом кричал:

– Ты че меня удочкой попрекаешь? Я, может, меньше тебя сплю. Ты походи со мной с самого ранья, поплюхайся в воде, а я посмотрю, – Долгов ожесточенно размахивал руками, казалось, еще мгновение – и он вцепится в густые русые волосы Жамова. – Вам все мало, все хапаете. Вы белого света не видите и дети ваши! А мне ничего не надо. Я сам себе хозяин!

– Оно и видно! – подзадорил кто-то из толпы. – У тебя корова с голодухи хвост у мерина отжевала, а еще че-то выпендривается… Хозяин ср…й!

Толпа хохочет.

Дмитрий оставил реплику без внимания и продолжал, перекрикивая шум толпы:

– Домины поотгрохали! – он неверной рукой махнул в сторону щетининского дома и хрипло рассмеялся. – Почуял, что жареным пахнет, и сбег. Ну, погодите, прижмут вас, прижмут, паучье!

У Лаврентия от бешенства побелели глаза. Он поймал Митьку за ворот рубахи и подтянул его к себе:

– Ах ты, клоп! Ты в энтот дом хоть ржавый гвоздь забил? Ты че на чужое рот раззявил? Бери тогда и мою рубаху, я щас тебе ее сам сыму! – Лаврентий рванул свободной рукой на себе косоворотку.

– Задушишь! – захрипел испуганный Долгов.

– Щас я тебе отдам ее. Щас я тебе глотку заткну. Ты у меня наешься досыта!

Дмитрий обвис в руках Жамова. В оцепеневшей толпе раздался испуганный крик:

– Убивают! – и вмиг озверевшие мужики кинулись к сцепившимся Долгову и Жамову.

– Бей! – пьяная орава с перекошенными ртами и безумными глазами навалилась на Жамова.

– А-а! – взревел Лаврентий. Он ворохнул мощными плечами, и мужики, уже успевшие добраться до него, отлетели в стороны.

– А-а, мать вашу!.. – ревел Лаврентий. Он отступил к ограде и одним движением вырвал из нее жердь. – Ну-у! Подходи, кому жисть надоела; подходи, кому нужна моя земля, моя скотина. Подходи!..

Щетининская ограда в мгновение ока была разобрана до последнего кола. На четвереньках, жалобно поскуливая, отползал в сторону Дмитрий Долгов.

Лаврентий поднял жердь над головой и шагнул вперед. Навстречу ему ощетинилась кольями и жердями пьяная толпа. Она грозно и глухо ворочалась. И вдруг в безумную хмельную бурю ворвался звонкий женский голос:

– Лаврентий, опомнись!

Расталкивая мужиков, вперед выскочила Анна. Она подняла над головой грудного ребенка.

– Бей, идол здоровый, сначала меня, потом сына! Ну-у-у, бей! – Анна заплакала. Она так и стояла, держа Петьку над головой, а по щекам у нее непрерывно бежали слезы.

Жамов протрезвевшими глазами посмотрел на жену, сына и медленно опустил жердь. Бросив ее под ноги, он сжал голову руками и глухо застонал…

Далеко в степи около большого круглого озера сидел Иван Кужелев. Рядом на кусту висела пара убитых уток. Старенькое ружье прислонено к тонкому ивовому стволику. Он давно сидел на берегу и сосредоточенно смотрел на спокойную гладь озера. Подступавшая ночь окружала его бархатными сумерками, кряканьем и шлепаньем селезней, ярившихся в камышовых зарослях, беспрестанно гоняющих своих избранниц; воздухом, наполненным свистом низко пролетающих над головой утиных стай. Где-то недалеко, в березовом околке, азартно чуфыкали токующие тетерева.

Иван ничего не замечал вокруг. Он весь был погружен в себя, в свои размышления. Чувство неосознанной вины давило на него, точно он, Иван, что-то мог сделать и не делал. Эта мысль угнетала, не давала душевного спокойствия. Он в тысячный раз вспоминал слова молодого, уверенного в себе уполномоченного, с чисто житейской рассудительностью прикидывал их и так и этак, пытаясь свести концы с концами, и ничего не получалось. Все вроде правильно, ни к чему не подкопаешься, ни к чему не придерешься. А в памяти назойливо звучали слова уполномоченного, сказанные им на следующий день после приезда в Лисий Мыс:

– Что такое колхоз? Это та же «помочь», товарищи, которая исстари заведена в русской деревне. Вот где проявляются достоинства коллективного труда. И только злостные враги советской власти пытаются и будут пытаться сорвать планы партии по объединению крестьянства в колхозы.

Иван и тут не спорил. Ему ли, деревенскому жителю, не знать силу «помочи». Он хорошо помнил, как год назад была «помочь» в деревне. Ефим Глушаков ставил новый дом взамен старого. С каким наслаждением, душевным подъемом работали люди. Как они весело и беззлобно отстраняли от работы больного Ефима:

– Ты, хозяин, поберегись, не тряси килой. Лучше за жбаном присмотри, чтобы пиво не сбежало.

– Не сбежит! – успокаивал работников счастливый Ефим. Дом рос как на дрожжах. Кто вырубал чашки в бревнах, кто пазил. Лаврентий Жамов тесал потолочные балки. Отец Ивана, Трофим, кантовал стропилины и подстрапильные балки, помечая готовые комплекты головешкой. Иван с Александром Щетининым распиливали толстые сосновые сутунки на плахи распашной пилой. Густо сыпались опилки на курчавую бороду и волнистые черные волосы Щетинина, стоящего внизу. Иван сверху, с бревна, которое лежало на высоких козлах, хорошо видел, как азартно работали люди. Ему хотелось беспричинно смеяться и громко петь. Он с удовольствием подчинялся равномерному ритму, заданному Александром: мощными рывками тот тянул пилу вниз, и с особым шиком две пары рук взметали ее снова вверх. Только и слышно было отрывистое хаканье разгоряченных и потных людей, сочное всхлипывание топоров, вгрызавшихся в смолевую твердь, и равномерно-прерывистое шипение пилы.

Но помнилось Ивану и другое… Тут же болтался среди работавших мужиков и Спиридон Хвостов, лез со своими советами. Одни на него не обращали внимания, другие – раздраженно отмахивались, а он переходил от одного работающего к другому. Остановившись около Жамова, Хвостов глубокомысленно заметил:

– Ты больно не торопись. Топор поотложе держи, поотложе, тогда и затесы будут ровнее.

Лаврентий медленно распрямился, поправил на лбу слипшиеся от пота волосы, глянул на советчика и протянул ему топор:

– А ты покажи, как надо!

Хвостов быстро спрятал руки за спину и отступил назад:

– Не могу!

– Это почему? – усмехнулся Лаврентий.

– Потому как власть – секлетарь сельсовета. Меня народ выбрал, – гордо задрал подбородок Спиридон.

– А-а, на-а-род! Тогда командуй нами, Спиридон Тимофеевич, учи. Нам ведь хозяйствовать надо, работы полно. А ты уж сиди в сельсовете, протирай штаны! – откровенно издевался Лаврентий.

Мужики бросили работу и прислушивались к разговору. Послышались смешки.

У Хвостова закраснелись щеки и зло забегали глаза:

– Хозяйствуй, хозяйствуй, может, дохозяйствуешься.

– А че ты мне сделаешь, гнида с сумкой? – спокойно спросил Лаврентий.

– Я-то ниче, а ты газеты почитай, че в Расее делается. Там уже взяли хозяйничков в оборот. И до нас дойдет… Всех подравняют!

Жамов вытянул ладонью вверх руку с корявыми толстыми пальцами и спросил:

– Это че?

– Рука! – неуверенно проговорил Хвостов.

– А это? – Лаврентий пошевелил толстыми обрубками.

– Пальцы! – хлопал глазами Спиридон.

– Дак вот, Спиридон Тимофеевич, когда на руке будут все пальцы одинаковыми расти, тогда мы с тобой подравняемся. А пока отойди отсель, не то ненароком задену! – Лаврентий взмахнул топором.

Спирька испуганно отскочил и трусцой побежал по улице, злорадно выкрикивая:

– Подравняет, всех подравняет советская власть!

Мужики, поплевав в ладони, молча принялись за работу. Шутки и веселье разом пропали.

…Иван вздрогнул от неожиданности – над головой низко пролетел кряковый селезень и с ходу сел на воду в пяти метрах от берега. Настороженно кося взглядом на застывшую фигуру, он медленно потянул в камыши, выставляя напоказ яркий брачный наряд. Парень задумчиво смотрел вслед уплывшей утке…

А голос уполномоченного продолжал звучать в голове:

– Вот партия и поручила мне, опираясь на советскую власть, актив и бедноту, провести коллективизацию в вашей деревне, – он многозначительно обвел глазами присутствующих, задержавшись взглядом на молодых парнях. Спиридон Хвостов, заглядывая в глаза уполномоченному, довольно крякнул. Быстров же продолжал: – Только через коллективные хозяйства мы выведем крестьянство на широкую светлую дорогу. Мы не будем церемониться с теми, кто нам будет мешать.

– Тогда надо всех баб из деревни убрать! – ухмыльнулся Роман Голубев.

– Это почему? – удивленно спросил Быстров.

– Дак все бабы поголовно против колхоза, – вклинился в разговор Марченко. – Ты спроси у ихних матерей, – председатель мотнул подбородком в сторону ребят: – Хотят они или нет?

Во, Аграфена Хвостова, та пойдет. Может быть, Дмитрий Долгов, еще человека три-четыре…

– Моя пойдет! – подхватил Спиридон. – Ей все равно!

– Ей-то, конешно! Иначе с голоду сдохнешь с таким муженьком! – не удержался Кужелев.

– Ты полегче, сосунок! Тоже мне – учит! – огрызнулся Хвостов.

– Будет вам лаяться! – одернул их Иван Марченко. Быстров строго посмотрел на Кужелева и проговорил:

– Не забывайте, при построении колхозов мы должны опираться на бедноту.

– Это на Хвостова, что ли? – снова не удержался Кужелев и ехидно добавил: – Ну, эти махом с кого хошь шубу сымут. Своей-то сроду не было, а тут чужое…

– Ты че мне в морду бедностью тычешь! – взвизгнул Хвостов. Иван спокойно посмотрел на взбешенного мужика и тихо заговорил:

– Ты уж пожилой, а я – сосунок. Меня, сосунка, вся деревня Иваном зовет, а тебя – Спирька. Потому как другого имени ты не заработал. И мне не все равно, с кем в колхозе работать. А ты, поди, в председатели метишь? Чего задом заюлил?

– Товарищ уполномоченный, Алексей Кириллыч, да что это такое! Меня, можно сказать, партийную опору, поносит какой-то сопляк. Да его первого надо раскулачить и сослать. Моя бы воля…

– Руки коротки! – зло заметил Иван.

– Ну, это мы еще посмотрим, у кого короткие, а у кого длинные, – Хвостов с ненавистью смотрел на Кужелева.

– Хватит вам! – отрешенным голосом заметил председатель сельсовета. – И так всю весну в деревне одна ругань. Уж быстрее бы к одному концу…

Быстров прихлопнул волосатой рукой по столешнице:

– Ну вот, мы, кажется, подошли к тому вопросу, ради которого собрались здесь. Мы тут с Иваном Андреевичем посоветовались до вашего прихода и наметили три семьи. Теперь хотим узнать и ваше мнение.

Присутствующие опустили головы. Быстров неопределенно хмыкнул, взял в руки листок бумаги с написанными фамилиями, зачитал:

– Жамов Лаврентий Васильевич, Щетинин Александр Дмитриевич, Глушаков Ефим Ефимович…

Хоть и готов был Иван к худшему, но к таким сообщениям, видать, не подготовишься. Ровный монотонный голос Быстрова как обухом ударил парня по голове. У Кужелева зазвенело в ушах.

Он уже плохо слышал, как Роман Голубев удивленно спросил: «Почему три?» – и ответ уполномоченного:

– У нас разнарядка. Нарушать ее мы не имеем права, – Быстров посмотрел на Романа бесцветными глазами: – У тебя что? Еще есть кандидатура, давай обсудим.

– Нет, нет! – испугался Голубев.

– Жаль, товарищи активисты, – с сожалением протянул Быстров и вдруг с каким-то внутренним убеждением и жаром продолжил: – Если бы каждый член партии, каждый сознательный активист выявил хотя бы одного врага народа, представляете… – и он, не закончив мысль, снова повторил: – Жаль!

Все присутствующие проголосовали за предложенный список. Быстров удовлетворенно складывал бумаги в портфель:

– Я считаю, Иван Андреевич, повестка дня подработана. Когда будем проводить общее собрание?

Марченко испуганно втянул голову в плечи и быстро ответил:

– После Пасхи, сразу же, – и тихо добавил: – С похмелья народ будет!

…Иван поднял голову, посмотрел на быстро темнеющее небо и зябко передернул плечами от ночной свежести. Никого не хотелось ни видеть, ни слышать. Забиться бы сейчас в какую-нибудь щель и не высовываться все это время. Да разве от самого себя спрячешься? Он тяжело вздохнул и поднялся на ноги.

«Костер надо развести, холодно стало», – он пошел по берегу озера собирать сушняк для костра. Потом неторопливо и уверенно развел небольшой костер. Осторожно поддерживал слабенькое пламя, подкидывая в него тонкие сухие веточки. Ему неожиданно пришло на ум: «Сегодня же похмельное собрание в деревне было». У него неприятно засосало под ложечкой.

Огонь постепенно набирал силу, и вот уже занялись пламенем толстые сырые ветки. Костру нипочем, он только весело потрескивал, выбрасывая высоко вверх хоровод ярких искр. Иван с интересом смотрел на разгорающееся пламя: «Огонь-то разгорается постепенно, помаленьку, а не враз. Враз-то и потушить недолго».

Иван задумчиво ворошил палкой в костре…

 

Глава 4

Прошла, отшумела деревенская пьяная Пасха. Спокойно прошли майские праздники. В предчувствии перемен деревня затаилась.

Было сырое, раннее утро. Ночью прошел дождь, и сейчас по небу плыли низкие, взлохмаченные облака. В редких разрывах проглядывало высокое голубое небо. Солнца не было.

Лаврентий стоял на крыльце своего дома и смотрел на сиротливо раскрытые двери пустого пригона. Не слышно в нем ни задумчивого равномерного хрумканья сеном, ни всхрапывания лошадей, ни теплого утробного вздыхания коров, и не струится уже из приоткрытых дверей парное тепло, пахнущее навозом и молоком. Пусто стало на крестьянском дворе, пусто и холодно на душе….

Жамов грузно спустился с крыльца и бесцельно побрел по двору. Наткнувшись на козлы, на которых пилили дрова, он тяжело сел. Вот уже дней десять, как угнали со двора скотину, Лаврентий маялся, слоняясь по двору, не знал, куда приложить свои работящие руки.

«И на улицу не выйдешь! – криво усмехнулся он. – Затаилась деревня. Некоторые, поди, злорадствуют: Лаврентия – на выселки. Другие жалеют!» Эта жалость, а она была, он точно знал, действовала на него больше, чем откровенная злоба и равнодушие других. Она бесила его: «Это меня-то, Жамова, жалеют». У него заходили желваки на щеках. Жалость унижала его до того, что он готов был исчезнуть, превратиться в пылинку, как таракан, забиться в щель, только бы не видеть сострадательных глаз. Или самому раскатать осиное гнездо по бревнышку и стегать, стегать жидким прутом, с потягом, людей, что надсмеялись над ним, над его детьми, отторгнули от себя и не смогли защитить.

Он почти с ненавистью смотрел на высокий добротный заплот, на крыши домов, виднеющиеся за ним, на тесовые ворота с хорошо пригнанной калиткой.

– На хрена вы нужны, если не сберегли хозяина.

Звякнула щеколда на калитке, и в открывшемся проеме появилась Матрена. У видев брата, сидящего на козлах, она тихо прикрыла калитку и пошла к нему.

– Садись! – пригласил Лаврентий и похлопал ладонью по козлам рядом с собой.

Матрена осторожно присела.

– Спасибо, что зашла! – глухо проговорил Лаврентий. – Теперь уж скоро, поди, может, и совсем не придется увидеться.

У женщины навернулись слезы на глазах. Лаврентий глянул на сестру, и у него защемило сердце. Он прикрыл своей теплой широкой ладонью ее руку:

– Будет, будет! У меня дома этого добра полно!

Матрена сдержала слезы:

– Анна-то как?

– А че Анна, – тихо сказал Лаврентий. – Почернела вся Анна. – И чтобы уйти от этого разговора, спросил: – Иван че говорит? Долго еще нас мурыжить будут?

– Вот я и пришла сказать – бумага из района пришла, чтоб, значит, завтра вас отправляли. Седни описывать придут.

– Пущай идут, быстрей бы уж!

Матрена вдруг припала к брату головой и, не сдерживаясь, заплакала:

– За что людей мучают! – давилась слезами Матрена. – Мой-то говорит – в других деревнях люди по полгода в банях живут, ждут выселки. Нашим, говорит, повезло. Седни опишем – завтра и увезем.

– Быстрее бы уж, – задумчиво проговорил Лаврентий. – К одному уж концу!

– Теперь уж быстро, – заревела громче сестра, все еще прижимаясь заплаканным лицом к брату. – Палнамоченный торопит больно, спасу нет. По бабе, видно, соскучился, уж третью неделю у нас живет. Надоел, как черт!

Жамов гладил прижавшуюся к нему сестру и тихо говорил:

– Один брат у тебя остался, Матрена, и тот непутевый, кулак… Запрятать его куда подале!.. Ниче. Матрена, Бог не выдаст, свинья не съест. Еще посмотрим, чья правда сильнее! – И вдруг с неподдельным интересом спросил: – Кто в колхозе закоперщик?

– А ты че, не знаешь? – Матрена отстранилась от брата и внимательно посмотрела ему в лицо. – Спиридон Хвостов!

– Кто, кто? – переспросил Лаврентий и сразу же добавил: – Это кому такая мысля умная в башку ударила?

– Палнамоченный, Быстров. Ивана, вишь, хотели, дак председателем некого поставить. Вот он и посоветовал. На собрании все и проголосовали. А людям-то кака болячка – лишь бы не самих.

За кого хошь проголосуют.

Лаврентий неожиданно для себя и тем более для Матрены захохотал. Хохотал трудно. Звуки, зарождавшиеся глубоко в груди, с клекотом, с перерывами вырывались наружу. Смех душил его.

– Ну и ну! – только и смог произнести Лаврентий.

Матрена с испугом смотрела на брата, в глазах ее металась тревога. Наконец Лаврентий справился с душившим его смехом и успокоил сестру:

– Ты думаешь, я с ума сошел! Нет, я-то пока не сошел, а вот некоторые – похоже, – он стал рукавом рубашки вытирать набежавшие на глаза слезы. Вытер, с суровой нежностью сказал: – Иди домой, Матрена! Мне все одно не поможешь, а что пришла, проведала брата – спасибо! – он осторожно подтолкнул ее к выходу.

Матрена пошла, а Лаврентий задумчиво смотрел ей вслед, и жалость полоснула его по сердцу. Уже в калитке он окликнул ее:

– Матрена, погоди! Чевой-то сказать еще хотел!

Женщина медленно повернулась к нему. Лаврентий с жалостью смотрел на сестру, потом махнул рукой:

– Ладно, иди!

Глухо звякнула щеколда.

«Домой надо», – подумал Лаврентий и опять надолго застыл на своих козлах. Очнулся только от стука калитки. Во двор вбежал сын Васька. Лицо у мальчишки заплаканное. Он кинулся к отцу и ткнулся ему в колени. Худенькие плечи у мальчишки вздрагивали.

– Ты че сырость-то развел? – улыбнулся Лаврентий.

– Тять, че они дразнятся!

– Кто дразнится? – спросил отец.

– Да Кирька наш кулацким сыном обзывает! Другие тоже.

Лаврентий погладил пушистые волосы сына и медленно проговорил:

– Помнишь, сынок, как я однажды выдрал тебя, когда вы, шалопуты, всей оравой допекали Маньку-дурочку, Богом обиженного человека! Помнишь мои слова?

– Помню!

– Вот то-то, сынок, теперь сам понял! Неправедная обида – самая горькая! Тогда я знал, сынок, за что драл, за кого заступался, а щас – не знаю, кого вдоль спины стежком перетянуть. Всю Расею не перетянешь! А вот она, родимая, перетянула, так перетянула, что даже вас, сопляков, в разные углы раскидала…

Так и сидели отец с сыном на козлах среди пустого разоренного двора.

Описывать имущество пришли после обеда, уже ближе к вечеру. Хоть и ждал Лаврентий незваных гостей на свое подворье, а все как-то не верилось. Думалось, что это кого-то другого касается, а не его. Слишком мучительно было сознавать, что вот так, ни за что ни про что, по чьей-то прихоти ему придется расстаться со своим добром, что заработали они с Анной собственными руками и собственным горбом. Все это казалось ему дурным сном. Вот проснется он сейчас, и кошмар исчезнет, все будет по-старому. Но сон не проходил, а по двору шли люди – Быстров, за ним Иван Марченко, Спиридон Хвостов и Трофим Кужелев. Ершистый, уверенный в себе Лаврентий растерялся. Противный липкий страх опутал. Жамов ничего не мог с собой поделать, не мог подавить в груди холодную дрожь. Испарина выступила у него на висках и ладонях.

Люди по-хозяйски ходили вокруг. Быстров подошел к широким дверям амбара и потрогал рукой большой висячий замок:

– Вот он, символ кулачества, стережет хозяйское добро. Ошиблись, гражданин Жамов, советская власть решила по-другому. Сейчас нет – мое, сейчас – все наше. Всему народу принадлежит!

Уполномоченный стоял, картинно держась за висячий замок, и говорил убежденно, без тени сомнения:

– Вам известно решение общего собрания? Открывай замок, гражданин Жамов!

Приглушенно, точно из-под воды, Лаврентий воспринимал происходящее. Привалившись спиной к заплоту, он боялся пошевелиться, показать собственную слабость.

– Настя! – позвал он негромко дочь.

Настя сразу же появилась на крыльце, точно все это время ждала отцовского зова.

– Открой им амбар, – слабым голосом попросил Лаврентий.

Настя нырнула в сени и, взяв ключи, быстро сбежала с крыльца.

– Посторонись, сродственничек! – оттолкнула плечом Ивана, с хрустом повернула ключ и распахнула створку ворот.

– Ишь ты, кажный норов свой показывает! – недовольно пробурчал Спиридон.

Девушка молча полоснула глазами по Спиридону, вильнула подолом юбки и убежала в дом.

Трофим проводил взглядом девушку и с сожалением подумал: «Огонь девка! Добрая была бы Ивану жена, а нам с бабкой – невестка».

Быстров вошел в открытые двери амбара, за ним потянулись Марченко и Хвостов. Трофим тоже было тронулся с места, но, подумав, остановился.

Жамов болезненно усмехнулся:

– Че встал? Иди описывай мои богатства.

Кужелев, смоливший самокрутку из крепчайшего самосада, выплюнул ее и старательно растер сапогом о землю.

– Без меня обойдутся. Вон их сколько.

Между тем уполномоченный подошел к сусеку и, склонившись над ним, запустил руку в тяжелое налитое зерно.

– Вот и семена, председатель, а ты жаловался!

– Доброе зерно! Хе-хе, – подобострастно задребезжал Хвостов.

Он оглядел просторный сухой амбар. Хороший будет колхозный склад! Спиридон перебирал в ладони отборное зерно и, бросив его назад в сусек, предложил: – Я думаю, перевешивать не будем.

Во время посевной сразу и оприходуем!

Комиссия явно чувствовала себя не в своей тарелке. Она торопилась, и предложение Хвостова было принято.

– И половину растащим! – язвительно заметил Кужелев, прислушиваясь к разговору в амбаре, и, словно ища поддержки у Жамова, посмотрел на него. Лаврентий молчал.

– Пойдем теперь в избу, – проговорил показавшийся в открытых дверях амбара Спиридон, за ним вышли остальные. Хвостов по-хозяйски закрыл ворота на замок и положил ключ в карман. Топая сапогами, комиссия прошла мимо Лаврентия и направилась в дом. Впереди мелкими шажками семенил Хвостов, поминутно оглядываясь на Быстрова.

Грохнули двери в сенях, послышался гулкий стук каблуков по крашеным половицам, открылась дверь в избу…

Лаврентий очнулся. Глухо, болезненно в груди билось сердце. Молотом стучала горячая кровь в висках. Откачнувшись от заплота, он медленно пошел к дому, поднялся на крыльцо, вошел в сени. Пересохло в горле, хотелось пить. Лаврентий подошел к кадке, почерпнул полный ковш воды и с жадностью выпил его. Подняв глаза, увидел висящую на стене старенькую «тулку». Машинально снял ее с гвоздя, повертел в руках. Ружье приятно тяжелило руку, холодило ладонь, придавало уверенность. В голове мелькнула шальная мысль. Он повернул голову, прислушиваясь к неразборчивым голосам, доносящимся из-за двери:

«Перестрелять их, что ли?»

Эта сумасбродная мысль дала ему хоть какую-то, пусть призрачную, но власть над сложившимися обстоятельствами и окончательно привела его в себя.

Нет, глупостей он делать не станет…

Покачав ружье в руке, он вдруг вышел на крыльцо и закинул «тулку» на крышу навеса. На душе стало легче. Лаврентий спустился во двор и снова уселся на козлы.

Наконец показалась на крыльце и комиссия. Впереди вышагивал Хвостов.

– В жамовском доме сделаем колхозную контору, – донесся дребезжащий голос Спиридона. Лаврентий глядел на него, на толстый живот, нависший на туго затянутый ремень, поддерживающий пузырящиеся на коленях штаны, на мясистые щеки и красный маленький нос, на бегающие глазки, жидкие, давно не стриженные косички волос и внутренне содрогался.

«Ничего не понимаю!» – выразительно говорили его глаза.

Быстров остановился около Лаврентия.

– Завтра утром со всей семьей – к сельсовету. С собой брать вещей не более пятидесяти килограммов. Это указание из района.

– Я на чем – на горбу семью потащу? – насмешливо ответил овладевший собой Жамов.

– Пошто на горбу? – услужливо вклинился Хвостов. – Можешь взять свово мерина, телегу на колхозном дворе. Трофим все даст, он у нас конюх. Отвезем, Лаврентий Васильевич, поможем!

– Уж помоги, Спиридон Тимофеевич, на том свете зачтется!

– Че выпендриваешься, плакать надо! – осуждающе проговорил Хвостов и заспешил вслед за уходящей комиссией. Жамов крикнул вдогонку:

– Я думаю, Спиридон, мы все еще наплачемся!

Хвостов остановился в проеме калитки и повернулся к Жамову:

– Можить, кто и будет плакать, а я нет. Помнишь, Лаврентий Васильевич, присказку свою насчет пальцев, – Спиридон вытянул руку. – А и правда, пальцы на руке разные, только щас большой палец – я, а ты – мизинец! Я, брат, все помню!

Калитка захлопнулась. Жамов остался сидеть на козлах.

– Госпо-о-ди! Как же так, а? К завтрашнему утру!

Анна сидела, держа на руках ребенка. Петька сучил полными ножонками, что-то гулькал свое, пуская обильные слюни, теребил ручками материнскую кофту. Васька и Танька забились на полати. Они в последнее время вообще боялись матери. Она могла жестоко, зло отхлестать за самую маленькую провинность или, судорожно обняв, исступленно ласкать, обливаясь слезами. Вот и сейчас они, затаившись, испуганно следили за матерью. Анна смотрела перед собой остановившимися глазами. Потом медленно поднялась и глухим голосом сказала:

– Настя, возьми ребенка!

Девушка взяла у матери братишку и положила его в зыбку… Ребенок пронзительно, требовательно закричал. Анна болезненно сморщилась.

– Оспо-о-ди, да куда же я с такой оравой! – у женщины бессильно опустились руки. – Настя, да уйми же ты его, наконец! – и, словно проснувшись, заметалась по избе, натыкаясь на стол, на лавки, стоящие вдоль стены, на печку; хватала первые попавшиеся под руку вещи, посуду, тут же бросала их и хваталась за другие.

Ее длинные волосы распустились, кофта выбилась из-за пояса юбки. Она подбежала к постели и стала сворачивать перину, попробовала поднять тяжелый тюк и бессильно упала на него. Женские плечи мелко-мелко тряслись.

Настя подошла к матери и припала головой к ее спине.

– Мамка, не убивайся так сильно. Молоко присохнет, чем Петьку кормить будешь?!

Анна быстро приподнялась и прижала дочь к себе.

– Доченька! Откажись от нас, откажись. Выходи замуж за Кужелева. Выходи за него, активист же он – можить, не тронут, – бессвязно бормотала Анна. – Люди же они!

Настя отшатнулась от матери, у нее похолодело внутри. Девушка невольно оглядела просторную родительскую избу, большую теплую печь, полати, на которых затаились сейчас брат и сестренка. С семейной фотографии, висящей против нее на стене, строго смотрел бородатый отец. Он сидел на стуле, чуть расставив ноги, обутые в хромовые сапоги с высокими голенищами. Сзади, опираясь правой рукой о его плечо, стояла молодая и красивая мать.

На коленях у отца сидит маленькая девчушка, у которой немного смазано лицо. Это она, Настя.

Настя прижалась к матери еще крепче:

– Ты че, мамка! – испуганно проговорила девушка. – Как я откажусь от отца с матерью, ты подумай, о чем говоришь! – она оцепенела от накатившего на нее ужаса. Кругом родные стены, которые совсем не защищают, и тишина. Безжалостная и равнодушная тишина. Девушка зябко повела плечами: «Как пусто и холодно дома», – безучастно думала она. Затем, взяв себя в руки, поднялась с постели и с подчеркнутым спокойствием проговорила:

– Давай, мамка, собираться. Завтра времени у нас уже не будет.

В этой стеклянной бездушной тишине все еще слышался одинокий, постепенно затихающий плач ребенка. Поднялась и Анна, подошла к зыбке.

– Где же отец? Куда он провалился? – раздраженно проговорила Анна.

– Перестань, мам! Придет тятя, куда он денется, – осадила ее Настя.

Анна только тяжело вздохнула в ответ и ничего не возразила дочери.

«Ишь ты, большой палец выискался! – возмущенно думал Лаврентий. – Еще посмотрим, кто из нас большой, а кто – мизинец!»

Он поднял голову и, прислушиваясь к детскому плачу, поморщился.

– Ребенка успокоить не могут! – пробурчал он и поднялся с козел. – Хошь не хошь, а домой идти надо!

Зайдя в избу, Лаврентий остановился. Непричесанная, растрепанная Анна склонилась над зыбкой. Среди раскиданных вещей стояла Настя. Лаврентий тяжело опустился на лавку. Глядя на развороченную комнату, он почему-то подумал: «Как же Акулина Щетинина – одна? Ликсандра-то нет!» Он зябко передернул плечами, посмотрел на Настю и сказал:

– Иди-ка, дочь, к Щетининым, помоги Акулине! Мы тут с матерью сами управимся…

И снова было сырое пасмурное утро. И снова низко и медленно плыли над степью взлохмаченные тучи. И все ждало солнца: истосковавшаяся, переполненная влагой земля, белоствольные березы, тянущие тонкие ветки, усыпанные толстыми сережками, беспокойно кричащее воронье. И солнце-то было рядом, здесь, за облаками, но не было сильного ветра, способного разогнать низкие ленивые тучи.

Постепенно к сельсовету стали съезжаться семьи. Первым подъехал Ефим Глушаков. Он шел рядом с телегой, в которую была запряжена вороная кобыла с еще не вылинявшей зимней шерстью, неряшливыми клочьями висевшей на ее боках. На высоком возу сидела старуха Марфа, мать Ефима. За задок телеги держалась Мария. Им с Ефимом было проще: у них не было детей. Следом за Ефимом подъехала телега Щетининых, которой управляла Настя Жамова. На возу сидела Акулина с грудным ребенком. За телегу держались двое ребят: старшая – Клава и помладше – Федька. Рот у Акулины плотно сжат. На лице, казалось, жили одни сухо блестевшие глаза.

Наконец показалась тяжело груженная телега Жамовых. Лаврентий погонял ременными вожжами рослого бурого мерина. Лошадь с трудом везла воз по раскисшей деревенской улице. Анна несла на руках грудного младенца. Рядом с матерью шла двенадцатилетняя Танька, а на возу сидел восьмилетний Васятка.

Помаленьку, потихоньку к сельсоветскому крыльцу собралась вся деревня. Никто из жителей не остался дома. Даже древний Нефед стоял около крыльца, в неизменных валенках, подшитых кожей, в старом облезлом полушубке. Он строго смотрел на роящуюся толпу подслеповатыми слезящимися глазами, опираясь на палку, отполированную за долгие годы до блеска. Старик стоял с непокрытой головой. Седые, невесомо-пушистые волосы серебряным нимбом обрамляли его голову.

На верхней ступеньке крыльца стоял председатель сельсовета Иван Андреевич Марченко. На нем щегольские кавалерийские галифе, из-под кепки-восьмиклинки выбивался густой темный чуб, на ногах добротные яловые сапоги, подбитые железными подковками. При каждом шаге председателя они громко постукивали о лиственничные половицы, и настороженно застывшая толпа невольно вздрагивала от этих сухих, словно револьверные выстрелы, щелчков. Рядом с ним на крыльце стояли уполномоченный Быстров и Спиридон Хвостов. Уполномоченный зябко ежился в своем демисезонном пальто.

– Все собрались? – спросил председатель хриплым от волнения голосом.

– А то не видишь! – не сдержавшись, подковырнул его Лаврентий Жамов.

– Ну, ты! – не нашелся, что ответить, Иван. – Помолчи лучше!

– Ты рот мне не затыкай, Иван! Если на выселку, так и говорить уже нельзя? – рассвирепел Лаврентий.

Чувствуя неловкость, которая все сильнее его охватывала, Марченко зло покосился на Лаврентия, но ничего не сказал в ответ.

Толпа заворочалась и зароптала. В этом глухом грозном шуме слышались и звонкие детские дисканты, и рокочущие мужские голоса, и бабьи всхлипывания.

Матрена, сестра Лаврентия, со слезами смотрела на брата и Анну. Вертевшийся около нее сын Кирька, ровесник Васятке, вдруг ткнул в грудь двоюродного брата и громко закричал:

– Кулацкий сын, кулацкий сын! – и высунул язык. Васятка весь сжался, на глаза у него навернулись слезы. Он невольно отступил назад и спрятался за мать.

Очнувшаяся Матрена залепила сыну затрещину с такой силой, что тот моментально поперхнулся и сразу, без всякого перехода, заревел:

– Чего дересси! Тятька сам говорил, что дядя Лаврентий кулак!

– Матрена, не трогай ты его! Дите совсем, еще не понимат! – заступилась за мальчишку Анна.

– Я покажу ему дите, я покажу ему кулака! – и она, прижав к себе сына, не сдерживаясь, громко заплакала. Толпа завздыхала, качнулась, словно спелые колосья под напором ветра.

К Лаврентию подошел Дмитрий Долгов. Он невольно переминался с ноги на ногу:

– Слышь, Лаврентий… Ты того, не держи зла на меня. Спьяну это я городил. Мне ить и правда ниче не надо, – он грустно смотрел на односельчанина и тихо продолжал: – Это меня в тайгу надо, а тебе, Лаврентий, на земле сидеть надлежит. – Дмитрий полез торопливо в карман, достал тряпицу и подал ее Жамову. – Возьми, пригодится!

Лаврентий развернул тряпицу, в нее было заколото три рыболовных крючка фабричного изготовления: все долговское богатство. У мужика перхватило горло, он сгреб худенького Долгова и крепко прижал к себе.

– Прости и ты меня, Митрий! Я тоже не со зла, – и он горячо зашептал в ухо Долгову: – Слышь, Митька! Я ружье во время описи закинул на крышу, над крыльцом. Так ты забери его, слышь, забери, – Лаврентий выпустил из рук Долгова.

Уполномоченный нетерпеливо подтолкнул председателя в бок. Марченко переступил с ноги на ногу, звонко щелкнули железные набойки на его сапогах. Он откашлялся, осматривая толпу, задержав взгляд на активистах Иване Кужелеве, Романе Голубеве и Дмитрии Трифонове. Они стояли отдельной кучкой, в руках у них были старенькие одностволки.

– Готовы? – спросил их председатель.

Ребята потупили глаза и смущенно кивнули головой.

Чтобы быстрее покончить с неприятным делом, Иван Марченко заговорил излишне громко, точно подбадривая себя и обращаясь только к троице молодых парней.

– Совецка власть доверяет вам, – он запнулся, подбирая слова, потом махнул рукой и быстро закончил: – В обчем, довезете до пристани этих врагов советской власти и сдадите под расписку коменданту али еще кому. И чтоб ни-ни! Поняли?..

– Это братка – враг совецкой власти?! – закричала вдруг Матрена. – Это ты вместе с палнамоченным – враги совецкой власти. – Она с исказившимся от боли лицом подступила вплотную к крыльцу. Толпа выжидательно замерла.

– Прикуси язык, дура! – в бешенстве заорал на жену Иван. Матрена посмотрела на мужа и негромко, но с такой убедительной силой проговорила, что Иван невольно попятился, отступая к двери:

– Иди, умник, запрягай коня!

– Но… но… – забормотал Иван.

– Иди… Кому говорят! – Матрена в упор смотрела на него. – Иди, не зверь же ты! Как Анна и Акулина с грудными-то? Ведь двадцать пять километров без малого… Пред-се-да-тель!

Марченко еще растерянно потоптался на крыльце, зачем-то поправил кепку на голове, посмотрел виновато на уполномоченного и вполголоса проговорил:

– Я сейчас, быстро! – и, чтобы сгладить неловкость, строго сказал, обращаясь к активистам: – Вы там – смотрите с имя построже, как бы не сбегли!

– Ага, сбежим, Иван! – не удержался от ехидной реплики Лаврентий. Он поднял голову, поглядел вокруг, на людей, на небо с низко плывущими черными облаками. – Куды сбежишь? Из Сибири в Сибирь! – затем глянул на председателя, торопливо сбегающего с крыльца, и так же тихо, хорошо слышимый в настороженной тишине, сказал ему в спину: – Она ведь и твоя, Иван, Родина. Вместе мы тут с тобой росли. Вместе грязь босиком месили.

Марченко промолчал, только сильнее втянул голову в плечи, точно его неожиданно ударили в спину, и побежал на свое подворье, стоящее через дорогу от сельсовета. Было хорошо видно, как Иван торопливо вывел коня из пригона и суетливо стал запрягать его в ходок. Горячий молодой жеребчик рысью выкатил ходок на улицу.

Матрена забрала вожжи у мужа и стала усаживать невестку:

– Садись, Анна! – затем она позвала щетининских ребятишек: – Садитесь, ребята, в телегу.

Ходок наполнился ребятней. Ефим Глушаков, сухощавый, болезненного вида мужик, стоявший все это время молча, вдруг заговорил:

– Прощайте, люди добрые, не поминайте лихом! – Голос его дрогнул. Затем он снова заговорил, обращаясь почему-то к одному старому Нефеду: – Прощай, дедушка Нефед, прощай, теперь уж, наверное, не свидимся!

Старик разлепил строгие бескровные губы:

– Прощайте, дети! – он поднял дрожащую старческую руку и осенил крестным знамением тронувшийся обоз. – Спаси вас Христос!

Завыли, запричитали бабы.

 

Глава 5

Из деревни медленно выползал обоз на шести конных подводах. На передней телеге – Иван Кужелев и Роман Голубев. Следом – бурый мерин, рядом с которым сосредоточенно вышагивал Лаврентий Жамов, помахивая свободным концом вожжей. Третьим горячился вороной жеребчик Ивана Марченко. С недетской серьезностью управлял им Васятка Жамов, и только глаза мальчишки выдавали глубоко запрятанную гордость. За Васяткой тянулась телега Акулины Щетининой, рядом с которой шла Настя. Следом – Ефим Глушаков, и замыкала обоз райкомовская повозка с Быстровым и Дмитрием Трифоновым.

Тяжелы раскисшие сибирские дороги. Будто вывернута наизнанку сырая степная земля, вывернуты наизнанку и человеческие души.

Лошади с трудом везут груженые телеги. Голова колонны поравнялась с березовой рощей, и в воздух тучей поднялись грачи и воронье. Черной сетью покрылось пасмурное плачущее небо. И вороний крик – не весенний, жизнеутверждающий, а зловещий, предвещающий неотвратимую беду. Тише вы, вороны-ведуньи, не кличьте беду, не рвите душу, дайте спокойно покинуть родные места.

На высоком возу Ефима Глушакова сидит старуха Марфа. Она с тоской смотрит куда-то за березовую рощу. По дряблым старческим щекам непрерывно бегут светленькие слезинки.

– Осподи, грех-то какой! – сокрушаясь, шептала старуха. —

Не сходила я, старик, к тебе на могилку, не попрощалась с тобой.

Ты уж прости меня! – и она осенила широким размашистым крестом удалявшуюся рощу и небо.

Грузно шагает глубоко задумавшийся Лаврентий. Мохнатая шапка из собачьей шкуры низко надвинута на глаза, голова опущена. Не пробиться сейчас, не достучаться к жамовскому сердцу.

Так же низко опустив голову, шла Настя.

Иван смотрел на девушку и не мог, как бывало раньше, весело окликнуть ее, пригласить к себе на телегу. Не мог он этого сделать, разметала их суровая година в разные стороны, и выросла между ними непреодолимая стена. Только болела грудь у парня, и пухла голова от распирающих ее беспокойных дум. Напарник Роман Голубев тоже молчал, о чем-то глубоко задумавшись.

Чем дальше от деревни, тем лучше становилась степная дорога. Кое-где на высоких местах она уже пылила, но в ложбинах еще не просохла, была вязкой, и колеса тонули в жидкой грязи по самую ступицу. В одной из встретившихся по дороге мочажин воз Ефима Глушакова намертво застрял. Ефим остервенело погонял старого мерина. Тот упирался всеми четырьмя ногами и выгибал от напряжения спину, но не мог сдвинуться с места. Из груди у него вырывался горячий стон.

– Ефим, Ефим, – позвала старуха Марфа, – ты меня сыми с воза, все легше коню будет!

– Куда я тебя сыму – в грязь, что ли! – зло ответил матери Глушаков. Его лицо болезненно исказилось, и он вновь замахнулся палкой.

Подошедший Лаврентий спокойно перехватил палку и откинул ее далеко в сторону.

– Угробишь коня, Ефим! Разве он виноват? – Жамов погладил дрожащие мокрые бока. – Успокойся, дурашка, успокойся! – Под сильной ласковой рукой лошадь успокоилась и доверчиво косила на человека выпуклым фиолетовым глазом.

– Давай, Карька, меняться с тобой местами! – тихо проговорил Лаврентий, распуская супонь на хомуте. Он неторопливо, но споро выпряг лошадь и вывел се на сухое место. Затем подошел к телеге, связал вместе оглобли ременным чересседельником, заступил в оглобли и поднял их на уровень груди.

– Понужай, баушка, мерина! – первый раз улыбнулся Жамов и надавил широкой грудью на чересседельник. Телега заскрипела, и спицы колес нехотя повернулись. Низко пригнувшись к земле, Лаврентий медленно переступал мелкими шашками, вытаскивая из грязи воз.

– Ну и силища, мать твою за ногу! – только и мог сказать восхищенный Ефим.

– Ну вот! – перевел дыхание запыхавшийся Жамов. – А ты лошадь бьешь – не жалеешь. Она тварь бессловесная. Это нашего брата можно не жалеть, – и Лаврентий, усмехнувшись, косо поглядел в сторону задней телеги.

Обоз снова двинулся по степи. Иван откинулся спиной в задок ходка, а Роман правил лошадью. Проехав немного, Голубев повернулся к напарнику:

– Тесть-то у тебя, Иван, а? – Роман, подбирая слова, запнулся… – Бычина!

Слова эти больно задели Ивана. Он поморщился и, точно не расслышав друга, встречно спросил:

– Значица, меня на собрание не позвали?

– Не позвали, – односложно подтвердил Роман, нисколько не удивившись такому обороту.

– Чтоб обсечки не было… Все продумал, – задумчиво и как-то отрешенно говорил Кужелев. Ему было нестерпимо жаль, что он смалодушничал и ушел из деревни. Хотя и отлично понимал: останься он дома – ничего бы не изменилось. Парня просто бесило, что уполномоченный невольно помог ему объяснить людям свою слабость. Его никто ни о чем не спросил, никто не поинтересовался, а себе не объяснишь. Да и как объяснить собственную подлость? Иван украдкой все посматривал на Настю, но девушка упорно избегала его взгляда. Лицо у нее было незнакомое и чужое.

– И все руки подняли? – продолжал интересоваться Кужелев у напарника.

– Все, – односложно ответил Голубев.

– Значица, все, – медленно повторил Иван, словно ища разгадку давно мучившего его вопроса.

– Все, понимаешь, все! – неожиданно зло выкрикнул Роман. – А ты, думаешь, был бы другой!

– Да не кричи ты! – поморщился Иван. – Ничего я не думаю!

Роман снизил голос и тихо в упор спросил:

– Ты голый при народе стоял?

– Не приходилось, – усмехнулся Иван.

– Не приходилось, – передразнил его дружок. – А вот мне пришлось! Не знаешь, какой рукой срам прикрыть! И мысля-то одна в башке – быстрее бы все кончилось.

Он резко дернул вожжи, понукая лошадь, и, немного успокоившись, удивленно продолжал:

– Как у овец: куда одна – туда и все! Во-о-н сидит, – Роман мотнул головой в хвост обоза, – опомниться не давал! – и, явно передразнивая Быстрова, иронически захрипел: – Кто – за? Кто – против? И сам же, подлюка, первый руку тянет, а на него глядя, и остальные, язви их в душу! Прямо бараны! – издевался над собой и односельчанами Роман. И обиженно, не то оправдываясь, не то ища дружеской поддержки, закончил: – Ведь так, паря, и на отца с матерью руку подымешь, а? – Неожиданно вспомнив, он вдруг светло и хорошо улыбнулся: – А Митька Долгов не голосовал. Я, грит, язви вас, свое суждение имею! Воздержусь… Вот тебе и Митрий!

Фыркали лошади, скрипели телеги, сумрачно молчали люди. Вдруг высоко в небе мелодично затрубили трубы. Над степью неторопливо плыл журавлиный клин. Иван поднял голову и следил, как медленно растворялись птицы в серой мути майского дня. Голоса их истончались и постепенно гасли, пока не слились с легким шумом гулявшего по степи ветерка. И уже можно было только догадываться, что они где-то там, далеко-далеко. Присмиревшие парни долго высматривали исчезнувшую на горизонте стаю.

Глядя в небо, Роман глухо и медленно проговорил:

– Я думаю, нельзя так, Иван. Нельзя принародно раздевать людей догола. Нехорошо это!

– А как надо?

– Хрен ее знат, как надо! Я только знаю – каждый человек должен один на один принимать решение. Так ведь можно доголосоваться черт знат до чего, вроде нашего собрания. И вроде все правильно!

– Нас с тобой шибко спрашивают! – процедил сквозь зубы Иван.

– Вот то-то и оно, что не спрашивают, – согласился Роман.

А обоз все так же медленно полз по разбитой весенней дороге. На обочине сквозь бурую прошлогоднюю траву, взлохмаченную ветрами, пробивалась нежная зелень, да редкими желтыми пятнами радовали глаза куртинки цветущего одуванчика. Изредка низко над степью пронесется стремительная стайка уток, направляясь на ближнее озерко. Серый день, серое небо, да жалобный скрип тяжело груженных телег.

Из всего унылого каравана только у одного человека все ликовало в груди. Да, он мог сказать себе: молодец, Быстров. Ты славно поработал в деревне. Это с твоей помощью ликвидированы остатки классовых врагов. Ему есть что доложить руководству района. У него не было и тени сомнения – партия ошибаться не может.

Он внимательно присматривался к обозу: к мужикам, понукавшим усталых лошадей, подросткам, грудным ребятишкам на руках измученных матерей. Нет… Злобы он к этим людям, врагам советской власти, не испытывал, но и жалости к ним не было. Они были за чертой, которая резко отделила их, лишенцев, от остального мира.

День клонился уже к концу, когда обоз втянулся на окраину районного села. Маленькие деревенские дома по обеим сторонам улицы, в палисадниках которых росли еще голые черемухи и кустарник. В воздухе стоял густой аромат распускавшейся смородины. В окнах, завешенных цветастыми занавесками, нет-нет да и мелькнет любопытное лицо и сразу же исчезнет. Только ребятишки с мокрыми по колено штанами и красными заветренными руками молчаливо сопровождали телеги, усердно швыркая носами. Чем ближе подъезжали к центру села, тем длиннее был хвост ребятишек и тем сильнее доносился гул многочисленной толпы.

Вся площадь была запружена народом. Сильный шум, точно волны морского прибоя, непрерывно перекатывался от одного края площади до другого. В живописном беспорядке стояли телеги с поднятыми в небо оглоблями. Привязанные лошади хрумкали сено, изредка пофыркивая и помахивая головами. Слышался женский надрывный голос:

– Петька, Петька, куда же ты, обормот, девался? Иди ко мне, вот я тебе, паршивцу, всыплю!

Ровно, монотонно бубнила площадь мужскими голосами. Видно было: некоторые из толпы уже давно находятся здесь, мало-мальски обустроились, разожгли костры; другие – пришли сюда недавно и только-только распрягли лошадей.

Приехавшие из Лисьего Мыса нерешительно остановили лошадей на краю площади. Роман соскочил с телеги и, взяв лошадь под уздцы, ловко развернулся в этой толчее и подвел упряжку к ходку, в котором сидели уполномоченный и Дмитрий Трифонов. Почти сразу подошел военный в длинной серой шинели, в хромовых сапогах, перепоясанный портупеей с висящей на ней потертой кобурой, из которой торчала ручка револьвера, на голове шапка-кубанка с синим верхом и красными пересекающимися крест-накрест полосами. Прижав руку к кубанке, он представился:

– Комендант Стуков! – и кратко, по-военному, спросил: – Из какой деревни обоз, сколько семей, число людей?

– Из Лисьего Мыса, три семьи! – так же кратко ответил Быстров. Он открыл свой портфель, достал из него лист бумаги и протянул коменданту. – Все переписаны здесь!

– Что так поздно?

– Далеко, – ответил Быстров.

– Сопровождающие? – указал Стуков на парней.

– Сопровождающие, – подтвердил Быстров.

– Комсомольцы? – спросил Стуков у парней.

– Сочувствующие мы, – за всех ответил Иван Кужелев. Комендант внимательно на них посмотрел и проговорил тоном, не терпящим возражения:

– Останьтесь здесь до завтра. Может, понадобитесь! – он развернул лист бумаги, поданный ему уполномоченным и, пробежав его глазами, аккуратно свернул и сунул куда-то за отворот шинели.

Оглядывая вновь прибывших, Стуков медленно проговорил:

– Ночь проведете здесь, на площади, а завтра – на пристань, грузиться на баржи.

– Это как же здесь?! – возмутилась Акулина Щетинина. – У нас дети грудные!

Стуков равнодушно посмотрел на людей и ровным голосом отрубил:

– Дворцов для врагов народа у нас нет. Перебьетесь и так! – его губы тронула едва заметная усмешка. – Если кто считает, что его семью выслали неправильно, не по закону, может обратиться в комиссию! – И комендант указал рукой на край площади, где за двумя сдвинутыми столами сидело пять человек.

– Это как? – не понял Жамов.

– Очень просто, пиши заявление, комиссия рассмотрит, – все так же загадочно улыбался комендант.

Иван Кужелев подошел к Жамову.

– Дядя Лаврентий, напиши! Ведь партизанил же ты!

Лаврентий посмотрел на Ивана, на душе у мужика потеплело, и он горько произнес:

– Куда писать, Иван! Не нужон я совецкой власти. Да и куда вертаться. Все описано. Никто уже назад ниче не возвернет!

Тут вмешалась в разговор Анна:

– Напиши, отец, может, помилуют! – проговорила она с надеждой.

– Меня миловать, мать, не надо. Я за эту власть кровь свою проливал и милости просить у нее не буду. Я не пес шелудивый, чтобы хвостом вилять да в глаза ей заглядывать.

Анна заплакала и прижалась лицом к плечу мужа.

– Ох, Лаврентий… – только и смогла проговорить женщина.

– Как фамилия? – спросил у Быстрова комендант.

– Жамов Лаврентий.

Лаврентий вскинул голову, отстранил жену и процедил сквозь зубы:

– Жамов, я Жамов… ваш бродь!

Лицо Стукова стало медленно багроветь:

– В глаза заглядывать, хвостом вилять! – прохрипел яростно комендант. – Врешь, контра, будешь. Не таких обламывали!

– Это я – контра?!

– Отец, отец! – испугано прильнула к напружинившемуся Лаврентию Анна. – Помолчи Христа ради. Детьми заклинаю тебя.

Жамов обмяк, с трудом проглотив горячий комок в горле. Комендант резко повернулся и пошел к стоящим поодаль милиционерам, а Лаврентий стал распрягать коня, руки у него мелко подрагивали, и он никак не мог ухватить зажатый конец супони.

– Поговорил, значит, с начальством! – вдруг услыхал Лаврентий сочувствующий голос. Он поднял голову: недалеко от его воза сидел на телеге мужик с ярко-рыжей бородой и светло-голубыми глазами, с крупными руками, усыпанными веснушками.

– Поговорил, – ответил Лаврентий, внимательно приглядываясь к человеку, но никак не мог вспомнить, где видел собеседника, и с интересом спросил:

– Чьи будете?

– Костоморовские мы, Зеверовы!

– Нет, вроде не знаю! – с сомнением ответил Лаврентий.

– А вы откуда? – спросил рыжий мужик.

– С Лисьего Мыса.

– Тогда, паря, понятно! – улыбнулся Зеверов. – Дядя у меня в Лисьем Мысе живет, старик Нефед. Приходилось бывать у вас в Лисьем Мысе.

– Вот я и смотрю, что где-то видел, а вспомнить не могу! – проговорил Лаврентий, привязывая коня к телеге.

– Будем знакомы, – осклабился рыжий мужик. – Прокопием меня зовут, а младшего брата – Николаем!

– Ну, меня слышал, как зовут! – ответил Лаврентий и поинтересовался: – А брательник твой где?

– В комиссию пошел, жалиться, – пояснил Прокопий. – Тут, паря, такое дело, жену заместо батрачки приписали.

– Хреново дело, – посочувствовал собеседнику Лаврентий.

– Куда уж хуже, – согласился Прокопий. Он полез в карман за кисетом, свернул толстую самокрутку и, прикурив, пыхнул густой струей дыма. – Костомарово наше вполовину Лисьего Мыса будет, а разнарядка на две семьи. Была бы зацепка – вот за нас и зацепились, – Зеверов смачно сплюнул под ноги. – Ниче у Кольки не получится!

– У кого-нибудь получилось? – спросил Лаврентий.

– Не слыхать. Целый день уже здесь сижу.

Ивана Кужелева неудержимо потянуло посмотреть самому на комиссию. Обходя телеги, проталкиваясь через толпящихся людей, он стал продираться на край площади.

– Иван, куда ты? – окликнул его Роман.

– Погоди, я щас! – отмахнулся от друга Кужелев.

Остановился Иван недалеко от двух столов, сдвинутых вместе. За столами сидело пять человек: четверо мужчин и молоденькая девушка, прилепившаяся сбоку. Перед ней лежала раскрытая тетрадь, около тетради – ученическая ручка и фарфоровая чернильница-непроливашка. В центре сидел человек средних лет в военной форме. На петлицах шинели – три кубаря, грудь перетянута портупеей, из-под фуражки выбивались коротко стриженные русые волосы. Холодно и строго поблескивали темно-серые глаза. Иван невольно оробел при виде военного, и у него вдруг мелькнула мысль, что военный и комендант Стуков чем-то похожи друг на друга. Справа сидел милиционер тех же примерно лет в синей шинели и форменной фуражке с красным околышем; слева – двое гражданских, зябко кутавшихся в драповые пальто. Около стола стоял молодой парень в короткой стеганой куртке и в добротно сшитых сапогах. Густые рыжие волосы выбивались из-под кепки-восьмиклинки, на боку у него висела гармонь, которую он неловко придерживал рукой. Рядом с ним стояла молоденькая женщина, голова у нее повязана темной шерстяной шалью, из-под жакетки – длинная, ниже колен, юбка, на ногах – аккуратные ботинки с высокими голяшками, закрывающими наполовину икры ног. На каждой голяшке сбоку пришит длинный ряд мелких кожаных пуговиц.

Молодой парень неловко переступал с ноги на ногу и, слегка заикаясь от волнения, с трудом говорил:

– Так что, гражданин начальник, напраслина все это, зазря нас на выселку.

– Из какой деревни? – поднял голову военный.

– Костомаровские – Зеверов Николай!

– Лена, дай протокол! – попросил председатель.

Девушка перебрала на столе бумаги и подала несколько листков. Тот стал вполголоса читать: «Решением общего собрания деревни Костомарово подлежат раскулачиванию две семьи – Прокопий Зеверов, Николай Зеверов… В хозяйстве имеют молотилку, сноповязку, три коня». Работник НКВД поднял глаза:

– Прокопий Зеверов – родственник?

– Старший брат.

– Все написано правильно?

– Все, да не все, гражданин начальник. На паях мы купили с брательником молотилку и сноповязку. Опять же без коней в хозяйстве нельзя…

Военный снова уткнулся в бумагу и стал читать дальше. «В хозяйстве держали батрачку Анастасию Чередову». Он поднял голову и неприязненно сказал:

– Вот как, гражданин Зеверов, и батраков держал!

– Каких батраков? – искренне удивился Николай. – Настя, что ли? Так она жена моя!

– Ничего не знаю! – сказал холодно член комиссии, которую народ уже окрестил «пятеркой», – документов о регистрации нет.

Николай беспомощно огляделся, словно призывая в свидетели гудящую площадь:

– Какой документ нужен? Мы с Настей уже целый год вместе живем!

– Да жена я ему, жена! – выкрикнула женщина и густо покраснела.

– Если, гражданка Чередова, вы с ним спали, это еще ничего не значит. Нужна бумага о регистрации. Понимаешь – бумага! – назидательно объявил Чередовой член «пятерки».

– Это почему ничего не значит? – возмутилась Анастасия и перешла в наступление: – Церкви сломали, сельсовета в деревне нет. Мы где возьмем твою гумагу? – плача, она в отчаянии распахнулась и выставила уже явно наметившийся живот. – Это тебе не гумага? Смотри на мою гумагу! – захлебываясь слезами, невнятно кричала женщина. – Если не веришь – я и подол могу поднять! – она быстро нагнулась и стала судорожно ловить край юбки.

– Но-но! – откачнулся от стола работник НКВД, остальные члены комиссии опустили глаза. – Перестаньте хулиганить, гражданка Чередова.

Николай перехватил жену и тихо, с горечью сказал:

– Не позорься, Настя! – он посмотрел на членов комиссии и зло бросил им в лицо: – Их голой жопой не проймешь. Пошли отсель!

– Как же я, Коля, без тебя – с пузом… Где я жить буду? – запричитала Анастасия. Из глаз у нее неудержимо бежали слезы, опухшее лицо болезненно исказилось. – Все описано!

– Проживешь, в бане проживешь, – успокаивал ее Николай. – Из бани, поди, не выгонят. Устроюсь – письмо пришлю. Ко мне приедешь!

Чередова заревела в голос:

– Не вернусь я, Коля, назад! С тобой пойду!

Работник НКВД поморщился и что-то сказал сидящему рядом милиционеру. Тот кивнул головой, повернулся и, поискав глазами, крикнул:

– Широких, убери Чередову!

Пожилой милиционер, коренастый и плотный, с пушистыми буденновскими усами и добрыми глазами, подошел и взял женщину за плечо:

– Пойдем, милая!

Анастасия судорожно вцепилась в Николая:

– Никуда я не пойду, слышите? Везите вместе! И-ро-ды!

– Да куда же ты рвешься, милая! – глухо проговорил милиционер, пытаясь оторвать ее от Николая.

– Пусти меня, пусти! – вырываясь, кричала женщина.

У Зеверова предательски блестели глаза. Неловко поправляя постоянно съезжавший с плеча ремень от гармони, он взял женщину за руки и стал с силой отрывать их от себя:

– Настенька, Настя! Ну куда же ты со мной – брюхатая! Кто знат, че там будет. Уезжай, Настя. Ночуй у тетки Варвары и завтра же уезжай! – Наконец Николай оторвал от себя цепкие руки жены и закричал милиционеру: – Да уведи ты ее отсюда!

Широких подхватил ослабевшую вдруг женщину и осторожно повел ее из толпы.

Николай продолжал кричать вслед, точно заклиная ее:

– Уезжай, Настя! Слышишь, уезжай! Уезжай!..

Жизнь на площади шла своим чередом, точно никакой трагедии не произошло. Все так же шумела многоликая толпа. Избавившись от докучливой женщины, о чем-то деловито переговаривалась вполголоса комиссия. Только молоденькая девчушка, по всей вероятности, комсомолка, исполняющая обязанности секретаря, уткнувшись в свои бумаги, сидела не поднимая головы.

«Прав, однако, дядя Лаврентий, ни хрена здесь не добьешься!» – удрученно думал Иван. И такая смута поднялась в душе у деревенского активиста, что ему захотелось упасть на землю и завыть по-волчьи – жутко, громко, так, чтобы мороз продрал по коже.

Он удивленно смотрел на спокойно переговаривающуюся «пятерку» и чувствовал, как внутри у него все холодеет перед неумолимой и непонятной силой.

«Что же это такое? – задавал себе вопрос Кужелев. – Значит, будущую светлую жизнь будем строить для себя. А для них?»

Он внимательно глядел на многосотенную толпу – мужиков, баб, стариков, подростков, грудных детей, окруженных вооруженными милиционерами. «Это же только наш район. Хос-по-ди! – внутренне ужаснулся Иван. – А сколько таких районов по Сибири, а по Расее…» У него зашевелились волосы на голове.

Он с болезненным любопытством продолжал смотреть на членов комиссии, пока его внимание не отвлек подошедший к столу комендант Стуков. Около стола комендант остановился и, отдав честь, стал докладывать. Иван прислушался.

– Милиционер Суханов, товарищ капитан, заболел. Так что одного конвойного у меня не хватает.

Председатель комиссии с беспокойством посмотрел на коменданта, затем на сидящего рядом начальника милиции:

– Вот черт, как нарочно! – выругался капитан. – Только этого нам не хватало! Придется Суханова заменить, Семен Ильич.

Начальник милиции отрицательно покачал головой и негромко возразил:

– Нету в отделе никого. Ни одного милиционера не осталось. Посылай меня.

– Вот черт! – снова выругался председатель комиссии и пристально глянул на коменданта. – Симулирует, поди, твой Суханов?

– Чего? – не понял Стуков.

– Приставляется, говорю!

– Никак нет, товарищ капитан, – заверил Стуков. – Живот схватило, в больнице он.

– Что делать будем? – огорченно проговорил капитан. Сидящие за столом беспомощно переглянулись.

Иван ни сейчас, ни потом, когда у него было много времени для раздумья, не мог объяснить свой поступок. Точно кто толкнул его в спину, он подошел к столу и решительно сказал:

– Отправьте меня. Я могу заменить заболевшего милиционера!

– Кто такой? Откуда? – с интересом спросил капитан. Иван не успел ответить, как Стуков быстро сказал:

– Это из деревни Лисий Мыс, товарищ капитан. Конвоир. Их обоз только что пришел. Они самые дальние в районе, – пояснил он.

– Комсомолец? – спросил один из членов комиссии, одетый в гражданское.

– Нет… Активист, – Иван запнулся и добавил виновато: – У нас в деревне нет комсомольской ячейки.

– Это наша недоработка, товарищ, исправим! – улыбнулся гражданский, лицо его сразу подобрело, и он закончил: – Исправимся. Всю молодежь в районе охватим комсомолом!

– Можно вопрос считать решенным? – облегченно вздохнул Семен Ильич и вопросительно посмотрел на председателя.

– Ну что ж, – тоже удовлетворенно заметил капитан. – Забирай в свою команду, Стуков, нового конвоира. – Он посмотрел на Ивана и проговорил: – Желаю успеха, товарищ…

– Кужелев Иван, – быстро подсказал парень. Капитан скупо улыбнулся и снова повторил:

– Желаю успеха, товарищ Кужелев!

Иван стоял в карауле первую половину ночи. Подменить его должен был Илья Степанович Широких, с которым Иван уже успел подружиться. Это был человек с открытым добродушным лицом и крепкими крестьянскими руками. На площади остались только спецпереселенцы, всех провожающих с большим трудом, с криками и слезами, кое-как оттеснили по сторонам. Одни из них ушли к знакомым, другие ночевали прямо здесь, на телегах и под ними, кто как сумел устроиться. Караульные с винтовками ходили по образовавшемуся коридору, строго следили, чтобы люди не перебегали друг к другу. Особенно усердствовал один милиционер – татарин, черный, приземистый, с быстрыми раскосыми глазами, от которых невозможно было спрятаться. Они видели все. То и дело слышался его резкий гортанный голос:

– Уй, шайтан, не подходи!

Наступила ночь. Лагерь помаленьку затихал. На плече у Ивана болталась тяжелая длинная винтовка с трехгранным штыком; она била ему по коленям, но он не замечал этого, а все ходил и ходил по живому коридору. От нечего делать подошел к телеге, на которой спали его деревенские дружки, оставшиеся здесь до завтра, чтобы его проводить. Ему вспомнились слова Романа, когда тот узнал о его решении:

– Ну ты, паря, даешь… Значит, за Настей собрался!

Иван покраснел и недовольно буркнул:

– Ты чепуху не мели, – и уже просительно: – Ты там мамке скажи, чтобы сильно не переживала. Не пропаду!

Роман молча смотрел на друга, и по лицу его было не понять, осуждает он Кужелева или одобряет, а Дмитрий заверил:

– Скажем, скажем, не переживай!

Иван еще потоптался около спящих парней и снова медленно пошел по краю площади до встречи с соседним караульным, тоже молодым милиционером – напарником татарина Вахитова.

До смены еще было далеко. Он безучастно глядел на темное небо, а рядом роптала ночь несмолкаемым глухим шумом мужских голосов, плакала детскими голосами, сонно вскрикивала и хрумкала сеном непрерывно жующих лошадей. Уже ближе к окончанию первой смены разразилась первая майская гроза. Угрожающе громыхая, она все же сжалилась над людьми и прокатилась стороной. Яркие молнии ослепительным светом выхватывали беспорядочный табор на площади и моментально гасли, погружая все в кромешный мрак, разбавленный рубинами тлеющих углей прогоревших с вечера костров.

Иван не заметил, как подошел Илья Степанович. Он вздрогнул от прикосновения милиционера.

– Иди отдыхай, завтра много работы будет! – хриплым со сна голосом проговорил милиционер.

Иван с облегчением пошел к зданию райисполкома, неясно темнеющему на краю площади, где в большой комнате отдыхала конвойная команда. Он лег на широкую лавку, на которой спал до него Широких, и быстро уснул. Сон был тяжелый, без сновидений. Такой сон не давал отдыха человеку, а скорее выматывал.

Рано утром все конвойные верхом на лошадях окружили площадь. Люди, измученные долгой ночью, с чувством облегчения быстро собирались, запрягали лошадей, складывали пожитки на телеги. Матери шикали на полусонных детей. Конвойные отжимали конями провожающих. Комендант Стуков торопил спецпереселенцев.

– Быстрее, быстрее! – раздраженно покрикивал он. – Сегодня нужно успеть погрузиться на баржи!

И люди, боясь ослушаться, зло кричали друг на друга, торопились.

Незаметно рассвело, только что были предрассветные сумерки, которые смазывали границу небосвода на далеком горизонте, и вдруг сразу стало все видно: и далекие околки в степи, и густые, низко ползущие облака.

Вдруг послышался пронзительный бабий голос:

– Родненькие, да она ж повесилась!

Моментально собралась толпа из провожающих. Женщина, всхлипывая, рассказывала:

– Смотрю – она сидит. Дай, думаю, гляну, а у нее веревка тянется. Меня и обожгло!

Анастасия сидела на земле, привалившись спиной к ограде. Простоволосая голова слегка склонена набок, глаза широко раскрыты, лицо исказила гримаса, похожая на улыбку. От этой дьявольской улыбки мороз продирал по коже. А она сидела и с высоты своей лично приобретенной свободы, казалось, говорила: «Да разве вы люди? Скоты вы бессловесные. Гонят вас на муки, а вы торопитесь, суетитесь. Опомнитесь! Неужели вам смерти моей мало?»

Люди скорбно молчали, глядя на покойницу.

– Настя!.. Настенька!.. – рванулся из толпы, окруженной конвоирами, Николай.

Милиционер Вахитов направил коня на обезумевшего от горя мужика.

– Куда, шайтан! – его узкие глаза налились злобой. Он передернул затвор у винтовки. – Ходи назад, стрелять буду!

Прокопий перехватил брата.

– Стой, застрелит ведь, нехристь поганая. Кому докажешь!

– Сволочи, кровопийцы! – бесновался от горя Николай. Прокопий точно железными тисками обхватил младшего брата.

– Вперед, вперед! – торопил спецпереселенцев Стуков. Затем скомандовал: – Широких, Кужелев – снимите покойницу, Вахитов – в голову колонны. Веди их на пристань!

Остальные конвоиры разобрались по бокам уже наметившейся колонны.

Широких и Кужелев, пробившись через плотную толпу, подъехали к изгороди. Илья Степанович тяжело спрыгнул с коня и подал повод Ивану.

– Подержи коня, – и, неловко шагая онемевшими от долгого сидения в седле ногами, подошел к повешенной. Порылся у себя в карманах и достал складной нож.

– Как, милая, тебе жить-то надоело!.. На такой веревочке повеситься! Это до чего надо человека довести! – тихо говорил пожилой милиционер. Он перерезал тонкую веревку, привязанную за верх столба, и не успевшее еще окоченеть тело мягко повалилось на бок.

Илья Степанович осторожно уложил Настю на землю, сложил руки на груди, прикрыл веки и закрыл лицо шалью, которая лежала рядом с покойницей. Постоял, покачал головой и, повернувшись, тяжело пошел к лошади.

Пристань была в полутора километрах ниже центра. Из провожающих никого близко не подпускали. Погрузка шла весь день и закончилась поздно вечером.

И целый день в отдалении стояли молчаливые люди…

 

Глава 6

Вторую неделю ползет вниз по реке грузовой пароход с милым и добродушным названием «Дедушка». За ним гуськом, одна за другой, тянутся две баржи: одна – людская, другая – со скотиной. Могучий полноводный Иртыш привольно раскинулся в низких берегах. Ничем не сдерживаемый ветер свободно гулял по широким просторам, разводя высокие, крутобокие волны. Они гнули податливые тальники на залитых половодьем песках, бились о крутояры, свинцовой тяжестью давили на тупой нос баржи. Буксирный трос то натягивался звонкой струной, готовой лопнуть в любое мгновение, то вдруг свободно обвисал, беспорядочно шлепая по воде.

За эти дни Иван с трудом привык к распорядку, установленному комендантом Стуковым. При появлении на речном берегу очередного жилого места дежурившие милиционеры безжалостно сгоняли в трюм баржи находившихся на палубе людей и накрепко задраивали горловину люка крышкой. Пароход, как призрак, крался мимо иртышских деревень. И независимо от времени суток, будь то раннее утро или поздний вечер, на берегу стояли жители, молча провожали глазами проплывающие мимо баржи. Ни возгласа, ни плача – гробовая тишина и на берегу, и на барже. Жесткий распорядок выполнялся неукоснительно; наказание было одно: нарушитель получал вместо шестисот граммов хлеба – триста.

Кужелев стоял на палубе, привалившись спиной к шкиперской каюте. Против него – загородка, которая ограничивала небольшую площадку с люком в трюм. Ограждение и маленькая калитка в ней была сколочена из грубого горбыля. Вдоль ограды от борта к борту медленно ходил Илья Степанович Широких. Сегодня была их смена. Широких подошел к краю баржи и задумчиво смотрел на вздувшуюся свинцовую воду, неутомимые струи которой с легким плеском непрерывно бежали вдоль борта, скатываясь в корму к перу руля, и, срываясь с него, быстро растворялись на речной поверхности.

– Вот и мой, наверное, попал в эту мясорубку! – тихо проговорил пожилой милиционер.

Иван поднял голову и вопросительно посмотрел на напарника:

– Ты про че, Илья Степанович?

– Про то самое! – Широких поправил тыльной стороной ладони отсыревшие усы и посмотрел на Ивана. – Алтайский я – из-под Камня. Слыхал, поди?

– Слыхал.

– Брат у меня там, мать. А писем с Нового года не получал. Вот я и говорю – попал, наверное, брательник в эту мясорубку, – Илья Степанович мотнул головой в сторону приоткрытого люка. Из глубины баржи доносился монотонный гул человеческих голосов, точно это была не баржа, а потревоженный пчелиный улей. – И моих, наверное, в таком трюме везут. – Широких медленно подошел к Ивану и в упор спросил:

– Я вот все хотел узнать, какой черт понес тебя вместе с нами?

– Не знаю! – чистосердечно признался парень. Он смотрел на милиционера, не опуская глаз. – А куда нас вообще, Илья Степанович, несет? Не знаешь?

– Не знаю, – отвел глаза милиционер. – Я человек маленький – у партейных спроси!

Над рекой далеко вокруг разносился рев скотины. Жалобно мычали голодные коровы, слышалось визгливое ржание лошадей.

– Скотина вконец оголодала! – проговорил Широких, глядя на баржу, которая тащилась следом.

На горизонте из-за туч пробился яркий луч солнца, вызолотив на короткое мгновение вершины деревьев на берегу и проложив на темной воде яркий мостик, поиграл на мутном стекле каюты и сразу исчез. Илья Степанович поглядел на запад, обложенный тяжелыми плотными тучами, и сердито буркнул:

– И завтра такая же погода будет!

Хлопнула дверь. Из каюты показался высокий нескладный конвоир Михаил Грязнов, с маленькой головой на длинной тонкой шее с крупным кадыком, который постоянно дергался вверх-вниз, точно милиционер хватил глоток крутого кипятка и теперь, мучаясь, не мог ни проглотить его, ни выплюнуть. Следом за ним вышел Николай Некрасов, угрюмый, с густыми черными бровями, сросшимися над переносицей, и глубоко посаженными мрачно блестевшими глазами.

Николай повертел головой, мельком глянув на низкие речные берега, на трюм:

– Все спокойно, Илья Степаныч? Сидят – не высовываются? – спросил он у Широких глуховатым голосом.

– Спокойно, – ответил милиционер. – Кому охота в такую непогодь высовываться!

Вдруг послышался тонкий детский голосок:

– Дяденька милиционер, мы посмотрим на берег?

– Ты гляди, кому-то невтерпеж, – оглянулся Широких и улыбнулся. Из трюма торчала детская голова. Васятка Жамов вопросительно смотрел на взрослых, поблескивая живыми любознательными глазами.

Илья Степаныч махнул рукой:

– Вали, братва, пока хозяин не видит!

– Зря поважаешь, – недовольно буркнул Николай.

Широких посмотрел на Николая, покачал головой и тихо сказал:

– Пусть подышат свежим воздухом.

– Ребята, айдате! – крикнул радостно вниз Васятка. На палубу тотчас же вывалило десятка полтора мальчишек и девчонок. Они чинно, стараясь не шуметь, боязливо поглядывая на закрытую дверь каюты, прильнули к неровным щелям забора и с жадным любопытством стали рассматривать медленно плывущий берег. Голые, нераспустившиеся деревья особенно четко и резко выделялись на нежной зелени дружно тронувшейся в рост молодой травы.

Неожиданно налетела стая шумливых чаек. Махая ослепительно белыми крыльями, они беспорядочно вились над баржей, оглашая воздух противными плаксивыми голосами. Ребятишки подняли головы, с завистью наблюдая за свободным полетом птиц. Чайки, покружив над баржей, потеряли к ней интерес и отлетели к противоположному берегу.

Васятка Жамов долго следил за полетом птиц, потом мечтательно проговорил:

– Были бы у меня крылья… улетел бы далеко, далеко…

– А мамка? – спросила Клавка Щетинина.

– Мамку жалко, – с горечью согласился мальчишка.

Илья Степанович, наблюдавший за ребятишками, тихо буркнул:

– Эх, паря, не только тебе, а нам бы всем… и разлетелись бы кто куда! – он повернулся к Ивану. – Пошли отдыхать, завтра – в ночь!

В каюте очень жарко. На раскаленной железной печке слева от входа попискивал чайник. Около квадратного оконца у противоположной стены сидел за столом комендант в галифе и майке и что-то писал в тетради. Справа во всю длину каюты стояли нары, на которых лежали Марат Вахитов и его напарник Костя Востриков, такой же маленький, но только светлый.

Стуков поднял от тетради глаза, пригладил короткий жесткий ерш на голове, крепкой, перевитой синими жилами, рукой и спросил:

– Как дежурство?

– Нормально, – односложно ответил Широких.

– Скотина голодная ревет, – проговорил Иван и посмотрел на коменданта. – Передохнет скотина!

– Не глухой, слышу! – поморщился комендант. Он закрыл тетрадь и убрал ее в полевую сумку. – Я предупредил дежурных, если заметят на берегу прошлогодний стог, чтоб сигнал на пароход дали.

– Скандалу бы не было, – предостерег коменданта Илья Степанович. – Не по закону это.

– Какой закон? – ухмыльнулся Вахитов. – Щас один закон – было ваше, стало наше, а кто не понимат… – татарин выразительно задвигал рукой в воздухе, словно передергивая затвор у винтовки.

– Тебе бы только винтовкой баловать! – зло проговорил Илья Степанович.

– Ты добренький – да? Вахитов – плохой. Широких – хороший, да? – взорвался Марат, его голос сорвался на режущую ухо фистулу.

Пожилой милиционер пристально посмотрел на Вахитова и с сожалением проговорил:

– Не пойму я тебя, Марат, откуда в тебе столько злости к людям. Что они сделали тебе плохого?

– А че они мне хорошего сделали? Че?

– Ну, тогда изгаляйся, раз ничего хорошего не сделали, – устало проговорил Илья Степанович и отвернулся от Марата.

Иван, не обращая внимания на перепалку милиционеров, завалился на свое место на нарах, наслаждаясь теплом, приятно охватившим все замерзшее тело. Он подвинул спящего рядом Вострикова, тот даже не пошевелился.

– Здоров спать! – удивился Иван.

– Оно и лучше, – проговорил Стуков. – Голова меньше болеть будет, а то, я смотрю, у некоторых побаливает!

Широких промолчал и стал укладываться рядом с Кужелевым. На быстрых речных водоворотах покачивало баржу, мягко плескалась волна о крутобокие смолевые борта. В каюту приглушенно доносились ритмические удары пароходных колес. Караван засыпал. Не спала только дежурившая смена караульных да старый шкипер Ерофей Кузьмич, который еще стоял на рулевой площадке, слегка придерживая правило руля рукой. Он стоял прислушиваясь к боли в суставах, которые к вечеру сильно разболелись, особенно правое плечо.

– Как собаки грызут, – поморщился старик. Затем, закрепив правило, стал спускаться на палубу. – Поглядывайте тут ночью. Если че – будите, – предупредил шкипер караульных.

– Иди спи, – буркнул в ответ Николай. – Разбудим.

Старик постоял еще немного на палубе, посматривая на кровавый закат, прислушался к затихающему шуму многочисленных голосов в трюме и тяжело вздохнул:

– Погода установиться не может, язви ее, все суставы повывернуло, – непонятно было, кого и за что ругал старик.

Иван проснулся от выстрелов, гулко ударивших раз за разом. Было уже утро… Рядом с ним спали сменившиеся с дежурства Михаил Грязнов и Николай Некрасов. Длинный Грязнов, свернувшись плотным калачиком, спал, укрывшись с головой. Некрасов спал на спине, широко раскинув руки. Воздух с хлипом вырывался из его груди, оттопыривая ему губы, отчего они мелко-мелко подрагивали. За столом пили чай Илья Степанович и Стуков. Комендант, подняв голову, смотрел в квадратный иллюминатор каюты.

– Кажись, сено на берегу заметили? – высказал предположение Илья Степанович.

– Наверное, – согласился Стуков. Он отставил кружку с недопитым чаем, сверху положил на нее кусок недоеденного хлеба и встал из-за стола. – Иди в трюм, Широких, вызывай людей, кто покрепше, – и вдогонку: – Баб тоже – стоять долго не будем! – затем повернулся к Ивану и сказал: – Ты тоже пошевеливайся. Пей чай и выходи! Этих не тронь, пусть спят, – Стуков мотнул головой в сторону спящих и вышел в дверь.

Кужелев быстро обулся и, подсев к столу, стал торопливо пить горячий чай. Когда он вышел из каюты, караван уже причалил к плоскому низкому берегу. Это был пустынный остров. Откуда-то слышался лай собак. Иван удивился и только сейчас заметил за протокой маленькую деревеньку. Над серыми приземистыми домишками вились жиденькие дымки.

Утро было сырое, пасмурное, но дул теплый ветер. Иван любил такие дни, которые бывали только весной или осенью. Ему приходила в голову мысль, что проснись он после длительного сна, выйди на улицу… и, пожалуй бы, не определил – весна сейчас или осень.

Но такие дни всегда будоражили его, поднимали настроение: столько было в этой пасмурной серости жизнеутверждающей силы, столько заложено неясных желаний, что возникало острое желание жить…

Совсем рядом пыхтел «Дедушка», ткнувшись носом в берег, пуская белые клубы пара. Люди копошились около второй баржи, устанавливая трап. За прогонистым тальником на чистом месте виднелся приземистый стог.

«Хороший стожок, копен пятьдесят-шестьдесят будет», – привычно отметил Иван. Вахитов и Широких стояли около стога, Стуков – на берегу, недалеко от трапа. В толпе спецпереселенцев Кужелев сразу заметил своих односельчан – Лаврентия Жамова, Ефима Глушакова и Настю. Тут же бегали, вырвавшись на свободу, с десяток ребятишек. Среди них были дети Жамова и Клавка Щетинина.

Работа началась. Дюжие мужики Лаврентий и Прокопий Зеверов, подобрав на земле осиновые жердины, подняли их, уперлись в вершину стога и разом надавили. Она нехотя наклонилась и медленно поползла вниз.

Лаврентий подошел к сену и выдернул пучок сухого зеленого разнотравья. Душистый аромат знойного июля пахнул в лицо.

Он закрыл глаза, принюхиваясь к запаху лета.

– Доброе сено… Вовремя накошено, вовремя и убрано, – довольно проговорил мужик.

– Шевелись, шевелись! – нетерпеливо закричал комендант. А мужиков и подгонять не надо. Насильно оторванные от крестьянской работы, они с жадностью набросились на нее. Захватив руками охапку сена, Лаврентий пошел на баржу. Он поднялся на палубу по жидким сходням, гнувшимся под его тяжестью.

– Сюда, родимый, сюда, – радостно суетился пожилой мужик с пегой бородой, показывая на открытую горловину трюма. – Изголодалась скотинешка, прямо душа вся изболела!

– Не мельтеши, лучше вилы дай, способней было бы!

– Ясно дело, способней! – согласился словоохотливый мужик и грустно улыбнулся: – Только нету у меня вил.

Лаврентий шел по краю борта рядом с загоном. Голодные лошади взвизгивали, храпели, пытаясь просунуть голову между досками и дотянуться до сена. Внизу в трюме мычали коровы. Жамов подошел к открытому люку и сбросил сено.

– А где вилы, хозяин? – спросил Лаврентий.

– Хозяин… – усмехнулся мужик. – Вон тот – хозяин – запер их в каюте. И караул поставил. – Он указал на Стукова и Вострикова, ходившего с винтовкой около двери.

– Ишь ты, боится, значит? – проговорил Лаврентий, оглядывая ловкого подбористого мужика, на голове которого была пушистая шапка из рысьего меха, на ногах легкие чирки. Из-под шапки на кирпично-красном лице поблескивали серые глаза. Мужик взъерошил свою бороду и подтвердил:

– Выходит, боится!

– Ты сам-то – с северных районов? – Лаврентий с интересом рассматривал собеседника.

– Оттудова!

– То-то я смотрю, шапка на тебе… чирки ловкие, только коней воровать, – улыбнулся Жамов.

– Какой воровать! Этих бы довезти…

– Посторонись, земляк, – подошел Прокопий и следом сбросил свою охапку. За Прокопием потянулись другие носильщики.

Иван смотрел на живую цепь людей, деловито снующих от стога до баржи, и ему захотелось встать в этот ряд. Он спрыгнул прямо с борта на плотный утрамбованный волнами песок и пошел в сторону коменданта.

– Смотри за пацанами, – предупредил его Стуков. – Не разбежались бы по кустам – собирай их потом!

– Ладно, – ответил Иван, посматривая за ребятишками.

Они бегали около стога. Их звонкие голоса далеко разносились вокруг. Проходивший мимо Лаврентий предупредил сынишку:

– Васятка, смотри, к воде не лезь!

– Не-е, тятя. Мы здесь будем играть, – заверил отца мальчишка. Наконец им надоело бегать, и Васятка деловито предложил:

– Айда, ребзо, помогать сено грузить!

– Не-е, – ответила Танька. – Я боюсь, там доска качается.

– Трусиха… и не доска вовсе, а трап, – поправил ее шустрый братишка.

– Ну и пусть, все равно боюсь.

Васятка пренебрежительно фыркнул, набрал охапку сена и пристроился в конец цепочки за Ефимом Глушаковым. Парнишка смело ступил на сходни и шаг за шагом стал подниматься вверх. Сходни сильно раскачивались в такт шагам впереди идущего Ефима. Мальчик дошел до середины трапа и испуганно остановился, закрыл глаза. Доска, как взбесившийся конь, подбрасывала мальчишку.

– Васька! – пронзительно закричала Танька. – Вернись, в воду упадешь!

Этого крика как раз хватило Васятке, чтобы окончательно потерять равновесие. Он качнулся и молча полетел в воду. Пук сена, судорожно прижатый к груди, как поплавок, поддерживал его на плаву.

Кужелев был недалеко от трапа и теперь завороженно следил за мальчишкой и не мог сдвинуться с места. Он отчетливо видел, как намокало сено, медленно погружаясь в воду, а вместе с ним погружался и Васятка. Глаза у мальчишки были широко открыты, рот болезненно перекосился в безмолвном крике. Течение прижимало его к шероховатому борту баржи и, разворачивая, тащило в корму.

– Тятя, тятя, Васька тонет! – пронзительно закричала девчонка. От детского крика Иван сбросил с себя оцепенение. «Затянет же под баржу», – мелькнуло у него в голове. Он бросил винтовку на песок и кинулся в воду. Каленая весенняя вода стальным обручем сдавила грудь, перехватила дыхание. Уже в последний момент он поймал Ваську за воротник телогрейки и вытащил на берег. С них обоих струями бежала вода, хлюпала в сапогах. От нестерпимого холода больно ныли на ногах пальцы.

– Как же тебя, поросенка, угораздило! – выругался Иван, чувствуя, как от холода сжимается все тело. – Да брось ты сено! – он взял из рук мальчишки мокрый пук, который тот все еще судорожно прижимал к себе, и бросил его на землю. По трапу бегом сбежала Настя. Она склонилась над Васяткой и крепко прижала братишку к себе.

– Да как же ты так, Васятка! – взволнованно говорила она, целуя мальчишку. Затем она повернулась к девчонкам и сердито погрозила:

– Вот я вам, дуры здоровые, всыплю на барже! А тебе уж точно… – и она в сердцах ударила сестренку ладонью.

Танька скривилась и, плача, затараторила:

– Он сам, он сам! Мы его не пускали.

Настя отпустила мальчишку и подтолкнула к людской барже.

– Беги к мамке! – и уже ко всем ребятишкам, которые толпились вокруг: – А ну, марш отсюдова, чтоб я вас больше не видела! – Те бегом припустили на баржу.

Настя благодарно посмотрела на мокрого Ивана и опустила голову. Иван тоже молча смотрел на девушку. Так, не сказав друг другу ни слова, они разошлись. Настя пошла за очередной порцией сена, а Иван побрел следом за ребятишками на баржу.

Лаврентий стоял на краю баржи и взволнованно смотрел на мокрого сына. Он проводил взглядом убегающих ребят, идущего следом за ними Ивана Кужелева и с досадой ударил кулаком по доскам, из которых были сбиты временные стойла для лошадей. Конь испуганно всхрапнул и шарахнулся в сторону, ударившись о доски, которые угрожающе затрещали.

– Эй, паря, осторожней! – испуганно крикнул скотник. – Ты мне так все стойла разворотишь!

Стуков смотрел на Настю, которая, пригнувшись, прижимала к себе мальчишку. Он как-то сразу, неожиданно для себя, мысленно охватил взглядом всю стройную фигуру молодой девушки, ее полные ноги. Его обожгло: «Вот черт, ладная бабенка». – И с этого момента он неотступно преследовал ее взглядом.

Люди все ходили и ходили от стога к барже. В этой непрерывной цепи ходила и Настя, раскрасневшаяся от работы. За ней постоянно наблюдал комендант.

Настя, чувствуя на себе липкий взгляд, старалась быстрее пройти мимо Стукова. Внимание коменданта заметили и другие носильщики. Ходивший следом за девушкой Николай Зеверов зло, сквозь зубы, процедил:

– Кобель, слюни распустил!

От стога осталось одно одонье, а разворошенному сену, казалось, не было конца, оно все теребилось и теребилось, точно это был не стог, а волшебный горшок, который без конца варил кашу. Ненасытный трюм все глотал очередные порции сена. Комендант и особенно Вахитов у стога непрерывно подгоняли людей. Сырой ветер, разгулявшись на речном просторе, весело играл с уставшими людьми, вырывал из ослабевших рук сено, мешал ходить.

Лаврентий остановился около остатков стога, снял шапку, подставляя мокрое от пота лицо сырому ветру, и посмотрел за протоку, где, за разбросанными вкривь и вкось по берегу домишками, виднелась близко подступившая к огородам черная тайга.

«Землей-то мужиков Бог обидел!» – подумал он, принюхиваясь к горьковатому дымку далекого жилья. Ему вспомнилось родное село. Он вдруг представил себя на своем поле. До него так ясно донесся терпкий запах жирной земли, свежеотваленной плугом, что он, не сдержавшись, глубоко вздохнул, и у него предательски заблестели глаза.

– Чего встал, чего встал? – привел в чувство Лаврентия резкий гортанный окрик Вахитова. Лаврентий посмотрел на меленького татарина с нелепо торчащей винтовкой, у которой холодно поблескивал отпотевший штык. Посмотрел на его длинную, чуть не до земли шинель, с потемневшими от влаги полами, на серую шапку, лихо сдвинутую на затылок, с побуревшей от времени звездой с кусочком отколотой эмали и подумал:

«Клоп ты вонючий. Вот уж правду народ говорит: чем козявка меньше, тем зловреднее!»

Лаврентий любил работу. Он всегда относился к ней с благоговением – с детства приучен. И даже такая подневольная работа принесла ему удовлетворение. Он интуитивно чувствовал, что та необъяснимая сила, которая загнала их в трюм баржи, обделила судьбой и своих помощников, лишив их радости общего труда. Уже с сожалением взглянул Жамов на злого татарина, на скучающего Широких, на праздно шатающегося по берегу коменданта.

– Чего уставился? – взвизгнул татарин. – Таскай давай!

– Лошади, и той надо передохнуть.

– То лошади, а то… – начал Вахитов и оборвал речь. Тяжело шагнул к нему Лаврентий и, сдерживая бешенство, проговорил:

– А я кто, по-твоему, – скотина, а?

Вахитов отступил на шаг назад и выставил перед собой штык.

– Лишенец ты, понял?! – злорадно ответил татарин. «Ну, нехристь, молись своему богу, что я не один, а то бы размазал тебя по стерне…» – подумал Лаврентий и, отвернувшись от караульного, набрал большую охапку сена. Повстречавшись с Настей, попросил ее:

– Ты, дочка, поменьше сена бери. Береги себя!

Настя устало опустила голову.

На барже скотник, вылезший из трюма, спросил у Лаврентия:

– Че, паря, скоро конец?

– Жамов я, Лаврентий Жамов, – проговорил устало носильщик.

– Будем знакомы! – пропел скотник. – А я, значица, Афанасий Жучков.

– Сено, Афанасий, кончается, – Лаврентий посмотрел на скотника.

Жучков озабоченно проговорил:

– Давай, Лаврентий, остатнее сено на палубе сложим в носу. Мне способней будет этих одров кормить, – он показал на лошадей и закончил: – Трюм уж под завязку.

– Давай сложим, – согласился Жамов и бросил сено на свободное пространство в носу баржи, с наслаждением помотал гудевшими от усталости руками. Следом за ним побросали сено в кучу и другие носильщики. Копна стала быстро расти.

– Настя, лезь на копну, топчи сено! – приказал Лаврентий дочери и подсадил ее на копну.

Наконец погрузка закончилась. Люди тщательно подобрали все до последней былинки.

Стуков поднялся на палубу и скомандовал резким голосом:

«Вахитов, Широких, ведите людей на баржу!

Усталые носильщики молча потянулись к трапу. Настя съехала с копны вперед ногами, подол ее юбки задрался, оголив белые ноги.

– Осподи, ну как нарошно! – чуть не заплакала Настя, быстро оправляя на себе юбку и чувствуя кожей неотступный взгляд коменданта. Она хотела быстро проскочить по трапу мимо Стукова на берег.

– Жамова, останься! – остановил ее властный голос Стукова. – Помоги Жучкову раздать корма скотине. – Он посмотрел на устало бредущую толпу и нетерпеливо крикнул: – Вахитов, гони их быстрее!

– Есть, командир!

Востриков, стоящий около шкиперской каюты, спросил:

– А мне, комендант?

– Останься здесь пока, – и к Насте: – А ты, Жамова, иди в трюм, раздай сено коровам. Здесь Жучков справится сам.

Настя молча стала спускаться. Она стояла в трюме, привыкая к полумраку. Одна часть трюма была забита сеном, в другой – стояли за загородкой коровы. В лицо пахнуло парным теплом, навозом.

От родного, привычного с детства запаха пригона у Насти стало спокойней на душе. Вот только бы не этот липкий взгляд.

Голодные коровы беспокойно топтались в загоне, нетерпеливо взмыкивали, косили на Настю большими грустными глазами.

– Сейчас, голубушки, я вас накормлю! – подхватилась девушка. Она погрузилась с головой в привычную крестьянскую работу и стала быстро разносить сено по кормушкам, забыв даже про коменданта.

Стуков наблюдал сверху, как мелькала девушка от кормушки к кормушке. Он воровато оглянулся, потом посмотрел на Жучкова, Вострикова и предупредил караульного:

– Смотри, чтоб никто туда не сунулся, понял! – и выразительно помахал кулаком.

– Понял! – закраснел молоденький милиционер. Стуков по-кошачьи мягко и быстро стал спускаться вниз. Он шагнул в сумрак трюма. Настя, нагнувшись, набирала порцию сена. Комендант завороженно следил за ней. Его снова бросило в жар.

Настя разогнулась и повернулась к нему навстречу.

– Постой, Жамова! – дрожа от волнения, прохрипел комендант, перехватывая девушку. Та от неожиданности выпустила из рук сено. Стуков придвинулся к ней вплотную. Настя отступила и, запнувшись, упала.

В этот миг у нее не было ни сил, ни желания сопротивляться. А жадные, трясущиеся мужские руки уже торопливо заворачивали подол, рвали последнюю преграду, оголяя нежное девичье тело.

– Молчи, молчи! – хрипел стуковский голос. – Все сделаю, королевой будешь жить, хлеба на всю семью дам. Только молчи!

Настя вспомнила вдруг последнюю встречу с Иваном на берегу Иртыша. Их чистую, словно родниковая струя, молодую страсть, державшую обоих в плену до глубокой ночи. Ей стало нестерпимо горько и обидно оттого, что она не смогла в ту ночь уступить своему собственному желанию и желанию своего избранника. Где теперь ее, Настина, мечта, истоптанная, поруганная… На глаза навернулись слезы. Сквозь них все так же равнодушно, точно это была не она, а кто-то другой, следила за мелькающими руками. Девушка видела, как они торопливо расстегивали брючный ремень, как сильное тело уверенно раздвинуло ей ноги, почувствовала несвежее дыхание на своем лице, грубые, жесткие пальцы и мужскую плоть… И тут она точно проснулась, содрогнувшись от омерзения. По телу побежали холодные мурашки. «За кусок хлеба, сволочь! Мало им мучений наших, так еще в грязь втоптать хочет». Это была уже Настя, родная дочь Лаврентия Жамова, неукротимая и горячая.

Она неожиданно сжала колени и, схватив коменданта за шею, резко повернулась в сторону. Не ожидавший сопротивления Стуков отлетел, зарывшись в рыхлое сено. Настя вскочила на ноги и, быстро оправив на себе одежду, отбежала в сторону. Она наблюдала, как беспомощно барахтался в сене Стуков, и, не сдержавшись, откровенно и зло рассмеялась. Наконец комендант кое-как справился со своей одеждой, с ненавистью посмотрел на девушку и прошипел:

– Ну, погоди, сучка кулацкая, ты меня еще вспомнишь!

– Не пужай! – спокойно ответила Настя. – Мне бояться нечего, хуже, чем сейчас, не будет. – И с угрозой: – А вот ты – бойся! – она медленно повернулась к нему спиной и стала подниматься по лестнице на палубу.

 

Глава 7

Третью неделю плавится вниз по Иртышу караван. Чем дальше вниз по течению, тем чаще и чаще портится погода.

– Ну и карусель, елова шишка! – хрипел старик шкипер, наваливаясь грудью на правило кормового руля. Он был в шапке-ушанке, сшитой из телячьего меха, поверх телогрейки надет побелевший от времени брезентовый плащ. – Сколь годов хожу, здесь завсегда так, не знаешь, какую пакость подкинет погодка! – И, точно подтверждая слова шкипера, из-за крутояра выползла раскосмаченная туча. Она, словно лисьим хвостом, накрыла караван хлесткой снежной крупой, которая в одну секунду, как ножом, вспорола водную поверхность, сбивая белую пену на гребнях волн, покрыла тонкой снежной пленкой шкиперский мостик. Гонимый ветром снежок накапливался у основания крышки, прикрывавшей широкую горловину трюма, больно сек по лицу.

Старику явно хотелось поговорить. Он покосился на стоящего рядом Ивана, который с каждым днем мрачнел и замыкался все больше и больше, и задал вопрос:

– Вот ты мне объясни, Иван, раз в комсомолии состоишь…

– Да не комсомолец я, Ерофей Кузьмич, а активист, сочувствующий, значит, – нехотя ответил Кужелев. Шкипер не отступал:

– А ты все равно объясни, раз активист. Как так, елова шишка, получается в энтом колхозе: была, значит, моя Савраска, а стала – чья? И моя вроде и не моя? Опять же земля – ведь мужику ее совецка власть дала, а теперь вроде как отбирает. Как так? – допытывался дотошный старикан.

– Да кто у тебя отбирает! – вдруг с жаром возразил Кужелев, по всему было видно, что вопрос этот был у него наболевшим. – Не отбирает, а объединяет. А то долбишь, как дятел, «как так да как так!» – передразнил он старика. И продолжал объяснять: – Будут большие общие поля, на них будут работать все скопом. Совецкая власть даст трактора, машины, чтоб, значит, облегченье всем было. А то отбира-ат…

– Н-да-а, – протяжно проговорил шкипер. – Не понимат, выходит, народишко. Его в оглобли, а он взбрыкиват, как уросливый мерин, – непонятно было, не то смеется старик, не то серьезно говорит.

– А кто щас, Ерофей Кузьмич, понимает? Ведь никто не жил в их, в колхозах-то, – неожиданно с горечью проговорил молодой парень. – А может, и правда лучше будет. Может, и правда не понимаем чего? А?

Он с надеждой смотрел на старого шкипера. Он уже не объяснял, а сам искал ответа у человека, прожившего долгую, трудную жизнь.

– Ох и дурит погода! – дипломатично ушел от ответа Ерофей Кузьмич, вытирая рукой бороду и мокрое заветренное лицо. – Сколь бывал в этих краях, завсегда так: налетит хмарь, кажись, ни конца ни краю ей не будет, а потом, глядь, солнце – и так на дню несколько раз. Гиблые места, прости господи, – Ерофей Кузьмич тяжело вздохнул. – И куда вас черти только несут. Почитай, край света…

– Я так же знаю, как и ты, – недовольно буркнул Иван. – Куда везут, туда и привезут. Наше дело телячье!

– Ну-ну, – просипел старик простуженным голосом.

Из глубины трюма доносился детский плач. Он то стихал на короткое время, то возобновлялся с новой силой. Кужелев с тревогой прислушивался к детскому голосу. Это был плач грудного Петьки Жамова.

Иван оперся на перила и уныло смотрел на опостылевшую баржу. Прямо под ногами у него была шкиперская каюта, где находилась охрана. С одной стороны каюты наскоро слеплена пристройка из досок. Это была кухня. Здесь в порядке очереди обитатели трюма готовили из своих припасов обеды, кипятили воду. Список очередности висел здесь же, около входа в пристройку. С другой стороны каюты, прямо на краю борта сооружен туалет-времянка на два отделения – мужское и женское. Горловина трюма огорожена дощатым забором в человеческий рост, маленькая площадка, которую он выгораживал, была своеобразной прогулочной палубой. На площадку в строго определенные часы раздельно выходили на прогулку то взрослые, то дети. Внутренний распорядок, заведенный комендантом Стуковым, соблюдался строго.

Иван перевел взгляд на кухонную пристройку, глаза его оживились. На кухню минут двадцать назад зашла Настя.

В сложный переплет попал Иван и от этого страшно мучился. Он уже и не рад был, что поехал караульным. Да и какая радость – все на глазах, и Настя… Чувство вины постоянно висело на парне, она казалась еще тяжелее от того, что он не знал, в чем она, его вина перед Настей и перед людьми, загнанными насильно в трюм баржи. Уж сколько раз он загадывал себе – увидит завтра Настю, подойдет к ней и скажет: «Настя, я люблю тебя, я жить без тебя не могу», – и сделает даже больше: он бросит свою винтовку под ноги коменданту и уйдет вместе с ней в трюм… Но приходил следующий день, и все повторялось сначала. Настя при встрече опускала голову, взгляд ее больших серых глаз, опушенных темными ресницами, был неуловим, и Иван не мог заглянуть ей в глаза, прямо и настойчиво спросить. Да и ответ увидеть он, честно говоря, тоже боялся… Вот и ходил парень по кругу, не в силах разорвать его.

Взгляд его потух, плотно сжатые губы побелели, и он неприязненно вполголоса пробормотал:

– Страдалица, вся исстрадалась…

– Ась? – переспросил не разобравший слова напарника старик и внимательно посмотрел на Ивана.

Кужелев только отмахнулся.

Внизу под ногами скрипнула дверь, из кухонной пристройки вышла Настя. В руках у нее был большой медный чайник. Хоть и ждал этого мгновения Иван, но от неожиданности вздрогнул. Все лицо облило жаром.

– Настя, погоди! – окликнул ее Иван и кинулся вниз по лестнице на палубу.

– Чего тебе? – спросила девушка, повернувшись к нему вполоборота.

– Как ребятишки? – он неловко переминался с ноги на ногу около девушки.

– Петька уже не жилец, Васятка вот заболел! – у нее дрогнул голос, на глаза навернулись слезы. – А я твоего усатого еле упросила воды на грелку согреть, – она едва заметным движением показала в сторону Широких, который стоял на краю борта и смотрел в воду.

– Да видел я! – виновато ответил Иван. – Но ведь пустил же?

Настя подняла голову и посмотрела прямо в глаза Ивану:

– Спасибо и на этом, Иван Трофимыч!

Девушка шагнула за ограду и стала медленно спускаться в трюм.

– Настя, подожди!

Она продолжала медленно спускаться, точно в воду входила, пока не скрылась.

Парень в отчаянии замотал головой.

Ерофей Кузьмич наблюдал за молодыми людьми, по лицу его пробежала тень; он догадался – что для парня эта девушка. Илья Степаныч, не сдержавшись, кашлянул и снова повернулся спиной к Ивану.

Кужелев затравленно посмотрел на невольных свидетелей, быстро подошел к каюте и рывком распахнул дверь.

В жарко натопленном помещении за столом сидел комендант, ворот его гимнастерки был расстегнут, на топчане валялась отдыхающая смена.

– Товарищ комендант, можно в нашу каюту больного мальчишку перевести на мое место?

Комендант поднял голову, осовевшими от тепла глазами посмотрел на Кужелева и сухо спросил:

– Кого это?

– Васятку Жамова, сильно болеет!

У Стукова блеснули глаза, и он с неприкрытым злорадством спросил:

– Это брат той девки, который в воду упал?

– Брат, – подтвердил Кужелев.

– Не положено! – ответил комендант.

– Так больной же ребенок! – с горячностью воскликнул Иван.

– Не положено, инструкцией запрещено! – снова бесстрастно и сухо повторил комендант.

Кужелев в отчаянии замычал, уж готовый разразиться грубой бранью, но беспомощно присел на топчан, навалившись на ногу лежащего в полудреме Вахитова. Он тупо посмотрел на нее и вдруг резко отпихнул в сторону:

– Разлегся тут!.. – процедил сквозь зубы Иван. Не ожидавший такого поворота, Вахитов подскочил на топчане, ошеломленно глядя на Кужелева.

– Уй, шайтан, дурной!

Ивана понесло, он с бешенством цедил сквозь зубы:

– Увижу, сволочь, будешь на людей орать – башку отверну!

– Иван, дай ему по роже, – равнодушно посоветовал Михаил Грязнов, мрачно поблескивая глубоко посаженными глазами.

– Прекрати, Кужелев! – испуганно всполошился комендант. Он подозрительно смотрел на молодого караульного и многозначительно закончил: – Что-то жалостливый ты стал. Не забывай, кого везем!

Опустошенный Иван молча лег, отвернувшись лицом к стене. Неожиданно для себя он забылся в тяжелом полусне…

…Видит Иван родную деревню Лисий Мыс. Стоят они вдвоем с Настей на краю поля. Над ними бездонное голубое небо. Свежий ветерок наносит все усиливающийся мощный гул. И вдруг видит – на поле непонятное диво. Сзади за ним траурной лентой блестит взрезанная плугами черная влажная земля. «Трактор, – догадался парень. – Так вот он какой!» У него сладко замирает от восторга сердце. Он поворачивается к Насте поделиться с ней своей радостью и вдруг видит ее остановившиеся от страха глаза. Она тянет руку и пытается что-то сказать, а железное чудовище все ближе и ближе, того гляди сомнет, запашет в черную землю. Иван глянул еще раз и понял, чего испугалась Настя. Сиденье на машине было пустое, рулевое колесо крутилось само по себе, и слепая силища перла на них, все подминая под себя. Настя схватилась за голову и в ужасе бросилась бежать. У Ивана от страха обмякли ноги и похолодело внутри.

«Настя-я!»

Опомнился Кужелев, лежит он на топчане, весь мокрый от липкого пота. За тонкими переборками каюты слышится успокаивающий шум воды. Иртышская волна методично и непрерывно била в деревянный борт баржи, да приглушенно доносился надоедливо визгливый голос чаек.

В трюме за две с лишним недели люди утряслись, перезнакомились, сгруппировались по деревням, по районам. Каждый клочок свободного пространства был занят: более удачливые и расторопные захватили двухъярусные нары, другие разместились прямо на полу, под нарами и в проходах между ними. Костомаровские и жители Лисьего Мыса устроились на полу, в самом носу, на маленьком пятачке. Скученность, сырость, зловоние…

Настя медленно пробиралась сквозь людское месиво, стараясь не наступить на чью-либо руку или ногу. Посреди прохода, привалившись спиной к стойке, которая поддерживала палубу, сидел парень. Даже в полусумраке трюма было видно, какой он рыжий. Парень медленно растягивал цветные меха гармони, и ее чистые серебряные голоса выговаривали слова грустной песни:

То не ветер ветку клонит, Не дубравушка шумит, То мое, мое сердечко стонет, Как осенний лист дрожит.

Его было не обойти, и Настя попросила:

– Пусти, Николай!

Гармонист будто и не слышал ее:

До-о-горай, гори, моя лучина, До-о-горю-у с тобой и я.

– Пусти, кому говорят! Видишь, воду несу горячую… ребятишки болеют!

Гармонь тяжело вздохнула, парень свел меха и поднял голову:

– В таком холоде и сырости все передохнем.

– Рвешь душу… Без тебя тошно! – ответила девушка, проходя мимо Николая.

– А мы и по-другому можем! – и парень закатил такие переборы, что хорошо знакомая мелодия «Подгорной» едва угадывалась в цветистых кружевах музыки.

Сидящие недалеко от гармониста две старухи вели свой бесконечный разговор:

– Слышь, Марфа, народ-то че говорит, – бесстрастно говорила одна, – потопят нас, ей-ей, потопят. Увезут куда подальше и потопят. В прошлом годе, говорят, всех потопили, вот и нас так же.

– Брось молоть чепуху, бабка! – ввязался в разговор гармонист. – В прошлом годе людей зимней дорогой отправляли, обозом, куда-то за болото… А тебя, если бы хотели потопить, давно бы скормили рыбам. Вон сколько пустых плесов прошли, а то ить кормят, муку на тебя переводят.

– Дак я че, народ, слышь, говорит, – не сдавалась бабка.

– Вот я и говорю… народ! – хохотнул Николай. – Ты да древний Нефед, вот весь и народ!

Настя пробралась к своим. Прямо на полу, на немудрящей подстилке, валялись ребятишки. Рядом с Васяткой и грудным Петькой лежала и Клава Щетинина. Анна и Акулина, как могли, прикрывали их одеяльцами, пальтишками, своими телами. Васятку Жамова колотил сильный озноб.

– Мамка, холодно, – хрипел мальчик едва слышным голосом.

– Васенька, потерпи! Щас Настя воды принесет, грелку сделаем.

– Дышать трудно. В грудке болит! – метался по полу мальчик.

– Хос-по-ди! – застонала женщина и громко, нетерпеливо закричала: – Настя, скоро ты?

– Здесь я.

– Что ж ты стоишь! – торопливо проговорила мать. – Наливай воду в бутылки! – и она подала дочери две пустые бутылки.

Настя, обжигая пальцы, налила в них горячую воду, Анна завернула бутылки в холщовые полотенца и сунула одну в ноги Васятке, другую положила между Васяткой и Петькой.

Анна разрывалась между больными детьми. Трудно было поверить, что этой изможденной исхудавшей женщине всего две недели назад исполнилось тридцать девять лет. Сбившиеся, давно не чесанные волосы, серое землистое лицо, темные круги под глазами – вот и все, что осталось от некогда цветущей Анны.

В Петьке едва теплилась жизнь. Он уже не плакал, а чуть слышно попискивал и больше суток не брал в рот грудь, Анна снова и снова пыталась накормить ребенка, но жизнь постепенно угасала в маленьком тельце. У Петьки уже обострились черты лица. Анна так и стояла на коленях, склонившись над ребенком, забыв убрать под кофту грудь. Она тихо раскачивалась над ним, потом, сжав голову руками, глухо застонала…

– Мамка, мне тоже холодно! – заплакала Клавка Щетинина. Акулина поправила на девочке одежду и беспомощно оглянулась.

– Тетка Акулина, я щас грелку сделаю, у меня осталось немного воды, – проговорила торопливо Настя и вылила оставшуюся воду в бутылку.

Акулина благодарно взглянула на Настю.

– Спасибо тебе, Настя! – и женщина сунула грелку под одеяло дочери.

Настя взяла пустой чайник и стала выбираться на палубу. Около пристройки ходил комендант. Его серая шинель была застегнута на все крючки. Строго по уставу надета на голову шапка-ушанка. На офицерской портупее поверх шинели болталась потертая револьверная кобура. Лицо бесстрастное, равнодушное. Девушка испуганно остановилась.

Глаза у коменданта оживились, на лице промелькнула злорадная улыбка.

– Куда?

– На кухню, воды скипятить, – просительно заговорила девушка.

– Как фамилия? – откровенно издевался Стуков.

– Ай забыл, Жамова я! – с ненавистью ответила Настя.

– Нет, не забыл и отца твоего помню хорошо, контру недобитую. Я все помню, ничего не забываю!

Он внимательно посмотрел на нее и подошел к списку, висящему на стене пристройки. Поводил по нему пальцем, пока не уткнулся в фамилию Жамов, затем достал карманные часы, хлопнул крышкой, посмотрел на них и сказал:

– Вертайся, сейчас не твоя очередь.

– Дети же болеют!

Комендант стоял перед Настей, слегка покачиваясь с носка на пятку, руки – за спиной.

– Меня дети ваши сопливые не интересуют, меня порядок интересует!

Настя в упор глядела на коменданта. Тот отвел взгляд и сухо закончил:

– Вас много, а кухня одна!

Он отвернулся и стал спокойно прохаживаться перед каютой от борта до борта баржи.

У Насти от жгучей обиды потемнело в глазах. Она ничего не могла сказать в ответ. Вдруг ее кто-то легонько подтолкнул сзади.

– Давай сюда чайник, скипячу я воду. Моя щас очередь, – тихо проговорила старуха Марфа.

– Спасибо, баушка!

– Чего уж там! – пробурчала Марфа и забрала у Насти чайник.

Дело шло к вечеру. Ветер прогнал последние тучи, и они, цепляясь за высокие острые вершины пихт и елей, нехотя уплывали к горизонту. Помаленьку стих и ветер. На голубом небе засверкало вечернее солнце. Потеплело. Ничто не напоминало о сильном ветре, о мокром снеге с дождем и хлесткой снежной крупой. Даже старый пароход веселее зашлепал колесами, слегка покачиваясь с борта на борт широким приплюснутым к самой воде корпусом. Обмытый дождями, он ярко сверкал коричневой краской на темно-серой воде.

Продрогшая во время непогоды баржа тоже нежилась в лучах весеннего солнца. Над мокрой палубой поднимался легкий пар от просыхающих на солнце досок. Привалившись спиной к каюте, стоит Илья Степанович Широких. Он блаженно щурится, подставляя лицо и влажные усы под скудные солнечные лучи. Рядом с ним винтовка, прислоненная к дощатой стенке. От борта к борту медленно и грузно ходит комендант.

Дверь каюты открылась, и из нее вышел Иван Кужелев. Он удивленно посмотрел на яркие краски весеннего вечера, смущенно кивнул головой Илье Степановичу и полез на рулевую площадку к старому шкиперу.

– Ну, че я тебе говорил! – встретил его старик. – Тут завсегда так, на дню семь пятниц бывает!

Иван зябко передернул плечами; лицо у него было хмурое, и он медленно проговорил:

– Уснул, Кузьмич, сам не заметил как. Снится ерунда всякая!.. – и парень далеко сплюнул за борт.

– Н-да-а, – задумчиво просипел старик, – многим нынче хреновина разная снится…

На освещенную вечерним солнцем палубу стала вылезать из трюма молодежь. Первым показался Николай со своей гармонью, за ним потянулись другие. Гармонист присел на ящик и привалился спиной к редкому заборчику. Он улыбался, подставляя усыпанное веснушками лицо под скупые солнечные лучи. Последней из трюма поднялась Настя. Она подошла к ограждению и сквозь широкие щели смотрела на залитые водой медленно проплывающие берега. Затем повернулась и, мельком глянув на Ивана, стоящего на площадке рядом со шкипером, вдруг обняла гармониста за плечи и тихо сказала:

– Сыграл бы ты, Коля, что-нибудь веселенькое.

– Это можно! – охотно согласился гармонист. Его рыжий чуб упал на цветные меха гармони. Пальцы музыканта легко пробежались по кнопочным клавишам. И вдруг гармонь закричала деревенским петухом громко, заливисто, потом залаяла собакой, да так похоже, что окружившая Николая молодежь весело рассмеялась.

Илья Степанович довольно улыбается в пушистые усы. Только комендант невозмутимо прохаживается по палубе.

А гармонь уже кукует серенькой кукушечкой. Ее нехитрая простенькая песенка очаровывает и уводит всех в далекие родные места. Сладко щемит в груди. Молодежь присмирела. И вот оттуда, издалека, где только что затих нежный голос кукушки, все яснее слышится разухабистая знакомая мелодия. Настя встрепенулась, подняла голову и, глядя на коменданта, запела:

А я выйду за ворота, За ворота – крикну: Я не здеся родилась, Не скоро тут привыкну.

Гармонист довольно улыбнулся, широко растягивая меха двухрядки, и включился в перепев с Настей:

Все в колхозы, все в колхозы, А мы проколхозили, Умны сами разбежались, Дураков стреножили.

Молодежь оживилась, послышался смех. Когда гармонист повторял музыкальный наигрыш, звонкий девичий голос подхватил двустишие понравившейся частушки:

Умны сами разбежались, Дураков стреножили.

На губах Насти скользила едва заметная улыбка, она гордо подняла голову… И пошла девчонка по кругу – с носка на пятку, с пятки на носок, слегка покачивая плечами, сдержанно разводила руками – и остановилась напротив гармониста… Била дроби девчонка, пела задушевным голосом, а в глазах у нее была такая мука, такая безысходная тоска.

Вставлю Сталина портрет В золотую рамочку, В люди вывел он меня, Темную крестьяночку.

Стуков насторожился и подошел ближе к забору. Николай, заметив обеспокоенное начальство, еще шире развернул меха гармони:

Пароход вперед плывет, Сзади дым густой, Прикажи, комендант, Отвезти меня домой.

Стуков побелел от ярости.

– Прекратить! Я не позволю издеваться над совецкой властью! – с протяжным подвывом отчеканил комендант и приказал Широких: – Перепиши, всех до одного перепиши! Всем урезать хлебный паек, чтоб не бесились!

Настя тоже вся побелела. Она подошла к забору и зло в упор спросила:

– Что… и петь нельзя? А что нам можно, комендант, – лечь и помереть? Ты этого хочешь – не дождешься! – она рассмеялась и пропела, словно плюнула ему в лицо:

Погоди, калина, виться, Погоди, погода, дуть, Погоди, милой, смеяться, Будешь тут когда-нибудь!

– Прекратить! – тонким голосом завизжал комендант. – В трюм! Все в трюм! Перестреляю, сволочь кулацкая!

Он судорожным движением схватился за кобуру и стал торопливо ее расстегивать. Илья Степанович Широких кинулся к Стукову и повис на его руке.

– Не бери греха на душу, командир. Его и так полно! – Затем он повернулся к молодежи и закричал: – Уходите, ради Бога, уйдите от греха!

Молодежь, возбужденно переговариваясь, стала быстро спускаться в трюм.

Наконец комендант вырвал руку, которую крепко держал милиционер, с бешенством посмотрел на него и процедил сквозь зубы:

– Заступничек, смотри!.. – и быстро ушел в каюту. Из кухни прошмыгнула бабка Марфа. Она держала в руках два чайника: один – Настин, другой – свой.

– Ос-по-ди, че делатся! – шептала она побелевшими от страха губами.

На рулевой площадке замерли Иван Кужелев и старый шкипер.

– Вот так повеселились, елова шишка! – старик снял с головы шапку-ушанку и машинально вытер ею запотевший лоб. – Он теперь поедом ее съест!

– Подавится! – угрюмо ответил Иван.

Старик посмотрел на соседа, хотел что-то сказать, потом махнул рукой и надел шапку.

Кужелев стоял и смотрел на пустую палубу, а перед глазами была Настя, ладная, крепкая, с гордо поднятой головой, в белой кофточке с черной юбкой и аккуратных ботиночках на полувысоком каблучке, которые берегутся в деревенском быту для редких праздников.

Иван чувствовал, как в нем что-то изменилось; теперь он знал наверняка – без Насти ему нет жизни.

Далеко впереди, возвышаясь над низкими иртышскими берегами, показались высокие увалы, покрытые темной тайгой. Ерофей Кузьмич показал рукой на открывшуюся вдалеке таежную гряду и негромко сказал:

– Седни ночью, однако, на Обь-матушку выйдем. Вот где нас помотает. Шибко ее ветра, паря, любят.

 

Глава 8

Прошли еще одни сутки… Стоит тихая северная ночь. Полупрозрачная белая муть накрыла все вокруг. Ближе к утру сильно посвежело. Тусклым серебром светилась неоглядная обская гладь. И где-то на ее просторах затерялся «Дедушка» с двумя баржами на буксире.

Стоявший с вечера в карауле Иван изрядно продрог. Тонкой корочкой льда покрылась влажная палуба. Поскользнувшийся на льду Кужелев вполголоса выругался и привалился спиной к перегородке. Илья Степанович, напарник Ивана по караулу, сидя пристроился на своем излюбленном месте, втиснув крупное тело в широкую щель ограждения. Они давно уже не вели между собой разговоров: все пересказано за эти дни. На барже было тихо, только из трюма иногда доносились приглушенные сонные вскрики.

Распустив черный шлейф дыма, астматически хрипел «Дедушка». За его низкой кормой натужно горбились маслянистые валы, поднятые пароходными плицами. Вдруг откуда-то издалека, с едва видневшегося берега, подул слабый ветерок. Он с каждым мгновением набирал силу. Речная гладь вначале потемнела, затем побежали невысокие волны, и вот уже она, как взбесившийся медведь, встала на дыбы. Со все нарастающей силой волны били и били в борта ветхой баржи. Она с надсадой скрипела и угрожающе потрескивала. Нос ее стал тяжело зарываться в воду. Неистовый ветер играючи баловался со сцепленным караваном, буксирный трос, напряженно вытянувшись, гудел на низкой басовой струне.

Из каюты выбежал шкипер. Оглядевшись, он испуганно перекрестился:

– Мать честна! Сроду такой бури не видел!

Ложась всем телом на ветер, широко расставив ноги, старик медленно двинулся к трапу, который вел на рулевую площадку. Ухватившись за бревно, он всем телом навалился на него. Толстое правило, как живое, вырывалось из рук старого шкипера. Перекрывая шум ветра, он закричал:

– Иван, помоги!

Кужелев посмотрел на винтовку и бросил ее Илье Степановичу:

– Подержи!

В следующее мгновение он был уже наверху. Вдвоем с Ерофеем Кузьмичом с трудом усмирили руль, нос баржи перестал рыскать.

Шкипер прочно закрепил правило веревкой, облегченно вздохнул и огляделся. И тут же, перекрывая шум ветра, испуганно прокричал Кужелеву в ухо:

– Беда, паря! Пароход сносит на берег. Разобьем баржишки о топляки.

В эту же секунду высокая черная труба парохода окуталась белой шапкой пара. Над рекой поплыл низкий рев гудка. На носу парохода суетливо метались человеческие фигуры. Перекрывая шум бури, с грохотом, лязгом пошла в воду якорная цепь и, вытянувшись, застыла напряженной прямой линией. Старик со страхом и надеждой смотрел на нее.

– Кажись, заякорились! – наконец облегченно проговорил Ерофей Кузьмич.

– Е-е-е-тя, е-е-те-чка, ы-о-чек! – из трюма донесся жуткий женский голос. От этого нечеловеческого крика, похожего на звериный вой, мороз пробежал по коже. Шкипер сдернул шапку с головы и испуганно перекрестился:

– Кто-то помер, царствие ему небесное! – проговорил старик дрожащим голосом.

У Кужелева оборвалось сердце, он узнал голос Анны Жамовой… Анна стояла на коленях и держала перед собой завернутого в ватное одеяльце ребенка. Его головка, запрокинувшись, безвольно повисла. Открытый глаз отблескивал в предрассветных сумерках. Казалось, он напряженно и укоризненно рассматривал обступивших Анну людей. Старая Марфа подошла к стоящей на коленях матери и решительно забрала сверток в руки.

– Дай-кось сюда, Анна. Нехорошо так-то. Глазки надоть закрыть, – старуха, тяжело опираясь рукой о тюк, опустилась на колени рядом с Анной. Она осторожно положила сверток на пол, потом так же медленно полезла рукой в глубокий карман на юбке. Долго шарила там и достала тряпицу, завязанную в маленький узелок. Развязав, она взяла из него два медных пятака. Затем так же обстоятельно и неторопливо завязала узелок и положила его в бездонный карман. Склонилась и осторожно, мягким движением прикрыла веки мертвому ребенку, положив на них медные пятаки. Марфа стояла на коленях и буднично приговаривала:

– Успокоилась душенька… Может, оно и к лучшему. – Затем подняла глаза к потолку и истово осенила себя размашистым крестом: – Прими, Отец наш, в Царствие Твое небесное безгрешную душеньку раба Твоего, младенца Петра.

Погребальным звоном младенцу Петру были тяжелые удары волн о деревянные борта баржи да заунывный свист ветра и шум разбушевавшейся стихии. Вокруг двух коленопреклоненных женщин молча стояли обитатели трюма.

Рядом с умершим братишкой лежал Васятка, он тяжело, с хрипом дышал, разметавшись от нестерпимого жара, который полыхал в его худеньком тельце.

Буря трепала караван больше двух суток. Наконец на третьи погода стала улучшаться. Ветер, свирепствовавший все это время, стал порывистым; он то стихал на короткое время, то кидался на баржу с новой силой. Только на третьи сутки измученная Анна забылась чутким сном. В один из таких кратких перерывов затишья к Васятке вернулось сознание. Его бил жестокий озноб. Почувствовав перемену в сыне, Анна сразу же проснулась. Она привстала и заботливо поправила на сыне одеяло. Вася тихо позвал:

– Мама!

– Что, сыночек? Тебе лучше?

– Лучше… Только холодно сильно! – У мальчика стучали зубы. – Мама! – хрипел Васятка, зовя мать.

– Что, Василек? Что, родненький? – У женщины дрожали губы и лихорадочно блестели глаза.

– Мама, если я помру, как Петька, не закапывайте меня в ямку раздетого, – мальчик говорил отрешенно, равнодушно, точно речь шла не о нем, а о ком-то постороннем. – Как холодно, мама!

Анна чуть не задохнулась от приступа острого, невыносимого горя. Прерывающимся голосом она сказала:

– Что ты, Васенька, Петька спит. Вон видишь! – И она показала рукой на завернутый трупик ребенка, лежащий в головах.

– Помер Петька, я знаю! – прохрипел Васятка. Он тяжело дышал и едва слышно прошептал: – Ой, как болит у меня в грудке, – и потерял сознание.

…Днем ветер окончательно стих. Обь успокоилась, на голубом небе полыхало яркое солнце. От бури не осталось и следа. А поздним вечером, на закате солнца, умер и Васятка. Анна не плакала. Она лежала рядом с мертвым сыном на полу трюма и крепко прижимала его к своему телу. Лежала молча, без движения, словно и сама умерла. Малолетняя Танька сидела рядом с матерью и трясла ее за плечи.

– Мамка, мамка! – плакала взахлеб девчонка. – Мамка, не умирай!

Давясь слезами, Настя оторвала Таньку от матери. Крепившаяся все это время, она не могла больше выдержать и горько плакала. Из глаз у нее бежали слезы. Плакала не навзрыд и не в голос, как плачут деревенские бабы, а молча – сквозь сжатые зубы едва слышно прорывался мучительный стон.

– Не плачь, Танька, не плачь! – раскачиваясь, Настя всем телом прижимала к себе сестренку. – Не умрет мамка. Тяжело ей щас, пусть побудет одна!

Измученная Анна действительно была сейчас далеко, далеко… Ее сознание отказывалось воспринимать случившееся. Не будь воспоминаний – этой спасительной ниточки, – в которые погрузилась Анна, ее сердце могло бы не выдержать.

…И был тогда теплый весенний день. Ослепительно светило солнце. В деревне праздник – разгульная, веселая Пасха. Молодежь в ярких одеждах толпами гуляет по улице. Слышна веселая перекличка звонкоголосых гармоней. На просторной поляне, уже заросшей молодой зеленой травкой, установлена высокая качель. И она, Анна, качается в паре с Лаврентием. Молодой крепкий парнина белозубо улыбается ей. Рот обрамляет мягкая бородка, с хмельными от радости глазами, он все раскачивает и раскачивает свою напарницу. Праздничный сарафан бешеной птицей вьется вокруг девичьих ног.

Ей кажется: еще мгновение, и вся одежда слетит с нее… Анна испуганно сжимает колени, пытаясь прижать, поймать подол, а сарафан вырывается, как живой, и стелется за девушкой ярким весенним цветком.

А Лаврентий все наддает и наддает, качель взлетает все выше и выше. У Анны сладко и в то же время больно замирает сердце. Оно то бьется жарким комочком где-то около горла, то, скатившись вниз, неприятно холодит грудь…

Как больно бьется сердце. Как нестерпимо больно оно стучит в груди. Только воспоминания и были для Анны спасительной ниточкой.

Как всегда водится по русскому обычаю, в доме, где лежит покойник, было тихо. Не слышно шума молодежи, прекратились бесконечные долгие старушечьи разговоры. Только тяжелые вздохи да укоризненно-ворчливый голос старухи Марфы:

– Ос-по-ди, где же Твоя справедливость? Почему не прибираш нас, старух? Почему забираш к Себе малых да несмышленых?

Им бы жить да жить! Ос-по-ди!

Акулина Щетинина сквозь слезы смотрела на закаменевшую в горе подругу и с ужасом переводила взгляд на больную дочь: Клава уже не поднималась. Здесь же, на мешке с одеждой, сидел мужик со свалявшейся русой бородкой и потухшими, глубоко ввалившимися глазами. Мощные руки, способные одним ударом свалить быка, бессильно подрагивали на коленях. В глазах у него мучительный вопрос: как сейчас этими сильными руками можно кого-нибудь поддержать, куда их подставить, если родные дети растаяли у тебя на глазах? Скупые мужские слезинки одна за другой катились из глаз. Лаврентии смахнул их пальцем и глухо сказал:

– Ладно, Анна, убиваться. Все одно ничем не поможешь. Хоронить надо. Петька – третий день пошел, как лежит. О живых думать надо. Слышь, мать!

Он тронул неподвижно лежащую жену за плечо:

– Пойду к коменданту насчет похорон!

Лаврентий встал с мешка, какое-то время еще потоптался на месте, не решаясь двинуться к выходу, наконец – тронулся.

– Ну ладно, пошел я.

Он осторожно протиснулся через толпившихся рядом людей и пошел к лестнице, которая вела из трюма на палубу баржи. Жалобно скрипнули деревянные ступени под свинцово-тяжелыми шагами. Почерневший за эти дни Лаврентий с глубоко ввалившимися глазами вышел на палубу и зажмурился от яркого солнца. Он прикрыл глаза широкой ладонью и, немного привыкнув к свету, огляделся. На дежурстве стоял односельчанин – Иван Кужелев.

Лаврентий окликнул Кужелева.

– Иван, позови коменданта!

– Че, дядя Лаврентий?

– Похоронить ребят надо.

– Каких ребят? Кто еще помер?

– Васятка.

– Ва-сят-ка?! – растерянно проговорил Иван.

– Васятка, – с горечью подтвердил Лаврентий.

Жалость перехватила парню горло. Он растерянно кашлянул, руки бессильно опустились, приклад винтовки глухо стукнул о деревянную палубу. Иван повернулся и медленно пошел в каюту.

Из двери вышел комендант и подошел к ограждению.

Хиленький заборчик, слепленный на скорую руку из некромленных досок. И крепости в нем нет никакой, а держит людей крепче любого капкана. По одну сторону его – свобода, по другую – неволя. И никуда не сбежишь, никуда не спрячешься! Кругом – вода, кругом – тайга.

– В чем дело? – спросил комендант, его серые глаза холодно смотрели на Лаврентия.

– А то не знаешь, начальник! – усмехнулся невесело Лаврентий. – Похоронить покойников надо!

Стуков не обратил внимания на реплику Лаврентия, посмотрел на воду, на пароход, стоящий невдалеке, по которому уже суетливо бегали матросы.

– Можно и похоронить, погода успокоилась. Только торопитесь, скоро отплываем.

Старуха Марфа обряжала покойника. Когда она стала заворачивать мальчика в холстину, Анна остановила ее.

– Погоди маленько, Марфа! – попросила она старуху бесцветным голосом и обратилась к дочери: – Настя, достань Васино пальтишко, валеночки, шапку.

– Зачем, мама?

– Найди, дочка, найди! Это последняя воля его! – у Анны блеснули на глазах слезинки.

Настя развязала узел и достала теплые детские вещи. Анна подала их старухе:

– Обряди, Марфа, Васю в теплую одежду.

Старуха молча развернула мальчика и стала его одевать.

– Пусти теперь, я прощусь с ним! – Анна склонилась над сыном, заботливо завязала под подбородком завязки на шапке и припала к нему, целуя его в лоб, в щеки. Простившись, она подняла голову.

– Простись, Настя, с Васей!

Девушка склонилась и поцеловала мальчика в лобик.

Мать поискала глазами младшую дочь.

– Таня, простись с братиком!

Девочка отшатнулась в сторону:

– Нет! Нет! Не-е-т! – громким голосом закричала она и забилась в истерике.

– Не трогай, Анна, ее, – проговорила тихо Марфа. – Родимчик может хватить. Тяжело это детской душе.

Анна снова поцеловала сына, припала к нему, замерев на короткое время, потом поднялась и сказала старухе:

– Заворачивай, Марфа.

Старик шкипер выливал воду из широкой плоскодонной лодки, которую придерживал за веревку Илья Степанович.

– Ты гляди, как нахлюпало! – не переставая удивляться, ворчал Ерофей Кузьмич, выливая старым ведерком воду из лодки. Наконец показалось дно. Он взял тряпку и обтер ею борта, высушил дно, выжимая тряпку за борт. Старик придирчиво оглядел сухую лодку и удовлетворенно сказал:

– Слава тебе осподи, кажись, все!

Илья Степанович посмотрел на старика.

– Отступился от нас Бог, дед. Ты посмотри кругом, че делается, и Бога выгнали, и людей с места сорвали…

– Чего хорошего, с насиженных мест людей на погибель гнать! – согласился с милиционером Ерофей Кузьмич. Он вставил греби в уключины и полез на низкий борт баржи.

Из трюма показался Лаврентий Жамов с белым свертком на руках, за ним поднялась Настя с таким же свертком – только поменьше, за ней Анна и еще несколько человек.

Лаврентий подошел к краю баржи и растерянно смотрел на бьющуюся о борт лодку.

– Погоди, дядя Лаврентий, я сейчас! – крикнул Иван Кужелев. Он быстро отставил винтовку в сторону и не мешкая спрыгнул в лодку.

– Ты почему с поста ушел? Кто разрешил! – закричал нервно комендант.

– Не кричи, – угрюмо пробасил Жамов, – покойники здесь лежат.

Стуков притих.

Иван принял сверток из рук Жамова, затем второй от Насти и положил их рядом на дно в носу лодки. Помог спуститься Анне и Насте. Спустился и Лаврентий, лодка тяжело осела в воду.

Иван крикнул:

– Бросай веревку, Илья Степанович!

– Куда бросай, – спохватился шкипер, – а лопату, топор?!

Старик быстро подошел к пожарному щиту, который был закреплен на стене каюты, и снял с него инструменты.

– Спасибо, Ерофей Кузьмич! – Иван благодарно посмотрел на старого шкипера и уложил все в лодку. Потом он заботливо усадил женщин, Лаврентий пристроился в корме и взял в руки кормовое весло. После того как все угнездились в лодке, Иван поднял голову и сказал коменданту:

– Слышь, комендант, я сам себе разрешил. – Кужелев показал на Настю рукой: – Жена это моя перед людьми и Богом, понял! Пушку можешь забрать, она мне больше не нужна, – и с горечью закончил: – Я бы даже тебе не пожелал закапывать собственных детей в землю…

Как-то неловко закашлялся старый шкипер:

– Вот, елова шишка, простыл, че ли? – и вытер заскорузлой ладонью бородатое лицо. У хмурого Ильи Степановича в глазах мелькнул и тут же потух живой огонек.

Иван взял в руки гребь и оттолкнулся от баржи. Васю и Петю похоронили на высоком обском берегу под могучей раскидистой сосной. Насыпав небольшой песчаный холмик, Кужелев аккуратно прихлопал его лопатой и сделал затес на корявом стволе. На белой древесине выступило множество капель живицы – чистых и прозрачных, как слезинки. По затесу Иван старательно вывел химическим карандашом:

«Здесь похоронены Петр Жамов – от роду шесть месяцев, Василий Жамов – от роду восьми лет. – Потом подумал маленько, взял топор и вырезал выше затеса небольшой крестик. Отошел от сосны к скорбно стоящим Жамовым, взял Настю за руку и совсем не к месту сказал:

– Благослови, дядя Лаврентий, и ты, тетка Анна. Прости, что повенчала нас с Настей эта могилка.

 

Глава 9

Плывет «Дедушка», напрягается из последних силенок, выгребая против мощной стрежи великой сибирской реки, а над ним полыхает закатная заря. Велика Сибирь, велика река Обь, и ничтожно мал буксирный пароходик с двумя баржонками на буксире, затерявшийся на безоглядных просторах половодья.

Облитый багровым светом северной зари, в каюте за столом сидит комендант Стуков. Он, как всегда, наглухо застегнут, складки гимнастерки аккуратно расправлены. Русые волосы, отросшие за этот месяц, зачесаны на правую сторону, выше левого уха прямой пробор. Перед ним на столе лежит лист белой бумаги, вырванный из тетради, рядом с листом – карандаш. Он глубоко задумался и рассеянным взглядом смотрит в маленькое квадратное окно – иллюминатор.

Снаружи сквозь тонкие переборки каюты доносятся надоедливые визгливые крики больших чаек – мартынов. Вкривь и вкось прочерчивая черными линиями мутное и грязное стекло иллюминатора, проносятся утиные стаи. Стоит теплая весенняя погода. Стуков тяжело вздохнул и отвел глаза. В каюте, кроме коменданта, был только Марат Вахитов. Он со скучающим видом сидел на табуретке около железной печки. Все остальные милиционеры разбрелись по палубе, наслаждаясь погожим вечером.

– Чего сидишь в каюте? – спросил Стуков. Марат посмотрел на него черными раскосыми глазами и нехотя процедил сквозь зубы:

– Надоело, начальник, все надоело.

Комендант ничего не ответил Марату; да он и забыл про него. Его занимало другое: в инструкциях и устных распоряжениях вышестоящего начальства ничего не упоминалось о смерти конвоируемых им людей.

– Они думают – люди не мрут! – злится комендант. Ему, а не им придется отчитываться где-то на Васюгане в участковой комендатуре и сдать всех, находящихся под стражей, по списку.

«Нехорошо, – думает комендант. – Непорядок это!»

Любое, даже незначительное отступление от заведенных правил или пункта инструкции приносило ему почти физическую боль.

Тяжело вздохнув, он придвинул к себе тетрадный лист бумаги и вверху, строго посередине, написал слово «Акт». Затем, на строчку ниже – «на списание людей». И взял написанное в скобки. Надолго задумался и только потом неторопливо и обстоятельно начал писать. Буквы выводил медленно и старательно, склонив голову набок. Стуков был малограмотный.

«Сего дня, двадцать второво мая, на барже померло два человека, один Петр Жамов младенец шести с половиной месяцев от роду, второй Василий Жамов восьми годов от роду». Он вытер выступивший на лбу пот и поставил точку. На следующей строчке приписал: «В чем и расписались». Отступил еще ниже на строчку и старательно вывел: «Комендант В.С. Стуков», взял написанную фамилию в скобки. Рядом поставил крупную букву «С» и приделал к ней лихую зубчатку. Затем подчеркнул жирной чертой, точно посадил свою роспись на добротную деревянную лавку. Строчкой ниже у него появилось: «Милиционеры». Он посмотрел на Вахитова, потом на закрытую дверь и приписал столбиком: «Вахитов, Широких».

– Марат, иди распишись!

Вахитов встал с табуретки, подошел к столу и поставил свою закорючку в указанном месте, молча отошел и снова уселся на табуретку.

Стуков взял в руки акт, посмотрел на него и удовлетворенно улыбнулся.

– Вот теперь порядок! – Он повернулся на лавке и громко крикнул в открытую дверь: – Широких, зайди ненадолго ко мне в каюту!

Пожилой милиционер заглянул в дверь.

– Чего звал?

– Распишись в акте.

Илья Степанович подошел к столу, приставил к стене винтовку и взял листок. Долго читал, шевеля губами, при этом его пышные усы смешно подрагивали.

– Мрет народ! – тяжело вздохнул Илья Степанович. – Где приложиться-то?

Стуков ткнул пальцем в листок.

Милиционер положил лист бумаги на стол и написал крупными неровными буквами: «Широких». Расписавшись, он поднял голову и, чувствуя неловкость, как-то просительно заговорил:

– Ты, комендант, злобу-то на Ивана не держи. Ихнее дело молодое. Мы тут со стариком-шкипером поговорили. Он вместе со мной подежурит. Поди, недолго уже осталось…

– Не положено! – сухо ответил комендант. – Если нужно будет, я сам буду дежурить.

По лицу Стукова трудно было понять, сердится он или нет. Оно, как всегда, было холодное и бесстрастное.

– Делай как знаешь. Хозяин – барин! – смущенно проговорил милиционер и, не удержавшись, с интересом спросил: – Иван-то теперь как – вольный али ссыльный?

– Не мне решать. Да и хвост теперь у твоего дружка привязан. Жена за комендатурой, – не мог сдержать злорадной улыбки комендант.

– Н-да-а! – крякнул милиционер, взял винтовку и вышел из каюты.

Стуков взял акт в руки и положил его на край стола. Затем достал из папки амбарную книгу и развернул ее. В ней были переписаны все люди, которых ему было поручено конвоировать на спецпереселение. Он внимательно читал, переворачивая листы, взял карандаш и вычеркнул две фамилии, стоящие под номерами триста пятьдесят пять и триста пятьдесят шесть.

В трюме жизнь шла своим чередом. В углу, подальше от места, где расположились Жамовы и Щетинины, слышался приглушенный смех. Это молодежь сбилась в кучу около гармониста.

– Хватит вам, жеребцы, ржать! – строго прикрикнула старуха Марфа. – Ни стыда, прости господи, ни совести.

В трюме стало тише. Многие уже укладывались спать. Постелила постель и Анна. Они легли с Лаврентием и положили между собой Таньку. Анна крепко прижала к себе дочь и повернулась спиной к молодым. Это было все, что она могла предложить им в первую брачную ночь.

Иван и Настя тихо лежали за спиной матери. К удивлению Насти, Иван сразу уснул, как только лег. Настя прислушивалась к глубокому ровному дыханию мужа. Так мог спать только человек с абсолютно чистой совестью или человек, принявший для себя очень важное решение.

Настя осторожно гладила мужа, а из глаз у нее бежали слезы.

Да она и не думала их останавливать.

А пароход все скребся и скребся вверх по Оби. Остались за кормой древние русские поселения Сургут, Нижневартовск, село Александровское. В последний день мая, где-то между Александровским и Каргаском на высоком крутояре около маленького рыбацкого поселения похоронили Клаву Щетинину, вернее, оставили на берегу. И снова эта нелегкая работа легла на плечи Ивана Кужелева.

Приткнувшись к берегу, деловито пыхтел «Дедушка». На пологой косе под крутояром стояли немногочисленные жители, бегали любознательные и пронырливые ребятишки.

– Пашка, Пашка! – звонко кричал дружку белоголовый мальчишка. – Это какая баржа, однако, – третья?

– Не третья, а четвертая, вчерась третья была! – поправил его мальчишка, шмыгая облупившимся на солнце носом, и уверенно закончил: – Опять хоронить будут.

– А ты откуда знаешь? – пискнула маленькая девчушка, точно утенок переминаясь с ноги на ногу.

– Знаю, – ответил хозяин ярких веснушек. – Вот увидишь!

– Пашка! Вот я тебе, стервец, поговорю! – пригрозил мальчишке старик с непокрытой головой. Черные волосы его были густо побиты сединой, когда-то черные усы порыжели от табачного дыма. В углу рта старика дымилась прилипшая к губе махорочная самокрутка.

Пашка не удостоил взглядом деда. Он демонстративно отвернулся от него, заложил руки за спину и далеко цыкнул слюной сквозь зубы, стараясь попасть в булыжник, полузамытый в утрамбованный волнами песок.

С грохотом ткнулся в берег трап. Из ограждения вышел Иван Кужелев. Он нес перед собой детский трупик, завернутый в белую холстину. За ним шла Акулина Щетинина, следом – Михаил Грязнов и последним – Стуков. На барже не было видно ни единой живой души, кроме дежурившего милиционера.

Комендант торопился, и даже такие вынужденные задержки выводили его из себя. Он и теперь быстро обогнал процессию, подошел к жителям и спросил:

– Сельсовет есть?

– Нету сельсовета, начальник, – ответил угрюмо старик с непокрытой головой. – А покойника оставь. Мы привыкли, это уже третий будет… Приберем. Знать, человек, а не собачонка какая-нибудь, – закончил неодобрительно старик.

У Стукова оживились глаза, он облегченно вздохнул, не нужно было никому угрожать и никого просить. Подошедшему Кужелеву он приказал:

– Положи покойницу, жители похоронят!

Иван растерянно оглянулся, ища, куда положить свою ношу.

«Не на землю же!» – мелькнуло в голове у Ивана. Рядом стояла поленница дров. Иван облегченно вздохнул и осторожно положил Клаву на поленницу. Акулина припала к мертвой девочке и закаменела. И надо было плакать, а не плакалось. Все перегорело у нее внутри. Она просто цеплялась изо всех сил за дочь, словно хотела удержать ее своими руками.

– Быстрей, быстрей! – торопил Стуков. – Грязнов! Веди Щетинину на баржу!

Михаил подошел к Акулине и взял ее за плечо.

– Пошли.

Акулина молча обнимала свою мертвую дочь. Грязнов грубо рванул женщину за плечи. Акулина застонала и медленно выпрямилась. Она сухими страшными глазами смотрела на коменданта и тихо проговорила:

– Я проклинать тебя не буду. Не-е-т! Моего проклятья мало!

Вас сама земля проклянет!..

В первый летний день, погожий и теплый, полупрозрачный зеленый туман накрыл все вокруг. Это в одночасье брызнула зелень на залитых водой тальниках и на крутоярах, заросших смородиной и густым черемушником. В этот же день пароход пересек линию, где черные воды Васюгана упругой стеной напирали на светло-мутную Обь. Линия гнулась, дрожала от напряжения, точно канат в крепких руках противоборствующих команд.

Первым летним днем короткого сибирского лета свалилась бабка Марфа. Долго она крепилась, вынесла весеннюю непогоду и сырость – и вот свалилась. Услыхал, наверное, Всевышний молитвы старухи и решил прибрать ее.

Тихо лежала бабка Марфа. Она впервые за двадцать с лишним дней смогла вытянуться во весь свой маленький рост. Это сын с невесткой и сердобольные соседи ужались, насколько позволяла людская скученность, и освободили местечко для больной.

Марфа ничего не просила и ни на что не жаловалась. Ее старческие руки с кожей цвета старого пергамента, перевитые вспухшими темными жилами, с пальцами, изуродованными долголетним непрерывным трудом, покойно лежали поверх одеяла. Ефим сидел рядом с матерью и нежно гладил ее натруженные руки.

– Мама, тебе че-нибудь надо?

– Ничего мне, Ефимушка, не надо. Хватит… Нажилась, нечего Бога винить. Да и вам легше будет.

– Че ты говоришь, мама!

Старуха не обратила внимания на восклицание сына. На ее умиротворенном лице вдруг появилось легкое беспокойство. Пальцы судорожно заскребли одеяло.

Ефим с тревогой пригнулся к матери.

– Тяжело, сынок, так-то помирать. Не попрощалась я с родными могилками… Со стариком, с отцом, с матерью, – она строго и в то же время встревоженно смотрела на сына, и глаза ее, казалось, говорили: «Совестливый ты, Ефимушка! И тебе будет тяжело, если забудешь…» Даже перед смертью мать пыталась оградить сына от мук, которые терзали ее сердце.

Марфа тихо и требовательно проговорила:

– Ты поклонись, Ефим, слышишь, – поклонись родным могилкам в Лисьем Мысу. Моей могилы не будет, так ты отцу поклонись, деду с бабкой. Корень твой там, Ефим. Слышишь – корень. Не забывай… Обещай мне! – голос у Марфы совсем ослабел.

– Обещаю, мама!

Старуха облегченно вздохнула и тихо позвала:

– Марья!

– Че, мама? – склонилась над умирающей невестка.

– Смертное мое в узле возьмешь. Ты знаешь где. Пусть Евдокия Зеверова обрядит меня.

Мария припала к свекрови, захлебываясь слезами.

– Будет, будет, не гневи Бога! – попросила старуха едва слышимым умиротворенным голосом. – Отойдите теперя, помирать буду…

Марфу похоронили на берегу Васюгана. Ярко светило полуденное солнце. Белой кипенью цвели черемуховые берега. Отягощенные цветами ветви гнулись от слабого ветерка, и белые лепестки, точно нежные снежинки, медленно падали на черную влажную землю. В последний путь Марфу проводил Ефим с Марией да Иван Кужелев с Настей, больше на берег никого не пустили. Оправляя могильный холмик, Иван невесело пошутил:

– Скоро заправским могильщиком стану!

Затем он срубил две черемуховые палки, ободрал с них кору, и сложив крестом, намертво примотал их друг к другу тонким и гибким черемуховым прутом. Попробовал на крепость свое сооружение и воткнул крест в свежекопаную землю. И все тем же огрызком химического карандаша написал на перекладине – «М.К. Глушакова». Повернулся к Ефиму и спросил:

– Какого года рождения мать?

– Одна тыща восемьсот пятьдесят девятого, – ответил Ефим, а сам не отрываясь смотрел сквозь слезы на могильный холмик, точно хотел запомнить его на всю жизнь до мельчайших подробностей. Простоволосая Мария по-детски хлюпала носом, беспрестанно вытирая ладошкой бежавшие слезы.

– Кто сдох? – неожиданно рядом прозвучал тихий голос. Иван вздрогнул и удивленно обернулся. Сзади, в трех шагах от них, стоял невысокий худенький человек. Его широкоскулое узкоглазое лицо излучало столько доброты, столько неподдельного участия, что Иван, ошарашенный таким вопросом, хотел было грубо ответить, но остановился. Все с интересом смотрели на внезапно появившегося пришельца. Его голова была повязана грязной косынкой. На плечах – телогрейка, полы и рукава у которой блестели, словно сшитые из жести, до того они были засалены многолетней рыбьей слизью.

На ногах – такие же засаленные штаны, заправленные в кожаные бродни. По всей одежде ярко сверкала на солнце присохшая рыбья чешуя.

Иван сдержанно ответил, показав легким кивком головы в сторону Ефима:

– Его мать похоронили.

Человек сочувственно покачал головой и произнес тонким, почти детским голосом:

– Шибко плохо! Мой тоже баба сдох, дети – сдох. Шибко плохо. Савсем один! – Голос у пришельца дрогнул.

– Ты кто? Откуда взялся? – спросил Кужелев.

– А-а? Мой – Пашка… рыпак! Моя тут все знают. Чижапка – знают, Мыльджино – знают, Каргасок – знают, – с чувством собственного достоинства ответил низкорослый остяк и в свою очередь спросил:

– Твоя кто?

– Если бы знали! – ответил за всех Иван. – Ты вон у дяди спроси, который на барже сидит. Он тебе все объяснит!

– А-а! Твоя с парохода, – снова заговорил остяк и осуждающе закончил: – Пошто товара нет? Зачем пустой баржа?

– Это, Павел, она снаружи пустая, – угрюмо ответил Ефим Глушаков. – Внутри она полным-полнехонька, сесть негде, а ты говоришь – товара нет!

– О-е-е! – удивился остяк. – Зачем так много?

– Учить будут, Павел, – все так же мрачно продолжал говорить Ефим, – как светлую жисть на Васюгане построить. А то боятся, в потемках помрем!

С реки донесся резкий звук винтовочного выстрела.

– Слышишь, учитель уже зовет! – поддержал разговор Иван. – Боятся… Сбежим…

– Комендатура, че ли? – догадался вдруг Павел.

– Она самая! – ухмыльнулся Иван и, не удержавшись, подковырнул простодушного остяка. – А ты – молодец! Моя – знай, твоя – не знай, а сам чешешь, как по газете, – комендатура…

Павел улыбнулся и смущенно проговорил:

– Мой коменданта знает. Каргасок живет, хороший рыпак!

– Шибко большой начальник! – поддерживал безобидную игру с остяком Иван. Он взял лопату, очистил ее о траву и проговорил, ни к кому не обращаясь: – Пойдем, что ли?

Люди последний раз поклонились могиле и молча пошли к лодке.

Рядом с лодкой, привязанной тонким тросиком к черемуховому кусту, врезался носом в прибрежную топкую грязь тяжело груженный обласок.

– Вот это рыба! – присвистнул удивленный Иван. – Настя, посмотри, отродясь столько не видел!

В обласке почти до самых бортовых набоек лежала рыба. Жирно золотились на рыжем солнце снулые язи. Пятнистыми лентами вились в куче зубастые щуки и злыми змеиными глазами пучились на столпившихся около обласка людей. Один щуренок-травянка уже наполовину заглотил средних размеров ельца.

– Вот дает, – рассмеялся Иван, – попался, а все равно глотает, ну и тварюга! – Он повернулся к остяку и с восхищением спросил: – Ты где столько наловил?

Павел горделиво улыбнулся и буднично ответил:

– Моя – тут зимовье на чуворе! Моя – рыпак! – и показал куда-то в сторону рукой.

– Давай прощаться, рыбак, – с сожалением проговорил Иван и пожал маленькую крепкую руку остяка. Все по очереди попрощались с Павлом и стали усаживаться в лодку.

Недалеко от берега, метрах в тридцати, тихо посапывал на якоре «Дедушка». С баржи нетерпеливо крикнул комендант Стуков:

– Вы скоро там?

– Чего торопишь? Скоро уже, – раздраженно ответил Иван. Павел внимательно смотрел на готовящуюся к отъезду лодку. Потом вдруг смешно хлопнул себя ладошкой по лбу и испуганно воскликнул:

– Ай-яй! Савсем дурной стал. Рыпа – бери!

Испуг был такой непосредственный, Павел так искренне расстроился, что отказаться от бескорыстного предложения было нельзя. Ефим смущенно пожал плечами.

– У нас, паря, и купить-то не на што.

– Пошто купить! – возмутился Павел. – Так бери. Сам ешь, другим давай. Моя еще поймает. Рыпа в реке многа! – успокоил он, решительно шагнул к обласку, нагнулся и стал перекидывать рыбу в лодку.

– Спасибо тебе, добрый человек! – дрогнувшим голосом поблагодарила Мария.

Иван посмотрел на большую кучу рыбы в обласке, потом на Настю, в глазах у него мелькнула шальная искорка. Он взял жену за руку и потянул ее из лодки.

– Дядя Ефим, тетка Мария, вы тут пока перегрузите рыбу? А? Мы быстренько!

– Идите, идите, – улыбнулась грустно Мария. – Управимся без вас!

Молодые забежали в густую черемуховую чащу. Ветви, усыпанные белыми цветами, заботливо укрыли их от посторонних глаз. Иван крепко прижал к себе Настю и стал покрывать ее лицо поцелуями.

– Не могу я, Настенька, больше так…

А Настя льнула всем телом к мужу и жарко шептала:

– Нехорошо-то как получается, Ваня. Не по-людски – могилка рядом.

Иван обозлился:

– А кто виноват? Я или, может быть, ты? Уже неделю живем вместе, а все еще не муж и жена. Это по-людски?

Только белая черемуха была свидетелем этой поспешной и горькой любви.

Деловито пыхтел «Дедушка», с трудом тащивший баржи вверх по реке. На палубе стояли обнявшись Иван и Настя.

А кругом кипела жизнь. Невысоко в небе беспорядочно вились мартыны. Они надоедливо и нудно кричали. Низко над рекой стремительно проносились утиные стаи. И где-то высоко-высоко, наполняя воздух густым вибрирующим звуком, пикировали бекасы. Перед носом парохода, почти касаясь воды, пролетали с берега на берег маленькие кулички-перевозчики. За ними непрерывно стелилась прозрачная лента из непрерывающейся простенькой песенки, которую, казалось, они так искусно ткали своими трепетными крылышками.

– Красота какая! Прямо молочная пена! – Настя показывает рукой на цветущую по берегам черемуху.

Течением баржу прижимает к берегу. Она с треском ломает ветви черемухи, склонившиеся к самой воде. Иван быстро отламывает проплывающую мимо него цветущую ветку и протягивает ее Насте. Та прижимает ее к лицу и с наслаждением вдыхает одуряющий с горчинкой запах. Потом поднимает голову и влажными глазами смотрит на мужа.

– Слышь, Ваня, ведь это родина будет нашим детям!

Иван молча прижимает к себе жену.

– Кто разрешил… Па-а-чему не в трюме?

Настя испуганно отшатнулась от мужа. Иван оглянулся на голос. Около открытой двери шкиперской каюты, как всегда застегнутый на все пуговицы, стоял комендант…

 

Глава 10

Над Васюганьем чистое безоблачное небо. Неторопливо бредет по водным разливам и дремучей тайге погожий июньский денек. Воздух наполнен горьковатым ароматом отцветающей черемухи и надоедливым комариным писком, с которым не под силу справиться даже свежему ветерку.

На краю глинистого яра стоит сухощавый мужчина в форменной фуражке и гимнастерке, перепоясанной портупеей, к широкому поясному ремню прицеплена револьверная кобура, с другой стороны висит потертая военного образца планшетка. Его сильные ноги красиво обтягивают синие диагоналевые галифе, заправленные в хромовые сапоги, залепленные густой коричневой глиной. Внизу под яром тяжело пыхтит буксирный пароход «Дедушка», время от времени окутываясь струями плотного белого пара. Рядом с пароходом приткнулись к берегу две тяжело осевшие в воду баржи. Ниже по течению, метрах в ста, стоит второй караван речных судов.

Военный повернул голову и долго смотрел на пароход и застывшие в жутковатом безмолвии баржи, по его лицу пробежала неопределенная усмешка. Было видно, что он всецело находится во власти тревожного чувства. Наконец он тяжело вздохнул и отвел взгляд от речного каравана, затем, повернувшись, медленно направился к толстому бревну, выброшенному на берег половодьем.

Военный широко расставлял ноги, стряхивая прилипшую к сапогам глину, точно кошка, замочившая лапки, на лице у него была презрительная гримаса. Мужчина недолго постоял около бревна и осторожно опустился на него. Он смотрел куда-то вдаль поверх затопленных тальников, где в мерцающем мареве жаркого летнего дня синела далекая тайга. Взгляд у него был отсутствующим, он ничего не видел вокруг себя. Шутка ли – двадцать одна тысяча спецпереселенцев должна жить на его подотчетной территории. И уже в который раз он вытаскивает из потертой планшетки аккуратно сложенную кальку и разворачивает ее.

На плотной полупрозрачной бумаге тщательно вычерченный черной тушью Васюган со всеми его протоками, притоками и остяцкими и тунгусскими юртами. В правом верхнем углу выкопировки острыми буковками ощетинились слова «Совершенно секретно», скрепленные неразборчивой подписью. Красной тушью, точно кровавые пятна, помечены места поселения спецпереселенцев. Внизу схемы написано: «Средневасюганская участковая комендатура: комендант – Талинин М.И.».

– Вот так, Михаил Игнатьевич, – буркнул комендант, медленно свернул кальку и аккуратно вложил ее в планшетку. Он устало прикрыл глаза и стал мысленно перебирать в памяти все события нынешней весны, начиная с совещания, проведенного в Новосибирске начальником ОГПУ со вновь назначенными комендантами в марте месяце.

«Товарищи, мы учли печальный опыт прошлого года Кулайской комендатуры, – размеренно говорил начальник ОГПУ. – Когда девяносто процентов спецпереселенцев просто-напросто разбежались. Места заселения были близко расположены к железной дороге. Теперь, товарищи, принято решение заселить таежные реки Нарымского края. Это – Васюган, Парабель, Чая, Шуделька… Я, товарищи, не буду все их перечислять; вы их хорошо знаете по своим комендатурам, а еще лучше узнаете, когда откроется навигация. – Начальник строго оглядел присутствующих в зале, и в его голосе послышались металлические нотки. – Вы должны ясно понимать, какую задачу возложило на вас пролетарское государство. Вы – острый меч в руках государства, который должен карать и перевоспитывать всех инакомыслящих. Это, если хотите, устрашение тем, кто выступает против курса коллективизации, взятой партией и правительством. Мы должны с беспощадной жестокостью подавлять сопротивление врагов народа. Вытравлять, выжигать в сознании человека чувство частной собственности. Только в коллективных хозяйствах, учит нас партия, будущее нашего народа и государства. И мы находимся на переднем крае труднейшей классовой борьбы, которую доверили нам партия и народ. Мы не позволим, чтобы нам мешали кулацкие элементы и их прихвостни. Совсем скоро вы разъедетесь по своим комендатурам, где будете полными хозяевами на своих участках, наделенных правами райкомов и райисполкомов. За порядок на территории комендатуры будут спрашивать с вас. Всякая отлучка без ведома комендатуры должна расцениваться как попытка к бегству, отказ от работы – как саботаж. Пусть они знают, что кроме Нарымского края у нас есть в запасе и другие места. После первой отлучки – особо тяжелые работы на половинном пайке, после второй – оформлять протокол и по этапу…»

Сидевший рядом с Талининым комендант Парабельской комендатуры неожиданно спросил:

– А если подросток или, скажем, старик?..

– На месте будете проводить разъяснительную работу. Возможности у вас большие!.. – Начальник скупо улыбнулся и энергично хлопнул ладонью по трибуне…

Талинин открыл глаза и внимательно оглядел местность.

– Да-а, тут, пожалуй, сбежишь! – он вдруг вспомнил дорогу от Кыштовки до верховьев Васюгана. Узкий, раскатанный санями до зеркального блеска зимник. Мартовские пронзительные утренники, заиндевевших от стужи лошадей, звонкий скрип полозьев. Застекленевшее пространство, облитое красным, совсем по-зимнему солнцем. И бесконечную, необозримую гладь Васюганского болота, укрытого ровным слоем снега. Среди этой безграничной равнины выросла на удивление огромная береза, вся покрытая мохнатым инеем. Словно нарочно кто-то вырезал дерево из благородного серебра и приклеил эту чудо-картину на синее небо.

Весь день скрипели полозья по застывшей тверди огромного болота, но даже жестокие сибирские морозы не могли с ним справиться. Кое-где по разные стороны от зимника темнели среди белого снега коварные пропарины. И не дай Бог сбиться с зимника в метель… Только поздним вечером засинела на горизонте Васюганская тайга. Уже ночью подъехали к первому хутору, где жил старик с окладистой сивой бородой и колючими недобрыми глазами. Под стать ему были три сына – угрюмые, неразговорчивые. Талинин невольно улыбнулся, вспомнив на хуторе девушку. Закрасневшие с мороза щеки, светлые волосы, выбившиеся из-под шали, приветливые глаза, делали ее совсем непохожей на своих братьев.

«Хороша девчонка, ничего не скажешь!» – неожиданно промелькнула у него мысль, и он снова углубился в свои воспоминания.

Зимник все бежал впереди саней, и не было ему ни конца ни края. Дорога то стелилась ровным следом по речному льду, то, вдруг вильнув, взбиралась по пологому берегу и упрямо прокладывала путь по засыпанным снегом веретьям и пойменным сограм, спрямляя головокружительные изгибы речных поворотов. Остались позади Могильный Яр, Айполово с небольшой, но красивой церквушкой, на входной двери которой висел большой амбарный замок.

С этого селения начинался его участок. Талинин с интересом рассматривал свои владения, словно что-то можно было разглядеть в этом застывшем, безмолвном мире, который только-только начал понемногу оттаивать в полуденные часы. Невольно думалось, что в мире нет такой силы, которая смогла бы растопить снег и отогреть закоченевшую землю. Закутавшись в жаркий тулуп, он слушал бесконечный скрип санных полозьев. Он уже окончательно смирился с этой бесконечностью. Но вдруг – впереди показался высокий яр с поразительно красивой белой церковью. Вокруг нее было рассыпано десятка полтора домов с упершимися в голубое небо черными дымами. Среди крепких крестьянских дворов выделялись два высоких двухэтажных дома. Это был конец пути. Здесь – его комендатура.

– Комендатура… – кривит губы Талинин. – Нагнали двадцать одну тыщу кулацкой шантрапы… а я отвечай! – пробормотал вполголоса военный и зябко передернул плечами.

– Михаил, ты че-то сказал? – спросил тихо подошедший комендант соседнего участка – Нижневасюганского. Михаил поднял голову и повернулся к соседу. Это был живой подвижный человек с быстрыми серыми глазами, чуть полноватый; он перешагнул бревно, на котором сидел Талинин и опустился рядом с ним.

– Да нет, Кирилл. Про себя я, так просто…

– Так просто и чирей не сядет, – усмехнулся Кирилл, поправляя неловко сбившуюся кобуру: – Ну че, посидим на дорожку, и как в песне – «Тебе налево, мне направо…»

– Давай посидим!

Кирилл, вдруг сразу посерьезнев, озабоченно проговорил:

– Слышь, сосед! Сторожи своих да моих, если че, – перехватывай, ну а я – твоих! Нам с тобой держаться друг за дружку надо. Вон их какой муравейник; у тебя двадцать тыщ, да у меня чуток меньше. Разбегутся – хрен переловишь!

– Верно толкуешь, – согласился Михаил и, посмотрев на заречные дали, неожиданно закончил: – Только бежать-то здесь куда?!

Внизу под яром тихо посапывал пароход, за которым стояли две баржи, счаленные между собой. Черные, с обшарпанными бортами, они зловеще молчали. Только вооруженная охрана маячила на безлюдных палубах. Все спецпереселенцы были загнаны в трюм.

На носу баржи лежали покойники, прикрытые мешковиной.

День был жаркий. Июньское полуденное солнце сильно припекало. Высеребренная солнцем речная поверхность легко покачивала баржи. Они терлись боками друг о друга, тихо поскрипывая, точно жалуясь на незавидную роль, которую им приходится выполнять в эту навигацию.

– Не вспухнут, уж больно жарко?! – Кирилл показал на покойников.

– Ниче им не сделается, вечером закопаем! – равнодушно ответил Талинин.

Ко всему можно привыкнуть – даже к человеческому страданию. Оно и воспринимается обостренно только тогда, когда проявляется в единичных случаях, на фоне общего благополучия. Когда же страдания окружают тебя повсюду и мера их чрезмерна, даже не злой по натуре человек грубеет. Он по-настоящему становится жесток и страшен – своим равнодушием к человеческому страданию.

– Пойду я, – проговорил Кирилл, поднимаясь с бревна. Он мотнул головой в сторону барж, стоящих ниже по течению: – Тебе хорошо, последнюю партию повезешь, а мне еще баржи из Каргаска ждать суток двое, не меньше. Да пока рассортирую…

«Что верно, то верно!» – довольно подумал Талинин. Ему не пришлось спать в эту короткую июньскую ночь. От зари до зари капитан «Дедушки» составлял новый буксирный караван. Всю ночь мужики-спецпереселенцы разводили и вновь счаливали баржи. Работу закончили поздним утром. С видимым облегчением Талинин приказал начальникам конвоя загнать невольных пассажиров обратно в трюм. Возмущенно ворча, люди стали спускаться. Загремели крышки люков, и все стихло. Баржи обезлюдели.

Талинин тоже поднялся с бревна и протянул руку:

– Счастливо оставаться. – Он снял фуражку, вытер носовым платком потный лоб и внутреннюю часть жесткого околыша фуражки и натянул головной убор на голову. – Мне тоже – неделю придется добираться до последнего поселка. Первые два каравана быстро развезли – рядом было… – говорил Михаил, пожимая руку товарищу.

Вдруг на одной из барж послышались звуки гармони. Ее звонкие голоса прямо выговаривали:

Позабыт, позаброшен С молодых юных лет. А я мальчик…

Песню подхватил высокий женский голос. Вплелись в мелодию другие женские голоса. И вот уже баржа загудела мужскими басами. От этой внезапно возникшей песни, доносившейся словно из-под земли, побежали мурашки по спине.

На палубе забегали караульные. Над люком склонился пожилой коренастый милиционер с большими буденновскими усами:

– Кончай, ребята, бузить! Начальство на берегу!

Чей-то громкий молодой голос закричал в ответ:

– Везите скорее, хватит измываться!

– Пока, Кирилл! – криво усмехнулся Талинин. – Моим не терпится. – Талинин быстро сбежал к трапу буксира. Поднявшись в ходовую рубку, он торопливо проговорил:

– Ну что, капитан, с Богом!

Неразговорчивый капитан искоса глянул на молодого коменданта и недовольно пробурчал:

– Бога вспомнили… – хотел еще что-то добавить, но только досадливо тряхнул головой и протянул руку к веревке, которая была привязана к рычагу пароходного гудка. Черная труба окуталась шапкой белого пара. Низкий рев гудка поплыл над рекой. Откуда-то снизу, из-под колес, со свистом вырвалась струя перегретого пара, на минуту заложило уши. Затем в наступившей тишине отчетливо раздалась команда капитана, многократно усиленная рупором:

– Отдать носовой!

Шкиперы и свободные от вахты конвоиры навалились на шесты, отталкивая присосавшиеся к берегу баржи. Колеса парохода нехотя повернулись, плицы натужно ударили по воде, буксирный трос натянулся, и караван тронулся с места.

Талинин примостился в углу рубки и снова достал кальку. Подошел капитан и стал с интересом рассматривать чертеж, комендант свернул кальку и убрал ее в планшетку.

– Я скажу, где приставать. До остановки еще далеко.

Капитан посмотрел внимательно на молодого коменданта и неприязненно буркнул:

– Где скажешь, там и высадим.

– Вечером умерших похоронить надо.

– Не привыкать, пристанем… – И капитан, внезапно озлясь, закричал на рулевого матроса:

– Куда жмешься, куда жмешься к крутояру, раззява! Баржи раздавить хочешь! – и забористо длинно выматерился.

Отбивая заданный машиной ритм, колесные плицы все подминали и подминали под себя черную васюганскую воду. Караван все выше и выше поднимался вверх по реке. Уже давно скрылась за поворотом Чижапка, где был пересыльный пункт.

В трюме было душно. Отупевшие от жары, молча сидели люди. В носовой части трюма, привалившись к переборке, сидел Жамов. Смятая рубаха косоворотка расстегнута, волосатая грудь в поту.

– Попариться бы!.. – мечтательно проговорил Лаврентий, чувствуя, как липкий пот струйками бежит по спине.

– Какой тут пар, в речке помыться бы дали! – со злом ввязался в разговор русобородый Ивашов. – Почитай уже месяц в энтой хоромине.

– Ни седни завтра привезут.

– Быстрее бы везли, – поддержал разговор Прокопий Зеверов и с беспокойством посмотрел на старуху мать, которая после похорон своей новоявленной подруги, Марфы Глушаковой, тоже слегла и не поднималась уже целую неделю.

– А по мне бы, везли бы и везли без конца! – проговорила Настя, крепко прижимаясь к мужу. – Боюсь я, Ваня, с каждым днем все сильнее и сильнее.

Иван нежно гладил рукой Настины волосы и тихо проговорил:

– Страшнее, Настя, поди, не будет, – и задумчиво закончил: —…А можить, и будет…

– Осподи, за что! – заломила руки Анна.

– Ну, ну, – пробасил Лаврентий. – Опять глаза на мокром месте!

– Не буду, отец, не буду! – виновато проговорила Анна, вытирая ладонью слезы.

Мимо барж плыли черемуховые берега, низко над водой беззаботно летали кулички-перевозчики, истошно голосили в воздухе серебристые мартыны. Июньский день клонился к концу. Красное солнце уже цеплялось за горизонт. Караульным на барже был милиционер Широких. После того как Иван Кужелев отказался нести караул, Широких Илья Степанович частенько поднимался на мостик к старому шкиперу, где они подолгу и обстоятельно вели беседы. Поступок Ивана Кужелева их сблизил, но они, словно по уговору, о нем не вспоминали.

– Ты скажи, какая жара, будто у нас на Алтае! – говорил Илья Степаныч, вытирая платком потное лицо.

– Жарит! – соглашался Кузьмич и задумчиво добавил: – А места здесь, по всему видать, богатые! Зверья и рыбы невпроворот!

– Богатые-е, – Широких смял в руке носовой платок и сунул его в карман галифе. – Только богатство такое… – милиционер запнулся, подбирая слова, и закончил: – Которое под кнутом – не в радость.

– Твоя правда, радости мало! – подтвердил вполголоса старый шкипер.

Натужно шлепая колесными плицами, буксирный пароход километр за километром устало поднимался вверх по реке. Все сильнее густели и удлинялись тени, пока не перекинулись с берега на берег. Помаленьку начала спадать жара, от воды потянуло ночной свежестью. Для спецпереселенцев закончился еще один длинный до бесконечности день.

В рубке буксира молча сидел комендант. Наконец он поднял голову и, мельком оглядев речные берега, проговорил:

– Давай приставать, капитан; похоронить покойников надо.

Капитан взялся за веревку, протянутую в рубке над головой, и потянул. В низких берегах, заросших тальником и черемушником, забился густой бас пароходного гудка.

– Однако, приставать будем! Хоронить… – проговорил шкипер. Подтверждая его слова, с буксира прогремел металлический, усиленный рупором голос.

– Эй, на барже, хороните жмуриков! Только быстро, быстро!

– Жмуриков, прости господи! – заворчал Илья Степаныч. – Слышь, Кузьмич, жмуриков, словно и не люди.

– Так оно и есть, Степаныч. Нешто с людьми так можно. Со скотиной и то лучше! – У шкипера зло заблестели глаза.

– Придется докладать. Спят поди уже! – Широких забросил винтовку за спину и ступил на ступеньку лестницы. Пока Илья Степаныч спускался вниз, открылась дверь каюты и на палубе появился Стуков с заспанным лицом.

– Че, хоронить? – спросил он у милиционера.

– Хоронить, – подтвердил караульный.

Стуков аппетитно потянулся, громко зевнул, широко открывая рот. Затем посмотрев на Широких, строго приказал:

– Выводи своего дружка, Кужелева, с мужиками! Да пусть не тянут…

Милиционер вошел за ограждение и склонился над полуоткрытым люком.

– Иван! – громко позвал Илья Степаныч. – Выводи свою команду! – и стал прислушиваться, глядя в полумрак трюма.

Ответа не было.

– Слышишь, что ль?!

– Слышу! – донеслось в ответ из глубины баржи.

Иван отстранил от себя жавшуюся к нему Настю и встал.

– Пошли, дядя Лаврентий! – парень остервенело чертыхнулся. – Нашли работу… Сволочи!

Следом за Лаврентием поднялся Николай Зеверов и еще несколько мужиков. Опять заголосили бабы…

– Осподи, да когда же придет этому конец! – побледневшая Настя смотрела на мужа испуганными глазами.

И часа не прошло, как подневольная команда управилась с привычным делом. Гражданских панихид «врагам народа» не полагалось, их, как заведено на Руси, не предавали земле, а покидали в вырытую наспех яму и так же небрежно забросали землей. Стоящий над душой конвой все торопил и торопил, где уж тут все сделать по-человечески.

Примерно через час снова натянулся буксирный трос, и старый пароход покряхтывая и астматически вздыхая, потянул караван вверх по реке.

Наступила прозрачная северная ночь. На вершинах таежных великанов пурпурным заревом горела заря, окрашивая в красный цвет широкую ленту на отливающей тусклым металлом водной поверхности. Казалось, что буксир мешал плицами колес не воду, а саму кровь. Человеческую кровь…

Как бывает на Севере, вечерняя заря переросла в утреннюю. Белые сумерки незаметно превратились в серебристо-прозрачное летнее утро. Над вершинами деревьев показалось солнце.

Раннее утро. Над тайгой стелется сизая дымка. Солнце, пробившись сквозь разлапистые ветви деревьев, высветило неширокую заводь таежной речки, густо заросшую по берегам молодой осокой.

На берегу лежали два обласка, перевернутые вверх дном. Их просмоленные бока с наклепанными металлическими заплатами, невысоко горбились над густой травянистой щетиной. От обласков тянулась натоптанная тропа к узкой поляне, на которой вросла в землю тунгусская карамушка. Недалеко от входа в избушку – старое кострище, около которого стоит на коленках сгорбленная женщина. Она одета в безрукавку из оленьего меха, на голове ситцевый платок, застиранный и закопченный до того, что бывшие когда-то голубые цветочки едва проступали на грязном поле косынки. Тут же около костра свернулась клубочком черно-белая лайка, по кличке Тайжо. Приоткрыв один глаз, она внимательно следила за руками хозяйки, которые быстро и ловко разжигали потухший с вечера костер. Убедившись, что огонь набрал силу, женщина распрямилась. Только сейчас стал заметным ее маленький рост и неестественно сгорбленная спина. Из-под косынки выбивались жесткие черные волосы, обильно прихваченные сединой. Она пристально смотрела куда-то за речку узкими зоркими глазами, широкое скуластое лицо ее было каменно-неподвижным.

Вот уже неделю Анисью охватывало смутное, беспокойное чувство. Какая-то непонятная тревога витала в летнем воздухе.

Это чувство не пропадало, а, наоборот, с каждым днем усиливалось все сильнее и сильнее; с далекого Васюгана нет-нет да доносились пароходные гудки. В них слышалось ей что-то грозное, предостерегающее.

Над поляной вдруг жестко прошумела крыльями пара воронов, отливающих на солнце фиолетовой чернотой. Они громко протрубили, их голос далеко раскатился над тайгой, и, точно эхо, в ответ донесся хриплый голос далекого парохода. Анисья вздрогнула и, повернув голову на звук, долго смотрела в ту сторону, где за тайгой, укрытой синей дымкой, неспешно протекал Васюган – черная вода.

«Рано горит тайга, шибко рано! – думала старая тунгуска. – Однако, не помню такого! Худо будет, шибко худо!» – Незаметно ее мысли переключились на повседневные дела. Она пошуровала костер, следя за закипавшим чайником, и стала думать о дочери.

Точно подслушав материнские мысли, дверь карамушки скрипнула, и на пороге показалась молодая девушка, лет двадцати. Невысокая ростом, крутобедрая и высокогрудая, она крепко стояла на кривоватых полных ногах. Широкоскулое лицо с маленьким носиком и продавленной переносицей, заливал здоровый румянец. Девушка сладко потянулась. Мать залюбовалась дочерью:

«Хорошая девка, шибко хорошая! Мужика – надо!» – Анисья с сожалением вздохнула, вспомнив, как года три назад отказалась кочевать в енисейскую тайгу. Звали ее дальние родственники с собой – не пошла. Как ни убеждали ее: и места плохие здесь – одни болота, там лучше – белку прямо верхом с оленя стрелять можно. Не уговорили, а как уговоришь: здесь родовые охотничьи места, здесь Агашку родила, здесь Ивана своего похоронила…

«Зря отказалась, – продолжала думать старуха. – Кто Агашку топтать будет; спортится девка! Одна кочевать на Енисей – не пойдешь. Здоровья совсем нет. Спину скрючило».

Агафья подошла к костру и присела на корточки рядом с матерью. Две толстые косы, как змеи, спустились до самой земли. Косы явно мешали девушке, она недовольно тряхнула головой и косо посмотрела на мать.

«Не дает мама косы обрезать! Как с косой в тайге!» – раздраженно думала Агафья.

Анисья посмотрела на дочь, сняла с обгоревшего тагана вскипевший чайник и позвала Агафью:

– Пошли чай пить!

Сидя на нарах за грубо сколоченным столом, старуха задумчиво говорила:

– Однако, на Васюган надо. Ворон плохо кричит, тайга шибко рано горит, беда идет на Васюган!

Агафья согласно кивнула головой и недоуменно закончила:

– Пристани нет – пароход гудит! Белая церковь – совсем другой сторона. – Она посмотрела на мать. Старуха кивнула головой и стала увязывать в узелок пресные лепешки. Потом набила махоркой почерневшую, обкусанную трубку и с наслаждением закурила. Агафья не курила. Недовольно сморщив лицо, она вышла из карамушки и спустилась по тропинке к воде. Перевернула обласок, столкнула его в воду и стала поджидать мать. Солнце уже высоко поднялось над горизонтом, сизая дымка поредела, но в воздухе ясно ощущался горьковатый привкус дыма. Несмотря на дым, кругом звенели полчища комаров.

По узкой таежной речке неторопливо скользит обласок, равномерно погромыхивают весла о деревянный борт посудины. Слабое течение вяло клонит тонкие ветви тальника, под зелеными листьями которого черными струйками толчется гнус.

В одной из излучин речушки, на низком топком берегу, собрался кучкой высокий кочкарник. Вдруг послышалась резкая трескотня. Анисья посмотрела на берег. Под кочками возбужденно метался темно-каштановый зверек. Красиво изогнув спину, он стремительно проскакивал метра два по берегу и, столбиком присев на задние лапки, скалил острые зубки, без остановки стрекотал, злобно поглядывая на движущуюся лодку.

Анисья пыхнула трубкой и скупо улыбнулась:

– Сердится, холера!

– Однако, выводок! – Агафья мотнула головой в сторону злобно стрекочущей норки.

– Выводок, – согласилась мать, привычно замечая место. (Сейчас зверьки были в полной безопасности.) Обогнув крутую излучину, обласок выплыл на длинный, широкий плес, с одной стороны которого близко к берегу подступала угрюмая пихтовая тайга с редким могучим кедрачом; с другой стороны – на обрывистом крутояре стоял звонкий, отливающий золотом сосновый бор, под ногами которого стелился темно-зеленый ковер сплошного брусничника. У Анисьи потеплели глаза. Она любила это место. Хорошее место – богатое…

Ни звука, ни малейшего дуновения ветерка, слышалось только сонное журчание воды за кормой обласка. Вдруг в темном пихтаче послышался громкий треск. Ломая сучья, на топкий берег выскочила лосиха. Следом за ней, на тонких высоких ножках, выбежал маленький лосенок. Зверь не раздумывая кинулся в реку, вспоров грудью тяжелую воду. Лосенок смешно и неуверенно топтался на илистом берегу, жалобно поглядывая на мать. Лосиха, не обращая на него внимания, с наслаждением погрузилась в воду. На поверхности торчали только горбатый нос да напряженно вздрагивающие уши. Гнус, этот безжалостный бич васюганской тайги, с остервенением накинулся на беззащитного тогушенка. Он взбрыкивал ногами, мотал головой, наконец, жалобно всхрапнув, тоже полез в воду вслед за матерью. Измученные гнусом звери совсем не замечали присутствия людей.

Женщины, замерев, смотрели на лосиную семью. Слабое течение тихо несло обласок. Анисья, не вытаскивая весла из воды, неслышно подруливала обласком, держа его носом по течению.

Агафья, положив весло поперек бортов обласка, инстинктивно потянулась за ружьем. Едва слышно стукнуло дерево о дерево. Чуткий зверь насторожился. Повернув тяжелую голову, лосиха испуганно косила влажным взглядом на приближающийся обласок. Обеспокоенно взмыкнув, она стремительно поплыла на противоположный берег. Легкая волна побежала по водной поверхности. Обласок легонько качнулся. Следом за матерью поплыл лосенок. Агафья положила ружье на место. Анисья недовольно пробурчала:

– Пошто ружье берешь! Зачем зря зверя пугашь!

Агафья смущенно улыбнулась, передернула плечами и ничего не ответила матери. Между тем лосиха с лосенком переплыли речку. И в два, три прыжка выметнулись на высокий крутояр, распугав по пути глухариный выводок. Суматошно квохча, копалуха шумно взлетела на невысокую сосенку. Следом за ней уверенно взлетели, полуголые, почти неоперенные глухарята и расселись на нижних сучьях дерева. Эта картина привычной таежной жизни немного успокоила старую тунгуску. Она довольно хмыкнула, посасывая потухшую трубку. Вытащив ее изо рта, она сплюнула за борт обласка желтую табачную слюну и задумчиво проговорила:

– Хороший год, однако, будет! Комара многа, зверя многа! – и снова сунула трубку в рот.

Где-то далеко за деревьями хрипло загудел пароходный гудок. И рассыпалась спокойная таежная жизнь… Над Васюганьем расправила крылья непонятная тревога.

Обласок все плыл и плыл, подгоняемый дружными усилиями двух весел, по таежной речке, которая лениво петляла среди необразимой тайги, то прижимаясь к высоким крутоярам, то растекаясь среди низких болотистых берегов. В самом устье река заметно сузилась и, вильнув крутым поворотом, вырвалась на широкий речной простор. Анисья навалилась кормовым веслом и повернула нос обласка к берегу. С тихим шелестом легкая лодочка врезалась в глинистый берег Васюгана.

Бездонное голубое небо смотрелось в бескрайнюю васюганскую ливу. Среди воды причудливыми островами разбросаны темные урманы, да кое-где высокие гривы – веретья радовали глаза свежей зеленью молодой травы. Утренний ветерок развел слабую волну. Разбиваясь о смолевые борта баржи, они, точно встретившиеся на базаре подружки, вели нескончаемую болтовню.

Талинин поднялся из каюты в ходовую рубку, поеживаясь от утренней свежести.

– Че, не спится? – спросил молоденький матрос, крепко держа руками штурвальное колесо.

– Не спится!

– Где уж тут спать, – посочувствовал матрос. – Вон какое на шее хозяйство.

Талинин промолчал, оглядывая залитые водой деревья на другой стороне реки и высокий крутояр, к которому плотно прижимало медленно плывущий караван. Река делала крутой поворот. Два берега, слившись в единую береговую линию, перед носом буксира, казалось, не хотели пропускать пароход с его грузом. Но он упорно скребся вперед, и берега нехотя расступались, пока караван судов не выплыл на прямой и широкий плес. В конце плеса, где близко к берегу подступал высокий осинник, дымились полузатухшие костры. Чем ближе подплывал караван, тем яснее можно было разглядеть на берегу все увеличивающееся число дымокуров. Хорошо было видно, как около костров прямо на земле спали люди. Виднелись навесы, крытые травой и берестой, беспорядочные раскопы, вкривь и вкось поваленные деревья. От красной свежевывернутой глины берег был похож на кровоточащую рану. Караван поравнялся с поселением. Некоторые люди проснулись, подняв головы от земли, они заспанными глазами провожали плывущий мимо буксир с баржами.

Молоденький матрос, смотревший на берег широко открытыми глазами, вдруг потянулся к веревке, чтобы дать пароходный гудок. Талинин резким движением перехватил руку рулевого и тихо со злостью сказал:

– Тихо, дурак, пусть спят!

Матрос испуганно бросил веревку.

В ходовую рубку вошел капитан. Он тоже с интересом смотрел на берег, затем, повернувшись к Талинину и показывая на оставшийся табор, спросил:

– Откуда они?

– Седельниковский район Омской области! – нехотя ответил комендант.

Молча, словно призрак, буксир с баржами прокрался мимо зарождавшегося селения. В трюмах спали еще тяжелым утренним сном. Свет, едва пробивавшийся в узкую щель приоткрытого люка, скупо освещал чрево баржи, набитой до отказа людьми. Они вскрикивали во сне, глухо стонали; плакали дети. От спертого зловонного воздуха слезились глаза, трудно было дышать.

Низко над горизонтом висело солнце. В утренней дымке зябко ежились деревья. Порывами налетал слабый ветерок, принося с собой свежий таежный запах. Медленно ползли речные километры по крутым васюганским поворотам и просторным плесам. Так незаметно доплыли до следующего поселения. Они были похожи, как близнецы-братья. Такой же заросший лесом берег… Поваленные деревья, беспорядочно слепленные на скорую руку шалаши и навесы. Только лагерь уже полностью проснулся. Дымились костры, роились люди. Увидев пароход, они высыпали на берег, разноголосо закричали, замахали руками. Перекрывая крики, вдруг раздался резкий, как удар кнута, продолжительный свист. Какой-то подросток влез на поваленное дерево и, заложив пальцы в рот, все свистел и свистел.

– Откуда… Чьи-и! – неслось с берега. Из трюма баржи полезли на палубу люди. Увидев на берегу своих собратьев, с баржи стали отвечать.

– Муромские мы… с Тевриза… – Послышался плач, матерки…

Вот так и появились на Васюгане первые селения: Тевриз, Муромка, Седельниково, Борисовка… И как изощренное издевательство над людьми: поселки – Новая Жизнь, Сталинка, Смелый.

Заметалась охрана. Побелел от ярости Стуков. Он выхватил револьвер и, ворвавшись в загородку, заорал:

– Вниз! Все вниз, падлюки-и!

За ним бросились остальные караульные. Они прикладами винтовок стали загонять спецпереселенцев обратно в трюм. Люди отчаянно сопротивлялись.

Талинин, напряженно застывший на буксирном мостике, вдруг скомандовал капитану:

– Гудок, быстро – гудок!

Капитан судорожно схватился за веревку и сильно потянул. Низкий, прерывистый рев сразу перекрыл весь шум.

Воспользовавшись мгновенной растерянностью, конвой быстро навел порядок и очистил палубу.

– Сволочи… Кровопийцы! – неслось из трюма. А пароход все ревел и ревел, оставляя за кормой очередное поселение.

Обалдевший от гудка Талинин ткнул в плечо капитана, показывая, что хватит гудеть. Капитан отпустил веревку, рев прекратился. Неестественная тишина опустилась на караван. Только за кормой парохода, приглушенным рокотом, слышались голоса людей. С берега донесся один выстрел, затем второй. Это уже поселковый комендант наводил у себя порядок.

Талинин взял в руки рупор и направил его в сторону барж. Металлический усиленный голос покатился по воде.

– Эй, на барже, мать вашу… Около поселков, мимо которых будем проплывать, трюмы задраивать! Поняли! – Талинин закончил свою речь отборнейшим матом и поставил рупор на место.

– Еще поселки будут? – спросил капитан.

– Будут. Еще много будет!

Показалось устье таежной речки. На мысу, где сливаются воды речки и Васюгана, стояли две женщины, тяжело опираясь на весла. Около их ног, навострив уши, сидела черно-белая лайка. Женщины молча смотрели на проплывающий по реке пароход.

 

Глава 11

Небольшой поселок – Васюганский, в просторечии Белая церковь, – сонно млел под жарким июньским солнцем. Добротные, крепкие дома под круглыми тесовыми крышами и глухими заплотами вытянулись вдоль песчаного бугра, который круто обрывался к реке. Посреди склона, на песчаных осыпях, росла кучка могучих сосен. На самом высоком месте, заросшем зеленой травой, высилась деревянная церковь. Ее маковка, увенчанная золотистым крестом, гордо взметнулась над васюганской тайгой. Деревенская улица была пустынна. Один край ее упирался в светлый сосновый бор, другой конец – в небольшую рощу из могучих кедров. Точно кто нарочно, для устрашения, вырвал кусок дремучего урмана и перенес его на край деревни: смотрите, мол, люди – не шутите со мной… А шутки с тайгой действительно плохи… Там тебе никто не поможет, можешь кричать, биться головой о могучие стволы деревьев, не докричишься, не допросишься.

В конце деревенской улицы, почти упершейся в сосновый бор, около дома сидела молодая женщина. Она отрешенно смотрела в заречную даль.

«Осподи, – думала она, – че же делается на белом свете? И сюда добрались! Только жить начали с Ефимом – и все прахом. Скотину забрали, деверя, Ивана Смурова, из собственного двухэтажного дома выгнали. Живет теперь с тестем и маленькими детьми в амбаре».

Серафима мучительно смотрит на полноводную реку; в глазах у нее немой укор, словно та ее в чем-то обманула, хотя и давно они породнились.

«Как не родная!.. – продолжала думать женщина. – Троих с Ефимом сюда привезли да двоих уже здесь народили! И все прахом, все прахом!» – горько шепчет Серафима. Мысли в воспаленном мозгу васюганской жительницы запутались в тугой клубок. Сидит она и распутывает его, да только распутать не может; не может найти ответы на свои вопросы. А память услужливо подсовывает то одно воспоминание, то другое. Особенно отчетливо вспомнилось общее собрание, которое провел ранней весной приехавший из района уполномоченный, молодой мужчина в одежде военного образца.

– Откуда они только берутся, молодые да ранние! – морщится Серафима. – И язык у них подвешен ловко! – а в памяти неотвязно звучит молодой звонкий голос:

– Сейчас по всей России трудовое крестьянство под руководством партии большевиков объединяется в колхозы, чтобы легче было построить светлую жизнь нашим детям и внукам.

Бабий галдеж на собрании, и сквозь шум голос деверя:

– У нас, гражданин хороший, земли нет, хлеб мы отродясь не сеяли, а как нащет покоса – тоже обчие?

– Общие!

– Дак на хрена я их чистил. Для дяди?! Для кого скотину кормил? Вот ты говоришь, значить, внукам светлую жисть построить! А я для кого стараюсь, для них и стараюсь; в могилу с собой ниче не возьму…

– Не только своим, а всем, понимаешь – всем!

– Как не понять, – горько и беспомощно улыбается Иван. – У других, значить, внуков – дедов нет… Гни, значить, хрип, Иван, не знама для кого!

В голосе уполномоченного послышался металл:

– Хоть вы добровольно, товарищ Смуров, отдали свой двухэтажный дом и вступили в колхоз, рассуждения у вас отсталые. Это пройдет, привыкнете! – неожиданно улыбнулся одними губами уполномоченный.

– Вот и я говорю, – безнадежно махнул рукой Смуров. – Жену, значить, отдай дяде…

– А ты, дядя Иван, не расстраивайся, – сквозь возникший в комнате гул прорвался задорный звонкий голос. – Вали к соседке, щас все обчее и бабы тоже!..

Серафима вспоминает горькие слова Ивана, сказанные брату после собрания.

– Так что, Ефим, и дом отдашь, и жену… С имя тягаться – все одно, что против ветра плевать. Себе в рожу и угодишь!

– Да-а! – задумчиво тянет Ефим. – И Туруханский край вспомнил, и комендатуру…

«Осподи! – думает женщина. – Что за комендатура, что за напасть на нашу голову… А мужик вроде ничего, смиреный! – продолжает думать она о коменданте, который приехал в деревню вскоре после собрания и поселился в доме Смурова. – Всю весну прожил, мухи, кажись, не обидит. Только глаза какие-то неулыбчивые», – ежится Серафима.

Вдруг где-то внизу по реке загудел пароход. Серафима подняла голову. Из ограды вышел Ефим. Задрав кверху бороду, он чутко прислушивался к тревожному гудку парохода. Из других дворов тоже стали выходить люди. Они тихо присаживались на лавки, которые были вкопаны в землю около ворот каждого дома. Ни смеха, ни шутливой переклички – васюганцы молчали.

За крутояром, где выпадает протока-прямица, показался обласок. Серафима прикрыла ладошкой глаза от солнца, всматриваясь в приближающихся путников:

– Однако, тунгусы едут! – проговорила она. – Пойду чай ставить. Долго Анисьи не было. Уж не случилось ли че с имя. Все же бабы… Одни в тайге! – закончила говорить Серафима, поднимаясь с лавки.

Из-под горы выскочила остроухая черно-белая лайка и привычно подбежала к лавке, виляя хвостом.

– Хорошая собака, хорошая! – ласково проговорил Ефим, гладя Тайжо по голове. Та, заскулив от восторга, встала на задние лапы и попыталась лизнуть лицо у мужика.

– Ну-ну! – осадил Ефим ластившуюся собаку, отталкивая ее от себя. Следом за собакой из-под горы вышла старуха. Опираясь на палку, она зорко огляделась и уверенно пошла к лавке, на которой сидел Ефим.

– Здорово, Ефим! Однако, в гости пришла, новости узнать, говори…

– Хреновые новости, Анисья! – проговорил хмуро мужик, подвигаясь на лавке, давая место старухе. Присела на лавку и Агафья. Ефим посмотрел на молодуху, у которой из-под куртки выпирала высокая грудь, и, усмехнувшись, проговорил, кивая на Агафью:

– Замуж надо, ишь добра сколько накопила!

Агафья покраснела и смущенно опустила глаза.

– Нато, нато! – закивала головой старуха. – Хороший девка, шибко хороший! – и с сожалением закончила: – Топтать нато девку, а некому.

– Потопчут! – усмехнулся Ефим. – Вон сколько народу везут! – Он повернулся к старухе. – Пока сидишь на своем Игомьяке, страсть че кругом деется! На той неделе, на чворе, где я рыбачу, знаешь? Ниже по Васюгану…

– Пошто не знаю – знаю! – кивнула головой Анисья.

– Дак вот, рядом с чвором на берегу реки народу высадили тьма… Прямо на пустой берег… Ездил я третьеводни, сети там у меня стоят. Дак комендант тамошний не подпустил, взашей выгнал. Проваливай, грит, отсель!.. Еле сети свои выручил.

– Осподи, че только на белом свете деется! – вздыхает вышедшая из ограды Серафима. Она поздоровалась с подругой: – Хоть к тебе, Анисья, на Игомьяк беги. – И, не сдержавшись, сообщает Анисье уже известные новости. Обращаясь непосредственно к старухе, говорит:

– Деверя из дома выгнали; сейчас в анбаре с ребятишками живет. Окна прорубил, печь сложил…

И не первый раз удивляется Анисья:

– Пошто выгнали?

– Хрен ее знат зачем! – проговорил хмуро Ефим, царапая свою дремучую бороду.

Серафима кивнула головой в сторону мужа:

– Переживат!

– Ну, замолола! – Ефим со злостью покосился на жену. – Че, прикажешь песни петь? Говори спасибо, что коровенку оставили.

– Уж че правда, то правда! – деланно пропела Серафима и, перейдя на деловой тон, неожиданно предложила: – Пошли в избу, чай стынет!

На реке опять тревожно проревел гудок парохода. Уже было слышно, что он петляет в васюганских изгибах совсем недалеко от поселка. Напряженно застыв, жители повернули головы, ожидая появления парохода из-за речного поворота. Наконец из густого тальника острым шилом проткнулся черный нос буксира. Следом показался грязно-коричневый корпус, низкая корма, за которой натужно горбились высокие волны. Они чередой уходили назад, пока не разбивались о тупоносые баржи. Баржи подминали под себя стоячие волны, поднятые колесами парохода, точно старый паровой утюг, старательно разглаживали взбаламученную речную поверхность.

Душно. Лаврентий сидел на тюке белья, привалившись спиной к обшарпанной переборке трюма. На его побледневшем и осунувшемся лице жили только одни глаза, да и в тех чувствовалась обреченность и смертельная усталость от той безысходности и страшной равнодушной силы, которая топчет их, не разбирая, дети это или старики.

Вдруг его внимание привлек невнятный полубезумный голос. Лаврентий повернул голову и увидел Прокопия Зеверова, стоящего на коленях. Его рыжая голова была взлохмачена, глаза блестели.

Он яростно грозил кулаком:

– Чтоб вы все передохли, сволочи. А тебе, Стуков, гадина ты ползучая, самому такие муки испытать, какие нам достались!

«Да-а, довели народ…» – подумал Лаврентий, глядя на мечущегося мужика.

– Зря ты, Прокопий, разоряешься! – неожиданно спокойным голосом проговорил Лаврентий. Это был снова Жамов с холодными и ясными глазами. – Не виноват Стуков, да и не в нем дело. Слышь, сосед, не в нем!

– Ну кто, кто – виноват? Объясни – если умный такой!

Лаврентий будто не слышал яростного вопроса Прокопия и продолжал говорить, точно убеждая самого себя, спокойно и медленно.

– Я все время думаю об этим. Вот нам щас плохо, мы и говорим – Стуков виноват. Конечно, он тут рядом, постоянно глаза мозолит. Он трюм закрывает, он хлеб дает когда хочет и сколько хочет… Значить, ясно, он, харя собачья, во всем виноват.

– Ну а кто же еще?! – яростно вопрошал Прокопий.

– А ты сам смикить, пораскинь мозгами: кто такой Стуков – блоха кусучая, сволочь мелкая! А за его спиной знашь сколько голов? И первый Талинин… Помнишь, как он сказал в Чижапке, когда пришел к нам на баржу. Я, говорит, вам царь и бог. И не будет у вас власти, кромя моей! Так вот, он врет! Над ним тоже есть свой царь и бог. И боится он его до смерти, хуже, чем мы Стукова. И так, Прокопий, до самого верха… А уж тот, на самом юру который, тот действительно царь и бог. Тот знает все… А ты – Стуков, Стуков. Стуков че, гнида вонючая он и боле ничего.

– Тять, а тять! Гляди, деревня. Да хорошая какая, и церковь высокая! – позвала отца Танька.

На зов дочери Лаврентий поднял голову и увидел, что Танька и другие ребятишки расковыряли рассохшийся борт баржи и прильнули глазами к узкой щели. Он с кряхтением поднялся и с трудом протиснулся к ребятишкам.

– Ну-ка подвинься, дай посмотрю! – попросил он дочь.

Танька отодвинулась. Лаврентий прильнул глазом к щели. Яркий свет ослепил. Он ничего не видел от набежавших на глаза слез. Немного привыкнув к свету и протерев слезы кулаком, он наконец увидел высокий песчаный яр, по которому наискосок вверх тянулась дорога. У подножия яра, на берегу реки стояло большое строение, крытое потемневшим тесом. Посредине склона, немного выше крыши строения, чудом цеплялись за песок мощными обнаженными корнями несколько могучих сосен. Вдоль яра вытянулись в ниточку десятка полтора домов, а перед домами на самом высоком месте, заросшем зеленой травой, стояла церковь, обшитая светлым тесом.

– Вот она, Белая церковь! – медленно проговорил Лаврентий. – Значит, скоро высаживать будут. – Он с интересом смотрел на проплывающую мимо деревню. Около каждого дома стояли и сидели люди, застыв в напряженных позах. Словно и не люди, а каменные изваяния провожали взглядом караван судов. Лаврентий отстранился от щели. Яркий луч солнца, ворвавшись в щель узким пучком, разрезал густой сумрак трюма. Он выхватывал то блестящий глаз, то свалявшееся грязное тряпье, пока не застыл на сморщенной старческой руке.

Старуха Евдокия Зеверова после похорон своей новой подруги, Марфы Глушаковой, тоже не поднималась с постели. Она жадно смотрела на солнечный свет, пробивающийся через дырявый борт баржи.

– Коля! – позвала она сына слабым голосом. Сидевший неподалеку Николай встрепенулся и подошел к матери.

– Ты звала, мама?

– Сядь, посиди маленько со мной! – Она взяла сына за руку и стала тихонько гладить его пальцы.

Николай почувствовал, какая холодная рука у матери. В порыве жалости он прижал слабенькую старческую руку к своей груди, словно пытался отогреть ее, влить в нее собственные силы. Рука Евдокии дрогнула едва заметно в ответ.

– Коля, я свое отжила, а вам с Прокопием тут жить… Слышь, сынок!..

– Слышу, мама!

Старуха отвела глаза от ярко светящейся щели на борту баржи и с болью в голосе проговорила:

– Не видать мне больше летичка!

– Ты че, соседка! – участливо проговорил Лаврентий. – Не седни завтра приедем. Уже Белую церковь прошли!

– Осподи, быстрее бы! – почти со стоном проговорила старуха и попросила сына: – Коля, сыграй мою любимую; сил нету терпеть.

– Щас, мама! – заторопился Николай и взял в руки гармонь. Парень расправил ремень и растянул меха. Солнечный луч разрезал их пополам, высветив яркие цветы на них; ослепительными звездочками блеснули перламутровые лады. И полилась грустная песня, сначала тихая, потом все громче и громче…

То не ветер ветку клонит, Не дубравушка шумит. То мое, мое сердечко стонет, Как осенний лист дрожит.

Евдокия лежала тихо. По ее дряблым посеревшим щекам бежали слезы. Кипели слезы на глазах и у сына.

Жители Васюгана молчаливо провожали взглядом караван барж, по-воровски кравшийся мимо деревни. Они с удивлением слушали, как откуда-то, словно из-под земли, доносились светлые звуки гармони.

– Да какие же они враги! – невольно вырвалось у Серафимы.

– Нашла врагов… Там же больше половины малолетних и стариков. На погибель везут… – яростно проговорил Ефим.

– Вот и я говорю! – словно оправдываясь, ответила мужу Серафима. И тут же накинулась на него. – Че расселся, зови гостей в избу, чай совсем простынет!

Кузьмич, в неизменной шапке из собачьей шкуры, стоял на мостике и внимательно слушал доносившуюся из трюма песню. Палуба на барже была пуста, если не считать караульного Вахитова, чей рост едва превышал высоту винтовки. Старик не любил этого конвоира за его постоянную злобу к людям. Он пренебрежительно следил за мотающимся по палубе человеком, не скрывая ехидной ухмылки:

«…Вот уж правда в народе говорится: чем мошка ни мельче, тем злее кусает!..» – Старый шкипер отвел глаза от конвойного и с высоты мостика стал оглядывать берега.

Вода в реке стояла высокая, самый разгар половодья. По всем приметам, отметил про себя старик, пошла земляная вода. Вдруг на перилах мостика неожиданно появилась синица-трясогузка. Просеменив тонкими ножками по отполированной ладонями доске, она остановилась и, покачиваясь, склонила головку набок, настороженно следила черной бусинкой глаза за человеком. Старик едва заметно пошевелился. Синичка цвиликнула: «Чей ты?» – и, стремительно сорвавшись с перил, полетела над водой в сторону берега.

Он долго следил за ныряющим полетом пташки, пока она не скрылась в просвете прибрежного тальника, за которым виднелись огромные пространства, залитые водой.

«Ну и водищи, ну и водищи!.. – не переставал ахать старый шкипер. – Не кажная плисточка без роздыху пролетит над водой! – подумал он о недавней гостье. – Благодатный край, язви его; и рыба, и ягоды…»

И так не вязались солнечный теплый день, наполненный птичьим гамом, беспредельная лива с низко торчавшими над водой островками, покрытыми свежей зеленью молодой травы, и эти черные зловещие баржи, трюмы которых по самый верх забиты горем и человеческим страданием…

Талинин спал на скамейке на верхней палубе буксира. Сказалась напряженная неделя на пересыльном пункте в поселке Чижапка. Он долго крепился, но сон буквально валил его с ног. Наконец комендант лег и приказал матросу – рулевому разбудить его, когда пройдут Белую церковь. Рулевой, молодой парень со свисающими длинными волосами на засаленный воротник форменной куртки, провожая глазами уплывающую назад опрятную деревеньку с высокой церковью, пробурчал под нос:

– Уже пора, наверное?! – Он высунулся в открытый иллюминатор и негромко окликнул: – Эй, начальник, прошли Белую церковь!

Талинин проснулся сразу, но еще немного полежал с закрытыми глазами, наслаждаясь теплым свежим воздухом, прислушиваясь к доносившемуся с берега птичьему гаму, и только потом открыл глаза. Тяжело вздохнув, он опустил ноги со скамейки на палубу и сел, поматывая со сна головой.

Сильное течение прижимало баржи к крутому берегу. Так что в некоторых местах округлая корма их, зацепив свисающие к воде ветки черемушника, подминала их под себя или вырывала с корнем. Старый буксир жалобно поскрипывал от напряжения деревянным корпусом, едва двигаясь вверх по реке. Наконец, выбравшись из крутого поворота, пароход облегченно вздохнул и, накрывшись белой шапкой пара, весело зашлепал колесными плицами по воде. Перед караваном открылся просторный плес, в конце которого синела тайга, близко подступившая к самому берегу.

Наверное, в сотый раз комендант вытащил из планшетки аккуратно сложенную кальку с уже потертыми сгибами и развернул ее. На черной ленте реки нанизаны красные бусинки. Это были помечены места высадки спецпереселенцев. Рядом с красным квадратом стояла цифра. Палец Талинина нашел на кальке поселок Васюганский, и от него медленно пополз по речным извилинам и прямой линии плеса, и в конце его уткнулся в красный квадрат, рядом с которым была написана цифра «шесть».

Из рубки вышел капитан и присел на скамейку рядом с комендантом. Талинин быстро свернул кальку и положил ее в планшетку.

Капитан усмехнулся:

– Да не нужны мне твои секреты!

– Не положено! – хмуро заметил заспанный комендант.

– Не положено, так не положено, – проговорил капитан. – Только секреты твои на берегу остаются, на виду у всех!

Талинин промолчал, словно не слышал реплики капитана, и, вставая со скамейки, сказал:

– В конце плеса, на самом берегу стоит затесанная ель. Там и пристанем… – и, словно успокаивая себя, негромко проговорил: – Мимо не пройдем… Комендант поселка со своим помощником уже давно нас ждут. – Он медленно двинулся по палубе буксира, подошел к ее краю и взялся руками за леерное ограждение.

 

Глава 12

Солнце перевалило уже за полдень и начало медленно клониться к далекой синь-тайге. Перед самым носом парохода то и дело, купаясь в струях дрожащего от жары воздуха, летали с берега на берег неугомонные кулички. На заливных лугах с полоя на полой стремительно проносились стайки уток.

Наконец кончился плес. На левом берегу реки клином придвинулась пихтовая тайга, а около воды стояла высокая ель, затесанная с речной стороны. Затес был виден далеко с реки, на белом поле которого углем нарисована большая цифра «шесть». Выше на берегу стояла солдатская палатка; около входа дымился костер. Это было одно из будущих спецпоселений на Васюгане.

Гудок ревел протяжно с какими-то рвущими душу захлебывающимися переливами. В трюме стало тихо. Люди напряженно прислушивались, и стихнувший на мгновение шум возобновился с новой силой.

Как всегда, подтянутый, застегнутый на все пуговицы, Стуков спустился в трюм на половину лестницы и громко, стараясь перекрыть беспорядочный гам, крикнул:

– Татарские, Кыштовские!.. Готовьтесь к высадке! – Он постоял немного и с угрозой закончил: – Да чтоб быстро мне!..

Баржа загудела с новой силой, все пришло в движение. Кругом слышались радостные голоса ребятишек, женские всхлипы, рокочущие голоса мужчин.

– Кажись, приехали, – как-то растерянно проговорил Лаврентий Жамов. – Давай собираться, мать!

– Осподи, осподи! – запричитала Анна, беспомощно оглядываясь вокруг себя, затем подхватилась и кинулась к своим узлам.

– Настя, Настя! – суетилась Анна. – Чайник, где чайник?

– У Зеверовых! – отозвалась дочь.

– Осподи! – причитала Анна. – Не забыть бы че!

– Не забудем, тетка Анна! – успокоил тещу Иван Кужелев.

Анна выпрямилась и на короткое время припала к плечу зятя.

– Ой, сынок! Боюсь я, оставим че, где потом возьмешь… Гиблые места.

Слегка качнуло, баржа ткнулась носом в глинистый берег.

На палубе затопали сапоги; трюм гудел, словно потревоженный улей. Гулкий звук над головой подстегнул людей, и они заметались с новой силой. Загрохотали сходни, обитатели трюма опять невольно замерли. Послышался резкий голос коменданта:

– Не толпись, выходи по одному! Соблюдай порядок!

Произошло то, что и должно было произойти. Незнакомые люди, которых свела на барже общая беда, стали роднее родных. И разлука сейчас воспринималась более обостренно, так как каждый был уверен, что видятся они в последний раз. Хоть и надоела до чертиков плавучая тюрьма, но те, кому пришла очередь высаживаться на берег, до боли завидовали остающимся на барже. Зловонный трюм давал видимость хоть какого-то, более-менее определенного пристанища. Они привыкли уже к своей плавучей тюрьме. (Ко всему можно приучить русский народ.) А сейчас… Ох, как трудно ступить ногой в неизвестное…

– Выходи, выходи, не задерживай! – неумолимо подгонял голос коменданта Стукова.

– Уй, шайтаны! Стрилять буду! – вторила голосу коменданта вахитовская фистула. Он угрожающе выставил винтовку.

– Ну ты, стрелок поганый! – Высокорослый пожилой мужик бесцеремонно отодвинул штык в сторону, его роскошная русая борода густо побитая сединой, закрывала почти всю грудь. Вахитов отступил назад. А мужик с большим узлом на спине с трудом протиснулся на палубу. Ослепленный ярким солнцем, он беспомощно заморгал, вытирая выступившие на глазах слезы заскорузлой ладонью.

– Фамилия? – Стуков открыл амбарную книгу и нашел нужную страницу.

– Ивашов! – пробасил мужик.

– Раз, два… пять! – считал комендант, тыча пальцем в идущую следом женщину, двух молодых парней и подростка. – Ивашовы все, – пробормотал Стуков и, словно удивляясь, закончил: – Ты гляди, ни один не сдох! – Он поднял голову, и тут взгляд его остановился на мешочке, который женщина бережно прижимала к себе. Он окликнул ее: – Че это в мешке у тебя?

Ивашова остановилась и растерянно проговорила:

– Мука!

Стуков повернулся к конвойным и коротко приказал:

– Заберите!

Конвоир подошел ко вконец растерявшейся женщине и вырвал у нее из рук муку.

– Родимый, да чем я мужиков кормить буду! У меня вон их сколько! – запричитала Акулина Ивашова.

Комендант равнодушно смотрел на плачущую женщину и процедил сквозь зубы:

– Хлеб, кулацкое отродье, зарабатывать будете!

– Акулина! – строго прикрикнул муж. – Кого ты разжалобить хочешь? Они же нас за людей не считают!

– Проходи, проходи… Разговорчики! – торопили замешкавшихся спецпереселенцев конвоиры. Ивашов-старший ступил на жиденькие сходни, а снизу – из трюма уже подпирали другие.

– Фамилия?

– Кучумов!

Палец Стукова снова пересчитал людей, тыча каждого, кто проходил мимо него. Сверившись со списком в амбарной книге, комендант все же спросил:

– Весь выводок?

Старик Кучумов обернулся, осмотрел идущую вслед за ним семью и сказал:

– Все!

– Сдай муку!

На палубу, рядом с ивашовским мешочком, упал второй.

А голос коменданта неумолимо вызывал следующего:

– Назаров?

– Назаров! – подтвердил высокий сухощавый мужик.

– Откуда вас таких длинных набрали! – не удержался от замечания Стуков.

– Оттуда, откуда и ты появился! – буркнул пренебрежительно в ответ Назаров.

– Ну ты, полегче, разговорился…

В трюме прокатился тревожный рокот.

– Бабы, муку отбирают!..

Лаврентий Жамов в бешенстве процедил сквозь зубы:

– Кол бы им осиновый в задницу и пригвоздить к земле, чтоб не поганили ее!

Мария Глушакова растерянно повернулась к мужу, в руках она держала мешок с остатками муки.

– Ефим, че делать будем?

Глушаков, болезненный, с посеревшим без воздуха лицом, заросшим жиденькой бородкой, недовольно сказал:

– Че тут думать, отдай соседям!

– Ой, и правда! – обрадовалась Мария. – Нюра, возьми! – Она подала муку сидящей на нарах женщине, в колени которой уткнулась маленькая девчушка с длинными льняными волосами и в длинном платьице почти до самого пола. Мария погладила девочку по голове: – До свидания, Поля!

Девчонка уткнулась в колени матери. У Глушаковой дрогнул голос:

– Прощайте, люди добрые. Дай Бог вам здоровья! – Женщина низко поклонилась.

– Прощай, соседка! – Нюра крепко прижала к себе малолетнюю дочь.

Анна Жамова почти с ненавистью смотрела на свою муку. На ее лице постоянно менялось выражение от беспомощной растерянности до злобного ожесточения. Неожиданно на лице у нее промелькнула торжествующая улыбка. Она выпрямилась и оглядела окруживших ее людей.

– Бабы, у кого вода есть?

– У меня есть! – отозвался женский голос.

– У меня! – откликнулась еще одна.

– Настя, давай быстрей ведра! – скомандовала дочери Анна. Она высыпала муку в два пустых ведра и залила ее водой. Затем торопливо стала замешивать пресное тесто.

– Ты че ждешь?! – накинулась она на дочь.

Настя взяла другое ведро и тоже стала замешивать тесто.

– Черта с два, прости меня Осподи, я им отдам муку! – бормотала Анна. – Дождутся они ее у меня, держи карман шире!..

Толпа довольно загудела:

– Молодец, Анна, догадалась!

Другие предупредительно зашикали:

– Тише вы, а то услышат!

Анна между тем на скорую руку вымесила тесто и стала раскатывать лепешку. Затем распустила пояс на юбке и спрятала под кофту раскатанный сочень. Примотала его к животу холщовым полотенцем. Следом за матерью спрятала лепешку и Настя.

Жамовы выходили из трюма последними. Лаврентий осторожно пробирался с узлом на плече вслед за Прокопием Зеверовым, который нес на руках мать, старуху Евдокию. Когда Лаврентий вышел на палубу, Прокопий уже спустился на грязный берег, размешанный многочисленными ногами, и выбирал место, куда положить мать.

Евдокия слабым голосом просила сына:

– Прокопий, ты меня на травку положи! Слышь, Прокопий?

– Слышу, мама! – Прокопий шел среди сваленных на землю узлов, обходил группы людей, перешагивал через валежник, отжимая собственным телом кустарник, оберегая мать, пока, наконец, не выбрался из толчеи. Около калинового куста, цветущего белыми блеклыми цветами, положил мать на траву. Сняв с себя пиджак, он скатал его и подсунул под голову старухе.

– Ты, мам, полежи покуда, мы сейчас вещи сюда принесем, – проговорил Прокопий, поднимаясь с колен.

Евдокия лежала тихо. Она благостно улыбалась, повернув лицо к солнцу, и нежно гладила траву, еще совсем мягкую, изумрудно-зеленую.

– Осподи, дождалась! Думала, помру и солнышка не увижу! – Она внимательно посмотрела на сына и слабым голосом проговорила: – Ты иди, Прокоша, робь, а я тут полежу…

Прокопия кольнуло в сердце. Мать назвала его давно забытым детским именем. Он не мог оторвать глаз от старческих рук, изрезанных синими набухшими жилами, которые нежно гладили мягкую траву. Прокопий отвернулся. Он судорожно вздохнул, с трудом проглатывая ком, подступивший к горлу.

Лаврентий одним взглядом охватил место высадки. Прямо перед ним глинистый берег, заросший кондовым пихтачом вперемешку с высоким осинником. Слева – глубокая заводь, в которую впадал небольшой ручей; справа – вверх по реке набирал высоту яр, обнажая ободранный бок из красной глины, на котором, чудом зацепившись, кое-где росли малорослые кустики. Прямо против баржи в глубине леса стояла большая палатка. Рядом с палаткой у входа дымился небольшой костер. У костра стоял Талинин и рядом с ним – чернявый остроносый мужик в полувоенной форме, подпоясанный широким ремнем, на котором болталась револьверная кобура.

Скользнув по палатке взглядом, он повернул голову и увидел, как Прокопий положил мать под цветущий куст калины.

– Чего встал! – прикрикнул недовольно Стуков.

Лаврентий оглянулся, посмотрел коменданту в глаза, по лицу у него пробежала легкая судорога:

– А мне торопиться некуда, начальник; я уже приехал! – И тут же подумал: «Место-то хреновое, могли бы и получше выбрать. Высадили в самую грязь!»

– Проходи, проходи! – торопил Стуков.

– Иду, не ори! – Лаврентий шагнул на сходни.

– Где мука? – Комендант подозрительно сверлил Анну глазами.

Анна испуганно сжалась, у нее похолодело все внутри.

– Откуда мука, всю съели!

У коменданта на лице заходили желваки.

– Жамов, остановись!

Лаврентий повернулся на голос.

– Бросай узел!

– Ищи! – процедил сквозь зубы Лаврентий и сбросил узел на палубу.

– Вам че?! – зло накинулся на остальных Стуков.

Анна, Настя и Иван положили свои узлы.

Конвоиры стали усердно ворошить пожитки, но ничего не нашли. Вахитов даже ящик с инструментами опрокинул. Зазвенев, инструменты рассыпались по палубе.

– Тише ты! – не сдержался Лаврентий. – Не видишь, инструменты.

– Осподи! – переживала Анна. – Хотя бы обыскивать не стали! – Она чувствовала, как сырое тесто под кофтой буквально жжет ее тело. Женщина боялась, что сейчас не выдержит, поправит примотанный сочень рукой, и обман откроется.

– Ничего нету! – доложил конвоир.

– Сматывайтесь отсель быстрее! – Стуков подозрительно переводил взгляд с одного спецпереселенца на другого.

Анна подхватила свою поклажу и быстро сбежала на берег.

«Кажись, пронесло!» – мысленно перекрестилась баба. Следом за Анной сошло все семейство.

– Пойдем, сосед, к моим, там свободнее! – предложил Прокопий, забирая свои вещи.

Зеверовы и Жамовы стали пробираться по берегу сквозь людской муравейник к калиновому кусту, где осталась лежать старуха Евдокия.

Лаврентий с узлом на спине ломился следом за Прокопием. В траве, поперек свежепримятого следа, лежала сваленная ветром пихта. Дерево ощетинилось полузасохшими, точно выкованными из железа сучьями. Лаврентий попробовал протиснуться боком между омертвевшими сучьями; мешал узел, и он больно напоролся о торчащий гвоздем обломок сучка. От резкой боли потемнело в глазах. Лаврентий в бешенстве скинул узел на землю и с ожесточением начал выламывать сучья из подгнившего ствола ударами ног, чувствуя, как сквозь подошву сапог в ступни отдает жгучая боль. Лаврентий свирепел все сильнее, яростный мат вырвался из перекошенного рта, на губах закипела пена.

Иван растерянно остановился и смотрел на беснующегося тестя. Затем сбросил свой узел и кинулся к Жамову, крепко обхватив его руками.

– Дядя Лаврентий, опомнись!

– Сволочи, сволочи! – бессвязно хрипел Жамов, вырываясь из крепких объятий зятя.

– Да опомнись же! – Иван сильно тряхнул Жамова.

Также внезапно, как вспыхнул, так и прошел приступ ослепляющей ярости. Лаврентий уже осмысленно посмотрел на зятя и тихо попросил:

– Отпусти, Иван!

Кужелев разжал руки.

Лаврентий обессиленно опустился на злополучный ствол и, морщась от боли, стал потирать избитые ноги. Затем поднял голову и посмотрел на родных, глядевших на него испуганными глазами. Мужик виновато улыбнулся.

– Че, думали, тятька с ума сошел? Не-е-т, не сошел пока! Не дождутся!..

Совсем рядом, за деревьями, запричитала Дарья Зеверова. Жамов поднял голову:

– Евдокия, однако, отмучилась! – грустно проговорил Лаврентий и поднялся с валежины. Анна часто закрестилась.

Старуха так и лежала под кустом, вцепившись маленькой высохшей ручкой в нежно-зеленую траву. Около нее на коленях стояла сноха и тихо голосила. Здесь же стоял, опустив голову, Прокопий и три сына. Младший, Генка, точная копия матери, невысокий, полный, круглолицый, плакал навзрыд, хлюпая покрасневшим носом. Николай, с неизменной гармонью, прижал к себе плачущего племянника.

Прокопий глухо застонал и бессильно опустился на траву.

Он смотрел на спокойное, ставшее вдруг чужим лицо матери, и в груди у него постепенно зарождался страх. Ему стало ясно, какая неумолимая, безжалостная сила занесена над их головами.

Смерти, смерти, начиная с Иртыша и кончая сегодняшней, а с неба светит солнце… и ни одно облачко не посмело его омрачить. В голове у Прокопия копошится мыслишка: «Выжить, выжить – любой ценой; смириться, приспособиться… Другие пусть сами думают, у них своя голова… А я жить хочу!»

На коленях перед покойницей стоял уже другой человек – смятый, испуганный, даже широкие плечи мужика не держали прямо его голову, руки безвольно опущены.

Послышался громкий голос Талинина:

– Скот выгружай! Устраиваться будете потом!..

Николай снял ремень гармони с плеча, бережно поставил ее на землю и с горечью сказал:

– Даже тут по-человечески не дадут…

Лаврентий положил руку на плечо парня и легонько сжал пальцы:

– Оставайтесь, без вас управимся! – он кивнул Ивану, и мужики пошли на голос коменданта.

Долго устанавливали тяжелые и широкие сходни с борта баржи на берег. Потом стали выводить из трюма лошадей. Первым был пегий мерин с большой головой, мосластыми ногами и свалявшейся, еще не полностью вылинявшей шерстью. Мерин спокойно вышел на палубу и, ослепленный солнечным светом, ошеломленно остановился. Лаврентий гладил возбужденную лошадь по холке:

– Успокойся, Пегаш, успокойся. Измучилась скотина! – он очесывал рукой еще лезшую на боках шерсть. – Ниче, Пегаш, отъешься на свежей траве. – Мерин закрыл глаза, прислушиваясь к тихому и ровному голосу человека, стал постепенно успокаиваться. Жамов взял лошадь под уздцы, и она послушно ступила на сходни. Так же легко свели и остальных лошадей. Последней была кобыла вороной масти. С ней пришлось мужикам помучиться. Как только Ефим Глушаков вывел ее на палубу, кобыла зауросила. Упершись в деревянный настил четырьмя ногами, она только тянула голову вслед за поводом, за который тащил ее Ефим, и не двигалась с места. Глушаков материл на чем свет стоит лошадь; она только прядала ушами. Иван Кужелев не вытерпел и огрел кобылу черенком вил. Воронуха дико взвизгнула и взвилась на дыбы. Не ожидавший рывка, Глушаков выпустил повод и покатился по палубе, стараясь увернуться от беспорядочно машущих над головой конских копыт. Воронуха прижалась боком к перилам, ограждавшим палубу. Старые доски не выдержали, раздался треск ломаемого ограждения, и лошадь с жалобным ржанием рухнула за борт, скрывшись почти с головой в омуте, размытом постоянно меняющимся уловом.

– От сволочь лупоглазая! – матерился Глушаков, потирая ушибленные колени. Затем наклонился через борт и злорадно сказал: – Купайся, дура, купайся!

Воронуха между тем подплыла к берегу и, хлюпая в жидкой грязи копытами, вышла на берег. Вздрагивая всем телом, она стряхнула с шерсти воду. Затем спокойно дала взять себя за повод и увести к другим лошадям.

Солнце все ниже клонилось к горизонту. Все сильнее окрашивалась в бордовые тона синеющая на горизонте тайга. От деревьев побежали длинные голубовато-серые тени. Кончался день, наступил первый вечер на новом месте. Из примятой сотнями ног травы поднялся потревоженный комар. Полчища кровопийц с жадностью набросились на измученных дорогой людей. Искусанные детские мордашки пухли на глазах. Они до крови расчесывали укусы, послышался нетерпеливый плачь. Матери, как могли, успокаивали их, отгоняя комарье от детей и от себя выломанными ветками. В ушах стоял сплошной звон. Табор гудел. Отовсюду слышались испуганно-истерические голоса.

– На погибель привезли! Палачи!..

Жамов путал лошадей. Они всхрапывали, яростно трясли головами, беспокойно сучили ногами.

– Сто-ой! – властным окриком осаживал очередную лошадь Лаврентий. Спутав последнюю Воронуху, он погладил ее по мокрой шерсти и задумчиво сказал:

– Это цветочки, Воронуха, ягодки впереди.

Кобыла повернула голову на человеческий голос, тяжело и шумно вздохнула, потом, неловко приподняв спутанные передние ноги, грузно скакнула вперед и, припав к земле мягкими подвижными губами, с жадностью захрумкала молодой и сочной травой.

– Отъедайся пока! – тихо говорил Лаврентий. – Зимой, однако, помотаем сопли на кулак. Если б можно было, Воронуха, наесться впрок.

Суматошная выгрузка закончилась и Лаврентий не торопясь стал осматривать новое место. За рекой синела такая же вода, залившая огромные пространства. За ливой – чернела тайга. Красное солнце, большое, опухшее, низко висело над горизонтом.

«Ну вот и приехали, – подумал Лаврентий. – Хошь не хошь, а обживать место надо!» – Его бледное лицо, не видевшее целый месяц солнца, со свалявшейся бородой, облепил комар, но Лаврентий ничего не замечал; он был весь погружен в думы.

Потянуло горьковатым дымком. Спецпереселенцы разводили дымокуры. Ядовитые клубы желто-зеленого дыма от тлевшей на костре травы поползли низко над землей, постепенно закрывая весь табор. Комар немного отступил. Люди вздохнули свободнее, начали делать временные навесы от непогоды, готовились ко сну.

На баржах загрохотали крышки, закрывали люки трюмов. И сразу стихли голоса оставшихся на барже людей.

Талинин давал последние указания Сухову, поселковому коменданту:

– Километров шесть выше по течению высажу следующую партию. Это будет седьмой поселок. Учти, он пока за тобой тоже. Руби дорогу между поселками и – раскорчевку, раскорчевку… Это сейчас главное. Понял?!

– Понял! – Сухов стоял, вытянув руки по швам.

– Заводи среди спецпереселенцев активистов, или, по инструкции, группу содействия. Ты должен все знать, кто чем дышит в лагере.

– Так точно!

У Талинина першило в горле от стелющегося по земле едкого дыма, слезились глаза. Он поморщился:

– Развели горечь…

– Комар заедает! – начал оправдываться Сухов.

– Вижу! – недовольно ответил Талинин и подал руку Сухову. – Сейчас отчаливать будем. До поселка Айполово, конца пути, еще далеко. – И уже с палубы парохода еще раз напомнил: – Обязательно появись на днях в седьмом поселке. Он за тобой, пока не пришлю туда коменданта И не забывай про раскорчевку…

«Дедушка» загудел, низкий рев покатился по водной поверхности. Из-под колес со свистом вырвался пар, сплошной гул заложил уши. Белые клубы пара, перемешавшись с дымами костров, закрыли все вокруг. Казалось, пар гремит целую вечность. Но вот он стих. Наступила неестественная тишина.

Матросы навалились на шесты, отталкивая нос парохода от берега. Шесты выгибались дугой, глубоко вязли в прибрежной тине. Матросы матерились, с трудом вытаскивая их из ила. Медленно провернулись колеса парохода. Поскрипывая ветхим корпусом, «Дедушка» неторопливо зашлепал плицами, выгребая на речную стрежу. Натянулись буксирные тросы.

Иван Кужелев стоял на берегу, рядом с баржей. На палубе, на краю борта стоял Кузьмич, рядом с ним Илья Степанович Широких. Иван, прощаясь, помахал им рукой. Кузьмич сдернул шапку с головы, обнажая незагоревшую лысину, особенно хорошо заметную в мягком прозрачном полумраке северной ночи. Старик погладил ее рукой и тихо проговорил:

– Эх, Ванька, Ванька, язви тя в душу! Прощевай!.. – У старого шкипера дрогнул голос.

Илья Степанович достал большой носовой платок и трубно высморкался:

– Свербит че-то в носу, дыма полно! – виновато проговорил милиционер. – Ты, того, Иван! – Он запнулся, хотел что-то добавить и с горечью махнул рукой. Тут же на берегу, около самой воды, стояла молодая женщина с грудным ребенком на руках. Она напряженно смотрела вслед отплывающему каравану, подавшись всем телом вперед. С каждой секундой полоса воды, разделявшая берег и баржу, становилась все шире и шире. Ивана насторожила неестественно застывшая поза женщины, ее лихорадочно блестевшие глаза.

На фоне багрового заката фигура женщины казалась почти черной. Иван шагнул в ее сторону, пытаясь окликнуть.

В это время она вдруг закричала пронзительно с нечеловеческой силой:

– Стойте, стойте! Куда же вы!.. – и бросилась вслед за уплывающей баржей в омут, прижимая ребенка к себе. Она успела только один раз взмахнуть рукой и скрылась под водой.

Иван оцепенел. На крик подбежали люди. Кужелев еще мгновение подождал, надеясь, что голова женщины покажется на поверхности. Только разбегавшиеся волны, от скрывшегося в воде тела, едва заметно качнулись у берега, подбираясь к сапогам. Он мельком глянул на затухающую волну, сел на траву и быстро скинул сапоги. Вскочив на ноги, Иван крикнул толпившимся на берегу людям:

– Смотрите, может, покажется где! – и стремительно кинулся в реку. Отфыркиваясь, Иван вынырнул: – Не показывалась?

– Нет, не-ет! – ответила с берега разноголосица.

Иван снова нырнул, совсем не чувствуя холодной воды. Вслепую шарил руками, натыкаясь то в илистое дно, то обшаривал осклизлые ветки замытого куста или дерева, внутренне содрогаясь от мысли, что вот-вот руки его упрутся в мягкое тело утопленницы. Пересиливая себя, он все нырял и нырял, а мощное течение полноводной реки уносило его все дальше и дальше вниз по течению. Иван устал. Он почувствовал, если еще раз нырнет, то у него не хватит сил выплыть на берег.

Над головой неистовствовал бекас, он раз за разом взмывал высоко в небо и оттуда в стремительном полете скользил вниз, точно атакующий штурмовик, прошивал воздух длинными пулеметными очередями. Взмыв снова вверх, длинноносая птица спланировала на высокую сухостоину, стоящую прямо на берегу реки. Ее звонкий голос «Ча-ка, чака» разносился далеко вокруг.

Тяжело взмахивая руками, отфыркиваясь и хлебая воду, Иван поплыл на звонкий голос птицы. Спасатель с трудом подплыл к берегу и на четвереньках выполз на сушу. Не было сил, чтобы подняться на ноги; человек на четвереньках отполз подальше от воды и со стоном рухнул на траву. Только через некоторое время Иван немного отдышался и стал воспринимать окружающий мир. С какой-то болезненной обостренностью он почувствовал свежий аромат ветерка, неумолчную возню в кустах ночных пичужек, неистовый гвалт лягушек и назойливый звон комаров.

Кругом кипела жизнь… Ивану вдруг стало горько оттого, что в этом буйном кипении не нашлось места молодой женщине и только вступившему в жизнь маленькому существу. Иван сел на земле и, обхватив руками колени, уставился на воду. Водный поток, завихряясь, тыкался в берег, раскачивая залитые ветки тальника, и равнодушно катился мимо одинокого человека. Словно мгновение назад не случилось никакой трагедии.

Недалеко, из прибрежного леса, послышался обеспокоенный голос жены.

– Иван, Иван!.. – надрывался Настин голос.

Кужелев точно не слышал жену. Он все так же, молча, сидел, провожая взглядом бегущий мимо него поток воды.

Совсем рядом послышался треск сучьев. На берег вышла Настя. Увидев мужа, она с горечью и обидой проговорила:

– Господи, ну что же ты молчишь?! – она подошла к Ивану, села рядом с ним на землю и прижалась щекой к мокрой рубахе мужа.

Ее плечи вздрагивали. – А я-то уж все передумала!.. – Голос ее дрожал и рвался.

Иван нашарил Настину руку, взял ее ладонь в свою и крепко сжал.

 

Глава 13

Наступил первый день на новом месте…

Лаврентий проснулся рано. Он с наслаждением вдыхал свежий утренний воздух и внутренне содрогнулся, вспомнив сырой, спертый воздух постоянно темного трюма. Восходящего солнца не было видно, его отгораживал временный навес, наскоро сооруженный вечером, под которым спала семья. Плотной стеной окружала табор тайга. В ногах у спящего семейства едва дымился костер. Дрова в нем давно прогорели, и угли покрылись седым пеплом, легким и пушистым. Солнечные лучи окрасили в розовые тона жиденькую испарину, поднявшуюся над теплой землей. Рядом, за кустами, мурлыкала сонная река. Изредка она то позванивала в прутьях залитого тальника, то тяжко ухала упавшим комом земли с крутого берега, подмытого течением. И птичий гам неистовый, жизнеутвеждающий.

«Вот и добрались до того самого черта, который не так страшен!..» – подумал Лаврентий, прислушиваясь к птичьей возне в кустах. Вдруг где-то далеко в тайге закуковала кукушка. Лаврентий невольно затих, прислушиваясь к родному и чистому голосу вещей птицы. Вспомнив детство, стал считать предсказываемые кукушкой годы. А птица все куковала и куковала, словно наперекор судьбе пророчила поселенцам долгую, долгую жизнь. Сбившись со счета, Жамов светло улыбнулся и мысленно поблагодарил серую вещунью: «Спасибо тебе, родная, спасибо!» Хоть и понимал, что все это ерунда, но все равно на душе стало легче. С другого края общей на земле лежанки кто-то заворочался.

– Ты, Иван, не спишь? – тихо спросил Лаврентий.

– Я давно уже не сплю! – ответил зять.

– Вот и я не сплю… Слышишь, кукушка кукует, нашу судьбу ворожит!

– Слышу! – Иван помолчал и с грустью в голосе тихо сказал: – Как у нас дома, в Лисьем Мысе.

Недалеко от жамовского навеса заплакал ребенок. Лаврентий повернул голову; на сухом суку дерева, под которым спала Акулина Щетинина, висела зыбка. В полусне не совсем проснувшаяся женщина качнула ее, но ребенок не переставал плакать. Тогда Акулина подняла тяжелую голову и, посмотрев на зыбку, со вздохом поднялась к ребенку. Взяв на руки орущего грудничка, она привычно проверила, не мокрый ли он, затем расстегнула кофту и, высвободив полупустую обвисшую грудь, сунула сосок в рот младенцу. Ребенок замолчал. Акулина опять забылась в тяжелом сне.

Лаврентий задумчиво глядел на одинокую женщину, и у него кольнуло в сердце.

«Надо навес ей изладить седни или к себе взять… Не дай Бог дождь!» – подумал он и крепко выругал про себя Александра Щетинина.

Помаленьку просыпался лагерь. Полусонные люди, вздрагивая от утренней свежести, подправляли полузатухшие костры, в ближних кустах справляли большую и малую нужду. Встал и Лаврентий. Поворошив палкой золу, он вывернул светящиеся рубиновым светом угли и положил на них с вечера заготовленную растопку. Через некоторое время на сушняке весело заплясали жиденькие язычки пламени. Костер начал разгораться. Лаврентий смотрел на мятущееся пламя и, вдруг усмехнувшись, сказал зятю:

– Чего-чего, а дров тут хватает! – потом взял в руки чайник и поднялся с земли. – Не буди их, пусть спят пока!

– Не сплю я, отец! – отозвалась Анна и заботливо прикрыла малолетнюю дочь.

После смерти двоих детей Анна с какой-то болезненной навязчивостью следила за Танькой, постоянно опекая ее, так что девчонка, тяготясь излишней заботой, часто грубила матери. Анна плакала…

– Я пошел за водой! – проговорил Лаврентий и по одной из свежих тропок, протоптанных с вечера в траве, вышел на берег Васюгана.

Тень от низко висящего над тайгой солнца почти до середины накрыла реку, резко деля мир на две части. Под крутым берегом, заросшим могучими деревьями, чернела вода, омывая сушу, на которую высадили спецпереселенцев, а противоположная сторона реки была залита солнечным светом. Дул свежий утренний ветерок. И в зарождавшихся волнах по всей освещенной поверхности воды вспыхивали то тут, то там веселые искрометные зайчики. Река смеялась. Эта граница была так ясно видна, что Лаврентий невольно подумал:

«Вот и нас так: дождались, кажись, солнца, только жисть маленько наладилась, и на тебе… Да-а! – ругнулся Лаврентий. – Не все теперь доживут до солнышка… Мать их за ногу!» – Защемило сердце. Он вдруг ясно услыхал голос Васятки. У мужика перехватило горло, и на глаза навернулись непрошеные слезы. Лаврентий судорожно перевел дыхание и, устыдившись минутной слабости, решительно вошел в реку, недовольно бормоча под нос:

– Распустил слюни, язви тебя…

Разогнал чайником сор на поверхности воды и, отведя подальше руку, чтобы не зацепить взбудораженную сапогами муть, быстро набрал воду в чайник.

– Надо мостки построить! – все так же недовольно продолжал бурчать Лаврентий, а внутренний голос услужливо с ехидцей подсказывал: – Построишь, Лаврентий, построишь! Много чего еще строить придется! И накорчуешься…

С внезапно испорченным настроением Жамов вернулся с реки.

Около костра возилась Анна, пекла лепешки из припрятанного от конвоя теста. Настя с трудом расчесывала грязные волосы:

– Ой, мамка, накупаюсь седни, намоюсь! – мечтала она.

– Воду кипятить надо, тогда уж мыться и стираться! У Таньки волосы шевелятся! – недовольно проворчала Анна. – Вошь заела совсем! – Анна продолжала ворчать дальше. – Корыто бы хоть какое, отец; белье надо в щелоке прокипятить. Ведь заест вша-то!

– Ясно, заест, только поддайся ей! – согласился Лаврентий и повесил на таган большой медный чайник.

По всему лагерю дымились костры, возбужденно переговаривались люди, проведя первую ночь на новом месте. Слышался даже смех. Одни поправляли навесы, другие, громко фыркая и отдуваясь, с наслаждением плескались в холодной васюганской воде.

– Николай! – зубоскалил Иван Кужелев. – Глянь, у тебя конопатки-то отмылись, ишь какие ядреные стали! А я думал, они у тебя без солнца зачиверели!

– Да брось ты! – отмахнулся Николай Зеверов. – От грязи все тут зачиверели.

Высоко поднявшееся солнце высветило табор. Весь изрытый, с поломанными кустами, ободранными стволами деревьев, в беспорядке дымящимися кострами, он обезображенной язвой вклинился в девственную, нетронутую столетиями тайгу.

Вдруг резко ударил выстрел. От неожиданности Лаврентий вздрогнул и расплескал чай. Кипяток обжег грудь. Жамов поморщился. Зашелся в крике ребенок, Акулина стала уговаривать испуганного выстрелом ребенка.

– Эй, вы! – раздался громкий грубый голос от палатки коменданта. – Иди сюда! На собрание!

– Вот, падлюка, ребенка перепугал! – выругался Лаврентий, поднимаясь с земли.

К палатке коменданта со всех сторон потянулись спецпереселенцы. Постепенно маленькая полянка около палатки заполнилась плотной разноголосой толпой.

У палатки ждал, широко расставив ноги, человек. Одет он был в галифе синего цвета, в заляпанные жирной глиной яловые сапоги и зеленую гимнастерку. Ворот гимнастерки расстегнут, так что виднелся почерневший от грязи, давно не стиранный подворотничок. Темные нечесаные волосы падали на брови, из-под которых светились колючие глаза. Широкий воинский ремень на гимнастерке некрасиво перекашивала тяжелая кобура, из которой торчала деревянная ручка револьвера. В правой руке – ременная двухколенная плеть. Он обвел собравшихся тяжелым недобрым взглядом. Спецпереселенцы невольно присмирели, глядя на начальство.

– Я – Сухов Митрий Иваныч. Ваш комендант и самого поселка тоже пока! А это… – Он показал на стоящего рядом человека с винтовкой на плече. И вдруг совсем неожиданно сказал: – Я для вас теперь все. Поняли? – И он снова ткнул пальцем в стоящего рядом человека. – А энтот – тоже все, но только помене! – и неожиданно загоготал: – Га, га, га…

Лаврентий с любопытством разглядывал свое начальство, его передернуло от всего вида Сухова.

«Какой ты – все! Гусак ты, боле никто!»

Из толпы вдруг раздался удивленный женский голос:

– Бабы, гля-я! Комендант, кажись, дурной!

– Че, че? – переспросил не разобравший реплику комендант. Рядом стоявший Поливанов заулыбался. Сухов покосился на помощника и зло процедил сквозь зубы:

– Ну ты… Скалишься!

Поливанов согнал улыбку со своего лица. Сухов достал из кармана галифе свернутую вдвое тоненькую брошюрку и поднял ее над головой, продолжая сверлить толпу своими серыми колючими глазами.

– Видели? – он помахал тоненькой в четыре листика брошюркой. – Это инструкция, в ней все записано!

– А че записано? – послышался из толпы нетерпеливый голос.

– Все! – кратко отрезал комендант. – Если кто думает, что они приехали сюда отдыхать, то они очень даже ошиблись! – И Сухов снова неожиданно загоготал, широко открывая рот: – Га, га, га! – и так же неожиданно замолчал.

Толпа настороженно застыла.

– Никто из лагеря без моего разрешения даже шага ступить не может! – рубил словами комендант. – За первую отлучку, если поймаю, буду снижать норму хлеба; за вторую – составлю протокол и отправлю в участковую комендатуру. Если вы, кулацкое отродье, думаете, что попали на край света, то ошибаетесь. Есть места и подале!.. Талинин найдет такому умнику место! – И он снова грубо и резко загоготал.

Этот неожиданный и совсем не к месту смех удручающе подействовал на людей. Стоявшая рядом с Лаврентием старушка с выбившимися из-под платка седыми волосами мелко, мелко закрестилась:

– Осподи, сатана какая-то, а не человек!

«Точно бабка сказала!» – подумал Лаврентий, неприязненно разглядывая коменданта.

А Сухов все говорил резко, грубо:

– Жрать дармовой хлеб не будете, его зарабатывать надо! Кто норму выработает, тот получит шестьсот граммов муки.

– А детям, старикам? – Акулина Щетинина выжидательно уставилась на коменданта, качая на руках грудного ребенка.

– Иждивенцам – триста граммов.

Загудел басом Федот Ивашов:

– Значит, у людей все продукты подчистую – и по триста грамм?

На губах у Сухова мелькнула издевательская ухмылка.

– Кто совецкой властью недоволен, тому можно и норму убавить, чтоб, значить, горло не драли!

– Это как же не драть горло! – закричала Акулина. – У меня вот два рта! – Она подняла закутанного в тряпье грудного ребенка, и к матери испуганно жался десятилетний мальчишка, Федька. – Я их чем кормить буду?! Мужика нет! – У женщины навернулись на глаза слезы.

– Брось, Акулина, мы же для них кулацкое отродье! Ему думать не надо, у него в руках инструкция! – пробасил Ивашов.

Акулина всхлипнула.

Настя молчала, только с каждым словом Сухова все крепче и крепче прижималась к мужу. Иван чувствовал, как ее бил мелкий нервный озноб. Он взял жену за руку, крепко сжал ее ладонь в своих ладонях и негромко сказал:

– Проживем, Настя! Смотри, какие просторы, а день-то какой!

Настя жалко улыбнулась.

Вдруг где-то сзади, за плотно сбившейся толпой, послышался бесшабашный смех. Это собравшиеся вместе молодые парни над чем-то весело смеялись, а Николай Зеверов, жестикулируя руками, что-то рассказывал.

– Прекратить! – взбеленился Сухов. – Завтра же пойдете на работу. Погоняли лодыря на барже, теперь другие порядки будут! – Комендант перебирал взглядом лица переселенцев и вдруг, вытянув руку, ткнул пальцем в сторону Жамова: – Будешь бригадиром.

Лаврентий чуть не поперхнулся от неожиданности, а палец Сухова уже уставился в сторону Федота Ивашова: – Ты тоже будешь бригадирить.

А Сухов дальше шарил глазами по толпе. Мужики невольно отступали, стараясь спрятаться за спины друг друга. Только Прокопий Зеверов, глядя прямо в глаза коменданта, слегка подался телом вперед. Взгляд коменданта остановился на мгновение на рыжем мужике, подавшемся к нему всем телом. (На лице у Сухова промелькнула самодовольная ухмылка.) Он перевел взгляд в конец толпы.

– Эй, ты, конопатый, – будешь бригадиром! А то больно веселый, я посмотрю! – указал Сухов на Николая Зеверова.

Опустив плечи, Прокопий как-то сразу сник.

Сухов же, размахивая над головой инструкцией, продолжал говорить:

– Начиная с завтрашнего дня – все на работу. Первым делом – раскорчевка и постройка дома. Работать с восьми утра и до шести вечера. Это касается тех, кто выполнил норму. Кто не выполнил – тот будет рассматриваться как саботажник.

Дед Христораднов, тяжело опираясь на палку, спросил у Николая Зеверова:

– Сынок, а сынок, это какой такой собашник? У нас навроде нет никакой псины!

Николай улыбнулся, наклонился к деду и крикнул в ухо:

– Дед, не собашник, а саботажник!

– Ась? – переспросил старик.

Николай и сам не знал толком смысла этого слова и как мог стал объяснять старику:

– Ну, это вроде как лентяй понарошку!

– Это как – лентяй понарошку? – оскорбился старик. – Всю жисть робили, спины не разгибали и собашниками не были… – Дед сердито пристукнул своим батожком в землю. – На чужой кусок зубы не скалили. А теперь – вишь, собашниками стали!

– Разговорчики! – Сухов резко ударил плетью по голенищу сапога, желтым облачком поднялась пыль, облетевшая с голенища.

– Уклонение от работы будет рассматриваться, как саботаж!

Сухову явно понравилось слово «саботаж», вычитанное в инструкции. Он с особенным удовольствием напирал на это слово, точного смысла которого наверняка не знал:

– С саботажниками целоваться не будем! Всем понятно?

Люди молчали, только слышно было дружное шуршание березовых веток: спецпереселенцы ожесточенно отмахивались, разгоняя назойливых комаров.

Сухов, тоже отмахиваясь инструкцией от комаров, продолжал говорить:

– Бригадирам седни же составить списки бригад, чтобы все были – и рабочие, и иждивенцы. Одна бригада будет строить, другая – корчевать, третья – будет рубить дорогу в седьмой поселок и на Белую церковь… – он снова хлестнул плетью по сапогу и сказал, как отрубил: – Все, можно расходиться! – Потом ткнул пальцем в Лаврентия Жамова, ближе всех стоящего к коменданту: – Бригадиры, останьтесь!

Лаврентий, Федот Ивашов и Николай Зеверов остались, а народ стал расходиться по своим костеркам, к своему еще не обустроенному жилью.

– Садитесь, где стоите! – сказал Сухов и опять совершенно неожиданно рассмеялся, грубо, отрывисто.

Бригадиры переглянулись.

Лаврентий хмуро проговорил:

– Не бары, постоим!

Сухов перестал смеяться и впился взглядом в мужиков:

– Седни же вечером чтоб списки были готовы. По ним будем выдавать паек!

Жамов неловко переступил, под его сапогом треснул сломанный сучок:

– Можить, ослобонишь меня, начальник?

– Это почему? – строго спросил Сухов.

– Дак малограмотный я. Только и могу подпись по памяти поставить, куда мне бригадиром.

Комендант смотрел на бригадира, по лицу его блуждала едва заметная усмешка:

– Учетчика поставишь, если сам не выучился грамоте; до седых волос почти дожил…

– Ты меня грамотой не попрекай, начальник. Негде было ей учиться. Вот моя грамота. – И Лаврентий протянул перед собой крепкие мозолистые руки. Сухов не удостоил ответом Лаврентия и строгим голосом закончил:

– Смотрите у меня, чтоб дисциплина и норма была, не то шкуру с вас спущу… Паек будем выдавать вечером после вашей подписи! – и выдал каждому по толстой амбарной книге.

Списки составляли по своим районам; иждивенцев делили поровну между бригадами. Акулина Щетинина с ребятишками попала к Николаю Зеверову.

Собрание и составление списков заняло половину дня. Наступил обед. Жамов сидел около костра и бездумно смотрел на бесцветное пламя. Анна снимала с тагана вскипевший чайник и, неосторожно схватившись за раскаленную дужку, крепко, по-мужски, выругалась.

– Че-то делать надо, отец! Так все руки решить можно!

Лаврентий поднял голову и спросил:

– А где Танька?

– На реке, где ей быть! Ты слышал меня, ай нет?

– Слышал! – буркнул Лаврентий и посмотрел на Ивана: – Однако, печь из глины бить надо, и вправду руки порешат. – В его бороде спряталась легкая усмешка. – Что-что, а глины здесь невпроворот!

Во вторую половину дня Лаврентий с зятем собрались бить печь. Настя и Анна тут же рядом месили глину в неглубокой яме.

Жамов взял в руки кусок глины и стал разминать его пальцами:

– Жирная, язви ее, песочку бы! – проговорил печник. – Ну да ниче, вывернемся! Верно, дочка? – подмигнул Таньке отец.

– Ага! – девчонка весело заулыбалась.

Лаврентию, насильно оторванному от дела целый месяц, не терпелось взяться за работу. Для него было мучением – сидеть сложа руки. Жамов понимал, что Сухов с завтрашнего дня уже не даст ни минуты покоя, что впереди предстоит работа подневольная, убивающая… Поэтому остаток дня надо использовать с толком. Нужно хоть как-то устроить место, сделать шалаш, печь… Божья благодать – солнечные деньки – не вечны. Лаврентий стоял задумавшись, машинально разминая в руках глину. Очнувшись, он снова посмотрел на Таньку:

– Ниче, Танька! Бог не выдаст – свинья не съест! – подмигнув еще раз дочери, он улыбнулся и продолжил: – Песка нет, так мы в глину травы сухой подмешаем! Верно!.. – Подтолкнув легонько дочь, сказал: – Беги, Танька, на берег реки, там наносов много, ташши их сюда.

Скоро около костра была большая куча травы. Это Танька и Федька Щетинин наносили ее с берега Васюгана. Иван на стволе поваленного дерева мелко рубил топором траву. Анна и Настя, подвернув подолы юбок выше колен и подмешивая в глину сухую рубленую траву, месили ее ногами. Глина потрескивала, попискивала, постепенно подчиняясь упорству мнущих ее ног, становилась мягкой и эластичной.

Лаврентий выровнял лопатой площадку рядом с костром, взял в руки ком глины и ударил его о землю.

Вокруг Жамова трудился весь табор. За каких-то полдня люди обжили берег. Они пообломали сучья на деревьях, сожгли на костре мелкий валежник, опавшие сухие листья, повырубили кустарник, притоптали траву. Еще с вечера нетронутая тайга нехотя отступала, постепенно становилась все светлее и просторнее, и даже комара стало заметно меньше; речной ветерок свободно гулял на притоптанной площадке, сгоняя гнус в сторону.

Кое-кто тоже бил печи из глины, а другие копали ямы для тех же печей.

Лаврентий выпрямился, оглядывая стан. На краю площадки, недалеко от берега, он увидел старика, сидящего на толстой валежине. Волосы старика, седые и невесомые, слегка шевелил слабый ветерок. Он что-то говорил, тыча палкой в глину, которую месила невестка. Сын старика тоже бил печь.

– Христораднов разоряется! – улыбнулся Жамов.

Когда они с Иваном ходили переписывать людей в бригаду, ему запомнился этот старик и сразу понравился. Лаврентий согнал с лица улыбку, вспомнив разговор со стариком Христорадновым.

– Мы, милок, – дребезжал голос старика, – хучь и Христорадновы, а христорадничать никогда не христорадничали. А вот робить – робили. Ты, милок, не сумлевайся, записывай Христорадновых в бригаду. – Он показал рукой на домочадцев.

Иван записал в амбарную книгу и рабочих, и иждивенцев.

Дед вдруг поманил Лаврентия высохшей ручкой и тихо сказал:

– Сядь, милок, рядом, я чей-то сказать тебе хочу.

Лаврентий примостился рядом со стариком на валежине.

Старик оперся о палку двумя руками и, положив на них острый подбородок, пристально смотрел в далекое заречье. Словно мучительно пытался прочесть на далеком горизонте только ему одному известное. Бескровное лицо его было неподвижно. Казалось, дед забыл, что пригласил собеседника к разговору.

Лаврентий негромко кашлянул. Старик наконец повернулся и посмотрел на соседа поголубевшими от старости глазами.

– Мне уже тут не жить! Пожил, слава те осподи! – старик снова замолчал, потом встрепенулся, и старческий дребезжащий голос продолжал дальше: – Это и хорошо, милок! Вам, кто останется, будет легше.

Как всегда в таких случаях, неизвестно, что и ответить собеседнику. Лаврентий чувствовал, начни он бодрым голосом разуверять старика, это будет настолько неправдоподобно, что у него просто не повернулся бы язык. И согласиться со стариком – тоже не по-человечески.

Словно чувствуя душевный разлад Лаврентия, старик повернул к нему голову и сказал:

– А ты, милок, молчи! Правда-то завсегда на виду – да сказать ее трудно. Да-а, не кажный про нее скажет. А вот кривда – другое дело. Тут сказать легко. Вот так, милый, ты уж мне поверь.

– Да я ниче, дед, верю! – Лаврентий усмехнулся. – Че тут скажешь против.

Теперь уже старик в упор смотрел на Лаврентия.

– Вот ты – бригадир, стало быть, завсегда с народом будешь. Начальство че – дало указание и укатило. А ты с народом останешься… Ох и много от вас будет зависеть! – задумчиво говорил старик. – Береги, бригадир, народ. Держитесь вместе… Если пойдет разброд, не дай Бог, перецапаетесь – не пережить вам зиму. Только вместях можно беду перебедовать. Слышь, бригадир?

– Слышу, дед!

– Ну, ну! Ребятишек особливо береги, а то ить обживать эти места некому будет. Слышь? – строжился Христораднов. Затем как-то сразу успокоившись, тихо закончил: – Ну и ладно, сполняй свою службу, записывай работников и едоков.

Эти слова жгли Лаврентия. Он и сам понимал, что будет трудно, очень трудно, но, сказанные стариком, они приобрели символический смысл. Это было скорее не предостережение умудренного старого человека, а средство преодоления нависшей над ними опасности.

Лаврентий взял комок глины в руки и крепко ударил его о землю в намеченном месте. Так помаленьку выбил он поддувало, затем топку и задумался, что приспособить вместо плиты. Вспомнил про старое жестяное ведро, и лицо у него просияло:

– Доча, где у нас старое ведро?

– На берегу, тятя! Мы в ем траву таскали!

– Ташши его сюда!

Девчонка быстро сбегала на берег реки.

Лаврентий довольно вертел в руках жестяное ведро с прохудившимся дном, приглядываясь, как его приспособить вместо плиты. Потом взял топор и обухом расплющил ведро на бревне.

– Вот и плита! – Он повертел в руках сплющенное ведро. – Теперь, брат, все сгодится, любая железка в дело пойдет! – проговорил Лаврентий, прилаживая лист железа над топкой свежесбитой печи. Затем, разогнувшись, он посмотрел на дочь и довольно улыбнулся, озорно подмигивая девчонке:

– Нашему Ване все сгодится для бани! Верно, дочка?

– Ага!

– Вот и все! – облегченно проговорил печник. – Часа два обсохнет на солнышке, и можно топить! Слышь, мать?

– Слышу! – ответила Анна.

По всему лагерю кипела работа. Лаврентий присел на валежину, чувствуя, как гудят усталые руки. Некоторые поселенцы уже кончили возиться с печками и взялись за устройство балаганов.

Закончили строить балаган Федот Ивашов с сыновьями. У братьев Зеверовых тоже дело подвигалось к концу, осталось только покрыть остов пихтовой лапкой, которую с избытком натаскали ребятишки. Рядом возилась Щетинина Акулина. Она неловко, чисто по-бабьи, держала в руках топор и пыталась забить кол. Промахнувшись, она обухом топора ударила себя по руке. Вскрикнув, Акулина бросила топор и бессильно опустилась на землю. Она закрыла лицо руками, плечи ее часто и мелко вздрагивали.

Лаврентий поглядел на плачущую женщину и негромко сказал:

– Слышь, соседка, оставь это дело. Пошли лучше Федьку с моими девками рубить пихтовую лапку. Балаган мы тебе с Иваном сделаем.

Поднявшись с валежины, Лаврентий сказал зятю:

– Давай, Иван, балаган ладить и навес над печкой.

Затем, повернувшись к своим, строго проговорил:

– А вы, девки, слышали, че я сказал. Берите Федьку и айдате за лапкой!

– Идем, идем, тятя! – поднялась от костра Настя. – Нарубим лапника.

Анна тоже посмотрела на висящую на сучке зыбку, потом на согбенную женскую фигуру, и в глазах у нее промелькнула не то жалость, не то досада. Анна промолчала. Да и сказать тут было нечего, все было яснее ясного.

К закату солнца стан приобрел уже более-менее жилой вид. Топились печки, от балагана к балагану протоптаны тропки, валежник почти весь сожжен на кострах. На вешалах сушилась мокрая одежда и детские пеленки. Равномерное гудение голосов заполнило все пространство лагеря. Кругом слышалась звонкая детская перекличка. На берегу Васюгана собралась молодежь.

Иван взял за руку жену:

– Пойдем, Настя, погуляем!

На землю опустилась светлая северная ночь. Полыхает вполнеба заря, окрашивая в багровый цвет широкую водную поверхность, загадочно темнеет подступившая вплотную к стану тайга. Умолкает буйный птичий хор. Вокруг все призрачно, пусто, прозрачно. Только не умолкают ни на минуту васюганские соловьи – коростели. Они надоедливо и тягуче скрипят, точно старая подворотня, которую непрерывно треплет ветер. Да неумолчно звенит над головой надоедливое комарье.

Понемногу угомонился народ. Затухли костры, от чадящих головешек низко над землей стелется горьковатый дым. Наконец разошлась и молодежь, допоздна засидевшаяся у костров.

В просторном балагане, крытом пихтовой лапкой, расположилась семья Жамовых. Около входа, на нарах, сделанных во всю длину балагана, лежал Лаврентий.

Анна сонным голосом проговорила:

– Осподи, не наработались еще… Носит нелегкая где-то! – Она зевнула. – Глухомань-то кака!

Лаврентий усмехнулся в бороду.

– Че на других пальцем тыкать! Ты себя вспомни, как бегала! А то им интерес с нами сидеть!

– Да я ниче! – вздохнула Анна. – Глухомань!..

Не спавшая еще Танька фыркнула, подавляя в себе смех.

Анна хлопнула дочь ладонью, а затем прижала ее к себе:

– Ты-то че понимала бы, пигалица!

– Че тут понимать, на речке они! – обиженно проговорила девчонка.

– Спи! – одернула ее мать. – А то без тебя, сопливой, не знают, где они! – она еще крепче прижала к себе дочь, и через некоторое время они тихо засопели во сне.

Лаврентий лежал неподвижно с широко открытыми глазами. Сон не шел к мужику. Усталое за день тело гудело, в голове натужно, подчиняясь редким и сильным ударам сердца, билась неотвязная мысль.

«Выжить надо, выжить! Держаться друг за дружку. Если врозь – передохнем все. Правильно давеча старик Христораднов говорил: детей беречь…»

Через два балагана на таком же топчане ворочался Прокопий Зеверов. Расчесывая тело, он напряженно думал: «Выжить! Только бы выжить! Сам о себе не подумашь – никто не поможет, – размышлял Прокопий. – Это хорошо, что маманя померла, все хлопот меньше. Опять же Кольку бригадиром поставили… Хорошо бы еще ближе к коменданту пристроиться. – И, словно оправдываясь, стал успокаивать себя: – А кто о них подумает, кому они нужны!»

Прокопий прислушался. Рядом неслышно лежала Дарья, невысокая круглолицая женщина с маленьким вздернутым носиком, и три сына.

Страх, липкий, холодный, вновь накатил на мужика.

Внутри небольшого шалаша, рядом с Ефимом, лежала Мария. В последние дни у ее мужа особенно сильно разыгралась грыжа.

Он тихо и болезненно постанывал во сне.

«Осподи! – думала Мария. – Горе-то какое кругом, и Ефим от болести мучается, а у меня мысли черт знает о чем… – корила себя баба. – Но ведь не вылезешь из шалаша и не завоешь на всю округу. Мужика хочу, слышите, мужика!» – Она судорожно перевела дыхание, ощупала руками свои тугие груди, бока, мягкий бабий живот.

Заворочался Ефим, стоны прекратились. Мария почувствовала, как к ее щекам прилил жар. Сжимаясь от внезапно накатившего стыда, она вся закаменела. Ефим, повернувшись на бок, так и не проснулся. Мария заботливо поправила на муже сбившееся одеяло и как-то отрешенно, со смирением подумала: «Не жилец Ефим, убьет его раскорчевка». О себе она и не думала, на глаза женщины навернулись слезы. Она так и уснула, всхлипывая во сне.

Сонно плескалась о берег река. Около дымокура прямо на траве лежал Иван. Ночной ветерок шевелил его густые волосы. Положив голову на грудь Ивану и закинув на мужа полную ногу, лежала Настя. Сбившаяся юбка высоко обнажила женскую ногу, на белой коже яркими бусинками рдели напившиеся комары. Молодые крепко спали, не чувствуя укусов. Иван даже во сне крепко прижимал к себе Настю.

Почесывались от заедавших вшей, беспокойно ворочались, вскрикивали и всхлипывали во сне под светлым нарымским небушком Омская, Новосибирская области и Алтайский край…

 

Глава 14

Три недели живет на Васюгане шестой поселок. Шли последние июньские дни. Поселенцы постепенно втягивались в трудную подневольную жизнь. Все припрятанные продукты от глаз комендатуры давно кончились; началась жизнь впроголодь на урезанном хлебном пайке. Ослабленные люди не могли выполнить дневную норму по раскорчевке леса, получали сокращенную норму хлеба и ослабевали еще больше. У некоторых уже не оставалось сил вырваться из этого жестокого, беспощадного круга. Голодные обессиленные люди постепенно теряли человеческий облик. Более сильные с нескрываемой злобой смотрели на своих ослабевших и опустившихся сотоварищей. Бригадиры и бригадники старались всеми правдами и неправдами избавиться от них, чтобы наконец выполнить дневную норму и получить полную пайку. Особенно трудно было одиноким женщинам и старикам. Вначале, когда еще были силы, а сознание не замутнено непосильной работой и постоянным чувством голода, они болезненно воспринимали свое ущербное положение, чувствуя невольную вину перед бригадниками за собственную слабость.

Но уходили силы, и приходило отупляющее равнодушие к себе, детям и даже к собственной жизни. Они, словно ил в воде, взбулгаченной тридцать первым годом, безропотно, медленно оседали на дно.

Вот и Акулина Щетинина со своими ребятишками уже почти не сопротивлялась.

Вечером возвращалась с работы бригада Николая Зеверова. Люди растянулись в цепочку, шли по просеке, которую они рубили в сторону седьмого поселка. Самой последней шла Акулина Щетинина, она несла на руках ребенка, рядом с ней едва переставлял ноги Федька.

– Опеть норму не дали, опеть пайку срежут!.. – недовольно бурчал под нос Прокопий. – Он оглянулся в хвост цепочки, и в глазах у него мелькнул недобрый огонек. – И где тут выполнишь! – Он толкнул впереди идущего бригадира. – Слышь, братан, так долго не протянем; от дохлых надо избавляться, и в первую очередь от Щетининой.

Николай повернулся к Прокопию и со злом ответил:

– Ну и как я, братан, скажу ей об этим, а?

– Не смотри, не смотри на меня так! – с таким же злом заявил Прокопий. – Ты не скажешь, я скажу. Седни же вечером!

Вечером к балагану Щетининой подошел Прокопий:

– Слышь, Акулина, завтрева на работу не выходи. Тебя из списков бригады вычеркнули. – Мужик грузно топтался перед измотанной вконец женщиной. – Народ, понимаешь, недоволен!

До Акулины не сразу дошел до сознания смысл сказанного, а когда поняла, то вскинулась, хотела что-то сказать, но нечеловеческая усталость, заполнившая разбитое работой тело, потушила ее порыв. Женщина только вздохнула и понуро опустила голову.

Ни одной слезинки не появилось в этих сухих и потухших глазах. Она надолго застыла около балагана и не заметила, как подошел Лаврентий Жамов.

– Здорово, соседка! – Лаврентий, покряхтывая, присел рядом с Акулиной.

Щетинина вздрогнула от неожиданности и подняла голову. У Жамова пробежали мурашки по спине от этого пустого и равнодушного взгляда. Словно сама смерть заглянула ему в душу.

– Здравствуй, Лаврентий Васильевич! – проговорила Акулина и снова опустила голову.

Жамов зябко повел плечами, глухо кашлянул в кулак и тихо заговорил:

– Тут давеча Федька твой крутился около моего балагана.

От него и узнал, что тебя вычеркнули из списков бригады. Правда, че ли?

– Истинная правда, Лаврентий Васильевич! – ответила равнодушно Акулина.

– Сука рыжая! – не сдержался Лаврентий. – Правду дед Христораднов говорил! – Затем, повернувшись к Акулине, он положил руку на костлявое хрупкое плечо. – Вот что, бабонька, скажу я тебе. Раньше времени не помирай! Успеем помереть еще! – Жамов криво усмехнулся и усталым голосом закончил: – Отдыхай, Акулина, а завтрева выходи с Федькой в мою бригаду. Я тоже, однако, пойду отдохну! – Жамов тяжело поднялся с земли.

Акулина ничего не сказала в ответ, а только провожала взглядом фигуру тяжело шагавшего мужика. Она видела, как он подошел к своим, что-то сказал Анне и, согнувшись, скрылся в балагане. У Щетининой повлажнели вдруг глаза и побежали, наконец, спасительные слезы.

Был жаркий летний день. Особенно душно было в лесу, где работала бригада Лаврентия Жамова. Корчевище плотной стеной окружала тайга. Ни ветерка. Застоявшийся воздух до горечи пропитан разогретой прелью и удушливо-приторной пихтовой смолой. Горячий воздух застревал в горле, не помещался в жаркой груди, Люди широко открытыми ртами ловили скудные свежие струйки воздуха, доносившиеся с реки, которые чудом прорывались на раскорчеванную поляну, сквозь густую таежную стену. Сквозь белесое марево на копошащихся внизу людей смотрит белое, с оплывшими от зноя краями, солнце.

Господи! Как трудно тянуть пилу… Жаркий туман застилает глаза. Заплакал ребенок. Это Костя страдальчески искривил лицо; укрытый тряпками, он разметался, и кровожадное комарье с жадностью набросилось на беззащитное тельце.

Акулина в паре с Федькой кряжевала ствол дерева. Мальчишка совсем выбился из сил и безвольно мотался на ручке пилы.

– Мама, Коська плачет!

– Тяни, идол! – плачущим голосом не кричала, а стонала Акулина. – Я вас чем кормить буду, навязались на мою голову! – продолжала орать на мальчишку Акулина. – Вечером опять триста грамм получать! Тяни, кому говорят, идол!

– Мамка, устал я! – десятилетний мальчишка разжал пальцы, выпустил ручку пилы. Свободный конец пилы, дернутый в отчаянии усталой женщиной, злобно продребезжал и остановился.

Акулина бессильно опустилась на ствол дерева; у ее ног лежал на земле мальчишка, ее сын, ее родная кровинка, а второй лежал под кустом, искусанный комарами. Она сидела, а в груди у нее зрела глухая лютая ненависть – ко всем и даже к собственным детям.

Разбитые ботинки, черная юбка, засмоленная пихтовой смолой, и тупое, с потухшими глазами, лицо. Когда-то пышные русые волосы сбились и висели неряшливыми грязными космами. От одной мысли, что вечером опять дадут половинную норму хлеба, она зашлась в приступе звериной ярости. Ее глаза вдруг лихорадочно заблестели. Она резко поднялась с бревна, выломала черемуховый прут и подступила к лежавшему на земле мальчишке. На ее губах выступила пена.

– Вставай, гаденыш! Вставай, мучитель! Чтоб вы передохли все! – кричала она в беспамятстве.

Федька даже не закрывался, только его худенькое тельце вздрагивало от каждого материнского удара.

Привлеченный шумом, оглянулся Лаврентий и, увидев обезумевшую Акулину, подбежал к ней и перехватил прут:

– Ты че? С ума сошла! – крикнул Жамов.

– Пусти, пусти меня! – яростно хрипела Акулина, вырываясь из крепких мужских объятий. – Его забью и сама сдохну!

– Опомнись, Акулина! – тряхнул ее за плечи бригадир. Повернувшись, к работающей бригаде, он громко крикнул:

– Эй, ребята, перекур!

Прекратился треск ломаемых сучьев, позванивание пил, стук топоров. Стихли человеческие голоса. Стали подходить молчаливые бригадники.

В наступившей тишине отчетливо слышались тягостные стенания заеденного комарами ребенка.

– Мамка, Коська плачет, – снова рассудительно, не по-детски серьезно заговорил Федька. Акулина каменным истуканом сидела на бревне. Она никого и ничего не видела вокруг себя. Наконец она глухо проговорила:

– Господи, за что?! Разве мало тебе моей дочери…

– Иди-ка, Акулина, возьми ребенка. Ишь, зашелся в крике! – Мягко, но настойчиво проговорил Лаврентий.

Акулина молча поднялась и пошла к кусту, под которым лежал ребенок.

Солнце медленно взбиралось по небосклону и подходило к полуденной черте. Спасительная тень от куста покинула младенца. Ослепленный солнцем, он уже не плакал, а только постанывал.

Над ним темным облачком толклись в воздухе кровожадные комары.

Острая жалость вдруг захватила женщину. Акулина схватила ребенка на руки, крепко прижала к груди и вернулась назад к бревну, на котором только что сидела.

Костик жадными ручонками дергал кофту матери, Расстегнув пуговицу, Акулина освободила дряблую грудь и сунула сосок ребенку в рот. Костик заурчал и впился в материнскую грудь, ротик его жадно двигался.

Грудь была пуста. Ребенок выплюнул ее и заплакал обидно, жалобно. Акулина покачивала ребенка, из глаз у нее непрерывно бежали слезы.

– Мамка, ну не плачь, слышишь, не плачь! – только что жестоко избитый, но успевший немного передохнуть, Федька поднялся с земли и прижался к матери. – Поди, скоро тятя приедет к нам!

Лаврентий молча сидел рядом. Что он мог сказать ей? Он, глядя на плачущую женщину, вдруг ясно, с такой отчетливой резкостью, увидел всю бездну человеческого страдания, такое море окружившего их горя, которое было не так заметно для самого себя, что ему самому, сильному мужику, захотелось завопить тем же самым тихим бредом, ее словами, словами замученной женщины:

– Господи, за что, за что!..

В голове роилась тысяча безответных вопросов. С какой-то болезненной настойчивостью билась неотвязная мысль:

«Это какую же надо иметь злобу к своему народу!» Во имя какой правды потребовалась смерть его сыновей безвинных – Петьки и Васятки? Это какой же такой власти понадобилась смерть собственных детей и стариков!

Неожиданно вспомнился Спирька Хвостов из родной деревни, Лисий Мыс, когда пугнул он топором ретивого сельсоветчика.

«Всех подравняет совецкая власть, все-ех!.. Доберется и до вас, хапуги!» – Эта картина убегающего трусцой неряшливого мужика отчетливо всплыла в памяти. И только сейчас, задним умом, дошел до него смысл злобного взгляда люто возненавидевшего его человека. На него вдруг пахнуло холодом, как из колодца. Лаврентий торопливо стер воспоминания в памяти, словно захлопнул дверцей горловину холодного колодца.

Где уж ему, мужику, докапываться до истины. Кто так ловко сумел противопоставить его, Лаврентия, и Спирьку, бывшего в деревне никчемным мужичонком, который и сам безропотно признавал и мирился со своей ролью, и вдруг ставшего надежной опорой власти.

На жестокие, завидущие глаза оперлась советская власть…

Вокруг Лаврентия, кто где пристроившись, отдыхала бригада.

Бригадир, переключившись думами на дела бригады, неприязненно оглядывал вековечную дремучую тайгу, вплотную подступившую к рукотворной поляне.

Чернели вокруг острые пихтовые вершины, разрывающие своими пиками голубой небосвод. Кучерявились темно-зеленой листвой осанистые осины. Шумит в вершинах свежий летний ветерок, а внизу душно, пахнет прелью; удушливый аромат багульника дурманит голову. Сочится светлой смолой, точно слезой, набухшая, разопревшая на солнце пихтовая кора. Исполинами высятся могучие кедры. Они редко разбросаны по пихтачу и осиннику, но стоят крепко. На гигантах тусклым серебром отливала в урманном полумраке присохшая к стволам бугристая кора. Под стать столетним кедрам, взметнулись на сорокаметровую высоту ели. Их засохшие снизу сучья точно выкованы умелым кузнецом. И только на самой вершине они обрастали мохнатой и колючей хвоей.

Лаврентий неотрывно смотрел на слабое покачивание вершин, а в голове настойчиво свербила мысль: «Чтобы выжить, надо корчевать тебя, родимая! Но как, черт возьми, выполнить план?! Как заработать полную норму хлеба?! Жечь, только жечь тебя, родимая!»

Вдруг зафыркала лошадь. Жамов очнулся.

– Сухов едет! – испуганно всполошилась бригада.

На искореженную лесоповалом поляну неторопливым шагом вышла из леса серая лошадь. Она яростно мотала головой, ожесточенно хлестала по бокам хвостом, отбиваясь от липнувшего на конский пот гнуса. В седле сидел Сухов, лениво обмахиваясь березовой веткой. Ворот его гимнастерки расстегнут, по распаренному, красному лицу стекали крупные капли пота. Комендант направил лошадь к отдыхающей бригаде.

– Чего расселись, чего расселись, мать вашу!.. – Сухов покрыл женщин, подростков, пожилых мужиков такой отборной бранью, точно это были не люди, а рабочий скот. Он приподнялся на стременах и походя ременной плетью огрел коротким и резким ударом, как щелчком, подвернувшуюся девушку, почти девчонку. Она попыталась закрыться рукой. Плеть змеей обвилась вокруг худенькой ручки, на коже вспухла багровая полоса. Девчонка испуганно вскрикнула и испуганно замерла, ожидая следующего удара. Сухов даже не посмотрел в ее сторону и направил коня на Лаврентия.

– А ты куда, сука, смотришь! Не видишь – бригада сидит! – И он занес плеть над головой.

Лаврентий выбросил руку вперед и схватил лошадь за узду. Мерин, испуганно всхрапнув, присел на задние ноги. Жамов в упор глянул в тусклые глаза коменданта. Сухов на мгновение задержал руку и перепоясал плетью коня. Ни в чем не повинная лошадь взвизгнула от боли.

Лаврентий усмехнулся и с наигранным удивлением сказал:

– Смотри, Сухов, даже скотина тебя боится, не то что мы, люди. Ну и зверюга же ты!

И опять неожиданно, когда люди совсем не ожидали, комендант грубо рассмеялся:

– Го-го-го!

Бригада засуетилась, со страхом глядя на широко раскрытый рот Сухова. Акулина тоже подхватилась, кое-как запеленав Коську, быстро поднялась с дерева.

Лаврентий ухватил ее за руку.

– Ты куда? Кто отменил перерыв? – И уже ко всей бригаде: – Чего забегали! Чего заегозили!

Сухов, как начал, так же резко бросил смеяться и с какой-то особенно грязной и циничной бранью обматерил людей. Затем, повернувшись к Лаврентию, зло процедил:

– А ты, умник, смотри… Если не выполнишь норму… – комендант стеганул плетью коня, и лошадь с седоком скрылась в таежных зарослях.

Бригада осталась одна. Лаврентий медленно проговорил:

– Перво-наперво хочу сказать: если сели отдыхать, отдыхайте. Пусть даже сам Господь к нам пожалует!

Пожилая женщина, отмахиваясь косынкой от комаров, сердито, проговорила:

– Отвернулся от нас Бог, Лаврентий Васильевич! Это мыслимо ли дело – таку тайгу корчевать!

– Тайга-а, мать ее за ногу! – проговорил негромко Осип Борщев, низенький мужик с жилистой морщинистой шеей и голубыми глубоко посаженными глазами. – Нам-то навроде как не привыкать к ней, а возьми третий али четвертый поселок; там же одни алтайские, степняки. Вот имя, едрена вошь… – Борщев не договорил…

– Скажи, какой защитник нашелся! – взъелась та же баба. – Нам, дак легше! Не привыкать к ней… – передразнила она Осипа.

– Че вцепилась, как репей в собачий хвост. Я совсем не о том; я говорю, тайга… – стал отбиваться мужик.

Лаврентий, слушая перебранку бригадников, задрал голову и стал рассматривать ближайшую ель. Затем повернулся к раскорчевщикам и негромко сказал:

– Хватит вам цапаться… – он помолчал немного и снова медленно заговорил: – Я вот че думаю, мужики! Одной пилой да топором много не возьмешь! – Жамов показал рукой на высокую ель. – Не у кажной пилы и размаха хватит! – Бригадир поскреб бороду и убежденно закончил: – Окапывать надо, мужики, корни подрубать и жечь, жечь… У елки с пихтой корни мелко в земле сидят, с ними легше, а вот с кедром – другое дело, у него корень редькой вниз уходит в землю. А покуда разделимся: которы посильнее – пилами валить, а послабже – окапывать корни и жечь. Выбирайте, какие потолще! – давал последние указания бригадир.

Федька Щетинин радостно закричал:

– Дядя Лаврентий, я буду костры жечь!

Жамов посмотрел на обрадовавшегося мальчишку.

– Давай, паря, жги! – Глаза Лаврентия смеялись: – Собирай братву… Это вам будет по силам. Не один, поди, овин в деревне сожгли…

– Всего один! – набычился Федька.

– Знаю, герой ты с дыркой, из одной, поди, деревни! – засмеялся Лаврентий, потрепал мальчишку по волосам и обратился к бригаде: – Слышь, гренадеры, которы ноги не таскают, – вали под руку к Федьке! – И уже серьезно: – А вы, бабы, подкапывайте – какие поядренее и потолще! Какие потоньше, мы с мужиками пилами валить будем.

После короткого перерыва работа возобновилась с новой силой. Слышались звонкие голоса ребятишек и предостерегающе-испуганные голоса женщин. Сочно тюкали топоры, низкими голосами зудели пилы, захлебываясь кипенно-белой древесиной. Тяжело бухали о землю налитые свинцовой тяжестью стволы деревьев, спиленные мужиками. Кругом треск ломаемого подлеска, упругих сучьев. Медленно, неохотно отступала тайга, дивясь настойчивости и упорству измученных и голодных людей.

К концу смены заполыхали костры. К одному из обреченных кедров подошел Лаврентий. Вокруг ствола зияла свежеразвороченная земля, из которой торчали обрубки корней. Теплилась золотистым отливом, на вечернем солнце, искромсанная топором древесина. Пламя разгоравшегося костра жадно лизало корни; капала на землю прозрачная смола. От нестерпимо жаркого прикосновения почти невидимого на свету пламени чернела и пузырилась кора. Летели вверх искры; в струях теплого воздуха шевелилась потревоженная хвоя.

Это корчилось от жгучей боли, содрогаясь до самой вершины, обреченное дерево.

На краю раскорчеванной деляны показался помощник коменданта, Поливанов. Верный признак, что закончилась рабочая смена.

Поливанов в конце смены проверял выполненное задание.

Он наметанным глазом оглядел вновь раскорчеванную деляну. Потом поискал глазами бригадира и направился в его сторону.

Поливанов был человек не злой, а скорее добрый, но трусливый. Он боялся и спецпереселенцев, и особенно коменданта. Проку от его доброты не было никакого, спасибо, что не дрался.

Осип Борщев, стоящий рядом с Лаврентием, зло проговорил:

– Опеть норму не дали… Щас эта сволочь пайку срежет! – Осип сплюнул тягучую, липкую слюну; от голодных спазм в желудке у мужика темнело в глазах. Он глубоко, со всхлипом вздохнул.

– Ну и надымили! – проговорил Поливанов, подходя к бригадиру и вытирая грязным носовым платком набежавшие слезы. – Значит, огнем решил корчевать!

– А всем!.. – ответил Лаврентий.

– Плана-то нет! – проговорил с сожалением помощник коменданта.

Уловив жалостливые нотки в голосе Поливанова, Лаврентий с надеждой попросил:

– Слышь, Поливанов, запиши норму. А мы сделаем в другой раз; ей-ей, сделаем! Сам же видишь, половина бригады – подростки да бабы. Оголодал народ совсем. Теряют силы люди! – Голос у Лаврентия дрогнул.

– Не могу, Жамов, не проси! У меня самого начальство над головой!

Лаврентий пристально посмотрел на этого мягкого, бесхребетного человека. «Сухов, понятно, зверь. А этот…» Лаврентия охватило омерзение при виде этой беззубой, никчемной, унижающей человеческое достоинство доброты. Он подумал: «Такой же гад, как и Сухов!» – И со злобой проговорил:

– Иди замеряй!

– Зря ты, Жамов, зря! Пойми, не могу я! Вот Зеверов седни выполнил норму, я ему и записал.

Лаврентий досадливо махнул рукой и крикнул бригадникам:

– Кончай работу, пошли на стан!

Домой бригада возвращалась тихо, не слышно ни разговоров, ни смеха; у всех одна дума – прийти на стан, получить триста граммов муки, завести болтушку, съесть и завалиться спать.

Последней в людской цепочке снова шла Акулина, машинально переставляя ноги по набитой узенькой тропинке, замысловато петляющей среди деревьев. Она едва перешагивала сопревшие колодины, лежавшие поперек тропы. Содранный многочисленными ногами мох обнажил на них мягкую коричневую труху. Женщина тупо смотрела на маячившую перед ней голову сына и чисто по привычке прижимала к себе ослабевшими руками грудного Коську. Только единственное чувство – материнский инстинкт поддерживал ее как-то на плаву. Но такое чувство возникало все реже и реже. Оно, подобно искрам затухающего костра, постепенно угасало, растворяясь в вязкой черноте небосвода.

Акулина дошла до своего балагана, заползла на карачках в спасительный сумрак жилья и рухнула на подстилку, положив рядом с собой молчавшего Коську. До ее сознания едва пробивались звуки становья. Она слышала, как рядом с балаганом трещал сучьями Федька, разжигая костер. Нетерпеливые человеческие голоса на краю жилья.

«Муку выдают!» – безучастно подумала женщина, словно ее это не касалось. Гудели уставшие руки и ноги, хотелось забиться в какую-нибудь щель, спрятаться, чтобы никого не видеть и не слышать… И совсем не хотелось есть.

Костер разгорался дружно, мягко, без треска и искр горели сухие кедровые дрова. Отодвинувшись от жаркого пламени, Федька испуганно посмотрел на балаган, где лежала мать, и тяжело вздохнул; потом его взгляд невольно обратился в сторону комендантской палатки – там шумели люди, начали выдавать муку. Как завороженный, мальчишка поднялся и медленно пошел на шум.

Вытянувшись в длинную цепь, жители молча ожидали своей очереди, держа в руках, кто мешочки кто ведра. Муку развешивали на кантаре, подвешенном на толстом суку. Поливанов, высокий сутуловатый мужик средних лет, с мягкими волнистыми волосами, в пузырящейся на локтях и коленях военной форме, ловко орудовал металлическим совком, насыпая муку из начатого мешка. Когда Поливанов подвешивал мешочек на крюк кантаря, сотни глаз ревниво следили за каждым делением нехитрого приспособления. Но тренированный на развешивании помощник коменданта ошибался редко. В тех случаях, когда приходилось или досыпать из мешка в посуду очередника, или отсыпать, мучная пыль легким облачком оседала вниз, покрывая белым инеем корни дерева и примятую траву.

Федька, Генка Зеверов, Танька Жамова и другие поселковые ребятишки стояли рядом с кантарем, провожая голодными глазами, каждый взмах совка, наполненного мукой. Ребятня глотала слюни, вожделенно поглядывая на тончайшую белую порошу, покрывшую подножие дерева.

Из палатки вышел Сухов и утвердился около входа в своей излюбленной позе; широко расставил ноги, слегка ударяя ременной плетью по голенищу сапога. Он медленно переводил взгляд с одного очередника на другого. Люди ежились, невольно отводили глаза в сторону. Сбившиеся в плотную кучку, ребятишки испуганно отступили подальше от кантаря. Даже Поливанов, и тот невольно дрогнул; досыпая муку в ведро, он зацепил совком за дужку и просыпал содержимое. Взметнувшаяся в ногах мучная пыль скоро осела; между корнями дерева на земле серела небольшая кучка муки.

Федька не мог отвести глаз от несметного богатства, лежащего на земле. Забыв про коменданта, мальчишка стал медленно продвигаться к дереву. За спиной у него напряженно сопел Генка. Споткнувшись, он слегка толкнул Федьку в спину. Толчок послужил мальчишке сигналом. В его мозгу ослепительно вспыхнула предостерегающая мысль:

«Успеть, успеть… Вырвут из-под носа!» И Федька стремительно кинулся вперед, вытягивая перед собой цепкую руку. Никто в мире не смог бы сейчас разжать детскую ручонку, в которой мертвой хваткой была зажата горсточка муки. Мальчишка, давясь, толкал муку в рот.

– Мне оставь, мне! – визгливо закричал Генка. – Уйди, гад! – Он остервенело вцепился одной рукой в Федькины волосы, а другая тянулась к просыпанной муке, которую своим телом прикрывал Федька.

Сухов с интересом наблюдал за дерущимися мальчишками, затем неторопливо подошел к ним, мягко подцепил носком сапога сцепившиеся тела и презрительно отбросил в сторону.

– Брысь отсель, кулацкое отродье! – и втоптал каблуком оставшуюся муку глубоко в землю.

Разлетевшиеся в разные стороны мальчишки молча поднялись с земли. Генке досталось меньше, а Федька со слезами на глазах потирал ушибленное колено. Ребятишки, понуро опустив головы, пошли на стан. Очередь тоже молчала.

Федька сидел около костра, не по-детски, глубоко задумавшись. По серым закопченным щекам мальчишки бежали слезинки, промыв на них белые полоски. Федька судорожно втянул в себя воздух, вытирая слезы тыльной стороной ладошки. Затем воровато оглянулся на вход шалаша. В его детских глазах застыли страх и жалость. Он боялся матери, сильно изменившейся в последнее время, ее пугающего равнодушия. Он боялся за нее, боялся за себя, боялся остаться один с Коськой на белом свете. Он изо всех своих слабеньких силенок пытался поддержать мать.

Около костра остановилась Акулина Ивашова, невысокая худенькая женщина с постаревшим раньше времени лицом. Она внимательно посмотрела на мальчишку, на его растертые по щекам слезы и спросила:

– Тезка-то где? Чего паек не получает, народу почти никого не осталось.

– В шалаше мамка, тетка Акулина! – тихо ответил мальчишка и отвернулся от женщины.

Ивашова, стоя рядом с заплаканным мальчишкой, участливо проговорила:

– Ты, Федор, сильно не переживай! Устала мать с вами, а Сухов седни есть, завтра – нет его!.. Мало ли дураков на свете!

Щетинина лежала на спине, уставив глаза на потолок балагана, перекрытого пихтовой лапкой. Хвоя уже подсохла и от легкого прикосновения отлетала, обнажая густую сетку из переплетенных тонких веточек. Акулина отсутствующим взглядом смотрела в потолок, а в памяти неожиданно всплыла картина престольного праздника. В их селе, Лисьем Мысу, праздновали на Покров день. Со всех соседних деревень в этот день поздней осени съезжались гости.

Как расцветал серый непогожий день! Гармони заливались серебряными переливами, на все село звенели задорные девичьи голоса. Она отчетливо слышала громкий голос подвыпившей свекровки-покойницы:

– А мы, девка, вологодские. Всю жизню так и прожили: холсты ткали, под иконы ср… Спасибо совецкой власти, землю дала, ситец в магазин привезла! – свекровь бесшабашно хохочет, подталкивая невестку в бок.

Акулина морщится от толчков свекрови, а ее все трясут и трясут…

– Мамка, мамка! – сын испуганно тормошит Акулину. – Мамка, не умирай! – Федька припал к матери худым тельцем. – Мамка, не умирай! Как мы с Коськой будем! – Не сдерживаясь, плакал горючими слезами Федька, голос его дрожал. Он все тряс и тряс за плечи мать.

Акулина очнулась. Руки уже не так сильно гудели от усталости. Немного отдохнувшая, она с особенной остротой ощутила голод и тупую боль в желудке.

– Мамка, получи паек! Ись охота! – почувствовав перемену в настроении матери, просил сын. – Закроет комендант склад и не даст муки! – продолжал канючить Федька.

– Посмотри за Коськой! – приказала она сыну и, пятясь, полезла из балагана.

Склад находился рядом с палаткой коменданта. Это был наспех сделанный сруб, с низкой односкатной крышей, крытой берестой и придавленными сверху земляными пластинами из свеже-нарезанного дерна. Ошкуренные топором толстые бревна еще сочились свежей смолой, а в лучах закатного солнца они, казалось, только что были облиты водой. Маленькая низкая дверь, грубо сколоченная из колотых досок, открыта. Вместо крыльца перед дверью лежала такая же колотая доска на двух столбиках, вкопанных в землю.

На крылечке сидел Поливанов. Он неодобрительно посмотрел на женщину:

– Задерживаешься, милая! Я ведь вас, прынцесс, ждать не буду! – Он открыл амбарную книгу. – Какой бригады?

– Лаврентия Жамова! – бесцветным голосом ответила Акулина. – Щетинина моя фамилия.

– Щетинина! – пробурчал Поливанов. Его черный палец уткнулся в конец списка. – Двое рабочих, один иждивенец! – Он поднял голову и осуждающе посмотрел на женщину. – В обчем без разницы, все одно три иждивенца получается!

– Побойся бога, Поливанов, хоть одну порцию работника выдели!

– Не проси, бабонька! Всей бригаде урезали; план выполнишь, тогда получай!

– Работать надо, а не хлеб клянчить! – стенки у палатки заколыхались, и, согнувшись, из нее вышел комендант. Он выпрямился, поправляя кобуру, неловко сбившуюся на живот.

– Как же я выполню – голодная!.. – Голос Акулины дрогнул, на глаза, помимо ее воли, набежали слезы. – Грудное дите у меня!

– Это не моя забота! – Сухов лениво потянулся и уставился на женщину, ощупывая глазами всю ее фигуру, и, потеряв к ней интерес, презрительно процедил сквозь зубы: – У нас, Щетинина, в рабоче-крестьянском государстве, закон: «Кто не работает, тот не ест!» Вот так, дорогуша! – И снова неожиданно и громко рассмеялся; так же резко бросив смеяться, хмуро проговорил: – Учитесь у Зеверова, дал план – полный паек получил!

Глаза Сухова постоянно шарили по лагерю. Вдруг они плотоядно загорелись. Комендант хищно осклабился и нетерпеливо потер руки. Мимо палатки шла Мария Глушакова.

– Марья! – окликнул он женщину. – Ефим еще не подох?

У Глушаковой дрогнули плечи, словно ее чем-то ударили. Быстро справившись с собой, она подняла голову, посмотрела на упитанного, крепкого мужика и гневно сказала:

– Вот че я тебе скажу: бесстыжий ты, хоть и начальник!

Загоготав, Сухов нырнул в палатку.

– Марья, погоди! Щас муку возьму, вместе пойдем.

Глушакова остановилась, поджидая свою деревенскую. Акулина сняла с крюка кантаря наволочку с отвешенной мукой и догнала соседку.

Спецпереселенки медленно шли по набитой тропинке. С чисто женским любопытством Акулина спросила:

– Че, Марья, пристает?

– Проходу не дает, жеребец стоялый! – Она с досадой фыркнула. – Так и шарит глазами за воротником, кажись, все титьки помял!

Женщины ненадолго замолчали. Акулина смотрела на маячившую перед глазами крепко сбитую фигуру Марии и с завистью подумала: «Везет же бабе – одна; никто ись не просит! А тут…» – и поинтересовалась у землячки:

– Ефим-то как?

– Не жилец Ефим. Доконает его грыжа. Одни глаза да нос остались! – скорбно ответила Мария и тяжело вздохнула.

Акулина тоже вздохнула и неожиданно для себя проговорила:

– Че ты, Марья, кочевряжишься перед комендантом! У него не заржавеет, со свету сживет.

Глушакова резко остановилась, повернулась и удивленно посмотрела на Акулину.

Щетинина тоже остановилась и, опустив глаза, покраснела.

Мария усмехнулась и, сложив пальцы в кукиш, сунула его в сторону палатки:

– Хрен с маслом ему. Не я за ним, а он за мной покамест бегает!..

Акулина, не поднимая головы, виновато проговорила:

– Прости, Марья, что дурь с языка сорвалась! – Щетинина повернулась и сошла с тропинки, направляясь к своему шалашу.

Глушакова участливо смотрела вслед измученной женщине и вдруг негромко окликнула Щетинину:

– Слышь, Акулина! Че я тебе хочу сказать, он за муку ничем не брезговат! И деньгами берет, и золотишком! Сама слышала, как некоторые торговались!..

Холодно и пусто крестьянину в жилом месте, где не слыхать ни задорной петушиной переклички, ни протяжного мычания коров, возвращавшихся с пастбища, ни беспорядочно-ленивого лая собак. Слышны только в поселке номер шесть злобная перепалка соседей, горький детский плачь, ругань отчаявшихся матерей.

Лаврентий Жамов сидел на самодельной лавке около кострища. Он прислушивался к гомонящему стану, ловя открытой грудью свежий ветерок, и с надеждой посмотрел на запад.

Прямо за рекой солнце садилось в узкую черную тучу, низко висевшую над горизонтом, разрезав красный шар на две неравные половины.

– Дождичка бы с ветром! – молил бригадир. – Повалил бы деревья. Все легше! – Вспомнилась вдруг Акулина, изможденная, постаревшая, ее грудной Коська. Лаврентий тяжело вздохнул, вспомнив своих детей, умерших на барже.

Низко над лесом стремительно просвистела стайка уток. Лаврентий поднял голову, следя за черными точками, которые быстро перелетели реку, растворяясь в багровых лучах закатного солнца. Вода в реке пошла на убыль. На обсыхающих гривах между многочисленными озерами пошла в рост трава. По берегам озер в молодой зелени неутомимо скрипели коростели. У Жамова отмякло лицо:

– Скоро покос!

Из балагана вышла Анна.

– Ты долго будешь полуношничать?

– Иду, иду! Задумался маленько! – скупо улыбнулся Лаврентий.

– Задумался! – проворчала Анна. – Тебе все больше других надо!

– Ладно, мать, не ворчи! – миролюбиво проговорил Жамов и поднялся с лавки.

Под утро прошел обильный дождь. Сильный порывистый ветер раскачивал вершины деревьев. В тайге что-то ухало, потрескивало. Проснувшийся Лаврентий чутко вслушивался в глухой шум дождя, барабанящего по крыше балагана.

«Однако, повалить должен! – подумал он о лесосеке. – Сильный ветер! Осподи, – взмолился бригадир. – Хоть бы норму выполнить. Оголодали совсем… Ну ништо…» – непонятно к кому обращаясь, не то к Богу, не то к черту, грозил простой мужик, сибирский кулак, неграмотный, но хорошо знающий счет, Лаврентий Васильевич Жамов.

 

Глава 15

Шум надвигавшейся грозы разбудил старую тунгуску. На черном небе непрерывно полыхали молнии, с оглушительным треском рвали над головой небосвод. Яркий, слепящий свет то и дело прорывался сквозь маленькое мутное оконце, на короткое время высвечивал нехитрое внутреннее убранство карамушки: два узких топчана вдоль стен, застланных оленьими шкурами, с лежащими человеческими фигурами, небольшой низкий стол, сколоченный из грубых досок, в углу железная печурка, – и затем наступала кромешная тьма. Анисья тревожно прислушивалась к громовым раскатам и глухо нарастающему таежному шуму. Нет, не спалось: старуха спустила ноги с лежанки.

– Спишь? – негромко окликнула она, прислушиваясь к неровному дыханию дочери.

– Не сплю! – ответила Агафья.

– Вот и я не сплю! – пробурчала старуха, ее босые ноги зашлепали по земляному полу. Она на ходу обеспокоенно ворчала: – Шибко, однако, гремит! – Продолжая ворчать, недовольно закончила: – Тайга бы, язви ее, снова не загорелась! – Скрипнула дверь, в избушку ворвался поток свежего воздуха.

Агафья молчала. Она лежала с открытыми глазами в душной темноте карамушки, обливаясь потом.

«Душно, дышать трудно!» – думала молодая тунгуска. С ней уже как-то было такое. В памяти неожиданно всплыло детское воспоминание…

Рядом с зимовьем отца стоял легкий чум. Из леса, вплотную подступившему к поляне, на которой стояли зимовье и чум, слышался звон ботала пасущихся невдалеке оленей. Это прикочевал в гости дядя Дормидонт, брат отца, низенький коренастый тунгус с кривыми ногами и реденькой бородкой. Хозяева и гости, Дормидонт с теткой Марией, сидели около костра. Шел извечный разговор: об охоте, урожае на кедровый орех и других таежных новостях. Дормидонт, прихлебывая из кружки крепкий и горячий чай, посмотрел на девочку добрыми с хитринкой глазами и, улыбаясь, вдруг сказал:

– Совсем большой девка Агашка. Ружье надо. Промышлять зверя надо.

У девчонки замерло сердчишко. Это была ее заветная мечта.

Ей даже сны последнее время снились…

Идет она по тайге, совсем как взрослая. В руках у нее новенькое ружье. Вдруг слышит сердитое цоканье белки. Агашка останавливается. Зверек где-то рядом… Девчонка обшаривает глазами близстоящие стволы деревьев, каждый сучок на них. Она беспомощно топчется вокруг деревьев, но белка пропала, как сквозь землю провалилась. На глаза ей наворачиваются слезы. Этот сон повторялся, и она часто просыпалась с мокрыми глазами…

– У меня ружья нету! – тихо проговорила Агашка, опустила глаза и тяжело вздохнула.

– Пошто нету! Однако, есть! – добродушно улыбнулся Дормидонт. Он поднялся с земли и, неслышно ступая оленьими торбасами, пошел в чум. Загоревшимися глазами Агашка следила за дядей.

Но вот зашевелился олений полог, из чума вышел дядя, в руках у него была новенькая одностволка. С радостным криком девчонка вскочила на ноги. Дормидонт протянул ей одностволку и замшевую, из оленьей кожи, сумочку с патронами.

– Бери, хороший ружье!

Сидя около костра, Агашка не выпускала из рук свое счастье.

Она гладила хрупкими пальчиками лакированную ложу ружья, переламывала его, заглядывая внутрь ствола, принюхиваясь к терпкому запаху масла, которым был смазан ружейный механизм. Девчонка так и спала всю ночь в обнимку со своей одностволкой.

…Рано, рано утром, когда взрослые спали, она вышла из карамушки с ружьем в руках. Укрытый толстым слоем белого тумана, сонно журчал Игомьяк. Тропинка некоторое время бежала вдоль берега речки, затем, вильнув в сторону, спряталась под густую, уже начавшую буреть осоку. Перед плотной травой, грузно поникшей под обильной росой, девчушка остановилась, перевела дыхание и смело шагнула вперед, поднимая повыше ружье. Легкие торбаса и меховые штаны хорошо защищали тело от росы. Тропинка нырнула под высокие деревья. Это был чистый сосновый бор, заросший сплошным брусничником. Кругом стояли высокие сосны, их вершины золотились в лучах восходящего солнца.

Пробуждался день. Засновали в кронах деревьев неугомонные синицы, их негромкое теньканье повсюду сопровождало девчонку. На всю тайгу заполошно голосила кедровка. Перелетали с дерева на дерево суетливые сойки и назойливыми резкими криками сопровождали маленькую охотницу. Вспыхивая оранжевым оперением, просвечивающим в золотистых солнечных лучах, перепархивали молчаливые огневки. Следопытка, сжав ружье побелевшими от напряжения пальцами, осторожно шла между деревьями.

Уже давно не слышно звука ботал разбредшихся по тайге оленей. Тропа затерялась в густых зарослях брусничника. В немеряной васюганской тайге стояла маленькая охотница. Ее зоркие узкие глаза, казалось, замечали все. Агаша присела на колодину, уже подернутую от времени зеленым мхом. Нагнувшись, она сорвала кисть белобокой брусники, кинула ее в рот и, пожевав, выплюнула пресную, горьковатую на вкус незрелую ягоду. Послышалось тихое квохтанье. Агаша повернула голову. На небольшом голом пятачке, выбитом птицами на песке, собралась глухариная семья. Старая копалуха, взъерошив перья, часто захлопала крыльями, поднимая вокруг себя густую пыль. Штук семь подросших глухарят бегали вокруг порхалища, что-то деловито склевывая в траве. Вдоволь накупавшись в пыли, копалуха настороженно осмотрелась и, созывая выводок, торопливо скрылась в кустарнике.

За ней, снуя челноками во все стороны, скрылся беспокойный молодняк. Девочка сидела тихо, боясь пошевелиться. Светлый прозрачный бор хорошо продувался: комара было мало, но поднявшаяся мошкара слепила глаза. Привычная девчушка на такие мелочи не обращала внимания.

Рожденная в тайге, вынянченная в берестяной куженке – люльке на спине умного верхового оленя, она не замечала окружающей красоты. Красота жила внутри ее и была постоянно с ней. Могучая сосна с золотистым от солнечного света стволом и разлапистой кроной, способной повергнуть в благоговейный восторг городского человека, для нее была просто деревом, на котором могла оказаться белка или колонок, на худой конец, глухарь. Если не было белки или колонка, тайга пустая. Такое на Васюгане бывает редко, но если случается, то это трагедия для ее малого народа. Только наполненная жизнью тайга становится для тунгуса по-настоящему красивой.

Пустая тайга – шибко плохо; много зверя, много птицы – шибко хорошо.

Вдруг точно по заказу послышалось сердитое цоканье. Распластавшись по стволу, вниз головой спускалась ярко-рыжая белка, с темным хвостом и такими же ушками. Змейкой скользнув по стволу дерева, она замирала и, уставившись черными бусинками глаз на незваного гостя, начинала сварливо цокать. Агаша радостно улыбнулась и, подняв ружье, прицелилась в зверька. Сердито зацокав, белка скрылась на другой стороне дерева.

– Че боишься, дурочка, живи. Зимой – не попадайся! – ласково проговорила девчонка.

Белка осторожно выглянула из-за ствола, с любопытством разглядывая человека. Агаша снова подняла ружье, белка опять спряталась за стволом. Такая игра повторялась несколько раз, пока не надоела зверьку. По шороху следопытка поняла: белка спустилась на землю. Охотница вскочила с колоды и бегом подбежала к сосне.

Плавно выгнув изящное тельце, низко над землей парила белка, за ней стелился пушистый круглый хвост. Казалось, не один зверек, а два, крепко связанные между собой, быстро бегут по земле. Подбежав к молодой сосенке, белка стремительно взлетела на нее. С сосенки – на островерхую пихту. И пошла по вершинам…

Выискивая рыжую озорницу в густой кроне деревьев, девчонка медленно шла по следам пушистого зверька. Агаша так увлеклась погоней за белкой, что не заметила как кончился день. Закатное солнце застало ее на краю поньжи. Ровное болото, поросшее низкой травой, расстилалось далеко вокруг. Посреди поньжи чернел вытянутый остров, заросший густым кедрачом. Юная охотница огляделась. Место было совсем незнакомое. Агаша оробела. Она почувствовала, как жаркое удушье стеснило грудь. Стало трудно дышать. В общем-то она не испугалась, это была минутная слабость. Спички с собой, ружье тоже – чего бояться. И минуту спустя девочку охватила гордость, что она теперь совсем настоящий охотник – одна ночует в тайге. Агаша не удержалась и погладила ложе сильно потяжелевшего за день ружья.

Недалеко от себя, на краю болота, она заметила большой выворотень, девчонка обрадовалась.

«Однако, там переночую!» – подумала она и опушкой леса направилась к выворотню. Не успела сделать и десятка шагов, как из-под ног брызнул выводок рябчиков. Вздрогнув, девчонка остановилась. Непуганые птицы расселись на ближних деревьях и с любопытством смотрели на человека. Только сейчас Агаша почувствовала сильный голод. Она рассмотрела притаившийся выводок. На нижних сучьях сидели молодые птицы, с ними была и мать – пестрая самочка. Охотница искала самца. Хохлатый петушок сидел выше всех, плотно прижавшись к стволу дерева. У Агаши азартно заблестели глаза. Она подняла ружье, и первый выстрел негромко прогремел, увязнув в вечерних сумерках. Рябчик замертво свалился с дерева.

– Хорошо, однако, бьет! – удовлетворенно проговорила девчонка, поднимая с земли убитую птицу.

Пока маленькая хозяйка тайги занималась привычными делами: разжигала костер, потрошила птицу, таскала мох на постель, – рядом все время слышались короткие перепархивания и мелодичное посвистывание рябчиков. Агаша острым ножом выстругала палку, заострила ее и, проткнув разделанную тушку, пристроила шампур над огнем. Вскоре по тайге поплыл аппетитный запах жареного мяса.

Сгущались сумерки. Шумела потихоньку тайга. Одиноко мерцал слабенький огонек костра. Пока совсем не стемнело, надо было заготовить дрова на ночь. Прислонив ружье к корню выворотня, Агаша смотрела на окружающую темноту, которая медленно ползла по земле, цепляясь спиной за мохнатые сучья деревьев, окружая плотной стеной слабенький огонек костра.

Дрова надо было заготавливать. Тяжело вздохнув, девчонка решительно забросила одностволку на спину. Агаша несколько раз сходила в лесные заросли, собирая мелкий валежник и сухие сучья, пока у костра не скопилась порядочная куча. Только после этого охотница успокоилась и нырнула на свое место, между земляной стенкой выворотня и костром.

Ночь уже наступила. На просветленном небе мерцали яркие звезды; неровное пламя костра, точно рыжекрылая бабочка, беспомощно билось в темноте. Вокруг все стало непривычным и жутковатым. Восьмилетняя девочка настороженно смотрела в темноту.

Ее острый слух хорошо различал жалобное постанывание одряхлевших деревьев, шуршание в траве многочисленных мышей. Вдруг она вздрогнула: где-то далеко, за кедровым островом на болоте, заухал, заклекотал филин. Агаша быстро подкинула в костер сухих веток и улеглась на приготовленную из мха постель. Она спала около затухающего костра, в обнимку с ружьем.

Агаша проснулась рано утром. Солнце еще не взошло, но в предрассветных сумерках уже угадывалась просторная поньжа. Заметно посвежел ветерок; отодвинувшись от костра, добродушно шумела пробудившаяся тайга. Костер совсем прогорел, угли оделись толстым слоем сероватого пепла. Изрядно продрогнув за ночь, она стала палкой ворошить золу. Показались красные угли, пахнуло теплом. Затем быстро наломала сухих веточек и подкинула их в разворошенное кострище. Сучья затрещали, и вот уже веселыми чертиками заиграло слабенькое пламя. Сложив ноги калачом, охотница невозмутимо сидела на земле, только сосредоточенный взгляд девочки говорил о том, что она находится в напряженном раздумье.

«Однако, никуда отсюда не пойду. Если уйду, меня могут не найти! – мысленно рассуждала она сама с собой. – А че? Ружье – есть, патроны – есть! Не пропаду!» – успокаивала себя следопытка, с робостью поглядывая на незнакомую тайгу.

Взошло солнце. Утренние лучи высветили реденький туманчик, поднявшийся над поньжей. Девочка все сидела и терпеливо ждала помощи. Вдруг, где-то далеко в тайге, она услышала слабый выстрел. Агаша радостно вскочила на ноги, вытянув шею, ждала следующего выстрела. Выстрела все не было; девочка тяжело вздохнула и, привалившись спиной к выворотню, подумала:

«Подожду еще, пусть ближе подойдут. Че зря патроны жечь!»

Она ответила только на второй или третий выстрел. Вскоре из леса на край болота выскочила черно-белая лайка. За ней показался отец, Иван Саранов, и мать. Увидев дымок от костра, отец что-то сказал матери и показал рукой в сторону выворотня. Агаша радостно встрепенулась, чисто по-детски хотела спрятаться от родителей, но потом, не выдержав, закричала и, схватив ружье, побежала навстречу к своим спасителям.

Первым встретил Агашу черно-белый кобель. Радостно повизгивая, собака крутилась возле девчонки, стараясь лизнуть ее в лицо. С такой же радостью девчонка обняла собаку.

Подошли отец с матерью. Агаша отпустила собаку и прижалась к матери. Анисья погладила дочь по черным жестким волосам и буднично спросила:

– Испугалась, поди?

– Не-е! – замотала головой охотница и смущенно добавила: – Дышать было трудно! Душно…

– Всегда так бывает! – подтвердил слова дочери отец и раскурил трубку. Следом за отцом раскурила трубку и мать…

Не переставая, полыхали молнии, ярко высвечивая маленькую вросшую в землю карамушку и одиноко сидящую, согбенную фигуру человека. Анисье не спалось:

– Где тут уснешь, вон как полыхает! Наделает пожару, – беспокоится Анисья и тут же успокаивается. – Однако, дождь скоро пойдет. Затушит!.. – Приподняв голову, старуха прислушивается к глухому шуму за речкой, который с каждой минутой становится все ближе и ближе. Удары грома тоже приближались, казалось, что небо раскалывается прямо над головой.

«Шибко, плохой лето, шибко! – огорченно думает старая тунгуска. – Народу скоко, уй! Зверя распугают, птицу распугают! Совсем плохо!»

На топчане в избушке металась без сна Агафья.

– Душно. Дышать трудно…

На васюганскую тайгу рухнула водяная стена.

Ночная гроза старательно поработала на лесосеке. Окопанные накануне деревья вповалку лежали на земле. Остался только старый кедр. Наклонившись, он упрямо цеплялся обожженными корнями за землю. Из ямы у подножия кедра шел слабый дымок, который не смог залить проливной дождь. Земля набухла от сырости; бригадники зло чертыхались, поскальзываясь на мокрых сучьях и кореньях.

Со сложным чувством смотрел бригадир на поверженные деревья, рядами уложенные по деляне грозовым ветром, а на душе было неспокойно. Подавляя в себе непонятное беспокойство, Лаврентий повернулся к людям; найдя глазами зятя, сказал:

– Бери, Иван, тех, кто постарше и кто помладше. Одни пусть сучки обрубают, другие – в кучи стаскивают и сжигают! Поняли?

– Че тут не понять! – усмехнулся Иван, перехватывая в руках ловчее топор.

– Ноги берегите! – предостерег обрубщиков бригадир.

– Дядя Лаврентий, а дядя Лаврентий! – Федька теребил бригадира за рубаху. – Я пойду, кедру дожгу. Че он стоит!

Лаврентий посмотрел на одинокий кедр, потом на мальчишку:

– Вали! – односложно ответил бригадир.

На деляне закипела работа. Слышались резкие щелчки от ударов топора по упругим сучьям лежавших на земле деревьев. Звенели пилы, их звонкий ноющий звук постепенно глох, увязая в древесной мякоти. Подростки и женщины потащили первые охапки мохнатых еловых лап, морщась от жесткой и колючей хвои. Задымились первые кучи. Огонь набирал силу. Корчились от нестерпимого жара сучья, полетели вверх искры.

Федька, с упорством муравья, в одиночку возился около кедра. Спрыгнув в яму и задыхаясь от горького дыма чадивших корней, он старательно мочалил топором центральный корень, глубоко вонзившийся в землю. В тесной яме было трудно развернуться с топором; неловко размахивая, он старательно тюкал, пытаясь попасть в один и тот же руб; топор то и дело соскальзывал, врубаясь то в глину, то в жесткий корень. Дым разъедал глаза: Федька кашлял, вытирая ладошкой слезившиеся глаза, и тюкал, тюкал…

Проходивший мимо Кужелев заглянул в яму:

– Федька, кончай дурью маяться! Угореть захотел? Разожги костер, и пусть горит!

Мальчишка поднял голову.

– Щас вылезу! Маленько уже осталось! – Еще некоторое время слышалось тюканье топора, затем оно смолкло, и из ямы показался почерневший от дыма мальчишка. Он деловито набрал смолья, сбросил его в яму и разжег там костер. По стволу дерева поплыл густой смолистый дым, затем показалось багровое пламя.

Лаврентий окликнул Борщева:

– Осип! Пойдем подготовим место для штабеля: вся деляна кряжами завалена! – Лаврентий оценивающе оглядел лесоповал и негромко пробурчал: – Много еще понадобится бревен, ох и много, язви их…

Борщев, невысокий мужик с редкой русой бородкой и голубыми, почти синими, глазами, разогнулся и врубил топор в ствол дерева, которое очищал от сучьев.

Бригадир посмотрел на Борщева и, усмехнувшись, сказал:

– Помню, дед мой, Савелий Игнатьевич, учил за такие дела. По уху, правда не бил, но подзатыльники получал крепкие! Врежет затрещину и приговаривает: «Испортить вещь ума много не надо…»

– Дак че я сделал?! – Осип удивленно смотрел на бригадира.

– Да так! – махнул рукой Лаврентий. – Просто дедову науку вспомнил! – Жамов светло улыбнулся и закончил: – Во время сушки бревно от заруба лопается, понял? – И, согнав с лица улыбку, сказал: – Ладно, пошли!

Осип смущенно хмыкнул, выдернул топор, врубленный в ствол дерева, и пошел следом за бригадиром. На мужике были новые, еще не разношенные сапоги. Идти было неловко, кожаная жесткая подошва скользила на мокрых кореньях. Осип скользил на них, запинался, матерясь вполголоса.

Лаврентий оглянулся:

– Чего вырядился? – спросил он Осипа.

Борщев посмотрел на бригадира и зло ответил:

– Это, паря, у меня последний кулацкий достаток на ногах! Оставь их на стане, сопрут и глазом не моргнут! – Он яростно плюнул себе под ноги. – Вот жизня, мать ее за ногу! Двадцать годов добро наживал – все разом обчистили и самого, как кутенка, за порог выкинули. Спасибо, хоть сапоги оставили. Постеснялись, наверное, с ноги стянуть! – Осип язвительно хохотнул: – С тех пор я их с ног не сымаю – берегу!

– Неудобно же по тайге ходить!

– Ниче, на корнях обомну!

Мужики расчистили площадку на краю деляны, вырубили слеги и уложили их на землю. Лаврентий попробовал ногой, как лежат слеги, и довольно проговорил:

– Теперь можно и штабель укладывать.

Борщев полез в карман за кисетом:

– Давай, бригадир, перекурим это дело!

– Кури, табашник, обойдусь! – и Лаврентий направился к бригаде. Он остановился посреди лесосеки и, оглядываясь, растерянно проговорил:

– Вот, язвило, запамятовал, где веревку положили.

Настя, пилившая с матерью лежавший на земле ствол осины, бросила ручку пилы и устало выпрямилась, потирая руками ноющую поясницу.

– Вон она лежит! – Настя показала рукой в сторону кедра, где на поваленной пихте лежали вповалку вещи и одежда раскорчевщиков. – Щас, тятя, принесу, надоело пилу таскать!

– Ташши!

Лаврентий оценивающе оглядывал лесосеку, на которой вповалку лежали раскряжеванные стволы, прикидывая, в какой очередности их таскать. Затем облюбовал толстый сутунок и подошел к нему.

Настя подала отцу веревку. Лаврентий сложил ее вдвое, уровнял концы и, сделав удавку, захлестнул ею конец бревна.

– Подходи, кто смелый! – позвал бригадников Жамов. – Берись за веревки!

Подошли мужики, разобрались по двум концам веревки.

– Тяни по команде, чтоб все разом! – распоряжался бригадир. Он поднял руку и нараспев затянул: – Раз-два, взяли, еще взяли!

Как струны натянулись веревки; разом упираясь в землю ногами, бригадники под напев Лаврентия одновременно навалились плечом на веревку. Бревно стронулось с места.

– Сама пошла, пошла, пошла! – подстегивал людей голос бригадира. Уже не останавливаясь, ловя широко открытыми ртами горячий воздух, пригибаясь низко к земле, они потащили бревно на край деляны.

Штабель из кряжеванного кругляка рос, а силы покидали истощенных и голодных людей. Особенно трудно переносили голод крупные, физически сильные мужики. Лаврентий, ухватившись за веревку, тянул ее из последних сил. Вдруг у него затряслись от слабости руки и ноги, тело облил холодный липкий пот, в глазах потемнело. Лаврентий со страхом подумал: еще шаг, и он упадет. Громадным усилием воли бригадир удержался на ногах и дотащил сутунок до штабеля.

– Перекур! – прохрипел Лаврентий и тут же повалился на землю. Рядом с ним упали, измученные, мужики.

Лаврентий лежал на спине, глядя в бездонное синее небо. Пахло терпкой таежной прелью; легкие порывы ветерка наносили с ближайшего болота горьковато-сладкий удушливый запах цветущего багульника. Назойливо звенели комары. Где-то далеко-далеко в одиночестве куковала одна из последних кукушек. Люди лежали молча. Над ними опрокинулись кроны могучих деревьев; казалось, склонив головы, они с удивлением рассматривают настойчивых лилипутов, которые безрассудно посмели нарушить извечный покой васюганских урманов.

Слабость, мгновенно охватившая все тело Лаврентия, прошла. Осталась только накопленная нечеловеческой работой общая усталость, от которой напряженно гудело все тело, да постоянная тупая и ноющая боль в желудке. Жамов приподнялся с земли и сел, вытирая пот с лица рукавом рубахи. Зашевелились и остальные бригадники.

Настя, подбирая волосы в косынку, зло проговорила:

– Лошади за рекой тело нагуливают, а нас заместо скотины…

– А кто мы? Скотина и есть! – спокойно проговорила пожилая женщина и вдруг, ожесточившись, с жаром продолжила: – Всю жизнь работала и не думала, что под старость придется под кнутом да приглядом! – И женщина по-мужски грубо выматерилась.

Осип Борщев приподнял голову от земли:

– Ты кого, мать, материшь?

– Кого, кого! – раздраженно проговорила Наталья Борщева. – Советскую власть, вот кого!

Вдруг раздался жалобный и продолжительный скрип. Окопанный с вечера кедр дрогнул, затем стал клониться в сторону штабеля, где отдыхала бригада. Дерево клонилось медленно, мучительно вздрагивая всем стволом до самой вершины; скрип, как стон раненого человека, сопровождал падение.

– Падает, падает! – послышался со стороны дерева торжествующий голос Федьки Щетинина. Мальчишка радостно приплясывал, подняв руки кверху.

Люди оцепенели, глядя на падающее дерево. У Жамова прошел шок, он вскочил на ноги:

– Разбегайся, мать вашу! – испуганно закричал бригадир. – Задавит!

– Осподи! – растерянно запричитала Акулина. – У меня же Коська около одежи лежит!

Между падающим деревом и штабелем бревен лежала валежина, возле которой обычно обедала и отдыхала бригада, там же лежал в тени и грудной ребенок.

Настя стремительно вскочила на ноги, мельком глянула на клонящуюся к земле вершину дерева и не раздумывая бросилась к оставленному ребенку.

– Разбегайся! – суматошно вопил Борщев и кинулся в сторону от штабеля. За ним сыпанула в разные стороны бригада.

– Настя! Доченька, вернись! – пронзительно кричала насмерть перепуганная Анна.

Ничего не слыша, Настя стремительно неслась к валежине.

– Убегай! – снова закричал Лаврентий и, схватив одной рукой жену, другой – Акулину, бросился в сторону от штабеля.

– Настя-я, Настя-я! – плача, кричала Анна.

Иван, лежавший особняком от бригады, оглянулся на крик.

Он увидел, как в сторону падающего дерева бежала его жена. Еще успел он заметить боковым зрением, как около штабеля неловко поднимался с земли Осип Борщев. Кужелев в ужасе прислонился к тонкой осинке.

Настя летела к намеченной цели не разбирая дороги. В голове билась только одна мысль: «Успеть, успеть!» – Она подбежала к вороху одежды, лежавшей на поваленном трухлявом стволе, пошарила глазами и, увидев спеленатого ребенка, схватила его на руки.

Вдруг раздался резкий, словно выстрел, звук. Настя метнулась в сторону. Кедр вздрогнул последний раз и, тяжко вздохнув, мгновенно рухнул вниз. Тяжело содрогнулась земля, послышался треск ломаемых сучьев. Разлапистая вершина дерева накрыла штабель. Мощные узловатые сучья гиганта распластались по земле.

Настю качнуло сильным потоком воздуха. Она упала на колени, плотно прижимая ребенка к своей груди. Повернув голову, она в метре от себя увидела шероховатый, серовато-черный ствол дерева. Настя не могла отвести глаз от чугунной тяжести поверженного кедра, грузно давившего на влажную землю. До ее сознания только сейчас дошло, какой опасности она подвергалась. Настю бросило в жар; она почувствовала, как между лопатками по спине катились холодные капли пота. Молодая женщина безвольно опустилась на землю, продолжая прижимать к себе маленького Котьку.

Иван открыл глаза и облегченно вздохнул, увидев сидящую на земле Настю, живую и невредимую. И тут его обожгла мысль – Борщев, где Борщев? Он кинулся к штабелю и вдруг резко остановился, глядя широко открытыми глазами в одну точку. Под одним из толстых сучков дерева лежал, придавленный, Осип. Его маленькое тело было вдавлено в землю. На лице погибшего застыла мучительная гримаса, на жиденьких усах и светлой бороде запеклась черная кровь.

Взглянув на зятя, Лаврентий все понял. Он медленно подошел к штабелю и посмотрел на убитого.

– Осип, Осип, доконали тебя сапоги! – глухо проговорил бригадир.

Около упавшего кедра собралась вся бригада. Оцепеневшие люди молча смотрели на Борщева. Только одна Наталья, казалось, не понимала, что произошло с ее мужем. Она растерянным голосом звала:

– Осип, Осип, ты это чего… Вставай, ну вставай же! – Обернувшись, она удивленно смотрела на людей. Ее глаза, казалось, говорили: «Бабы, мужики, да этого не может быть!» Как это – чтобы ее Оська…

Бригадники отводили глаза, не в силах смотреть в эти растерянно-наивные, на грани безумия глаза.

Послышался женский плач.

Наталья вздрогнула и, точно лунатик, сделала шага два к убитому и опустилась на колени. Она отводила руками ветки кедра, которые реденькой сеткой закрывали лицо и грудь Осипа. Упругие веточки, спружинив, ворачивались на старое место, прикрывая пострадавшего. Наталья с маниакальной настойчивостью отводила их и отводила…

Мягкие и длинные иглы густой кедровой хвои нежно гладили по лицу убитого, размазывая запекшуюся кровь. Женщина неотрывно смотрела на кровь. Потом вытянула руку, провела ею по усам и бороде мужа и медленно поднесла к себе, внимательно разглядывая кровавые полосы на ладони. Она в ужасе закричала и упала на грудь мужа…

Лаврентий судорожно кашлянул в кулак и тихо сказал:

– Анна, Акулина, подымите Наталью и ведите ее на стан; мы с мужиками тут сами управимся! – И, ни к кому не обращаясь, закончил: – Вырубай, мужики, ваги! Подымать покойника надо!

 

Глава 16

В палатке было жарко и душно. Июльское солнце накалило брезентовые стенки; густой застойный воздух, пропитанный вонючими портянками, мужским потом и еще чем-то грязным, неопрятным, перебивал приторно-кислый запах браги. Раскрасневшийся Сухов сидел на низком топчане, положив руки на грубый стол, напротив него на таком же топчане сидел Поливанов, с прилипшими ко лбу влажными волосами и посеревшим лицом. На столе стояла бутыль, наполненная белесоватой с синюшным оттенком жидкостью.

– Наливай, Поливанов! Я тут хозяин, понял!

– Понял, понял! – с пьяной ухмылкой соглашался Поливанов. – Как не понять! – Он приподнялся, хмель качнул его, и собутыльник вновь оказался на топчане.

– Вот едреныч! – пьяно удивился Поливанов. – Душно чей-то! – Он снова с трудом поднялся и ухватился двумя руками за бутыль. Наклонив ее, с трудом наполнил две алюминиевые кружки.

Сухов тупо смотрел на собутыльника, как тот неверными руками наполнял кружки, расплескивая брагу на грубые доски стола.

По лицу коменданта блуждала кривая ухмылка:

– Слизняк ты, Поливанов, я посмотрю! Нету в тебе крепости ни в середке, ни снаружи. Баба ты, вот кто! – Комендант взял кружку ухватистой ладонью, некоторое время пристально смотрел на нее и, сморщившись, медленно выцедил брагу сквозь зубы без перерыва, запрокидывая голову все выше и выше, так что на толстой шее вздулись синие жилы. Так же медленно поставил кружку на стол, слегка пристукнув ею о столешницу. Захватив несколько перьев зеленого лука, он свернул их в несколько раз, ткнул в горку серой соли, насыпанной прямо на стол, и с хрустом стал жевать сочную мякоть. И только потом в упор посмотрел на Поливанова вдруг проясневшими глазами и внушительно с расстановкой заговорил:

– Я, Поливанов, за свою власть кому хошь глотку порву! – он крепко сжал волосатый кулак и многозначительно постучал им по столу.

Помощник коменданта пьяными глазами смотрел на набычившегося командира, на его жесткий кулак, и у подчиненного невольно побежали мурашки по спине, глядя на слепую неукротимую силу.

– А ты пей, раз начальник приказывает! – Сухов тяжелым взглядом смотрел на помощника. Поливанов, не отрывая глаз от волосатого кулака, взял кружку и залпом выпил мутную жидкость. Сухов довольно осклабился, вытер рукавом гимнастерки бежавший по лицу пот и словно забыл про своего помощника:

– Власть, она, брат, знат, на кого положиться. Знат, на кого опереться. И я за таку власть кому хошь глотку порву! – снова со смаком проговорил Сухов. – Кто я был до совецкой власти – да никто! А щас – сержант. Понял! За два года дослужился – партейным стал! – Он помолчал, на лице у него вдруг расплылась улыбка. – Помню, служил я в продотряде… Командир был зверь! – с невольным восхищением и завистью говорил комендант. – Далеко-о-о пойдет, сука! Молодой – да ранний!.. Нас пять человек было; зашли мы в один двор – и сразу к анбару. А молодая баба встала на пороге, руки расставила и блажит на всю деревню: «Не пущу, ироды! Чем я детей кормить буду!» – Васька, командир наш, берет ее спокойно и в сторону. Зашли мы в анбар, она за нами, цепляется за командира и орет во всю дуринушку. Васька берет ее – да как шарахнет… Баба и с копылков, расстелилась на полу, юбчонка заголилась, а под ней ничего. Лежит она с голой ж… а Васька плетью ее да плетью, с приговором: «Получай, сучка кулацкая! Получай!» Как врежет плетью, так кровавый рубец на коже выступает! Всю задницу бабе расписал! – И вдруг неожиданно захохотал, громко, отрывисто, широко разевая рот. – Го-го-го!

Поливанов вздрогнул. Он растерянно смотрел на своего командира; такой смех вызывал невольный страх. Кончив смеяться, Сухов уставился на помощника и снова повторил:

– Смотрю я на тебя, Поливанов, слизняк ты! – он с отвращением передернул плечами и смачно сплюнул на пол. – И как тебя совецка власть выбрала! Ну ниче, я тебя выучу! – Уверенно с апломбом говорил Сухов и требовательно закончил: – Наливай!

Выпил еще кружку браги, и на Сухова накатило: ему захотелось что-то делать, кого-то поучать… Пошарив возле себя рукой по топчану, он нащупал плеть и выпрямился, слегка касаясь головой конька палатки. Он стоял, покачиваясь, около выхода и продолжал пренебрежительно смотреть на помощника, потом назидательно сказал:

– Учись, Поливанов, у Гришки Замораева да у Гошки Бондарева из седьмого поселка. Тоже молодые, а нос по ветру держат. Такие плевать против ветра не будут и мать родную не пожалеют! Активисты… – Сухов грязно выругался и потряс кулаком в сторону поселения: – И тут будут активисты. Прижмет – дак приползут, ни куда не денутся! – Затем, посмотрев на Поливанова, уже спокойнее закончил: – Я тоже, Поливанов, с активистов начинал. И вишь, кем стал – сержантом, партейным!

Уже заступив на улицу, придержал полу палатки рукой, проговорил в раздумье, словно самому себе:

– И Прокопий Зеверов!.. Ишь, как юлит мужик! Ниче, юли, юли – такие нам нужны. Когда-то я просил у вас кусок хлеба, теперь – вы у меня! Все вы у меня тут! – Сухов сжал крепкий кулачище, так что побелели пальцы, лицо налилось пьяной яростью.

Томился в лучах полуденного солнца июльский день. Ни ветерка. Сквозь поредевший от вырубки лес виднелись свинцовые воды Васюгана. Беззаботно перекликались кулички, перелетая с берега на берег. Лагерь молчал. Только недалеко от палатки слышалось сочное тюканье топоров. Это строительная бригада во главе с Федотом Ивашовым кончала рубить пятистенник. Будущее жилье коменданта и продуктовый склад. Федот, с большой окладистой бородой, закрывающей наполовину грудь, тесал стропилину. Кончив тесать, он воткнул топор рядом в пенек и с наслаждением растер поясницу.

– Хорош седни денек, мужики, ничего не скажешь! Рожь, поди, в колос пошла! – говорил мечтательно Ивашов. – Люблю я, братцы, в энту пору на полях побывать. Кажный стебелек к ногам твоим льнет. Вовремя дождь прошел, вовремя!..

Остальные мужики тоже выпрямились. Прекратился стук топоров. Сосед Ивашова, невысокий худощавый мужик с жиденькой бороденкой, Афанасий Жучков, который уже здесь за норовистый характер успел получить кличку Заноза, присел на бревно и достал кисет. Он огляделся серыми неулыбчивыми глазами, лицо его вдруг подобрело, и со скупой, какой-то виноватой улыбкой проговорил:

– А я, признаться, мужики, и лета никогда не видел!

– Ну ты, Заноза, загнул! – рассмеялся старик Грязев, черный как смоль. – Как это не видел?

– А вы-то сами видели?! – все так же виновато улыбался Жучков: – Земля подсохнет – с утра до вечера на пахоте. Кони не выдерживали. Заменишь их и опять пахать. Солнце, бывало, садится, а клин недопахан. Так бы взял его руками и задержал на небушке. Ты куда, мол, торопишься! Не видишь, работы полно… Только отпахался – сеять пора! Сев прошел – смотришь, и Троица. Тут, правда, пару дней гулеванишь – от души. Родителев вспомянешь и снова за работу…

Жучков стал загибать толстые бесформенные пальцы на руке. Загнув первый, он проговорил:

– Гумно поправить надо? Надо! Пригоны чинить надо? Надо! Пока с имя провозился, глядь, покос на носу. Не успеешь откоситься, как хлеба начали спеть. Стало быть, убирать пора! После уборки – молотьба… Да так и молотишь – с осени до самой весны…

Теперь уже старик Грязев виновато улыбнулся и удивленно сказал:

– Как-то не думалось! А и верно, мужики, ни хрена мы не видали – ни зимы ни лета!

Старший сын Ивашова, Степан, зло бросил:

– Зато щас видим! О нас позаботились. Во-он идет наша власть! – Степан показал на подходившего коменданта.

Бригада подобралась, выжидательно поглядывая на начальство.

Сухов стоял, чуть расставив ноги. Плеть, согнутая пополам, методично хлестала по голенищу сапога. Он тупо глядел на людей осоловевшими глазами. Бригада тоже выжидательно смотрела на коменданта.

Сухов шагнул вперед. Его глаза льдисто заблестели, лицо искривила злобная ухмылка:

– Сидите, мать вашу… Прохлаждаетесь, кулацкая сволочь, захребетники! – змеей шипел комендант, наливаясь яростью, подогретой изнутри кислой брагой. – Я вам покажу, как сидеть! – Плеть неожиданно взметнулась вверх и со свистом опустилась. Ситцевая рубаха на плече Жучкова лопнула. Афанасий сдавленно вскрикнул. Плеть снова взмыла вверх.

– Перестань баловать! – враз побагровевший Федот вскочил на ноги: одной рукой перехватил плеть, другой взял за грудки коменданта и легко оторвал от земли тяжелое тело. Сухов хрипел, беспомощно сучил ногами. Федот шагнул в сторону и поставил коменданта на землю.

– Шел бы ты, начальник, по своим делам. Здесь мы и без тебя управимся! – угрюмо пробасил Федот.

Сухов оторопело смотрел на Ивашова. Сам физически очень сильный, он преклонялся перед силой других, которая превосходила его собственную. Тут уж ничего с собой Сухов поделать не мог. Сила есть сила! Физиономия коменданта помимо его воли расплылась в улыбку. Он только и мог сказать:

– Молодца, Ивашов, молодца! – и затем длинно и забористо выругался. С каждым матерным словом Сухов приходил в себя, обретая привычную для себя наглость и самоуверенность. Словно древний Ахилл, которому помогала сама мать сыра земля. Под конец матерной тирады потряс плетью перед носом Федота. – Смотри у меня, Ивашов! Плеть походит по твоей спине!

– Иди, иди, начальник! Занимайся своими делами. Их, поди, у тебя невпроворот! – насмешливо проговорил Федот. – А нам робить надо!

Сухов повернулся с деланным спокойствием и пошел в глубь лагеря.

Жучков снял с себя рубаху. У него от обиды мелко тряслись губы:

– От сволота, от скотина! – чуть не плача, повторял Афанасий. – Да где же я тут другу рубаху возьму! От сволота, ну и сволота! – продолжал бубнить Жучков.

– Че ты рубаху жалеешь! – не выдержал старик Грязев. – Ты посмотри, как он тебя размалевал! – тыча в красный рубец, отпечатанный на белом теле от плеча до поясницы.

– Да хрен с ним, с рубцом; рубец заживет, а где я рубаху другу возьму… Ну и сволочь! – Афанасий сокрушенно рассматривал порванную рубаху, покачивая головой. В глазах у мужика стояли слезы.

Обитатели лагеря, древние старики и малолетние дети, которые не могли работать на раскорчевке, заметили подходившего коменданта. Лагерь моментально обезлюдел. Стихли детские голоса. Все попрятались в свои временные жилища. Даже старик Христораднов, гордый и независимый, и тот залез в балаган, ворча под нос:

– Ну его к холере! Свяжись с дураком, сам дурак будешь!

Сухов довольно улыбался, у него поднялось настроение. Ему было приятно, как со страхом разбегались и старые и малые. Комендант остановился посреди лагеря, окинул взглядом скопище балаганов, постукивая плетью по голенищу сапога. Хотел что-то крикнуть, но вдруг передумав, двинулся по тропинке на берег Васюгана.

Клев был отличный. Танька Жамова стояла за черемуховым кустом, низко склонившимся над речной водой. Она напряженно следила за поплавком, сухой палочкой привязанной к леске, которую сплел отец из суровых ниток. Девчонка замерла. Чуть дрогнув, поплавок медленно поплыл в сторону. Смахивая рукавом старой материнской кофты, которая была на Таньке, капли пота с облупившегося от солнца носа, девчонка потянула удилище и почувствовала в руках упругую тяжесть. В воздухе серебром блеснул отборный васюганский чебак. Описав дугу, он плюхнулся в голубоватый речной ил. Танька схватила увесистую рыбу и стала насаживать ее на кукан.

– Кто разрешил?

Танька замерла и испуганно подняла глаза. Около нее стоял комендант.

– Я спрашиваю, кто разрешил? – он упивался испугом этого маленького существа. Которая не знала, есть у нее это право или нет его.

…Да что там Танька! Взрослые тоже не знали. Им их права никто не разъяснял. Каждое действие их было бесправно, на каждое движение нужно было испросить разрешение. Их карали лишь за то, что они воспротивились тому общественному укладу, с помощью которого власть решила их осчастливить – построить при жизни рай. Вот и строили они его своими руками. А кто не работал, тот и сейчас не строит. Раньше сидели на завалинке – зубами щелкали, теперь в прорабах ходят да надсмотрщиках с плетками в руках.

Что хотят, то и воротят…

Танька все так же испуганно смотрела на коменданта. От нахлынувшего страха у девчонки отнялся язык.

Сухов нагнулся и поднял удилище, валявшееся на примятой траве. Он равнодушно глядел на девчонку, с таким же равнодушием посмотрел на рыболовный крючок. В его глазах появился живой интерес:

– Ты гляди, фабричный! – удивился Сухов. Он деловито полез в карман галифе, достал складной нож и спокойно обрезал крючок. Снял с головы форменную фуражку и по давней мальчишеской привычке заколол крючок в подкладку. Затем так же неторопливо сломал о коленку удилище в нескольких местах, сложил обломки в пучок вместе с леской и закинул далеко в реку. Потом также бесстрастно, точно это был не человек, а механическая кукла, поднял с земли кукан с рыбой и закинул его в реку. Блеснув на солнце, чебаки еще некоторое время продержались на поверхности и затем медленно затонули в темной васюганской воде.

– Еще раз увижу, в яму посажу! – пригрозил он малолетней рыбачке и брезгливо закончил: – Пшла отсель, чтоб больше на реке не видел тебя!

Танька опрометью кинулась от коменданта в поселок. В балагане, лежа на топчане, девчонка долго и горько плакала.

Сухов с пьяной тупостью смотрел вслед убегавшей девчонке. Затем на лице у него появилось осмысленное выражение, что-то вспомнив, он плотоядно заулыбался. Распустив слюнявые губы, невнятно проговорил:

– Кухарка! – И, словно с кем-то споря или убеждая самого себя: – Положено, потому как комендант занятый…

Так, с этой кособокой улыбкой на лице, он пошел в поселок. Из-под фуражки выбивались русые, слипшиеся от пота волосы.

А вспомнил он вот что…

Ефим Глушаков уже несколько дней не вставал с топчана. И сегодня утром Мария слезно просила коменданта остаться дома, чтобы присмотреть за больным мужем.

Рядом с балаганом Глушакова Сухов подумал:

«Вот и будешь седни кухаркой – прямо щас!» – От мысли, которая зрела у него давно, рассмеялся, по-суховски внезапно. – Го-го-го!

На этот смех, какой-то неживой и страшный, из балагана выглянула Мария.

Увидев ее, Сухов так же внезапно оборвал смех и стал пристально рассматривать женщину. Ее фигуру, еще не потерявшую привлекательности, стянутые в пучок волосы на затылке, тяжелые бабьи груди, свободно опустившиеся под кофтой. И бледное измученное лицо. Мария под пристальным взглядом крепкого мужика медленно закраснелась.

– Твой-то не подох еще? – бесцеремонно спросил Сухов и, не дожидаясь ответа, уверенно закончил: – Будешь кухаркой у меня седни! Пошли в комендатуру! – Сухов двинулся по тропе в сторону палатки, даже не оглядываясь. Он знал, что Мария идет следом за ним.

Женщина шла по тропе, опустив голову, с покорным равнодушием. Около палатки она нерешительно остановилась, точно раздумывая, входить ей или не надо, переминаясь с ноги на ногу.

– Что стоишь, заходи! – комендант откинул брезентовый полог. Женщина вошла.

От густого спертого воздуха у нее закружилась голова. Сухов рукой сдвинул кружки, крошки хлеба, лук, не замечая, что намочил рукав гимнастерки брагой, разлитой на столе.

– Садись!

Мария хотела присесть на топчан напротив коменданта. Резкий окрик остановил ее:

– Не туда – сюда садись! – Он хлопнул тяжелой ладонью рядом с собой по топчану. Глушакова с трудом проглотила подкативший к горлу тошнотворный ком и, опустив голову, села рядом с Суховым.

Комендант продолжал в упор рассматривать женщину, глаза у него блестели.

– Давай выпьем, Мария! – чуть дрогнувшим от волнения голосом хрипло проговорил комендант.

– Ой, что вы, не пью я! Да и грешно при больном муже! – стала отнекиваться Глушакова.

– Брось ломаться! Только дурак на дармовщину не пьет! – и вдруг: – Го-го-го!

Глушакова от неожиданности вздрогнула. Так же резко Сухов оборвал смех и, нагнувшись над столом, подтянул к себе бутыль. Расплескивая мутную жидкость, налил две кружки. Выловив грязными пальцами плавающие на поверхности лепестки от хмеля, он подал кружку Марии.

– Пей! – и вытер мокрые пальцы о полу засаленной гимнастерки. Глушакова, поморщившись, попыталась отвернуть лицо.

– Пей, кому говорят! – приказал комендант. Женщина взяла кружку. Сухов следил, как дрожащей рукой она поднесла кружку ко рту и с отвращением стала цедить брагу сквозь зубы. – Пей до дна! – не отставал комендант. После того как Мария выпила, опрокинул свою кружку и он. И сразу же налил еще, наполняя до краев посудины.

– Не могу я больше! – чуть не плача, взмолилась Глушакова.

– Пей! – оборвал ее Сухов.

Мария покорно выпила вторую кружку.

Брага буквально оглушила женщину. Она уже не чувствовала прокисшего запаха в палатке. Сознание окутал туман. Вдруг стало легко, заботы и горести стушевались, отодвинулись. Кружилась голова. Мария сидела и блаженно улыбалась, чувствуя, как сладковато-приторная горечь в горле и желудке постепенно рассасывается; тело стало наливаться приятной теплотой. Точно пологая речная волна подхватила ее и качала, качала.

Сухов пристально наблюдал за своей жертвой. На его грубом лице мелькнула довольная улыбка. Он потянулся к соседке.

– А ты, дурочка, боялась! – Сухов обнял безвольное тело Марии. Его руки жадно мяли женские груди.

Мария, морщась от боли, невольно тянулась к партнеру. Резкий запах сильного мужского тела, жесткие руки лишали ее последних остатков воли. Она все плотнее льнула к коменданту. В замутненной голове мелькнула и тут же исчезла мысль: видно, и вправду говорится: «Баба пьяная…» Она полностью отдалась во власть этому страшному человеку. А чужие руки скользили по животу, задирали юбку… Их нетерпеливая дрожь передалась и ей. Марию начал бить нервный озноб. Она почувствовала, как чугунная тяжесть тела придавила ее к топчану. Женщина тихо постанывала в такт неукротимому яростному напору.

Отвернув голову от пьяного смрада, которым дышал в ее лицо Сухов, она с горечью подумала о Ефиме, лежащем при смерти в балагане; о своей судьбе, которая бросила в объятия грубого самца.

По ее щекам мутными ручейками бежали пьяные слезы…

Талинин равномерно и неторопливо греб веслом. Обласок легко рассекал острым носом густую, настоянную на торфе и травах, воду. Мимо медленно проплывали заросшие крутояры, подмытые водой, обнажая ободранные глинистые бока. Частой паутиной свисали корни, выхлестанные ветрами и дождями, они блестели, словно кто нарочно покрыл их коричневым лаком. Опутав ветви ив, серыми шапками висели тяжелые гроздья хмеля. Изредка то с одного берега, то с другого срывалась утка, суматошно хлопая крыльями, заваливаясь на бок, она истерично крякала, пытаясь увести человека от выводка. Талинин улыбался, разгадывая нехитрую уловку матери-утки. На реке было свежо. Слабый ветер развел невысокую волну, которая ритмично била в бок обласка, иногда мелкие брызги, перелетев через борт, оседали на одежде. Правая нога участкового коменданта уже была мокрая. Несмотря на замокшую одежду, настроение у Талинина было отличное. Все запланированные поселки по Васюгану заселены, и это хлопотное дело – уже позади. Настроение ему не испортила даже стычка с местными жителями. Жаркий спор зашел из-за покосов, где особенно усердствовал местный житель Ефим Смуров.

– Я здесь десять лет живу: гривы на коровьем чворе отродясь были моими. Понавезли сюда всякую сволочь; имя же и покосы наши отдай! Обложили со всех сторон, ровно медведя в берлоге, а свою скотину и кормить нечем будет!

– Ты, Ефим, людей зря не сволочи. Не сладко имя и так, – вступил в разговор коренной васюганский житель, старик Гаранин. – Еще неизвестно, кто сволочи – они али, можить, другие!

– А че мне, молиться на них прикажешь? – Ефим со злости выматерился. – Скотину отобрали, теперь покосы собираются урезать. А жить как? Как оставшуюся коровенку с овцами прокормить?

– Прокормишь! – миролюбиво возразил старик Гаранин. – У тебя на огороде еще позапрошлогоднее сено стоит! Много ли одной корове надо!

– Ты че чужое считать собрался? Ты на себя посмотри – сколь тунгусишек обобрал! – рассвирипел Ефим.

У старика заходили желваки на скулах:

– Вот че, паря, я скажу тебе: не мели пустое. Я товаром с тунгусами рассчитывался. А щас в Сибпушнине че – порох да водка: вот и весь товар у нашей новой власти!

Шум около комендатуры все увеличивался. Одни держали сторону Ефима, другие – старика Гаранина.

Серафима Смурова, жена Ефима, пронзительно кричала:

– Это где же видано – хозяина с детьми из собственного дома выгнать и загнать жить в амбарушку!

– Правильно, нечего хоромы возводить! Тоже мне, умник нашелся! У всех избы, а у него – гли-ка – двухэтажный домина!.. – истошно орала другая. – Всем одинаково, всем поровну! Правильно совецкая власть делает, всех равняет!

– Это как – поровну?! – вплотную подступила к орущей бабе Мария Смурова, золовка Серафимы и бывшая хозяйка дома.

– А вот так – поровну, и все!

– Ах ты, шлюха паскудная!

– Сама паскудница!

И Мария схватилась за волосы противницы. Намертво вцепившись в волосы друг другу, дерущиеся женщины покатились по земле.

– Осподи, прости им, не ведают, че творят! – шептала сухонькая маленькая старушка, жена старика Гаранина. По ее доброму морщинистому лицу бежали слезы.

Иван и Ефим Смуровы с трудом растащили дерущихся женщин.

Талинин молча наблюдал за людьми, которые уже давно забыли, ради чего собрались на собрание. На лице коменданта мелькала злорадная улыбка:

«Лайтесь, лайтесь! – и про себя решил: – Завтра же поеду в шестой поселок к Сухову. Пусть немедленно сколотит бригаду на покос».

Незаметно пролетели пять километров. Талинин уже привык к обласку, легкой, долбленной из осины лодочке. Он сейчас не представлял, как на Васюгане можно обойтись без обласка.

«Без обласка отсюда не убежишь! – мелькнула у него мысль. – Если кто решится – пусть попробуют!» Вверху и внизу круглосуточно дежурят посты, обойти которые практически невозможно. Комендант довольно улыбнулся.

По реке потянуло горьковатым запахом дыма. Показался берег, покрытый плешинами – полянами вырубленных деревьев, разбросанными балаганами, крытыми побуревшей пихтовой лапкой – точно расчесанная короста с пятнами засохшей крови. Он невольно придержал резвый бег обласка, с интересом рассматривая открывшуюся картину поселения.

Талинин поймал себя на мысли, что увиденная картина, вызывала двоякое чувство. С одной стороны – невольную гордость. Он, Талинин, здесь – царь и бог. В его единоличной власти судьба людей, расселенных по Васюгану. С другой – постоянная тревога. Двадцать тысяч переселенцев на его плечах…

Разогнав обласок, он с тихим шипением врезался в прибрежный ил. Талинин вылез из обласка, разминая затекшие ноги. Берег был пустой, да и в лагере слышались редкие голоса.

– Держит порядок! – довольно пробормотал участковый комендант. – Посмотрим дальше! – Он медленно стал подниматься по пологому берегу в сторону палатки. Под таежным непродуваемым пологом было душно и жарко. Тело Талинина покрылось испариной. Он расстегнул воротник гимнастерки и снял с головы форменную фуражку.

Редкие обитатели поселка, маленькие дети и немощные старики, при виде человека в военной форме испуганно попрятались по своим балаганам.

– Опеть начальство пожаловало! – пробасил Федот Ивашов. – Одно только спровадили – другое нарисовалось! – Федот выпрямился во весь свой высокий рост, поглядывая на приближавшегося участкового коменданта. Побросали работу остальные бригадники – выжидательно смотрели.

Талинин обошел свежесрубленный дом, с удовольствием вдыхая бодрящий смолистый запах сосновой щепы. Подошел к бригадникам.

– Здорово, мужики!

– Здорово, начальник! – ответил за всех Федот Ивашов.

– Хорошо строите!

Бригада молчала…

– Где ваш комендант?

– В палатке, наверное, – пожал плечами бригадир и неопределенно мотнул головой. – Мы за ним не следим!

Почувствовав какую-то перемену в лагере (стихли голоса, прекратился стук топоров на строящемся доме), Сухов выглянул из палатки.

– Вот черт! – испуганно вырвалось у него. – Кажись, начальство пожаловало! – Он быстро прикрыл полог палатки. Растерзанная Мария приподнялась с топчана.

– Приберись, лежишь как колода здесь! Талинин приехал!

Глушакова вскочила на ноги, оправляя на себе юбку, суетливо заправляя кофту, затем попыталась застегнуть воротник, но трясущиеся пальцы никак не могли справиться с пуговицами.

– Шевелись ты, корова! – торопил ее растерявшийся любовник, потом взял за руку женщину и вытолкнул из палатки.

Мария выскочила на улицу и на выходе едва не сбила с ног подошедшего начальника. Она испуганно вскрикнула и, прикрывая рукой расстегнутую кофту, побежала в лагерь.

Оторопевший от неожиданности Талинин озадаченно смотрел вслед женщине, исчезнувшей за редкими деревьями. Он неопределенно хмыкнул и вошел в палатку.

– Гуляешь?! – процедил сквозь зубы Талинин, оглядывая стол, залитый бражкой, усыпанный обрывками зеленого лука и намокшей солью. Лицо его исказила презрительная улыбка:

– Хорошо устроился, сволочь! Бражка, бабы… – он сделал шаг к растерянно стоящему Сухову и тренированным, хорошо поставленным ударом, без замаха, врезал по челюсти подчиненному. Громко клацнули зубы, слева на губах показалась кровь.

– Не боишься, сволочь, что за связь со спецпереселенцами я тебя упеку, где Макар телят не пас! А? – Талинин холодным взглядом спокойно рассматривал своего подчиненного.

У Сухова из головы моментально вылетел хмель, предательски задрожали колени, похолодело в груди.

– Товарищ комендант, Михаил Игнатьевич… Да разве я не понимаю. Да разве… Он споткнулся на слове, глубоко вздохнул и неуверенно закончил: – Кухарка это у нас была, кухарка, товарищ комендант.

– Я вижу, какая это кухарка! – зло шипел Талинин, затем строго в упор спросил: – Как фамилия кухарки?

– Мария Глушакова. Отпросилась седни, муж ейный при смерти!

– При смерти! – все так же презрительно цедил сквозь зубы Талинин. Затем в упор глянул на Сухова и спросил: – А где второй?

– Да в поселке где-то! Разрешите, товарищ комендант, я его щас, мигом! – заторопился Сухов.

– Вытри сначала морду, жеребчик стоялый! – усмехнулся Талинин. – Да вытри со стола и открой палатку!.. Духотища, как в свинарнике! – Он брезгливо спугнул мух, облепивших мокрые доски стола, и сел на топчан. – Давай сюда Поливанова!

– Щас! – услужливо ответил Сухов. Он схватил грязное полотенце, быстро вытер столешницу, тем же полотенцем вытер лицо; широко распахнув полы палатки, выскочил наружу.

– Где же Поливанов?! – лихорадочно соображал Сухов. Растерянно оглядываясь по сторонам, он медленно пошел вокруг палатки и чуть не наступил на своего помощника. Тот спал в тени, прикрытый густой травой. Сладкое посапывание было почти неслышным. Хмельной сон был так крепок, что Поливанова не мог разбудить рой мух на лице, облепивших слюнявые потоки на губах и по щекам.

– Вот бл… устроился где! – рассвирепел Сухов. Нагнувшись, он взял напарника за шиворот гимнастерки и резко встряхнул. Поливанов замычал, спросонья хлопая непонимающими глазами.

– Тс-с, сука! – зашипел Сухов. – Бегом на речку, харю ополосни и живо сюда, Талинин приехал! – И, не сдержавшись, он коротким ударом кулака ткнул в лицо своего помощника. У того от удара безвольно мотнулась голова. Сухов отпустил ворот гимнастерки своего помощника и прошипел ему в лицо: – Через две минуты чтоб, сука, здесь был! – и снова замахнулся кулаком. Поливанов быстро пригнулся и, развернувшись, бегом кинулся к реке.

Сухов облегченно перевел дыхание, обтер кулак о полу гимнастерки и с облегчением подумал: «Пронесло, кажись, не заметил!»

Полуденный жар схлынул. С реки потянуло свежестью. «Кули-ри-и, кули-ри-и», – надрывался на берегу реки кулик, спугнутый с насиженного места. Заполошно цвиликали стрижи, чертя голубое небо высоко над головой. Сухов, задрав голову, следил за полетом стрижей.

– Жара еще долго стоять будет! – он обреченно вздохнул и вошел в палатку. – Щас Поливанов придет, товарищ комендант!

Сухов сел на топчан против начальства и опустил голову, чтобы избежать пристального взгляда начальства.

– Сколь в поселке лошадей? – неожиданно проговорил Талинин.

– Чего? – переспросил Сухов и тут же ответил: – У меня их в шестом и седьмом поселке два десятка. Сейчас они в одном табуне за рекой пасутся.

– Косить надо, а то время упустим! – задумчиво проговорил Талинин и посмотрел на поселкового коменданта. – Понял, Сухов?

В палатку вошел Поливанов:

– Здравия желаю, Михаил Игнатьевич! – Поливанов стоял, вытянувшись, по стойке смирно.

Талинин тяжелым взглядом обвел своих подчиненных. Помятое обмундирование, опухшие лица вызывали у него раздражение.

– Вы хоть за собой следите, отцы-командиры, – не удержался от язвительной реплики. – Посмотрите на себя, на кого похожи! – И с угрозой: – Еще раз увижу кухарок – пеняй на себя! Понял, Сухов?

Сухов и Поливанов молчали, опустив головы.

– Завтра же организуй бригаду на покос. На той стороне реки, около коровьего чвора, все гривы и все болотины с осокой выкоси. Смотри, Сухов, не тяни, а то местные из Белой церкви захватят – греха потом не оберемся.

– Не захватят! – самоуверенно проговорил поселковый комендант, наконец опомнившийся от внезапного приезда начальства. Сухов многозначительно похлопал себя по кобуре, из которой торчала ручка револьвера.

Талинин, прищурившись, смотрел на своего подчиненного и бесцеремонно со злом сказал:

– Как был ты, Сухов, дурак, таким и остался! Не вздумай револьвером баловать! Не забывай, они – вольные! Тут уж я тебе не помощник! – предупредил Талинин и наконец снизошел до Поливанова: – Чего стоишь, точно лом проглотил, садись!

Поливанов осторожно присел на край топчана.

 

Глава 17

Стан покосники разбили на пригорке в реденьком осиннике. Вокруг кострища, припорошенного за ночь седым пеплом, полукругом приткнулись приземистые балаганы, крытые скошенной травой, уже подсохшей на жарком июльском солнце. В стороне от стана, под старой осиной со сломанной вершиной, аккуратно в один ряд воткнуты в землю косы. Тут же стояла толстая березовая чурка с вбитой в нее стальной бабкой для отбивки кос.

От кострища до берега чвора протоптана в густой траве узкая тропинка. На топком илистом берегу чвора сделаны небольшие мостки. Из балагана выползла на четвереньках женщина. Она медленно выпрямилась и, широко зевнув, мелко закрестила рот. Из-за озера только-только поднималось солнце. От обильной росы, вспыхнувшей вдруг под утренним солнцем крупными алмазами, никла к земле созревшая трава. По низинкам на гриве клубился реденький туман, скатываясь к озеру, он густел, уплотнялся и глушил все звуки.

Акулина взяла ведра и направилась по тропе к озеру. Она шла осторожно, поднимая высоко ведра. Там, где тропа огибала густой куст крушины, женщина особенно береглась и каждый раз цепляла его плечом. Крупные капли росы, скользнув по темно-зеленым листьям, градом катились вниз. Вот и сейчас Акулина невольно вскрикнула и, проскочив опасное место, тихонько рассмеялась и уже не остерегаясь шла дальше к озеру, мочила босые ноги и подол юбки холодной росой. Перед тем как ступить на мокрые подмостки, она каждый раз, пересиливая собственную внутреннюю дрожь, мгновенно охватывающую все тело, медленно входила в озерную воду, слабо парившую на солнце, точно ледяная прорубь в декабрьский трескучий мороз. И каждый раз ее поражала неожиданная теплота озерной воды; изморозь, внезапно покрывшая все тело поварихи, исчезла, Акулина наслаждалась теплой водой и ранней свежестью летнего утра. Многочисленная рыбья молодь будто ждала ее всю ночь; начинала щекотать женские ноги, тыкалась в пальцы и легонько пощипывала за икры. Акулина тихо смеялась. Точно приклеенные к озерной глади, смутно чернели сквозь струи тумана многочисленные утиные выводки. Наконец Акулина вышла на берег и поднялась на подмостки, чтобы зачерпнуть чистой незамутненной воды. Набрав ее, она разогнулась. Внимание привлек треск сучьев и всхрапывание. На другой стороне озера показался табун лошадей. Растянувшись в цепочку, кони шли на водопой. Вела косяк Воронуха. За месяц вольной жизни на лугах лошади выгулялись, шерсть на них лоснилась. Акулина залюбовалась сытыми лошадьми:

– Ишь ты, начальница! – пробормотала она. – Все как у людей! – Акулина тяжело вздохнула. – Идти надо – болтушку заваривать, да и Афанасий, поди, встал уже, он готов круглые сутки работать!

Когда Акулина пришла на стан, Жучков уже правил косы. Его молоток звонко выбивал дробь на стальной бабке, оттягивая жало очередной литовки.

Покос – это не опостылевшая раскорчевка. Привычный крестьянский труд успокаивал людей, умиротворял, давал видимость полезного и свободного труда. Здесь спецпереселенцы отдыхали душой. Даже помощник поселкового коменданта, Поливанов, и тот приезжал раз в три-четыре дня, привозил очередной мучной паек. И снова бригада оставалась одна на лугах…

Кончив стучать молотком, Афанасий поднял голову и, повернувшись к поварихе, спросил:

– У тебя, Акулина, скоро будет готово?

– Я вас с разносолами не задержу! – она горько улыбнулась. – Утром болтушка, в обед затирушка…

Жучков поднялся с земли.

– Ну и спать, мать их за ногу! – ругнулся мужик. Взяв в руки грабли, он черенком ударил по крыше ближнего балагана. – Вставай, работнички, росу проспите!

Наступила самая пора сенокоса. Жиденький туман скатился с высокой гривы и сейчас стелился по низинам, все плотнее закрывая собой вытянувшееся дугой озеро – чвор. Укрывшись рыхлым туманом, словно пуховым одеялом, оно сладко дремало на восходе солнца. Только изредка хлобыстнет хвостом черноспинная озерная щука, да заполошно закрякает-закричит утка-мать, испугавшись за своего неуемного пуховичка-утенка. И опять тишина на безбрежных васюганских гривах, заросших матерой травой. Клонится трава к самой земле от обильной росы.

Жучков, невысокий жилистый мужик, лет за сорок, в распущенной светлой рубахе и холщовых штанах, мокрых по колено, стоял на краю поляны, прикидывая, как удобнее пройти с первым прокосом. Наверное, от тишины, а может быть, от травы, вымахавшей по пояс, покрытой сизым росным одеялом, у мужика затуманились глаза.

– Осподи… Травы-то, травы скоко! Коси не ленись!..

Он вдруг весь подобрался, хищно выставил свою бороденку, лихо загнутую вбок, и врезался литовкой в густую траву. Следом за старшим закосились Иван Кужелев, Николай Зеверов, братья Ивашовы, братья Христорадновы и все остальные. Последней в цепочке косцов шла Настя.

Едва слышно шелестела хорошо отбитая коса. Афанасий равномерно, не торопясь махал и махал косой, оставляя за собой широкий чистый прокос. Глядя со стороны, вроде бы медленно, даже с ленцой косил мужик, а попробуй догони. Обходя небольшие кусты, разбросанными редкими островками по лугу, он все гнал и гнал прокос, разрезая густой травостой.

Поднявшееся июльское солнце согнало росу с травы, растопило туман над озером, и вода жидким оловом плавилась в изумрудном ожерелье озерных берегов. Иван налегал на косовище все сильнее и сильнее, а крепкая невысокая фигура Афанасия все маячила впереди. Иван, с малолетства державший литовку в руках, с невольным восхищением наблюдал за косцом.

Раскаленное солнце все выше поднималось по белесовато-мутному небу. Все жарче, все теснее в груди. Липкий пот заливает глаза. Казалось, не будет конца бескрайнему лугу с податливой травой, покорно ложившейся под ноги косцов.

«Когда же ты остановишься, язви тебя!.. – уже с раздражением думал Кужелев. – Глядеть не на что – сморчок, а ты гляди, че вытворят!»

Наконец Афанасий кончил косить, уткнувшись прокосом в большой остров, сплошь заросший кустами черной смородины, перевитой вязелем, среди которых ярко пламенели красные головки кровохлебки.

Жучков воткнул косовище в землю, медленно распрямился, растирая руками поясницу, и повернулся к бригаде. С раскрасневшимся лицом, заканчивал прокос Иван. Следом махал литовкой Зеверов Николай, ярко-рыжие волосы парня потемнели от пота и, развалившись на две стороны, открыли высокий ослепительно белый лоб без единой веснушки.

– Ну ты, дядя Афанасий, даешь… Так ить до Москвы можно дотопать! – прохрипел севшим от усталости голосом Николай.

Жучков молча усмехался в бороду, глаза его хитровато поблескивали. Мотнув бородой в сторону Насти, которая ловко управлялась с литовкой, одобрительно хмыкнул:

– Хорошо косит, язви ее!

Прижимаясь к берегу, Ефим Смуров неторопливо гнал обласок вверх по реке. Он решил посмотреть один из лучших своих покосов по Коровьему чвору, хотя точно знал, что там появились новые хозяева. Но болезненное любопытство погнало его на бывший свой покос. По укоренившейся привычке местных жителей он держал в руках тетиву от дорожки, нехитрой снасти, с помощью которой все население Васюгана от мала до велика ловило щук. Вот и сейчас Ефим почувствовал сильную поклевку. Рыбак спокойно положил весло на дно обласка и стал вытягивать из воды рыболовную снасть. В воде, около борта долбленой лодчонки, исступленно билась пойманная рыба. В момент, когда щука выскочила из-под днища обласка, Ефим резко дернул тетиву вверх. Описав дугу, рыбина упала на дно обласка.

– Попалась! – равнодушно пробурчал Ефим и привычным движением схватил пальцами скользкую рыбину за глаза и заломил ей лен. Судорожно затрепетав всем телом, щука успокоилась на дне обласка. Пока Смуров неторопливо плыл вверх по реке до истока, вытекающего из Коровьего чвора, в ногах у рыбака лежало полтора десятка пойманных щук. Смотав дорожку на рогатку, Ефим направил обласок в исток.

Афанасий, как заведенная машина, не зная усталости, шел все так же впереди. Его морщинистая шея, потная рубаха, прилипшая к острым лопаткам, свалявшиеся волосы неопределенного мышиного цвета – постоянно маячили перед глазами косарей. Руки мужика в постоянном движении: раз – литовка заведена далеко в сторону, два – она с шипением врезается в густую траву, сбив высокий валок, коса вновь, сверкнув на солнце, отлетает далеко в сторону.

Уставшие косари то и дело поглядывают то на высоко поднявшееся солнце, то на маячившую впереди спину бригадира. Иван Кужелев тоже мельком глянул на солнце, и вдруг его внимание привлек посторонний предмет на озере. Иван приостановился, разглядывая черную точку на водной поверхности чвора.

«Однако, кто-то едет», – подумал он и окликнул бригадира:

– Слышь, дядя Афанасий, едет кто-то; однако – местный!

– Пущай едет! – невозмутимо ответил Жучков.

Косари бросили работу и, сгрудившись вместе, с интересом наблюдали за приближающейся лодкой.

– Чего встали! Обласка не видели… – проворчал Афанасий, мельком глянув на озеро и, не останавливаясь, продолжал косить.

Бригадники недовольно заворчали, но, захваченные неистовой страстью работящего бригадира, вновь замахали косами. Взмахнула литовкой и Настя, но вдруг почувствовала сильную слабость, к горлу подкатила внезапная тошнота, в глазах потемнело, и у нее невольно подогнулись ноги. Слабо охнув, молодая женщина опустилась на кошенину. Кужелев оглянулся и увидел сидящую на земле жену. У него похолодело в груди. Он воткнул косовище в землю и кинулся к Насте.

Настя прижалась к горячему телу мужа. Затем она медленно отняла ладонь от лица, точно снимала паутину, залепившую ей вдруг глаза, и посмотрела на испуганное лицо мужа. Молодая женщина слабо улыбнулась и тихо проговорила:

– Ниче, Ваня, щас пройдет! – успокаивала она мужа и, глянув ему прямо в глаза, так же тихо и уверенно закончила: – Однако, понесла я, Ваня!

Иван судорожно проглотил горячий ком, подкативший к самому горлу, и прижался к потному прохладному лбу жены.

Как только обласок вынырнул из узкого истока в озеро, Ефим сразу заметил перемены на знакомой гриве. На его обычном месте, где он разбивал стан с семьей во время покоса, стояли балаганы и дымился костер. Сенокосная грива наполовину выкошена и была похожа на овечий бок, остриженный ручными ножницами. Ровными рядами на кошенине лежали валки скошенной травы. Вытянувшись в цепочку, по лугу неторопливо шли люди. Даже издали, только по внешнему виду, было видно – траву косили опытные мастера. У Ефима невольно отмякли глаза и потеплело в груди. Было что-то завораживающее в этом едином ритме работающих людей. Придержав веслом неторопливый бег обласка, Ефим залюбовался красивой и слаженной работой.

В памяти вдруг всплыли беспокойные слова жены: «Куда тебя несет? Все одно отберут покос, еще и прикончат, чего доброго. Там, можить, одни варнаки… Зазря не сошлют!..»

– Нет, мать, врешь! С нечистой совестью люди так хорошо не работают! – мужик сразу успокоился и уже уверенно направил обласок в сторону косарей.

Покосники настороженно и в то же время с любопытством следили за местным жителем, высоким сутуловатым мужиком, в светлой рубахе косоворотке, заношенных штанах, лоснящихся на коленях, заправленных в кожаные легкие чирки. Мужик шел легко, по-кошачьи неслышимыми шагами. Иван Кужелев сразу отметил пришельца: «Охотник, по всему видать!»

«Басурман и есть басурман, и походка такая же! – с тревогой думал Жучков, присматриваясь к приближающемуся гостю. – Кто в такую глушь добровольно заберется?! Точно, варнак какой-нибудь…»

Ефим подходил к сбившемуся в кучку народу, отмечая чистые прокосы косарей. Он будто ненароком поддел чирком валок и не мог сдержать довольной улыбки – под валком было чисто, вся трава прокошена.

Жучков видел, как подходивший житель со знанием дела приподнял валок травы ногой и как на его лице заиграла довольная улыбка. Ему сразу стало ясно – никакой это не варнак, а простой мужик, как он, Афанасий, как все остальные. Бригадир сразу успокоился, даже жиденькая борода, которая всегда упрямо торчала в бок, и та опустилась.

– Здорово, работники! – негромким хрипловатым голосом проговорил приезжий, пытливо всматриваясь каждому в лицо.

– Здорово! – за всех ответил Жучков. – Не знаю, как звать тебя величать, мил человек!

– Зови Ефимом! – скупо улыбнулся Смуров.

– Меня Афанасием поп окрестил!

Смуров смотрел на серые изможденные лица, на штопаную-перештопаную одежонку, у него окончательно прошла злость на этих людей. Он неожиданно для себя проговорил:

– Ниче, мужики, жить здеся можно! Просто-о-ор! – и так же неожиданно, с горькой усмешкой закончил: – Жить-то можно, вот токо власть, мать ее за ногу, не знашь, каким боком к тебе повернется!

– Не боком, а задом наша власть поворачивается к людям! – зло ввернул Николай Зеверов.

Афанасий зыркнул глазами в сторону Ефима, потом Николая и повернул разговор в другую сторону.

– А че, мужики, стоим? В ногах ить правды нет: передохнуть надо. Солнце – вон где, да и обед скоро! – Он неопределенно мотнул своей серой бороденкой.

– Верно, дядя Афанасий! – пробасил степенно молодой Степан Ивашов и повалился в густую траву. Сгрудившись вокруг Жучкова, расселась вся бригада.

– И то правда! – согласился Смуров и тоже, присев на кочку, потянулся в карман за кисетом. Неторопливо сворачивая козью ножку, он с интересом оглядывал свой бывший покос, потом повернулся к бригадиру и посоветовал:

– Ты, Афанасий, сначала западинки выкашивай. Трава в них медленно сохнет; не дай бог под дождь угодит – сгноишь траву! А грива че! На ней и в перерывах между дождями успеет высохнуть. Уж я-то свой покос знаю! – Ефим вкусно пыхнул горьковатым махорочным дымком.

– Спасибо, мил человек! – тепло поблагодарил Жучков.

Ефим разогнал рукой лезший в глаза дым и снова проговорил:

– Ниче, мужики, жить здеся можно! Проживете!..

– Сам-то, дядя, сколь годов тут живешь?

– Сам-то?.. Племянничек! – Ефим с улыбкой посмотрел на Ивана Кужелева и ответил: – Сам-то с двадцать третьего года тут обретаюсь. Зимником через болото с Серафимой притопали. Троих в коробе с собой привезли, да тут хозяйка двоих народила. Вот так и живем…

– Какой леший тебя загнал сюда?! – спросила подошедшая к покосникам Акулина.

– Голод! – коротко ответил гость. Он внимательно посмотрел на женщину и пояснил: – Брательник в этих местах давно окопался. Торговлю держал. Вот он и посоветовал сюда перебраться.

Мы на родине с голоду пухли: три года подряд в нашей местности был неурожай – все выгорало. – Ефим замолчал, пыхнул дымком и закончил: – С Ишима мы. Слыхали, поди, про ишимские степи.

– Как не слыхать! Слыхали… – ответил Афанасий.

День был жаркий. Нещадно палило полуденное солнце. Ветерок стих. Сморенная жаром, никла под солнцем трава. Только беспокойные стрекозы неутомимо расчерчивали застоявшийся воздух. Зыбкое марево укрыло все окружавшее пространство. Все смешалось, все перепуталось. Зеркальная гладь озера приподнялась над землей да так и застыла в неверных струях зыбкого марева черной расплывчатой полосой. Дремали в жарких солнечных лучах говорливые осины, укачанные бегущими волнами разогретого воздуха.

– Ну и пекеть! – Афанасий вытер потное лицо подолом рубахи. – Обед готов, стряпуха? – спросил он, поворачиваясь к Акулине.

– Закипала затируха, – ответила Щетинина. – Федька у костра приглядыват.

– Тогда пошли на стан, – проговорил Афанасий, поднимаясь с земли. – Пойдем, Ефим, с нами! – пригласил бригадир гостя. – Угощать, правда, особливо нечем, но что Бог послал. И в тени передохнешь!

Покосники гуськом, раздвигая высокую траву руками, пошли к балаганам.

Ефим присел под старой осиной, привалившись спиной к толстому стволу, покрытому загрубевшей корой. Он с интересом оглядывал стан. Ему все больше и больше нравились люди, разумное оборудование стана. Все было прибрано, все лежало на своем месте.

Бригада расселась за длинный стол, на конце которого стояли два закопченных ведра.

Афанасий поискал глазами гостя и, увидев его под деревом, снова пригласил:

– А ты че, паря, садись! Поедим, чем Бог порадовал!

– Спасибо! – отказался Ефим.

Около ведер с чашкой в руках стоял мальчишка и судорожно глотал слюну. На худеньком бледном лице горели голодные глаза.

У Ефима дрогнуло сердце.

«Исхудал-то как, даже загар не пристает», – с жалостью подумал он, сравнивая своих сорванцов, обветренных и загорелых до черноты.

Акулина глянула на сына и зло прикрикнула:

– Че стоишь! Дай сначала работников накормить!

У Федьки на глаза навернулись слезы. Он отошел от стола и дрогнувшим от обиды голосом пригрозил матери:

– Погоди, вот приедет тятя, я все ему расскажу!

Акулина огорченно вздохнула:

– Тятька, тятька… Где наш тятька!

– Ты, Акулина, того, корми мальчишку. Он свое отработат; скоро копны возить надо. Верно, Федька? – с наигранной бодростью проговорил Жучков.

Из балагана послышался плач ребенка. Акулина подняла голову и посмотрела на отошедшего в сторону мальчишку.

– Федька! Оглох, че ли, Костя проснулся!

– Федька, Федька! Как жрать, так в последнюю очередь! – плаксиво затянул мальчишка и полез в балаган. Акулина стала разливать затируху по чашкам. Ни разговора, ни смеха, только слышно было торопливое чавканье и постукивание ложек о миски.

Ефим крякнул и, отвернувшись, стал торопливо крутить козью ножку. Пустив клуб горьковатого дыма, он прикрыл глаза. Ему вспомнилось собрание, на котором участковый комендант пугал жителей сосланными сюда «врагами народа».

Детский плач не стихал. Ефим открыл глаза. Федька тащил перед собой на руках годовалого ребенка. Тот сучил тонкими ножками, задравшаяся рубашонка оголила вздутый живот. Акулина взяла ребенка и, налив в чистую тряпочку немного затирухи, завернула ее и сунула ему в рот. Костя сразу умолк и, заурчав, стал жадно сосать тряпичную соску. У женщины в глазах стояли слезы. Посмотрев на Федьку, она тихо сказала:

– Садись, сынок, ешь. Чашка твоя на столе.

У Ефима запершило в горле:

– Враги народа… Мать вашу!.. – пробормотал мужик и резко поднялся с земли.

– Ты куда собрался? – удивился Лаврентий.

– Щас приду! – ответил Ефим и зашагал в сторону чвора к обласку. У него все клокотало внутри, с губ мужика срывались отрывочные бессвязные слова: – Враги… дети… бабы! Эх! – и закончил тираду сибирский мужик отборнейшей бранью.

Около обласка привычный вид озера, запах тины немного успокоил Ефима. Он взял ведро, лежавшее в корме лодчонки за сиденьем, и собрал в него снулых щук. Потом, немного подумав, прихватил с собой и рыболовную снасть «Дорожку», смотанную на рогатку.

На стане Ефим вывалил рыбу из ведра около костра и предупредил повариху:

– Ты, хозяйка, прямо щас вспори щук, а то не долежат они до вечера. Жара… – Затем подошел к мальчишке и подал ему «Дорожку»: – Возьми, рыбак, поди, сообразишь, как ей орудовать!

– Соображу! – у мальчишки загорелись глаза.

– Соображай! – улыбнулся Ефим и с сожалением продолжил: – Это, конечно, не мясо, но все же какой-никакой приварок, а щук в озере полно!

Послышалось фырканье лошади, Смуров повернул голову на звук. К стану подходила навьюченная лошадь. За повод вел ее худощавый мужчина, одетый в военную форму. Впереди на поясе у него нелепо болталась кобура, из которой торчала деревянная ручка револьвера.

– А вот и Поливанов пожаловал! Паек привез, благодетель! – насмешливо проговорил Николай Зеверов.

 

Глава 18

Мария Глушакова проснулась сразу, словно ее кто-то подтолкнул в бок. Она открыла глаза. Входной проем в балаган закрывал неплотно прилегающий полог. Через образовавшиеся щели пробивался розоватый свет. На северо-востоке только-только начала разгораться утренняя заря.

«Рано еще! – с облегчением подумала женщина. – Еще поспать можно!» – Она со стоном повернула руки. Натруженные на раскорчевке, они нестерпимо заныли. Сухожилия, как туго натянутые струны, глухо гудели. Скрюченные пальцы отдавали болью в каждом суставе. И при каждой попытке распрямить их жгучая боль, точно ножом, резала запястье. У Марии на глаза навернулись слезы, и она мучительно простонала:

– Осподи, за что такие муки? В чем мы провинились? – Мария с трудом повернулась на бок, и ее поразила тишина. На топчане рядом с ней, где спал ее муж, не было слышно привычного затрудненного дыхания больного. Она уже привыкла к нему, а тут – тишина. Уже уверенная в своем предчувствии, она осторожно протянула руку к лежащему мужу. Ее пальцы слегка коснулись задеревеневшей, отдающей ледяным холодом руки.

Глушакова быстро отдернула руку.

– Ефим! – испуганно, с детской беспомощностью, позвала Мария.

Тишина громадного Нарымского края, точно пленка мыльного пузыря, отгораживала этих изгоев, искалеченных тяжелой работой, от остального мира. Только ворчливо плескался, усмиренный высокими глинистыми берегами, Васюган. Глухо шумела тайга, взлохмаченная свежим утренним ветерком. Звонко, заливисто-длинно кричали кулики-перевозчики, постоянно перелетая с одного берега реки на другой. Да болезненно постанывали по своим балаганам изломанные раскорчевкой люди. От этих посторонних звуков, долетавших в балаган к Марии, тишина казалась еще более прозрачной и более глубокой.

Хоть и была Мария внутренне готова, но смерть мужа захватила ее внезапно. Она сидела на краешке нар с распущенными волосами, уставившись сухими глазами в угол балагана. Острая жалость, зародившаяся в женской груди, волной поднималась к горлу, готовая вот-вот прорваться наружу горькими бабьими причитаниями, вдруг погасла, точно водяная струя, попавшая на раскаленный песок.

До сознания Марии едва долетали звуки просыпавшегося лагеря. Она очнулась только тогда, когда соседка, Анна Жамова, откинув полог, позвала:

– Мария, ты че, спишь?! На работу пора!

Глушакова повернула голову, посмотрела на темную фигуру женщины, стоящей в светлом проеме, и тихо сказала:

– Ефим помер, Анна…

Жамова испуганно ойкнула:

– Горе-то какое! – Она осторожно вошла вовнутрь балагана и остановилась.

На нарах, под круто спускавшейся к земле стенкой шалаша, лежал Глушаков. В предрассветном сумрачном свете смутно белело лицо покойника.

Мария вдруг глухо, с каким-то яростным ожесточением заговорила:

– Грех на мне, Анна! Тяжкий грех… – Женщина мучительно затрясла головой. – При живом муже…

Анна с трудом подавила в себе вдруг вспыхнувшее злорадное чувство и, устыдившись его, тихо позвала:

– Пойдем, Мария, на работу скоро! Слышишь, зверюга уже проснулся!

Со стороны только что отстроенной комендатуры доносился резкий голос Сухова.

– Пойдем! – и Анна потянула Марию за собой. Та послушно встала и пошла за соседкой. Жамова горько усмехнулась и зло проговорила:

– Нам, девка, не положено оплакивать покойников! Закопаем и Ефима – без гроба, без поминок…

– Пойти, сказать коменданту?! – неуверенно проговорила Мария и освободила свою руку из руки односельчанки.

– Слушай, Мария! – вдруг осенило Анну. Она перешла на шепот и, жарко дыша в ухо Глушаковой, тихо проговорила: – А че говорить-то коменданту? Получай пока иждивенческий паек за Ефима. Поди, простит Ефим за свои триста грамм!

Мария испуганно дернулась:

– Ефим – простит, а комендант – шкуру спустит!

– Че, испугалась? Дело твое! – не сдержалась Анна.

Мария посмотрела на односельчанку сухими глазами и со злом ответила:

– Я, Анна, уже ничего не боюсь!

Над раскорчевкой стоял дым. Жарко горели костры, жарко палило солнце. Обливаясь потом, бились люди с вековой дремучей тайгой. Тюканье топоров, заунывное позванивание пил, вгрызавшихся в желтоватую кедровую мякоть, предостерегающие окрики, ругань, сдобренная тяжеловесным мужским матом, женские, детские голоса – все смешалось, все переплелось в этой невыносимой духоте. Раскорчевка безобразной плешью, точно стригущий лишай на великолепной таежной шкуре, уходила все дальше и дальше от жилого места.

Глуховатый басок Лаврентия Жамова, казалось, был слышен во всех уголках раскорчеванной деляны. То он только что был у вальщиков, через мгновение его голос слышался у костровых, сжигающих сучья и толстые комли, не идущие в дело. Сметка и природный ум мужика требовались везде.

Черная сажа горельника мутной завесой висела над землей. Она оседала на одежду, липла к потному телу, хрустела на зубах и застревала в горле. Лаврентий вышел на край деляны и тяжело опустился на валежину. Вытер подолом рубахи потное лицо и окинул взглядом раскорчевку:

– Не устоишь, не-е-ет! – с ожесточением пробурчал бригадир. – Повалим тебя, никуда не денешься!

Чем больше сопротивлялась тайга, с тем большим остервенением работали люди. Здесь шла битва за выживание. Раскорчевка – это будущая деревня, это будущее поле, а земля для крестьянина – это жизнь. И уже не дуло револьвера, приставленное к затылку спецпереселенца, и злой окрик надсмотрщика заставляли надрываться на непосильной работе, а сама земля-кормилица.

Жамов встал с валежины и огляделся. На другом конце деляны мелькала знакомая косынка жены.

– Идти надо! – устало проговорил Жамов.

– Хоть одна благодать здесь – комарья мало! На покосе, поди, заедат! – проговорила Анна Жамова, бросая сучья в костер.

– Быстрее бы эта благодать проходила, сгорели все! – Мария с трудом разогнула судорожно сведенные пальцы.

– Не торопи, девка! Не заметим, как жара спадет и холода наступят!

– А-а, черт с имя… К одному концу! – зло бросила Мария, растирая ладонью сажу на лице.

Анна не смогла сдержать улыбки, глядя на подругу:

– На кого ты похожа!

– Ты на себя посмотри, – отпарировала Мария. – Черти в преисподней, поди, чище! – и тоже улыбнулась. – А вон и твой идет!

Подошел Лаврентий.

– Здорово, бабы!

– Здорово! – с улыбкой ответила Анна. – Давно не виделись!

– Давно, давно! – задумчиво проговорил Лаврентий и, нагнувшись, взял в руки комок земли. Тяжелый, влажный, темно-серого цвета, он не рассыпался, а сминался, прилипая к рукам.

– Да-а, – все так же задумчиво хмыкнул Лаврентий, машинально вертя в руках влажный комок земли. – Землица-то не ахти какая! – Он бросил комок в костер и неожиданно улыбнулся, показав ослепительно белые зубы. – А че, бабы, раскорчуем; будет и деревня, будут и поля. Будут стоять суслоны хлеба на полях! – уверенно закончил бригадир.

– Ох, Васильич, доконают нас эти поля… – проговорила Мария.

– Не доконают, Мария! А вот мы осилим… – И еще раз повторил: – Будут, Мария, на следующую осень стоять ржаные суслоны на полях!

– Дожить бы до осени, Васильич! – Мария горестно поджала губы.

– А ты, бабонька, раньше времени не умирай! Помереть-то легко, а ты попробуй выживи! – отрезал бригадир.

После смерти Ефима Глушакова уже шла третья ночь. В балагане, где лежал покойник, спать было нельзя. От вздутого тела нестерпимо несло смердящим, тошнотворным запахом. Мария перебралась на ночь в просторный балаган Жамовых. Она тихо лежала на нарах за занавеской, которая отделяла половину балагана, где спали молодые. Слышался тихий покойный храп Лаврентия.

«Ему че! Спит спокойно, а мне как завтра?!» – подумала с завистью Мария, прислушиваясь к храпу Лаврентия. Она беспокойно заворочалась. Сон совсем не шел к взволнованной женщине.

Мучила совесть перед мертвым Ефимом; ради куска хлеба она кощунственно скрывала смерть мужа, а завтра к нему и подступиться будет трудно; свой бабий грех перед ним. Страх и злоба на коменданта Сухова, что могла она, подневольная женщина, противопоставить этому зверю в человеческом обличье. Мария мучительно застонала: даже за себя постоять не могла.

– Ты не спишь, Мария! – тихо позвала Анна.

– Уснешь тут! – отозвалась Мария.

Женщины помолчали…

Наконец Анна проговорила:

– Спи, Мария, переживем и завтрашний день…

Утро было тихое, солнечное. Дым от кострищ снесло утренним ветерком, и горький запах дыма совсем не чувствовался; только звенели в чистом воздухе осточертевшие комары, да плыл по лагерю сладковатый трупный запах. Около балагана Глушаковых остановилась пожилая женщина – громкоголосая и болтливая Козленчиха.

– Слышь, бабы! – кричала она на весь лагерь. – Никак, Ефим помер, а мы и не знали! – Она увидела подходившую к балагану Марию. В глазах у Козленчихи мелькнула догадка; она злорадно продолжала кричать: – Ишь какая гладкая на мужниной пайке стала!

Мария дернулась, словно от удара:

– Осподи, за что она меня так! Что я ей сделала!

Козленчиха явно наслаждалась растерянностью молодой женщины. Она победно оглядела собравшуюся толпу поселенцев и, ища поддержки у людей, продолжала кричать:

– Мы голодаем, а она лишнюю пайку жрет! Подстилка комендантская!..

Толпа молчала…

К смертельно побледневшему лицу Марии вдруг прилила горячая кровь. В груди зародилось холодное бешенство. Она подняла голову, ноздри ее прямого тонкого носа затрепетали:

– Ах ты стерва старая! – уже не видя ничего перед собой от нахлынувшей ярости, от нестерпимого стыда, от горькой правды, а еще больше от горькой несправедливости, она резко шагнула вперед, вытянула руки и мертвой хваткой вцепилась в волосы противницы. Мария молча, остервенело, мотала оговорщицу из стороны в сторону. Затем, продолжая держать ее одной рукой за волосы, она другой – тяжело, по-мужски – стала хлестать Козленчиху по щекам.

– Ой, люди добрые, ратуйте, убивают! – взвыла от боли смертельно перепуганная противница.

Мария, хлеща по щекам Козленчиху, наконец заговорила:

– Я тебе покажу – пайку жрет! Я тебе покажу – комендантская подстилка…

Вдруг ее плечо обожгла нестерпимая боль. Мария испуганно опустила руки, а плеть уже со свистом перепоясала Козленчиху. Мария инстинктивно отскочила в сторону и подняла голову.

Рядом стоял Сухов, его тонкие губы кривила ухмылка, ползучей змеей вилась в руке ременная плеть.

– Поливанов! – приказал комендант. – Посади ее в яму, пусть посидит! – он оглядел собравшихся. – Чтобы все знали, как государство обманывать! – Затем нашел глазами Жамова, ткнул плетью в сторону балагана Глушаковых: – Эту падаль закопать! – Сухов стоял, поигрывая плетью, и вдруг резко на весь лагерь заорал:

– Разойдись! Мать вашу!..

Толпа испуганно всколыхнулась.

Мешковатый Поливанов, суетливо поправляя на поясе нелепо болтавшуюся кобуру, потянул за собой арестованную:

– Пойдем, милая!

Мария опустила голову и пошла в сторону комендатуры, где под полом в пристройке была вырыта яма, застенок для провинившихся спецпереселенцев. И первой карцер обновила Мария Глушакова…

 

Глава 19

«Хороший мужик, однако, Ефимка!» – думала Агафья, плывя по извилистой полноводной речке Варыньоге. Обласок неслышно скользил по тихой спокойной воде. Пологая волна, лениво разбегавшаяся от носа посудины, едва заметно пошевеливала жесткую осоку, тяжело клонившуюся к самой воде, разбивала на куски рыжую болотную накипь, скопившуюся вдоль берега, и терялась затем в густых зарослях тальника и черемушника, подступивших вплотную к берегам таежной речки. Равномерно нажимая на весло, тунгуска неторопливо, но споро гнала обласок вверх по течению.

Позади уже остался Лисий мыс, песчаный клюв которого далеко врезался в заливные луга, заросшие осокой и пыреем. Варыньога тесно прижималась к песчаному берегу мыса, заросшему могучими соснами. За деревьями пряталось обширное моховое болото, среди которого редкостным черным опалом покоилось Лисье озеро. Потершись боком о песчаный шершавый мыс, речка снова вильнула в луга и закуролесила немыслимыми петлями по травяному раздолью, направляясь к далекой тайге, синеющей на горизонте.

На носу обласка свернулась калачиком охотничья собака, маленькая пестрая сучка, по кличке Тайжо. Она лежала без движения, уткнув между передних лап черный влажный нос. Только напряженно стоящие ушки собаки нервно вздрагивали, отмахиваясь от назойливо визжащих комаров. В ногах у Агафьи лежала вторая собака. Это был сын Тайжо, крупный пес дымчатой масти с черной мордой и светлой полосой на лбу. Угрюмый молчаливый кобель лежал на дне обласка, вытянувшись во всю длину, и брезгливо, с таежным спокойствием смахивал изредка передними лапами комаров, залеплявших глаза и собачий нос.

Агафья любила то место, где на берегу Варыньоги раскинулся золотистый, пронизанный солнечным светом, сосновый бор. Таежное озеро, лежащее среди сосен, – светлое, как утренняя росинка.

На берегу этого озера и родилась Агафья. В этом же сосновом бору похоронен ее отец, тунгус Иван. С тех пор они с матерью редко бывали на родном стойбище. Она бы и сейчас не поехала сюда, если бы не последний разговор с Ефимом Смуровым.

«Однако, шибко добрый Ефимка!» – снова подумала молодая тунгуска, вспоминая просьбу Смурова.

– Ты бы, Агафья, завалила сохатого. Шибко оголодали люди, какие с них работники на покосе. Ребятишки там, даже груднички есть! – Ефим криво усмехнулся и зло процедил сквозь зубы: – Враги народа, понимаешь – груднички да сопливые ребятишки!

– Че сам не добудешь? – в свою очередь спросила тунгуска.

– Время нет! – с сожалением проговорил Ефим. – Сама же знаешь – покос!

– Ладно! – коротко ответила Агафья.

Ефим облегченно улыбнулся и предупредил:

– Ты на Коровий чвор мясо привези, там бригада стоит. Да смотри осторожнее, коменданту на глаза не попадись! Отберет мясо – пропадут труды!

– Ладно! – Агафья согласно мотнула головой.

Только вечером Агафья приехала на заброшенное стойбище. Приткнув нос обласка в густую прибрежную траву и опираясь на весло, она неловко поднялась с сиденья и ступила затекшими ногами на топкий илистый берег, где уже неистово носились собаки. Агафья медленно поднялась по пологому берегу наверх и остановилась под кряжистой сосной с искореженными жестокими морозами и временем ветвями. Побелевшие корни сосны стелились поверх земли, переплетаясь друг с другом. Они бугрились, словно безобразные бородавки на старческом лице. Агафья стояла не шелохнувшись. Все было здесь родное и знакомое с раннего детства. Ее узкие зоркие глаза слегка затуманились, а выражение лица по-прежнему оставалось бесстрастным. Живая и верткая Тайжо ткнулась носом в чирки хозяйки. Агафья вздрогнула, словно очнулась ото сна, поправила на плече ружейный ремень и медленно пошла, неслышно ступая по мху, в сторону заброшенного стойбища.

Вот и карамушка, ушедшая глубоко в землю, с провалившейся крышей. Еще заметно старое кострище недалеко от входа в избушку. Агафья присела на полусгнившую колоду, на которой любила сидеть в детстве около жаркого костра, и прикрыла глаза. Тунгуска с шумом вздохнула, ее тонкие ноздри приплюснутого носа мелко, мелко затрепетали, словно она принюхивалась к слабому запаху родного очага, еще витавшего в застоялом таежном воздухе.

На секунду отмякшее лицо тунгуски снова окаменело. Агафья поднялась с колоды и пошла знакомой дорогой на берег светлого озера. Тропа, заросшая толстым слоем оленьего мха, едва угадывалась под серебристой подушкой. Через некоторое время в просветах между деревьями замелькала серебристая гладь озера. Охотница вышла на песчаный берег. Обширное круглое озеро, окаймленное золотистыми соснами, нежилось в багряных лучах вечернего солнца. Где-то на середине озера неподвижно застыла большая пестрая гагара. Агафья скользнула взглядом по озеру и медленно пошла вдоль берега. Воспоминания, мелькавшие в ее памяти полузабытыми образами, исчезли. Она была тунгуска – прирожденный охотник и следопыт.

Вся подобравшись, она внимательно изучала на песчаном берегу следы. Наконец она увидела то, ради чего приехала сюда. Длинные узкие следы раздвоенного копыта четко отпечатались на песке. Рядом со старыми, полузасыпанными песком следами были и совсем свежие.

«Приходит, однако, сохатый!» – удовлетворенно подумала Агафья и сразу успокоилась. Изучая следы, она тихо пробормотала:

– Не дает покоя зверю гнус!

Сама же охотница была равнодушна к куче комаров, вьющихся над ее головой. И только изредка она отмахивалась рукой от наседавших кровососов. Агафья сделала небольшой круг по берегу, продолжая внимательно изучать следы, и вдруг остановилась как вкопанная. На песке отпечатался свежий след когтистой лапы.

– Ой-ей! – негромко проговорила Агафья. – Тут, однако, Амикан-батюшка охотится! Шибко худо! – забеспокоилась тунгуска. – Охоту спортить может!

Где-то далеко в тайге едва слышно лаяла звонкоголосая Тайжо. Агафья прислушалась и немного успокоилась. Собака лаяла не по зверю. Она пожалела, что не привязала около карамушки азартную собаку. Молодой, но спокойный и уравновешенный Лыска остался около обласка сторожить вещи.

Багровое солнце, размыто-расплывчатое в густой вечерней дымке, нерешительно зависло на горизонте, на противоположной стороне озера. Казалось, что оно боится наколоться о густую щетину острых вершин деревьев, вонзившихся в заголубевшее вечернее небо. Комар все свирепел. Особенно много было его в эти часы приближавшейся летней ночи.

– Однако, засидку надо ладить! Сохатого караулить! – забеспокоилась Агафья. Она внимательно огляделась, прикидывая, где звери выходят из тайги на берег, с какой стороны будет светить вечерняя заря, откуда тянет ветерок, чтобы лучше устроить засидку. Наконец она облюбовала выворотень.

Агафья удобно устроилась за корягой на прохладной земле. Она еще раз огляделась и, окончательно одобрив выбор, замерла.

Темнел лес. Тускнела заря. С вечера полыхавшая вполнеба золотисто-оранжевым светом, она сейчас слабо тлела, словно угли прогоравшего костра. Агафья терпеливо ждала и все равно просмотрела момент появления сохатого. Совсем неслышно крупный зверь выступил из-под таежного полога и настороженно замер на прибрежном песке. Аспидно-черная туша сохатого метрах в сорока от засидки была хорошо различима на фоне багровой зари.

Агафья подняла ружье. В голове мелькнула мысль: «Только наверняка – не допустить сохатого в воду». Стволы двустволки уперлись в темный бок зверя, золотистая мушка ружья слабо мерцала на левой лопатке. Затаив дыхание, охотница нажала на курок.

Сноп огня, точно жало змеи, вылетел из ствола в сторону зверя и смертельно ужалил лося. Взметнувшись на дыбы, он сразу же опустился. Ноги его уже не держали. Сохатый упал на колени и затем медленно завалился на бок.

Агафья встала и, неловко ступая затекшими ногами, неторопливо пошла к лежавшей около воды добыче. Не доходя до сохатого метра три, она остановилась и стала внимательно осматривать поверженного зверя, остерегаясь случайного удара. (Удар ноги раненого или бьющегося в агонии сохатого обладал страшной силой. Он мог срезать копытом сосенку, точно соломинку, не говоря уже о слабом человеческом теле.)

Тунгуска осматривала добычу:

– Хороший бык… Молодой! – запрокинутую горбоносую голову венчала тяжелая костяная лопата с четырьмя отростками. По телу смертельно раненного животного волнами пробегала дрожь. Наконец агония прекратилась, и туша сохатого застыла в каменной неподвижности. Агафья отставила ружье в сторону, прислонив его к стволику невысокой сосенки.

От обласка, оставшегося на берегу Варыньоги, прибежал Лыска. Крупный пес вздыбил шерсть на загривке. На прямых ногах пружинящей походкой обошел лежащего на земле лося и вдруг с хриплым захлебывающимся воплем кинулся на сохатого. Хрипя и давясь шерстью, стал трясти его за загривок.

Агафья довольно улыбалась, наблюдая азарт и ярость молодой собаки.

– Пущай привыкат! – наконец, дав собаке вволю излить злобу, охотница отогнала ее. Лыска, глухо ворча, нехотя отошел от лежавшей на земле туши и улегся около ружья под сосенкой. Агафья погладила собаку, приговаривая:

– Хороший собачка, хороший!

На небе догорала вечерняя заря. Из-под таежного полога все ближе подступали сгущавшиеся сумерки, готовые вот-вот поглотить песчаную полосу лесного озера. Тускнела тропа на водной глади, протоптанная невесомыми следами вечерней зари.

Агафья забеспокоилась:

– Однако, скоро темно будет. Костер надо палить! – Осмотрев еще раз добычу, она тихо проговорила: – Здоровый бык… Много делов будет! – И Агафья заторопилась наготовить дров. Она стаскивала сушняк, колодник в одну кучу рядом с убитым лосем. Куча дров росла на глазах, но Агафья все подтаскивала и подтаскивала валежник. Свежие медвежьи следы подсказывали ей, что ночью может наведаться в гости сам хозяин, Амикан-батюшка. Наконец, она кончила заготавливать дрова и быстро разожгла костер.

– Теперь будет хорошо! – удовлетворенно проговорила тунгуска, глядя на разгоравшийся костер. Затем она взяла за ногу еще не остывшую тушу, оттянула ее и сделала первый надрез вокруг коленного сустава острым охотничьим ножом. Крепко сбитая и ловкая, нож так и мелькал в ее опытных и сильных руках. Длинная, черная коса в руку толщиной выбилась из-под косынки, мешала работать Агафье. Она недовольно морщилась, ругаясь про себя, что мать не разрешает отрезать надоевшую косу.

Охотница кончила свежевать добычу уже ночью. Ободранная туша лежала на собственной снятой шкуре. Агафья, соблюдая осторожность, вспорола брюшину лося. Запустив руки в еще не остывшую утробу, она вывалила внутренности наружу. Ловко отсекла печень и бросила ее на шкуру. Затем отделила сердце и, разрезав его на несколько частей, кинула кусок собаке. Лыска на лету поймал мясо и мгновенно проглотил его, умильно поглядывая на хозяйку. Агафья вытерла окровавленные руки о чистый мох, с трудом выпрямилась, растирая руками затекшую поясницу. И только сейчас она почувствовала, как сильно устала и как сильно проголодалась. Она отрезала кусок печени и присела около костра. Вонзив зубы в кровоточащую печень, она с наслаждением прикрыла глаза. Сырая печень, как сметана, приятно таяла во рту. Подкрепившись, она откинулась на руки и выпрямила устало гудевшие ноги.

Где-то далеко, в глубине леса, снова послышался лай собаки. Лыска поднял голову и, навострив уши, глухо заворчал. С каждой минутой лай был слышен все ближе и ближе.

«Однако, на зверя лает. Сам-Амикан в гости идет!» – уверенно подумала тунгуска. Ни тени растерянности на бесстрастном широкоскулом лице. Она спокойно огляделась, прикидывая, где лучше разжечь добавочные костры. Быстро наметив место, она торопливо стала разжигать новые костры. Скоро вокруг ободранной туши, потрескивая, разгорались три костра.

Лай все ближе и ближе. Агафья уже не сомневалась: зверь идет прямо на нее. Она еще подкинула в огонь валежника. Вверх взметнулись искры, красноватое пламя мерцающим светом выхватило прибрежный песок и опушку леса. Лай уже звучал совсем рядом, на опушке, – неистовый, захлебывающийся. Изредка он прерывался раздраженным звериным рыком и досадным фырканьем. Медведь и собака, связанные между собой невидимой нитью, вывалились на прибрежную полосу из таежной темноты. Верткая Тайжо уже не лаяла, а неистово ревела. Она кидалась на зверя сзади, пытаясь схватить его за голяшки. Медведь, не обращая внимания на беснующуюся лайку, только иногда досадливо отмахивался лапой, ломая мелкорослые сосенки, попавшие под тяжелый удар. Переваливаясь через колодник, ломая мелкий кустарник, зверь шел прямо на костры. Ничто не могло сбить его с намеченного пути – ни ярость охотничьей собаки, ни ярко горевшие костры, ни человек…

Агафья стояла внутри треугольника, в углах которого билось неровное пламя, рядом с ободранной тушей. Кургузая фигура медведя в блеклом свете смазывалась: она то сливалась с мохом и раскоряченным валежником, разбросанным по берегу, то вдруг, высвеченная мгновенной вспышкой костра, отчетливо и резко выступала на тусклом фоне деревьев и снова растворялась в мерцающих бликах неровного света. Она видела, какой крупный зверь пожаловал в гости.

Агафья судорожно сжимала ружье. Многовековой опыт сородичей, всосанный с молоком матери, подсказывал ей: не стреляй – при таком свете можно смазать и, не попав в убойное место, можно опасно ранить зверя. Подняв ружье, она настороженным взглядом следила за медведем.

Никакие препятствия не могли остановить зверя. Вот он уже внутри костров; шагов двадцать отделяет незваного гостя от мяса и человека.

Лыска, стороживший добычу, глухо рычал, припав к земле. Наконец зверь вступил на ту территорию, которую непосредственно охранял Лыска. Кобель вскочил на ноги и не залаял, а яростно забухал басом и кинулся на медведя. Зверь недоуменно присел на задние лапы и брезгливо отмахнулся от внезапно насевшей собаки. Верткая, но еще малоопытная молодая лайка, увлекшись в слепой ярости, не смогла увернуться, удар пришелся вскользь. Лыска без визга отлетел в сторону. Очумелый от удара, он вскочил на ноги и молча, ни секунды не раздумывая, кинулся на врага сзади. Через мгновение собака оседлала противника. Прыгнув на спину, она острыми клыками схватила медведя за ухо.

Зверь яростно заревел, мотая головой. Но Лыска, как клещ, держался на лохматом загривке. Медведь покатился по земле, стараясь стряхнуть с себя противника, прижать его к земле. Лыска, как упругий мяч, на прямых, словно звеневшие струны, ногах, отскакивал в сторону.

Звонкоголосая Тайжо тут же вертелась вокруг медведя, помогая сыну.

Медведь, яростно рыча, вставал на лапы… и все начиналось сначала. Лыска, улучив момент, снова оседлал медвежий загривок и вцепился в ухо противника. Медведь покатился по земле, стараясь раздавить собаку, но кобель снова увернулся. Зверь вскочил на ноги, он яростно фыркал в сторону собаки, обдавая ее слюной.

Лыска, припав к земле, настороженно следил за каждым движением лохматого противника.

Медведь обиженно заревел, затряс головой и, вдруг развернувшись, не торопясь пошел назад. Сзади змеей скользил по земле сопровождавший его Лыска. Он довел непрошеного гостя до той невидимой границы, в которой Лыска был сторожем и хозяином. Стоило медведю пересечь ее, как Лыска остановился. Раздраженно ухая, треща колодником и кустарником, неторопливо удалялся косматый разбойник; звенел, переливался в темноте звонкий голос Тайжо.

На ослабевших вдруг ногах Агафья безвольно опустилась на землю. Пес подошел к хозяйке. Тунгуска прижала к себе верного друга и стала гладить его подрагивающими руками:

– Хороший собачка, умный!

Пес улыбнулся, обнажив сахарные клыки, и лизнул хозяйку в нос.

Где-то в темной тайге, за высветленным пламенем кругом, не переставая звенела Тайжо. Было хорошо слышно, как с каждым мгновением собачий лай все удалялся и удалялся. Агафья, подняв голову, прислушалась:

– Однако, совсем ушел Амикан-батюшка! – уже спокойно проговорила охотница. Успокоился и Лыска. Отойдя от хозяйки, он улегся около мяса, положив тяжелую лобастую голову на передние лапы. Глаза у собаки были прикрыты, только настороженно подергивались остро торчащие уши.

Агафья, уперев приклад ружья в землю, поднялась с земли.

Она посмотрела на ободранную тушу, потом на Лыску и, обращаясь к четвероногому другу, тихо проговорила:

– Однако, много мяса, шибко много! Вялить надо! Шибко тепло – спортится мясо! – продолжая по таежной привычке разговаривать сама с собой, она бубнила под нос: – В карамушку надо идти. Соль надо брать, колоду ташшить. Тузлук надо делать, много тузлука…

Агафья несколько раз ходила в родную избушку по знакомой с самого детства тропе. Принесла берестяной кузовок с крупной солью, закопченное до глянцевой черноты ведро и последней притащила волоком по земле тяжелую колоду, когда-то выдолбленную отцом из осинового бревна.

И работа на берегу озера закипела. Охотница сходила на озеро за водой и повесила ведро на таган. Пока кипятилась вода, она, не теряя времени, стала нарезать мясо. Воткнув острый нож в заднее стегно сохатого, сделала вертикальный длинный надрез, потом под углом – второй и вырезала тонкую плеть мяса. Увлекшись работой, Агафья не заметила, как вскипела в ведре вода. Она вылила кипяток в колоду и засыпала в нее соль. Вроде и не торопилась Агафья, а работа споро продвигалась вперед. Только человеку, приученному с детства к такому труду, была под силу эта работа. Она замочила в тузлуке первую порцию нарезанного мяса.

…И конвейер заработал. Руки ее привычно выполняли необходимую работу, а мыслями она была далеко от таежного озера:

«Пошто люди такие злые стали. С ружьем, как на зверя, стерегут друг друга. Солнце у всех одно над головой. Почему Мишку-коменданта греет солнце, а других – нет?» О многом думала Агафья, занимаясь привычным трудом.

Работа продолжалась своим чередом. Самым тонким делом в консервировании мяса был костер, за которым нужно было постоянно следить. Его пламя должно быть таким, чтобы мясо сохло, а не горело. Агафья крутилась как белка между свежим мясом, которое она нарезала и замачивала в тузлуке, одновременно следила за кострами, чтобы пламя было ровное и несильное. Если какой-нибудь из трех костров начинал разгораться, Агафья приваливала его сырыми гнилушками; захлебнувшись, пламя опадало, и костер начинал усиленно дымить, скрывая вешала с висящими на них мясом.

За работой Агафья не заметила, как прошла ночь.

Наступило утро. Собственно, рассвет наступил давно, но солнце только сейчас выглянуло из-за таежной кромки. Водная гладь озера скрылась под полупрозрачной пеленой тумана. Отпотела трава, покрываясь прозрачными каплями росы. Созревшая тайга пахла грибами, тончайшим горьковатым ароматом брусничника, бодрящей свежестью кедровой хвои. Зелень растений заматерела и стала темно-зеленого цвета; пропали июньские изумрудно-нежные краски. Совсем скоро появятся первые предвестники осени. На березах нет-нет да и вспыхнут редкие золотисто-желтые огоньки среди ветвей, следом за ними начнут наливаться жарким багрянцем и осиновые листья. С наступлением каждого утра воздух – все прозрачнее и прохладнее.

Агафья оторвалась от дела и, выпрямившись, с удовольствием огляделась. Она любила эту пору, вслед за которой наступала осень и пора охотничьего сезона. Воздух, пропахший грибами и брусничником, словно пенистое вино, горячил кровь. Молодая тунгуска беспричинно улыбнулась. Хорошо…

Только к полудню Агафья управилась со всеми делами. На серебристом мху лежал ворох вяленого мяса.

 

Глава 20

Вверх по реке неторопливо скользил обласок. В обласке сидят двое – Ефим Смуров и участковый комендант Талинин. Васюган после буйного весеннего половодья давно вошел в берега, обнажив ослепительно белые пески, и только под крутоярами все еще злобствовал, бессильно тычась привальным течением в глинистые берега. В омутах, затененных нависшим черемушником, нет-нет да сплавится крупная рыба, блеснув на солнце серебристой чешуей.

– Язь жирует! – односложно заметил Смуров. – Много его в реке. – Он отложил на время весло и вытер рукавом рубахи мокрое от пота лицо. – Уж больно сильно парит! – Ефим посмотрел на полуденное солнце, висевшее над головой в белесом расплывчатом мареве, и уверенно закончил: – К ночи напарит. Беспременно быть грозе!

– Вот уж не ко времени! – озабоченно проговорил Талинин. – Еще с покосом не управились!

– А когда погода ко времени бывает? – усмехнулся Ефим. – Тут уж, паря, не зевай – успевай!

Течение подхватило неуправляемый обласок и медленно потащило его вниз по реке, постепенно разворачивая носом поперек русла. Ефим взял весло и в два, три гребка развернул обласок в нужную сторону.

– У нас тут так, паря, если жарит – успевай коси, а если распогодит – то надолго!

– Сам-то с покосом управился? – заинтересованно спросил комендант.

– Управился! – нехотя буркнул Ефим. – Много ли одной корове да телку надо!

Желая побыстрее уйти от скользкой темы, Талинин повернул разговор в другую сторону:

– Зачем в Кильсенгский бор поехал? Вроде рано еще!

– Как зачем! – Ефим скупо улыбнулся. – Там мои охотничьи угодья… Мало ли чего, избушку подправить, ловушки подготовить. Делов хватит – оглянуться не успеешь, и охотничий сезон подойдет!

Так за малозначащими разговорами не заметили, как за кормой обласка остался шестой поселок. Наконец прошли поворот, и на высоком крутояре показался седьмой поселок. Скрытое бровкой крутояра, жилье угадывалось только приглушенными человеческими голосами да густо висевшей в воздухе гарью от многочисленных костров на раскорчевке и кострищ около жилых балаганов.

С легким шипением нос обласка врезался в глинистый берег. Опершись обеими руками о борта, Талинин встал на ноги и, неловко балансируя, шагнул на голубоватый прибрежный ил. Корма разгруженной посудины легко закачалась на воде. Ефим веслом успокоил раскачивающийся с борта на борт обласок и с интересом спросил, кивая головой на яр:

– Строятся?

– Строятся! – ответил Талинин и задумчиво добавил: – Будешь строиться, если жить хочешь!

– Так, так, паря! – подтвердил Ефим. Он покачал головой и неопределенно проговорил: – Да… Нагнали, язви ее, сюда народишку! – Он посмотрел на попутчика. – Ну дак че, начальник, я поехал?

– Езжай, езжай! Спасибо, что подвез! – поблагодарил комендант Ефима.

– Не за что, все одно по пути! – проговорил Смуров и оттолкнулся веслом от берега.

– Тебе далеко еще плыть? – поинтересовался Талинин.

– Нет, паря, нет. Через пару поворотов, таска на чвор; а там, в конце чвора, и мои угодья начинаются… – ответил Ефим, загребая веслом и разворачивая обласок в нужном направлении.

Талинин еще долго стоял на берегу, провожая глазами удалявшуюся посудину. Он невольно залюбовался уверенными движениями ездока, как тот при каждом гребке веслом красиво отклонял корпус. Обласок двигался по прямой линии ровными толчками, точно строчила шов умелая швея. Наконец гребец скрылся за речным поворотом.

– Умеют же… – неопределенно, с легкой завистью проговорил Талинин. Он посмотрел вверх на крутояр, вздохнул и стал подниматься по косогору. Поднявшись на яр, комендант остановился и носовым платком вытер пот. Затем оглядел знакомую до мелочей картину, одинаковую для всех поселков. Балаганы, кострища, развешенная по кустам одежда… В отдалении белел свежерубленый сруб. Слышались голоса и стук топоров.

Комендант медленно шел по набитой тропе, замысловато петлявшей среди балаганов. Чумазые ребятишки, завидев военного, с визгом разбегались в разные стороны.

Рядом с тропой, на валежине сидел древний старик, из-за его спины выглядывала замурзанная мордашка четырех-пятилетнего мальчишки. Слезящимися, подслеповатыми глазами старик внимательно следил за приближающимся военным. Талинин остановился:

– Здорово, дед!

– Здорово, здорово, сынок! – старик задрал вверх невесомую седую бороду, разглядывая молодого коменданта, и со старческой словоохотливостью предложил: – Садись передохни, сынок! В ногах ить правды нету!..

– И то верно! – согласился Талинин, усаживаясь рядом с дедом на валежину. Он снял фуражку и снова вытер платком потный лоб.

– Жарко!

– Жар костей не ломит! – хмыкнул старик и с тревогой закончил: – Ломается, сынок, погода. Скоро заненастит…

– Вот и я думаю, – медленно проговорил комендант. – Пора готовиться к зиме. В балаганах не перезимуешь…

– Конешно, все загодя надо делать! – согласился старик. Талинин посмотрел на соседа и в свою очередь спросил:

– Сам-то, дед, чей будешь?

– Назаровы мы! – с достоинством ответил старик и слегка прижал к себе мальчишку, который, осмелев, с раскрытым ртом разглядывал военного.

– Твои, что ли, бригадирами работают? – с нескрываемым интересом спросил комендант.

– Мои, мои! – с гордостью подтвердил старик. – Старший, Иван, на раскорчевке; средний, Сергей, хоромину ладит! – Старик показал в сторону белевшего сруба. – Младший, Тимофей, где-то за рекой на покосе! А мы вот с Пашкой сидим, – старик погладил светлые волосы внука. – Один уже отработался, другому еще срок не пришел!

– Ладно, дед, сидите! – улыбнулся комендант. – Мне идти надо, еще много дел впереди! – Талинин надел фуражку и поднялся с валежины.

– Иди, сынок, робь! – дед Назаров посмотрел на собеседника и неожиданно спросил: – Старик Христораднов живой ай нет?

– Какой Христораднов? С шестого поселка?.. – переспросил комендант.

– С шестого, с шестого! – утвердительно кивнул головой дед.

– Вроде живой, у меня других сведений нет, – неуверенно ответил комендант.

– Да-а! – тихо проговорил старик. – Дружки мы с ним закадычные были… Японскую прошли: на германской в окопах вшей кормили. Вот теперь и здесь пришлось…

Талинин уже ушел, а старик Назаров все бормотал себе под нос:

– Почитай, все старики и старухи примерли. Третьеводни Кузьму на погост снесли. Старики-то ладно… Худо ли, хорошо ли – пожили; а вот молодые да ребятишки мрут… – Старик умолк и, опустив голову, глубоко задумался.

Около сруба кипела работа. Одни работники тесали стропила из соснового тонкомера, другие – кололи бревна, готовя материал на пол и потолок.

Мужики, не обращая внимания на подошедшее начальство, занимались своим делом. Бригадир, Сергей Назаров, крепкий русобородый мужик, укладывал на слеги очередное бревно. Уложив бревно, попросил напарника:

– Придержи, Родька!

Родион Кучумов зажал бревно между ног, не давая ему развернуться. Сергей по торцу бревна со стороны комля сделал два точных удара топором. В наметившийся надрез он легкими ударами деревянной колотушки вогнал березовый клин. Такими же точными ударами топора прошелся по всей длине бревна от комля к вершине и забил три клина. Затем колотушкой по очереди стал загонять клинья все глубже и глубже в бревно. Послышался натужный треск раздираемого дерева. Наконец с легким хлопком бревно развалилось на две половины.

Талинин с нескрываемым интересом следил за работой бригадира.

– Ловко у тебя получается! – восхищенно проговорил комендант.

– Деды научили да и жизнь тоже! – Сергей выпрямился и поглядел на коменданта.

– Слушай, бригадир, почему так ровно получается? – не унимался Талинин. Он подошел к бревну и погладил рукой еще теплый скол.

– Выбирать надо дерево, чтобы прямослойное было, – пояснил Сергей.

Талинин озадаченно смотрел на расколотое бревно и с чисто детской непосредственностью спросил:

– А как узнать?

Бригадир снисходительно улыбнулся и носком топора надрубил кору. Захватив пальцами болонь, он потянул ее вверх, кора узкой прямой лентой отделилась по всему стволу.

– Видишь? – затем подошел к отбракованному сутунку и повторил ранее проделанную операцию: лента спиралью побежала вокруг ствола.

– Ты гляди, как просто! – искренне удивился Талинин. – Теперь вижу!

– Оно, паря, все просто, когда знаешь! – хмыкнул Сергей.

Около коменданта и бригадира собралась вся бригада. Талинин оглядел толпившихся мужиков и, обращаясь к Сергею, спросил:

– Когда дом закончите?

Назаров посмотрел на сруб, заготовленные стропила, на штабель колотых досок, потом поскреб пятерней голову и неуверенно проговорил:

– Однако, на той неделе кончим!

– Кончайте! – не допускающим возражений тоном отрубил комендант. – И сразу приступайте рубить бараки! – Он посмотрел на бригадира и уже мягче закончил: – Зима на носу. Перемерзнем к чертовой матери!..

Родион Кучумов, белесоватый, с одутловатым лицом крепыш, обратился к коменданту:

– Дак нам, начальник, не успеть! Одной бригады маловато будет…

Талинин повернулся к Родиону:

– Кто сказал, что одной? Снимем бригаду с расчистки дороги. – Он усмехнулся и добавил: – Дорогу и зимой можно закончить. Пока обойдемся и без нее! Команду Сухову я сегодня же дам.

– Он, как ясное солнышко в пасмурный день, то появится, то снова исчезнет! – с усмешкой сказал бригадир.

– Дом быстрее заканчивайте; скоро будет у вас постоянный комендант. Со дня на день жду из области!

– Только его нам и не хватало! – вполголоса пробурчал один из бригадников, укрываясь за спины товарищей.

Комендант не обратил внимания на высказанную реплику, будто не расслышал ее:

– Как тут ближе к шестому поселку пройти? – спросил он, обращаясь к бригадиру.

– Тут одна дорога! – Сергей показал на тропу, которая начиналась от сруба и скрывалась под густым пологом плотно растущих деревьев. – Там уже недалеко, километра через три, бригада шестого поселка чистит дорогу.

– Они мне и нужны! – проговорил комендант и озабоченно закончил: – В шестом тоже надо строить бараки!

– Осторожнее, начальник! Тут намедни медведица с медвежатами ребятишек поселковых пугнула. Они в лесу кислицу собирали, как раз в той стороне! – предостерег Талинина бригадир.

– Спасибо, что предупредил! – усмехнулся Талинин. – Одного коменданта задерет, другого пришлют – без присмотра не останетесь…

– Правда твоя, начальник! Советская власть нас не оставит. Только нам же хуже – к одному мало-мальски привыкнешь, потом к другому привыкай!

Комендант скрылся в таежных зарослях. Сергей Назаров проводил взглядом скрывшуюся человеческую фигуру и задумчиво проговорил:

– Вроде ничего мужик, с понятием… Не сравнить со зверем – Суховым!

– Все они хорошие – пока спят! – недовольно пробурчал Родион Кучумов, сплевывая себе под ноги.

Тропа петляла между деревьев. Талинин шел по тропе, спотыкаясь на узловатых корнях и ожесточенно отмахиваясь от залепившей глаза и уши мошкары. Он приостановился и внимательно огляделся. Его окружал сплошной подрост, над которым возвышались могучие деревья. Особенно выделялись кедры, их пушистые кроны, переплетаясь между собой, почти полностью закрывали солнечный свет. Было сумрачно и душно.

Сам уроженец Красноярского края, он хорошо знал тайгу, но к нарымской привыкнуть не мог. Там тайга – светлая сосновая, здесь же – угрюмая… Черная.

«Действительно, вынырнет из-за куста под самым носом, и не успеешь заметить!» – подумал он о медведице, чутко прислушиваясь и подозрительно оглядывая подступивший вплотную кустарник. Но было тихо. Только иногда оглашенно прокричит резким голосом кедровка, и снова застойная тишина.

Долго шел Талинин по тайге. Наконец впереди послышался стук топоров и неясный человеческий говор. Попетляв еще между деревьев, тропа уперлась в выруба, где работала бригада шестого поселка. Талинин остановился…

Трое мужиков, среди которых был и Прокопий Зеверов, зацепив веревкой валежину, стаскивали ее на обочину будущей дороги.

– Хватит! – скомандовал Прокопий, бросив свой конец веревки. – Телега пройдет, и ладно! – Он оглянулся и, заметив коменданта, удивленно проговорил: – Вот и начальство пожаловало!

Талинин шагнул вперед:

– Здорово, бригадир! Здорово, мужики! Как дела идут?

– Че дела, – односложно ответил Прокопий. – Работаем…

– Покажи, бригадир, что наработали!

– Дак я не бригадир. Бригадирит мой брательник, Колька.

Он щас на покосе, а я за старшего покамест!

– Знаю! – комендант внимательно посмотрел на рыжего мужика, в словах которого явно просквозила скрытая обида, и добродушно закончил: – Покажи, покажи!..

– Че ее показывать, – недовольно пробурчал Прокопий. – Чистим вдоль реки, и все дела!

Талинин, не слушая Зеверова, двинулся с места, направляясь по расчищенной дороге. Прокопий пошел вслед за комендантом. Талинин медленно шел по вырубу, обходя костры и здороваясь с бригадниками, а сам все прикидывал, как начать разговор с Прокопием Зеверовым. Он, в общем, и ехал сюда из-за этого разговора, а вот как начать его?!

Ему вспомнился преподаватель по оперативной работе на курсах ОГПУ. Капитан был невысокого роста, незаметный, с бледно-голубыми глазами и жиденькими серыми волосами, прилизанными на одну сторону. Он любил неторопливо ходить между столами, за которыми сидели курсанты, и тихим бесцветным голосом говорил, поминутно вытирая губы большим носовым платком. За что курсанты и прозвали его «мокрогубым».

«В нашей оперативной работе без осведомителей не обойтись, сейчас их называют секретными сотрудниками, или, сокращенно, сексотами. В вашем случае, чтобы знать изнутри положение дел в спецпереселенческом контингенте, его настроение, – нужно иметь среди них своих людей. Это делается двумя путями: либо сексот внедряется со стороны, либо вербуется на месте. Идеальный случай – вербовка на месте, из самих же спецпереселенцев. Самое сложное в оперативной работе – это вербовка сексота. Она требует хорошего знания характера и психологии человека. Люди все по характеру разные, но есть и нечто общее, которое в разной степени объединяет всех, – это страх, корысть, возможно, какие-то проступки в прошлом, которые человек старательно скрывает; лучше, конечно, если проступок подпадает под уголовно наказуемую статью. Вот те самые рычаги, используя которые, можно завербовать сексота… На вас же, в свою очередь, лежит другая ответственность – умелая работа с осведомителем. Сексот должен активно работать, но быть незаметным в коллективе. В случае, если агент перестает работать, или, точнее говоря, по каким-то причинам охладел к работе, тогда ваша задача – заставить его работать, используя для этого все меры, вплоть до шантажа в дозволенных пределах или поощрение, но главное – не переборщить. Если по вашей вине был раскрыт агент, это является тяжким служебным преступлением, которое влечет за собой строгие меры наказания, вплоть до несоответствия занимаемой должности или даже уголовной ответственности. Вербовка оформляется подпиской о желании сексота сотрудничать с органами и о неразглашении сведений о характере работы».

«В классе легко рассуждать – попробуй вот на месте!» – подумал Талинин, все так же медленно шагая по дороге. Дорога между тем выскользнула на небольшую лесную поляну. Стало немного свежее, да и мошки поменьше. Облюбовав на обочине толстую валежину, Талинин шагнул в ее сторону:

– Присядем! – пригласил он Зеверова, опускаясь на валежину. Рядом примостился Прокопий.

Было уже далеко за полдень. Оттягивая начало щекотливого разговора, Талинин малозначащим тоном проговорил:

– Жарко!

– Жарит, язви его! – согласился Прокопий. Комендант повернулся к собеседнику и стал внимательно его разглядывать, будто увидел в первый раз. Зеверов поежился…

– Ну что ж, Прокопий, давай поговорим!.. – усмехнулся комендант и тяжело вздохнул.

К удивлению коменданта, вербовка прошла без сучка и задоринки. Казалось, Зеверов был заранее готов к этому разговору. Талинин с облегчением достал из полевой сумки бланк и стал его заполнять химическим карандашом. Затем подал его Зеверову:

– Подпиши!

Прокопий взял бумагу и старательно вывел свою фамилию. Комендант сунул подписанный документ в сумку:

– Ну вот, Прокопий, давай работать вместе. За органами не пропадет! – он похлопал рукой по сумке. – Кличка у тебя будет, – Талинин на мгновение задумался, потом махнул рукой. – Что тут долго думать, подписывай свои донесения «Сексот 6». Это и будет твоя оперативная кличка.

Прокопий сидел, низко опустив голову…

 

Глава 21

Вечерело. Мягким розовым светом августовское солнце освещало большую комнату. В пустом помещении из угла в угол ходил комендант. Свежерубленые стены из соснового кругляка остро пахли смолой. Тщательно ошкуренные и мастерски отесанные топором, они тускло золотились в отраженном солнечном свете. Бревна казались настолько теплыми и притягательными, что невольно хотелось погладить их рукой. Не удержавшись, Талинин подошел к стене и провел ладонью по шершавому дереву. Смола, выступившая на тесанине прозрачными слезинками, сразу прихватила пальцы. Талинин улыбнулся и миролюбиво вполголоса проворчал:

– Фу ты, язви тебя! Словно в детстве – так и тянет каленый на морозе топор языком лизнуть.

Оттирая прилипшую к пальцам смолу, он снова прошелся по комнате, припадая по очереди на каждую ногу, проверил крепость пола. Колотые вполовину бревна доски лежали не шелохнувшись.

– Хорошая работа! – довольно проговорил контролер.

Скрипнула входная дверь. Талинин обернулся, на пороге стоял Сухов.

– Здорово, Михал Игнатьич!

– Здорово, здорово!

– Давно ждешь? – нерешительно переминаясь с ноги на ногу, спросил Сухов.

– Да нет – недавно! Только что из седьмого поселка пришел! – Талинин тряхнул головой, откидывая упавшие на глаза волосы, и продолжил: – А ты че стоишь, проходи. Твои хоромы… У меня таких нету! – Он скупо улыбнулся и с интересом спросил: – Кто строил?

– Ивашов был за старшего…

– Это высокий, с бородой! – уточнил комендант.

– Он самый!

– Хорошая работа! – похвалил Талинин и, согнав улыбку с лица, уже строже спросил: – Как думаешь зимовать, начальник? А? Уже начало августа – холода не за горами!

Сухов неопределенно пожал плечами, следя глазами за каждым движением своего руководителя.

Талинина передернуло от равнодушного пустого взгляда подчиненного. «Балбес», – выматерился про себя Талинин. Он посмотрел на Сухова и зло проговорил:

– Это ты должен за мной следом ходить, а у нас наоборот получается…

– Перезимуют как-нибудь! – осклабился вдруг Сухов. – До зимы еще далеко!

– Далеко, говоришь! – процедил сквозь зубы Талинин и тоном, не допускающим возражений, сказал, как отрубил: – Завтра же снимай бригаду с расчистки дороги и начинайте строить бараки.

– Понял, Михал Игнатьич! – вытянулся в струнку поселковый комендант.

– Бригадиром поставишь Ивашова!

– А бригадира Зеверова куда? – по лицу Сухова пробежала тень, он растерянно проговорил: – Уж больно мужик старательный, послушный…

– Куда?! – Талинин усмехнулся: – Вместе с бригадой к Ивашову, на бараках тоже можно стараться. Раскорчевщиков не трогай, пусть люди работают. Там у тебя, кажется, Жамов верховодит?

– Жамов, – нехотя подтвердил Сухов. – Больно занозистый!

– Тебе что, целоваться с ним? Занозистые и работают – занозисто! – Талинин улыбнулся своему невольному каламбуру.

Сухов промолчал, возразить было нечем. В последнее время бригада Жамова на раскорчевке постоянно перевыполняла план.

Талинин подошел к окну. За окном, отягощенная гроздьями ягод, стояла рябина. Покрасневшие кисти слегка покачивались на ветру. Густые вечерние тени неторопливо тропили дорожки от дерева к дереву. Повернувшись к Сухову, Талинин спросил:

– На покосе давно был? Скоро закончат?

– Только сейчас вернулся! Жучков там вздумал самовольничать! – докладывал поселковый комендант. – Косить, умник, бросил и поставил всю бригаду на уборку. Ну я с ним поговорил маленько! – самодовольно улыбался Сухов.

– Поговорил?

– Поговорил и Поливанова оставил присмотреть, скоро должен появиться.

А днем на покосе произошло следующее…

Еще накануне, глядя на закат, Жучков с тревогой думал: «Ломается погода». Закат действительно был плохой. Низко над горизонтом багровое солнце перечеркнула траурной лентой узкая черная туча.

Утром, как обычно, Афанасий поднялся раньше всех. Натужно кряхтя, на четвереньках выполз из шалаша и с трудом распрямился. Все тело, разбитое тяжелой работой, болело; надоедливо ныли натруженные руки. Афанасий уже привык к постоянной боли в суставах, но сегодня они ныли особенно сильно.

Из-за осинника, вытянувшегося вдоль покоса, медленно поднималось солнце. Края его были размыты сизой дымкой; большое, красное, оно тоже имело нездоровый вид. Мужик внимательно из-под руки смотрел на восход.

– Ломается погода, язви ее в душу! – озабоченно пробурчал Афанасий; его кособокая бороденка полезла вбок еще сильнее.

Он привычно оглядел покос: вдоль опушки осинника и на гриве поднялись стога; по низинкам ближе к чвору ровными рядами лежала кошенина, прихваченная сверху бурой корочкой, которая, точно одеялом, заботливо укрывала от жгучего солнца душистую зелень травы. Дальше за кошениной, до самого чвора, стеной стояла некось.

Бригадир медленно шел по кошенине, изредка поддевал ногой очередной валок. Приподнявшись вверх, сухая трава покорно ложилась на землю, распространяя кругом одуряющий запах, наполненный густым медвяным ароматом. Афанасий нагнулся и, захватив пук травы, помял его в руках. Наметанный глаз крестьянина определил – кошенина готова, можно убирать сено.

Мужик задумчиво продолжал мять в руках чуть повлажневшую траву:

– Разве это роса! – буркнул недовольно Жучков и бросил измятый пук травы на кошенину. Он неторопливо подошел к некоси, стеной стоявшей вокруг озера. Прошлым утром она тяжело гнулась под тяжестью обильной росы, а сегодня стояла выпрямившись, с едва отпотевшими стеблями. Бригадир зашел по пояс в траву, постоял, горестно махнул рукой и повернул назад к стану.

Около костра суетилась Акулина. Она успела набрать воды в ближайшем озерке, повесила одно ведро на таган, в другом замешивала пресное тесто на затируху.

– Че, не спится? Уже успел прогуляться, проверить все! – проговорила раскрасневшаяся от жаркого пламени костра стряпуха, поправляя сгибом локтя падавшие на глаза волосы.

– Прогулялся! – недовольно ответил Афанасий.

– Че бурчишь, вон – стога-то растут. Вроде ладно пока!

– Ладно-то ладно! Вот погода только ломается, мать ее за ногу! – в сердцах выругался бригадир.

Акулина оторвалась от дела и подняла голову.

– С чего ты взял? Гляди, какая синь на небе!

Афанасий только усмехнулся и ничего не ответил стряпухе.

Он подошел к костру и тяжело опустился на колодину.

– Готовь шустрее, пора энтих лодырей подымать!

За завтраком собралась вся бригада. Жучков оглядел собравшихся и скрипучим голосом заговорил:

– Значит, так… – он помедлил немного и продолжил дальше: – Седни всем скопом на уборку. Надоть готову кошенину убрать!

– Траву валить не будем? – переспросил у бригадира Иван Кужелев.

Афанасий посмотрел на Ивана и тихо ответил:

– Валить траву и в дождь можно, а убирать не будешь…

Солнце палило нещадно. Обливаясь потом, Иван и Николай Зеверов тащили нагруженную сеном волокушу, сделанную из двух тонких березок. Подскользнувшись, Николай упал на колено. Бросив волокушу, он оперся обеими руками о землю; на молодого парня вдруг навалилась слабость, закружилась голова, перед глазами поплыли кровавые круги, все тело обмякло. И захотелось есть – до тошноты, невыносимо. Николай потряс головой и застонал:

– Господи, кусок хлеба бы с мясом!

Иван тоже опустился на землю и, потирая руками дрожащие колени, устало проговорил:

– Ишь, че захотел, кто-то ест – только не мы!

Передохнув, парни поднялись… К полудню бригада завершила два стога.

В обед нагрянул Сухов вместе со своим помощником. Бригада только закончила обед. Люди отдыхали в тени шалашей, под осинами. Комендант стоял в своей излюбленной позе, широко расставив ноги, постукивая ременной плетью по голенищу заляпанного сапога.

– Бригадир, где сегодняшняя норма кошенины, а? Без пайка хочешь бригаду оставить?

Жучков всегда терялся в присутствии коменданта. Голос его дрогнул, и он неуверенно проговорил:

– Дак ить сено надо убрать, сухую кошенину. Сгноим сено – погода ломатся!

– Га-га-га! – неожиданно расхохотался Сухов. Так же неожиданно бросив гоготать, он в приказном тоне проговорил: – Какая погода, умник, посмотри на небо!

Жучков посмотрел на коменданта и покачал головой:

– Мне седни утром наши говорили про сине небо, теперь – ты! А я вот че скажу – валить траву и в дождь можно, а убирать только в сухую!

– Ты Жучков, не своевольничай! – Сухов резко щелкнул плетью по голенищу.

Афанасий невольно вжал голову в плечи. От растерянности бригадира по лицу Сухова промелькнула торжествующая улыбка. Обернувшись к Поливанову, он жестко сказал:

– Останешься до вечера, проверишь!

Мешковатая фигура Поливанова неловко топталась позади коменданта. «Бравый» вид помощника коменданта вызывал снисходительную улыбку даже у замученных спецпереселенцев. Поливанов вздохнул, вытер рукавом гимнастерки пот с лица и промолчал, глядя на начальника не то отсутствующим, не то покорным взглядом. Сквозь эти бесцветные глаза, прикрытые тусклой полупрозрачной пленкой, было невозможно добраться ло человеческой души.

На стане Сухов был не более получаса. За это время он обшарил все шалаши и выдернул за ноги спящего Федьку. Ошалевший мальчишка, жмурясь от солнца, сонно хлопал глазами.

– Че же ты, ирод, делашь! Мальчонка ухряпался на работе, а ты ровно щенка! – сжав кулаки, рассвирепевшая Акулина вплотную подступила к коменданту.

Сухов с любопытством смотрел на женщину, потом глаза его вдруг побелели, точно у снулой рыбы.

– Ухряпались… Мать вашу! – он поднял над головой плеть.

– А ну ударь, ударь, паскуда! – Акулина бесстрашно напирала на Сухова.

Тот отступил на шаг. В глазах у него на краткий миг мелькнуло осмысленное выражение. Сухов опустил плеть и, повернувшись к женщине спиной, точно ее и не было, рявкнул на Жучкова:

– На работу, сволочи! Ухряпались они!.. – Затем, повернувшись к Поливанову: – Смотри у меня, проверишь! – и погрозил неопределенно кулаком. Хлопнув плетью по сапогу, он неторопливо пошел по набитой тропе мимо чвора на Васюган, к переправе.

Акулина безвольно опустилась на землю и прижала к себе сына. Испуганный Федька приник к материнской груди; мать машинально гладила шершавой ладонью выгоревшие волосы сына.

– Мать твою за ногу! Да что же такое делается! – Жучков в ярости сдернул с головы старенькую кепку, хлопнул ее об землю и, чуть не плача, стал ожесточенно топтать ее ногами. Прилив ярости угас, и Афанасий на ослабевших вдруг ногах подошел к осине и безвольно опустился на узловатые корни дерева.

– Да как так можно?! – бессвязно повторял вконец расстроенный бригадир.

На вытоптанном пятачке около обеденного стола валялась в пыли кепка.

– Можно, дядя Афанасий! – проговорил с назидательной издевкой Степан Ивашов. – Имя все можно – они начальство… – и посмотрел на Поливанова. – А мы с тобой – коровяки; пнул ногой и прошел мимо. – Степан поднял фуражку с земли, выбил о колено пыль и подал ее бригадиру.

– Вы, ребята, того – собирайтесь на работу! – неуверенно промямлил помощник коменданта.

– Пойдем, пойдем, Христосик, – насмешливо проговорил Николай Зеверов. – Жалко, гармошку в поселке оставил, а то щас бы с музыкой – с Интернационалом…

– Вот и ладно, ребята! Вот и хорошо! – откровенно обрадовался Поливанов. – Я тут побуду, прилягу в тени – больно жарко седни!

– Полежи, полежи, дядя! – хохотнул Николай.

Со стонами, со всхлипами бригада собиралась на работу.

Как обычно, Жучков закашивался первым. Литовка со свистом врезалась в траву, стеной стоявшую перед косцом, и с легким шорохом покорно падала в валок. Всю свою неизлитую злость мужик вкладывал в нехитрое орудие – литовку. Косовище гнулось в руках опытного косаря. А мужик все гнал и гнал прокосы, мокрая рубаха липла к лопаткам, пот заливал глаза. Он только уросливо встряхивал головой; и нельзя было понять, то ли плачет косец, то ли стряхивает пот, разъедающий глаза.

– Коровяки… Мать вашу! Умники… Сгноим кошенину, передохнет весной скотина, а следом и мы… – кровавая пелена застилала Афанасию глаза.

Солнце, клонившееся к вечеру, нещадно палило. Иван Кужелев остановился на короткое время, уперев пятку косы в землю, тяжело оперся о косовище, поглядывая в бездонное небо.

– Господи, и откуда только взял, что погода испортится! Ну и лешак кривобородый!

Казалось, не было такой силы в природе, которая могла бы переломить нещадный зной и охладить прокаленную солнцем землю. Недалеко от косарей, на вершине одинокой осины сидел молчаливый ворон, широко раскрыв клюв. Да низко над водой чвора чертила воздух стайка береговых ласточек – стрижей.

Солнце опускалось все ниже и ниже, а мошка слепила глаза косарям все сильнее и сильнее. Зловредный таежный гнус – мошка с каждым взмахом литовки тучей поднимался из потревоженной травы. Люди отчаянно чертыхались, в кровь раздирая руки и лицо. Наконец вся трава была свалена до самого чвора; осталось только изумрудное ожерелье, кольцом опоясавшее топкий берег озера.

Афанасий воткнул свою косу. Он из-под руки смотрел на багровое закатное солнце, нижний край которого уже потонул в лилово-черной туче. Бригадники, заканчивая последний прокос, подходили к бригадиру.

Где-то там за горизонтом вдруг вспыхнула багровая зарница, осветив на мгновение черную тучу. Люди замерли. Через некоторое время послышался глухой отдаленный грохот.

– Ну вот, кажись, дождались! – в сердцах сплюнул Жучков. – А сухая кошенина лежит… Теперь отдохнем, мать ее за ногу!..

– Может, ниче, дядя Афанасий, – пронесет мимо! – пытался успокоить бригадира Иван Кужелев.

– А-а! – досадливо отмахнулся Жучков. – Посмотри, какая мошка поднялась!

Последней в прокосе шла Настя. Перед ней постоянно маячила спина молодого косаря, почти мальчишки, Мишки Христораднова. От этой монотонно покачивающейся спины у Насти рябило в глазах, к горлу комом подступала тпшнота. Закутанная косынкой от мошки, Настя задыхалась.

– Когда же кончится прокос! – в ее мозгу только одна мысль.

Наконец Мишкина спина замерла, прокос уперся в топкий берег озера. Вконец измученная Настя остановилась. Опираясь на косовище, она посмотрела на закат. В это время полыхнула на горизонте молния, и через некоторое время докатились глухие раскаты грома. Молодая женщина испуганно перекрестилась. И вдруг на противоположной стороне чвора, уже затененного вечерними сумерками, увидела обласок. Забыв про усталость, она торопливо подошла к бригадникам.

– Мужики, смотрите, обласок!

Ходкий обласок, управляемый опытной рукой, быстро скользил вниз по Варыньоге. Медленно уплывали назад низкие илистые берега, поросшие жесткой осокой, между корнями которой сочилась вода, окрашивая буро-красными потеками сизо-голубой ил. Илистые берега испещерены птичьими следами. Тут и едва заметная паутинка следов непоседливой трясогузки, более заметные крестики многочисленного царства куликов, хорошо отпечатанные большие кресты вездесущих вороватых ворон.

Непривычно тихо. В прибрежных зарослях не слышно шумной возни и писка пернатого царства. Воздух, окрашенный в бордовые тона закатным солнцем, навевал чувство тревоги… Поднялась мошка. Она залепила гребцу глаза, кисти рук, назойливо лезла в каждую щелку. Агафья спокойно смахивала серую дышащую массу с лица, но через мгновение мошкара снова слепила глаза.

– Портится погода. Гнус поднялся, спасу нет! – тихо проговорила тунгуска.

Лыска, услышав голос, поднял острую морду и насторожил уши. Посмотрел на хозяйку и снова уткнул нос между задними лапами, прикрыв его пушистым хвостом.

Наконец густые заросли черемушника закончились и полноводная речка слилась с Васюганом. Слабый ветерок сбил мошкару в прибрежные заросли. Агафья вздохнула свободнее, положив поперек борта весло, она с наслаждением опустила руки в воду и влажными ладонями обтерла горевшее от укусов лицо. Вдруг где-то за кормой обласка, со стороны заката полыхнула зарница, и через некоторое время донесся едва различимый раскат грома.

«Однако, гроза идет! – с тревогой подумала Агафья. – Быстрее надо. Мясо может замочить; спортится мясо». Она заботливо поправила мешковину, которая закрывала большой ворох мяса, лежавшего на дне обласка. Затем направила остроносый обласок в узкий исток, вытекающий из чвора. Подгоняемая глухими, пока еще далекими раскатами грома, она протолкалась по мелкому илистому истоку в озеро.

Зоркими глазами Агафья сразу заметила толпящийся на противоположной стороне озера народ. Она давно не была на этом чворе. И сейчас с любопытством рассматривала непривычную картину – подчистую выкошенной гривы.

– Ой-е-ей! – удивленно пропела охотница, направляя верткую посудину к противоположному берегу. Неторопливо и размеренно помахивая веслом, Агафья медленно приближалась к берегу.

За кормой обласка тихо позванивала вода.

– Гляди, баба! – удивленно воскликнул Иван Кужелев.

– Вижу! – отозвался Жучков. – Че она здесь потеряла? – разглядывал приближающуюся гостью.

С тихим шелестом нос посудины врезался в густую осоку. Лежащая в носу обласка Тайжо, маленькая юркая собачонка, выскочила на берег, деловито обнюхала людей, затем села около воды, поджидая хозяйку.

Иван подошел к обласку и, взявшись за носовую распорку, выдернул лодку подальше на берег. В нос мужику шибануло густым, сытным запахом мяса. У Ивана жадно затрепетали ноздри. Лежавший в ногах у хозяйки Лыска поднял голову и внимательно следил за чужаком. Верхняя губа собаки подрагивала, обнажив сахарные клыки; из мощной груди кобеля вырывался глухой сдержанный рык.

– Нельзя, Лыска, нельзя! Свои! – Агафья погладила собаку по широкому лбу. Кобель успокоился и, положив тяжелую голову на передние лапы, внимательно следил за людьми, толпящимися на берегу. Тунгуска воткнула рядом с бортом обласка весло и, придерживая его рукой, с интересом рассматривала людей. Ее широкоскулое лицо с узкими глазами было абсолютно неподвижно, только узкие глаза-щелки тщательно ощупывали каждое лицо покосника.

Бригада тоже с интересом разглядывала гостью.

Наконец Агафья оперлась о весло и встала. Затем шагнув через борт, она ступила в осоку и вышла на сухой берег. Невысокая, крутобедрая и высокогрудая, она крепко стояла на полных, слегка кривоватых ногах, обутых в легкие кожаные чирки.

Ее взгляд с нескрываемым интересом задержался на рыжеволосом Николае, перескочил на Ивана, затем на Степана Ивашова, равнодушно скользнул по лицу Афанасия и Насти.

«Плохо, савсем плохо. Шибко худой люди. Правду Ефимка говорил!» – думала Агафья.

Молодые мужики и холостые парни помимо своей воли жадно рассматривали пышущую здоровьем девушку с толстой черной косой, змеящейся вдоль всей спины. Почувствовав непривычную неловкость под пристальными мужскими взглядами, Агафья утицей переступила с ноги на ногу и тихо невозмутимо сказала:

– Мяса притащила. Берите мяса. Без мяса савсем плохо… Шибко дохлый! – Она нагнулась и сняла мешковину; покосники увидели большую кучу нарезанного плетями мяса.

– Ефимка просил притащить. Хороший мужик Ефимка! – пояснила Агафья.

Иван, стоявший ближе всех к обласку, невольно протянул руку к вороху мяса.

– Бери, бери! – подбодрила тунгуска покосника. – Ха-а-роший мясо, жирный; бык – молодой!

Густой запах свежевяленого мяса распространялся вокруг обласка. Лихорадочным блеском горели у покосников голодные глаза.

– Господи! – почти в горячечном бреду повторяла Настя. – Маленький кусочек, хотя бы маленький кусочек!..

Иван взял сухую плеть мяса и поднес ее к лицу:

– Первый раз вижу такое мясо! – тихо проговорил мужик, обнюхивая, как собака, серую, невзрачную на вид плеть.

– Смотри! – Агафья взяла из кучи сухое мясо и острым ножом разрезала плеть. Серая высохшая корочка окружала розоватую сочную мякоть.

Настя жадно смотрела на мясо и невольно шагнула вперед. Агафья протянула отрезанный кусок женщине:

– Бери, бери, ешь!

Настя схватила поданный ей кусок и, не замечая никого вокруг себя, впилась в него зубами.

Люди зашумели, задвигались, раздались радостные возгласы:

– Живем, мужики… Сколько много добра!.. – покосники прямо косами отрезали себе по куску и тут же рвали его жадно зубами.

Агафья, безошибочно определила старшего и озабоченно спросила у Афанасия:

– Э-э, паря, а комендант тут? Ефимка больно просил не попадаться ему на глаза.

– Щас узнаем! – прожевав кусок, ответил Жучков и окликнул: – Мишка, слетай на стан. Посмотри, Поливанов там или уже ушел. Понял?

– Понял! – и молодой парень бегом припустил на стан, где уже вовсю дымил костер. Мишка пулей долетел до стана.

– Тетка Акулина, тетка Акулина! – звонко окликнул Мишка и, сразу же понизив голос, спросил: – Христосик здесь или ушел?

– Да нет его! – отмахнулась Акулина. – Давно уже ушел.

– Вот и ладушки! – обрадовался парень и с радостью доложил: – Там тунгуска, молодая девка, мясо привезла, мно-о-го!

– Мясо?! – переспросила стряпуха.

– Мясо, мясо! – возбужденно подтвердил посланец и подмигнул стоящему около костра мальчишке. – Живем, Федька! – развернувшись, уже на бегу прокричал: – Побегу, бригадира предупрежу! – Еще не добежав до озера, громко закричал: – Нету Христосика, в поселок ушел!

Жучков улыбнулся:

«Христосик… уже прилипла», – подумал бригадир и с облегчением сказал:

– Вот и ладненько, баба с возу – кобыле легше!

Агафья неподвижно стояла среди покосников, наблюдая, как изголодавшиеся люди рвут мясо зубами. Снова задержала взгляд на Николае Зеверове:

«Шибко рыжий! Ровно смуровский мерин». – Потом перевела взгляд на Ивана Кужелева. Ей понравился молодой коренастый мужик с темным чубом, спадающим на цепкие серые глаза. «Хороший мужик, только шибко худой!»

– Тебя как, девка, зовут? – обратился к нежданной гостье Афанасий.

– Агаша! – односложно ответила охотница.

– Пойдем к нам в гости, Агафья, переночуешь у нас, – пригласил тунгуску бригадир.

– Не-е, паря, мне домой надо!

– Куда ты одна – на ночь глядя! Да и гроза собирается! – попробовал уговорить Агафью Жучков.

За рекой, почти не переставая, погромыхивал гром.

– Пошто одна! Со мной собачки. Спички есть, оленья шкура есть – переночую! – спокойно ответила молодая тунгуска и поторопила бригадников: – Сабирай мясо, ешьте; мне ехать надо!

– Спасибо, Агаша, не знаю, как тебя по батюшке! – и скомандовал покосникам: – Забирай, ребята, мясо!

Лодка вмиг опустела.

– Эй, эй! – спохватился бригадир. – Вы хозяйке-то оставьте, оглоеды!

– Не надо мне, все берите! – сказала Агафья и шагнула к обласку.

– Садись, я помогу столкнуть! – проговорил Иван и подошел к Агафье.

Тунгуска глянула искоса на мужика, поправила сиденье и, опираясь на весло, неторопливо уселась. Иван взялся за носовую распорку. Обласок качнулся и медленно пополз в воду. Ружье, лежавшее на поперечной распорке, скользнуло и с легким стуком ударилось о дно обласка. Иван не удержался и взял в руки двустволку. Взведя курки, он поднял ружье, целясь поверх осин.

– Хорошее ружье, прикладистое! – похвалил Иван, осторожно кладя двустволку на место.

Агафья с интересом следила за мужиком. По тому, как взял в руки ружье, приложил его к плечу, было видно, что человек не первый раз берет в руки оружие.

– Охотник? – спросила тунгуска. – Зверя промышлял?!

– Какой зверя! – усмехнулся Иван. – Так… по мелочи… утками да косачами баловался.

– Пойдем со мной тайга! Белку стрилять будим, капканы ставить, ловушки. Харашо-о, тайга!

– Рад бы, Агаша, да грехи не пускают! – Иван оттолкнул обласок от берега. – Шут его знает. Можить, когда-нибудь и встретимся в тайге. – Кужелев стоял на берегу, следя, как, ловко загребая веслом, тунгуска развернула утлую посудину.

– Мотри, мясо не замочи! – крикнула Агафья. – Спортится… Погода ломатся!

– Чего же ты, беги следом. Ишь, какая гладкая!.. – со злой усмешкой проговорила Настя. – Где уж мне, кляче брюхатой!

Иван повернулся к жене и с удивлением спросил:

– Настя, ты чего это разошлась?

– А ничего – кобели бессовестные, повылупили зенки! – Настя тряхнула головой, повернулась и пошла на стан.

Где-то далеко за Васюганом грохотал гром. На горизонте сквозь рваные тучи кровавыми полосами багровела заря.

Дождь пошел ночью. Афанасий не спал; прислушиваясь к монотонному непрерывному шороху дождевых капель, он безошибочно определил: ненастье установилось надолго.

Сон не шел к бригадиру. Он лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к равномерному шуму дождя и перебирая в памяти всю свою нескладную жизнь.

Афанасий был однолюб. В молодой жене души не чаял, но пожить не пришлось… Через год его Татьяна заразилась тифом. С тех пор Жучков жил один – бобылем. Топил свое горе работой. И так десять лет…

Не заметил, как попал под раскулачивание. Жалко было, конечно, порушенное хозяйство, нажитое с таким трудом, но особенно жалел Афанасий старого мерина, Ваську. С ним он начинал распахивать свою землю, на нем возил бревна из леса на строящийся дом, на нем же отвез Татьяну на деревенский погост.

– Ох-хо-хо, – тяжело вздыхает Афанасий, а перед глазами все стоит старый мерин. Жалко было и Гнедка, выездного жеребца, и двух кобылиц. Имя че – молодые, только хвостами взыграли, когда со двора выводили. Не понимали, дурачки, где им дни коротать придется. А Васька понимал… упирался, когда из загона выгоняли. В воротах мерин оглянулся на хозяина и коротко заржал. Из глаз у старой лошади струились слезы. Бежали слезы и у Афанасия, только не было их видать, терялись они в рубленых мужских морщинах, прятались в бороде.

Жучков так и просидел на завалинке, не двигаясь, пока чужие люди хозяйничали у него во дворе.

Вспомнил свою деревню, дом, и у Афанасия запершило в горле…

Из соседнего балагана послышался детский плач. Плакал Федька, сын Акулины.

– Осподи, наказание ты мое! – причитала мать. – Разве можно зараз столько много исть! Давай живот потру.

– Ой, больно, мамка, больно! – не переставая скулил мальчишка.

– Терпи, варнак, кому говорят! – сквозь слезы строжилась измученная Акулина.

– Не помер бы – всяко быват… – тревожился бригадир. Наконец, уже под самое утро, Федька затих.

«Уснул, наверное», – с облегчением подумал Афанасий.

Утром, едва забрезжил рассвет, измученный бессонной ночью, Жучков выполз из балагана.

Цепляясь за вершины осин, непрерывной чередой плыли темные облака. На небе ни одного просвета. Все пропитано промозглой сыростью. Казалось, и не было еще вчера изнуряющей жары и высокого голубого неба.

Афанасий молча глядел на низко ползущие облака. Лицо его помрачнело, и он грубо выругался.

Бригадир не торопясь обошел стан, аккуратно, рядком воткнул косы в землю, составил грабли:

– Хозяева, едрена вошь! Пришли, бросили все, а дядя за них собирай! Вот так и будем хозяйствовать! – неизвестно кого корил мужик. – Кажись, нахозяйствуем…

…Дождь все сыпал и сыпал. Высохшая на жаре земля жадно впитывала дождевые капли, разбухая, точно губка…

 

Глава 22

Было раннее утро. По поселку, среди балаганов, слепленных на скорую руку, одиноко шагал, слегка сутулясь на ходу, высокий человек. Он вполголоса бормотал:

– И разверзлись хляби небесные… И разверзлись хляби небесные… Тьфу, будь ты неладен! – чертыхнулся Федот Ивашов. – Прицепится же к человеку. – Он остановился, поднял голову кверху, длинная окладистая борода моченой куделей прилипла к телогрейке, – и посмотрел на небо с медленно ползущими облаками. Сморщился, точно у него вдруг заболели зубы: – Осподи, откуда вы взялись… Еще бы недельку!

На краю поселка слышалось слабое постукивание.

«Дед Христораднов уже стучит», – подумал Федот и неспешно направился на стук.

На краю поселка под рябиной, на ветках которой краснели сочные грозди ягод, лежал осиновый двухметровый сутунок. Оседлав его, словно норовистую лошадь, древний старик теслом выбирал середину дерева.

– Здоров будь, Аким Северьяныч! – остановился рядом Ивашов. – Все стучишь…

– Стучу, сынок! – старик приставил тесло на землю рядом с бревном и поднял голову.

Федот поразился: старик сильно сдал за последнее время. Седина из серебристой стала отдавать неприглядной желтизной. Кожа на лице высохла, вся истончилась, сквозь нее проступали темные жилки. Нос обострился…

Помаргивая слезящимися глазами, дед Аким ответил на приветствие Ивашова.

– Здорово, здорово, сынок! Че, не спится?!

– Не спится! – согласно кивнул головой Ивашов. – Тебе тоже, я смотрю, не спится.

– У меня, сынок, совсем другие заботы: готовлюсь к вечному сну, – так что мне некогда! – Мудрая светлая улыбка озарила лицо старика.

– Вот и нам, дед, некогда: бараки строить надо – зима на носу, оглянуться не успеешь!

– Слышал я, Митька вчерась говорил: бараки начальство приказало строить. – Дед Аким внимательно и строго смотрел на собеседника. – Да ты присядь, сынок! В ногах ить правды нет, – пригласил Аким Северьяныч, показав на пенек: – Посиди маленько, мил человек, со мной, стариком.

Ивашов присел на пенек.

– Стройте, сынок, стройте! – тихо и задумчиво говорил старик. – Зима скоро. Ох, и трудная будет зима… А самое чижолое время, помяни мое слово, – весна. Закапывайтесь в землю, она, родимая, не подведет – обогреет и выручит. – Старик помолчал, пожевал бескровными губами и снова заговорил: – Я как-то ране, по приезде, говорил Лаврентию Жамову, теперь и тебе скажу… Одно щас спасение: живите промежду собой в мире. Перецапаетесь, передеретесь – все передохнете.

– Ты че-то, дед, все про смерть говоришь! – наконец, ввернул слово Ивашов.

– Вам здеся жить, так уж Богу угодно. Вы мужики – вам и ответ перед Ним держать… за баб, за ребятишек, за стариков! – Аким Северьяныч будто не слышал реплики своего собеседника и снова повторил: – Вам здеся жить. Я, слава Богу, пожил. Вот колоду додолблю и уберусь. Теперь она – моя домовина! – Старик похлопал рукой по осиновому сутунку. Затем поднял выцветшие глаза на собеседника и тихо закончил: – Устал я, сынок. Пора и на покой. Вы меня уж по-хрестьянски – земле предайте.

– Не беспокойся, Аким Северьяныч, постараемся! – дрогнувшим голосом заверил старика Ивашов.

Постепенно начал просыпаться поселок. Зачадили костры, задымились глинобитные печки. Утихший было с ночи дождь снова нудно заморосил; размыкала постепенно земля, обвисали на деревьях мокрые ветви. Созревшие на листьях кустарника прозрачные капли воды срывались и с легким шорохом падали на землю. Около костров и печек молча копошились люди.

Все ближе и ближе к обитателям таежного поселка подступала осень.

С утра, как и было намечено участковым комендантом, работники разделились. Лаврентий Жамов увел свою бригаду на раскорчевку, а бригада Федота Ивашова с бригадой Прокопия Зеверова остались в поселке вести подготовку для строительства бараков.

Федот собрал бригадников, оглядел их и сказал:

– Строить будем три барака. Нас здесь шестьдесят семей, значить – в кажном бараке по двадцать семей. Больше нам до холодов не осилить – зима на носу. – Люди понуро молчали. А дождь все сыпал и сыпал из прохудившегося неба. – Видите, кака погода, – дальше еще краше будет!

– Да ладно тебе, дядя Федот, стращать! – Дмитрий Христораднов, крепкий светловолосый мужик, открыто смотрел на бригадира серыми, со смешинкой, глазами. – Говори, че делать!

– А ты сам не знаешь, че делать? – неожиданно засмеялся Ивашов.

– Пошто не знаю, знаю!.. – так же с улыбкой ответил Дмитрий. – Бревна с деляны таскать, ямы копать!

– Во-во! Правильно говоришь, я то же самое бы сказал! – кивнул головой Федот. Он нашел глазами Зеверова: – Слышь, Прокопий! Бери мужиков покрепче – и на деляну за бревнами. Я здесь покуда останусь!

Наконец люди разделились: одни ушли с Прокопием на деляну, другие остались с бригадиром в поселке.

Федот сосредоточенно ходил по поселку, прикидывая, как разместить будущие постройки. В груди глухо нарастало раздражение. Разбросанные как попало балаганы мешали выбрать место для бараков. Он месил длинными ногами вдоль и поперек поселок, чертыхаясь вполголоса:

– Вот остолопы, ведь стоило немного подумать… Так нет, лишь бы быстрее. Вот так завсегда у нас – одним днем живем… – Все сильнее озлоблялся мужик и даже с каким-то злорадством над собственной дуростью подумал: «Вот и переноси свой балаган, если ума нет!»

На окраине поселка показались люди. Митька Христораднов и еще трое бригадников тащили на веревках волоком бревно. Комель его зарывался, оставляя в земле глубокую борозду.

Федот поджидал бригадников, широко расставив ноги, глаза у мужика зло поблескивали:

– Че? Ума нет – землю пашете. Поката надо делать!

Работники остановились. Митька огрызнулся:

– Ты с Прокопием поговори, неча нам выговаривать. Мы ему то же самое говорили! – Митька, явно передразнивая Зеверова, проговорил: – Че время зря терять, пока мостить будем, мы половину и так вытащим! – Митька зло матюкнулся: – Вот и тащим… Пупы рвем!

Ивашов прикинул, где лучше штабелевать лес, и коротко сказал:

– Около щетининского балагана оставьте бревно! – и, не говоря больше ни слова, зашагал на деляну.

Приступ раздражения не проходил. Зародившийся утром от сырой промозглой погоды, от бездумной, беспорядочной застройки балаганов, постепенно накалял Федота, а бревно, притащенное волоком по земле, совсем выбило его из колеи.

– Это надо же додуматься, таскать по земле… Полтыщи бревен… На постной болтушке. Ближний свет – считай, полкилометра…

Да вся бригада передохнет. И бараки некому строить будет!

Где-то на полпути ему встретилась следующая четверка с очередным бревном. Федот остановился:

– Кончай дурью маяться! – раздраженно прогудел бригадир. – Пошли назад в лесосеку!

Люди остановились. Лазуткин, невысокий квадратный мужик с бочкообразной грудью, бывший деревенский кузнец, стал снимать веревку, удавкой завязанную на конце бревна.

– Хрен вас разберет. Мало нам коменданта, так свое начальство развелось. Не знашь, кого и слушать… Один орет – тащи, другой – не тащи!

Федот, не слушая ворчливую ругань Лазуткина, зашагал дальше, следом за ним потянулись и бригадники.

– Знамо дело, так нельзя… и Прокопу говорили! – продолжал ворчать Лазуткин.

Третью четверку Федот остановил на краю лесосеки.

– Бросай! – коротко приказал бригадир. Поискав глазами Зеверова, шагнул к нему: – Ты дорогу видел? Только два бревна притащили, а всю землю уже распахали. Нам не два, а полтыщи без малого надо…

– В другом месте таскать будем! Тайга большая!..

– В другом месте… – передразнил Федот. Он взял у рядом стоящего бригадника топор и, поискав глазами подходящий тонкомер, подошел к облюбованной осинке. В два удара топором он свалил деревце и подошел к следующему. Затем, повернувшись к бригадникам, коротко сказал:

– Чего рты разинули! Валите тонкомер и кряжуйте метра по полтора!

Народ зашевелился.

– Смотри, Федот! – многозначительно предупредил Прокопий. – Сухову можить не понравиться. План не выполним.

Федот выпрямился, посмотрел на рыжего мужика, спрятавшегося за непроницаемыми льдисто-голубыми глазами, и усмехнулся. Приступ злости и раздражения прошел:

– Бери топор, советчик, да вали тонкомер! – и бросил топор Зеверову. Прокопий ловко поймал топорище.

– Смотри, Федот, тебе жить! – еще раз предупредил бригадира Прокопий.

– А ты чего это взялся меня пугать? А? – Ивашов с нескрываемым интересом посмотрел на бывшего бригадира.

Прокопий отвел глаза:

– Да не пугаю я. Просто говорю, мол, не понравится коменданту! – пошел на попятную Зеверов.

– Не ему робить, Прокопий, а нам с тобой! – проговорил Федот, задумчиво следя взглядом за бригадником. Вспомнилось мудрое назидание Акима Северьяныча, сказанное сегодня утром: «Перецапаетесь, передеретесь – перемрете все!»

– Верно, Аким Северьяныч, перецапаемся – передохнем! – машинально вслух проговорил Федот.

– Ты че-то сказал, Федот? – не понял Лазуткин, пиливший рядом с бригадиром осинку лучковой пилой.

– Да так я, Василий, сам с собой говорю… Старика Христораднова вспомнил! – смущенно улыбнулся Федот.

Целый день люди расчищали дорогу, убирали колодник, укладывали поката.

С короткими перерывами целый день шел дождь. Уже к вечеру глина под таежной подстилкой напиталась водой, разбухла так, что разъезжались ноги, проваливаясь в низких местах по щиколотку в жидкую грязь. Мокрые, не обращая внимания на осточертевший дождь, люди упорно валили лес, кряжевали и мостили покатами дорогу…

Ивашов уже давно был в поселке. Он снова и снова прикидывал, как умудриться поставить бараки среди этого муравейника.

– Как ни крутись, с десяток балаганов придется перенести! – Федот досадливо поцарапал свою пышную бороду.

На окраине поселка настойчиво долбился дед Аким.

Незаметно подкрался вечер. Пришла с раскорчевки бригада Жамова. Скоро должна была появиться и его бригада. Стук топоров, треск валежника уже был слышен из поселка.

«Хорошо бы дорогу седни закончить! – подумал Ивашов. – Торопиться надо, ох как торопиться!»

Увидев подходившего к своему балагану Жамова, Федот окликнул Лаврентия:

– Сосед, подойди, потолкуем!..

Жамов обернулся и устало спросил:

– Звал?

– Подойди, поговорим!

Лаврентий присел рядом с Ивашовым, положив тяжелые ладони на шершавую кору бревна.

– Поката стелешь на дорогу! – похвалил собеседника Жамов. – Правильно… Лучше день потерять, чем опосля мучиться! Я бы тоже так сделал!

Ивашову была приятна похвала; он ценил мнение спокойного, уверенного в себе Жамова. Хоть и были они одногодки, но Федот добровольно признавал старшинство над собой соседа.

– Как бараки будешь ставить? – спросил Жамов, оценивающе оглядывая поселок.

– Два барака – вдоль реки по бугру и еще один поставим торцом, – пояснил Ивашов.

– Значить, три барака, – задумчиво проговорил Лаврентий. – По два десятка семей – в кажном!

– Больше не осилить. Зима подпирает!

– Подпирает! – согласился Лаврентий. Глянув на соседа, он тряхнул головой: – А больше, паря, и не надо. Нам главное с тобой зиму в бараках пережить… На следующий год, я думаю, все одно придется избы рубить. Не жить же в бараках все время.

– Я тоже так думаю! – улыбнулся Федот.

– Вот и ладно! – подытожил разговор Лаврентий и, оценивающе оглядев еще раз поселок, коротко заметил: – Балаганы придется переносить!

– Придется, язви его, да не один, а с десяток!

– Твой тоже попадает! – улыбнулся Лаврентий.

– Попадает… – чертыхнулся Федот. – Хотели – как лучше, повыше… Вот и выгадали!

– Перенесем, подумаешь, – хоромы! – успокоил себя и собеседника Лаврентий, поднимаясь с бревна, и попросил: – Ты только печь мою пока не трогай!

– Дак она посреди котлована, считай, будет!

– Окопай ее пока, в воскресенье перенесу.

– Уговорил! – согласился Федот.

Лаврентий кивнул головой в сторону стука, доносящегося с окраины поселка.

– Все тюкат?!

– Тюкат! – подтвердил Ивашов. – Седни утром с ем толковал… Золотой старик. – И с горечью закончил: – Вот ведь до чего дожили, сами себе домовины начали делать!

Вечером хозяева переносили балаганы. Анна Жамова вытаскивала наружу из своего временного жилища нехитрый скарб.

– Гли-ко, вроде и ничего нет, а барахлишка какая куча набралась! – удивлялась Анна. Рядом освобождала балаган Мария Глушакова. Чуть дальше возились Зеверовы. Анна окликнула соседку:

– Слышь, Мария! Опять Татарский район на выселки!

– Эти выселки уже – во! – Глушакова провела ребром ладони по горлу и забористо, по-мужски выматерилась.

– Ну и язык у тебя, Мария! Накажет Бог-то!

– Нету, Анна, Бога, нету! – решительно отрезала Мария.

Она взяла топор и пошла строить балаган, где уже работали Лаврентий и Прокопий.

– Где тут, мужики, пристроиться можно?

– Выбирай любое дерево, под ним и стройся! – тряхнул рыжей головой Прокопий и обвел рукой вокруг себя. Мария выбрала ровную площадку и, перехватив поудобнее топор, начала рубить колья. Прокопий следил глазами за женщиной.

– Ну, Мария, едрена вошь; тебе ниче не делатся. Чем ни хуже – ты все добрее! – хохотнул Прокопий, жадно следя за широкими бедрами женщины, обтянутыми выцветшим платьишком.

Мария выпрямилась, ощутив на себе цепкий мужской взгляд. Женщина смутилась. Обдернув платье, она туго обтянула высокую грудь и смутилась еще больше. Наконец, придя в себя, она с вызовом ответила:

– Че уставился, сатана рыжая! Лучше помог бы одинокой бабе!

– Погоди маленько, кончу свой, тогда помогу! – осклабился Прокопий.

И снова наступил рабочий день. И снова моросил мелкий нудный дождь.

– Как прохудилось, язви его! – недовольно гудел в бороду Федот. Он крепко придавил сапогом землю, из-под каблука полезла жидкая грязь. – Как тут копать котлован, все стенки махом позавалятся.

– Че думать, дядя Федот. Работа есть – лес шкурить да в поселок таскать! – подал голос кто-то из бригадников.

– Работа есть, едреный корень! Погоды нету… – пробасил в бороду бригадир.

Бригада разделилась сама собой. Кто был послабже, шкурили лес; покрепче и помоложе мужики и парни начали таскать бревна.

По всей деляне слышались голоса… «Раз-два, взяли, еще взяли… Сама пошла, сама пошла!..»

Прокопий таскал бревна в паре с Митькой Христорадновым. Сырые сутунки легко скользили по покатам. От малейшего усилия бревно легко нагоняло буксировщиков. То Дмитрий, то Прокопий отскакивали в сторону от набегавшего сзади бревна.

– Тпру-у, язва! – смеялся Дмитрий. – Ноги поломаешь! – Он зыркнул глазами в сторону напарника и, не сдержавшись, подколол Прокопия: – А ты, дядя Прокопий, говорил: мы и так перетаскаем! Щас бы рыли носом землю…

Зеверов покосился на остроязыкого напарника и зло процедил сквозь зубы:

– Ну и целуй своего бригадира в зад!

– Почему – моего! – не унимался парень. – Нашего…

Прокопия всего передернуло. Он вдруг остановился и, не скрывая ярости, прорычал прямо Митьке в лицо:

– Слушай, ты, болтунчик-говорунчик, если не перестанешь трепаться, то не бревно, а я тебе ноги переломаю. Понял?!

Удивленный парень невольно отпрянул от разъяренного лица напарника и, поскользнувшись, упал на землю.

– Ты чего, ты чего… – растерянно повторял Митька, поднимаясь с земли и отряхивая со штанов прилипшую хвою.

– Меньше болтай – вот чего! – криво усмехнулся Прокопий, глядя на растерянного парня. Больше не проронив ни единого слова, они таскали бревна до конца рабочего дня.

Прошло несколько дней. Погода все не могла установиться. Земля, не успев просохнуть, снова раскисала под нудным моросящим дождем. Только стройка в поселке не затихала, шла полным ходом. Федот, тесавший бревно, устало выпрямился. Стук топоров, вжиканье пил, неожиданно напомнили ему родную деревню. Вспомнилась ему помочь, когда мужики всей деревней помогали ставить добротный пятистенный дом под круглой крышей. Потом вечернее застолье здесь же во дворе. Раскрасневшаяся Акулина металась между кухней и застольем, угощая дорогих помощников. Тут же, около стола, крутился малолетний Пашка:

– Тятя, это наша изба. Мы в ней будем жить!

– Будем, сынок! – потрепал светлые мальчишеские волосы отец. С другой стороны Федота тряс за плечо пьяненький сосед, хромоногий Евсей Кондрашов.

– Слышь, Федот, че хочу сказать. Мы, хрестьяне, – основа всего. Захотим – дом поставим, вон хоромы какие отгрохали; а не захотим – и хрен вам. – Евсей ткнул кукишем куда-то вверх и в сторону. – Нас просто не сковырнешь!

– Да-а, не сковырнешь! – тихо проговорил в ответ своим внезапно нахлынувшим мыслям: – Сковырнули – аж дух захватило, и опомниться не успели!

Ивашов тряхнул головой, прогоняя непрошеные мысли, и огляделся. На окраине поселка, потрескивая и постреливая колючими искрами в низко ползущие облака, горели костры. Около них крутились ребятишки. Федот узнал своего сына Пашку, непоседливую Таньку Жамову; они были заняты делом – обжигали лежаки, на которые должны были лечь стены будущих бараков. Облепив очередной толстый чурбак, юные помощники закатывали его в костер. Треск горящего сушняка, сноп разлетающихся искр, визг ребятни!

– Перемажутся, обгорят пострелята! – улыбнулся Федот и снова взялся за топор. Ловко гоня непрерывную щепу, бригадир подумал: «Ни хрена, перезимуем! Пока шевелимся – жить будем. Хорошо, хоть Сухова в поселке нет, наверное, в комендатуру уехал, а Христосик и носа не показывает».

Снова закрапал дождь. Неожиданно пришла на ум бригада покосников.

– Как там Степка, исхудал, поди, весь!

Дождь, дождь… Жучков в сотый раз оглядел низкое серое небо с лениво ползущими облаками.

«Уж ливанул бы и кончился, а то тянет кота за хвост, моросит помаленьку. Чисто наказание Господне…» – Афанасий тяжело вздохнул и побрел к кошенине. Около валков бригадир остановился. Высокие, пушистые в сухую погоду, остро пахнувшие медом, они сейчас лежали, прибитые дождем к земле, точно плоские блины на сковороде. Жучков подцепил носком сапога валок и перевернул его. В нос шибануло едкой удушливой прелью. В почерневшую слежавшуюся траву острыми пиками вонзилась зеленая отава, успевшая за время ненастья буйно пойти в рост.

«День, два – и прорастут валки! – удрученно думал покосник. – Не выдрать будет сено, пропала кошенина! А ведь могли бы убрать?!»

Хоть и не виноват был Жучков лично, все равно казнил себя мужик, все равно болела крестьянская душа при виде погибающего покоса.

– А ведь все так просто! – бурчал вполголоса Жучков. – Убери сухое сено и не коси дальше, не порть траву! Откуда только его черт принес! – последними словами материл Сухова бригадир.

Он повернулся и пошел к свежескошенным рядам. В грязно-зеленого цвета валках трава уже начала чернеть. – Пропадет и эта! – безнадежно махнул рукой Жучков.

На стан пришел бригадир к обеду. От костра доносился аппетитный запах мяса. Бригадники весело галдели около костра, ожидая, когда кошеварка снимет ведро с приготовленной пищей.

– Ржете, ровно жеребцы, а покос пропадает! – проворчал Жучков.

– Ну и хрен с ним, дядя Афанасий. Пусть у начальства голова болит. А нам че… мы люди подневольные, – оскалил зубы Николай Зеверов.

– Будет весело зимой, когда скотина начнет дохнуть! – Афанасий прошел к столу и уселся на свое место. Как по команде, вся бригада потянулась вслед за бригадиром и с шумом расселась за столом.

Акулина уже успела снять ведро с тагана. Густой запах вареного мяса плыл над столом. За эти дни люди успели уже привыкнуть к мясу, в глазах у них пропал постоянный голодный блеск. Каждый из них вспоминал с чувством благодарности васюганского мужика Ефима Смурова и молодую тунгуску Агашу, которые просто, обыденно оказали неоценимую помощь, не требуя ничего взамен.

Афанасий подцепил ложкой хорошо уваренный кусок лосятины и мимолетно оглядел сидящую за столом бригаду: «Слава Богу, хоть люди сыты! Господи, много ли человеку надо!..» И, не сдержавшись, процедил сквозь зубы:

– Не показываются начальники – ни Сухова, ни Христосика.

– Че, они – дураки, грязь будут месить! – невнятно, с набитым ртом промямлил Иван Кужелев.

Поздним вечером, когда поселок уже угомонился, Федот Ивашов был около стройки. Он медленно ходил по краю начатого котлована. Коричневая глина, вывернутая лопатами, тускло поблескивала. Она так и лежала в куче отдельными комьями. На неровном дне котлована, в низинах, собиралась в лужицы вода.

«Тяжелая земля, – думал Федот. – Хлебнешь с ней… Вытянет жилы».

По малой нужде из балагана вышел Прокопий. Увидев маячившего около котлована Федота, недобро усмехнулся:

– Старается, вид показывает! Начальник – как же!

Этот крепкий рыжебородый мужик никак не мог согласиться с тем, что его сняли с бригадирской должности. В мужицкой башке тяжело ворочалась только одна мысль: «Уцелеть… Выжить любой ценой!» Жизненный опыт подсказывал – самое тяжелое время будет впереди. И он уже рассматривал свой недавний разговор с участковым комендантом как небесную благодать: «А че, сам себя не пожалеешь, никто тебя не пожалеет. Вон сволочей кругом сколько, так и норовят тебя подсидеть».

Прокопий, точно затравленный волк, оскалил зубы:

– Не-ет, врешь, паря, Прокопа голой рукой не возьмешь! – Он повернулся и негромко проговорил в сумрачную темноту балагана: – Дарья, где у меня анбарная книга и карандаш, дай-кось сюда!

– Че тебе не спится, завтра рано вставать?! – сонным голосом проговорила женщина.

– Ну ты, корова, поговори у меня! – раздраженно цыкнул на жену Прокопий.

Недовольно бурча себе под нос, Дарья шарила в головах постели. Послышался шорох бумаги. Наконец она протянула мужу потрепанную книгу и обломок карандаша.

Ивашов стоял на краю котлована.

– Сосед, че не спишь?

Федот вздрогнул от неожиданности и обернулся на голос. На валежине около балагана сидел Лаврентий Жамов.

– Да не спится че-то!

– Мне тоже на новом месте не спится! – улыбнулся в бороду Лаврентий. – Иди сюда, посидим на ночь глядя!

Подошедший Федот присел рядом с соседом на валежину. Лаврентий слегка отодвинулся и, повернув голову в сторону, где работал старик Христораднов, тихо проговорил:

– Перестал тюкать Аким Северьяныч, кончат домовину, наверное!

– Золотой старик, умница! – поддержал разговор Ивашов. – Одной ногой уже в могиле, а все о людях думает…

– Не всем эта благодать дана. Видно, от Бога она! – Лаврентий посмотрел на низкое небо. – Только погода подвела. Это уже не от Бога, а от дьявола скорее…

– При чем тут дьявол! – возразил Федот. – Че хорошего ждать, время пришло – осень на носу!

…Уже и мужики разошлись, а Прокопий все сидел с раскрытой амбарной книгой, держа в толстых загрубелых пальцах огрызок карандаша, – угрюмый, нахохлившийся, задумчивый… Вся жизнь его, все то, что было хорошего в ней, странным образом забылось, и остались только свежие воспоминания, горели они ярким светом, точно голубые звезды на фоне темного ночного неба. И последняя ночь перед погрузкой; сидящая на земле, с петлей на шее, невестка; вонючий трюм баржи – и смерти, смерти, смерти… Из памяти не идет умершая на берегу старуха мать, с просветленным лицом, обращенным к солнцу, и с пучком зеленой травы, крепко зажатой сухими старческими пальцами. Эти воспоминания так растревожили Прокопия, что он заново пережил то чувство ужаса и страха перед непонятной жестокой силой, которая вырвала их с насиженных мест и бросила в дикие необжитые края.

Прокопий обвел взглядом сумрачно шумевшую тайгу, вплотную подступившую к спящему поселку, и, уже не раздумывая, склонился над чистым листом бумаги и неровными корявыми буквами вывел первые слова:

«Коменданту Васюганской участковой комендатуры Талинину М. И.» Он запнулся, не зная, как назвать свое послание; снова надолго задумался, потом встрепенулся и тихо пробурчал:

– Так сойдет! – отступил немного от заголовка и старательно заскрипел карандашом:

«Бригадир наш Ивашов Федот ненадежный для совецкой власти. Я сам слышал, как Федот и Лаврентий Жамов переговаривались друг с дружкой. Ивашов матерился и сказал, власть наша собачья. Заставляет гробы самим себе делать. Жамов стоял рядом и тоже с ним соглашался. Они часто говорят между собой». Кончив писать, Прокопий опять надолго задумался; потом дрогнувшей рукой подписал: «Сексот 6». Он так и сидел, странно присмиревший, разглядывая свою писанину. В груди у мужика зарождался душевный трепет…

Прокопий осторожно, стараясь сильно не шуршать бумагой, вырвал страничку, свернул ее в аккуратную четвертушку и сунул во внутренний карман рубахи.

Лежа на нарах рядом с женой, он вдруг вспомнил Марию Глушакову, смущенно обдергивающую платье. Прокопий скупо улыбнулся в темноте и подумал: «Ниче, ты у меня не сорвесся. Я тебе потничок между ног скатаю. – И, уже засыпая, нащупал свернутый листок бумаги: – Как-то надоть передать Талинину гумагу…»

 

Глава 23

Много дней бежала вниз по Оби, припадая на один бок, «Тара», маленький одноэтажный пароходишко. И много дней на палубе маячила приметная фигура высокого крепкого мужика с черной курчавящейся бородой. Наконец закончилось длительное путешествие.

Сделав полукруг на широком речном плесе, «Тара» медленно подходила к топкому илистому берегу. Над рекой поплыл басовитый рев гудка, так не вязавшийся с хилым корпусом парохода.

На палубе, как обычно, держась за ограждение, стоял Александр Щетинин. Рядом с ним на скамейке лежал тощий холщовый мешок с пожитками. Щетинин с интересом рассматривал приближающееся село, толпившуюся на берегу стайку ребятишек, приземистые склады, вытянувшиеся вдоль берега изломанной линией. Они были такие серые и пыльные, с почерневшими тесовыми крышами, что даже яркое осеннее солнце бабьего лета оказалось бессильно и не смогло их оживить. Выше, за складами, виднелись такие же тесовые крыши, пошатнувшиеся изгороди, за которыми пылилась буро-зеленая перезревшая растительность.

Пароход мягко ткнулся носом в берег. Александр вздохнул глубоко, точно собирался нырнуть в глубокий омут, закинул мешок с пожитками за плечи, пошел на выход.

Топкий около воды берег был покрыт потрескавшейся корочкой, точно шкура носорога, высохшего на солнце и речном ветре голубоватого ила. Щетинин тяжело прохрустел по корке своими сапогами и стал подниматься в ту сторону, где между складами стояло небольшое одноэтажное здание с вывеской над дверью

«р. п. Каргасок».

«Там, однако, пристань», – подумал Александр и уверенно двинулся к зданию. За ним шло человек пять пассажиров, приехавших на этом же пароходе. «Тару» никто не встречал, если не считать стайку вездесущих ребятишек. Одни из них, постарше, пытались проникнуть на пароход; другие стояли на берегу, швыркая носами и разинув рты, вожделенно рассматривали диковину на воде. Щетинин обратил внимание на русоголовую длинноволосую девчонку в коротком платьишке, белое поле которого было усыпано синим горошком и замызгано спереди до черноты. Босые ножонки ее в застарелых цыпках, вздернутый нос облупился.

Девчонка исподлобья смотрела на мужика.

– Чисто Клавка моя! – мелькнуло в сознании, и он с тревогой, наверное в тысячный раз, подумал: «Как они без меня?» Александр поманил девчонку пальцем. – Эй, деваха, подойди-ка сюда!

Девчонка с готовностью подбежала и вопросительно уставилась на Щетинина.

– Ты че платье-то так замызгала?! – улыбнулся Александр. – Поди, уже жених есть, а за одежей не следишь!

– Не-е! – возмущенно затрясла головой девчонка. – Я с мальчишками не играю!

– Ну, тогда другое дело! А как звать тебя? – продолжал расспрашивать Александр.

– Клавка, – швыркнула носом мужененавистница.

У Щетинина больно кольнуло в сердце, голос его дрогнул:

– Скажи-ка, Клавдея, где тут комендатура? Знаешь такую?

– Знаю, дяденька! Она недалеко от пристани стоит!

– Поди, и покажешь?

– Покажу! – с готовностью согласилась девчонка и доверчиво протянула ему ручонку.

Александр осторожно взял протянутую ручонку своей ручищей, так они и подошли к пристани, взявшись за руки, затем прошли через пустой зальчик с грязным заплеванным полом, с двумя скамейками вдоль стены, с которой на них равнодушно смотрело закрытое окошечко кассы. Они вышли во вторую дверь и оказались на улице.

После полутемного, отдающего сыростью, неприглядного помещения солнце, казалось, светило еще ярче. И дома уже были не такие серые, и зелень по обочинам дороги радовала глаз.

– Вон, дяденька, комендатура! – показала Клавка на двухэтажный покосившийся дом, который стоял недалеко от пристани по этой же улице, и уточнила: – Лошадь около ворот стоит. Видишь, дяденька?

– Вижу, вижу! Ну спасибо тебе, Клавдея! Беги, играй! – Александр взъерошил волосы на голове у девчонки.

– Может, еще че надо? – выжидательно уставилась на Щетинина Клавка и тут же с интересом спросила: – Дядя, а ты к кому приехал?

Мужик приостановился, посмотрел на любопытную мордашку и сказал:

– К своим приехал, к Щетининым. Слыхала про таких?

– Не-е!

– Вот и я, девка, не знаю, где они. – Щетинин болезненно улыбнулся. – В комендатуре скажут, там, брат, все знают!

– Дак ты, дядя, ссыльный! – догадалась девчонка. – Кулак, ага?!

Щетинин положил большую ладонь на мягкие волосы девчонки и сказал:

– Не кулак, Клавдея, а самый что ни на есть дурак!

– Ну да! – не поверила девчонка. – Дураки такие не бывают.

Щетинин невольно рассмеялся:

– Бывают, Кдавдея! Еще как бывают! Ну ладно, спасибо тебе, беги играй! – И Александр неторопливо направился к зданию комендатуры…

В комнате за обшарпанным столом сидел молодой парень в военной форме. Это был дежурный по комендатуре. Он вопросительно смотрел на вошедшего.

– Здорово были! – хрипловатым от волнения голосом проговорил Александр.

– Здравствуйте! По какому вопросу?

– Мне бы про своих узнать, где они! – Щетинин полез во внутренний карман пиджака, достал бумажник черной кожи, вытащил из него лист бумаги, сложенный вчетверо, и подал его дежурному.

Военный расправил лист и стал читать:

– Та-ак! – тихо проговорил дежурный и поднял глаза на посетителя. – Значит, Щетинин Александр Дмитриевич, житель деревни Лисий Мыс Омской области. Правильно? – Он продолжал внимательно рассматривать похудевшего, но все еще крепкого бородатого мужика.

Александр согласно кивнул головой.

Молоденький дежурный полез в ящик стола, достал оттуда распухший журнал и стал листать, ища нужную страницу. Оставив открытым журнал, он мельком глянул на посетителя и сказал:

– Семья ваша, Щетинин, закреплена за Средневасюганской комендатурой. Придется ехать туда.

– А где это?

Военный усмехнулся:

– Тут рядом! Километров триста вверх по Васюгану.

– Как же мне теперь быть? – Голос у Щетинина растерянно дрогнул.

– Вот и я говорю, как же! Придется, видно, на обласке. Другой оказии по Васюгану не будет. Есть в нашем районе сибпушниновский катер, да и тот сломан.

У Александра беспомощно дрогнули губы, он продолжал растерянно смотреть на дежурного.

Молодой парень тоже испытывал неловкость – и хотел бы помочь, а нечем. Вдруг лицо его просияло, и он радостно воскликнул:

– Слушай, Щетинин, если тебе повезет, можешь добраться до Усть-Чижапки с остяком, Пашкой Кульменевым, а дальше – плевое дело, там уже не так далеко. Он сейчас где-то в «Сибпушнине», охотничий провиант на складе получает! – И уже вдогонку крикнул Щетинину: – Его легко узнать, маленький такой, голова косынкой повязана. Он ее от снега и до снега носит, с головы не снимает!

Александру повезло: на складе он нашел Павла Кульменева.

Разгулялось, разыгралось по Васюгану бабье лето. До чего ж прекрасная пора! Нет тебе ни изнуряющего гнуса, ни полуденной гнетущей жары, ни градобойных гроз, ни затяжных сеногнойных дождей. Только приветливо светит теплое солнце да тихо струятся речные воды, над которыми низко склонились светлый тальник и буйно разросшийся по речным берегам сумрачный черемушник. Воздух, точно чистое родниковое озеро. Сквозь прогретый нежарким солнцем поверхностный слой воды уже ясно чувствуется устойчивая глубинная прохлада бьющих на дне родников. Медленно плывут над водой, посверкивая серебром на солнце, многочисленные паутинки. Изредка, нарушая спокойствие, громыхнет в коряжнике пудовая щука, брызнет по воде в разные стороны рыбья молодь, и опять тишина.

Осень, словно перезревшая красавица, обильно пудрится по утрам сверкающим инеем, но полуденное солнце безжалостной рукой стирает все следы, и вот уже полыхает желтым пламенем, прихваченная ночными заморозками, белоствольная береза. Осинник, прижавшийся к воде, еще сопротивляется, стыдливо роняя первые багровые листья. Они медленно кружатся в воздухе, падая на черную воду. Васюган, бережно подхватив их, водит на водоворотах бесконечные радужные хороводы. С каждым днем на воде листа все больше и больше…

Переваливая через речной стреж, от песка к песку, то вдоль берега по длинному плесу бесшумно скользит обласок. В обласке сидят двое: в корме – Павел Кульменев, ближе к носу спиной к кормщику – Александр Щетинин. За кормой посудины тащится дорожка, простенькая рыболовная снасть, – блесна, привязанная к длинной бечеве. Павел держит бечеву в зубах, пропустив ее у себя под ногой. За сиденьем в корме лежат уже несколько пойманных щук с переломанными шеями, отчего они все одинаково смиренно согнули головы, растопырив жабры и раскрыв пасти с острыми мелкими зубами.

Александр, не замечавший раньше за многочисленными крестьянскими заботами бабьего лета, словно видел все это впервые. Бородатый мужик радовался, точно мальчишка, и не уставал повторять:

– Мать честна, красотища-то какая!

– Какой красота! – возражал остяк. – Сетка ставить нельзя, листом забиват. Тайга – все шуршит. Савсем плохо…

– Да ты посмотри, посмотри!.. – с детской горячностью не сдавался Щетинин.

– А че, паря, смотреть! Зимой – хорошо! Щас – плохо!

Александр больше не возражал остяку, погруженный в свои мысли, все махал и махал веслом… Он чувствовал в себе странное раздвоение: красота бабьего лета умиротворяла, настраивала на неспешный лад, а суровая действительность гнала все вперед и вперед. В голове постоянно билась беспокойная мысль: «Как там мои? Как зимовать будем?» – Щетинин оборачивается, смотрит на бесстрастно-каменное лицо попутчика, на его чисто отстиранную косынку, на рубаху, которая была, оказывается, розового цвета с мелкими синими цветочками, и отворачивается, а в груди глухо ворочается тревога. На память невольно приходит вторая ночевка на Васюгане. Ночевка на первом стане спецпереселенцев, которую ему пришлось увидеть впервые.

Вечерний сумрак безостановочно гнал обласок вверх по реке, но подходящего места для ночевки не было. То берег топкий; если попадался твердый берег, то дров мало, а то уж совсем мрачное место. Вот и плавились путники по Васюгану, выбирая место для ночлега, и вдруг послышалась песня. Стройная мелодия, ведомая спевшимися голосами, поразила их. Особенно красиво выделялся женский подголосок. Он свободно и высоко трепетал в розоватых вечерних сумерках.

Александр и Павел невольно замерли, обласок подхватило спокойное течение и тихо понесло вниз по реке. А песня, не переставая, все звенела в вечернем воздухе:

На Муромской дороге стояли три сосны. Уехал мой миленок до будущей весны…

– Э-э! Савсем забыл. Тут за поворотом новый поселок. Ссыльные, – вспомнил Кульменев.

У Щетинина жарко застучало в висках, хотя он знал, что его семья не здесь, а где-то около Среднего Васюгана, но все равно это было его первое знакомство со спецпереселенцами.

Путники навалились на весла, и обласок быстро заскользил по воде, огибая речную излучину. Скоро показался и костер на берегу. Его багровое пламя дрожало, причудливо изгибаясь в воздухе, оно с трудом оттесняло подступившую вплотную темноту. Наконец легкая посудина с тихим шипением врезалась в глинистый берег. Песня смолкла.

– Кого Бог послал? – окликнул их женский голос. – Проходите к огню!

Павел и Александр, взявшись за носовую распорку, подальше от воды вытянули долбленку. Морщась от боли, неловко ступая затекшими ногами, Александр медленно подходил к костру. Выйдя на освещенное место, он смущенно улыбнулся и шутливо проговорил:

– Фу-у, язвило! И дорога, кажись, не ухабистая, и телега не трясет, а все кости болят! Вчерась дак совсем меня Павел под руки из обласка вытаскивал. – Александр кивнул в сторону напарника.

– Проходите, садитесь! – пригласил их все тот же женский голос.

– Да насиделись уже за цельный день, а за приглашение – спасибо! – ответил Александр, растирая занемевшие колени ладонями. Почувствовав наконец тепло, приливающее к ступням ног, Щетинин поднял голову и внимательно осмотрел людей, сидящих около костра. Его тоже с интересом рассматривали жители поселка. Прямо против него сидела женщина; ее природная красота, подведенная блуждающими тенями от багровых сполохов, обладала какой-то притягательной силой. Она держала на коленях девочку лет четырех. Рядом с ней сидели два мальчика – один лет десяти; другой – подросток лет четырнадцати. Вокруг костра собрались и старые и малые.

– Здорово были! – обращаясь невольно к женщине, поздоровался с присутствующими Александр.

– Здравствуй, здравствуй, мил человек! – как и ожидал Щетинин, за всех ответила женщина.

– Переночевать пустите? Слышим, весело у вас. Вот мы с Павлом и причалили на песню!

– Весело у нас, совсем весело! – грустно улыбнулась женщина. – Повеселитесь и вы с нами. Мы как раз седни девятый день поминаем!

– Извиняй! – смутился Александр. – Не знаю, как звать тебя величать! Не знали мы…

– Ничего, – успокоила женщина и пригласила: – Присаживайтесь к огоньку, отдохните, а зовут меня Еленой.

Сидящий недалеко от Александра дед, с кудлатой белой бородой, потеснился, давая место гостям.

Щетинин и Кульменев подсели к костру.

– По ком поминки? – тихо спросил у деда Щетинин.

– По ее мужику, – показал старик на Елену.

– Любил мой Федор песню «На Муромской дорожке», – со вздохом проговорила Елена, крепко прижимая к себе девочку. – Вот и помянули его! Много песен мы здесь уже перепели…

Сухоплечий изможденный мужик с жидкой черной бороденкой и сухими горячечными глазами зло процедил сквозь зубы:

– Четыре месяца с лишком живем, а погост уже поболе поселка. Третий десяток распечатали!

На Александра от этих слов вдруг пахнуло таким холодом, что мужик невольно поежился.

Вдова, переждав злую реплику, продолжила разговор:

– Простите и вы, гости дорогие! Ни кутьи, ни зелена вина, ни пива хмельного на поминках нет. Да и покормить вас с дороги нечем, разве что песней!

– Пошто нечем! – серьезно проговорил остяк. – У нас есть с собой!

Александр подмигнул девочке, которую Елена держала на руках. Девчонка засмущалась и уткнулась в материнскую грудь носом.

Павел встал и скороговоркой зачастил:

– Щас уха варить будим! Рыба в реке есть, многа рыбы. Все ись будим! – Он взял ведро и, шагнув в сторону от костра, словно растворился в темноте.

Скоро послышались с берега легкий стук о борта обласка и характерное шуршание ножа о рыбью чешую. Наконец появился Павел с полным ведром воды, в котором лежала нарезанная большими кусками рыба. Он быстро приспособил ведро над костром, отер о штаны руки и проговорил, глядя на Елену:

– Давай еще ведро!

Оживившись, женщина подтолкнула подростка:

– Санька, сбегай в землянку, принеси ведро.

– Щас, мам! – мальчишка мигом исчез и так же быстро появился с ведром около костра.

– Пошли! – Пашка кивнул головой, приглашая с собой мальчишку. Чернильная темнота осенней ночи поглотила обоих.

– Сами-то кто будете? – спросила Елена у Щетинина. – Как прозываетесь?

– Я – Александр Щетинин, напарник – местный остяк, Павел Кульменев. Ну а я – такой же ссыльный, как и вы, свою семью догоняю! – Щетинин поудобнее угнездился около костра и уже не спеша оглядел старожилов, собравшихся около огня. – Сами-то из каких мест будете?

– Из-под Камня, слыхали про такой город?!

– Как не слыхать, слыхал!

Елена усмехнулась и продолжила:

– Я из Макарово, у деда Матвея рядом с нашей деревня. – Она показала на белобородого старика, соседа Александра. Затем женщина махнула неопределенно рукой перед собой: – Да все мы здесь алтайские!

– Значить, соседи! – проговорил Щетинин. – Я Татарского района, слыхали?

– Как не слыхать. Знаем! – ответил дед Матвей. – Только омские да новосибирские где-то около Среднего Васюгана обретаются!

– Туда и добираюсь! – подтвердил гость.

Появился Санька. Он осторожно тащил перед собой ведро, полное рыбы. Щетинин помог мальчишке повесить ведро на таган.

И опять пошел прерванный разговор…

– Земля шибко худая! – жаловался дед Матвей. – Разве ее с нашей, алтайской, сравнишь! Глина одна. – Старик огорченно вздохнул и закончил: – Чижолая земля.

– И земля тяжелая, – подхватила разговор Елена. – А раскорчевка еще тяжелее! Тайга – вот она, невпроворот! – Женщина протянула руки и показала Александру ладони с застарелыми мозолями: – Вот она – раскорчевка. Не выполнишь урок, хлебный паек комендант срежет.

– Падашь, а делашь! – криво усмехнулся изможденный молодой мужик. – Куда денешься!

– Ладно бы паек, – снова подхватила разговор Елена. – А то картошку на посадку не давал. Вот и робили; кровь из-под ногтей ссыкала. Прочистишь, – рассказывала женщина. – И сразу плугом. Человек шесть впрягаемся и протащить не можем, нож не берет. Так мы топором дерн для лемеха прорубали. Отвалишь одну борозду, разобьешь ее руками и сразу картошку садишь. – Елена горько улыбнулась. – И все вечерами, после раскорчевки… Время за хвост не поймаешь – уходит оно, а зиму прожить надо. У меня вон их сколько, и все жрать просят. – Елена посмотрела на Александра и спросила: – У тебя-то большая семья?

– Сам пятый.

– Тоже, наверное, мается! – посочувствовала другой женщине Елена и с горечью закончила: – А мой Федор – помер!

Зашипела на костре всплывшая уха. Павел быстро приподнял с одной стороны таган, на котором висели ведра, и отвел его в сторону.

– Ах ты, господи, заговорились – уха и сбежала! – засмеялась Елена.

От ведер шел густой аппетитный запах. Ребятишки голодными глазами смотрели на уху.

– Санька, ташши лопухи, около воды на берегу растут! – попросил Кульменев подростка.

– Щас, дядя Павел! – с готовностью отозвался Санька.

Щетинин с интересом спросил:

– Начальство часто бывает здесь?

– Почитай, кажный день… Вчерась здесь был, как сыч все высматривает. Дед Матвей у нас за старшего, он и держит ответ перед начальством! – словоохотливо объяснила Елена.

Прибежал запыхавшийся Санька и протянул повару мокрые листья:

– Дядя Павел, я их в воде обмыл! – похвастался мальчишка.

– Маладец! – похвалил Саньку остяк. Он выстругал ножом из черемуховой рогульки деревянную вилку и стал вытаскивать из ведра белые куски вареной рыбы. Гора рыбьего мяса парила, распространяя вокруг сытный запах. Ребятишки завороженно смотрели на нее.

– Перите, перите! – подбадривал Павел ребятишек, предлагая рыбу.

– Щербу прямо в кружки наливайте! – посоветовал Александр.

Робко потянулись к рыбе первые руки, потом все разом осмелели. Рыбья куча вмиг растаяла. Слышалось только сосредоточенное чавканье и швырканье горячей щербы. Гостям досталось по одному кусочку щуки.

Далеко за полночь люди стали расходиться на ночлег.

Елена отправила после ужина Саньку с ребятишками спать, а сама озабоченно проговорила:

– Куда же вас, гости, спать положить?

– Ты не беспокойся! – успокоил женщину Александр. – Мы с Павлом у костра переспим!

– Холодно щас! – не согласилась с Щетининым Елена.

– Че думаешь? – посоветовал дед Матвей. – Пусть в балагане переспят.

– А и верно! – обрадовалась Елена. – Идите в балаган, мы в нем летом спали. Да и щас ребятишки днем там спят. Я недавно траву сменила. – Она проводила гостей к балагану. Александр встал на колени и полез вовнутрь.

– Хорошо, как пахнет свежей травой, – прогудел из балагана Щетинин.

– Там в головах дерюжка, вы ее под себя постелите, а укрыться я принесу.

Елена ушла и вскоре вернулась:

– Возьмите, мужики, укройтесь! – она просунула вовнутрь балагана одеяло.

– Спасибо, хозяйка! Ты не беспокойся сильно за нас! Не велики баре! – принимая одеяло, проговорил Александр.

Елена постояла молча около балагана, тяжело вздохнула и тихо удалилась.

Александр лег на спину, закинув руки за голову, и быстро уснул в своей любимой позе.

Проснулся Щетинин рано. Павла в балагане не было.

– Где это он? – удивился Александр.

Было раннее утро. Солнце только показалось над горизонтом. На реке причудливыми лентами вился туман. Закоченевшая трава, кусты краснотала и крыша балагана – все покрыто сверкающим инеем. Александр поежился, осторожно наступая сапогами на ломкую траву, пошел к реке. Головки сапог побелели от инея. Даже сквозь обувь нога чувствовала жгучий холодок. На реке слышались человеческие голоса. Щетинин вышел на берег. Рядом, в затончике, Павел с Санькой ставили сетку.

– Ишь ты! Успели подружиться! – улыбнулся Александр.

Павел неторопливо говорил своему напарнику:

– Вот так надо делать! – учил он мальчишку. – Укладывай наплава по порядку, чтоб не путались. Ты, паря, главное, сетку суши. Два дня постоит в воде – сымай и суши. Не будешь сушить – сгноишь сетку. Рыбы в реке многа – всем хватит!

Мальчишка внимательно слушал наставления остяка.

– Эй, рыбаки, скоро управитесь? – окликнул их Щетинин.

– Щас, дядя Александр, кончаем! – деловито отозвался Санька.

Неслышно подошла Елена. Она слышала весь разговор сына с Павлом. Глаза ее влажно блестели.

Наконец сетка поставлена. Санька, увидев мать, лихо выскочил из обласка на топкий берег. Глаза его сияли:

– Мамка, дядя Павел сетку мне дает. Сам рыбалить буду! Кормить вас буду!

– Кормилец ты мой! – Елена прижала к себе сына. Санька вывернулся у нее из-под руки.

– Ну, мам! – покраснел Санька и смущенно глянул на стоящего рядом Щетинина.

Елена, не обращая внимания на смущение сына, простодушно спросила:

– Как же ты рыбалить будешь, вплавь, что ли?

– Ну да, вплавь! – объяснил мальчишка матери. – Плотик из двух бревешек сделаю, а весной дядя Павел мне обласок пригонит! Верно, дядя Павел?!

– Сделам, Санька. Сделам!

– Дожить еще надо до весны, сынок! – грустно усмехнулась Елена. – Иди, рыбак, разжигай костер. А то дед Матвей скоро в свой колокол ударит.

Проснулся и поселок… Люди сновали из землянки в землянку. Задымились костерки, на которых готовились нехитрые завтраки. Около балагана, где ночевал Щетинин с напарником, тоже дымился костер. Елена повесила на таган закопченный котелок и такой же чайник.

Щетинин с болезненным любопытством оглядывал поселок.

Это была обширная поляна, на краю которой росла развесистая береза. На стволе березы прибита на один гвоздь покосившаяся доска. На доске написаны фиолетовым карандашом неровные буквы: «поселок Новая Жизнь». На поляне, заросшей густой травой, вкривь и вкось набиты тропинки и тропы до голой земли. Посреди поляны – подобие улицы, по обе стороны которой стоят по два длинных барака, полузакопанных в землю. Высвеченная ярким утренним солнцем, эта картина оставляла в душе гнетущий и горький осадок.

– Новая жизнь, – задумчиво пробурчал Щетинин. – Однако, весельчак придумал название.

Около ближнего барака сиротливо стоял куст обломанной черемухи. На редких нетронутых ветках густо чернели длинные, уже подсохшие ягодные кисти.

«Ребятишки обломали!» – подумал, усмехнувшись про себя, Александр.

Из барака выбежала белоголовая девчушка и присела под куст черемухи.

– Анютка-а! – послышался голос Елены. – Ты че, бесстыдница, делашь! Вот я тебе… бежи в лес!

– Ага, в лес… – плаксиво, сонным голосом тянет девчушка. – Холодно!

– Я вот покажу те – холодно, враз согреешься! Ишь, барыня выискалась! – пригрозила Елена дочери.

Анютка припустила босиком в лес по запотевшей на солнце траве.

– Эй, гости, идите завтракать! – позвала Елена.

– Пошли, гость! – окликнул Александр Павла, который был на берегу.

Хозяйка разлила по мискам суп:

– Своя уже картоха! – с гордостью похвасталась Елена. – Жалко, щавель кончился, пресная похлебка… – Она дала мужикам по кусочку черной слипшейся лепешки.

– Че она такая черная? – с интересом спросил Александр, разглядывая хозяйкину стряпню.

– Черемуху толченую добавляем, – пояснила Елена. – Ее нынче пропасть уродило!

Наконец около костерка собралась вся семья Елены. Анютка и средний братишка, Мишка, уплетали жиденькую похлебку из одной чашки.

– Ты че без очереди в чашку лезешь! Щас дам в лоб ложкой! – явно подражая взрослым, проговорил Мишка, швыркая носом, плотно засиженным темными веснушками.

– Ага, без очереди, – огрызалась Анютка. – У тебя ложки полнее, у меня проливаются!

– Замолчите вы или нет?! – сорвалась вдруг Елена.

Наступило тягостное молчание. Александр искоса посмотрел на ребятишек, жадно хлебавших похлебку; к горлу мужика подкатил горячий комок. Чтобы разрядить обстановку, Александр спросил:

– Че это за сруб?

– Этот? – Елена посмотрела в ту сторону, куда показал Щетинин. – Хозяин мой, покойничек, хотел землянку на зиму сделать, да, вишь, не успел!

Щетинин быстро дохлебал похлебку, встал с земли и подошел к срубу… Он долго стоял и смотрел на оплывшую землю в недоделанной землянке, потом перевел взгляд на бараки, за которыми разлегся неглубокий ложок. На другой стороне ложка, на опушке леса, виднелись свежие кресты. От холодного бешенства у Александра потемнело в глазах. Обычно сдержанный, он вдруг разразился длинной тирадой:

– В бога, в новую жизнь… – Наконец ярость, кипевшая в груди, понемногу улеглась. Окончательно он пришел в себя от резкого дребезжащего звука. Александр оглянулся. Около барака стоял дед Матвей и бил палкой по дырявому ведру, которое висело на черемуховом суку.

– Эй, Новожизня, выходи на заутреню!

– Дед Матвей на работу зовет! – пояснила гостям Елена.

Она быстро собрала посуду. – Пошли, Санька!

– И мальчишка с тобой на работу ходит! – невольно вырвалось у Александра.

– Дак на один рабочий паек не проживешь! – грустно проговорила Елена. – Их у меня – три рта, три иждивенца!

Санька поднялся с земли:

– Пошли, мам!

Уже собравшись на работу, мать строго наказывала младшему сыну, малолетнему мальчишке:

– Мишка, следи за Анюткой! Смотри… если че, штаны сразу спущу!

– Знаю! – независимо ответил Мишка, солидно швыркая носом.

– Прямо душа вся за них изболится, пока на раскорчевке! – пожаловалась женщина.

– Не беспокойся, Елена, – неожиданно проговорил Александр. – Мы с Павлом останемся сегодня здесь!

Это решение к нему пришло неожиданно, пока он стоял около незаконченного сруба. В своем напарнике Щетинин не сомневался, а про себя подумал:

«Днем раньше, днем позже, какая теперь разница. Тут хоть доброе дело сделаем!»

Целый день, не прерываясь, работали Александр и Павел. Щетинин все махал и махал топором, не замечая усталости. От него не отставал и Павел; ловкий, сухощавый, он тоже мастерски владел топором. В середине дня они уже рубили последний венец сруба. Вырубая паз в осиновом бревешке, Александр бубнил себе под нос:

– Врешь, не помрем; а помрем – так на миру! На миру и смерть красна!

И целый день под ногами путался Мишка. Не по-детски серьезный, он деловито елозил граблями, сгребая в кучки щепу и корье. Того и гляди, попадет малец под топор. Александр не отгонял его, а все поглядывал на работящего Мишку. Злость, не отпускавшая мужика с самого утра, теперь отступила. У него полегчало на душе.

Не удержавшись, он подхватил мальчишку и подбросил его вверх, затем поймал худенькое тельце и крепко прижал к груди:

– Ниче, парень, перезимуем! Верно, Мишка?!

– Верно, дядя! – впервые за день рассмеялся мальчишка, обнажив белый ряд зубов, в котором недоставало два верхних передних зуба.

– Э-э! Да ты, брат, с бабкой спишь!

– Не-е, у меня баушки нету; она на барже померла. Мне мамка их ниткой выдернула! – похвастался Мишка.

– Геройский ты мужик, Мишка. – Александр поставил мальчишку на землю и, взъерошив его светлые волосенки, с улыбкой закончил: – С такими героями не пропадем!..

– Дя-я, дя-я! – лепетала Анютка, дергая за штаны Щетинина: – Дя-я, гляди, солнышко! – Она протянула букетик поздно расцветших ромашек.

Александр присел перед девочкой на корточки, и Анютка, трогая тонкими пальчиками белые лепестки, обясняла:

– Дя-я, гляди, – это лучики. Это, – она показала на оранжевую сердцевину цветка, – это – само солнышко!

– Ты смотри! – искренне удивился взрослый мужик. – И правда, Анютка, – солнышко!

Девочка все смотрела на Щетинина васильковыми глазами и тихо сказала:

– Дя-я, я ись хочу!

Щетинин поперхнулся и беспомощно оглянулся на Павла:

– У нас вроде оставался кусочек лепешки? – неуверенно спросил он у напарника.

Кульменев молча врубил топор в горбыль, который он обтесывал для двери, и пошел на берег к обласку. Павел вскоре вернулся, держа в руке два маленьких кусочка хлеба. Он протянул их ребятишкам и виновато сказал:

– Последний – стряпать надо!

Анютка засунула кусочек сухой лепешки в рот и, смакуя его, с восторгом проговорила:

– Ой, скусно ка-а-ак!

Проголодавшиеся взрослые отвели глаза от жующих хлеб ребятишек.

– Пойду сетку проверю, рыба пулькат! – равнодушно проговорил остяк и вразвалку пошел на берег.

К концу дня землянка была почти готова. К тому времени, когда раскорчевщики вернулись в поселок, строители кончали бить из глины маленькую печурку. Услышав голоса людей, возвращавшихся в поселок, Александр и Павел вышли из землянки. Хмельные от хорошо сделанной работы, они весело смотрели на изумленную хозяйку. У женщины от радости навернулись на глаза слезы, она растерянно проговорила:

– Ой, мужики, чем же я с вами рассчитаюсь?

Щетинин не на шутку рассердился:

– Какой может быть расчет, Елена, о чем ты говоришь!

– Спасибо, мужики! Вот уж не думала…

– Это другое дело, а то – чем рассчитаюсь! – улыбнулся Щетинин, и они с Павлом стали вытирать руки от глины, сгоняя ее ладонью от локтя к кисти.

– Да-а! Перемазались! – откровенно смеялся Александр, показывая на глину, которой был перемазан напарник. – Сразу видать – печник! Хорошо, хоть догадались рубахи снять!

– У тебя, паря, тоже вся спина в глине! – проговорил немногословный остяк.

– Раз в глине – пошли на реку мыться! – пригласил Кульменева Александр.

– И то верно, – встрепенулась Елена. – Идите мойтесь, а я вам рубахи простирну.

– Не выдумывай! – хотел было возразить Александр, но Елена решительно его прервала на полуслове:

– Нет, Александр, ты уж со мной не спорь. Я лучше тебя знаю, че мне делать!

Щетинин посмотрел на решительное лицо женщины, пожал плечами и ответил:

– Делай как знашь!

И снова наступил вечер, и снова варили коллективную уху. Люди не расходились, они инстинктивно жались друг к другу, льнули к костру, к его животворному, объединяющему теплу. Темные тени от багровых сполохов метались на их лицах.

Щетинин пристально, с каким-то болезненным любопытством, продолжал вглядываться в эти лица, пытаясь найти в них растерянную обреченность. Как ни вглядывался Александр, ничего подобного не замечал. А была на лицах только усталость; тяжелая, иссушающая тело, усталость. Александр, проживший в поселке Новая Жизнь день и две ночи, успокоился. Страх перед неведомым, терзавший его все лето, отступил. И в споре, который он постоянно в мыслях вел со своим районным и сельским начальством, давно ставшим для него олицетворением земного зла и личным непримиримым врагом, мог, наконец, со спокойной совестью высказать тупым равнодушным рожам: «Что, гады, Щетинина хотели похоронить? Вре-е-ешь, нас тут, Щетининых, много. Всех не перехоронишь!»

За кормой вдруг сильно хлобыстнуло. Ходко бегущий обласок вдруг мягко и сильно затормозился, точно чья-то мощная рука, ухватившись за корму, крепко всадила ее в упругую воду. Александр очнулся от своих дум и оглянулся. Туго натянутая бечева дорожки в руках Павла со свистом резала воду.

– Здоровая попалась…

Незаметно пролетело на Васюгане благодатное бабье лето, ненастье захватило их в ночь, когда они ночевали на черемуховом веретье, где была похоронена Марфа Глушакова. Утром сырой промозглый ветер разогнал попутчиков: одному надо было идти в свое зимовье на чворе, другому – вверх по реке в Средний Васюган.

Александр сидел в корме обласка. Павел взялся за нос утлой посудины, раскачал ее, оторвал присосавшееся в прибрежный ил днище и столкнул обласок в воду. Стоя на берегу, он долго провожал взглядом плывущего путника, пока лодка не скрылась за речным поворотом…

 

Глава 24

Быстро летит время. Промелькнул уже сырой промозглый август, пролетело благодатное бабье лето, и наступила пряная осень.

По утрам бодрящие утренние заморозки припорашивали серебристым инеем жерди изгородей, опоясавшие огороды, потемневшие тесовые крыши, до ломкого звона вымораживали перезревшую траву. Воздух пропах забродившими опавшими листьями и еще трудно объяснимой грибно-травяной, болотно-ягодной смесью. Васюганские бабы и ребятишки мешками таскали с ближнего болота клюкву; в каждой избе в холодных сенях наполнялись доверху бочки крупной янтарно-красной ягодой. На солнцевсходе, облюбовав вершины могучих кедров на окраине поселка, восседали черные с проседью глухари.

На крыше смуровской избы, стоящей по соседству с комендатурой, с беззаботным квохтаньем ходила копалуха. Дойдя до конца конька, она разворачивалась и неторопливо шла в обратную сторону. Талинин с интересом следил за беспечным поведением птицы.

«Доходишься, дурочка!» – подумал он, увидев Ваську с ружьем в руках, старшего сына Ефима Смурова. Подросток поднял ружье: хлесткий выстрел разогнал вездесущих до нахальности ворон. С неистовым, заполошным карканьем они поднялись в воздух и разлетелись в разные стороны, рассаживаясь на деревьях позади огородов. Копалуха, споткнувшись на ходу, покатилась по тесовому скату крыши, теряя коричневые перья, и с глухим стуком ударилась о землю. Васька подбежал к добыче и с торжествующим видом поднял над головой убитую птицу.

«Вот так и в жизни… – подумал неожиданно комендант про спецпереселенцев. – Хитрый и умный всегда увернется от выстрела, а попадет – простодырый, бесхитростный мужик!» – От этой неожиданно пришедшей на ум мысли, простой и правдивой, потянуло леденящим холодком.

Талинин отошел от окна и сел к столу. Бумажные дела требовали к себе внимания. Неисполненные документы возвышались неряшливой стопой на краю стола. Всю душу выматывали Талинину ответы на запросы вышестоящей комендатуры, месячные и квартальные отчеты. С брезгливой гримасой он отодвинул кучу бумаг еще дальше на край стола, буркнув себе под нос:

– Ниче, подождут…

Затем открыл ключом дверки металлического шкафа и достал два листка бумаги. Комендант положил их перед собой. Кажется, сдвинулось с места это щекотливое дело. Перед Талининым лежали первые донесения. Он торжествующе улыбнулся, взял в руки листок бумаги и стал внимательно разбирать нацарапанные карандашом каракули: «Бригадиры наши Федот Ивашов и Лаврентий Жамов ненадежные для совецкой власти».

– Та-а-ак! – Талинин оперся спиной о стену. – Гноби их, мать твою за ногу! – И стал читать дальше. «Власть наша собачья заставляет делать гробы самим себе».

Докончив читать писанину, он отложил донесение и тихо проговорил:

– Ну что ж, дорогие бригадиры, полежите покуда: начнете кочевряжиться – хвост быстро прижмем! – Немного помедлив, взял в руки второе донесение. Оно было написано убористым мелким почерком с красиво загнутыми концами букв.

«Прямо полковой писарь!» – подумал Талинин и с интересом углубился в чтение: «Комендант Сухов грубый человек. Избивает ременной плеткой спецпереселенцев. Выменивает вверенную ему муку на золото, как то: серьги, кольца». Внизу стояла подпись: «Филин».

Кончив читать, Талинин осторожно отодвинул от себя донесение. По его спине невольно пробежали холодные мурашки.

Он вспомнил, как нынче летом проезжал с инспекционной поездкой по поселкам его комендатуры работник районной ОГПУ:

– Черт его знает – о чем он токовал с людьми и с комендантами. Может, и на меня в каком-нибудь сейфе лежит донесение! – пробормотал Талинин, а память услужливо подсовывала слова преподавателя по оперативной работе: «В нашей работе на наш век сволочей хватит!» – Твоя правда, капитан, – сволочей на наш век хватит! – Талинин отодвинул донесения и усмехнулся: – Вот тебе и Христосик! – Он вспомнил кличку Поливанова. – Казалось, воды не замутит, а сам под Сухова роет.

– Рой, рой! – пробормотал Талинин, доставая из сейфа чистый журнал. – Под тебя тоже кто-нибудь выроет; все мы завязаны в одно кольцо! – На обложке журнала аккуратно сверху написал «Сов. секретно» и ниже – «Журнал регистрации и учета агентуры Средневасюганской комендатуры». Заполнив журнал первыми донесениями, он с удовольствием проговорил:

– С первым уловом вас, Михал Игнатьич!

Кончив заниматься канцелярской работой, Талинин положил журнал в сейф и поднялся из-за стола. Он с наслаждением потянулся и подошел к окну.

Перед глазами, с высокого крутояра открывался вид на реку. Широкий плес разлегся от поворота до поворота. Вдруг в нижнем течении плеса из-за поворота вынырнул обласок. Талинин внимательно пригляделся и недоумевающе пожал плечами:

– Кого это еще несет? Вроде не наш, не поселковый!

Прошла уже неделя, как Александр Щетинин расстался с Павлом Кульменевым на черемуховом веретье. За это время он уже привык к таежному одиночеству, а в первые часы, когда Павел скрылся за поворотом, было не по себе на пустынной реке.

Медленно ползли назад молчаливые угрюмые берега, черная васюганская вода с монотонным равнодушием шлепала по носу утлую посудину. Обласок покачивался с борта на борт, то зарываясь носом в пологую волну, то, легко подхваченный загустевшей осенней водой, лихо задирал нос к низкому серому небу. Быстро накатила темная осенняя ночь. Александр приметил в надвигающихся сумерках стайку остроконечных пихт и пристал к берегу. Почти в полной темноте собрал большую кучу валежника.

Тихо потрескивал костер. Слабо освещенный неровным светом круг еще больше подчеркивал чернильную темноту осенней ночи, навалившуюся на слабый огонек. Одинокая человеческая фигура, устало согнувшись, застыла около живительного тепла.

Чем ближе был конец пути, тем тревожнее и тревожнее было на душе у Александра. Он гнал от себя тягостные мысли, но не так просто было выбросить их из головы…

Щетинин помешал в котелке закипевшую уху. В бурлящих струях щербы вынырнула щучья пасть, оскалив острые зубы, глянула на повара жутковатыми белыми глазами и снова скрылась в бурлящем водовороте. Александр передвинул на тагане котелок подальше от огня и повторил слова своего недавнего спутника:

– Пусть настоится. Щерба, паря, слаще будет! – поджидая уху, он привалился спиной к дереву и устало прикрыл глаза. Сумрачно и грозно шумела рядом тайга. Плескался о топкий коряжистый берег черноводный Васюган. Все было в этом далеком таежном крае чужим и угрожающим.

Рано утром Щетинин уже был снова в пути. Скованность озябшего на утреннем заморозке тела постепенно прошла. С каждым гребком Александр чувствовал, как по всему телу разливается живительное тепло.

Рассвело. Путник неторопливо плыл вдоль приметного яра, густо истыканного стрижиными норами. В конце яра он обратил внимание на узкую протоку, скрытую густым черемушником. За протокой река, потершись боком о пески, круто падающие в воду, потянула пологим поворотом влево. Обогнув пески, Александр услышал стук топоров.

«Опять скоро поселок!» – с внутренним трепетом подумал Щетинин. С приближением каждого очередного поселка ему страстно хотелось встретить своих, и все же с каким-то странным чувством облегчения убеждался – родных здесь нет, и момент встречи отдалялся еще на неопределенное время.

Александр медленно подплывал к истоптанному берегу. Недалеко от воды был вбит кол с прибитой дощечкой, на которой углем была написана цифра «пять».

«Пятый поселок, – подумал Щетинин, у него болезненно сжалось сердце. – Может быть, и мои тут!»

Берег был пустой. В поселке, скрытом густыми прибрежными зарослями, слышался нескончаемый перестук топоров.

– Все строятся! – тихо проговорил Щетинин. Он сидел в обласке, удерживая равновесие веслом, воткнутым в илистое дно.

На одной из тропинок, ведущей из зарослей тальника, показалась женщина с пустым ведром в руках.

– Тьфу ты, язви тебя, – ни раньше ни позже! – чертыхнулся Александр. – Вот уж некстати! – Мысленно сплюнув три раза, он окликнул женщину: – Хозяйка, откуль будете?!

Вздрогнув от неожиданности, поселенка резко остановилась. Увидев обласок и пассажира, она смущенно улыбнулась:

– Осподи, задумалась и не вижу, че кругом деется! – женщина с интересом рассматривала чернобородого крупного мужика и в свою очередь спросила:

– А ты откуль взялся?

– Да еду вот, своих догоняю! – негромко ответил Александр и с надеждой спросил: – Можить, и мои здеся. Не слыхала – Щетинины! Мы из Омской области, деревня Лисий Мыс.

Женщина сочувственно посмотрела на него:

– Нет, мил человек, омских тут нет; мы Новосибирской области, Татарского района!

– Соседи, значить! – улыбнулся Александр и про себя подумал: «Где-то теперь совсем рядом!» И ждал мужик, и боялся предстоящей встречи. И снова возникло чувство облегчения, которое совсем не облегчало, а скорее наоборот… Встреча опять откладывалась на неопределенное время.

Щетинин изучающим взглядом рассматривал поселенку. Одетая в старенькое ситцевое платье, с худым изможденным лицом, изрезанным глубокими морщинами, и только глаза, остро блестевшие из-под повязанного платка, выдавали сравнительно молодой возраст женщины. Под пристальным взглядом красивого мужика она смутилась и стала быстрыми неверными движениями поправлять русые волосы, выбившиеся из-под платка.

Александр отвел глаза. Оправившись от смущения, женщина проговорила:

– Тут недалеко, вверх по реке, участковая комендатура. Там все узнаешь у коменданта Талинина.

– А сколько это – недалеко? – поинтересовался Александр.

– Не была я там, но, говорят, километров пять, шесть, не больше! – и успокоила мужика: – Ты не сумлевайся – не проедешь мимо! Церковь там на высоком берегу, говорят, больно приметная. Белая церковь… Так навроде и село зовут при ней.

– Спасибо, хозяйка! – поблагодарил Александр. – Поеду я! – и он оттолкнул обласок от берега.

– Куда же ты, мил человек, отдохнул бы немного с дороги!

– Нет, нет! – заторопился Щетинин; загребая веслом, он развернул обласок в нужную сторону. Повернувшись к женщине, широко улыбнулся, обнажив белые зубы: – Отдохнем, хозяйка, на том свете. Там времени будет много…

Поселенка еще долго стояла на берегу, провожая взглядом обласок, пока он не скрылся за поворотом.

…Выехав из-за поворота, Щетинин невольно бросил грести. Река одним берегом уперлась в высокий песчаный яр, склоны которого поросли редкой травой. Вдоль яра тянулась реденькая цепочка домов, за которыми густо темнели могучие кедры. В середине улицы стояла пара двухэтажных домов. Перед домами, на самом краю яра, в окружении стройных сосен парила высокая, обитая светлым тесом церковь с голубым, точно весеннее небо, куполом.

– Крепко мужики жили! – пробормотал Щетинин. – Вон какие дома отгрохали и церковь! – Он набожно перекрестился и взялся за весло. Перевалив речную стрежу, Александр погнал обласок к тому месту на берегу, где стоял длинный, потемневший от времени, склад. Игравшие в песке ребятишки с интересом рассматривали незнакомого человека. С легким шипением нос разогнавшегося обласка выполз на песчаный берег. Разминая от долгого сидения тело, Щетинин с трудом поднялся. Он мучительно улыбнулся, неловко переступая одеревеневшими ногами, чувствуя, как живительными толчками, кровь все ближе подбирается к ступням ног. Наконец мурашки, рассыпанные по всему телу, прошли, приезжий уже легко переступил с ноги на ногу и спросил у любопытствующих ребятишек:

– Эй, мужики, где у вас комендатура, не подскажете?

Один из «мужиков», который постарше, шмыгая носом, махнул ручонкой.

– Во-он, дядя, двухэтажный дом, – и пояснил: – Ближний к нам, там на первом этаже и будет комендатура. – Он уставился любопытными глазенками на приезжего. – А вы, дядя, кто? Новый комендант! Ага!

– Ну, брат, это ты хватил! – рассмеялся Александр.

– Ну да, комендант! – ввязался в разговор второй «мужик». – У коменданта военная форма, как у Талинина, и сбоку ливольверт!

– Твоя правда, – подтвердил рассуждения пацана Александр. – Никакой я не комендант, а просто-напросто обыкновенный ссыльный.

– Ну да, ссыльный! – не поверил мальчишка. – Ссыльных охраняют, а ты сам приехал!

– А я, паря, как та собака, – не привязана, а визжу. Вот сам и приехал. Ладно, ребятня, пойду к коменданту. – И Щетинин зашагал в гору.

Около калитки стоял человек в военном обмундировании. Фуражка с синим околышем была слегка сдвинута на затылок.

На буром обветренном лице выделялся высокий белый лоб. По всему было видно, человек мало находится в помещении, а больше был знаком с нарымскими ветрами и солнцем.

– Здорово, гражданин начальник! – проговорил Щетинин охрипшим от волнения голосом.

– Здорово! – ответил военный.

– Мне бы коменданта, гражданин начальник!

– Я комендант, Талинин Михаил Игнатьевич. – И в свою очередь спросил: – Что нужно?

Щетинин опустил котомку на землю и вытащил из внутреннего кармана пиджака объемистый бумажник. Дрожащими от волнения пальцами достал свернутый лист бумаги и подал его коменданту.

– Тут мои где-то – жена с ребятишками, Щетинина…

Талинин взял лист бумаги, развернул его и стал читать:

– Так, так! – приговаривал комендант. – Значит, Щетинин Александр Дмитриевич. Одна тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года рождения. Житель деревни Лисий Мыс Омской области.

Щетинин согласно кивал головой.

Бросив читать, Талинин поднял голову и снова стал внимательно рассматривать стоящего рядом мужика.

– Как же так получилось, Щетинин, что семью выслали, а ты остался? А?

– Дак не было меня дома! – смущенно оправдывался Александр, словно был в чем-то виноват. – В отъезде я был: к старшему сыну в город ездил. Хотел насовсем туда уехать. Пока ездил – моих и увезли!

– Значит, не успел сбежать, забарабали! – с кривой ухмылкой проговорил комендант.

Щетинина словно ударили, он прямо уставился в глаза коменданта и процедил сквозь зубы:

– Выходит, не успел, гражданин начальник!

– Ну, ну, полегче! Я не люблю, когда хвост пушат! – сухо проговорил Талинин и неожиданно для себя закончил: – Тебе бы, Щетинин, в лейб-гвардии служить! Вон какой вымахал!

– А я, гражданин начальник, и служил в лейб-гвардии его императорского величества полку, в первом взводе, – все были черной масти и одного роста! – спокойно заметил Щетинин. – Зимний дворец охранял!

– Ишь ты, – удивился Талинин. – Значит, самого Николашку в постели охранял!

– И во внутренних покоях караул несли. Приходилось и около спальни евонной стоять!

– Дак ты – что? Николашку видел живого? – не скрывая откровенного любопытства, продолжал расспрашивать комендант.

– Как вас, – невозмутимо ответил Александр. – И много раз!

– Ишь ты-ы! – почти пропел Талинин. Его лицо, с наивной глуповато-восхищенной улыбкой, делало его похожим на того деревенского парня, каким он был еще совсем недавно.

Александра так и тянуло сказать: «Закрой рот, деревня, не то ворона залетит!» Но он только подавил в себе распиравший его смех.

Наконец комендант спохватился. Чувствуя, в каком смешном положении оказался, он напустил на себя строгий вид и с излишней сухостью в голосе проговорил:

– Ваша семья, Щетинин, в настоящее время проживает в поселке номер шесть!

– Ну вот, кажись, добрался! – Горячими болезненными толчками забилось в груди сердце, лицо обдало сухим жаром. – Это где, далеко? – глухо спросил Щетинин.

Видя растерянность и почти детскую беспомощность мужика-гвардейца, комендант окончательно оправился от смущения и снисходительно произнес:

– Рядом! И шести километров не будет. – Он сложил справку и сунул ее в нагрудный карман гимнастерки. – Эта бумажка тебе больше не нужна, лейб-гвардеец. Теперь тебя охранять будут, как императора! – с издевкой закончил говорить комендант.

Александр проследил взглядом за справкой, как за ней захлопнулся клапан кармана гимнастерки и застегнули на пуговицу.

«Точно амбарный замок повесили! – с тупым равнодушием подумал Щетинин. – Вот теперь уж точно приехал!»

Вялым, угасшим голосом спросил:

– Дак че, начальник, мне ехать, али как?

– Езжай! – приказал Талинин. – Поселковому коменданту скажешь, документы у меня оставил.

Поднял мешок с вещами и закинул его за спину совершенно другой человек. Тот, свободный, остался где-то на дороге, в пути, и появился новый – подневольный. Александр тяжело зашагал на берег реки.

Комендант, провожая взглядом удалявшуюся фигуру спецпереселенца, задумчиво проговорил:

– А ведь мне тоже бы в поселок надо съездить… и попутчик объявился! – И, как человек, быстрый на подъем, еще не успев додумать мысль до конца, громко окликнул удалявшегося спецпереселенца:

– Гвардеец, у тебя обласок большой? Двоих поднимет?

Щетинин остановился и, обернувшись на голос коменданта, недоуменно отозвался:

– А че? Вообще-то до Чижапки вдвоем ехали!

– Вот и ладненько! – обрадовался Талинин. – Подожди меня, я быстро. Вместе поедем в поселок.

Осенний день, солнечный и прохладный с утра, к вечеру изменился: потеплело, и стал накрапывать дождь. Оголились речные берега. За низменным правым берегом реки проглядывали широкие просторы васюганской ливы; слева тянулся высокий глинистый обрыв. Еще совсем недавно эти берега через край переполняла бившая ключом жизнь. Сейчас было непривычно тихо. Опустели тысячные колонии дроздов, заселявшие густые кусты тальника между курьей и Васюганом, исчезли утиные выводки, пропало звонкое многоголосье бесчисленных куликов, отлетались в голубом васюганском небе вилохвостые стремительные стрижи. Серо, сыро, промозгло… Только редкие вороны, нахохлившись, молчаливо восседали на обвисших от сырости тальниках, равнодушно провожая взглядом плывущий по реке обласок. Слабый северный ветерок на открытых плесах развел небольшую волну. Разбиваясь об острую скулу долбленки, мелкие брызги неприятно орошали сидящих в обласке путников.

– Ну и погодка! – ворчал сидевший в носу обласка комендант, вытирая ладонью мокрое лицо.

Свалившись с середины реки под глинистый яр, где было сравнительно тихо, Александр, равномерно загребая веслом, мощными толчками продвигался вперед. Между делом с нескрываемым интересом изучал впереди сидящего пассажира. Глядя на вьющиеся шелковистые волосы, выбившиеся из-под околыша форменной фуражки, на гладкую точеную шею, думал: «Совсем молодой еще – сосунок, а власть над людьми какую имеет… Сейчас все они – не успели вывалиться, а уже настеганные…»

Течение, ударившись о крутой глинистый берег, завихрялось, образуя многочисленные улова. Обласок на водоворотах взбрыкивал, точно уросливая кобылешка, стараясь развернуться поперек течения. Щетинин умело усмирял непредсказуемый бег своего скакуна. Но один раз, не рассчитав, он сильнее навалился на весло и качнул обласок. Тот, накренившись, черпнул речную воду через край.

Талинин судорожно хватился руками за борта. Обласок качнулся сильнее, набрав еще больше воды.

– Не хватайся за борта, гражданин начальник! – гаркнул Щетинин. И уже спокойнее: – А то ить утопнем. Я же плавать не умею!

Талинин отдернул руки и нервно хохотнул:

– Я ведь тоже, гвардеец, плавать не умею. Утонем, так вместе!

Бег обласка выровнялся; по дну обласка тихонько журчала вода, сливавшаяся в корму. Успокоившись, Талинин задумчиво проговорил:

– А че, гвардеец, утонем – и никому дела до нас не будет. Ты – спецпереселенец; я – комендант при вас. Вычеркнут тебя и меня из списков, и все… Были – и не стало нас… Земля не перевернется!

– Земля не перевернется, а все же рано пока! – поддержал рассуждения коменданта Александр.

Талинин охотно согласился:

– Конечно, рано! Да и земля тут больно богатая. Умирать жалко!

«Земля-то богатая, да не больно в радость богатство сквозь тюремную решетку!» – подумал с горечью Щетинин и ничего не сказал в ответ.

Впереди, между редкими кустами черемушника, показался натоптанный берег, и едва заметная тропинка пролегла на верх обрыва.

– Пристань здесь. Тут таска, – показал рукой комендант на тропинку. – Километра два сократим. Че зря воду лопатить!

Вытащив обласок наверх, путники врезались в густую, уже полегшую траву.

– Мамочка моя родная! Травищи-то, травищи!.. Сколько ее пропадает здесь! – остановился в восхищении Щетинин. Полегшая трава плотно сбившейся кошмой лежала по обочинам узенькой тропинки. Разделенные носовой частью обласка, путники с трудом выдирали ноги из травяного месива. Наконец Александр не выдержал:

– Слышь, комендант, давай я один потащу. Легше будет!

Талинин отпустил носовую распорку:

– Твоя правда, леший бы по ней не ходил! Весь упарился. – Он подождал, пока мимо него проползла корма обласка, и шагнул на тропу.

– Передохни, че торопишься. Теперь уж недалеко, скоро в поселок приедем!

Щетинин остановился.

– Видишь, какой крюк сократили! – Талинин показал рукой на убегавшую к горизонту ленту тальников; где-то там, на пределе видимости, лента развернулась и снова приблизилась к путникам.

– Не река, а сплошные петли, – проговорил Щетинин и взялся за носовую распорку.

Через некоторое время обласок снова скользил по черной воде широкого васюганского плеса.

– В конце плеса и поселок! – негромко проговорил комендант.

И снова у Александра защемило сердце:

«Значит, мои родные места теперь будут здесь», – подумал он, оглядывая все те же, сопровождавшие его на протяжении всего трехсоткилометрового пути, низменные берега, перемежавшиеся глинистыми и песчаными крутоярами, заросшие светлым тальником и непроходимым черемушником. Александр еще издали увидел высокую осину; подъехав ближе, на ней можно было различить затес с полузатертой цифрой «шесть».

Щетинин завороженно смотрел на полузатертую цифру. В голове навязчиво вертелась мысль, от которой невозможно было освободиться: какая здесь ждет их жизнь и надолго ли? Даже сама мысль, что тебя насильно привезли сюда, что тебя охраняют здесь и что тебе никуда нельзя без разрешения, – убивала. Ты был раб, узник, поднадзорный – не можешь сам, по своей воле, сделать лишнего шага. Александр положил весло и безвольно опустил руки. И копилась в душе простого сибирского мужика невысказанная и до конца не осознанная горечь:

«Русь моя… Русь дикая. Русь прекрасная! Народ мой – Богом проклятый и Богом отмеченный… Доколе же в рабстве тебе жить? Доколе будешь ты рабов плодить и в рабстве умирать? Посмотри кругом – земля твоя неухоженная. Жилища – скотские. Разве можно украсить жизнь подневольным трудом? Разве можно вырастить красивых людей за железной решеткой?»

Не мог мужик красиво и складно говорить, но чувства, созвучные такому настроению, переполняли его. Александр взял в руки весло и тихо проговорил:

– Мы не рабы, рабы не мы!..

– Что это ты?! – Талинин повернулся к напарнику и подозрительно посмотрел на него.

– Да так это, гражданин начальник. Вспомнил, как ребятишки учились читать по букварю; все долдонили: «Мы не рабы. Рабы не мы». Даже не верится, что скоро увижу их. Соскучился по ним я, паря! – просто и проникновенно закончил говорить Щетинин.

– А-а! – неопределенно промычал в ответ комендант и отвернулся.

Подгребая веслом, Александр подогнал обласок к пустынному берегу. Все так же дул промозглый осенний ветер, уныло посвистывая в голых почерневших от сырости ветках прибрежного тальника. Накрапывал дождь. Сырая земля уже не впитывала воду, и дождевые капли копились, собираясь в человеческих следах, понижениях, образуя причудливые лужицы и лужи.

– Пошли, гвардеец, в комендатуру! – расставляя ноги пошире, комендант зашагал по тропинке. Следом за ним, выбирая место посуше, двинулся и Щетинин, забросив свой тощий мешок за спину.

Поселок словно вымер. Пока шли в комендатуру, не повстречали ни одного человека. Кругом полуразрушенные шалаши, почерневшие на земле круги от старых кострищ… В центре поселка стояли три рубленых барака. Полузакопанные в землю, они невысоко возвышались над землей. Два барака были закрыты пологой односкатной крышей, сверху она аккуратно была заложена дерном; у третьего – крыша была еще не доделана.

Против бараков комендант остановился и, оглядывая строительную площадку, коротко похвалил:

– Молодцы, успели к зиме!

Александр внимательно осматривал в беспорядке разбросанные шалаши, стараясь определить, в каком из них живет его семья.

«Разве в этом муравейнике определишь!» – подумал Александр и безнадежно махнул рукой.

Талинин взбежал на крылечко из трех приступок и, открыв дверь, повернулся к попутчику:

– Заходи!

Александр тяжело протопал по ступеням и вошел вслед за комендантом в избу.

В жарко натопленном помещении густо пахло смолой, замешанной на чем-то кислом и затхлом. Против двери у окна стоял стол. Слева и справа от входа вдоль стен – два топчана. На одном топчане, распустив гимнастерку, лежал поселковый комендант. Около стола сидел помощник.

Увидев входившего начальника, Сухов торопливо поднялся, одергивая гимнастерку.

Талинин молча прошел к столу и сел на лавку, словно не замечая вытянувшихся по стойке смирно подчиненных.

– Почему поселок пустой?

– Дак погода… И похороны седни, старика Христораднова хоронят, – оправдывался Сухов.

– Как дела с постройкой бараков? – продолжал расспрашивать Талинин.

– В двух живут, третий – достраиваем! – докладывал поселковый комендант.

– Торопись, вот-вот белые мухи полетят! – Талинин строго посмотрел на Сухова и, показав на своего спутника, топтавшегося около порога, сухо проговорил: – Принимай пополнение. Еще один спецпереселенец – Щетинин Александр Дмитриевич.

– Это че, муж Акулины Щетининой? – Сухов перевел взгляд на стоявшего у порога высокого мужика.

Александр утвердительно кивнул головой и хриплым от волнения голосом нетерпеливо спросил:

– Мои здесь? Они живые?

– А где же им быть! – усмехнулся Сухов и вопросительно посмотрел на Талинина.

– Пусть идет! – разрешил Талинин.

– Иди, Щетинин! – приказал Сухов и тут же пояснил: – Твои в ближнем к реке бараке живут. Щас на похоронах они.

Никто не отводил кладбище в поселке номер шесть, его отвела сама жизнь. Как похоронили первых спецпереселенцев в мелком березняке подальше от жилья, там нашли успокоение и все остальные.

Старика Христораднова пришло провожать все население поселка. На краю могилы лежал гроб, выдолбленный самим стариком из осиновой колоды. Федот Ивашов прибивал гвоздями колотые доски, закрывающие гроб.

– Прощай, Аким Северьяныч, мы выполнили твою волю: похоронить тебя по-хрестьянски!

Мужики разобрали веревки, приподняли гроб с земли и осторожно опустили в могилу. Дмитрий и Михаил, сыновья старика Христораднова, взяли по горсти земли и бросили в могилу. Сырая земля глухо ударилась о крышку гроба. Следом застучала земля, брошенная в могилу остальными провожающими. Зазвенели лопаты… Захлюпали носами, запричитали бабы. Акулина стояла в толпе, держа на руках маленького Костю, оробевший Федька жался к матери. Крапавший с неба дождь сменился снегом. Сверху падали крупные белые хлопья.

Горе и радость на Руси рядышком ходят…

 

Глава 25

В самом конце октября погода резко переменилась: как-то сразу закончились сырость и слякоть с мокрым снегом, и наступило сухое, с легким морозцем, время. Пообсохли и облегченно выпрямились отяжелевшие от воды и мокрого снега ветки деревьев.

По земле, прихваченной сверху мерзлой корочкой, струилась снежная поземка. Набиваясь под коряжник и неровности, снег образовывал причудливые белые наносы, точно кто-то нарочно прикрыл землю черно-белым лоскутным покрывалом. Все посветлело. Небо раздвинулось и вширь, и ввысь.

Раннее утро. За рекой, на горизонте алела слабая заря. Скрипнула барачная дверь; в темном проеме показалась человеческая фигура.

Иван Кужелев мягко прикрыл за собой дверь. После одуряющей барачной духоты воздух показался особенно свежим и бодрящим. Он энергично помахал руками, разгоняя легкий озноб и остатки сна. Посмотрев на тлевшую за рекой зарю, на высокое чистое небо, Иван негромко проговорил:

– Кажись, и до зимы дожили!

Со стороны реки слышались непрерывный шорох, потрескивание, глухие удары. Иван, вытянув шею, прислушался:

– Пойти на реку, посмотреть, что ли?! – корочка подмерзшей земли вкусно захрустела под тяжелыми мужскими сапогами. Наступив на тонкий ледок, покрывший небольшую лужицу, Иван неожиданно поскользнулся, нелепо размахивая руками, едва удержал равновесие. Он весело рассмеялся:

– Вот, мать твою за ногу! – беззлобно ругнулся мужик. – Чего доброго, и ноги поломать можно! – И уже осторожнее двинулся по натоптанной тропинке на берег реки.

Раздвинув оцепеневшие прибрежные кусты, он вышел на берег и не узнал реку. Еще вчера были только хрустально-звонкие забереги, между которыми лениво катилась плотная черная вода, а сегодня вся река была забита серой движущейся массой. Тонкие льдины с непрерывным шорохом, наползали друг на друга, некоторые из них становились на дыбы, и тогда острые, кристально чистые грани их неожиданно проблескивали драгоценными рубинами в лучах восходящего солнца. Кровавые зайчики, то вспыхивая, то затухая, резвились по всей поверхности движущегося льда. Замерев, Иван залюбовался открывшейся картиной.

На берегу постепенно собрались почти все жители поселка. Звенели детские голоса: это вездесущие мальчишки и девчонки крутились около ледяной кромки. Подходило и взрослое население.

– Однако, седни в ночь река станет! – проговорил Лаврентий Жамов, оглядывая речную поверхность.

– Знамо, встанет! – согласился Жучков. – Вон какая шуга плотная прет! – Жучков поскреб бороду. – Река станет, коней надо перегнать. А то они все стога порешат. Не столько съедят, сколько попортят!

– Скотный двор надо быстрее кончать! – пробасил в бороду Федот.

– Знамо, надо! – снова подтвердил Жучков.

Ребятня с визгом носилась у самого берега. Федька Щетинин неожиданно разбежался и с маху вылетел на тонкий лед заливчика, глубоко врезавшегося в берег. Тонкий ледок тяжко застонал: из-под ног раскатившегося мальчишки со звонким треском побежали тонкие игольчатые трещины. Немного не доехав до противоположного берега заливчика, Федька остановился. Под мальчишкой медленно проседал еще не окрепший лед. В образовавшиеся трещины хлынула жгучая вода. Федька испуганно замер, затем попытался шагнуть к берегу и, поскользнувшись, упал. Так на четвереньках, подгоняемый стылой водой, поскуливая от страха, мальчишка выполз на берег.

Взрослые завороженно смотрели на карабкавшегося по льду проказника. Вздох облегчения прокатился у собравшихся на берегу, когда, с побелевшим от испуга лицом, Федька наконец встал на ноги на сухом месте.

Вне себя от пережитого страха, к нему подскочила мать:

– Варнак, корова безрогая! – плача, яростно кричала Акулина. – Долго ты меня будешь мучить?! – Она отвалила сыну такую затрещину, что у того беспомощно качнулась голова.

– Че ты, мамка, дерешься? – обиженно пробубнил Федька.

– А и правда, мать, ведь обошлось все! – заступился за сына Александр.

С такой же яростью Акулина накинулась на мужа:

– А ты куда, дылда, смотришь? Обошлось все-е! – передразнила она мужа. И снова повернулась к сыну: – Я тебе покажу «дерешься»! Убить тебя мало, гаденыша! Лезешь, куда ни попадя! – Она опять замахнулась: – Кому говорят, беги в барак, ноги ведь промочил!

Увернувшись от очередной материнской оплеухи, мальчишка опрометью кинулся в поселок.

– Вот такие они все, герои! – глухо проговорил Лаврентий Жамов, вспомнив своего Васятку.

Санная дорога через Васюган установилась на седьмое ноября. За первую неделю ноября выпал почти полуметровый слой снега. Белыми буграми возвышались заброшенные балаганы. Над бараками из печных труб поднимались высокие столбы дымов. Потрескивали на тридцатиградусном морозе деревья. На околице в рябиннике пересвистывался выводок рябчиков. Их мелодичный тонкий свист далеко разносился вокруг. Поселок словно вымер. Только хлопнет иногда дверь, пробежит между бараками по натоптанной тропинке человеческая фигура и скроется в темном проеме двери соседнего барака. И опять над Нарымским краем повисла морозная тишина; отдыхает, прикрытая пушистым снежным одеялом, земля. Над крыльцом комендатуры на слабом ветерке полощется красное полотнище флага.

Сегодня был нерабочий день. В сумрачном свете барака жизнь текла своим чередом. В начале барака, около входной двери, и в противоположном его конце сбиты две глинобитные печки. Плиты топились с раннего утра и до позднего вечера. Между печками – утоптанный земляной пол. По обе стороны прохода во всю длину барака сколочены нары из грубо колотых досок. Нары разделены матерчатыми занавесками. В каждой ячейке, отгороженной занавесом от соседей, жила семья.

Как-то так уж повелось, что после работы и в выходные дни около входа собирались мужики, обсуждая свои дела, а у печки, в противоположном конце, грудилась ребятня, где верховодила у них Наталья Борщева. Она рассказывала ребятишкам сказки, смешные байки, которых знала она бесконечное множество. Женщина отмахивалась от ребятишек для приличия:

– Да ну вас, я, наверное, в сотый раз одно и то же долдоню!

– Нет, нет, тетка Наталья, рассказывай! – наседали ребятишки.

– Тогда слушайте! – соглашалась Наталья и, поудобнее устроившись, принималась рассказывать очередную историю.

Барачная детвора завороженно слушала хрипловатый прокуренный голос. (Борщева начала курить после того, как задавило ее мужа на лесоповале.)

Вот и сегодня – праздничный день. В одном конце барака собралась ребятня во главе с Натальей Борщевой, а в другом, около входа, – мужики. Они перебрасывались короткими фразами, поджидая соседей из поселка номер семь. Сегодня оба поселка должны были разделить табун лошадей, пасшихся за рекой, и перегнать их на эту сторону. Невольно весь разговор крутился вокруг лошадей.

– Совсем, поди, одичали! – Афанасий Жучков запустил руку под рубаху и с остервенением стал расчесывать себе бок.

– Че имя, почитай, все лето гуляли, не работали. Воронуха у них за главного – табун водит, ровно жеребец! – проговорил Кужелев и хитро улыбнулся: – Бабы, пожалуй, большую власть имеют нынче. Возьми нашего Щетинина… Кто верховодит?

Мужики фыркнули…

– Вот то-то! – улыбался Иван.

– Ну ты, молокосос, поговори у меня! Враз узнаешь, кто верховодит! – беззлобно пробасил Щетинин.

Николай Зеверов участия в разговоре не принимал, лежа на топчане, лениво перебирая голоса гармони, перескакивая с одной мелодии на другую.

– Да хватит тебе пилить! – не выдержал, наконец, Жучков.

– А ты не слушай, гоняй свой табун под рубахой! – огрызнулся Николай.

– Точно, табун, лучше не скажешь! – смущенно проговорил Жучков. – Прямо загрызают сволочи!

– А ты терпи. Чем больше чешешь, тем сильнее зудится! – посоветовал с улыбкой Федот Ивашов. Затем поднял голову и прислушался: – Кажись, соседи пожаловали.

За дверями послышался скрип снега под ногами. Дверь распахнулась, и вместе с клубами морозного пара в барак ввалилось человек пять мужиков.

– Здорово дневали! – пробасил один из вошедших. Пришелец был средних лет, в телогрейке, подпоясанной веревкой, самодельных, из мягкой кожи, ичигах, высокий и плечистый.

– Здорово, здорово! – вразнобой ответили поселковые.

– Прижимат, ястри ее! – проговорил все тот же мужик. – Должно, все тридцать, а то и поболе по утрянке жмет!

– Днем полегчает! – Лаврентий Жамов с интересом разглядывал новых людей.

– Знамо, полегчает! – согласился пришелец, по всему видать, старший из вошедшей артели.

– Стало быть, коней делить? – поинтересовался Жучков.

– Навроде так начальство распорядилось! – Мужик присел на край топчана. – Щас наше начальство к вашему пошло; не знаю, об чем договорятся, может, и передумают.

– У них, хрен поймешь, всяко может быть! – угрюмо пробурчал Ивашов.

– Ну и что ж, подождем! – предводитель артели обратился к своим спутникам: – Раздевайтесь, жарковато тут! – Он расстегнул телогрейку и снял шапку, обнажив совершенно лысую голову.

– Ну, тудыт твою растудыт, ажно в бараке светлее стало! – не сдержался от восклицания Николай Зеверов.

Мужик прищурил голубые газа и улыбнулся:

– Еще, паря, неизвестно, кому хуже, а кому лучше! Мне-то что – обтер мокрой тряпкой свою головешку, она и чистая. А тебе с таким чубом, да еще и рыжим?! – он посмотрел на Николая, который непроизвольно запустил свою пятерню в густые рыжие волосы. – Вот то-то… – снисходительно проговорил мужик и погладил лысую голову рукой. – Опеть же нащет вши, ястри ее! Она на голой голове не держится – скатывается.

– С головы-то падат, да в загашнике застреват! – хохотнул Николай.

– Тут ты, паря, в точку попал! – усмехнулся мужик и повернулся к Жамову. – Давайте, соседи, познакомимся. Нам, однако, долго придется жить вместях! – Он протянул руку соседу. – Иван Назаров из седьмого поселка.

– Жамов Лаврентий! – ответил на пожатие Жамов.

Иван поморщился и удивленно проговорил:

– Ты гляди, у меня рука не слабая, а твоя покрепше будет!

– Не жалуюсь! – улыбнулся Жамов.

– На силу, паря, грех жаловаться! – рассудительно проговорил Назаров. – Она от Бога и дается только хорошим людям. Я правильно говорю, мужики?

– Верно! – поддержал разговор Щетинин. – Дай силу дураку, таких дров наломают!..

– Вот нашли об чем толковать! – фыркнул в бороду Лаврентий и посмотрел на спутников Ивана: – А вы че, мужики, ровно чужие; садитесь, где стоите, в ногах ить правды нет. Так старики говорят али нет?

– Так, так! – подтвердил слова Жамова Сергей, брат Ивана, такой же крепыш.

Пришельцы стали шумно рассаживаться кто где: одни – около печки на поленьях, другие – на крайних топчанах.

Иван между тем внимательно осмотрел барак и задумчиво проговорил:

– Много их в зиму по Васюгану понастроили! Придется ли, нет в своем доме пожить или так в бараках и подохнем?!

– Главное – зиму пережить, – проговорил Жамов. – А там построим, назло построим!

– Твои слова, Лаврентий, да Богу в уши! – улыбнулся Назаров.

– Я вот че думаю, мужики! – Лаврентий не обратил внимания на реплику Назарова. – Однако, там, на родине, в ихнем колхозе «Светлый путь», не шибко сладко! – и пояснил пришельцам: – Так колхоз в нашей деревне называется. Мы тут в крепости, а там – тоже крепость, и не хуже нашей! – Он кивнул Щетинину и сказал: – Ты бы, паря, рассказал соседям, как колхоз хозяйствует! – Лаврентий посмотрел на Ивана Назарова и сказал: – Ликсандра под самый ледостав сюда приехал на обласке: семью свою догонял. Так что он опосля нас в деревне побывал.

Гости из соседнего поселка с интересом повернулись к Александру Щетинину.

– Рассказал бы, парень, а? – попросил Назаров. – Шибко интересно, че у них там делается!

– Че рассказывать, на сотни раз все говорено, переговорено. – нехотя буркнул Щетинин.

– Дак мы-то не знаем! – настаивал Назаров. Он мечтательно закрыл глаза и со смаком проговорил: – Щас, поди, свежий хлеб из новины бабы пекут. По всей деревне дух идет… Люблю этот дух! – Иван с шумом втянул в себя воздух, так что затрепетали ноздри коротко задранного носа.

– Какая новина!.. – тихо проговорил Щетинин. – Приехал я в деревню в конце июля, а они еще и с покосом не управились, и конца-краю не видать!

– Ну-у! – недоверчиво посмотрел Иван, поглаживая свою лысину.

– Вот тебе и ну. Дугу гну! – передразнил Назарова Александр. – Другое че возьми… Тех же коров; по два дня, быват, не доены стоят. А подоят, дак молоко девать некуда. Посуды обчей для хранения нет, молокозавода нет – вот и киснет молоко… Мухоты развели – не продохнешь. А коров в кучу согнали.

– Да нешто это можно? – недоверчиво покачал головой Назаров. Настолько это противоречило здравому укладу крестьянской жизни, что не укладывалось в мужицкой голове.

– Выходит, можно! – грустно проговорил Александр.

– С полями тоже не лучше! – ввязался в разговор Жучков. – Распахали кое-как с огрехами, уже щас сорняк пошел, а че дальше будет?

– То и будет. Хлеб уберут, дак зерно сгноят; ни складов обчих, ни амбаров! А ты говоришь – хлеб из новины!.. – Александр усмехнулся, глядя на Назарова, и задумчиво закончил: – Зато Хвостов кажный день в ходке на поля ездит, работу проверят! Хозяева, мать их за ногу…

– Ну, энтот напроверят! – чертыхнулся Иван Кужелев.

– А Хвостиха все на лавке сидит? – спросила Мария Глушакова, прислушиваясь к мужскому разговору.

– Сидит… – усмехнулся Александр. – Раньше сидела у своей землянушки на завалинке, теперь на крашеной лавке около твоего дома! – и пояснил гостям: – В ейном доме теперь Хвостов живет, деревенский прощелыга, а щас председатель колхоза!

– Вот стерва толстомясая! – выругалась Мария. Хоть и слышала она не раз эту новость, но все равно не могла с ней смириться.

Ее сильно раздражала мысль, что на ее лавке, покрашенной собственными руками, сидит хвостовская профура, как она ее звала. Женщина махнула рукой и огорченно проговорила: – Уж лучше бы начальная школа, как в доме Жамова, али, на худой конец, сельсовет, как в твоем, Ликсандра. Все бы на пользу, все не так обидно…

Замолкнувший на короткое время Щетинин снова тихо заговорил, как бы размышляя сам с собой:

– Можить, мужики, у них че и получится?! Вон его дружка, Голубева, – Щетинин показал рукой на Ивана Кужелева, – послали в область учиться на председателя али еще на каку холеру. Выучится – приедет, и пойдут в ихнем колхозе дела в гору. Хвостова под зад мешалкой, а молодому и все карты в руки. Как думаете?..

– Пойдут… держи карман ширше! – язвительно пробасил Федот Ивашов, до сих пор не принимавший участия в разговоре. – А вот голоду быть, помяните мое слово!

– Че хорошего ждать! – Жамов поскреб бороду. – Если на похороны сродственника не пущают.

– То ись как? – не поверил Иван Назаров.

– А вот так и не пущают! У нашего деревенского пастуха Митьки Долгова, теперь он колхозный пастух, умер брат в Татарке. Дак Хвостов его не пустил на похороны: мне, грит, план сполнять надо, с меня начальство голову сымет, а не с тебя, вот и паси коров. Так и не дал ему справки, а без справки – куда, заарестуют на первом полустанке.

– Ну и дела-а, – только и мог сказать Назаров. Он недоуменно покачал головой: – На похороны родного брательника не пустить!.. Выходит, давеча ты правду сказал, Лаврентий, что у них там крепость не хуже нашей!

– Все власти, я смотрю, гнобят русского мужика! – снова проговорил Федот. – Вот только понять не могу, кому от этого лучше!

– Ясно дело, кому, – кто работать не хочет! – тряхнул рыжей головой Николай.

– Ты бы помолчал, умник! – одернул брата Прокопий.

– А че – не правда? – огрызнулся Николай.

А Федот продолжал рассуждать:

– Ладно… надумала власть колхозы сделать; дак ты делай по-человечески, по-хрестьянски. Прежде чем скотину согнать в общее стадо – построй сначала скотные дворы, а не гони в первую попавшую загородку. Надумали общий клин засевать, дак подумай сначала, где обмолотить хлеб, куда сложить, как сохранить его… – и уверенным голосом закончил: – Будет, мужики, и падеж скота, и голод!

– Че вперед загадывать, ты лучше скажи, как коней перегнать; поди, совсем одичали за лето на вольном выпасе, – озабоченно проговорил Жучков. – Набьем ноги, гонясь за ними по снегу.

Федька Щетинин, внимательно слушавший разговор взрослых, просительно заговорил, обращаясь к Жамову:

– Дядя Лаврентий, возьмите меня с собой за реку!

– Ты че у меня просишься, – улыбнулся Жамов. – Просись у главного покосника!

– Это куда собрался сопли морозить! – одернула сына Акулина. – В снегу утопнешь!

– Не утопну! – огрызнулся мальчишка и стал просить отца: – Тятя, ну скажи ты мамке!

– Я-то при чем, – улыбнулся Александр и погладил вихрастую голову сына. – Просись у старшого!

– Дядя Афанасий, возьми. Я Пегашку сразу поймаю, а вам он не дастся.

– Да нешто мне жалко, видишь, мать ругается! – ответил бывшему копновозу Сергей Жучков.

– Ну мамка-а! – снова заканючил Федька.

– Пусти ты его, – поддержал сына Александр. – Пусть прогуляется… Че ему в бараке сидеть!

– Леший с тобой! – наконец сдалась Акулина. – Иди, морозь сопли!

 

Глава 26

Проводив своих спецпереселенцев в барак, Ярославов Иван, недавно назначенный комендант поселка номер семь, придирчиво оглядывал поселение соседа. Стоявшие ровным углом три барака и в стороне аккуратный дом комендатуры придавали поселку ухоженный вид. Мусор и остовы разоренных балаганов были скрыты толстым слоем снега.

Сонная тайга вплотную подступила к жилью. В кронах деревьев, перепархивая, мелодично тенькала стайка синиц, роняя на белый снег темные хвоинки.

– Хорошо отстроился! – ревниво пробурчал Иван. – Пожалуй, получше, чем у нас! – И с довольным видом закончил: – А место под поселок у нас лучше, у нас – яр высокий, а здесь низковато… – Ярославов медленно пошел к комендатуре. Под сапогами повизгивал промороженный снег. На крыльце он остановился, еще раз оглядел суховское хозяйство и толкнул входную дверь.

Сухое избяное тепло мягко толкнуло вошедшего в грудь. Белый густой пар, ворвавшись с улицы, пополз по полу, забиваясь под нары, накрывая собой стол, стоявший у противоположной стены.

– Ну и натопили, прямо баня! – усмехнулся Ярославов. – Здорово, начальники!

– Здорово, Иван! – лежавший на топчане Сухов поднялся и протянул руку для приветствия.

– Здорово, Дмитрий! – пожал суховскую руку Ярославов и затем поздоровался с Поливановым. Помощник коменданта захихикал:

– Жар костей не ломит, Иван Иванович!

Ярославов присел на топчан, снимая шапку, сказал:

– Хорошо отстроился, а место – худое, низковато…

– Падумаешь, место! – равнодушно проговорил Сухов. – Зимой половина передохнет, а весной – остальных утопим!

– Дак нам, Дмитрий, нечего делать будет – без работы останемся!

– Не останемся! – уверенно проговорил Сухов. – На наш век этого добра хватит. Одни передохнут – других пригонят! – Он встал с топчана и вкусно, со хрустом потянулся. – Давай собираться, день щас короткий!

– Собирайся – я готовый! – Ярославов поднялся с топчана, застегивая пуговицу на полушубке.

Где-то к обеду собралась вся команда. Люди толпились на берегу Васюгана: перед ними лежала белая целина. Лед на реке полностью засыпан снегом. Иван Кужелев прилаживал самодельные широкие лыжи, сделанные из колотых еловых досок.

– Шмаляй, Иван, первым; тори дорогу – мы за тобой! – скомандовал Жамов.

– Надо попробовать, поди, не зря старался! – Иван всунул носки пимов в широкие юксы и лихо скатился с пологого берега на заснеженный лед. Следом за ним цепочкой растянулись люди. Самой последней в реденькой цепочке чернела маленькая фигурка мальчишки.

После смрадного барака воздух казался особенно свежим и чистым. У не привыкшего к нему Федьки немного кружилась голова, от ослепительно яркого солнца слезились глаза. Полуденное солнце низко висело над противоположным берегом реки. Слабый ветерок, совсем незаметный в поселке, разгулялся на воле, обдирая до боли щеки, обжигал колени, продувая насквозь штаны. По снежной целине с тихим шорохом неторопливо ползли бесконечные, мутновато-белые ленты поземки. Свиваясь в причудливые жгуты, поземка наметала плотные заструги, гребни которых дымились мелкой снежной пылью. Казалось, что лежит перед бредущими путниками не снежная равнина, а исходит паром огромный котел с кипящей водой. Освоившийся мальчишка с интересом оглядывал окрестности, такие хорошо известные в летнее время и трудно узнаваемые зимой. Его внимание привлекла березовая роща, зависшая в морозном воздухе на горизонте. На голубом небе отчетливо была видна каждая веточка, высеребренная кристаллическим инеем. На опушке рощи высокие деревья были усеяны множеством черных точек. Федька приостановился, разглядывая их.

– Дядя Степан, это че на березах? – окликнул он впереди идущего Ивашова.

Степан остановился и, повернувшись к мальчишке, спросил:

– Где?

– Да вон! – показал рукой мальчишка.

Степан посмотрел из-под руки в ту сторону и с восхищением воскликнул:

– Это косачи, Федька! – и с сожалением продолжил: – Мать честна, сколько мяса пропадает! – Он показал спутникам: – Глянь, мужики, сколь косачей, отродясь столько не видел!

Иван Кужелев остановился, за ним встали и другие. Лыжник из-под руки, защищая глаза от слепящего солнца, смотрел на рощу.

– Да их тут тыщи! – удивленно пропел Иван.

– Будя глазеть! – недовольно проворчал Жамов. – От вашего погляда не убавится, не прибавится, а день идет! – Лаврентий обернулся к идущему следом Николаю Зеверову и попросил: – Подмени, Николай. И снег еще пока не сильно глубокий, а упарился.

Николай, прикрывая от ветра щеку рукавицей, побрел вперед следом за лыжником.

– Щас уже по колено, а через неделю, наверное, вообще не пролезти! – пробурчал парень.

– Нет, паря, – не согласился Афанасий Жучков. – Туда-сюда пробредем, да еще на конях, – вот и зимник. Ну а пару раз сено на волокушах притащим – хоть на боку катайся.

– Прокатишься тут! – раздраженно возразил Николай.

Наконец перебрели на другую сторону. Проваливаясь по пояс в рыхлый снег, они с трудом лезли через кусты на коренной берег.

– Ты гляди, как в кустах убродно! – тяжело пыхтел Иван Назаров, вытирая лицо и лысину шапкой. – Далеко еще? – спросил он у Жамова.

– Ты у Афанасия спроси, я сам тут первый раз!

– Да не шибко, покосы начинаются за березовой рощей! – ответил Жучков.

И снова люди растянулись по снегу в цепочку. Впереди пробивал дорогу на лыжах Иван, за ним Николай, Степан Ивашов, Жамов, Назаров… Где-то в середине цепочки брели коменданты.

Николай повернулся к Ивашову:

– Слышь, Степка, че-то примолкли наши начальники. Не видать их и не слыхать!

– Видать-то их видать, только в таком убродном снегу больно не накомандуешь! – ухмыльнулся Степан.

Все ближе березняк, все четче и яснее вырисовывались на ветках деревьев птицы. Склонив головы набок, косачи внимательно разглядывают тяжело бредущих по снегу пришельцев. Наконец не выдержав, с ближайших берез сорвались первые птицы. И затем, как обвал, с треском, с шумом взлетела вся стая. Краснобровые красавцы, сложив крылья, стремительно падали с дерева вниз, и затем, распахнув гремящие крылья, на широком полукруге, набирая высоту, стая полетела в глубь заснеженного пространства. И вот уже только слабо мерцали неясные точки в полупрозрачном воздухе близкого зимнего горизонта, да снежная пыль медленно оседала к подножию белокорых берез.

– Иван, не ходи через околок, утопнем! – окликнул Кужелева Николай.

– Лады! – буркнул Иван и повернул лыжи в обход березняка.

Николай тяжело перевел дух и повернулся назад:

– Степка, подмени, упарился совсем!

Ивашов молча пробрел мимо Жамова и Николая и двинулся вперед по лыжне.

Обогнув околок, люди увидели, наконец, застывший осинник, около которого летом был разбит стан покосников; жиденький тальник, вытянутый вдоль гривы, и низко осевшие стога, под толстой шапкой снежного покрова.

Покосная грива была заставлена стогами, между которыми темнели четкие тени от натоптанных лошадьми троп. У некоторых стогов было сломано ограждение, их бока неряшливо растрепаны. Вокруг натрушено и втоптано в снег зеленое сено.

– Ах, варнаки! – чуть не заплакал от злости Жучков. – Утробы ненасытные, сколь сена зря втоптали в снег!

– Им же жрать че-то надо! – успокаивал расходившегося тезку Жамов. – Погляди, какой снег!

– Я им, стервам, погляжу; вот я им погляжу, какой снег! – и Афанасий стал развязывать намотанный вокруг пояса недоуздок.

Постепенно подтягивались отставшие в снегу бригадники.

Около одного из стогов гуртилось десятка три лошадей. Мохнатые, покрытые инеем и куржаком, одни лениво тянулись головой к мягкому боку стога, вырывали пучки сена и медленно с хрустом жевали зелень; другие стояли, низко опустив голову, не то дремали, не то о чем-то глубоко задумались; третьи лежали. Одна из лежавших лошадей вдруг вытянула ноги и перекатилась через спину на другой бок, затем, оттолкнувшись от прибитого снега, она снова задрала ноги, беспорядочно махая копытами в воздухе, извиваясь спиной по земле, утробно с наслаждением постанывая.

– К снегу катается! – уверенно проговорил Иван Назаров.

– Дядя Афанасий, это Пегашка наш катается! – звонко крикнул Федька.

– Да вижу! – отмахнулся Жучков.

Кони, увидев людей, настороженно подняли головы и, тревожно пофыркивая, следили за пришельцами.

– Сейчас только сдвинемся с места, подхватятся и убегут! – проговорил Ярославов. – Набегался я в свое время за ними, в кавалерии пришлось служить.

Сухов, молчавший все время, неожиданно заговорил:

– Давай, Жамов, командуй. Ты бригадир – ты и коней лови!

– Мне-то что, – возразил Жамов. – Жучкову сподручнее, он командовал здесь на покосе, пусть и коней ловит!

Сухов устало махнул рукой и согласился:

– Делайте как знаете!

Лаврентий удивленно переглянулся с рядом стоящим Кужелевым. Тот ухмыльнулся, его смеющиеся глаза, казалось говорили: «Че это с комендантом, наверное, к погоде!»

Жамов повернулся к Жучкову:

– Слышь, Афанасий, давай бригадирствуй!

Афанасий Жучков вышел вперед, поглядывая на встревоженный табун.

– Опять Воронуха, язви ее, уши навострила! – раздраженно проговорил назначенный распорядитель. – Щас уведет, зараза, табун! – Затем, стараясь говорить спокойным тихим голосом, предложил: – Обходи, Иван, стог; отрезай коней от гривы. Которы помоложе, валите с Иваном!

Кужелев повел часть людей за собой, отрезая стог от гривы.

Лошади забеспокоились, тревожно захрапела Воронуха. Высоко задрав голову, она настороженно следила за людьми.

Оставшиеся люди во главе с Жучковым ждали, когда загонщики обогнут стог. Вот Иван уже скрылся за стогом. Сергей подождал, пока реденькая цепочка перекрыла всю гриву, и махнул рукой:

– Пошли, мужики, только спокойно, не торопитесь. Окружим стог с энтой стороны!

Две растянувшиеся цепочки загонщиков медленно шли навстречу друг другу.

Воронуха забеспокоилась сильнее. Она нервно перебирала передними ногами; натоптанный табуном снег зло повизгивал под копытами кобылицы.

Люди сходились все ближе и ближе, постепенно сжимая кольцо вокруг объеденного стога.

Наконец, вожак не выдержал. Захрапев, кобыла взлягнула задними ногами и галопом понеслась в сторону чвора, где оставался проход между двумя цепями загонщиков. Вздымая снежную пыль, за ней понесся весь табун. Сзади, неуклюже поднимая зад, тяжело прыгал в рыхлом снегу Пегаш.

Впереди, расстелив за собой шелковистый хвост, легко бежала молодая кобылица. Вдруг она точно споткнулась и испуганно метнулась в сторону. Из-под носа у лошади с треском поднимались белые комочки.

Кужелев, внимательно следивший за табуном, сначала не понял чего испугались лошади. А поняв, с восхищением следил за стремительным взлетом птиц. Словно белый смерч налетел на снежную равнину, поднимая в воздух ослепительно белые хлопья снега. Стая куропаток легким облачком летела низко над землей в сторону скрытого снегом чвора. Перелетев озеро, они, устроив короткую беспорядочную толчею в воздухе, с легким шумом опустились в мелкий кустарник.

«Ну и места! – восхищенно думал Иван. – Ты гляди, сколь живности вокруг!» Он крикнул соседу:

– Слышь, Степка, вот бы поохотиться! – и мечтательно закрыл глаза. – Ружьишко бы сюда!

– А два не хочешь? – ехидно заметил практичный Степан. – Да и снег глубокий, какая охота по такому снегу.

– Ружья нам не видать! – огорченно согласился Иван и посмотрел в сторону цепи, где шли оба коменданта, в добротных белых полушубках военного образца.

Табун, предводимый Воронухой, обошел реденькие цепи загонщиков и, вздымая за собой снежную пыль, поскакал в другой конец гривы.

– Вот зараза! – вырвалось у Кужелева. – Она нам еще покажет кузькину мать!

Распустив длинный черный хвост, кобылица словно летела над снежной равниной. Она обегала попадавшиеся на пути огороженные стога и наконец остановилась и медленным шагом подошла к изломанной городьбе, внутри которой стоял истерзанный конями небольшой стожок.

Загонщики сошлись у стога, где только что были лошади.

– Не могла эта сволочь утонуть во время разгрузки! – в сердцах проговорил Жучков. Он потряс недоуздком. – Хотя бы одну лошадь поймать, потом легше будет! – И просительно, словно в чем-то провинился, проговорил: – Че, мужики, попробуем еще разок!

Из толпы кто-то ответил:

– Давай попробуем, дядя Афанасий! Только гиблое это дело, совсем одичали лошади!

– Ну, уж совсем! – возразил Жучков, глядя в дальний конец гривы, где у стожка табунились кони. – Раз попробовали, и уж совсем!.. Отрезай их, Иван, от озера и истока, не то упорят на Варыньогу, а мы отсель подожмем!

Все началось сначала… Делая большой полукруг, Кужелев с парнями пошли к стожку. Афанасий следил за загонщиками и, когда они обошли табун, скомандовал оставшимся:

– Пошли!

Две жиденькие цепочки, растянувшиеся по снегу, стали охватывать стожок. Чем теснее сходились загонщики, тем беспокойнее вели себя лошади. Воронуха косила дикими глазами, настороженно следя за приближающимися загонщиками.

Жучков, протянув руки вперед, тихим спокойным голосом подзывал:

– Кось, кось!

Табун сбился в кучу, беспокойно всхрапывал.

И опять Воронуха не выдержала: зло взвизгнув, кобыла сорвалась с места. Загонщики замахали руками, закричали, стараясь не выпустить лошадей.

Воронуха, вытянув по-змеиному шею, оскалив зубы, летела прямо на жиденькую цепочку загонщиков.

Сухов видел, как оскаленная конская морда с горящими глазами стремительно приближалась к нему. Комендант невольно отступил назад и, споткнувшись, завалился на бок в рыхлый снег. Совсем рядом с ним промчался табун, запорошив снегом барахтающуюся в сугробе человеческую фигуру. Пегаш, старый мерин, бежал самый последний и с каждой секундой отставал от табуна все больше и больше. Он неуклюже подкидывал зад в тяжелом галопе, потом перешел на рысь, затем на шаг, пока совсем не остановился. Мерин тяжело поводил запотевшими боками, провожая укоризненным взглядом убегавших лошадей. Его выпуклые слезящиеся глаза, казалось, говорили: «Ну что вы бегаете, что бегаете? Зря силы тратите. Раз люди за вами пришли, то все равно поймают!» – Он покорно повернул голову в сторону преследователей.

– Дядя Афанасий, давай я пойду к нему. Он меня знает! – возбужденно заговорил мальчишка. – Я его поймаю, вот увидишь, поймаю!

Жучков посмотрел на своего бывшего бригадника – копновоза, потом на старого мерина:

– А че, Федька, однако, дело говоришь! Попробуй! – Жучков подал мальчишке недоуздок. – Оброть, возьми!

Федька закинул на плечо недоуздок и пошел к мерину. Взрослые с интересом наблюдали за поединком человека и лошади. Да в общем никакого поединка и не было…

Мальчишка медленно подходил к беглецу:

– Кось, кось – Пегаш! – подзывал мальчишка лошадь, он сунул руку за пазуху и вытащил припасенный кусочек лепешки. Раскрыв ладонь, на которой лежал черный кусочек хлеба, мальчишка протягивал его мерину:

– Кось, кось – Пегаш! – звал Федька лошадь, замедляя шаг и осторожно приближаясь к ней все ближе и ближе. – Стой, дурашка, стой! – успокаивал мерина мальчишка.

Наконец Федька совсем близко подошел к конской морде и протянул кусочек хлеба:

– Кось, кось! – продолжал он успокаивать вздрагивающую лошадь.

Мерин утробно вздохнул и мягкими губами коснулся мальчишеской ладони, подбирая кусочек хлеба.

– Хорошая лошадь… Молодец! – Федька накинул на шею лошади недоуздок. Нервно дернув головой, мерин сразу же покорно опустил голову. Федька гладил жиденькую гриву лошади, приговаривая: – Умница ты мой, умница! – И мальчишка надел недоуздок на конскую морду.

– Пошли, Пегаш! – Федька натянул повод, и мальчишка и старый мерин, утопая в размешанном конскими копытами снегу, двинулись к загонщикам. Афанасий Жучков, молча следивший за мальчишкой, удовлетворенно крякнул, когда Федька накинул недоуздок на шею мерина, и похвалил:

– Молодец, ястри его!

– Во, дядя Афанасий, поймал! – похвастался юный табунщик. – Пегаш меня помнит!

Старый мерин доверчиво положил тяжелую голову на плечо подростка, с покорной доверчивостью поглядывая на толпившихся загонщиков.

В другом конце гривы, около растерзанного стога, сбившись в плотную кучу, стояли кони. Жучков посмотрел на загонщиков, на комендантов, упаренных в беготне по рыхлому снегу. Раскрасневшийся Сухов расстегнул верхнюю пуговицу полушубка.

«Побегай, побегай! – позлорадствовал про себя Жучков. – Это тебе не рубаху плеткой рвать да на топчане лежать, а коней одичавших ловить!» – затем посмотрел на уставших мужиков и твердо проговорил:

– Попробуем еще раз, – и пояснил: – Кони щас устали, должны прижать их к стогу!

Загонщики молча разошлись. Иван опять повел свою команду вперед, охватывая стог. Вытягиваясь на ходу, двинулась по снегу вторая цепь во главе с Жучковым. Лаврентий Жамов верхом на мерине был на стыке двух шеренг, отрезая табун от чвора.

На вытоптанном пятачке перед изгородью сбились в кучу беглецы, тяжело поводя боками.

Цепи загонщиков постепенно сходились, все теснее и теснее сжимая табун. Кони вели себя неспокойно, постоянно перемещались, стараясь пробиться в середину табуна, точно роились пчелы на летке у улья. Только Воронуха, высоко задрав голову, стояла неподвижно.

– Щас, паскуда, рванет! – с беспокойством подумал Жучков и не ошибся. Кобыла, оскалив желтые зубы, с визгом кинулась на цепь. Вырвавшись раз из оцепления, она снова выбрала Сухова. Отпрянув, комендант полетел в снег. Пока он барахтался в сугробе, мимо него пулей пролетела Воронуха, а следом за ней и весь табун. Вне себя от ярости, Сухов вскочил на ноги и, протирая глаза от залепившего снега, стал судорожно расстегивать кобуру, матерясь на чем стоит свет:

– Застрелю, стерва! В рот… В мать… – он выхватил револьвер.

Распушив хвост, кобылица легко бежала впереди табуна.

– И правда застрелит, дурак! – испугался за лошадь Жамов, и, толкнув пятками под бока мерина, он огрел ременным поводом круп лошади. Пегаш застонал от боли и, судорожно дернувшись, сделал несколько прыжков в сторону коменданта, перекрыл от него своим корпусом удалявшийся табун.

– Убери эту дохлятину! – яростно хрипел Сухов, махая револьвером. – Я ее, стерву, все равно пристрелю!

– Не балуй, комендант! – сухо проговорил Лаврентий. – Так мы всех лошадей, чего доброго, перестреляем!

– Убери, Дмитрий, револьвер! – одернул Сухова комендант Ярославов.

Сухов бешеным взглядом оглядел толпившихся вокруг него людей и шагнул к Ивану Ярославову:

– Кто ты такой, чтобы меня учить!.. – и с кривой усмешкой процедил сквозь зубы: – Если умный такой, то лови и забирай ее в свой поселок!

– На хрена она мне нужна!

– А-а, значит, тебе не нужна, а мне, выходит, – нужна, так, что ли!.. Не-ет, миленький мой, тебе хрен, а не мне! – хрипел Сухов, продолжая махать револьвером.

– Ты пушку убери. Тут слабонервных нет! – Ярославов выхватил свой револьвер. – У меня тоже есть!

Вокруг своего коменданта сгрудились жители седьмого поселка. Они недовольно гудели:

– Не нужна нам эта зверюга!

Хозяева покоса тоже толпились вместе.

– Ты скажи, умники каки выискались! – наступали они на Ярославова и окруживших его людей. Дело доходило уже без малого до грудков.

Лаврентий Жамов спокойно глядел на галдевших людей, в голове у него мелькнула шальная мысль:

– Мать их за ногу – пусть перестреляются! – но, посмотрев на осатаневшего Сухова, с тревогой подумал: «У этого дурака хватит ума! Точно начнет стрелять!..» – Он понужнул мерина и въехал в середину толпы, разъединяя не на шутку разошедшихся мужиков.

– Будя, будя! – с усмешкой успокаивал противников Жамов. – Вы сначала их поймайте, а уж потом делите! – и, как будто ничего не произошло, заговорил дальше: – Вот че, мужики, я думаю! Надоть починить изгородь вокруг стога. Потом уберем одно звено, а внутри этого рысака привяжем. – Лаврентий похлопал по шее мерина. – Забегут они вовнутрь ограды, язви их, никуда не денутся!

Жучков поскреб бороду и осклабился:

– Однако, дело говоришь, Лаврентий! – Противники постепенно успокоились.

– Раз дело говорю, – проговорил Жамов, – давай тогда за дело! День кончается!

Люди дружно взялись за работу. Умелые, привычные к работе руки быстро поправляли колья, перевясла из черемуховых прутьев, вставляли жерди.

– Как специально разбрасывали! – ругался Кужелев Иван, вытаскивая из снега очередную жердь.

Наконец загон был готов. Рядом с загородкой лежали две жердины, чтобы в любой момент можно было перекрыть свободный прогон. Лаврентий завел в загородку Пегаша и привязал его к изгороди.

– Стой, Пегаш, стой! – он погладил по жиденькой гриве мерина, успокаивая лошадь.

Лаврентий Жамов взял руководство в свои руки.

– Ну-ка, ребята! – обратился он к зятю и его команде. – Пугните их еще раз!

Иван на лыжах, за ним молодые парни побрели на другой конец гривы. Жамов продолжал распоряжаться:

– Подальше от стога, не отпугните лошадей! – командовал бригадир. Оставшиеся загонщики разошлись, оставляя широкий проход к своему стогу. Рядом с открытым прогоном, за черемуховым кустом, густо запорошенным снегом, спрятался Жамов.

…По гриве уже летела впереди табуна Воронуха. Не останавливаясь, кобылица с ходу ворвалась в загородку, за ней табун.

Лошади беспорядочно роились, зло взвизгивали, заполняя пространство вокруг стога.

Лаврентий осторожно выглянул из-за куста. Весь табун был в загоне. Бригадир выскочил, схватил приготовленную жердь и кинулся к открытому пролету.

Кони с храпом сбивались в плотную кучу, обтекая стожок.

«Изгородь не выдавили бы!» – с тревогой подумал Лаврентий, держа наперевес сухую жердь.

Отрезанная от выхода Воронуха заметалась; Лаврентий криком отгонял ее, закрывая пролет жердью. В судорожной спешке конец жерди никак не мог попасть между кольями. Наконец Лаврентий воткнул жердь и перекрыл выход. Кобылица вдруг коротко заржала, сделала короткий разбег и, взвившись в воздух, легко маханула через забор.

– Ну и сатана, а не баба! – восхищенно крякнул Лаврентий, провожая взглядом вырвавшуюся на свободу лошадь. – Тебе жеребцом надо было родиться, а не кобылой!

Оставшиеся в загоне лошади занервничали и заметались с новой силой.

– Кось, кось! – уговаривал табун Лаврентий. Лошади стали помаленьку успокаиваться.

Пегаш укоризненно поглядывал на своих мятущихся собратьев, помахивая жиденькой репицей хвоста.

Усталые загонщики медленно подходили к загону. Слышались торжествующие возгласы:

– Попались, голубчики!..

– А эта, стерва, все же сбежала!..

К вечеру изрядно похолодало. Озябшее солнце зависло на горизонте. Длинная цепь поселенцев верхом на лошадях растянулась по снежной целине. Впереди ехал Сухов, замыкал колонну Ярославов. Из разгоряченных конских глоток вырывался густой пар, который сразу же оседал льдистым куржаком на конских мордах, забивая ноздри. Громко фыркая, кони отчаянно трясли головами. Сбоку двигавшегося каравана, по задубевшим на морозе сугробам, тянулись длинные тени.

Вдруг сзади послышалось громкое призывное ржание. Жамов оглянулся.

Около оставленного загона Воронуха яростно копытила снег.

– Прибежит как миленькая, никуда не денется! – добродушно проговорил Жучков, успокаивая Лаврентия.

– Прибежит! – подтвердил Ярославов, плотнее кутаясь в полушубок.

 

Глава 27

Как быстро летит время! Монотонный тяжелый труд на раскорчевке съедал неделю за неделей. Уже и декабрь кончается. Наступила самая глухая пора в таежном Нарымском крае.

Настя проснулась под утро. Она лежала на топчане, прислушиваясь к тянущей боли в низу живота, порой боль была такой сильной, что мучительный стон невольно прорывался сквозь крепко сжатые зубы женщины.

Проснулся Иван.

– Че, Настя, плохо? – встревоженно спросил муж. – Вроде рано еще!..

– Ты у Сухова спроси. Он лучше знает! – прерывающимся от боли и злости голосом говорила Настя. – Для него все бабы наши – сучки кулацкие. Родить и на лесоделяне могут!

Что мог сделать Иван, чем помочь беременной жене? В бессильной ярости мужик сжал кулаки:

– Слышь, Настя, может, не ходить седни в тайгу; как-нибудь опосля петли проверю!

– Осподи! – простонала роженица. – Че ты будешь около меня сидеть. Все одно ничем не поможешь, да и не седни же я рожаю!..

Ранним утром Иван вышел из барака. На черном небосводе ярко мерцали холодным голубым пламенем звезды. Леденящий холод. После влажной барачной духоты Иван поперхнулся колючим от мороза воздухом. Со стороны реки едва заметное движение воздуха, кожа на лице сразу задубела. Заломило кончик носа, стало покалывать щеки.

«Градусов сорок, не меньше!» – подумал охотник.

Рядом со входной дверью, в сугробе, смутно белели лыжи, воткнутые запятниками в снег. Зябко поводя плечами от бившего все тело озноба, Иван выдернул из сугроба лыжи и всунул носки пимов в широкие брезентовые юксы. Лыжник шагнул и заскользил по набитой лыжне между бараками, углубляясь в тайгу. Это был его промысловый путик, вдоль которого по заячьим тропам стояли петли – ловушки. Раз в неделю Иван уходил в тайгу проверять петли и с нетерпением ожидал очередного воскресения. Вот и сегодня Иван легко скользил по проторенной лыжне. Изо рта с легким шорохом вырывался пар, покрывая куржаком грудь и плечи телогрейки, оседал на ресницах, на щетине давно не бритой бороды. На лице постепенно образовывалась снежно-льдистая маска. Иван рукавицей сбил ее и голой рукой стал отогревать слипшиеся от куржака ресницы. Пальцы сразу же заныли на морозе. Сунув замерзшую руку в рукавицу, охотник чертыхнулся:

– Ну и жмет, язвило! И когда только кончится! – И сам себе же ответил: – Господи, еще январь и февраль впереди!

Все четче и яснее проступали из ночного мрака сонные деревья, укрытые пушистой кухтой, пни с высокими белыми папахами из слежавшегося снега. Лыжня змейкой вилась между обширными снежными заносами, под которыми прятались лесные буреломы. Иван изучил свой путик до мельчайших подробностей.

Вот лыжня проскользнула мимо огромного выворотня, даже обильный васюганский снег не мог полностью засыпать его; сквозь плотно сбитое искрящееся покрывало торчали посеревшие от времени корни. За выворотнем лыжня обогнула группу тесно растущих елей и нырнула под нависшую над тропой пихту. Старое дерево, падая, плотно засело своей вершиной в развилке соседнего дерева. Так и осталось оно висеть над землей, жалуясь в ветреную погоду протяжным скрипучим голосом на свою судьбу. Около этого дерева Иван всегда делал короткую остановку. Расставив лыжи, он удобно опирался спиной о высохший ствол с остатками коры, висевшей лохмотьями, и отдыхал, встречая восход солнца.

В просвете между деревьями был хорошо виден посветлевший горизонт. Нижний край его наливался багровой краской, расчерченный узкими темными облаками. Яркий диск солнца, вынырнувший из-за горизонта, осветил облака, отчего они стали еще более четкими и резкими.

Пусто, одиноко в тайге. Человек кажется маленьким и беспомощным в этом молчаливом и огромном пространстве. Ивана передернуло, знобкая дрожь разбежалась по всему телу. Он оттолкнулся от дерева и заскользил по лыжне дальше. Лыжня петляла между стволами могучих кедров, перемешанных темным пихтачом и колючим ельником. Таежную глухомань с трудом пробивали солнечные лучи. Ни следов, ни птичьих голосов. Точно вся таежная живность старалась избежать дремучего урмана. Наконец лыжня вынырнула из чернолесья и легко, неторопливо заскользила по опушке, огибая обширное болото, покрытое низкорослым редколесьем.

Стало веселее. Снежные сугробы испещрены заячьими и куропаточьими следами. Охотник медленно скользил по лыжне, сухо поскрипывал снег под самодельными лыжами. До расставленных петель было совсем недалеко. Они стояли за редколесьем в мелком осиннике. Иван, срезая угол, направился через болото, распугав по пути две стайки куропаток. С треском взлетев в разные стороны, они сбились в воздухе в тесную стайку и низко потянули над снежной равниной, в глубину мари, петляя между редкими худосочными деревцами. Иван с сожалением проводил взглядом удалявшихся птиц.

На открытом месте, совсем некстати, разгулялся жгучий ветерок. С едва слышимым шипением струилась по земле поземка.

На застругах, срываясь с крутых карнизов, дымилась снежная пыль. Заломило колени, точно на теле совсем не было одежды.

«Быстрее в тайгу надо, под прикрытие, а то замерзнуть недолго», – подумал охотник и прибавил ходу.

Чем ближе заветный осинник, тем больше было заячьих следов. Одиночные следы, колесившие по болоту, все чаще пересекались друг с другом, сливаясь в тропки, разъединялись и снова сходились, образуя широкие, плотно набитые проспекты. Иван замедлил шаг, внимательно изучая следы.

– Следы-то старые! – пробурчал недовольно охотник. – Свежих совсем нет! – Он остановился и перевел дух. – Надо переставить петли, новое место искать!..

Солнце уже поднялось над вершинами деревьев. Обычно ярко-красное на студеном голубом небе, сейчас его белый свет едва пробивался через белесовато-мутные разводья.

Глянув мельком на небо, Иван хмыкнул и неторопливо пошел рядом с заячьей тропой. В метрах десяти от него, привязанная за тонкую осинку, висела нетронутая петля.

– Так и знал! – разочарованно буркнул охотник и, не став поправлять ловушку, заскользил на лыжах дальше. Около старой осины, с приметной раздвоенной вершиной, сходились вместе три тропы. Здесь на перекрестке стояла у Ивана пара петель. Недалеко от ловушек снежное покрывало все было испещерено мышиными следами, точно неопытная швея настрочила на белом полотне множество извилистых швов.

– А вот и колонок пробежал! – отметил Иван. У подножия осины снег был плотно утрамбован. Пойманный заяц, вытянув петлю, лежал на снегу. Белая шерстка его слегка шевелилась на слабом ветерке. Многочисленные мышиные следы терялись около тушки окоченевшего зверька. Сбросив лыжи, Иван подошел к зайцу и поднял тушку за уши.

– Фю-ю! – удивленно присвистнул охотник.

Весь бок зверька был источен мышиными зубами. Таежные разбойницы, поднырнув в снегу под добычу, спокойно грызли свою жертву.

– Вот, сволочи, че напакостили! – Иван удрученно держал в руке истерзанную добычу. – Чтоб вас разорвало! – Он подвесил зайца в развилке дерева, стал на лыжи и пошел дальше. Оставшиеся петли были пустыми…

Иван смел рукавицей снег с валежины и присел, чувствуя, как приятно гудят от усталости ноги. Вытащил из-за пазухи кусок лепешки, стал медленно его жевать.

«Распугал я их на этом месте, – думал охотник. – Хошь не хошь, а петли переставить надо!»

Разогретое при ходьбе тело стало быстро коченеть. Холод от ног поднимался все выше и выше, проникая глубоко внутрь. Иван вздрогнул:

– Язви его, и не отдохнешь! – Он быстро дожевал лепешку и пошел собирать петли. Собрав ловушки, он аккуратно их смотал и засунул за пояс телогрейки.

– Теперь порядок! Можно и новое место выбирать! – довольно пробурчал охотник.

Иван направил лыжи в глубину болота, где среди снежной равнины темнел лесной островок. Охотник быстро скользил на лыжах, энергично размахивая руками, стараясь быстрее разогреться. Рядом с ним, то обгоняя, то отставая, змеилась поземка. Подходя к лесному островку, лыжник понял по малочисленным следам, что добыть тут зайца можно только случайно, если какой-нибудь шальной из них забежит в этот околок. Такой вариант охоты совсем не устраивал добытчика. Он посмотрел на солнце:

– Где-то обед! – раздумывая, Иван глядел по другую сторону болота, где чернела кондовая тайга. – Успею, поди!.. – Наконец добытчик решился. Уже не раздумывая, он покатил, подгоняемый в спину ветром, к темнеющей вдалеке тайге. Легкое беспокойство все сильнее овладевало им; он знал, как короток световой день на Севере. Снег на открытом болоте был плотно сбит частыми ветрами. Лыжи легко скользили по снежному насту. По пути охотник согнал несколько стай куропаток. Спугнутая живность вселяла уверенность, что он найдет здесь добычу. Все чаще стали попадаться одиночные заячьи следы. Чем ближе опушка, тем больше было следов.

На опушке следы упорядочивались в хорошо набитые тропы. Некоторые из них тянулись по краю опушки, другие сворачивали в сторону, под прикрытие тайги. Следы были совершенно свежие. Ивана охватил охотничий азарт. Он вытянул из-за пояса первую петлю и медленно пошел вдоль тропы, выбирая место, где поставить ловушку. Облюбовав выворотень, корень которого удачно навис над тропой, он привязал к нему петлю, попутно замечая место установки, и приготовил следующую. Иван так увлекся установкой ловушек, что забыл про время. Углубившись в тайгу, он не замечал, как с каждой минутой усиливался ветер. С вершин деревьев все гуще и гуще сыпал снег. Поставив последнюю петлю, Иван наконец огляделся.

«Кажется, снег пошел! – с беспокойством подумал охотник. – Пора сматывать удочки!» – Он заторопился назад, видя, как на глазах сухой снег засыпает лыжный след. Лыжник выкатился из леса на край поньжи. Над болотом, от края и до края, бесилась пурга. Распушив серебристые хвосты, летели над марью быстролетные кони. Белая мжа закрыла видимость от земли до низко нависшего неба. Все плыло, все струилось в этой сатанинской круговерти.

Ни солнца, ни лесного островка посреди болота – все было закрыто неистовым смерчем.

Иван вначале даже не за себя испугался, а стало жаль ему потраченных трудов.

«Засыплет петли к чертовой матери!» – огорченно думал охотник, и только потом до него стал доходить смысл случившегося.

– Господи, о чем я думаю! – вслух проговорил Иван. – Какие тут, к дьяволу, петли!..

Озноб прокатился по всему телу, не от холода, а от одной только мысли, которую старательно гнал от себя.

Иван растерянно глядел на бешеную свистопляску, в мозгу болезненными толчками билась единственная мысль: «Идти, только идти, иначе замерзнешь!»

Ветер злым лешим свистел на вершинах деревьев, юлой носился по сугробам, трамбуя и уминая их до плотного наста.

Пронзительный ветер забирался под телогрейку, выдувая остатки тепла, накопленного во время ходьбы. Заныли в пимах пальцы на ногах.

– Ладно, паря, паниковать; сумел влипнуть – сумей и выбраться! – приструнил себя охотник. Он лихорадочно соображал: – Сюда я шел по ветру; если ветер не сменился, значит, надо идти против него!

Охотник еще постоял какое-то мгновение, собираясь с силами; отер рукавицей снег, залепивший глаза, и, уже не раздумывая, ложась грудью на ветер, шагнул вперед.

Так он и шел, постоянно борясь с ветром. Лыжи на плотно убитой вершине сугроба разъезжались в разные стороны, скатившись по скользкому взлобку вниз, они с ходу зарывались в рыхлое снежное месиво, наметенное в межсугробье. Такая ходьба изнуряла лыжника. От чрезмерного напряжения ноги у него противно дрожали. Лыжник уже потерял счет времени, а лесного островка все не было.

Он машинально передвигал ноги, а в мозгу неотвязно сидела мысль:

– Промахнулся, мимо острова прошел… – и тут же копошилась другая – успокаивающая: – А может, еще не дошел… Трудно же идти против ветра да по рыхлому снегу… – Но с каждым шагом спасительная мысль испарялась, и оставалась только одна – до жестокости правдивая: «Промахнулся!»

– Иди, иди! – гнал себя постоянно Иван. – Иди, черт тебя возьми. Остановишься – сдохнешь!

Кужелев налегал грудью на ветер, скользил, разъезжаясь на застругах, утопал в рыхлом снегу. День кончался, а Иван все бился с непогодой. Ветер старался сбить его с пути, развернуть, и охотник невольно поддавался, уваливаясь под ветер, но потом, поймав себя на мысли, что идет в другую сторону, Иван снова разворачивался на ветер, подставляя лицо безжалостно секущей снежной крупе. Лыжник отворачивал голову, прикрывая щеку рукавицей. И когда казалось, что этому аду не будет конца, он почувствовал какую-то перемену. К вольному завыванию ветра добавился глухой рокот шумящих деревьев.

Тайга расступилась, укрывая от ветра вконец измученного человека. Иван остановился и с трудом перевел дух. От голода и усталости у него кружилась голова. Хотелось лечь в снег прямо здесь и не вставать.

– Не дури! – вслух одернул он себя и снова безжалостно приказал: – Иди, иди, сволочь, уже темнеет!

Кужелев с глухим стоном снова шагнул вперед. Лыжи проваливались в рыхлом снегу, точно тяжелые гири были привязаны к ногам. Иван тащился по тайге, обходя завалы, похожие на снежные горы, натыкался на деревья, падал, барахтаясь в снегу, поднимался, поправлял лыжные крепления на ногах и шел, шел, уже не зная куда.

Где-то наверху выла, бесновалась пурга. Уткнувшись носками лыж в один из завалов, Иван потерял равновесие; нога, подвернувшись, выскочила из крепления, и он упал в очередной раз.

Было тихо. Только иногда, где-то найдя лазейку между сучьев деревьев, дунет ветерок и утихнет. Сверху медленно падают снежинки, запорашивая скрючившуюся на снегу человеческую фигуру.

«Отдохну немного – сил больше нет!» – безучастно думает Иван и закрывает глаза. Хорошо и покойно. Не то снится ему, не то вспоминается…

…И чудится ему родная деревня, Лисий Мыс. Лежит он в полусне в жаркий июльский полдень. Приятно шумит осинник на свежем летнем ветерке. На стане позванивает посудой мать, она ворчливо переругивается с отцом. Иван ясно слышит голос матери и ответную воркотню отца. Но о чем они говорят, за что мать пилит отца, никак не может разобрать. Это его раздражает, он напрягает слух, но только отдаются где-то внутри родные голоса. Голоса доносятся все тише и тише…

И вот он уже совсем мальчишка. В ихний двор, верхом на лошади, въезжает знакомый киргиз; друг отца, живущий где-то в степи, за ним, связанные цугом, две вьючных лошади. Привязав коней к изгороди, он громким гортанным голосом здоровается. Иван тут же вертится вокруг коней. Гость, развьючивая лошадей, весело смеется. Усталые кони стоят, опустив головы, подставляя мокрые бока жаркому солнцу. Лохматый пес киргиза деловито обежал весь двор, заглянул в пригон, переполошив кур, обнюхал всю изгородь и пометил некоторые столбы, подняв заднюю ногу. И только после этого стал знакомиться с Иваном. Он обнюхал босые ноги мальчишки и, заглядывая ему в глаза, приветливо махал хвостом. Оскалив белые клыки, пес улыбается во всю широкую пасть. Ванька протянул руку, чтобы погладить нового друга. Радостно взвизгнув, собака встала на задние лапы и лизнула мальчишку в лицо, ткнув холодной пуговкой носа в щеку. Мальчишка звонко смеется, стараясь увернуться от собачьей ласки, а пес все тычет и тычет холодным носом в щеку…

Переваливаясь с боку на бок, неторопливо скользит Агафья на широких лыжах. За лыжницей – небольшие легкие нарты с поклажей. Следом, по набитой нартами стезе, осторожно бредет высоконогая, поджаристая собака. Она балансирует на узком следе от нарточного полоза и, сорвавшись с него, глубоко вязнет в рыхлом снегу. Собака беспомощно барахтается и с визгом снова выскакивает на твердый след.

Шумит где-то наверху непогода, носится по вершинам деревьев косматая вьюга, а внизу тишина, только мягко оседают между деревьями пушистые снежинки.

Агафья останавливается на короткое время, поджидая отставшую собаку.

– Че, Лыска, не нравица! Терпи, скоро в зимовье придем! – добродушно говорит тунгуска и озабоченно заканчивает: – Торопиться, Лыска, надо. Скоро савсем темно будет!

Угрюмый пес, тяжело поводя боками и вывалив язык, понимающе смотрит на хозяйку.

Агафья наваливается грудью на широкую лямку, которая привязана за оголовок нарты. Караван снова двинулся в путь. Легко и уверенно скользит по снегу тунгуска. Тихо шуршат лыжи, подбитые камусом, поскрипывают нарты, да нет-нет и взвизгнет барахтавшаяся в снегу ко всему привычная тунгусская лайка. Агафья неутомимо катит на лыжах, ее узкие раскосые глаза привычно обшаривают окружающую тайгу. Как свои пять пальцев знает она эти места.

Это ее родина. Здесь она родилась, здесь и охотится.

Агафья довольна сегодняшним днем: сдала пушнину в заготконтору, запаслась провиантом, взяла водки.

– Однако, мало товаров в заготконторе… – размышляет тунгуска. – У Залогина больше всего было! – Мысль ее бежит дальше: – Пошто его лавку закрыли? Кому она помешала? Пошто людей на Васюган пригнали? – Лыжница осторожно огибает бурелом, который белой горой возвышается перед ней. Обогнув его, она останавливается.

– Однако, лыжный след! – удивленно бормочет Агафья. Она опускается на колено, рассматривая припорошенную лыжню, и трогает след рукой: – Савсем свежий! – Агафья усиленно соображает: – Откуда след? Пошто здесь след?

Подбежал Лыска. Глянув на хозяйку, он ткнулся носом в лыжню. Недоуменно фыркнув, собака уставилась на хозяйку, словно спрашивая: «Кто здесь прошел?»

Агафья пожала плечами и, разглядывая лыжню, продолжала размышлять:

– Однако, мужик прошел – чижолый! След шибко глубокий и шагает широко… Не наш, на голицах идет. Однако, сосланный! Куда же он пошел?! – Агафья смотрит в ту сторону, куда ведет лыжня. – Там пустая тайга! – И тут ее осенило: – Однако, заблудился! – Охотница обеспокоенно посмотрела на собаку: – Помогать нато, Лыска! Самерзнет ночью… – она сбросила лямку, на которой тащила нарту с поклажей, и, ткнув рукавицей в след, приказала собаке: – Ищи, Лыска, ищи!

Пес ткнулся носом в лыжню, потом посмотрел на хозяйку укоризненными глазами: «Куда ты меня посылаешь? Видишь – снег какой глубокий».

Агафья неумолимо махнула рукой в ту сторону, где за деревьями скрылась лыжня, и строго повторила:

– Ищи, Лыска, ищи!

Умный пес весь напружинился и, глухо заворчав, прыгнул на лыжный след и сразу провалился в глубокий снег. Подобрав ноги, он стремительно распрямился, словно туго сжатая пружина. Так, судорожными прыжками, борясь о снегом, собака исчезла за деревьями.

Агафья аккуратно положила лямку на нарты поверх упакованной поклажи и налегке пошла следом за скрывшейся собакой. Прошло уже минут десять, как Агафья шла по следу лыжника, прислушиваясь, не залает ли где собака, но Лыска голоса не подавал. Только шумит верховой ветер да неотвратимо наступают вечерние сумерки.

– Скоро савсем стемнеет! – беспокоится тунгуска. – Однако, далеко ушел, собака догнать не может! – И тут, к радости, охотница наконец услышала грубый лай своей собаки. Агафья заторопилась.

Лыска все бухал грубо, размеренно.

Наконец Агафья увидела перед собой засыпанную кучу валежника, и крутящуюся возле нее свою собаку. Подбегая к завалу, она заметила скрюченную фигуру человека, припорошенную снегом.

– Ой-бой! – сокрушенно проговорила тунгуска. – Однако, савсем замерз! – Она быстро сбросила лыжи и, проваливаясь глубоко в снег, подошла к человеку. Обмела с тела снег и удивленно проговорила: – Однако, Ванька! – Агафья узнала покосника, который с завистью брал в руки ее ружье. Она взяла замерзающего за руку, рука свободно поднималась и опускалась. «Однако, живой!» – с надеждой подумала Агафья. Опустившись на колени, она тщательно обмела Ивану лицо. Глаза у него были закрыты. Лыска, повизгивая, тыкался носом в щеку Кужелева. Агафья энергично тряхнула за плечи Ивана. У того безвольно качнулась голова, но он не открывал глаз. Тогда Агафья сняла рукавицы и стала бить замерзающего по щекам, приговаривая:

– Вставай, Ванька, вставай! Савсем замерзнешь! – она чувствовала теплой ладонью каменно-льдистую холодность щеки. «Поморозил лицо!» – с беспокойством подумала спасительница, рассматривая в сгущавшихся сумерках мертвенную белизну щеки.

Она набрала в горсть снега и стала растирать лицо.

Иван невнятно замычал, а Агафья все растирала ему обмороженные щеки.

Наконец очнувшийся Иван открыл глаза, уворачиваясь от настойчивых цепких рук. Болезненно саднила щека. Застонав, Иван с трудом проговорил одеревеневшими губами:

– Пусти, больно!

– Терпи, паря, терпи! – приговаривала тунгуска, продолжая растирать лицо Ивану.

Кужелев вырвался из цепких женских рук и с мучительным стоном невнятно прохрипел:

– Пусти, говорят, больно!

Агафья полой куртки из тонкой оленьей замши насухо вытерла лицо Кужелеву. Потом, вдруг вспомнив, сунула руку за пазуху, вытащила початую бутылку водки. Зубами вырвала бумажную затычку и протянула Ивану:

– На, выпей!

Кужелев отвернул лицо:

– Не хочу… Дай поспать… Устал я…

Агафья крепко прижала голову пострадавшего рукой и, запрокинув ее, насильно сунула бутылочное горлышко в рот. Иван судорожно проглотил один глоток, второй, третий…

– Пей, пей! – повторяла тунгуска. – Шибко хорошо будет!

Отвыкший от спиртного, Иван поперхнулся от обжигающей горло жидкости. Он почувствовал, как водка колом встала в желудке. И затем, словно лед на горячей плите, стала быстро таять, рассасываясь живительным теплом по всему телу, запульсировала горячей болью в пальцах онемевших ног.

Агафья выпрямилась и, довольно поглядывая на сидящего в снегу человека, сама пригубила бутылку, сделав несколько крупных глотков.

– Шибко хороший огненный вода! – она заткнула бутылку и бережно спрятала ее назад за пазуху. – Пойдем, паря, скоро ночь; савсем плохо будет! – заторопилась Агафья, надевая лыжи.

Лыска крутился вокруг Ивана, старательно обнюхивая пимы охотника.

– Пойдем! – настойчиво тормошила невольного спутника Агафья. Иван сделал первый неуверенный шаг.

– Так, так! – подбадривала тунгуска. – Харашо. Тут не шибко далеко. Скоро Нюролька будит. Там – карамушка. Там – печка. Там тепло. Ночью шибко худо в тайге! – постоянно приговаривала Агафья, не давая покоя медленно шагавшему за ней человеку.

Иван с трудом справлялся с закоченевшим телом. Каждый шаг болезненно отдавался в суставах, нудная тупая боль противно грызла пальцы на руках и ногах. С большим трудом он доплелся до нарты и со стоном опустился на пушистую оленью шкуру, укрывавшую поклажу.

Агафья задумчиво смотрела на беспомощную фигуру спутника, смутно черневшую в наступающих вечерних сумерках, на небо, где редко проблескивали первые вечерние звезды. Изредка перекрываемые низко плывущими облаками, они, казалось, подмигивали женщине, подбадривая ее.

«Однако, скоро кончится пурга!» – облегченно подумала тунгуска. Затем, еще раз внимательно посмотрев на своего невольного спутника, она приняла решение. Агафья вздохнула:

– Однако, на нартах придется везти, быстрее будит! – Недолго раздумывая, она распределила поклажу на нарте, готовя место для Ивана. «Харашо – груза мало», – думала Агафья. Она уложила Ивана на нарты и старательно укрыла оленьей шкурой.

Иван безропотно подчинился крепким и ловким рукам охотницы и снова забылся. Кончив работу, Агафья распрямилась.

– Ладно будит! – довольно проговорила она. Затем окликнула собаку, крутившуюся вокруг нарт: – Пошли, Лыска, домой! – Агафья впряглась в лямку и сдернула с места заметно потяжелевшие нарты.

Тупая саднящая боль терзала все тело. Иван с мучительным стоном открыл глаза. В тусклом свете семилинейной керосиновой лампы матово блестели закопченные стены избушки, рубленные из толстых бревен. Тихо потрескивали горевшие в печи дрова. В маленькое оконце избушки заглядывала полная луна. Он удивленно разглядывал комнату, себя, лежащего раздетым на топчане, застланного оленьей шкурой, раздетую по пояс и склонившуюся над ним широкоскулую женщину. Набрав из ведра пригоршню снега, она растирала им распластанное на лежанке тело. Очнувшийся Иван чувствовал, как заботливые руки женщины крепко растирали его грудь, руки и ступни ног. Он морщился под жесткими пальцами. Женщина мерно покачивалась, почти касаясь пострадавшего, в такт движениям подрагивала высокая, острая, с темными сосками грудь.

«Точно разрезал кто-то кусок свежесбитого сливочного масла», – подумал Иван, глядя на мелкие капли пота, покрывшие смуглое женское тело. Он уже осмысленно глядел на свою спасительницу.

– Ты кто? Где я?

Продолжая неутомимо растирать лежащее на топчане тело, женщина на секунду прервалась, поправила рассыпавшиеся по плечам черные волосы.

– Агафья я, – проговорила она, – мясо привозила на покос. – Без тени смущения она стояла перед ним по пояс раздетая, распаренная нелегкой работой и избяным теплом, непрерывно льющимся от жарко натопленной печурки. Ее высокая грудь слегка колыхалась от сдерживаемого дыхания. На каменно-неподвижном лице узкие, внимательные глаза, казалось, ощупывали голое мужское тело.

– А-а, – слабым голосом проговорил Кужелев, узнав молодую тунгуску, привозившую на покос лосятину. – Помню!

– Я тебя тоже помню! Ты – Ванька! Мое ружье смотрел!

Иван согласно мотнул головой. Он старался отвести глаза от молодого, крепко сбитого женского тела и ничего не мог поделать с собой. Взгляд его невольно останавливался на женской груди, на ее крупных, точно спелая брусника, сосках; скользил по атласной коже живота, натыкался на округлую ямку, в которой прятался пупок, и ниже – до пояса штанов, сшитых из оленьей шкуры.

Невозмутимо-спокойная, истинное дитя природы, она стояла под пристальным мужским взглядом.

– Однако, Ванька, ты шибко дохлый!

Растертое снегом тело наливалось жаром. Саднящая боль понемногу успокаивалась. Иван смотрел на себя словно со стороны: на свою покрасневшую кожу, на четко обозначившиеся ребра, впалый живот, на руки с широкими ладонями и с несоразмерно узкими запястьями, на выпирающие синие жилы под тонкой кожей.

Ему стало страшно неудобно перед молодой сильной девушкой за свой истощенный вид. Он поежился, прикрывая ладонями свой срам, и смущенно улыбнулся:

– Ниче, Агафья… Не зря в народе говорится: жирный петух кур плохо топчет! – Иван беспокойно заворочался. – Черт возьми, где же одежа, пропастину свою прикрыть бы!

На стене около печки сохла его одежда. Иван удрученно вздохнул:

– Вот, язвило, сохнет! – Взгляд его остановился на плите, где стоял исходивший паром котелок. И только сейчас он почувствовал, как в нос шибануло густым мясным запахом. Проснулось острое ощущение голода. От слабости вдруг закружилась голова, нестерпимо заныло под ложечкой, жадно затрепетали ноздри обострившегося носа. Забыв, что он раздетый, Иван стал неловко приподниматься с лежанки и с трудом сел.

Агафья молча следила за гостем. На бесстрастном лице ее промелькнула довольная улыбка.

– Однако, савсем ожил, Ванька!

– А я, Агаша, помирать не собираюсь.

Тунгуска одобрительно посмотрела на гостя, утицей проплыла в угол избушки, где стоял маленький стол, и придвинула его к топчану.

– Щас исть будем! – она прямо раздетая вышла на улицу. В открытую дверь тугим упругим шаром хлынул белый пар, расстилаясь по полу, он окатил распаренного Ивана. По телу побежали мурашки. Он поежился, машинально приподнимая ноги над полом. Наконец хлопнула дверь, и из осевшего пара вынырнула Агафья. В руках она держала заледеневший темно-бордовый кусок. Быстрыми точными движениями она острым ножом нарезала тонкие пластинки.

– Щас, паря, строганину сделам! – хозяйка сгребла настроганную печень в алюминиевую миску, посыпала солью. Прищурив глаза, смешно почмокала губами: – Вку-у-сно! – Достала из-под лавки бутылку водки, ловко распечатала ее, хлопнув ладонью по донышку, и разлила ее по кружкам.

– Давай, Ванька, выпьем! – затем, посмотрев на собеседника хитроватым взглядом, добродушно сказала: – Повезло тебе, паря! Шибко повезло; руки-ноги целые – не поморозил!

– Спасибо тебе, Агаша! – с чувством поблагодарил мужик, голос его дрогнул: – Дай Бог тебе здоровья! – Он поднял кружку и выпил водку, точно воду, взял в рот кусок холодной строганины. С непривычки он даже не почувствовал вкуса печени. Через некоторое время по телу стало разливаться приятное тепло. А измученное за день тело стал терзать голод с новой силой. Иван проглотил следующий кусок строганины, потом еще один, еще…

Агафья участливо, с бабьей жалостью, смотрела на жадно глотающего куски печени мужика. Затем смущенно подхватилась:

– Расселась, паря! Амикан меня задери! – она заторопилась к печке, где варилось в котле мясо. Потыкав его ножом, тунгуска довольно хмыкнула. Одев на руку голицу, она подхватила за дужку котелок и поставила его на стол.

Иван, глотая слюну, непроизвольно потянулся к посудине. Повариха насадила на нож целую тушку отваренной куропатки, подержала ее над котелком, дав сбежать с мяса дымящемуся бульону, и положила тушку прямо на засаленную столешницу перед голодным гостем.

– Теперь, паря, под горячую! – проговорила довольная тунгуска, разливая водку.

Кужелев быстро проглотил свою порцию и с жадным урчанием впился зубами в сочное мясо. Он моментально расправился с птичьей тушкой и с сожалением обсасывал косточки, подбирая со стола крошки хлеба.

Агафья сочувственно смотрела на голодного мужика. Заметив взгляд хозяйки, Иван смутился:

– Прости, деваха, меня, больно проголодался!

Агафья молча достала из котелка вторую куропатку и протянула ее гостю.

– Не надо, – стал отказываться Иван. – Тебе самой не достанется, тоже ведь проголодалась.

– Ешь, паря, ешь! – спокойно проговорила тунгуска, подвигая мясо гостю.

Кужелева долго упрашивать было не надо, какие уж тут приличия… Со второй куропаткой он расправился так же быстро, как и с первой. Насытившись, отвалился от стола. Все поплыло у него перед глазами – и желтоватый свет керосиновой лампы, огонек которой вдруг стал вытягиваться и извиваться, точно светлая ленточка на ветру, и полуобнаженная фигура молодой женщины. Иван пробормотал что-то непонятное и повалился на топчан, застланный оленьей шкурой. В следующее мгновение он уже спал.

Агафья встала, отодвинула на место стол в угол карамушки и затем, забросив ноги гостя на топчан, с трудом перекатила расслабленное тело к стене.

– Чижолый мужик – сильный! – с особым удовольствием проговорила молодая женщина. Не удержавшись, она мягко пробежала жесткими ладонями по мужскому телу, задержав руку на интересном месте.

Иван спал мертвым сном.

Агафья подкинула дров в уже прогоревшую печку, затем медленно подошла к топчану, сняла с себя меховые штаны и положила их на лавку. От загудевшей с новой силой печки волной пошел теплый воздух, омывая смуглое женское тело. Агафья чисто по-женски помассировала свою грудь, живот, бедра… Посмотрела на спящего мужика и, тяжело вздохнув, задула лампу.

Иван проснулся ночью, посвежевший и отдохнувший. Спросонья он вначале не понял, где находится. Рядом с ним кто-то тихо посапывал. Осторожно пошарив рукой вокруг себя, мужик наткнулся на женскую грудь и отдернул быстро руку. В памяти сразу же до мельчайших подробностей всплыли все трудности и злоключения вчерашнего дня. Он неподвижно лежал, прислушиваясь, как за стенами избушки шумела все еще не утихомирившаяся метель. От резких порывов ветра слегка вздрагивали толстые стены приземистой избушки, по самое оконце вросшей в снег.

«Занесет мои петли, – с сожалением подумал охотник. – Пропадут, и не найдешь их под снегом!»

Женская рука, лежавшая на животе проснувшегося, скользнула вниз. Во сне она слегка пошевеливала теплыми пальцами. Ивана бросило в жар.

«Мать честна, как хочется пить!» – подумал он, чувствуя, как от выпитой водки и сытного мясного ужина горит вся грудь.

Иван убрал со своего тела женскую руку и осторожно повернулся на бок.

Чутко спавшая тунгуска зашевелилась:

– Проснулся? – хрипловатым со сна голосом спросила она.

– Пить охота – спасу нет! – ответил Иван и стал в потемках неловко спускаться с топчана.

Агафья нашарила в головах постели спички и протянула коробок Ивану.

– Сажги лампу. Вода возле печки в ведре.

Кужелев впотьмах протянул руку и, наткнувшись на Агафьину руку, взял коробок.

Вспыхнул слабый огонек. Иван зажег лампу. Набрав полный ковш воды, он жадно припал к нему губами. Скосив глаза на топчан, продолжал крупными глотками пить воду.

Непринужденно, в естественной позе, лежала молодая тунгуска, слегка раздвинув полные ноги. Ни тени смущения, только, распираемые желанием, разворачивались, набрякая, темные соски. Под пристальным, зовущим взглядом женщины у Ивана перехватило дыхание, потяжелело, наливаясь острым желанием, тело.

– Иди сюта, Ванька! – хриплым голосом позвала Агафья и вся потянулась к мужику молодым и сильным телом…

Совсем перед рассветом утихла дурившая почти целые сутки метель.

Утро было ясное и тихое. Ничто не напоминало о бушевавшей вчера тайге. Высокие сосны застыли в морозном воздухе. Их красноватые в отблесках восходящего солнца стволы, точно могучие стройные колонны, подпирали вымороженный до белесости небесный свод.

Иван стоял у крылечка избушки, стоящей почти на самом краю высокого песчаного яра, от подножия которого разбегалась неоглядная снежная равнина наискось пересеченной извилистой лентой темных кустов черемушника и позванивавших от стужи тонких прутьев тальника. И где-то далеко-далеко на горизонте узкой полоской чернела повисшая в воздухе тайга.

«Однако, река!» – подумал Иван, оглядывая лежащую перед ним снежную равнину. Вдруг снег, около которого были воткнуты лыжи, зашевелился; подняв снежный фонтан, из сугроба выбрался Лыска, сладко, с подвывом позевывая. Отряхнувшись от налипшего на шерсть снега, он деловито обнюхал ноги гостю и уселся рядом на задние лапы.

– Богатая у тебя шуба, паря. И трескучий мороз нипочем! – проговорил, улыбаясь, Иван. Собака даже не удостоила взглядом набивавшегося в друзья гостя.

– Ты смотри, какой! – одобрительно крякнул Кужелев. – Только хозяина признает!

Из избушки вышла Агафья. Она бросила около крыльца птичьи кости и кусок мяса:

– Лыска! – позвала она собаку. Пес вскочил на ноги и кинулся к хозяйке. Подняв шерсть на загривке, он жадно проглотил кости и, вцепившись клыками в мороженый кусок мяса, настороженно косился в сторону гостя, глухо ворча.

– Да не возьму, не возьму! – засмеялся Иван.

Подошла Агафья.

– Река? – спросил Кужелев, показывая на извилистую ленту кустов.

– Нюролька, – ответила тунгуска и, немного помолчав, продолжила: – Там – Мыльджино! – показала на восход солнца. – Туда – Чижапка! – махнула рукой в противоположную сторону.

– Большая река? – продолжал спрашивать Иван.

– Катера все лето паузки таскают. Сосланных много рекой завезли!

Кужелев горько усмехнулся:

– Щас нашего брата тут везде полно!

Агафья искоса взглянула на погрустневшего мужика и буднично проговорила:

– Однако, собираться пора. День зимой короткий, дорога – длинная! – по ее неподвижному лицу промелькнула мимолетная улыбка.

…Маленький караван втянулся в сосновый бор. Впереди Агафья тащила нарты, нагруженные битыми куропатками, за нартами скользил Иван на своих лыжах, а сзади по натоптанному следу бежал практичный Лыска.

– Агафья, давай помогу! – окликнул свою спутницу Иван.

Тунгуска остановилась и, повернувшись к Кужелеву, смахнула рукавицей куржак с ресниц:

– Нет, паря, на голицах нарту не утащишь. Надо – подволоки! – Она скупо улыбнулась и успокоила спутника: – Ниче, Ванька, нарты легкие!

Караван снова неспешно заскользил между стволами деревьев. Солнце насквозь пронизывало бор, высекая ослепительные искры из снежных сугробов. Иван щурил глаза от яркого света, с интересом изучая незнакомую местность. Постепенно окружающая путников картина стала меняться. Все чаще и чаще попадались сухостойные деревья. Безжизненные матово-серые стволы с обтрепанной корой сиротливо вонзали в голубое небо острые, как шилья, вершины.

На пути то и дело громоздились полузасыпанные завалы упавших деревьев, среди которых ловко петляла Агафья со своим возом.

Жутковатая оторопь охватывает человека, глядя на действо рук могучих сил природы. Беззащитность, осознание собственной слабости свойственно большинству людей, особенно неопытным новичкам, в шумящей, наполненной жизнью тайге, а что уж говорить, когда тебя окружает мертвое искореженное пространство.

Иван с удивлением разглядывал безжизненный лес. Наконец спросил:

– Агаша, это че, болото?

– Какой – болото; это, паря, старая гарь! – тунгуска остановилась, перевела дух: – Однако, лет десять назад сгорело. Шибко большой пожар был! Я маленькая была, аккурат в тот год мне дядя ружье подарил!

– Да-а! – пробурчал под нос Иван. – Видать, что большой! – Он оценивающим взглядом окинул тайгу. – Десятин сто, самое малое, как корова языком смахнула. – Неожиданно в голову пришла мысль: «И корчевать легко». – Он посмотрел на охотницу и спросил: – Агаша, а земля какая, глина, поди?

– Пошто глина, голимый песок!

Агафья снова впряглась в лямку, и караван двинулся дальше. Звонко повизгивали полозья нарт, да иногда жалобно скулил сзади Лыска, провалившись по грудь в рыхлый снег.

«Черт возьми, прости меня господи, – ругнулся про себя Иван. – Чертомелим, живую тайгу валим, глину лопатим… А тут место пропадает! Вот где корчевать надо, и земля легше…»

Иван шел, глубоко задумавшись, и не заметил, как сухостойный лес сменил низкорослый подлесок, который постепенно перешел в сугробистую равнину, с редко разбросанными худосочными сосенками. Посреди неоглядной мари чернел вытянутый лесной островок. Иван очнулся от дум и огляделся. Он сразу узнал свои охотничьи угодья – широкое заснеженное болото и черневший посреди лесной остров. Как бывает у заблудившегося – сразу все встало на место. Он удивленно проговорил:

– Вот это меня занесло!..

Караван пересек обширное болото. На таежной опушке Агафья остановилась:

– Тебе туда! – тунгуска показала рукой направление.

– Знаю, теперь знаю! – кивнул головой Иван, упираясь носками широких лыж в запятники нарт. Они присели на нарты. Уставшие ноги приятно гудели. Захваченный своими мыслями, Иван спросил у спутницы:

– Агаша, сколь километров от гари до нашего поселка?

– Кто ее мерил, – задумчиво ответила тунгуска, поглядывая на собеседника: – Однако, километров пятнадцать-двадцать будет!

– Я тоже думаю, не больше двадцати!

Агафья встала, следом поднялся Иван.

– Бери, паря, куропаток! – она показала глазами на болтавшийся за спиной попутчика пустой мешок и откинула олений полог, прикрывавший груз.

Иван снял с плеч мешок и положил пару мерзлых тушек.

– Бери, бери! – подбодрила напарника тунгуска и, не дожидаясь, кинула в открытый мешок с десяток птиц. – Остальных в заготконтору сдам! – проговорила охотница, укрывая груз пологом.

Иван тоже увязал мешок и закинул поклажу за спину.

Агафья посмотрела на путника:

– Донесешь?

– Донесу! – улыбнулся Иван. – Своя ноша не тянет!

Он посмотрел на свою спутницу повлажневшими глазами, голос у него предательски дрогнул:

– Давай, Агаша, прощаться. Спасибо тебе за все!.. – Он протянул руку. Агафья скинула меховую рукавицу и крепко пожала нахолодавшую крупную руку мужика своей жесткой и теплой ладонью.

И… Охотники разошлись!

 

Глава 28

Царствовала в Нарымском крае зима. Она уже перевалила ту невидимую черту, за которой солнце медленно, словно нехотя, поднималось все выше и выше в полуденные часы, и световой день так же медленно стал прибывать – каждый новый день увеличивался на «воробьиный шаг». Вправду в народе говорится – «Солнце на лето – зима на мороз». Все застекленело в эти рождественские морозы.

Ни ветерка. Стоит оцепенелая тайга вокруг поселка номер шесть. Засыпаны снегом три длинных барака. И только жиденькие дымки, вонзившиеся в сине-морозное небо, да паутинка тропинок, натоптанных между бараками, говорят, что место это жилое.

Живет поселок… Сбились люди в полутемных бараках в плотный клубок. Копошились в зловонном, кислом воздухе, обогревая друг друга, остервенело ругаясь, болея и умирая… Начались повальные болезни. Они подкрадывались незаметно, исподволь. Наступала апатия, покидали силы; начинали кровоточить десны, расшатывались зубы, затем начинали пухнуть ноги. Опухоль поднималась все выше и выше… Так весеннее половодье с каждой минутой подтапливает низменные островки все сильнее и сильнее, пока все не скроется под водой.

Раннее утро. В стылом воздухе пронзительно заскрипела открывшаяся барачная дверь. Черный проем двери обрамлен серебристым слоем куржака, точно легчайшая белая шаль из ангорской шерсти накинута на квадратные плечи дверного косяка. Проем закрылся, упругий шар пара барачного тепла, вырвавшегося наружу, рассеялся, около входа стояла одинокая человеческая фигура, державшая на руках небольшой завернутый в тряпки сверток.

Это был Иван Кужелев. Он зябко передернул плечами, привыкая к колючему морозному воздуху. Где-то за тайгой полыхала багровая заря, но солнце еще не взошло. Немного постояв, Иван неторопливо пошел по одной из тропинок, ведущей к березовой роще на окраине поселка. Тоскливо поскрипывал под ногами снег. Наконец над заснеженным лесом поднялось солнце.

Иван остановился около березняка. От свежего морозного воздуха и слабости кружилась голова, слегка подташнивало. Он бережно поддерживал свою небольшую ношу, завернутого в тряпки мертвого сына. Даже легкая ноша оттягивала руки у ослабевшего мужика. Тропа уперлась в обширный сугроб, под которым внавал лежали трупы. Обессиленные спецпереселенцы уже не хоронили своих покойников.

Кужелев с тупым равнодушием смотрел на пухлый сугроб, весь испещренный мышиными следами. Из-под снежного покрова виднелась кисть руки, иссушенные морозом скрюченные пальцы серели на ослепительно белом снегу, точно сухие еловые сучья. Вдруг около закостеневшей руки зашевелился снег. Из глубины сугроба вынырнула мышь. Прошив нетронутую целину короткой строчкой, она удобно устроилась на скрюченном пальце покойника.

Иван вспомнил погрызенный мышами бок пойманного в петлю зайца. Его всего передернуло от омерзения. От накатившей внезапно злобы он словно обезумел, дико закричал, затопал ногами. Мышь исчезла, юркнув под снег. Иван еще долго мычал что-то нечленораздельное, судорожно прижимая к себе закаменевшее тельце ребенка. Наконец приступ внезапно вспыхнувшей ярости прошел. Иван замолчал, чувствуя неловкость за свою мало объяснимую звериную лютость:

– Господи, прости меня! – виновато вполголоса проговорил он. Глаза у Кужелева приобрели осмысленное выражение. Он еще раз оглядел сугроб, укрывающий страшную схоронку, и решительно направился в поселок, все убыстряя и убыстряя шаги. Приближаясь к бараку, он уже почти бежал, оскальзываясь, теряя равновесие, неловко прижимая ребенка к груди.

При звуке скрипнувшей входной двери Лаврентий поднял голову. Увидев в светлом проеме двери освещенную солнцем фигуру зятя, тревожно спросил:

– Ты чего, Иван?

Кужелев молча переложил ребенка на одну руку; второй – взял топор и заткнул его за пояс. Потом нагнулся и, шаря рукой под топчаном, нащупал черенок и достал лопату.

– Можить, помочь, Иван? – спросил догадавшийся тесть.

– Не надо… Сам управлюсь! – сухо ответил Иван.

– Вроде нехорошо, Иван! Не по-хрестьянски… – раздался из темноты чей-то старческий дребезжащий голос. – Свое дите, своими же руками…

Иван повернулся на голос и зло прохрипел:

– А че щас по-хрестьянски… – и исчез в дверном проеме, яростно прикрыв ногой дверь.

Кужелев выбрал место около молоденькой пушистой пихтушки. Осторожно положив дорогой сверток на нетронутую снежную целину, он стал упрямо раскидывать сыпучий снег, добираясь до земли. Расчистив площадку, он воткнул лопату в сугроб, взял топор, выпрямился и стал прикидывать на глаз размер и расположение могилки.

– Вот так, сынок, будет хорошо. Ножками на солнышко и положим! – тихо проговорил молодой отец.

Топор звенел и отскакивал от неподатливой мерзлоты. Иван не чувствовал холода, упрямо скалывая мелкими кусочками мерзлую землю. Наконец мерзлота закончилась, и землекоп уже лопатой легко выкопал и подчистил могилку. Рядом с ямой на снегу парила свежая земля, покрываясь тончайшим слоем куржака. К полудню Кужелев закончил тягостную работу. Склонив голову, он долго стоял около свежего могильного холмика…

Лаврентий сидел на нарах, бездумно вперив глаза на печку, в которой гулко потрескивали горевшие поленья. Жамов поморщился и негромко буркнул под нос:

– Опять пихта попала, язви ее. Че за пустое дерево – ни тепла, ни свету, только треск один. Опеть же возьми ее в другом – так ей цены нет!

– Ты че бормочешь, отец! – не поняла Анна.

– Да так я, про себя… – отмахнулся Лаврентий.

За спиной у него в полутемном бараке невнятно бормотали, постанывали на топчанах жильцы, отгороженные друг от друга легкими ситцевыми занавесками. Воздух, наполненный смрадом давно не мытых тел и миазмами человеческих испражнений, исходившими от поганых ведер, стоявших около каждой ситцевой выгородки, мутным потоком заливал нары.

«Понабили… – подумал Лаврентий. – Точно пчелиные соты. – И с горечью размышлял дальше. – Детей похоронил, теперь внука». При мысли о внуке он особенно остро почувствовал неумолимую скоротечность времени. Мужик ужаснулся:

– Осподи, а сами-то еще и не жили… То германская, то революция, идри ее в корень! Потом Гражданская… – Даже от одной только мысли о ней у Лаврентия побежали по спине мурашки: – А щас че делатся?! Дожили, называется, язви их в душу…

Сидит Лаврентий, бывший партизан, в зловонном бараке, низко опустил голову, в которой со скрипом, тягостно, точно несмазанные тележные колеса, ворочались мысли:

«В партизанском отряде легше было. Загнал нас Колчак в болото; половина отряда перемерла, но там мужики – вооруженные, а здесь – старики, дети… – Лаврентий скрипнул зубами. – Также болели… цинга, водянка. Спасибо Василию Тимофеевичу! – Жамов вспомнил старика-партизана. – Пихтовым отваром поставил на ноги бойцов». – Вот и здесь, на Васюгане, выручал пихтовый отвар, кисловато-горьковатый, отдающий на вкус пахучим пихтовым маслом.

Жамов подошел к печке и помешал деревянной палкой в ведре, в котором парилась пихтовая лапка.

– Однако, поспела! – Лаврентий снял с плиты ведро и поставил его на пол.

По проходу медленно шла Мария Глушакова. Каждый шаг давался женщине с большим трудом. Она тихо постанывала, но упрямо передвигалась по коридору между нарами.

– Чего бродишь, чего бродишь! – из-за занавески раздался скрипучий женский голос. – Лежала бы себе тихо, не шиперилась!

Мария остановилась, повернулась на голос и беззлобно ответила:

– Належимся еще, Дарья, на том свете. Я уж лучше тут шипериться буду, пока жива! – и Глушакова двинулась дальше, с трудом передвигая опухшие ноги. Наконец она доковыляла до печки:

– Здравствуй, Лаврентий!

Жамов поднял голову, увидев Марию, на лице у него мелькнула доброжелательная улыбка.

– А-а, сиделка, пожаловала! Сядь, отдохни пока; сейчас пойло будет готово – остывает.

Мария примостилась на краешек топчана рядом с Жамовым:

– А ты не смейся, Лаврентий, не смейся! Зубы-то перестали шататься, да и опухоль вроде спадает! – с сомнением проговорила Мария, пошевелив своими ногами.

– Че и говорить! – уже серьезно заметил Жамов. – Большая сила в нем! – И задумчиво закончил: – Тайга калечит, тайга и лечит!.. – Мужик посмотрел на женщину повеселевшими глазами. – Ниче, Марья, главное – зиму пережить, а там мы еще похороводимся! – Лаврентий прищелкнул пальцами и озорно подмигнул женщине.

– Осподи, прости меня, грешную, – хороводник… – проговорила Анна, поднимаясь с топчана. – Седни внука, Иван, унес на погост, а следом – кто?

– Погоди, мать, умирать раньше времени! – Лаврентий поднялся с нар, взял с пола ведро с остывшим отваром и принялся отцеживать светло-коричневую жидкость, слегка отдающую зеленью, в чистое ведерко. Отцедив отвар, он подал посудину Марии:

– Возьми!

– Сам-то хлебни! – она протянула доморощенному фармацевту деревянную ложку.

Лаврентий зачерпнул полную ложку и с удовольствием выпил. Следом выпила Мария, затем Анна. Женщина сморщилась:

– Осподи, как он надоел!

– Жить захочешь – и не то пить будешь! – проговорила Мария и направилась по проходу.

– Больше одной ложки не давай! – предупредил добровольную сиделку Лаврентий. – Я раз хлебнул со стакан, потом, идри ее в корень, всю ночь чесался! Слышь, Марья!

– Слышу! – ответила женщина, направляясь к своим пациентам, не пропуская никого.

– Шла бы ты, Марья, со своей бурдомагой мимо! – Николай Зеверов отвернулся от ведерка.

– Ты не больно балуй, герой! – добродушно ворчала сиделка, протягивая ложку с отваром. Николай тяжело вздохнул и выпил кисловатый отвар. А Мария уже поила остальных Зеверовых. Дарья, приподнявшись на локте, тоже выпила пихтовый настой и раздраженно проговорила:

– Все ходишь и ходишь! Тоже мне, ангел-хранитель…

– Ты бы, Дарья, меньше лежала… лучше было бы! – спокойно ответила Мария.

Где-то к обеду Мария заканчивала свой обход. Около занавески, отгораживающей семейство Грязевых, Глушакова задержалась подольше.

Татьяна, жена главы семейства, сидела на нарах, вперив перед собой равнодушный взгляд.

– Как Иван? – спросила сиделка у женщины.

Татьяна подняла голову:

– Помрет Иван, ни седни завтра помрет, – ответила безучастно женщина и таким же тусклым голосом продолжила: – Я знаю – помрет… Вся вша с него сошла. То заедали, волосы у мужика шевелились, а тут уже суток двое, как есть, – вся сошла. Вся в шубной подстилке – на мороз ее надо!

– Младший Иван где? – спросила Мария.

– В конце барака, наверное. Там они, около Натальи…

Глушакова смотрела на женщину, по годам еще совсем не старую, но вконец изможденную, и словно себя видела в зеркале. Она с горечью подумала:

«Осподи, как нас жисть измочалила… Почти ровесница мне». – Она протянула ложку с настоем:

– Выпей, Татьяна! – только и смогла сказать добровольная сиделка. До того лишения и смерть стали привычными в ихней обыденной жизни, что и слова участия кончились. Взяв ложку назад, она спокойно проговорила:

– Крепись, Татьяна, крепись. У тебя еще Иван-малой. За ним глаз да глаз нужен.

Мария закончила обход в конце барака у последних нар, где расположилась Наталья Борщева. Деловито гудела в углу печь, басовито шумела тяга в трубе, потрескивали в топке еловые поленья.

Глушакова любила здесь посидеть, послушать ребячью разноголосицу, хрипловатый голос подруги. Ее роднила с Натальей одинаковая судьба. Обе – вдовы; у обоих не было детей. У Натальи поумирали в раннем младенчестве, у самой – Бог не дал. Может бы и дал, да мужик был хворый. Глядя на ребят, облепивших Наталью и примостившихся на полу около печки, Глушакова светло улыбнулась:

– Ты прямо как наседка с цыпушками!

– И правда цыплята! – Наталья прижала к себе девочку. – Цветочки мои желторотые. Вас-то за что Бог наказал?!

– Не видит, наверное, Наталья, уж больно высоко сидит! – с легким раздражением проговорила Мария, присаживаясь на край топчана.

– Однако, правда твоя, Мария! Высоко!.. – Наталья покачала головой и закончила: – Не ведает Господь, что людишки творят на земле!

Глушакова поставила на топчан ведро, взяла деревянную ложку и черпнула из ведра:

– Ну, воробушки, открывай рты, щас поить-лечить вас буду! – с напускной строгостью проговорила Мария.

– Тетя Мария, мы не хочем! – пискнула в ответ девчушка, прячась под спасительную руку Натальи.

– Выпей, Настенька, выпей! – подтолкнула девчушку Борщева. – Ты же хочешь быть здоровенькой!

– Хочу! – ответила девчонка и хитренько посмотрела на свою покровительницу. – А ты сказку, тетка Наталья, расскажешь?

Борщева рассмеялась:

– Дак я вам уже все пересказала.

– Ну, тетка Наталья, тетка Наталья! – загалдели вразнобой ребятишки.

– Расскажу, расскажу, – заверила малолетних слушателей женщина. – Пейте, ребятишки, лекарство! – И, ни к кому не обращаясь, тихо проговорила: – Вот так и живем… Сказки слушаем!

Мария по очереди поила пихтовым настоем ребятишек.

Наталья смотрела на изможденные посеревшие детские лица и с горечью думала:

«Мы-то – ладно: худо-бедно пожили, а вы-то в чем провинились? Че вам ждать, на че надеяться… Господи, хотя бы лучик какой блеснул в темноте; все бы легше жить было!» – И от мысли, что нет и не будет никакого просвета, женщина внутренне содрогнулась от той страшной действительности и безысходности, которая их окружала. На ум неожиданно пришло воспоминание из далекого детства…

Накануне Пасхи, когда дедушка Ларион налаживал во дворе традиционную пасхальную качель, она, Наташка, как обычно, вертелась около него. Бабушка Евдокия, стоя на крыльце и спрятав руки под передник, радостно говорила:

– Вот и дождались праздника, Светлого Христова Воскресения! Завтра на восходе солнышко играть будет…

– Баба, как это – солнышко играть будет?

Бабка Евдокия посмотрела на вертящуюся около качели девчонку и с улыбкой сказала:

– Радуется солнышко Христову Воскресению, внученька!

– Бабуля, а ты видела, как оно играет?

– Видела, видела, – закивала головой старуха. – Только-только проклюнется солнышко на небе, и враз по его красному полю голубые зайчики забегают!

– Бабуля, ты меня завтра разбуди посмотреть на солнышко!

Дед Ларион, завязывая узел на веревке, ухмыльнулся в сивую бороду и, добродушно поглядывая на девчонку, проговорил:

– Не слухай ее, Натаха! Солнышко весной кажное утро радуется. Радуется, что мы с тобой зиму пережили… Радуется, что земля оттаяла – мужику в поле скоро выезжать, что птицы прилетели – песни поют да гнезда вьют… – Ларион перекинул связанную веревку через бревно и, попробовав ее на крепость, довольно ухмыльнулся: – А разбудить… я тебя, Натаха, разбужу. Почему не разбудить, посмотри восход солнца. Кто рано встает, Натаха, тому Бог дает!

– Радуется, радуется!.. – передразнила деда баба Дуня. – Скажи тогда, если умник такой! Почему на Пасху всегда солнышко есть! А?

– Почем я знаю! – с сомнением проговорил дед Ларион. – Можить, и не всегда!

– Нет – всегда! – не допускающим возражения тоном заявила баба Дуня.

Наталья улыбнулась, вспоминая легкую перепалку дорогих ей людей.

…На следующее утро девчонка, подрагивая от предрассветной свежести, терпеливо ждала восход солнца. Она залезла на крышу пригона, чтобы пораньше увидеть восход. Наталья и сейчас хорошо помнит то утро… Вот край неба за лесом стал наливаться пульсирующим жаром. Наконец показался бок большого красного солнца. Наташка ясно увидела, как по солнечному диску забегали голубые зайчики.

– Играет, баба Дуня, солнышко играет! – восторженно закричала девчонка…

– Тетка Наталья, тетка Наталья! – нетерпеливо толкал в бок женщину Федька Щетинин. – Расскажи че-нибудь!

Рассказчица очнулась от собственных мыслей, обвела взглядом сгрудившихся около нее мальчишек и девчонок, их ждущие глаза, лихорадочно блестевшие в барачном сумраке, и с тихой решимостью проговорила:

– Доживем, ребятишки, до солнышка; вот увидите, доживем!.. – Она прижала к себе пятилетнюю девчонку. – Доживем, Настенька, до весеннего тепла!

Девчонка, доверчиво уткнувшись в женский бок, радостно пискнула в ответ:

– Доживем, тетка Наталья!

Федька снова пристал к рассказчице:

– Тетка Наталья! Ну расскажи че-нибудь!

– Если че-нибудь, тогда слушайте! – Борщева улыбнулась и начала свой очередной рассказ: – Давно это было, ребятишки. Мне эту историю дед рассказывал, а он от своего деда, моего прапрадеда, слышал, вот вы и прикиньте, когда это было…

Иван Грязев, двенадцатилетний мальчишка, все это время безучастно сидевший на нарах, вдруг заговорил:

– Вот помрем, баба-покойница говорила, – в рай попадем. В раю, наверное, хорошо… Помереть бы скорее! – равнодушным бесцветным голосом говорил мальчишка.

Наталья осеклась на полуслове и с болью подумала: «Господи, такие малые, а уже о смерти говорят! Что же это такое, что за распроклятая жизнь! – По закопченным стенам, по обвисшим ситцевым занавескам метались розовые блики, вырвавшиеся из поддувала и неплотно прикрытой топочной дверки. – Только и осталось нам в этой жизни – рая небесного дожидаться!» – Наталья следила взглядом за розовыми бликами на стене и убежденно вдруг заговорила:

– В раю, ребятишки, хорошо… Какие там луга… Трава – мягкая, шелковистая. Ветерок теплый лицо обдувает. По всему лугу сады растут, а в тех садах наливаются под ласковым солнышком красные яблочки. И так их много на ветках, что полыхают яблоньки розовым светом.

Детвора, притихнув, завороженно слушала рассказчицу.

Федька Щетинин мечтательно закрыл глаза и, глубоко вздохнув, неожиданно спросил:

– Тетка Наталья, а комары там есть?

Танька Жамова толкнула мальчишку в бок:

– Молчи, обалдуй, не мешай рассказывать!

– Сама обалдуй! – огрызнулся мальчишка.

Борщева улыбнулась, слушая детскую перебранку.

– Нету там комаров, Федя, – успокоила она мальчишку. – Да разве может такая зловредная тварь жить в раю! Не-ет… Там ангелы по чистому небу летают, на белых пушистых облаках отдыхают, сладкими голосами поют, Бога славят! – Женщина перевела дыхание и так же убежденно продолжала: – Наступит, ребятишки, день, наступит! Опустится небушко, и наступит на земле рай!..

Федька снова мечтательно прикрыл длинными пушистыми ресницами глаза:

– Быстрее бы опустилось!

– Опустится, опустится! – с таким же исступлением стала уверять маленьких слушателей рассказчица. – Исчезнет на земле зло. Будут люди помогать друг другу. Наступит всеобщая любовь на земле… Вот тогда и наступит рай!

И снова мальчишка не смог сдержаться:

– Быстрее бы…

И опять Танька Жамова насмешливо фыркнула:

– Жди, жди! Думаешь, Сухов станет добреньким!

– Дура! – обозлился мальчишка.

– Сам дурак! – не осталась в долгу девчонка.

Где-то в глубине барака послышался негромкий, тягучий не то вой, не то плач. Столько в нем было боли, безысходного горя, что люди невольно замерли.

Ванька Грязев поднял голову, повернул ее на голос и равнодушно проговорил:

– Мамка плачет… – помолчал и также бесстрастно закончил: – Тятя умер!

Мария и Наталья набожно перекрестились. Продолжая креститься, Мария с жаром обратилась ко Всевышнему:

– Успокой, Осподи, раба Твоего Ивана. Успокой его душу, прими в Царствие Свое Небесное!

Ребятишки испуганно жались к Наталье.

Николай Зеверов оторвал голову от подушки, прислушался, затем тяжело приподнялся и опустил ноги с топчана. Все плыло у молодого мужика перед глазами, по всему телу бежали мурашки:

– Однако, скоро все передохнем! – ни к кому не обращаясь, зло проговорил Николай.

– Помереть легко – жить вот труднее, паря! – Лаврентий Жамов посмотрел на Зеверова.

– На хрена такая жисть! – ввязался в разговор Щетинин Александр. – У меня скотина в пригоне лучше жила!

– Вот то-то, скотина, а мы – люди… – ответил соседу Лаврентий. – От нас самих много зависит!

– Какие мы люди… и че от нас зависит, – Кужелев огорченно мотнул головой. – Пропастины мы, а не люди! – Так же зло добавил: – Ночью Котька помер, внук твой; щас – Иван Грязев, а завтра – кто? Дак кто мы с тобой?! Пропастины и есть, а зависит от нас только подохнуть…

Николай потянулся в голову постели и достал давно молчавшую гармонь. Поудобнее приладив инструмент на коленях, он растянул меха, наклонил к ним голову и легонько пробежался пальцами по клавишам. Гармонь тяжело вздохнула и заплакала, запричитала переливчатыми голосами. Николай прислушался к неторопливо льющимся звукам и стал тихонько подпевать:

То не ветер ветку клонит Не дубравушка шумит. То мое, мое сердечко стонет, Как осенний лист дрожит.

Лаврентий поднял голову, прислушиваясь к жалобным всхлипам гармоники. Лицо его окаменело, пальцы, крепко вцепившиеся в край топчана, побелели.

«Ведь и правда передохнут, язви их… и я вместе с ними! А может, и лучше… – бессвязно пульсировали в голове отрывочные мысли. – Оттащат в общую кучу под березы, и пусть мыши грызут! – Лаврентия даже передернуло всего от омерзения. – Ну уж, хрен вам, не дождетесь!..»

Набычившись, он встал с топчана, оглядывая сумрачный барак, который в растерянности замер, не зная, кого слушать, то ли причитания Татьяны, то ли стенания переливчатой гармони.

– Нет, врешь, падла! – заросший бородатый мужик вдруг топнул ногой.

От неожиданного вскрика барак настороженно замер.

– Врешь, падла! – уже громче грозился мужик. Он поднял голову и зло крикнул в барак: – Чего затихли, чего затихли, мать вашу… Заумирали, язви вас… Подохнуть никогда не поздно! – Он снова топнул ногой, прихлопнул ладошами и неожиданно запел хриплым грубым голосом:

Эх, пить будем и гулять будем. Смерть придет – помирать будем!

Лаврентий неловко бухал пимами в земляной пол, хлопал в ладоши.

Обитатели барака растерянно притихли.

Жамов продолжал топтаться около печки, отрывочно бросая слова в барачную сутемень:

– Вы че думаете, Лаврентий умом тронулся? Нет, не тронулся! – Он на короткое время приостановился и посмотрел на гармониста. – А ну, Колька, давай че-нибудь веселенькое… Слышь – давай!

Растерянно затихшая гармонь робко подала голос, потом звуки ее стали постепенно набирать силу. И вот уже разухабистая мелодия разорвала вонючее чрево затхлого барака. И залилась, заговорила гармонь серебристыми голосами:

Распроклятый ты камаринский мужик, Заголив штаны, по улице бежит. Он бежит…

Залихватский, задиристый мотив бился в тесном полуподземелье, будоражил людей. Они поднимали тяжелые головы от слежавшихся подушек. А камаринский – разудалый и развеселый мужичонка – все гулял по нарам, крепко пристукивая опухшими ногами в набитый земляной пол. Послышались возгласы, постепенно вонючая утроба барака заполнилась сплошным гомоном, прорезаемым громкими криками, которые постепенно перерастали в истерический хохот и плач.

Барак хохотал, барак плакал.

Федот Ивашов, задрав кудлатую бороду к потолку, ощерив рот, неожиданно тонким голосом стал выкрикивать в такт визжащей гармошки.

Пашка Ивашов, младший сын Федота, сидевший среди подростков около Натальи, поднял голову:

– Во, тятя дает!.. – с испуганным изумлением проговорил он.

Наталья Борщева, судорожно прижав к себе Жамову Таньку и пятилетнюю Настеньку, бессвязно твердила побелевшими губами:

– Осподи… Осподи… Че деется с людьми, че деется!

Захваченная всеобщей истерией, Мария Глушакова бессмысленно улыбалась, громко била ладонью по жестяному боку пустого ведра.

Прокопий Зеверов, весь заросший рыжим волосом, сжался на топчане. В его голубеньких глазках бился безотчетный животный страх.

Лаврентий точно провалился в глубокую и темную пучину омута. Он неуклюже топтался около печки, бил себя ладонями по бокам, пока, не запнувшись о кучу дров, не завалился на землю. Чертыхаясь, Лаврентий медленно поднялся с земли и точно вынырнул из омута. Пораженный, он некоторое время оглядывал барак. Затем с недоумением посмотрел на гармониста. Николай, склонив голову к ярким мехам, яростно рвал гармошку. Спокойный голос Жамова среди истерического барачного гомона, словно ушат холодной воды, подействовал на окружающих.

Николай поднял голову, тряхнул рыжими волосами и резким движением сжал меха гармони. Резко взвизгнув, гармонь смолкла. Гармонист осмысленным взглядом посмотрел на Жамова, растерянно улыбнулся и грустно проговорил:

– Так, дядя Лаврентий, и с ума недолго сойти! – Николай бережно поставил гармонь в голову постели.

– Некогда с ума сходить… Давай сначала Ивана унесем на погост.

В обрушившейся тишине бился в сумраке одинокий женский голос…

Поздно вечером около входа в барак стояли две маленькие фигурки. Их окружала плотная темень, накрывшая черным крылом тайгу и поселок. Над головой с тихим шелестом сверкали крупные звезды.

– Танька, смотри, а ведь небушко и вправду опускается. Видишь, как звезды низко горят!

– Жди… Опустится!.. – насмешливо фыркнула практичная Танька Жамова.

Федька Щетинин внезапно озлился:

– Дура ты, Танька! Без тебя знаю, что не опустится! – грустно проговорил мальчишка. – А знаешь, как хочется!..

…Прошел еще один воскресный день в поселке номер шесть.

 

Глава 29

Наконец наступила и ранняя нарымская весна. Но зима, с ее колючими утренниками, все еще жестко ковала землю. В застекленевшей до звона тишине, стыла тайга. Еще вчера деревья тяжело клонились от снега, лежавшего толстым слоем на мохнатых ветвях, а сегодня как-то сразу, незаметно облетел весь снег, освобождая ветви. Тайга почернела, и деревья, облегченно вздохнув, тянули легкие сучья к высокому синему небу.

Нет-нет да из таежной глуби донесется ликующая трель токующего дятла. Еще звончее, еще задорнее стучит в ответ задиристый соперник.

Облитые золотистым светом утреннего солнца, медленно двигались люди по набитой тропе, растянувшись в реденькую цепочку. Впереди шел Лаврентий Жамов. Он приостановился на короткое время и, подняв бородатое лицо, прислушался. У мужика тихой радостью блеснули повлажневшие глаза, скользнула по губам улыбка и мгновенно спряталась в давно не стриженной бороде.

Где-то рядом в буреломе мелодично затенькала синица.

– Кажись, пережили зиму! – задумчиво проговорил Жамов. – Ишь, распелась, и утренник нипочем!

– Да-а, запели птицы, задолбили долбежники!.. И как только у них башка терпит? – щурил глаза от сверкавшего ноздреватого наста Федот Ивашов.

– Ты про дятлов?

– Про них!

– Имя че – долби да долби! – ответил Жамов, слушая звонкие трели дятлов. – Бог голоса не дал, дак они носом че вытворяют!

– Дорога-то, язви ее, все длиннее и длиннее! – пробасил Федот. – Даже не верится, что вот этими руками такую делянищу раскорчевали! – Мужик махнул рукой в противоположный конец раскорчевки, где не успевшие прогореть за ночь костры слегка замутили яркий утренний небосклон.

– Глаза боятся – руки делают! – вскользь заметил Жамов и двинулся дальше по тропе.

После родов и длительной болезни Настя вышла первый день на работу. Она не могла надышаться свежим морозным воздухом. От слабости и чистого пьнящего воздуха слегка кружилась голова. Настя счастливо улыбалась:

– Господи, хорошо-то как! Синицы поют, солнышко светит! – Она обернулась к мужу. – Пережили, Ваня, зиму. Весна идет!

– Идет, идет! – недовольно буркнул Кужелев. – Грязищи скоро будет – не пролезешь, а обувку за зиму решили! – продолжал бурчать Иван.

Настя, не слушая брюзжание мужа, продолжала наслаждаться весенним морозным утром.

«Господи, – думала она. – Сколько мало надо человеку для счастья!» – Она обостренно чувствовала этот весенний пьянящий воздух, бодрящий, словно пивные дрожжи. Молодой, начавший крепнуть организм буквально пропитывался ими. От забродивших дрожжей закипала кровь, хотелось жить. Так страшно хотелось жить, что Настя вдруг остановилась и тихо засмеялась.

Иван тоже остановился и испуганно спросил жену:

– Настя, ты чего?

– Просто так я, Ваня! – успокоила мужа Настя. – Барак надоел, хворать надоело! – Настя прикрыла глаза. – Хорошо на улице… солнышко светит!

– Глаза боятся – руки делают! – раздельно, точно вдумываясь в смысл сказанного, повторил Лаврентий. Он глядел на растянувшуюся по дороге цепочку людей, заметив приостановившихся зятя и дочь, удовлетворенно подумал: «Выкарабкалась, девка! Ихнее дело молодое, еще наживут детей! – и с отцовской тревогой: – Слабая еще… только бы не надсадилась. Уж больно горячая на работу».

Лаврентий повернулся и зашагал в конец раскорчеванной деляны. Набитая дорога стала делиться на узкие тропки, которые, разбегаясь, упирались в лесную кромку, всю изрезанную и захламленную обрубленными сучьями, раскряжеванными сутунками, полусгнившим валежником и торчащим сухостоем. Нехотя с большим трудом отступала тайга. Людской поток, растекаясь по тропинкам, устремился к таежной опушке. Люди работали, разбившись в основном на семейные звенья. Звено – Жамовых, рядом – Ивашов с сыновьями, дальше – Зеверовы.

Зазвенели пилы, затюкали топоры… Людская разноголосица прерывалась надсадным скрипом подпиленных деревьев. Таежные великаны беспомощно тянули ветви к ясному небу и, наконец вздрогнув, зависали на короткое время в воздухе, словно выбирая для себя поудобнее место, тяжело падали на землю, взметнув сухую снежную пыль. Корчевщики неторопливо, но споро обрубали сучки у сваленных деревьев, размечали и кряжевали стволы на бревна. Механизм раскорчевки был отлажен за это время до автоматизма.

Наталья Борщева, работавшая вместе с Жамовыми, стала окапывать деревянным пихлом намеченный к валке ствол дерева. Окопав вокруг дерева глубокую траншею, Наталья воткнула лопату в сугроб. Поправляя сбившиеся волосы под платок, она задрала голову, оглядывая громадный кедр.

– Ну и махина, язви ее! – не удержалась от восклицания женщина.

– Да уж, постаралась, выбрала! – Иван оценивающе приглядывался к толстенному стволу. – Пожалуй, полотна пилы не хватит!

– А че себя обманывать, все равно валить… Дак лучше с утра, на свежую силу! – ответила Борщиха. – За нас все равно никто валить не будет!

– Это уж точно! – хмыкнул Иван.

Настя, стоявшая в сторонке, встрепенулась:

– Тетка Наталья, дай мне пилу, попробую пилить.

Борщиха посмотрела на Настю и покачала головой:

– Не рановато ли, девка? Лучше сучья иди обрубай да жги на костре.

– Ниче, я привычная! – успокоила себя, да и напарницу Настя. – Че, мне теперь всю жизнь болеть?! Так, пожалуй, и мужик разлюбит! – Настя потянулась за пилой.

Иван ходил вокруг ствола, прикидывая, с какой стороны делать запил. Было трудно понять: дерево стояло прямо, как свечка. Иван чертыхнулся:

– Зажмет, и пилу не вытащишь! – он окликнул работающего невдалеке Жамова. – Дядя Лаврентий, глянь, куда она клонится, тебе издали виднее!

Жамов из-под руки посмотрел на дерево:

– Вроде на поселок смотрит, и ветерок туда же тянет!

Иван наметил топором неглубокую зарубку и повернулся к жене:

– Ну че, Настя, с Богом!..

Пила никак не хотела запиливаться. Острые зубья ее беспомощно скользили по льдисто-промороженной болони. Иван поминал и черта, и бога, мать… прижимал свободной рукой, направляя полотно пилы. Наконец, прорезав верхний промороженный слой, зубья пилы впились в податливую древесную мякоть.

Монотонно и сочно вжикала пила. На снегу по обе стороны дерева росла теплая горка розоватых опилок. Мах вперед, мах назад, затем снова вперед… Все труднее становится дышать. Горячий воздух распирал грудь. Настя широко раскрыла рот, но воздуха не хватало. Приглушенно, точно сквозь воду, до ее сознания доходили посторонние звуки и возгласы работавших вокруг людей.

– Берегись… Куда прешь, раззява… – Треск сучьев. Глухие, тяжкие удары о землю падающих деревьев. Настя с трудом воспринимала посторонние звуки и еще с большим трудом протягивала пилу.

Наталья обрубала сучья у ранее сваленного дерева. Она видела, с каким трудом давалась работа еще не совсем оправившейся после болезни молодой женщине.

– Рановато еще! – буркнула под нос Наталья и врубила топор в ствол дерева. Иван тоже видел, как тяжело пилила жена, как кровь отлила от землистых щек; на лице блестели только глаза.

Рез становился все глубже и глубже. Наконец Иван остановился и сказал:

– Передохни, Настя, я пока подрублю! – выдернув пилу из запила, он прислонил ее к стволу и взял в руки топор.

Настя облегченно перевела дух и тяжело оперлась рукой о шершавый ствол дерева. Она залюбовалась ловкими и точными движениями мужа. Со стороны казалось, что не человек, а топор сам управлял – куда и с какой силой ударить. С легким шорохом падали на снег изжелта-сочные щепки. Остро запахло смолой.

Наконец Иван отложил топор, зачистил рукавицей заруб от мелких щепок и довольно крякнул:

– Как у Аннушки…

Подошла Борщиха и с грубоватой бесцеремонностью взяла из Настиных рук отполированную до блеска ручку пилы:

– Дай-кось сюда, девка! – и тоном, не допускающим возражения, закончила: – Иди лучше сучки обрубай да разный хлам на костре сжигай!

Настя смущенно улыбнулась и, пытаясь возразить, потянулась к пиле. Наталья решительно отстранила молодую женщину, добродушно приговаривая:

– И-и, милая, еще наробишься. Во-он они, родимые, стоят. Хватит этого добра и на мой, и на твой век! – Борщиха улыбнулась и широко повела рукой вокруг себя.

– Правда, Настя, – поддержал напарницу Иван.

Настя уступила место Борщевой и направилась к поваленному дереву. Тридцатиметровая пихта, опираясь ветвями о снег, приподняла вершину, точно просила пощады у людей. Настя подошла к дереву. Ослабевшие пальцы женщины с трудом удерживали топорище; оно, как живое, вырывалось из рук. Настя упорно била топором; сучья с треском отлетали от ствола, и хлыст все ниже осаживался в сугроб.

На раскорчеванной деляне дымились, жарко потрескивая, многочисленные костры. Обрубщица, старательно уложив несколько толстых веток вместе, приподняла их за один конец и волоком потащила по снегу к ближайшему костру. Заледеневшая хвоя легко скользила по крепкому насту. Закрываясь от жара рукой, Настя по одной ветке бросала их в костер. Хвоя, мгновенно свернувшись, вспыхивала. Клуб дыма и пламени с гулом и треском вздымался вверх. Затем пламя также мгновенно опадало, только высоко в небе вились прогорающие искры, оседая черной сажей вокруг костра.

Настя задумчиво следила за полетом гаснущих в воздухе искр. Гудящее пламя, сноп искр, исчезающих высоко в небе, вдруг напомнили Насте родную деревню – гулянье на Масленицу. Она вспомнила… как, заложив в кошовки сытых коней, со свистом, с гармонями, с частушками молодежь устраивала бега из конца в конец по длинной деревенской улице. Главное веселье наступало вечером, когда на Иртыше разжигали костры из соломы. Вся деревня собиралась на берегу. Ребятня с визгом носилась вокруг костров. Молодые парни и девки катались на санях с речного крутояра. Полупьяные мужики и бабы толпились на горе, подзадоривая молодых. И какой-нибудь лихой парень (часто таковым был Иван Кужелев), насадив полные сани-розвальни разнаряженных девок, неожиданно направлял их на костер. Молодки с визгом сыпались из саней на снег, тут же вскакивали, поспешно оправляя на себе сбившиеся юбки и сарафаны. Остальные, не успев выпрыгнуть, с криком закрывали лица рукавами. А сани, разметав жарко горевшую солому, останавливались на льду, оставляя позади себя восторженный рев ребятишек и тучи искр, столбом взметнувшиеся в небо.

Настя улыбалась, а из глаз у нее бежали слезы. В голове у молодой женщины тупо и напряженно билась мысль: «Господи, зачем!.. Кому надо было поломать налаженную жизнь! – и тут впервые после смерти новорожденного сына почти с облегчением подумала: – Может, и лучше, что Котька умер, не будет мучиться!..»

Испугавшись своих богопротивных мыслей, она мучительно прошептала:

– Господи, прости меня, грешную! – И с укором: – Ты же видишь жизнь нашу… и не то подумаешь!

Чем сильнее и явственней обозначалась в природе весна, тем суетливей и беспокойней становился Лаврентий. Нередко, взлохматив и без того неухоженную бороду, он задирал голову вверх и подолгу смотрел на голубое небо, слушая задиристые трели дятлов и беспокойное теньканье синиц. Вот и сейчас, бросив на короткое время работу, Лаврентий жадно нюхал воздух, в котором ясно чувствовалась будоражащая весенняя сырость.

– Погода-то, язви ее!

Глаза у мужика затуманились. Хоть и гнал постоянно от себя мысли Лаврентий, а все равно был он думами там, в родной деревне Лисьем Мысу… Бродил под навесом, проверял плуг, гладя ладонью отполированный до зеркального блеска лемех, пробовал на крепость зубья в бороне и, как с живыми, разговаривал:

– Отходит землица, отходит. Скоро за работу…

Затем заходил на скотный двор. В лицо пахнуло привычным запахом теплого навоза и крепким духом конского пота. Перестав хрумкать овсом, лошади поднимали головы, настороженно косили блестящим глазом за хозяином. Он заходил к своим любимцам, ласково трепал им холки, проверял в кормушках овес. Скоро, совсем скоро начнутся полевые работы. Великая радость и тяжкий крестьянский труд.

…И как всегда не прекращал свой бесконечный спор со Спирькой Хвостовым. «Как был ты, Спирька, забулдыгой, таким и останешься! Ни тебе и никакой власти не уровнять пальцы на руке…» – А в сознании все звучал противный, скрипучий голос: «Не-ет, вре-ешь! Подровняет власть, всех подровняет!..»

Работавший невдалеке от Лаврентия Федот Ивашов отпустил ручку пилы и стряхнул опилки с бороды:

– Ты че там бурчишь и руками машешь, бригадир?

Жамов повернулся к соседу и виновато улыбнулся:

– Да так, че-то деревня вспомнилась! – он обвел глазами вокруг себя и снова повторил: – Погода-то какая, язви ее! – помолчал и добавил: – Прямо жить охота!

– Да-а, жизня наша, мать ее за ногу… себе не позавидуешь, ни врагу не пожелаешь! – Федот нагнулся и, взявшись за ручку пилы, с остервенением дернул на себя, так что у напарника, сына Степана, от неожиданности она вылетела из рук.

– Ты полегше, тятя! – проговорил сын, ловя вибрирующую ручку.

Вернувшийся к действительности Лаврентий, внимательно осматривал раскорчеванную поляну, торчащие из-под снега громадные пни, а в голову все чаще и чаще приходил рассказ зятя, про то как он видел во время охоты обширную гарь. Этот рассказ крепко запал в душу Лаврентия. Он нет-нет да ворачивался к нему и снова рассуждал, убеждая самого себя:

– Ну дак че, что километров двадцать… Зато раскорчевка хорошая. Все легше, чем пуп рвать, корчуя живую тайгу; опять же земля мягше – супесь, а не то что здесь – голимая глина. У нас в деревне заимки и подальше были. Взять того же Александра Щетинина… Па-адумаешь, двадцать! – Захваченный беспокоящей его мыслью, Лаврентий нетерпеливо проговорил:

– Пойду к Ивану, еще потолкую нащет энтого дела, заодно гляну, как там Настя!

Бригадир поднял валявшийся у ног топор и зашагал по убродистому, подтаявшему на полуденном солнце насту в сторону Кужелева. Увидев около костра Настю, он подошел к ней. Настя, услышав шум приближающихся шагов, повернулась к отцу и стала поспешно вытирать рукавицей мокрые глаза. Лаврентий обеспокоенно спросил:

– Тебе плохо, дочка?

– Нет, нет! – успокоила отца Настя. – Это, тятя, от дыма! – Она смущенно улыбнулась и тихо проговорила: – Че-то деревня вспомнилась! Гулянье на Масленку!

Жамов облегченно вздохнул:

– Кому че, дочка! Молодым – гулянка на Масленку, а мне вот тоже деревня наша вспомнилась. И стоит у меня перед глазами земля моя, кони, Васятка с Петькой… Вернули бы мне все это, и другого счастья мне и не надо. Кажись, пуп сорвал бы на своей земле… – с грустью закончил говорить Лаврентий. Он внимательно посмотрел на дочь: «Слава богу, хоть тут повезло, вроде оклемалась девка!» – Он еще постоял около костра рядом с дочерью и вслух проговорил:

– Пойду к Ивану, поговорить надо!

Надсадно заскрипел громадный кедр. Дерево угрожающе наклонилось и замерло, напряженно подрагивая косматой вершиной.

– Берегись! – предупредительно закричал Иван.

Жамов приостановился:

– Осподи, красота какая! – он смотрел на наклонившееся дерево и, словно убеждая невидимого оппонента, а точнее, самого себя, продолжал спорить: – А там гарь… Считай, пустое место!

Вальщики, судорожно дергая пилу, быстро допиливали ствол. Наконец кедр звонко хрустнул и, как подкошенный, тяжело ухнул в снег.

Жамов медленно подошел к рухнувшему гиганту, погладил его по шершавой коре и устало опустился на ствол.

– Хорошего борова завалили!

– Правда, что боров! – улыбнулся Иван и сел рядом с тестем. – Только-только длины полотна пилы хватило! – Он снял шапку и вытер ею вспотевший лоб.

Бригадир, захваченный собственной мыслью, продолжал вести спор, доказывая предполагаемым оппонентам:

– Вот я и говорю, как энту дуру вывернуть из земли? – и Лаврентий показал на приземистый пень только что сваленного кедра, ярко белевшего косым спилом. – А их ведь не один! А? Иван! – И, не ожидая ответа зятя, продолжал рассуждать: – Там старая гарь… На корню, поди, половина сгнила.

Иван с любопытством посмотрел на тестя:

– Ты про Нюрольку говоришь?

– Про нее.

Подошла Наталья и устало опустилась на ствол рядом с мужиками:

– Мыслимо ли дело, мужики, так бабам чертомелить! Имя рожать же надо да ребятишек ростить! – Наталья вздохнула и, не договорив, умолкла.

– Будут и рожать, и ребятишек ростить! – Лаврентий горько усмехнулся. – Они у нас привыкшие. – Улыбка слетела с его губ, и он задумчиво закончил: – Жизню, Наталья, не остановить! Нет, не остановить! – Жамов помолчал немного, улыбнулся и снова медленно заговорил:

– Уж как нашу родову жизнь не трепала, а ничего, выжили… Выжили, язви ее, и щас выживем… В Сибирь мой дед с бабкой из Могилевской губернии пришли. Отец еще ребенком был, не помнит, как ехали. До Иртыша целый год на возах добирались. Помню, отец рассказывал, а сам смеялся: подъехали они к Волге – бабка как увидела широченную реку – и в слезы: куда ты меня, черт бородатый, завез, не поеду я с ребятишками… Дед и так и сяк, бабка как глянет на реку – и ни в какую.

Дед рассвирепел: считай, полгода ехали, и псу под хвост…

«Возверни подъемные тогда!» Бабка опять в слезы: «Где я их возьму?» В общем, кое-как дед уговорил бабку. Потом еще полгода добирались до места. Как приехали на Иртыш… Мать моя, степи, степи – бескрайние, а земли, земли… Кругом березовые колки, деревья как свечки…

Уездный землемер отвел место для поселения на кривой излучине Иртыша. Позадь нашей усадьбы, на самом берегу, лисье логово было. Так и жили вместе по соседству; дед первую избу из березы рубил, а лиса щенят растила. Дед избу кончил рубить, лиса потомство свое вырастила, и разошлись… А деревня с тех пор так и стала зваться – Лисий Мыс. Это уж опосля в Лисьем Мысу стали рубить сосновые дома.

Иван Кужелев с интересом слушал рассказ тестя. Он как-то не задумывался над историей своей деревни. Оказывается, у нее и начало есть, и первые поселенцы. Иван смущенно улыбнулся и как-то растерянно, чисто по-детски проговорил:

– Вот, язвило, а я и не знаю, откуда мы! Мать вроде говорила – тамбовские!.. – и раздосадованно, словно извиняя себя и родителей, продолжил: – Все вроде дела какие-то, дела, и поговорить некогда было! Даже прадедов не знаю!..

– Не ты один, Иван, все такие! – осуждающе проговорил Лаврентий. – Все мы – Иваны, не помнящие родства!

– Правда, мужики! – с искренним удивлением воскликнула Наталья: – Я тоже только по имени и знаю прадеда и прабабку, а откуда они, кто ихние родители – словно темный колодец. Вот нас Бог и наказывает…

Постепенно вокруг Жамова собралась почти вся бригада. Люди с интересом слушали рассказ бригадира, реплики Кужелева и Натальи, согласно кивали головами, подтверждая правдивость сказанного.

– Бог-то, Бог, – пробасил Федот. – А виноваты мы. Сами не помним и детей не учим! – И огорченно: – А че и помнить… У добрых людей прадед – деду хозяйство оставляет, дед – сыну, сын – в свою очередь своему сыну… Все на одном погосте лежат. Тогда есть кого помнить и че помнить! А у нас че!.. Моя родня в России без земли мыкалась. Спасибо Петру Аркадьевичу, с места сорвал, подъемные и землю дал. Только-только в Сибири зажили, и опять – трах, тарарах – теперь опять тайгу корчуем. Не успеешь корень пустить, смотришь, его тут же и подсекли.

Федот зло сплюнул на снег:

– Где уж тут родову помнить, когда и себя забыли! Перекати-поле и есть перекати-поле, че с него спрашивать…

– Че ты, дядя Федот, расстраиваешься; ты радоваться должен! – съязвил вдруг Николай Зеверов.

– Это чему я должон радоваться? – раздраженно прогудел в бороду Федот.

– Скажешь тоже, дядя Федот! – зубоскалил Николай. – Тебя бесплатно привезли: без забот, без хлопот. Пайку хлеба дают, если заработаешь… Хозяйства никакого нет, и голова не болит… Щас за тебя начальство думает. Не жизнь, а малина!

– Иди ты со своей малиной и начальством!

– Ушел бы, хоть сейчас, да вот как уйти, не знаю! – с грустью хмыкнул Николай.

Жамов слушал перепалку бригадников и думал: «Прав Федот, ох, как прав! Хорошее дерево от одних корней растет – старые отмирают, новые нарождаются, а кормят они один ствол, одну крону, оттого она пушистая да ядреная. Да-а, – тягостно думает мужик, – хорошо, когда вся родова на одном погосте лежит: и прадеды, и деды, и родители, – тогда и помнить можно, а тут… Раскидали могилки по всей России, по болотам, по речным берегам! – Лаврентий судорожно передохнул, провел ладонью по лицу, точно сбрасывая с него липкую паутину, обвел взглядом собравшихся людей и медленно проговорил:

– Хотим мы – не хотим, разлюбезные мои, а жить нам теперя здесь, здесь корни пущать. Вот и надо думать, как легше прижиться. Мы, почитай, полгода здеся бьемся, живую тайгу корчуем, и только-только под деревню расчистили. А еще поля?! – он обвел взглядом бригадников, но люди молчали. Жамов усмехнулся:

– Вот и я говорю – а под поля, под землю… – бригадир помолчал немного и, словно советуясь с невидимым собеседником, задумчиво заговорил дальше: – Есть тут одно место, Иван зимой присмотрел. Старая гарь… Правда, далековато; километров пятнадцать-двадцать будет. – Он повернулся к зятю: – Дак сколько там гари, Иван?

– Шут ее знает, – отмахнулся Иван. – Можить, сто гектар, а можить, и все двести. Я ж ее аршином не мерил, а на глаз определял.

– Вот это заимка – у черта на куличках! – присвистнул Степан Ивашов.

– А че, мужики, у нас на родине, пожалуй, и дальше были! – вмешалась в разговор Борщиха. – Ниче, ездили!

– Скажешь тоже, – фыркнул Николай Зеверов. – То дома, на лошадях, а здеся на своем пупу придется!

– Я думаю, мужики, все одно легче, – подытожил разговор бригадир. – Попервости – на пупу, потом дорогу конную пробьем! – Он обвел взглядом бригадников и спросил: – Согласны?

Люди молчали, слушая Лаврентия с тупым равнодушием. Голодные, измотанные физически непосильным трудом, им было все равно. Впереди – все та же иссушающая душу и тело каторга и никакого проблеска – один мрак.

Жамов горько усмехнулся этой внезапно возникшей мысли, в сознании нестерпимой болью забилась неотступная мысль – один мрак, мрак, мрак… Словно подтверждая эту безнадежность, Кужелев тусклым голосом проговорил:

– Нам, дядя Лаврентий, все одно, что круглое таскать, что плоское катать, лишь бы пайку хлеба давали… – он посмотрел на бригадира. – Не разрешит Сухов гарь корчевать! Нас же сторожить там надо, а тут мы под боком!

Лаврентий вдруг весь вскинулся, поднял голову, в глазах у него загорелся упрямый огонек.

– Я думаю, не все одно, мужики. Не-ет, не все одно! – убеждал он себя и бригадников. – Нам выжить надо. Слышите – выжить, а не подохнуть здесь в тайге! – Он повернулся к зятю и уже спокойнее сказал: – Правду говоришь, Иван; с Суховым нам не договориться! Надо с Талининым разговаривать.

Жамов похлопал ладонью по теплой шершавой коре поваленного дерева и, как уже совсем решенное дело, буднично закончил:

– В воскресенье будем покойников хоронить! Совсем нехорошо получается… Солнце с каждым днем все выше и выше! Развезет скоро все!

И бригадир поднялся с лежащего дерева.

 

Глава 30

Наконец закончился март и наступили первые апрельские дни. Потянуло теплом, по осевшему небу поползли рыхлые, черные с проседью облака, из которых попеременно сыпались то снежная крупа, то мелкий холодный дождь. Незаметно осели снежные сугробы. Деревья весело топтались на пятачках земли, вытаявшей у основания стволов. Синицы, ютившиеся всю зиму около жилого поселка, смолкли, и в тайге по утрам задорно посвистывали бурундуки, да звонко разносилась далеко вокруг дробь токующих дятлов.

Афанасий Жучков медленно брел по раскисшей весенней дороге вдоль бараков. Было пасмурно и сыро. Снег по обочинам дороги потемнел, насквозь пропитанный водой. Казалось, неведомая сила сдавила ее с боков и выдавила вверх; неровная, щербатая, она высилась среди осевшего по сторонам снега.

– Ну и время, язви его, – бурчал себе под нос Жучков. – Ни обочь пройти, ни по дороге! – продолжал ворчать мужик. – Не дорога, а хребет старого мерина!

Скотный двор поставили осенью на краю поселка. Это была добротно срубленная из толстых бревен конюшня, перекрытая временной крышей, засыпанная толстым слоем земли. Перед конюшней выгорожен обширный загон. Афанасий приоткрыл ворота, пересек загон и задержался перед входом в конюшню, оглядывая привычный двор. Заходить вовнутрь совсем не хотелось. Корма закончились, а до зелени еще далеко. Жучков оперся спиной о дверной косяк, снял шапку и глубоко вдохнул сырой апрельский воздух. Его лицо передернула мучительная гримаса, которая мгновенно исчезла в зарослях неряшливой бороды. Две лошади уже пали, а из оставшихся только Воронуха еще держалась на ногах; остальные – подвешены на веревках. Афанасий глухо проговорил тихим голосом:

– Вот таки, паря, дела; если не найдем корма – передохнут и остальные!

Конюх замолчал, окидывая взглядом просторный загон и посеревшие от сырости бараки, затем матюкнулся про себя и тихо пробурчал под нос:

– За реку надо – на покосы! Снег осел – можить, че-нибудь и вытаяло. Хотя бы гнилого сена немного собрать.

Афанасий толкнул дверь ногой и вошел в конюшню. В сумрачном помещении не было слышно ни беспокойного конского всхрапывания, ни аппетитного хрумканья душистого сена, ни нетерпеливого перестука подков при появлении конюха. Вместо обычного запаха, густого и теплого, замешанного на конском поте и навозе, пахнуло в лицо нежилой затхлостью, от которой невольно зарождался в груди леденящий холодок. Пусто, холодно и тихо в конюшне, где едва теплилась жизнь.

В крайнем стойле, рядом с входом, висел на веревках мерин. Старая лошадь безучастно положила тяжелую мосластую голову на обгрызенную ясельную жердь. Афанасий постоял около стойла и медленно пошел вдоль прохода, низко опустив голову. Чувство неосознанной вины при виде голодных обессиленных животных мучительно терзало мужика.

«Господи, – думал он. – Мы мучаемся, а они, бессловесные твари, за что?..»

Афанасий остановился около предпоследнего стойла, где висел на веревках жеребец. Вся мужская сила и стать лошади была съедена без остатка безжалостным голодом. Рядом с ним, в соседнем стойле, находилась Воронуха. Еще совсем недавно крепкая и строптивая кобылица тоже истощала, но ее еще держали мосластые ноги. Она каждый раз встречала конюха тихим ржанием. Афанасий подолгу задерживался около своей любимицы, оглаживая ее лоснящийся круп, и подкидывал в кормушку побольше душистого сена. Но корма закончились, и сегодня Афанасий не услышал призывного ржания. Он с тревогой шагнул к стойлу, где была Воронуха; кобыла лежала на полу.

Жучков выдернул жердь, загораживающий вход, и вошел в стойло. Лошадь приподняла голову навстречу конюху и бессильно опустила ее на землю. Афанасий опустился на колени рядом с кобылицей. Он гладил свою любимицу по клочковато-топорщащейся шерсти и тихо приговаривал:

– Воронуха, Воронуха… и ты легла! А ведь ты была моя надежа!

«Надежа» приподняла голову и снова бессильно опустила ее на землю. Конюх глубоко вздохнул и тяжело поднялся с земли, бурча вполголоса:

– Поднимать кобылу надо, иначе околеет. Пойду за мужиками, покуда не ушли на раскорчевку.

Чертыхаясь и запинаясь на неровностях подтаявшей дороги, Афанасий побрел к бараку. Он раздраженно ворчал:

– Как раз те пару стожков, которы не дометали в хорошую погоду, и хватило бы до первой зелени! А теперя че? – спрашивал он себя. Его удручало то, что он, с его опытом, не смог убедить коменданта. Жучков остановился около барака, посмотрел на сырое промозглое небо и, передразнивая коменданта, сквозь зубы зло процедил: – Какая непогода! Ты посмотри на небо, умник!.. С твоим умом все кони попадают!

Жучков открыл дверь и нырнул в полутемный проем. Плотный, удушливо-кислый воздух и барачная полутень остановили его на пороге. Привыкнув к свету, он шагнул вперед.

Обитатели барака уже проснулись. Жарко топились обе печки. Хозяйки по очереди разогревали приготовленное с вечера фирменное блюдо – жидкую затируху из прогорклой муки. Через пару шагов Жучков остановился около топчана Лаврентия Жамова. Анна после завтрака прибирала посуду. Лаврентий, обжигаясь, пил крутой кипяток, заваренный смородиновыми веточками. Он поднял голову и похлопал рукой по топчану:

– Садись! – пригласил он Жучкова. – Ты, поди, уже к коням слетал?! Попей чайку; нальешь пузо горячей водой, вроде и сытый!.. – улыбнулся Жамов.

– Сесть-то можно и горячей воды с тобой вместе попить, а че дальше делать будем, бригадир? Седни и Воронуха легла на землю. Чем коней кормить – не знаю!

Опустив голову, Жамов молчал. Затем, встрепенувшись, он посмотрел на конюха:

– Вот че я думаю, Афанасий! За реку… на покос надо, пока дорога через реку не рухнула! Можить, по остожьям, по самой дороге че и наберем? Снег щас здорово сел, успеть надо! Ты сам-то как думаешь?

– Че тут думать, я за этим и пришел к тебе! Мужика три, четыре надо… – Жучков вопросительно посмотрел на бригадира.

Жамов согласно кивнул головой и добавил:

– Не только мужиков, а и ребятню, которы покрепче… Воронуху поднимать надо! – он поднялся с топчана и обратился к зятю. – Слышь, Иван! Помогите Афанасию. Возьми своих дружков и айдате в конюшню, кобылу поднять надо. – И уже снова к Жучкову. – Веди, Афанасий, мужиков на конюшню, а я зайду в комендатуру. – Бригадир открыл входную дверь и вышел на улицу.

По низкому небу все так же медленно ползли темные облака, готовые разродиться в любую минуту не то мокрым снегом, не то мелким секущим дождем. Лаврентий поежился, оглядев знакомую картину поселка, и буркнул себе под нос:

– Зиму, ладно… кое-как пережили, теперь весну надо перебедовать! Даст Бог, дотянем до свежей крапивы с лебедой! – оскальзываясь на неровностях подтаявшей тропы, он подошел к комендатуре и остановился на крылечке перед дверью. Лаврентий снова поднял голову и посмотрел на медленно ползущие облака. На его лице мелькнула довольная улыбка.

«Ястри те в нос, все одно пришла весна! Долго же мы тебя ждали…» – подумал Лаврентий.

И день-то был серый и по-весеннему промозглый, но уже и в помине не было той беспросветной безнадежности, которая невольно возникала у поселенцев в короткие дни глухой зимы, когда трескучие январские морозы до бледной голубизны вымораживали небесный свод и, казалось, хрупкий стеклянный купол навсегда отгородил едва теплившуюся на земле жизнь от остального мира. С такой внезапно возникшей уверенностью Жамов открыл дверь в комендатуру.

В жарко натопленной избе сидел на топчане Поливанов, свесив на пол босые ноги. Лаврентий снял шапку и, оглядывая комнату, спросил:

– Где Сухов?

– Еще вчерась ушел в участковую комендатуру. Талинин собирает всех поселковых комендантов на совещание. Тебе зачем Сухов? – Поливанов поднял голову и посмотрел сонными глазами на посетителя.

– Дак я того, предупредить хотел! На покос седни надо часть людей послать. Можить, удастся хоть какое-нибудь сено собрать, которое из-под снега вытаяло; попадали кони, седни последняя лошадь, самая крепкая кобыла, легла на землю.

– Ай-я-я! – покачал головой Поливанов.

– Вот и я говорю, ай-я-я! – усмехнулся Лаврентий. – Пока дорога через реку не рухнула, а то ить не седни завтра вода поверх льда пойдет! Успеть надо на покосы!

– Идите, – согласился Поливанов. – Ты бригадир, с тебя и спрос. Только учти, план по раскорчевке с тебя никто не сымет.

– Знаю, – усмехнулся Лаврентий.

– Вот и хорошо, коли знаешь! – Поливанов поднялся с топчана и зашлепал босыми ногами к столу. Сдвинув грязную посуду на край столешницы, он взял амбарную книгу и спросил: – Какое седни число?

– Кажись, девятое апреля! – неуверенно ответил Лаврентий.

– Осподи, – тихо проговорил Поливанов. – Время-то как бежит! Уже девятое…

«Для кого бежит, а для кого ползет», – с горечью подумал Лаврентий.

Поливанов обмакнул перо в чернильницу и посмотрел выжидательно на бригадира:

– Дак кого писать за реку?

Лаврентий перечислил людей и в свою очередь спросил:

– Ребятню не будешь записывать?

– Не буду, – не поднимая головы, Поливанов старательно скрипел пером. Кончив писать, он подозвал бригадира: – Иди, распишись под списком. Чтоб, значица, быть в ответе! Я за реку не пойду с людьми, обезножел совсем. Коленки скрипят – спасу нет! – завздыхал помощник коменданта.

Жамов надел шапку и подошел к столу:

– Где поставить?

Поливанов ткнул пальцем и подал ручку.

Лаврентий неловко взял загрубелыми пальцами тонкую ручку и поставил косой неровный крест.

– Ты осторожнее дави, сломаешь перо! – спохватился помощник коменданта.

Лаврентий смущенно улыбнулся и осторожно положил ручку на стол:

– Уж больно тонкая, ястри ее! В пальцах не чувствуется!..

– Тебе оглоблю в руки надо! – усмехнулся Поливанов, убирая ручку с книгой.

Когда бригадир появился в конюшне, Воронуха уже висела на вожжах, по исхудавшему крупу лошади волнами пробегала судорожная дрожь. Жамов погладил Воронуху по клочковатой, неряшливо сбившейся шерсти и, обращаясь к мужикам, проговорил:

– Пойдете седни на покос. Пока дорога не рухнула, надо по всем остожьям пройти и собрать вытаявшее сено. Спасать коней надо! – Продолжая машинально гладить лошадь, он повернулся к Жучкову: – Слышь, Афанасий, Сухова нет, а Поливанова я предупредил. Возьмите с собой ребятишек, которы постарше. Все лучше, чем в вонючем бараке сидеть. Пусть делом занимаются!

– Пусть занимаются, – поддакнул Жучков и продолжил: – День-то много длиннее стал; ходки две, поди, успеем сделать! – И вопросительно посмотрел на мужиков, толпящихся здесь же, в стойле.

– Все сено выцарапывайте из-под снега и гниль тоже! – наказывал бригадир.

– Ни клочка не оставим, дядя Лаврентий! – успокоил Жамова Николай Зеверов.

– Вот и хорошо! – проговорил довольный Жамов. – Только с выходом не задерживайтесь, – строго предупредил бригадир и пошел к выходу.

– Волокуши подправим и сразу тронемся! – крикнул вдогонку бригадиру Жучков.

Через некоторое время на реке, по сеновозной дороге, растянулась вереница людей. Дул сырой промозглый ветер. По низкому небу сплошной чередой плыли темные облака. Снег по краям дороги сильно осел. Унавоженная, она черной лентой перекинулась через реку, упираясь в оголенные прибрежные кусты.

Афанасий дышал полной грудью, чувствуя, как сырой весенний воздух поднимал ему настроение, подпитывал жизнеутверждающей силой. Он любил пасмурные весенние дни. Они обладали для Жучкова необъяснимой притягательностью. Тут было все – и радость встречи с весенними полевыми работами, и радость ожидания погожих солнечных дней. И наоборот – ведренные дни всегда вызывали у него чувство настороженности и тревожного ожидания. За солнечными, жаркими днями неизбежно наступали пасмурные, и, как всегда или почти всегда в крестьянской жизни, они были не ко времени.

Отвечая своим собственным мыслям, Афанасий буркнул себе под нос:

– Вот так и живем, язви его!.. Ждем все хорошего! А хорошее, вот оно – рядом, а рукой не дотянешься!

Афанасий внимательно, словно в первый раз, огляделся кругом и почти простонал:

– Осподи, богатство какое кругом: леса – стройся не хочу, покосы – держи скотину, сколько силов хватит, водищи кругом, а рыбы, рыбы… Жить бы и жить, дак нет – опять в крепость загнали! – и с надеждой, с какой-то наивной детской верой, обращаясь не то к себе, не то к своим попутчикам, закончил: – Можить, дождемся воли, можить, дадут жить… А?

Эх ты, русский мужик, русский мужик! Загнали тебя – хуже некуда, а ты все равно ждешь хорошее, надеешься на вольную жизнь. Радует тебя и весенний влажный воздух, и таежная глухомань. Оставшись, хоть на короткое время, сам с собой, забываешь и каторжный труд, и тайгу, которая держит тебя крепче любых тюремных стен. И видишь ты уже не стены тюремные, а богатство, которое окружает тебя со всех сторон. Нет… Не убить тебя, Россия! Будешь жить ты вечно, пока живут на твоей земле вот такие простые мужики, как Афанасий Жучков и как Лаврентий Жамов! А сколько их, Жамовых и Жучковых, по России!..

– Жди, дядя Афанасий, и воли, и богатства! Дадут – потом догонят и еще поддадут! – усмехнулся Кужелев Иван и махнул рукой: – Пусть горит оно синим пламенем – такая воля и такое богатство, от которых скотина дохнет, да и мы тоже!

Оскальзываясь на неровностях подтаявшей дороги, люди медленно шли, перебрасываясь между собой короткими отрывистыми фразами. Полдесятка ребятишек, отстав от взрослых, устроили соревнование, собирая по обочинам дороги вытаявшие клочки сена. Энергичная и быстрая Танька Жамова и тут была впереди всех. Она успела набрать уже целую охапку сена.

– Дядя Афанасий, куда сено складывать? – звонким голосом окликнула она Жучкова.

Афанасий, очнувшись от своих дум, обернулся и не смог сдержать радостного восклицания:

– Ты смотри, язвило их в нос; они уже по охапке сена набрали! Молодцы ребятишки! – он остановился, поджидая малолетних помощников. – Складывайте здесь! – указал Жучков на край дороги.

Танька бросила охапку сена в указанное место и стояла, размахивая затекшими руками, поджидая остальных сверстников:

– Чижелая! – проговорила, отпыхиваясь, девчонка.

Жучков одобрительно улыбнулся:

– Нам, Танька, побольше такой бы тяжести!

Подошли и остальные ребята и побросали свои охапки в общую кучу. Последним подошел Иван Грязев, самый старший из подростков.

– Самый старший, а охапка меньше всех, девчонка тебя обогнала! – подзадоривал ребятишек Афанасий.

– Ага, старший! – проворчал подросток. – Она из-под носа все выхватывает!

– Шевелись шустрее! – Жучков подправил кучу сена и довольно проговорил: – Ну вот, копна не копна, а навильник добрый будет!

Пока переходили реку, ребятишки набрали три копешки сена.

Перед тем как войти в кустарник на противоположном берегу, Жучков еще раз оглянулся:

– К зиме надо делать сани, много сена на волокушах растеряли. Пока сок береза не дала, успеть надо матерьял на полозья заготовить!

Наконец вся группа перешла реку. Сеновозная дорога взбиралась по пологому берегу среди густого кустарника. По обочинам дороги и на ветках растопырившегося кустарника кое-где висели клочки сена. Ребятишки с криком наперегонки кинулись собирать, развешенное на ветках сено, под добродушное подтрунивание взрослых, которые не останавливаясь шли вперед. Следом за людьми на обочине дороги вырастали все новые и новые кучки сена, собранные малолетними помощниками.

Дорога, попетляв среди кустарника на пологом взвозе, выскочила на покосы. Снежная равнина окружена потемневшим на весеннем ветру осинником. На ее черно-белых просторах, от появившихся первых проталин, виднелись полуразобранные изгороди, которые огораживали вывезенные зимой стога.

– Ну вот и пришли! – облегченно вздохнул Афанасий, направляясь к ближайшему остожью. За ним потянулись мужики с волокушами.

Жучков повернулся к ребятишкам:

– Федька, бери свою гвардию и слетай на стан. Помнишь… Там копешка должна хорошая остаться, если осенью ее дождем не пролило.

– Помню, дядя Афанасий! Щас проверим! – с готовностью отозвался мальчишка и на правах старшего скомандовал: – Вали за мной, ребята!

Снег уже сильно осел. Покосная грива на первых проталинах ощетинилась жесткой прошлогодней травой. Сеновозная дорога петляла по покосу, нанизывая на себя одно остожье за другим. Федька остановился, оглядывая покос, и решительно проговорил:

– Ну ее, колесить по покосу… Мы так и к обеду до стана не дойдем! Айда напрямки!

– Куда по снегу! – возразил Иван Грязев. – Утопнем!

– Поди, не утопнем?! – возразил Федька и смело шагнул на целину, оставляя за собой неглубокие следы. Первопроходец обернулся и призывно махнул рукой: – Давай, ребзо, смелее, снег тут мелкий!

Ребячья цепочка потянулась вслед за проводником к видневшемуся на краю заснеженному покосу, наступая след в след. Низинки, где снег еще был глубокий, приходилось обходить. Петляя по целине, ребячья ватага все ближе подходила к намеченной цели. Когда осинник был почти рядом, Федька вдруг остановился.

– Че встал? – спросила нетерпеливо Танька.

Мальчишка стоял, напряженно вытянув шею и склонив голову набок, глаза у него блестели:

– А ты послушай, послушай!

Шум от шагов бредущих по снегу ребятишек, сопение, реплики переговаривающихся между собой путников мгновенно стихли. В наступившей тишине ясно послышался какой-то неопределенный звук, точно где-то недалеко журчал ручеек. Звук то стихал до едва слышимого шелеста, то набирал силу, заполняя собой все окружающее пространство. Иногда эта страстная, завораживающая песнь прерывалась вдруг гортанным яростным криком, точно копившаяся страсть вдруг вся разом выплескивалась наружу. После короткого затишья снова журчал ручеек бесконечной песни.

– Че это? – тихо спросила Танька.

– Косач токует! – так же тихо ответил Федька.

Ребятишки замерли, слушая завораживающую весеннюю песню. Затем они нетерпеливо завертели головами, стараясь найти неистового певца.

– Вижу, вижу! – воскликнула остроглазая Танька. – Вон…

На проталине прыгает! – Девчонка показала рукой в сторону осинника, к которому вел их проводник.

На небольшой круглой проталине яростно кружилась аспидно-черная птица. Раскалив докрасна брови, распустив лирообразный хвост с ослепительно белым подхвостьем, она то припадала грудью к земле, то вдруг с громким чуфыканьем подскакивала, часто-часто махая крыльями.

– Во-о дает! – не удержался от восхищения Федька.

Афанасий тихо подошел сзади к сгрудившимся в кучку ребятишкам и буднично проговорил:

– Это, паря, весна из него прет! Никуда от этого не денешься. Жизнь течет своим чередом. Она своего требует!..

А краснобровый красавец, точно галантный кавалер, все кружил на своем пятачке, ведя бесконечную песню.

– Дядя Афанасий, а косач-то на нашей копешке токует, которая осталась на стане! – Федька повернулся к Жучкову.

– Вижу! – Афанасий кивнул головой, соглашаясь с мальчишкой. – Пойдем, однако, посмотрим, как она осеннюю мокреть перестояла да зиму пережила!

Заготовители двинулись к осиннику. Федька шел впереди, выбирая дорогу. Нетерпеливая Танька все порывалась выйти вперед, обогнать проводника, но, сойдя со следа и провалившись в глубокий снег, она ворачивалась на протоптанный след и недовольно бубнила:

– Плетешься, ровно стельная корова!

– Иди ты! – вполголоса огрызался Федька.

Афанасий молча улыбался в бороду, думая про себя: «Ну и заноза растет… Ни себе, ни своему мужику, который будет, покою не даст!»

Стараясь не шуметь, ватага приближалась к токующей птице. Косач, казалось, не обращал внимания на подходивших людей и продолжал все так же неистово бормотать, распустив крылья и кружась на пятачке. Уже хорошо можно было рассмотреть красавца, его рубиновые брови, отливающую глубокой зеленью черноту оперения, ослепительно белое подхвостье и вильчатый лирообразный хвост. Ребятишки снова невольно замерли, любуясь токующим косачом.

– Какой красивый! – звонким голосом воскликнула Танька.

Птица смолкла и, склонив головку набок, неподвижно застыла. Весь ее настороженный вид, казалось, говорил: «Кто вы? Откуда взялись на мою голову?»

Жестко зашумев крыльями, косач неожиданно сорвался с места. Описывая низко над гривой широкий полукруг, птица стала постепенно набирать высоту, удаляясь в сторону березового колка, где, густо обсыпав вершины деревьев, сидели его собратья.

– Дергат тебя за язык! – Федька недовольно покосился на спутницу.

Девчонка смущенно молчала, провожая взглядом улетающую птицу.

Иван Грязев, самый старший из подростков, с сожалением проговорил:

– Ружье бы… Вон сколько мяса сидит на деревьях!

– Ты попробуй подкрадись к ним! – со знанием дела возразил Федька.

– Ты дай сначала ружье, а там посмотрим! – вдруг окрысился на товарища Иван. – Я смотрю, шибко умные!..

– Да не подкрадешься… – начал было Федька.

– Будя спорить по пустякам! – оборвал мальчишечью перепалку Афанасий. – У нас тут дело поважнее! – Он не спеша подошел к обтаявшей копешке и с трудом просунул руку вовнутрь слежавшегося за зиму сена. Выдернув из середины копны клок зеленой сухой травы, он поднес ее к лицу и, вдыхая медвяный аромат, довольно проговорил: – Хорошо сохранилось, язви ее! Словно вчера сметана! – Затем повернулся к ребятишкам: – А ну, братва, навались дружно, раздергайте ее и сложите рядом. Смотрите, чтоб ни клочка сена под снегом не осталось! Поняли?!

– Поняли, поняли! – ответила за всех Танька.

– Вот и ладно, раз поняли! Я пойду за волокушей… – и Жучков направился к остожью, где работали оставшиеся мужики.

Поздно вечером привезли последние две волокуши сена. Уставшие мужики и ребятишки разошлись по баракам, в загоне остался один Жучков. При тусклом свете звезд, появившихся на разъясневшем небосклоне, он неторопливо ходил с вилами в руках вокруг вороха сена и, словно заклинание, твердил вполголоса одно и то же:

– Господи, помоги сохранить лошадей! Господи…

 

Глава 31

По укоренившейся армейской привычке Михаил Талинин проснулся рано. Апрельское солнце только-только вставало, освещая розовым светом угол комнаты и потрескавшуюся давно не беленную печь. За печкой, на замызганной стене, висел умывальник, на соске которого зрела прозрачная капля, сорвавшись с конца соска, она глухо булькала о воду в тазике, и следом уже копилась следующая капля. На полу около печной дверцы лежала заготовленная с вечера охапка сосновых дров. Дом был старый, и за ночь комната изрядно нахолодала.

Талинин еще немного полежал с закрытыми глазами, слушая монотонную капель умывальника, затем резко откинул серое солдатское одеяло и сел на постели, поеживаясь от бодрящей свежести. Быстро надел валенки, которые предусмотрительно поставил с вечера около кровати. Сделав короткую зарядку из одних и тех же упражнений: энергично развел несколько раз руки в стороны, затем раз пяток присев, – он подошел к печке и открыл задвижку.

С улицы доносился звонкий стук топора.

– Ефим, однако, дрова колет! – тихо проговорил комендант, укладывая сухие лучинки и дрова в печку. На мгновение задумавшись о чем-то своем, он отрешенно смотрел в открытую печь, следя за тем, как слабый огонек, цепляясь за неровные края обломанных лучинок, с каждой секундой разгораясь, набирал силу. Убедившись, что растопка дружно занялась, Талинин прикрыл дверку. Затем не торопясь, аккуратно заправил постель на кровати, натянул на себя армейские галифе, гимнастерку и обулся в хромовые офицерские сапоги. Осадив голенища, он довольно похлопал по ним ладонями и поднялся с табуретки. Налил воду в чайник из кадки, стоящей около входной двери, и поставил его на плиту. Капли воды, скатившиеся с почерневших боков чайника, с шипением разбежались по горячей плите. Не торопясь, умылся и, достав из нагрудного кармана гимнастерки расческу, тщательно причесал густые русые волосы, глядясь в осколок зеркала, закрепленный на стене выше умывальника. Причесываясь, он озорно подмигнул себе и довольно улыбнулся.

От улыбки на молодом, почти юношеском лице, на щеках появились легкомысленные ямочки. Талинин согнал улыбку, стараясь придать лицу суровое выражение.

Ефим Смуров, по крестьянской привычке, вставал с восходом солнца. Вот и сегодня он вышел из дома и, стоя на крыльце, с удовольствием вдохнул полной грудью весенний воздух. Затем спустился с крылечка на застекленевший от утреннего заморозка снег и остановился, слушая незатейливые, по-колдовски завораживающие трели скворцов.

В Сибири к скворцам всегда относились с каким-то трудно объяснимым благоговейным трепетом и стар и млад. Наверное, потому, что эти вороненые с просинью птицы первыми приносили на своих крыльях весну. В конце марта появлялись первые пернатые разведчики. Вся васюганская ребятня начинала ремонтировать старые и сбивать из досок или долбить из дуплянок новые скворечники. Хоть и наступало временное ненастье с прилетом первых скворцов, но упорный ребячий стук во дворах прогонял непогоду. И наступали солнечные апрельские деньки с легкими утренними заморозками.

Во дворе у Смурова висело два скворечника, установленных на высокие сосновые жерди. Задрав кверху бороду, Ефим с наслаждением слушал птичий концерт.

– Ишь, че вытворяют, стервецы! – не удержался он от похвалы, наблюдая, как изнемогали от песен пернатые певцы, припадая грудкой к крышке скворечника. Послушав короткое время скворцов, Ефим пересек двор и зашел в пригон. В лицо пахнуло навозом и парным молоком, недавно отелилась корова. Ефим потрепал свою кормилицу по спине:

– Че, Зорька, соскучилась по своему сыночку? Потерпи маленько, окрепнет Мартик – придет к тебе.

Корова шумно вздохнула, скосив черный блестящий глаз на хозяина.

Ефим выкинул из ясель объедки и положил в них навильник свежего душистого сена:

– Хрумкай, Зорька! – он почесал коровий бок и вышел из пригона. Затем направился в загон, где совсем недавно стояли его две лошади, а сейчас осталось только пяток овец; круторогий баран Борька шарахнулся в сторону, ударившись об изгородь, за ним беспорядочной гурьбой метнулись овцы. Ефим улыбнулся:

– Вот уж действительно – бараны! – он подкинул в кормушки свежего сена, постоял около пустых конских стойл и вышел из загона.

– Осподи, вот и все хозяйство! – с горечью пробурчал Ефим, подходя к куче березовых чурок.

Талинин отрезал горбушку подового хлеба, который пекла ему Серафима Смурова. Хлеб был мягкий, с блестящей черной корочкой; разодрал вяленого язя. Ободрав шкуру с вяленой рыбы, он с удовольствием впился зубами в светло-желтую, лоснящуюся от жира рыбью спинку. Язь был осеннего улова – жировой. У такого язя даже хвостовая часть светится, насквозь пропитанная жиром. Талинин медленно, с наслаждением жевал рыбье мясо, отщипывая от горбушки хлебную мякоть и машинально кидая ее в рот. В кружке, рядом на столе, стыл крепко заваренный чай. Он не любил горячий чай и ждал, пока тот остынет.

«Ты погляди, – мысленно рассуждал он. – И мука та же самая из одного мешка, а вот у одной хозяйки хлеб – мягкий, душистый; у другой – заклянет, словно камень. Начнешь жевать – растет во рту. (Раньше он перебрал несколько хозяек, пока не остановился на Серафиме Смуровой.) – Опять же взять рыбу, одна и та же… у Ефима во рту тает, у его брата язями хоть гвозди забивай!» – он взял кружку, отхлебнул маленький глоток, поморщился и отставил в сторону. Чай еще был горячий.

– Хорошие хозяева, ничего плохого про них не скажешь! – проговорил Талинин. Ему вообще нравилась семья Смуровых. Ефим, резкий в суждениях, но прямой и честный, готовый всегда помочь и односельчанам, да и спецпереселенцам. Под стать мужу жена Серафима и сыновья-подростки. Талинин с удовольствием наблюдал за Кешкой и Иваном, которые во дворе, ловко орудуя долотом и молотком, умело мастерили дуплянки для скворцов.

Талинин знал из донесения «Шестого», что Агафья по просьбе Ефима забила лося для покосников. Комендант озорно подмигнул и вполголоса пробурчал:

– Ниче, паря, все знаем – че делается по поселкам! Все вы у меня как на ладони! – он отхлебнул подостывший чай и закончил: – Так что, Ефим, спасибо тебе не скажу, а забыть – забуду!

Покончив с завтраком, Талинин открыл сейф и достал тонкую папочку с документами, привезенными рассыльным из районного ОГПУ последней санной почтой, и другую папку с донесениями поселковых сексотов. Закрыв сейф, он подошел к столу и вновь стал перечитывать присланную инструкцию.

«…Для спецпереселенцев – стариков, инвалидов и лиц с ограниченной трудоспособностью организовать промартели, ориентируясь на местные условия и местное сырье. Для трудоспособного населения организовать в текущем году неуставные колхозы. Обратить особое внимание комендатур на раскорчевку тайги под поля. Начиная с текущего года на каждого работника неуставного колхоза будет доводиться норма по хлебопоставкам, в зависимости от количества раскорчеванной площади. Баржи с семенными рожью, овсом и картофелем для личных огородов будут весной с первой навигацией».

Кончив перечитывать инструкцию, Талинин отложил папку со служебными документами и придвинул к себе с донесениями сексотов. Раскрыл папку и выбрал из нее донесения «Шестого». Собрав их стопкой, он довольно хмыкнул:

– Старается мужик! Старайся, старайся… – бурчал под нос комендант, перебирая донесения. Найдя нужный листок, вырванный из амбарной книги, он стал снова перечитывать его. Нацарапанные карандашом вкривь и вкось каракули, гласили: «Лаврентий Жамов все время подбиват народ корчевать гарь. Евонный зять, Иван Кужелев, нынче зимой заблудился и натокался на каку-то гарь в тайге. Грит, десятин сто, а можить, и все двести. Я, грит, на глаз определял, сажени у меня с собой не было. Земля там навроде получше будет – супесь. Вот Лаврентий с тех пор все заводит разговор, подбиват народ». Талинин перестал разбирать каракули сексота и откинулся от стола, барабаня пальцами по столешнице:

– И правильно делает! – проговорил вслух комендант. Он встал со стула, прошелся по комнате из угла в угол и снова повторил: – И правильно делает!

Шестой поселок давно был зубной болью коменданта. Расположен он был в самой что ни на есть кондовой тайге, уткнувшейся в глинистый берег Васюгана. Другие поселки расположены на более светлых, редколесных местах.

– А вот шестой!.. Сунули в самую темень! Все лето и зиму бьются спецпереселенцы и только-только под деревню и расчистили… Неуставные колхозы надо нынче с весны организовывать, а какой там колхоз, если земли под посевы нету…

Комендант остановился посреди комнаты и недовольно рубанул рукой:

– Им че, ткнули на карте место, и не моги ни вверх, ни вниз по реке… а тут на месте расхлебывай! – Он прислушался к стуку топора во дворе и уже спокойнее проговорил: – Пойти, что ли, к Ефиму потолковать, можить, он что про гарь эту знает! – Михаил накинул на плечи полушубок и вышел на крыльцо.

От яркого солнца, еще низко висевшего над горизонтом, Талинин зажмурился. Открыв глаза, он посмотрел на соседа и сбежал с крылечка:

– Здорово, Ефим! Кажись, дожили и мы до весны! – весело проговорил Талинин.

– Здорово, начальник! – ответил Смуров и глубокомысленно, с хитроватой улыбкой заметил: – Опосля зимы вроде всегда весна бывает. Сколь годов живу – наоборот ни разу не было!

– Правду говоришь – наоборот не бывает! – рассмеялся комендант. Он подошел к Ефиму и протянул руку:

– Здорово еще раз!

Ефим подал руку коменданту и ответил на рукопожатие:

– Здоров, здоров будь! – И снова с хитроватой улыбкой пояснил: – Лишнее здоровье, паря, еще никому не помешало! – Он поставил на попа одну из березовых чурок и сел, приглашая соседа: – Садись, передохнем немного!

– Тебе-то можно, а мне вроде бы рано еще! – поддерживая шутливый разговор, ответил Михаил, усаживаясь рядом со Смуровым на такую же чурку. И уже серьезным тоном по-деловому спросил: – Ты, Ефим, про гарь, которая около Нюрольки или где-то в той стороне, ничего не знаешь?

Смуров удивленно посмотрел на собеседника и ответил:

– Знать-то знаю, хорошо знаю, а бывать на ней не приходилось. – Он помолчал немного и снова медленно заговорил: – Как не знать, лет десять уже прошло. Как раз в первый год, как мы с Серафимой пришли на Васюган, тайга и горела… Почитай, весь покос в дыму и косили, пока грозой огонь не прибило. Ох, и сильная гроза была, отродясь такой не видывал! – Ефим внимательно посмотрел на собеседника и с нескрываемым любопытством спросил: – Тебе-то зачем?

– Да так, Ефим, для интересу спросил!

– Ты, паря, не финти; за так и чирей даром не сядет!

– За так и чирей даром не сядет! – в унисон соседу повторил комендант и поднял глаза на собеседника: – Понимаешь, Ефим, поселок «Шестой» у меня… Уж больно плохое место; тайга – невпроворот! Какие там поля – хошь под деревню бы расчистить! Вот я и подумал про эту гарь. Хотел узнать, далеко она от поселка и сколько ее там!

– А-а, – понимающе хмыкнул Ефим и с сожалением заговорил: – Не бывал я там, паря! – И словно оправдываясь, продолжил: – Да и зачем мне там быть! – Он махнул рукой в сторону Лисьего озера: – Мне и тут для промысла места хватает. Почитай, от Кильсенки до Игомьяха да и подале – все уголки таежные знаю! – Ефим белозубо улыбнулся, вороша загрубелыми пальцами бороду:

– По ту сторону Васюгана далеко не был, только шишковал в урмане за чвором – дак это совсем рядом! – он посмотрел на реку, покрытую ослепительно белым снегом, на синеющую за рекой тайгу и с чисто детским удивлением проговорил: – Даже не верится, что через две-три недели пройдет лед на реке! Ну и силища-а, мать ее за ногу!..

Ефим перевел взгляд на собеседника:

– В этом деле тебе может помочь Агафья. У нее где-то там зимовье, однако, рядом с гарью. Если не рядом, то все одно знает; она тебе и покажет дорогу. Агафья не седни-завтра должна появиться в поселке. Она каждый год в это время, перед распутицей, приходит за продуктами; вот ты с ней и поговори.

Ефим поднялся с чурки, взялся за топор, примерился и хэ-к: березовый чурбан со звоном разлетелся на две половины.

– Ловко! – не удержался от восхищения Талинин.

– Пока мороженое – только и колоть, а стоит имя отойти в тепле – ни в жисть не расколешь! – пояснил Ефим, устанавливая на попа следующую чурку.

Агафья проснулась рано. Сквозь замутненное, ни разу не мытое оконное стекло карамушки пробивался яркий солнечный луч. Высветив большую связку беличьих шкурок, подвешенных к потолочной матке, он разлегся на грязном полу, разделив зимовье на две части. В темном углу около печки возилась уже Анисья. Слышно было, как старуха что-то бормотала себе под нос, гремя железной дверкой и дровами. Наконец чиркнула спичка, осветив морщинистое лицо со спущенными седыми волосами. Тонко надранная береста, пузырясь и скручиваясь, дружно занялась. Старуха прикрыла топку. Продолжая бормотать, она взяла большой закопченный чайник и вышла на улицу. Яркий солнечный свет, усиленный отражением от белого снега, наотмашь ударил старуху по глазам. Анисья, прищурив и без того узкие глаза, встала, привыкая к яркому свету.

Лыска, свернувшись калачиком недалеко от входной двери, поднял голову, посмотрел на старуху и снова сунул нос между задних ног, прикрыв его пушистым хвостом. Только чутко подрагивающие собачьи уши говорили о том, что их хозяин все знает, что происходит далеко вокруг. Мягко ступая торбасами из оленьей шкуры, старуха подошла к изрытому сугробу, плотно набила чайник снегом и вернулась в зимовье. Поставив чайник на плиту, она присела на низенькую скамеечку и стала набивать махоркой прокуренную трубку.

– Однако, надо поселок идти. Мука кончатся, сахар кончатся, табак кончатся… – перечисляла Анисья, глядя на топчан, где лежала дочь.

– Знаю, – ответила Агафья, поднимаясь с постели. – Седни пойду!

В короткой оленьей дошке, мягких торбасах, ярко расшитых цветными нитками и стклянным бисером, она вышла из зимовья. Лыска пружинисто вскочил на ноги. Вытянув передние лапы и припав грудью к земле, собака потянулась, широко, с подвывом зевая. Затем Лыска степенно мелкими шажками подошел к хозяйке и ткнулся черной пуговкой носа в ее ноги, умильно повиливая хвостом. Агафья потрепала собаке загривок, ласково приговаривая:

– Хароший собачка, умный! – и, продолжая гладить собаку, приговаривала: – Седни, однако, поселок пойдем! Беличьи шкурки надо сдать. Продукты в «Сибпушнине» получить. Однако, дорога скоро спортится. Торопиться надо, Лыска, шибко торопиться!

Собака, склонив голову набок, внимательно слушала хозяйку.

Пока Агафья была на улице, Анисья успела вскипятить чай и разогрела лосятину в котелке, приготовленную со вчерашнего вечера. Агафья села за стол рядом с матерью и достала из котелка кусок лосятины. Отрезая острым охотничьим ножом кусочки мяса, она неторопливо бросала их в рот, запивая наваристым бульоном.

Анисья с наслаждением прихлебывала из кружки крепко заваренный чай, искоса поглядывая на дочь.

– Ты шибко долго там не гости! – наставляла она Агафью: – Шкурки сдай в «Сибпушнину», продукты получи, чай попей у Ефимки и назад. Дорога скоро спортится!

– Знаю, – односложно ответила Агафья, заканчивая завтрак.

Солнце еще не успело высоко подняться над деревьями, как Агафья уже собралась. В легких нартах лежал мешок с беличьими шкурками и котомка с куском вареной лосятины. Тут же вертелся Лыска, успевший отдохнуть после изнурительного охотничьего сезона, нетерпеливо поскуливая.

– Скоро пойдем! – посмеиваясь, успокаивала своего любимца Агафья: – Еще успеешь ноги набить; дорога, паря, длинная!

Около избушки, засыпанной по самую крышу снегом, отчего она была похожа на большой сугроб, стояла Анисья и внимательно следила за сборами дочери.

«Савсем выросла девка», – думала Анисья, наблюдая за неторопливыми, но спорыми движениями Агафьи, ловко управляющейся с нартами. Она с материнской тревогой думала о судьбе дочери.

Агафья закрепила на нартах мешок с пушниной и котомку с продуктами. Еще раз оглядела снаряженную нарту, довольно хмыкнула и позвала собаку.

– Лыска, ко мне!

Пес услужливо заскулил и с готовностью уселся на снегу впереди нарт, ожидая, когда хозяйка наденет на него простую упряжь, состоящую из сыромятного поводка, привязанного к оголовку нарт, и хомута, сшитого из широкого ремня, обтянутого холстиной. Агафья надела хомут на собачью шею и пропустила поводок между передних ног собаки. Затем встала на лыжи, подбитые камусом, и повернулась к матери.

– Я пошла! Придержи Тайжо, а то увяжется за нами! – попросила она мать.

– Тайжо, Тайжо, иди сюта! – Анисья похлопала ладошкой по голенищу торбаса.

Верткая сучка с нетерпеливым визгом носилась вокруг нарты.

– Тайжо, Тайжо! – строгим голосом старуха снова окликнула собаку. Постоянно оглядываясь на нарту и нетерпеливо поскуливая, сучка приблизилась к старухе.

– Сидеть! – скомандовала Анисья, слегка прижав ее рукой к земле. Нехотя, точно это был не снег, а раскаленная сковорода, нервная, непоседливая сучка присела на мелко подрагивающих лапах. – Хароший собачка! – скупо похвалила старуха Тайжо, поглаживая ее загривок.

Агафья поправила упряжь на собаке, взяла ружье и повернулась к матери:

– Завтра приду, – и скомандовала кобелю: – Лыска, вперед!

С готовностью вскочив на ноги, собака натянула постромки. Полупустые нарты легко сдвинулись с места.

– В поселок, Лыска, в поселок! – направила Агафья своего помощника.

Повизгивая, кобель устремился по знакомой лыжне. Следом за нартами скользила на лыжах Агафья. Одиноких путников окружала безмолвная нарымская тайга. Только ослепительное солнце, легкое шуршание под полозьями нарты оплывшего ноздреватого наста да неистовая дробь дятлов, доносившихся из разных таежных уголков, еще больше подчеркивали глубокую тишину весенней тайги.

Лыжня вынырнула из темного урмана на просторную болотистую равнину. Осевший снег обнажил верхушки багульника, порыжевшие метелки рогоза, растущего по берегам многочисленных замерзших лывин и озерушек, прикрытых толстым слоем снега. Отчего вся равнина была похожа на картину, раскрашенную по белому полю черными и светло-коричневыми красками. Из снега, по всей равнине, торчали сухостоины цвета темного серебра. На некоторых из них сочными каплями чернели вороны, такие же безмолвные и загадочные, как сама тайга.

Молодая тунгуска мельком оглядела знакомое место и с легкой тревогой подумала: «Шибко снег садится. Однако, торопиться надо!» – Она оглянулась назад, где по лыжне, старательно налегая грудью на постромки, тащил нарту Лыска.

– Хог, хог! – резким, гортанным окриком подбодрила собаку Агафья и сама прибавила шаг.

Лыска, подхлестнутый окриком хозяйки, еще старательнее потянул за собой нарты. На другой стороне болота их поджидал темный урман, за которым снова болото…

Путь у них был еще длинный…

Во второй половине дня, ближе к вечеру, Ефим кончал колоть дрова. Вдруг в деревне, недалеко от сибпушниновского дома, послышалась свирепая собачья грызня. Ефим опустил топор, прислушиваясь к собачьему вою. Смуровский кобель черно-белой масти, по кличке Моряк, вздыбив шерсть на загривке, навострил уши. В следующий миг он стремительно рванулся по двору мимо хозяина и перемахнул через забор.

Ефим подошел к воротам и с интересом выглянул на улицу. Около высокого крыльца сибпушниновского дома, свившись в тугой клубок, грызлись собаки. Клубок вдруг распался. В середине стаи стоял серый кобель, на высоких стройных ногах и с белой отметиной на лбу.

– Однако, Агафьин Лыска порядок наводит! – улыбнулся Ефим, следя за Моряком, который распластался над дорогой, приближаясь к деревенской своре собак. Лыска, весь напружинившись, следил за налетавшим на него противником. В следующий миг Лыска стремительно кинулся вперед и ударил грудью набежавшего кобеля. Моряк опрокинулся на спину, беспомощно задрав кверху лапы, а Лыска уже трепал противника острыми клыками за загривок. Кобель с воем вырвался и отскочил в сторону, а Лыска с видом победителя ходил внутри круга. Пространство круга все расширялось и расширялось, деревенские собаки, не выдержав вида грозного пришельца, отступали все дальше и дальше. Некоторые из них, поджав хвосты, трусливо разбежались по своим подворотням. Наконец на улице остались только Лыска и Моряк.

Из дверей комендатуры вышел Талинин.

– Что за грызня на улице? – спросил он у соседа.

Смуров повернулся на голос коменданта:

– Тут Агафьин Лыска порядок наводит! – с усмешкой проговорил Ефим. – Легка на помине… Только седни про нее говорили. Вот с ней, Михаил, про гарь и поговори. Она скоро сюда придет. Управится с делами в «Сибпушнине», к нам ночевать придет!

– Может, к ней в «Сибпушнину» сходить, а то надумает сразу в тайгу! – неуверенно проговорил комендант.

– Не-ет! – заверил Ефим коменданта. – На ночь глядя не пойдет! У нас ночует, а утром рано уйдет к себе.

Вечером в смуровской избе было застолье. Собравшихся за столом людей скупо освещала семилинейная керосиновая лампа с металлическим абажуром, подвешенная над столом к потолочной матке. За столом хозяйничала Серафима. Она наливала гостям горячий чай из самовара, угощала пышными румяными шаньгами. Агафья спустила кухлянку с плеч и осталась в легкой ситцевой кофточке, облегавшей высокую грудь. Раскрасневшаяся, она с наслаждением пила из блюдца горячий чай. Как водится в таких случаях, за столом велась неторопливая беседа.

– Так говоришь, хороший нынче промысел был? – спрашивал с интересом гостью Ефим.

– Хороший! – односложно ответила Агафья и пояснила: – Белки шибко многа было!

– Мать-то как? – поинтересовалась Серафима.

Гостья посмотрела на хозяйку и ответила:

– Мама тоже промышляла белку рядом с карамушкой. На Нюрольку не ходила – шибко старая.

– Как нащет зверя, добыли нынче… али как? – спросил в свою очередь Ефим.

– Добыли и лосей, и Амикан-хозяина! – Агафья отодвинула пустое блюдце, отерла рукавом кофточки пот, обильно выступивший на лбу и посмотрела на Ефима: – Первый раз такое видела, паря! Охотились мы с мамой по первому снегу в Сигельборе.

На Нюрольку я потом ушла, одна, – пояснила Агафья. – Слышим, Лыска забухал, потом – Тайжо. Мама и говорит, однако, берлога! Пойдем – подымут собаки, уйти может. Идем, торопимся… Смотрим, Лыска на сугроб лает, рядом Тайжо ярится. Подошли ближе, слышим, Амикан фыркает. Мы еще ближе… Он как выскочит… Я его и уложила с одного выстрела. Ха-арошая матка, здо-ровущая! Лыска матку не треплет – на берлогу лает. Мама крикнула: «Не подходи близко, там еще есть!» Только успела ружье перезарядить, опять снег кверху и один за другим – два Амикана и – в разные стороны. Я – одного, мама – другого стрелила. А Лыска снова на берлогу лает. Мы подошли ближе. Тихо… Мама и говорит: «Затаился, сам не выйдет, шестом надо выгонять». Вырубили жердь, и ею в берлогу. Только сказала: «Там, однако!» – жердь вылетела из рук, и она упала в снег. Выскочил еще один, я его и стрелила. Вот так, паря! Первый раз такое видела; четыре Амикан-хозяина в одной избе! – Агафья от такой длинной речи снова вспотела, словно выпила еще кружку горячего чая.

– Хорошие у тебя собаки! – с завистью проговорил Ефим.

– Хорошие! – согласилась Агафья и в свою очередь спросила: – А ты как промышлял?

– Тоже неплохо! – ответил Ефим. – Кильсенка – место богатое! Ты же мою избушку знаешь?!

– Знаю! – кивнула головой Агафья.

Комендант, сидевший молча за столом все это время, не вытерпел и с усмешкой сказал:

– Ты, Агафья, наверное, каждую кочку вокруг на болотах знаешь, каждую сосенку в тайге!

– Знаю! – ответила Агафья и посмотрела на Талинина: – Я еще в куженке на олене здесь кочевала!

– В какой куженке? – не понял Талинин.

Ефим, улыбаясь, пояснил:

– Люлька берестяная. Завернут ребенка в шкуры, уложат в куженку и завьючат на верхового оленя. Так Агафья с грудничков по тайге кочевала.

– Так же потерять ребенка недолго! – искренне удивился Талинин.

Ефим махнул рукой и спокойно заметил:

– Ну-у, паря, такого не бывает. У них специально олень такой приучен, по всякому месту пройдет, куженку не ворохнет. Не кажный олень под куженкой может ходить!

Агафья, слушая пояснения Ефима, согласно кивала головой.

Комендант тронул тунгуску за руку и с надеждой спросил:

– Если тебе каждая кочка в тайге знакома, поди, и про гарь на Нюрольке знаешь!

Агафья внимательно посмотрела на собеседника:

– Знаю, а тебе зачем?

– Да просто, хотел узнать, сколько ее там и далеко ли она от поселка! – стал объяснять Талинин.

– Бо-ольшая гарь!.. Километров двадцать будет от поселка, – пропела Агафья и лукаво улыбнулась. – Где Ванька Кужелев живет. Ха-ароший мужик!

– Ты что, Кужелева знаешь? – удивился комендант.

– Знаю. Зимой в тайге встретила, – коротко ответила Агафья.

– Может, покажешь дорогу?! – не отставал от нее Талинин.

– Пошто не показать, покажу. Лед на реке пройдет, вода спадет, и покажу!

Талинин нетерпеливо передернул плечами.

Агафья посмотрела на нетерпеливого собеседника и спокойно объяснила:

– Раньше не пройти… Шибко воды весной много, ждать надо!

Талинин согласно кивнул головой и, положив свою руку на девичье запястье, слегка сжал ее:

– Договорились, Агафья! Спадет вода, пойдем с тобой в шестой поселок, а оттуда – на гарь!

– Какой шестой? – спросила Агафья.

– Тот, где Кужелев живет! – в свою очередь улыбнулся Талинин.

– Ладно! – согласилась Агафья.

– Будь спокоен, начальник. Раз Агафья пообещала – сделает! – заверил Ефим коменданта.

 

Глава 32

Вот и прошумели весенние воды на Васюгане, подняли лед на реке, унесли его вниз по течению, разбросали по безбрежной ливе. Застрявшие на отмелях по берегам, источенные водой и весенним солнцем, обломки льдин постепенно рассыпались, словно трухлявые пни, на грязно-голубые ледяные иглы. Было пасмурно и прохладно. Сырой ветер вольно гулял по реке, вышедшей из берегов, вздымая крутые волны. Волны с глухим шумом набегали на глинистый яр, на котором стоял шестой поселок, ворошили на другой стороне реки густые заросли молодого тальника, залитого водой. Только что распустившиеся изумрудные листья тальника полупрозрачным зеленым туманом низко стелились над свинцовой водой. Зеленый туман причудливо клубился на ветру, словно старался укрыть от непогоды гнущиеся под напором воды и ветра упруго-гибкие ветви кустарника. Низко над водой стремительно пролетали утиные стаи. Скрывшись за густыми зарослями тальника, они с шумом рассаживались по полоям. Их заполошное кряканье и беспрестанный свист разносились далеко вокруг.

Лаврентий Жамов одиноко стоял на берегу, слушая несмолкаемый птичий гам и глухой рокот волн, набегавших на берег. Поеживаясь от сырого холодного ветра, он плотнее запахнул полы телогрейки.

«Вот и дожили до весны! – подумал Жамов, глядя на свинцовые воды Васюгана. – Через месяц и годовщина поселку будет!»

И вслух закончил свою мысль:

– Бежит время, ястри те!

Сзади, со стороны поселка, послышались легкие шаги. Лаврентий оглянулся. Выбирая места посуше на сырой тропе, осторожно шла Танька. Приблизившись к отцу, она с интересом спросила:

– Тятя, а ты че тут делашь?

– Не видишь… дрова рублю! – улыбнулся Жамов.

– Ну-у, тя-тя!

– Да так, Танька, ничего не делаю… Вот думаю стою…

– О чем думаешь? – не переставала расспрашивать отца девчонка.

– Ох и банный лист ты, Танька! – рассмеялся Лаврентий и легонько прижал к себе дочь; и уже медленно, с расстановкой заговорил: – Разве нам с тобой, дочь, не о чем думать? Вот я и думаю, как нам жить дальше! Уж больно жизнь наша походит сейчас на того бедолагу, которого захватила ночь и непогода в тайге. Остановился он и не знает, че делать, сыро кругом, темень наступает… Вот и мечется бедолага, выбирая место для ночлега, собирая сушняк для костра, пока совсем не стемнело. Но стоит только разгореться костру – и место уже не узнать – можно и обогреться, и отдохнуть, и ночь спокойно около огня провести. И нам надо, Танька, быстрее свой костерок разводить…

Он прижимал к себе родного маленького человека, который позволял ему высказать свои сокровенные мысли. Тут и не нужна была толпа: она могла и не понять, чего доброго, и осмеять, да и разуверить в собственных силах. Нет, тут нужна сокровенная беседа с самим собой или с таким маленьким родным человеком, который без оглядки верит тебе и, сам не сознавая того, невольно вливает силы, придает уверенности.

– А тут Нюролька еще… Гарь корчевать надо, язви ее… – продолжал задумчиво говорить Лаврентий.

Танька, захваченная внутренней отрешенностью отца, все плотнее прижималась к нему:

– Тя-ть! – заговорила девчонка. – Зачем на Нюрольке лес корчевать?

– Зачем, говоришь! – усмехнулся Лаврентий. – Вот и я думаю, зачем?! Может надо, а может и не надо. Хоть и говорят, дочка: «Жизнь прожить – не поле перейти!» – я с этим не совсем согласный; че ее усложнять зазря… Ведь не так много и надо человеку, чтобы жить. Жизнь, дочка, это свой дом, где можно отдохнуть, а не обчий барак; это поле, на котором колосится рожь, это мычание скотины в пригоне, плач и смех маленьких детей, брюзжание стариков. Теперь скажи мне, какая у нас будет жизнь, если полей не будет!

Девчонка не раздумывая сразу же ответила:

– Кособокая!

Лаврентий весело рассмеялся:

– Молодец, дочка, лучше и не скажешь… кособокая! – И задумчиво закончил: – Хоть так, хоть этак – все одно кособокая! Вот и выходит, что надо идти на Нюрольку, корчевать гарь и дома строить…

– Тять, и мы тоже!.. – Танька подняла голову.

– Кто это мы?! – с напускной строгостью спросил отец.

– Ну… я, Федька, Ванька! – неуверенно заговорила девчонка и понизила голос, предугадывая ответ отца.

– Нет, Танюшка, останетесь здесь. Тут тоже работы невпроворот!

Девчонка, по своему обыкновению, хотела возразить отцу, но потом передумала и тяжело вздохнула:

– Знаешь, тятя, как хочется в другое место; тут так надоело…

Лаврентий осторожно отстранил от себя дочь и слегка подтолкнул ее:

– Бежи, Танька, в барак. Сыро здесь, продует!.. – И с напускной строгостью: – Дайте хоть в воскресенье побыть одному!

Он проследил взглядом, как дочь, шлепая сапогами по грязной тропинке, скрылась за кустами тальника, и повернулся к реке.

Свинцово-тяжелые волны, непрерывной чередой набегавшие на берег, глухо шумели, опадая на прибрежной отмели, откатывались назад и снова наваливались на илистый берег. Вот так и мысли у Лаврентия менялись непрерывной чередой: то жизнь в поселке, то беспокойные думы о лошадях, то опять Нюролька…

…Вспомнилось апрельское собрание, когда участковый комендант незадолго до ледохода пришел в их поселок. Да и собрания, по сути, не было. Собрались они на улице, около барака. Благо день был теплый и солнечный. Никто их ни о чем не спрашивал, ни за что они не голосовали; прочитали им, как баранам, бумажку… Говорил один Талинин. В руках он держал листки бумаги, сшитые в углу суровой ниткой. Помахав листками перед собой, он продолжал говорить:

– Видите, у меня в руках инструкция, ее прислали из области. Все спецпереселенцы, которые инвалиды и старики, будут записаны в промартели, чтоб, значит, хлеб даром не ели, а остальные – в неуставной колхоз.

– Давай пиши, начальник, куда хошь! – послышался голос из толпы. – Нам все одно: что круглое таскать, что плоское катать, – лишь бы пайку хлеба давали!

Талинин, не обращая внимания на реплику из толпы, продолжал говорить:

– Еще у нас намечается одно большое дело. В центральном поселке, Белая церковь, к осени нужно построить школу. Это значит, от каждого поселка нужно направить по несколько плотников на строительство школы.

– Корчевать лес грамоты большой не надо, и так сойдет! – послышался из толпы насмешливый голос.

Лаврентий узнал по голосу Степана Ивашова. Отыскав его глазами в толпе, Жамов убежденно проговорил:

– Нам-то, Степка, все одно, знаем мы грамоту или нет, лес корчевать можно, а вот ребятишкам школа нужна! Да и тебе еще не помешает. Учеба, брат, карман не тянет!

– Ну-у, ты, дядя Лаврентий, разговорился! Дай начальству слово сказать! – прервал со смешком бригадира Николай Зеверов.

– Дак я чо! – смутился Жамов. – Пущай говорит. – И посмотрел на молодого подтянутого коменданта.

Талинин аккуратно сложил инструкцию и сунул ее в полевую сумку. Затем, прислушиваясь к репликам, доносящимся из толпы, нашел глазами Жамова и снова заговорил, теперь уже как-то неуверенно, словно советуясь с жителями поселка:

– Я недавно разговаривал с местными охотниками. Тут недалеко от поселка, километров двадцать или поближе, старая гарь есть. Может, ее попробуем раскорчевать?! – Он кончил говорить, пытливо оглядывая жителей поселка.

Спецпереселенцы молчали. Только Иван Кужелев быстро переглянулся с тестем и удивленно присвистнул. Лаврентий тоже удивился. Он на протяжении всего собрания все мучился, не зная, как подступиться с разговором к коменданту об этом деле. А тут – на тебе, Талинин первый начал разговор о гари. У Лаврентия свалился камень с души. Только осталось легкое чувство досады, словно он замахнулся, а ударить – не дали. И в то же время с большим облегчением подумал: «Слава те господи, хошь не я теперь зачинщик. А ну как не пойдет че-нибудь в этом деле? Шутка ли… и начальство, да и бригадники – и все на меня! Я подбил, я – крайний!» – Все эти рассуждения быстролетно пролетели в жамовской голове, а тем временем Талинин продолжал говорить:

– Около вашего поселка для полей места нет!

– Да уж, выбрано местечко! – угрюмо пробасил Федот Ивашов.

– Не я его выбирал. Без меня умные нашлись! – не сдержался Талинин. – И от хлебопоставок никто не освободит! Так что…

– Ты лучше скажи, начальник, как насчет картошки? – перебивая коменданта, звонким голосом прокричала Акулина Щетинина. – А то ить время подходит. Опеть в зиму без картошки уйдем. Чем ребятишек кормить будем?.. Баландой из прогорклой муки!

– Дай доскажу, не встревай с картошкой! – раздраженно осадил женщину комендант.

Акулина замолчала.

– Вот я и говорю, от хлебопоставок вас никто не освободит! Значит, нужно корчевать под поля. Здесь места нет; будем корчевать гарь, – все увереннее и увереннее говорил комендант. Затем поискал глазами Акулину, продолжил: – Насчет картошки могу сказать: весной по полой воде придет баржа с картошкой на семена. Будем распределять по всем поселкам; в первую очередь тем, кто выполняет норму и не нарушает режима!..

Лаврентий глянул на Сухова. Тот стоял поодаль от коменданта, в правой руке у него подрагивала неизменная плеть.

«Привезут картошку, опеть изгаляться начнешь!» – с неприязнью подумал Жамов. Очнувшись от дум, он зябко повел плечами и тихо проговорил:

– Однако, холодно! – И, оглядывая безбрежное васюганское половодье: – Ну и водищи, мать ее за ногу!

Лаврентий осторожно шагал по раскисшей тропе, выбирая места посуше. В затхлый и вонючий барак идти совсем не хотелось.

Он миновал бараки и направился к скотному двору, стоящему на краю поселка.

«Пойду, проведаю хозяйство Жучкова, – подумал Лаврентий. – Ожил маленько мужик!»

Сдвинув жердь, прикрывающую ворота, Жамов оказался внутри загона и не торопясь огляделся. В углу загона еще оставалась копешка сена, не съеденная лошадьми. Лаврентий с удовлетворением хмыкнул:

– Теперь, пожалуй, дотянем до новины. Вот-вот молодая зелень пойдет.

Ворота в конюшню были приоткрыты. Лаврентий окликнул:

– Афанасий, ты здесь?

– Здеся! – послышался ответ из темноты пригона.

– Вылазь на свет, че сидишь там, как крот в норе!

В приоткрытом проеме ворот показался Жучков.

– Кто меня звал? – подслеповато щурясь на дневном свету, спросил конюх.

– Че, не узнал? – улыбнулся Жамов.

– А-а! Бригадир!.. И в воскресенье не спится! – добродушно проговорил Жучков, направляясь к гостю.

– Не могу, паря, весной спать. Так бы и побежал куда-нибудь! – весело рассмеялся Жамов.

– Че бегать! – с затаенной грустью поддержал разговор Жучков. – Я бы щас все отдал, чтобы за чапиги плуга подержаться.

Из конца в конец по загону борозду прогнать… Живой дух оттаявшей земли вдохнуть. Грачиный грай послушать. – Голос у Жучкова дрогнул, глаза предательски заблестели. Мужик сконфузился: – Вот, язвило, стареть стал, че ли?!

– Не ты один такой, Афанасий! – не замечая минутной слабости собеседника, проговорил Жамов. – У меня тоже перед глазами моя земля стоит! – И уже раздраженно: – Ладно, че душу травить, былого не возвернешь… Тут щас жить надо! Помереть еще успеем! – И уже спокойнее, с расстановкой закончил разговор: – Ниче, тезка, зиму, кажись, пережили! Я смотрю, – он мотнул головой в сторону копешки сена, – до первой зелени, даст Бог, дотянем? А?

– Теперь дотянем! – заверил бригадира Жучков. – Сохраним оставшихся коней! Да-а, паря, жизнь берет свое, особливо весной. Щас, перед твоим приходом, Серко Воронуху покрыл!

– Да ну-у! – недоверчивым голосом протянул Жамов.

Жучков улыбнулся:

– Вот те и ну-у! Я еще с утра заметил: Серко ярится, и Воронуха вроде подпустить готова. Ну я их и вывел обоих в загон. Ить че, паря, интересно; только-только с веревок обоих сняли, еле-еле на ногах стоят… а жизнь-то идет! Берет, язви ее, свое! – Жучков замолчал, потом улыбнулся и с надеждой проговорил: – Хоть бы Воронуха зажеребилась, а? Как ты думашь?

– Будет Воронуха жеребая, Афанасий, будет! – заверил конюха бригадир.

– Дай-то Бог! – Жучков истово троекратно перекрестился.

Растянувшись в реденькую цепочку, по тайге шли люди. У каждого за спиной висел на лямках мешок с нехитрым скарбом и мукой для питания. Было сыро и прохладно. Как часто бывает в Нарыме, после солнечных теплых дней, при которых уже начали распускаться бело-кипенные кисти черемухи, наступило ненастье. С низко опустившегося темно-серого неба сыпал мелкий холодный дождь вперемешку со жгуче-колючей снежной крупой. Нетронутая тайга, с ее валежником и выворотнями, с густым молодым подростом, встала на пути спецпереселенцев. Осклизлые в мокрети корни, свившись клубками, словно змеи расползлись по земле, прикрывшись пластами ягеля цвета темного серебра. Люди скользили на предательских корнях, падали, чертыхались, поминая мать, черта, коменданта…

От надоедливого дождя промокали телогрейки по швам, тяжелые капли, копившиеся на отворотах шапок, стекали за шиворот.

Иван Кужелев приостановился на короткое время, снял шапку, резко стряхнул ее и вытер мокрую шею ладошкой.

– Ну и погодка, язви ее! Врагу не пожелаешь…

– Погода как обычная погода. На черемуху похолодало, – рассудительно и миролюбиво проговорил Жамов.

– Не могла она раньше или позже зацвести! – недовольным голосом пробурчал Иван и надел шапку.

– Да-а, тебя вот не спросили! – усмехнулся Жамов.

Впереди всех неторопливо шла Агафья. В легкой оленьей куртке с капюшоном, в таких же легких из оленьей замши штанах и торбасах, она, казалось, не замечала сырости. В такт шагам покачивался ствол ружья, висевшего на плече у хозяйки. Агафья не шла, а плыла по захламленной коряжистой тайге. Иван невольно залюбовался ловкими движениями молодой тунгуски. Оторвав от нее взгляд, он окликнул Талинина, который шел вслед за проводницей:

– Слышь, комендант! Может, передохнем малость, костер разведем да обсохнем маленько; промокли насквозь!

Талинин остановился. Обернувшись на голос, он оглядел людей, мокрых и усталых. Сам он тоже здорово промок, несмотря на плащ-палатку военного образца, которая укрывала его почти до самой земли. Талинин окликнул тунгуску:

– Агафья, может, и правда передохнем маленько?!

Проводница оглянулась на ходу, задержав на мгновение взгляд на Иване Кужелеве, и отрицательно покачала головой:

– Нет, паря, тут совсем плохо! Шибко сыро! Скоро ручей будет; там суше, там и передохнем!

Мимолетный, но внимательный взгляд тунгуски ожег Ивана.

Он смешался и нарочито бодрым голосом проговорил:

– Раз недалеко, значит, дойдем!

Судорожно дернувшись, цепочка людей снова двинулась в путь. Наконец лес поредел. Агафья остановилась, сняла с плеча ружье и повесила его на сучок ближайшего дерева. Перед ней, в невысоком кочкарнике, на котором сквозь бурую прошлогоднюю траву уже пробивалась свежая зелень, темнела холодная вода таежного ручья.

Через некоторое время на таежной опушке горело несколько костров. На вешалах, сооруженных на скорую руку, на вбитых в землю палках и кустах висели портянки, рубахи и телогрейки. Люди жались к живительному теплу, идущему от жарко горевших костров. Погода тоже сжалилась над путниками. Ветер, наконец, разорвал сплошную пелену низко ползущих облаков. Дождь кончился. Показались голубые разводья высокого неба. Мария Глушакова, единственная женщина среди бригадников, нехотя отошла от костра и смущенно проговорила:

– Пойду, мужики, прогуляюсь!

– Сходи, сходи! – Николай Зеверов повернулся к женщине, глаза его озорно блеснули: – Только, смотри, далеко не отходи, а то кашеварить будет некому. Не ровен час, медведь утащит!

– Нужна я ему! – фыркнула Мария, удаляясь от костра. Скрывшись за молодым подлеском, Мария прошла немного вверх по ручью. В осиннике, растущем по таежной опушке, все чаще стала попадаться молодая зелень. Сначала отдельные кустики растений жались к корням деревьев, потом стали попадаться небольшие полянки, пока они не слились в сплошное изумрудное море. Глушакова с интересом рассматривала сплошной ковер диковинной травы.

– Че это такое? – гадала женщина. – Ландыши? Да нет, вроде не ландыши! – Нагнувшись, она сорвала несколько былинок. Попробовала на вкус толстый стебель багрово-сиреневого цвета и нежную мякоть листьев, отдаленно похожую на лук.

– Дак это, наверное, и есть колба, про которую зимой говорил Лаврентий! – догадалась Мария. Управившись со своими делами, она набрала целую охапку незнакомой травы. Прижимая ее к груди, она пошла назад к костру.

– Лаврентий, это колба, че ли? Ты про нее зимой рассказывал? – спросила Мария, подавая пучок травы Жамову.

– Она самая!

– Ее много, шибко много по ручью и в другом – тоже! – проговорила тунгуска. – Шибко хорошая трава!

– Еще один ручей будет? – спросил Талинин у проводницы.

– Будет! – односложно ответила Агафья и успокоила: – За ним сразу гарь начинается!

– До второго ручья далеко? – в свою очередь спросил Иван Кужелев.

Агафья удивленно посмотрела на него; на лице у нее застыл немой вопрос, мол как так, паря! Ты же был зимой здесь. Поньжа совсем рядом, где мы с тобой шли.

Иван понял немой вопрос Агафьи и неопределенно пожал плечами. Зимой все было по-другому, сейчас он совсем не узнавал эти места.

Тунгуска отвела взгляд от Ивана и буднично проговорила:

– Нет, не шибко далеко! Щас гриву пройдем, потом поньжу, и будет ручей!

– Ни хрена… еще киселя хлебать и хлебать! – пробурчал недовольным голосом Ивашов Степан.

Талинин отодвинулся от костра и сухо скомандовал:

– Кончай перекур, а то засветло не успеем дойти до места!

Люди зашевелились, стали разбирать подсохшие вещи.

Жамов быстро обулся, встал и, взяв топор, позвал с собой несколько бригадников.

– Надо дерево завалить, переход через ручей изладить! Я тут присмотрел… – Он показал на излучину ручья, недалеко от костров, где на мысу росла одинокая осина. Помахивая топором, Жамов направился к дереву. За ним пошли Кужелев, Ивашов и Николай Зеверов.

Лаврентий обошел кругом осину, похлопывая ее ладонью по загрубелой коре, примерился и всадил топор в податливую древесину. Подошедший следом Иван стал рубить с противоположной стороны. Махая топорами, они неторопливо перебрасывались словами:

– Че ли, гать тележную придется делать? – вопросительно проговорил Иван.

Лаврентий на короткое время приостановился.

– Думаю, не надо. Тут мелко; кочкарник срубим – и на телегах вброд. Летом еще суше будет!

– Может, и так! – согласился Иван.

Николай и Степан, без напоминания, вырубили по увесистому стежку и уперлись ими в ствол дерева, направляя его в сторону ручья. Протяжно заскрипев, осина наклонилась и, тяжко ухнув, грохнулась наземь.

Лаврентий удовлетворенно хмыкнул:

– Ну вот! Теперь и сапоги не замочим!

Подошли и остальные бригадники. Мария остановилась около бревна и испуганно воскликнула:

– Ой, мужики, дак я же с этого моста сверзюсь! Ей-богу – сверзюсь!

Иван рассмеялся:

– Слышь, Марья! Чего забоялась: ты же вниз слетишь, а не вверх! Здесь низко – не убьешься!

– Че зубы-то скалишь! – огрызнулась Мария. – Лучше бы палку какую-нибудь вырубил!

Иван вырубил тонкий стежок и подал женщине.

– Держи подпорку!

– Вот теперь ладно, – успокоенно проговорила Мария. – С подпоркой и я барыня!

Ловко балансируя на бревне, первой перешла ручей Агафья. Потом комендант. За ними потянулась остальная бригада. Последней перешла ручей Мария.

Люди вновь углубились в девственную тайгу. Кроны деревьев сомкнулись над головой. Таежную тишину изредка нарушали резкими криками беспокойные сойки, да в кронах деревьев мелькали золотистыми лучиками молчаливые огневки. Нет-нет да взметнется вверх по стволу темнохвостая белка, сердито цокая на пришельцев. Застойный воздух, пропитанный прелью, смолой и терпким запахом багульника, дурманил голову.

Вдруг, недалеко от Агафьи, с пушечным грохотом с земли взлетел глухарь. Вильнув между стволами деревьев, тяжелая птица взгромоздилась на верхушку разлапистого кедра. Повозившись в сучьях, непуганая птица замерла, вытянув шею.

Вздрогнувшие от внезапного шума, люди остановились.

– Вот это гусь так гусь! – восхищенно проговорил Николай.

– Пожалуй, поболе будет! – усомнился более опытный Иван.

– Тише вы, знатоки! – одернул вполголоса парней Лаврентий.

Цепочка людей замерла, с интересом наблюдая за проводницей.

Агафья мягко переступила с ноги на ногу, выискивая удобное для прицела место, подняла ружье; раздался резкий удар выстрела. Ломая тонкие ветви, глухарь покатился вниз и тяжело ударился о землю.

Иван, как мальчишка, кинулся к дереву, у подножия которого лежала убитая птица. Он взял ее за шею и поднял с земли. Закостеневший белый клюв глухаря был приоткрыт; ярко, точно это была капля крови, краснела бровь. Иван покачал тяжелую птицу в руке:

– Матерый, идрит его в корень! – восхищенно проговорил парень.

Агафья неторопливо переломила ружье, вынула из патронника медную гильзу и положила ее в замшевую сумочку, висящую на поясе. Затем дунула в ствол, из которого сизым облачком вылетели остатки пороховой гари, и повесила ружье на плечо.

– Однако, хороший! – спокойно заметила тунгуска и зашагала впереди колонны.

Наконец кедрач закончился, и люди вышли на край болота, где спугнули лосиху с лосенком. Испуганно взмыкнув, лосиха кинулась в глубь болота, постоянно оглядываясь на длинноногое, неуклюжее свое чадо. Лосенок все больше и больше отставал от матери. Тогда лосиха развернулась и бросилась к лосенку, закрывая его своим корпусом, стала осторожно подталкивать своей тяжелой головой. Наконец лоси перебежали болото и скрылись в тайге. Люди молча наблюдали за зверями.

– Мать, она и есть мать: хошь у людей, хошь у зверей! – с улыбкой проговорил Жамов.

– Щас хорошо, гнуса нет! – Агафья поправила ружье. – Скоро гнус подымется – тогда худо. До смерти, быват, заедат!

– Да уж… – неопределенно пробурчал Иван, и бригадники побрели через неширокое болото.

На другой стороне болота, пройдя узкую полосу серебристого ягельника, люди снова уперлись в ручей, который незаметно петлял под старым колодником, покрытый сплошным ковром зеленого мха. По берегам ручья началась колба. Люди осторожно шли по изумрудному ковру, инстинктивно оберегаясь наступать на нежную траву. Но где уж там… заросли были сплошные!

– Вот богатство, вот богатство! – скороговоркой частила Мария. – Прямо под ногами лежит!

Лаврентий приостановился:

– Слышь, Мария! – обратился он к Глушаковой. – Надоть кажный день к баланде колбу давать, а то она вскорости отойдет! Хорошо бы посолить ее на зиму! – тихо проговорил Жамов.

– Кадку надо?! – тоже приостановилась Мария, вопросительно глядя на бригадира.

– Вот и я говорю, а кадки нет, и в подоле не посолишь! – с сожалением проговорил Лаврентий и решительно закончил: – Ниче, Мария, будут и кадки у нас, все будет…

Незаметно изменилась тайга. Людей окружал молодой осиновый подлесок вперемешку со стройными пихточками и пушистыми кедерками, а среди подроста густо щетинился высокий сухостой. Старый колодник в живописном беспорядке валялся на земле.

– Однако, пришли! – проговорила Агафья, показывая рукой перед собой: – Здесь кругом гарь!

– Наконец-то, – облегченно проговорил Лаврентий, скидывая свою поклажу на землю. – Тут стан сделаем, и до ручья недалеко, кашеварке за водой ходить; верно, мужики?

Уставшие люди равнодушно молчали. Они скинули мешки в общую кучу, потирая натруженные плечи, с интересом оглядывали будущее место работы.

Комендант коротко заметил:

– Смотрите сами; вам здесь работать, вы и место для стана выбирайте!

Степан Ивашов подошел к ближней сухостоине и надавил на нее рукой; дерево хрустнуло у самой земли и с шумом упало на землю, ломая по пути тонкие ветки подроста.

– Не знаю, как насчет полей, а дров у нас здесь будет много! – ухмыльнулся Степан.

Погода окончательно сжалилась над спецпереселенцами. Ветер стих. Клочковатые темные облака беспорядочной массой сбились на горизонте, оголяя над головой синее бездонное небо. Вечернее солнце высветило все кругом золотистым светом. Угрюмая и темная в ненастье, тайга посветлела и похорошела. Жамов взял топор и одним махом срубил тонкое деревце:

– Ну че, мужики! С балаганов начинали, с балаганов и начнем…

– Нам не привыкать строить такие дворцы! – берясь за топор, проговорил Николай Зеверов. – Жалко, гармони с собой нет!

– А гармонь-то зачем?! – спросил Иван.

– Как зачем! – хохотнул Николай. – Я б играл, а вы бы работали!

Степан Ивашов, примериваясь срубить очередное деревце, обернулся к Николаю:

– У тебя, паря, губа не дура; лучше топором сыграй!

– Придется!.. – дурашливо вздохнул Николай.

Еще засветло на расчищенной полянке стояло два вместительных балагана и один небольшой – под продукты и место для ночлега поварихи. Рядом с балаганами горел костер, возле которого трудилась Мария, натирая затируху для похлебки. Около костра, на свежесорванной траве, лежал разделанный глухарь.

– Однако, пойду! – проговорила Агафья, поднимаясь с валежины.

К ней подошел Талинин:

– Как договорились, Агафья, завтра приведем бригаду из седьмого поселка!

– Ладно! – ответила тунгуска. – Я утром приду сюда!

– Осталась бы ночевать. Поздно уже… – Талинин показал на закатное солнце.

– Нет, паря, пойду проверю карамушку! Давно не была! – Агафья поправила ружье, висевшее не плече, мельком переглянулась с Иваном и скрылась в таежных зарослях. Через некоторое время в отдалении послышался выстрел, потом еще один. Иван поднял голову:

– Однако, рябков гоняет деваха!

– Да-а, с ружьем тут не пропадешь, всегда приварок будет! – с завистью проговорил Николай.

Иван проснулся ночью, словно кто-то толкнул его в бок. Он выглянул в открытый проем балагана. Залитая мертвенно-голубоватым светом луны, спала тайга. Рядом, в балагане, непробудным сном спали усталые бригадники. Иван осторожно, стараясь не потревожить сон товарищей, выполз из балагана и подошел к затухающему костру. На кострище, прикрытом пуховым одеялом из пепла, кое-где пробивались вишнево-красные угли. Иван постоял около потухшего костра и, повинуясь неведомой силе, шагнул в лесные заросли. Словно невидимая рука уверенно вела его по тайге, освещенной неровным мерцающим светом луны.

Наконец – и полноводная Нюролька. Ведомый все той же рукой, Иван прошел берегом крутого яра и увидел красноватый огонек керосиновой лампы, призывно мерцающий сквозь маленькое оконце. Он постоял немного около входной двери и, набрав полную грудь воздуха, тихо вошел в карамушку.

Ничего здесь не изменилось, все было как зимой. Так же шло приятное тепло от недавно протопленной железной печки. Так же горела в углу на столе керосиновая лампа с прикрученным фитилем, и на топчане лежала нагая Агафья.

– Я знала, ты придешь! – хрипловатым голосом проговорила тунгуска и вся потянулась навстречу, к шагнувшему вперед Ивану…

Ранним утром, когда на востоке еще только набирала силу заря, Иван уже шел к стану.

– Черт таскал! – нещадно ругал себя мужик, чувствуя свою вину и перед Настей, и перед Агафьей.

Еще солнце не показалось над лесом, Иван пришел на стан. Крадучись, словно вор, он осторожно заполз в балаган и улегся на свое место.

 

Глава 33

Раскорчевка, раскорчевка, сколько ты покалечила спецпереселенцев, сколько укоротила жизней… знает один Бог да глухая Нарымская тайга, с ее бескрайними васюганскими болотами. И все-таки подневольный труд людей приносил ощутимые результаты. Тайга нехотя отступала, оставляя после себя открытые пространства с дымящимися кострами. Дым низко стелился над землей; бригадники кашляли, отхаркивая черную мокроту.

Шла к концу вторая неделя, как жители шестого поселка начали корчевать гарь на Нюрольке. Лаврентий Жамов разбил свою немногочисленную бригаду на звенья по четыре человека. Одним звеном руководил сам; другими – Иван, Николай Зеверов и Степан Ивашов. По соседству, на другой стороне горельника, работали жители седьмого поселка.

Бригадники, захваченные неистовой работой звена бригадира, невольно поддавались тому ритму, который задавал Жамов.

Он остервенело набрасывался на подрост, заполонивший все пространство между серыми стволами-сухостоями, свечками поднимавшимися над мелколесьем. Вырубленный молодняк оголял землю, на которой в беспорядке лежал валежник. Топоры то сочно вязли в живой древесине подроста, то звонко гремели, отскакивая от закостеневшей плоти валявшегося на земле колодника.

Лаврентий подошел к высокой сухостоине, которая была когда-то огромной елью. Она и сейчас стояла, крепко держась подгнившими корнями за дерновину. Он постучал обухом топора по высохшему стволу дерева. Звонкий стук покатился вокруг, запинаясь о колодник. Лаврентий задрал голову, разглядывая засохшего на корню гиганта.

– Да-а! – только и смог сказать мужик. – Откуда ты взялась такая; вымахала, словно на опаре! – Он окликнул молодого парня, Мишку Христораднова, волочившего к костру охапку сучьев: – Мишка, принеси веревку!

Парень забросил сучья в костер. Зеленые листья, мгновенно свернувшиеся от нестерпимого жара, затрещали и, подхваченные раскаленным воздухом, закружились черными снежинками над бесцветным пламенем.

– Ну и жара! – проговорил Мишка, вытирая пот рукавом рубахи. Он оглянулся на оклик бригадира: – Щас принесу, дядя Лаврентий!

Набрав веревку кольцами на руку, Лаврентий метнул ее вверх по стволу. Импровизированный аркан, раскручиваясь, взлетел вверх, и, перекинувшись где-то на середине ствола через сухой сучок, конец его упал на землю.

– Ну чо, попробуем?! – Бригадир взялся за веревку. Разобравшись по два человека на каждом конце веревки, разом потянули. Дерево стояло не шелохнувшись.

– Такую дуру вчетвером не свалить! – пропыхтел Мишка.

– Твоя правда, – согласился Лаврентий и окликнул бригадников, зовя их на помощь.

У дерева собралась вся бригада. Николай Зеверов похлопал ладонью по корявому стволу:

– Где ты ее откопал, такую красавицу, бригадир?

– Че ты ее гладишь, ровно бабу, за веревку берись! – ухмыльнулся Степан.

Толкаясь между собой и галдя, бригадники ухватились за оба конца веревки.

– Погоди, погоди! – осадил помощников Лаврентий. – Вразнобой не возьмем. Тут разом надо по команде! – И протяжно нараспев скомандовал: – Ра-аз, два – взяли!.. – Люди натянули веревку, чувствуя жесткое сопротивление дерева. – Еще взяли-и! – продолжал командовать Лаврентий.

Макушка дерева слегка качнулась. Глядя на вершину дерева, в такт покачиванию бригадир командовал:

– Еще взяли, еще ра-аз.

Сухостоина, раскачиваясь, все сильнее клонилась к земле. Наконец, не выдержав человеческого напора, она стала медленно падать; затрещали корни, вздымая пласты земли.

Люди разбежались в стороны. Сухостоина, набирая скорость, клонилась все сильнее и сильнее; наконец тяжело ударилась о землю, оголяя корявое хитросплетение корней. Усталые бригадники расселись вдоль ствола. Иван Кужелев с улыбкой проговорил:

– Как воробьи на жердочке!

– Хорошая жердочка! – Степан похлопал ладонью по стволу сухостоины.

– Сожжем, – заверил Степан. – Чего-чего, а на это у нас ума хватит. Сколько мы их пожгли!..

Лаврентий медленно набирал на руку веревку, внимательно осматривая раскорчеванную деляну, и задумчиво проговорил:

– Овес сеять надо; еще маленько протянем и упустим время. Завтра – мое звено и Степана; начнем пахать! А вы, – он кивнул головой в сторону Ивана и Николая, – будете корчевать дальше. К осени надо подготовить клин под озимую рожь! – Лаврентий отбросил веревку в сторону и так же задумчиво продолжал говорить: – Хоть круть-верть, хоть верть-круть, а жить надо! Без хлеба – не проживем!

– Какой хлеб, дядя Лаврентий! – безнадежно махнув рукой, зло проговорил Зеверов: – Еще и полей нет, а план уже спущают. По хлебопоставкам весь загребут!

– Поди, и нам маленько достанется!.. – как-то неуверенно проговорил Жамов.

– Жди, достанется! – зло фыркнул Иван. – Мы же – не уставные!

Лаврентий посмотрел на зятя:

– Ладно, мужики, достанется – не достанется, а работать все одно надо!

Вторую половину дня бригада очищала раскорчеванную деляну. Перетаскивали в общую кучу остатки непрогоревших костров. Дым, треск сучьев, снопы искр, вздымавшиеся высоко в небо…

Мишка Христораднов суетился около поверженного гиганта, подтыкая под ствол и наваливая сверху мелкий сушняк. Кончив работу, он поджег сушняк. Потрескивая и постреливая в небо искрами, разгорался еще один костер. Мишка постоял немного и, убедившись, что костер не потухнет, довольно проворчал:

– Никуда не денешься, до завтрева сгоришь!

– Эй, поджигатель, вали сюда! – позвал Мишку Иван Кужелев. – Иди помоги мне! – Он вбил вагу под пенек и надавил, но тот цепко держался корнями за землю, и пятка ваги беспомощно тонула в мягкой земле. Иван вытер со лба пот и попросил Мишку: – Подсунь под вагу че-нибудь; больно цепко в земле сидит, зараза!

Парень подобрал подходящий обломок сухостоины, подсунул его под вагу и придержал его ногой, чтобы он не выскользнул из-под ваги. Иван снова надавил на стежок. Пенек не выдержал и, разрывая землю, нехотя полез вверх, оголяя коричневые, точно смолевые веревки, корни.

– Вот это другой коленкор! – проговорил довольный Иван.

– Смотри, Иван, ровно паук на тонких ножках! – Мишка показал на приподнятый пенек, который держался на тонких корнях: – Правда, похоже!

– Ну ты, паря, даешь! – улыбнулся Иван. – Паук… ишь че выдумал! – Он взял топор. – Щас я ему лапы обрублю!

Поздно вечером, когда солнце уже зацепилось за вершины деревьев, бригада кончила очищать раскорчеванную деляну. Лаврентий Жамов со своим напарником выдернули последний корень из земли:

– На сегодня хватит, мужики! – устало проговорил Жамов.

Он с довольным видом оглядел деляну. – Ровно стадо свиней тут побывало!

– Да, уж наковыряли! – усмехнулся Иван, отбрасывая в сторону вагу.

Измученные работой бригадники по одному, вразнобой потянулись на стан.

Мария Глушакова крутилась около костра. При виде подходивших работников она подняла голову от ведра, в котором булькала все та же затируха, и виновато сказала:

– Скоро готова будет; маленько задержалась, за колбой ходила!

– Не казнись шибко. Передохнуть немного надо! – проговорил Николай. – На бригадире креста нет, совсем загнал на работе!

Лаврентий, не останавливаясь, прошел мимо стана и направился по тропке в сторону ручья.

– Ты куда? Щас ужинать будем! – окликнула бригадира Мария.

– Скоро приду, только коня проведаю! – отозвался Лаврентий.

– Че его проведывать! Пасется на ручье… а я корми вас порознь! – недовольно проворчала кухарка.

Лаврентий стоял около спутанной лошади. Мерин поднял голову, посмотрел на человека и снова ее опустил, продолжая щипать зеленую траву.

– Че, пережил зиму, говоришь! Дожили, паря, до зелени… Ешь давай, ешь! Вишь, пузо-то набил, ровно барабан! – Лаврентий похлопал лошадь по тугому животу. – Пахать будем, паря, завтра, пахать!..

Даже сама мысль о предстоящей пахоте всколыхнула душу Лаврентия. Он стоял рядом с лошадью, машинально поглаживал ее по холке, а мыслями был далеко, далеко в своем родном селе Лисий Мыс. Мысли цеплялись одна за другую, затягивали мужика, словно в речной омут.

Первый выезд на полевые работы всегда для крестьянина был праздником. И готовился к нему начиная с зимы: возил навоз на поля, подлаживал бороны, плуг, ремонтировал упряжь. Почаще подсыпал овес лошадям, которые ходили у него в плуге. Чем ближе подступало заветное время, тем нетерпеливее становился крестьянин. На дню по несколько раз проверял давно проверенный и отлаженный инвентарь. Наконец наступал последний день перед выездом на пахоту.

К вечеру по всей деревне дымились бани. Топилась с обеда и жамовская баня. Деловитый Васятка подтаскивал березовые дрова, следил за каменкой. Отец поучал малолетнего сына:

– Баню топить, Васятка, – мужская работа. Потому как плохо топленная баня – все одно, что недобродившее пиво: только горечь одна во рту. Завтра праздник – первая борозда в поле. Святое это дело, Васятка. И браться за эту работу – надобно быть чистому.

Вот и мылась вся деревня в банях, готовились мужики к предстоящей пахоте. Был в бане и Лаврентий… Набирал из кадки полный ковш воды и, посматривая на сына, командовал:

– А ну, паря, вались на пол! – Васятка распластывался на полу, ожидая первую волну жара. Лаврентий плескал воду на раскаленные камни. С шипением и треском жгучий пар разлетался во все стороны. У Лаврентия от жара перехватывало дыхание; немного обвыкнув, он лез на полок. Натягивал рукавицы-голицы и заранее приготовленным березовым веником, распаренным в шайке с горячей водой, начинал легонько обмахивать тело. Горячий воздух острыми иглами впивался в грудь, в живот, в плечи, вызывая нестерпимый зуд. Светлая, еще не успевшая загореть после зимы кожа, пузырилась прозрачными каплями пота. Лаврентий все энергичнее махал веником, слегка касаясь тела. Мужик покряхтывал в сладкой истоме, веник все ожесточеннее отплясывал по распаренному телу.

– Васятка! – молил отец сына. – Поддай еще!

Мальчишка, привстав на колени, набирал в ковш воду и плескал на камни. А сам снова плюхался на пол, боясь приподнять голову.

– Ох, ах! – стонал на полке Лаврентий, нещадно хлеща себя веником. Наконец и он не вытерпел, сполз с полка. Набрал полную шайку колодезной холодной воды и опрокинул ее на себя. Все тело парильщика мгновенно покрылось багровыми пятнами. Мальчишка взвизгивал от холодных водяных брызг.

– Привыкай! – добродушно басил Лаврентий, посматривая на сына. – Иначе какой с тебя сибиряк!

– Ну да, сибиряк! – И Васятка выбегал в предбанник. Следом выходил и Лаврентий. Он садился на лавку, брал со стола глиняную крынку с квасом и жадно пил. Передохнув, снова собирался в парную.

– Тятя, я не пойду! – заканючил мальчишка.

– Посиди, подожди меня; я схожу – маленько до нутра не достало! – улыбнулся Лаврентий. – А потом мы с тобой всласть помоемся, чтоб, значит, чистому за святую работу взяться.

– Тять, я завтра поведу Рыжанку за повод, первую борозду проложить!

Лаврентий приостановился около открытой двери в парную:

– Нет, Васятка, еще с годик потерпи; подрастешь маленько – и поведешь. Пока мы с Настей управимся, а ты вместе с грачами червей для рыбалки собирай! Еще успеешь наработаться, сынок!..

…Наконец, наступало долгожданное утро. Кони, запряженные в плуг, стояли на краю поля. Взявшись за чапиги плуга, Лаврентий врезал его в податливую землю. Потом, повернувшись на восток, истово троекратно крестился, глядя на низко висевшее солнце. Настя и Васятка тоже крестились, глядя на отца.

Грачи, рассевшись по краю ближнего березового околка, поднимали неистовый гам, словно торопили пахаря:

– Чего тянешь, мужик?! Уже давно пора пахать!

– Пора, пора! – вполголоса проговорил Лаврентий, очнувшись от дум. Он уже осознанно потрепал лошадь по холке. – Ну че, брат, завтра пахать начнем. А? – Мерин поднял голову, перестав хрумкать свежую траву, и скосил выпуклый черный глаз на человека. Потом, тяжко вздохнув, словно соглашаясь с собеседником, старый мерин опустил голову, снова принимаясь за свежую зелень.

Когда Лаврентий пришел на стан, бригада уже отужинала. Одни бригадники разошлись по балаганам, другие, которые помоложе, еще сидели около костра. Стряпуха недовольно проворчала:

– Ну вот, где-то прошлялся, и затируха уже простыла!

– Давай холодную, – виновато проговорил Лаврентий. – Не ворчи, Мария! Я вот свою деревню вспомнил, поле свое, баню… ну и задержался маленько!

Мария подала бригадиру чашку с похлебкой, потом выпрямилась и задумчиво, с улыбкой проговорила:

– Правду говоришь, Лаврентий, перед пахотой вся деревня бани топила!

– Банька бы щас не помешала! – зевнул Иван Кужелев. – Пойду спать, можить, во сне приснится! – Иван поднялся с валежины, за ним потянулись остальные бригадники.

Лаврентий хлебал похлебку, прикусывая пучком колбы.

– Колба-то уже отходит. Ишь, жесткая какая!

– Отходит, – подтвердила Мария. – Она уже цвет набрала. – И глубокомысленно закончила: – Все проходит, Лаврентий!

Вот так и наша жисть пройдет здесь, в тайге. Никто и не вспомнит… Да и кому мы нужны, кулацкая сволочь!

– Ну, ну! – недовольно пробасил Лаврентий. – Ты баба молодая, тебе еще рожать надо, а ты заумирала. Не рано ли…

– Рожать?! – неожиданно фыркнула Мария. – Уж не от Сухова ли… Тому только подолом махни, враз прибежит!

– Пошто от Сухова; че, мужиков нет?!

Мария глянула на собеседника и тихо проговорила:

– Нащет мужиков, Лаврентий, не знаю, а кобели, можить, и найдутся. Имя че – не рожать, а сам знаешь… – грустно улыбнулась стряпуха.

– Все одно, Мария, – жисть не остановить, а хлебное поле и малые дети – это пуповина нашей жисти! – проговорил убежденно бригадир. Он оставил пустую чашку и, чувствуя неловкость за начатый разговор, торопливо закончил: – Разговор у нас пошел, кажись, не в ту сторону! Пошли спать, Мария! Завтра опять на работу!

– Иди ложись! Я приберусь маленько и тоже пойду отдыхать, а то весь день толкешься около костра на ногах!

Лежа в балагане, Лаврентий еще долго слышал, как Мария гремела посудой, перемывая чашки и ведра. Он так и уснул под негромкую возню кухарки около костра.

Лаврентий проснулся с восходом солнца. Лежа с открытыми глазами, он слушал скудное пение таежных птиц. Где-то далеко в глубине леса кричала сойка. Ее назойливый крик, надоедливый и скрипучий, неприятно резал уши.

«Наверняка провожает непрошеного гостя, забредшего в ее владения, – косолапого хозяина или лося!»– подумал Лаврентий. Где-то, также в отдалении, вдруг закуковала кукушка. Лаврентий улыбнулся и совсем как в детстве загадал: «Кукушка, кукушка, сколько лет нам тут жить?» А вещунья все куковала и куковала… Слушая птицу, Лаврентий все улыбался, и странно, что непрекращающееся кукование птицы успокаивало мужика, вносило какую-то не совсем осознанную определенность. Согнав улыбку с лица, он тихо пробормотал:

– Хоть и хреново, лишь бы с места больше не дергали…

Рядом с балаганом тихонько посвистывала синица.

– Да-а, тайга, мать ее за ногу! – пробормотал с сожалением Жамов. – Ни тебе жаворонков, ни драчливых воробьев! – Продолжая бубнить под нос, он на четвереньках выполз из балагана.

Только что поднявшееся над вершинами деревьев солнце ярко освещало тайгу. Вплотную подступившая тайга, прикрытая легким туманом, окружала сонный стан. С раскорчеванной деляны наносило горьковатым запахом дыма. Было торжественно и тихо. Невольно поддаваясь настроению, которое навеяло ему это раннее утро, он посмотрел на голубое небо, затянутое сизой дымкой, без единого облачка, и, довольный, пробурчал:

– Ишь ты, сама природа, кажись, радуется предстоящей пахоте! – Боясь потревожить лишним шумом стан, он осторожно подошел к волокуше, на которой так и лежал легкий однотонный плуг с бороной и лошадиная упряжь.

Лаврентий взял узду и пошел на ручей, где паслась лошадь. Закинув узду на плечо, он медленно шел по натоптанной тропинке. Вдруг из-под ног у него с шумом взлетела пара рябчиков. Лаврентий вздрогнул от треска крыльев и остановился, провожая взглядом разлетевшихся птиц. Растерянно улыбнувшись, он с легким раздражением проворчал:

– Вот шельмецы, испугали как!

Самец, взлетев, тут же уселся на нижние сучья соседней елки и, наклонив головку, рассматривал неожиданного гостя. От возбуждения хохолок на его головке то приподнимался, то опускался. Непуганые птицы невольно подняли настроение.

– Прости, паря, что потревожил! – добродушно проговорил мужик. – Понимаешь, за лошадью надо идти. Пахота у нас седни… – с шутливой серьезностью продолжал объяснять Лаврентий.

Вспорхнув, рябчик скрылся за ближайшими деревьями.

– Ишь ты, улетел, – все с той же улыбкой тихо говорил Лаврентий. – Тоже – дела какие-то! Ну лети, лети, и мне надо идти!

Выйдя к ручью, он поискал глазами лошадь. Мерин стоял недалеко от него, уткнувшись головой в тальниковый куст. Помахивая уздой, Лаврентий подошел к лошади. Потрепав ее по холке, он накинул узду на конскую голову и, склонившись, снял путы с передних ног. Расправив поводья, он уселся верхом на мерина. Дернув повод, он понужнул его, приговаривая:

– Поехали, паря! Погулял маленько, теперь работать надо!

Стан жил обычной жизнью. Около костра крутилась Мария, готовя завтрак. Бригадники – кто поправлял разбитую обувь, кто сушил портянки, а кто просто сидел у костра, ожидая завтрака.

Позавтракав, бригада стала собираться на работу. Лаврентий охомутал мерина и привязал к гужам веревочные постромки одноконного плуга. Растянувшись в жиденькую цепочку, бригадники двинулись на деляну. Позади всех, уже по набитой тропе, тащил плуг старый мерин. Лаврентий чертыхался, освобождая постоянно цеплявшийся лемех плуга за узловатые корни.

– Да-а, паря, попотеем мы с тобой! – ворчливо обращался к мерину, освобождая зацепившийся плуг за куст калины. Отцепив плуг, он сорвал веточку калины с бутончиками соцветий, растер их между пальцами и понюхал горьковатый свежий запах.

«Торопиться надо, скоро калина зацветет. Уходят сроки…» – подумал Лаврентий и отбросил веточку в сторону.

Звенья бригадников разошлись по своим местам, корчевать дальше деляну. На краю раскорчевки осталось звено Лаврентия и Степана. Лаврентий, взявшись за чапиги, приподнял плуг и врезал лемех в таежную дерновину. Затем мужик повернулся на восток, в сторону солнца, поднявшегося невысоко над лесом, и истово троекратно перекрестился. Глядя на бригадира, перекрестились и стоящие рядом бригадники. Только Мишка Христораднов толкался около лошади, расправлял жиденькую гриву и оглаживал бока мерина, собирая в горсть клочья старой, еще до конца не вылинявшей шерсти.

– А ты чего ждешь?! – строго прикрикнул Лаврентий на парнишку. – Перекрести лоб, нехристь!

Мишка торопливо перекрестился.

Лаврентий внимательно осмотрел деляну, прикидывая, как лучше расположить пахотный загон.

– Мишка! – окликнул он бригадника. – Возьми под уздцы лошадь и шпарь на черемуховый куст! – Лаврентий показал рукой, где на краю поляны стоял куст уже отцветшей черемухи. – Видишь?

– Вижу! – отозвался Мишка, беря мерина за повод.

– Ну, с Богом! – дрогнувшим голосом проговорил бригадир. Конь дернулся, и с легким треском лемех плуга врезался в таежную дерновину.

Мучения начались на первых метрах целика. Нож плуга тонкие корни еще разрезал, на толстых же безнадежно застревал. Умная крестьянская лошадь оглядывалась, словно хотела сказать:

«Не могу, хозяин, сил не хватает!» Лаврентий выдергивал плуг из земли и отбрасывал его в сторону. Степан, вооружившись топором, разрубал пружинящий корень. Пахота снова начиналась до следующего препятствия. Пласт земли, поднятый отвалом плуга, стоял дыбом, не переворачиваясь; цепко держался на дерновине или ложился назад в борозду. Бригадники, кто руками, кто стежками, переворачивали пласт, притаптывали его ногами. Медленно, с трудом, но тянулась за пахарем первая черная полоска потревоженной таежной целины. Еще не прошли и половины пути с первой бороздой, а вконец измученный мерин, поводя мокрыми от пота боками, остановился, отказываясь идти дальше. Парень орал на лошадь, дергал ее за повод, но мерин только покорно вытягивал шею и продолжал стоять на месте.

– Хватит, Мишка, понужать его! Бесполезно… – Лаврентий выпустил чапиги плуга. – Передохнем маленько.

– У-у, скотина! – не сдержался Мишка, замахиваясь на лошадь.

Лаврентий присел на землю рядом с плугом, посмотрел на пропаханную борозду, взял комочек свежей земли из борозды, помял его пальцами:

– Да-а! – неопределенно проговорил он, нюхая сырую землю. – Земелька-то, супротив нашей… – и, не договорив, отбросил в сторону темно-серый комочек земли. Передохнув, Лаврентий поднялся и подошел к лошади.

– Че, старик, устал? – Он погладил лошадь по запотевшему боку. – Мы тоже устали… Придется тебе помочь! – Лаврентий повернулся к напарнику и попросил: – Мишка, принеси веревку.

Христораднов принес веревку.

Лаврентий с сожалением посмотрел на длинную веревку, уложенную в бухточку, отрезал от нее два конца и со вздохом проговорил:

– Прямо жалко резать!.. – Затем подвязал их к постромкам плуга.

– Че, дядя Лаврентий, – впрягаться? – спросил Степан.

– Впрягаться! – кивнул головой бригадир.

Степан со своим звеном разобрали веревки.

– Но-о, залетные! – И Мишка потянул лошадь за повод.

…И снова затрещала, разрываемая отвалом плуга, таежная дерновина.

– Осподи, сколько корней! Ни конца им нет ни краю… – с придыханием бубнил Степан, мочаля топором очередное пружинящее препятствие.

Пришел конец и первой борозде. Мерин уткнулся головой в пегий, уже почти отцветший куст черемухи. Лаврентий выдернул плуг из земли и положил его набок. Тут же свалились мокрые от пота бригадники.

Степан лежал на спине, наблюдая, как по голубому небу едва заметно, не торопясь, плыли белые облака. Отогнав от уха надоедливого комара, он повернул голову к бригадиру и неожиданно спросил:

– Слышь, Лаврентий, какого хрена мы так чертомелим? Ведь никто даже и спасибо не скажет. Мы тут одни; Сухова нет, Талинин далеко… Заработали на пайку хлеба – и хватит!

– Хрен ее знает! – ответил Лаврентий и устало улыбнулся: – Навроде как по привычке!

– Хороша привычка, мать ее за ногу! – буркнул Степан.

Лаврентий посмотрел на напарника и медленно, подбирая слова, заговорил:

– А может, Степан, и знаю! Да и ты знаешь… Всем наплевать на нас, спецпереселенцев; только нам на себя плевать не с руки!

Ты думаешь, я за ради Сухова али Талинина стараюсь?! Нет, брат… за ради себя, моей Таньки, даст Бог, моих внуков! Они думают, загнали нас за болото, и все… Вре-е-шь!.. – Голос у Лаврентия крепчал. Усталые мужики напряженно слушали бригадира. А Лаврентий продолжал говорить: – Я тут как-то по весне с моей дочкой, Танькой, говорил и вам скажу… – Он помолчал немного и снова, но уже тише, заговорил: – Жисть крестьянская навроде колеса, которое по набитой колее катится. Выбей его из колеи, вот и нет привычной жисти… А жисть-то, она простая!.. Это поле, на котором рожь растет, это дом, где сопливые ребятишки бегают, это скотина во дворе, покосы… Вот за ради этого и рвем пуп. Я думаю, мужики, будет у нас своя колея. Не выбить им нас из колеи, нет – не выбить! – Лаврентий замолчал и смущенно улыбнулся в свою кудлатую, все еще черную бороду.

Степан, все так же следя за тающими в небе облачками, задумчиво проговорил:

– Можить, твоя правда! Помереть завсегда легче!..

– Раз моя правда, – сказал Лаврентий, поднимаясь с земли, – пошли, мужики, работать!

…К обеду прогнали вторую борозду, окольцевав загон.

На стане усталые люди молча хлебали затируху, прикусывая жестковатой, уже переросшей колбой. Иван Кужелев отставил пустую чашку и улегся на землю. Рядом с ним растянулся на земле Степан Ивашов и с наслаждением вытянул ноги.

– Так бы лежал, не двигаясь, всю жизнь! – прикрыл глаза Степан.

– Не улежишь, комар заест! – ухмыльнулся Иван и припечатал ко лбу зловредную тварь.

– Это точно! – Ивашов открыл глаза.

– Я смотрю, проложили первую борозду! – проговорил Иван, ожесточенно растирая на лбу комара.

– Проложили, в рот ей ноги! – внезапно озлился Степан и снова закрыл глаза.

– Первая борозда, она всегда самая трудная! – заметил Жамов. – Мне отец рассказывал, как они с дедом поднимали нарезанную им землю. В целике корней почти не было, но зато дерновина степная – жесткая, как проволока. Тоже помучились, но ведь разделали! А? Какая земля там сейчас – не земля, а пух! – Голос у Лаврентия дрогнул, и он угрожающе закончил: – Ниче, мужики, и тут разделаем!

– Разде-елаем! – съязвил Николай Зеверов. – Ты нащет деда говорил, я и подумал. Наши прадеды в России землю пахали, деды в Сибирь пришли целик поднимать, нас за болото, в тайгу загнали, тоже целик поднимаем… Можить, и наших детей тоже погонят куда-нибудь. Дак скоко нам еще этого целика поднимать?

Мария, собирая грязную посуду в ведро, зло проговорила:

– Правильно думаешь, Николай! Особливо с нашей властью, обязательно куда-нибудь сошлют. Россия-то – она вон какая! Места в ней много…

– Ну спасибо, успокоила! – усмехнулся Николай.

Мария посмотрела на парня и грустно закончила:

– Че – успокоила! Сам не видишь: всю жизнь только отстраиваемся и отстроиться все не можем! – И женщина раздраженно загремела грязной посудой.

После обеда с пахотой стало немного легче. Умный крестьянский конь сам шел по борозде. Пласт земли, отваленный плугом, ложился ровнее, но все равно приходилось его приминать. И корни… корни, словно паучья сеть, густо переплели таежную дерновину. Впрягшись вместе с лошадью в плуг, люди настойчиво поднимали таежный целик.

В конце четвертого дня деляна была распахана. Лаврентий выдернул плуг из последней борозды и медленно распрямился, растирая руками онемевшую поясницу. Он оглядел повлажневшим взглядом распаханный участок, перекрестился и умиротворенным голосом проговорил:

– Слава те господи! Кажись, маленько зацепились!

У распаханного загона собралась вся бригада. Захваченные торжественным моментом, некоторые бригадники крестились, другие с радостью смотрели на распаханное поле, отливающее в лучах вечернего солнца лаково-черным цветом.

Лаврентий тихо, с каким-то затаенным торжеством, проговорил:

– Ну что, мужики, и мы дожили до радости! Завтра овес сеять начнем. Припоздали немного, но ничего… Овес, даст Бог, – вырастет!

Словно подтверждая его слова, где-то в стороне над тайгой глухо пророкотал первый гром. Лаврентий поднял глаза. На горизонте, куда медленно садилось побагровевшее солнце, клубились черные тучи. Он удовлетворенно улыбнулся:

– Однако, сам Бог помогает нам, мужики! – Лаврентий оглядел повеселевшими глазами бригадников и озорно подмигнул самому молодому – Христораднову: – Не зря, Мишка, старики говаривали: «На дороге грязь, так овес будет князь!»

Николай Зеверов поддержал шутливый разговор бригадира, дружески хлопнул по плечу молодого парня:

– Не забывай, Мишка, и другу пословицу: «Кто мелко заборонит, у того и рожь мелка!»

– Ладно вам, че пристали! – Мишка недовольно передернул плечами.

…А ночью разразилась гроза. Лаврентий лежал в балагане с открытыми глазами, слушая шум предгрозового порывистого ветра, разгулявшегося по вершинам деревьев. Постепенно ветер затихал, и, когда, казалось, гроза прошла стороной, в наступившей тишине ослепительно вспыхнула молния и резкий раскат грома, разметавший в клочья ночную тишину, ударил над головой. По берестяному скату балагана застучали редкие дождевые капли. Капли барабанили по скату все чаще и чаще, пока не слились в сплошной непрерывный шум. Лаврентий так и уснул под шум дождя и затихающие вдалеке от стана глухие раскаты грома.

Проснулся Лаврентий рано. Стан еще спал. Он осторожно выполз из балагана. Поднявшись на ноги, Лаврентий огляделся.

На утреннем солнце нежилась тайга. С еще не успевших обсохнуть листьев кустарника свисали крупные дождевые капли. Сорвавшись с кончика листа, они, сверкнув на солнце алмазной блесткой, бесшумно исчезали в таежной подстилке. Помутневший небосвод, от непрерывно горевших костров, сверкал голубой краской. Воздух был необыкновенно чист и свеж, и совсем не чувствовалось запаха гари, которую прибило ночной грозой.

«Костер надо развести, помочь Марии. Ишь, как промокло все!» – подумал Лаврентий, поглядев на расхлестанное ночным дождем кострище. Он подошел к березе и отодрал на растопку кусок бересты. Через некоторое время, подчиняясь опытным рукам таежника, потрескивая, медленно разгорался костер. Проснулся и стан.

Жамов стоял на краю вспаханной деляны. Плечо ему приятно оттягивала сума с овсом. Почерневшая от влаги, пашня слабо курилась в лучах утреннего солнца. В оцепеневшем воздухе с противоположного конца деляны отчетливо доносились звуки, где остальная бригада продолжала корчевать гарь. Мишка возился с бороной; чтобы утяжелить ее, он прикрутил сверху веревкой увесистый сутунок. Запряженный в борону мерин безучастно дремал, опустив голову и лениво обмахиваясь хвостом. Лаврентий поудобнее передвинул суму, висевшую на плече, и набрал полную горсть золотистого овса. Обернувшись вполоборота, посмотрел на напарника, который, укрепив сутунок на бороне, теперь привязывал к ней жердь для прикатки семян. Лаврентий одобрительно хмыкнул, глядя на ловкие и быстрые приготовления напарника.

– Ну чо, Мишка, начнем?!

Парень поднял голову:

– Давай, дядя Лаврентий, начинай; за тобой и я тронусь!

Лаврентий шагнул на край пашни, приговаривая:

– Эхма, Бог дает, Бог и наказывает! Все, Мишка, в руке Божьей, да и в нашей тоже!.. – хитро подмигнул сеяльщик и, свободно взмахнув рукой, разжал ладонь. Золотистым веером рассыпались перед сеяльщиком семена овса, равномерно покрывая пашню. И пошел мужик по пахоте… устилая перед собой дорогу из золотистого семени. И блуждала по лицу мужика умиротворенная улыбка… Ничего вокруг себя не замечал Лаврентий.

Бригадники, увидев на пашне Лаврентия, бросили на время корчевать, любуясь равномерными движениями сеяльщика.

– Да… не кажному дано!.. – задумчиво проговорил Степан Ивашов. – У нас тятя, пока не было сеялки, только сам и сеял, никому не доверял – ни мне, ни братанам. Жито взойдет, ровно шкурка на стриженой ярке, – ни проплешины, ни огреха.

– Вот и сеял бы так, – с ехидцей заметил Николай Зеверов. – Купили сеялку на свою голову, теперь корчуй лес!

– У вас дак по-другому?

Николай почесал рыжую голову и улыбнулся:

– То-то и оно, паря, у нас тоже так!

– Вот и корчуй лес! – буркнул в ответ Степан.

Вечером на стане работников ждала новость. Из поселка прибежал младший брат Степана, Пашка, и сообщил:

– Дядя Лаврентий, завтра в поселок бригаде велено прийти. Землемер приехал, усадьбы будет отводить!

 

Глава 34

К обеду на следующий день бригада пришла в поселок. Первая их увидела глазастая Жамова Танька. Она подбежала к отцу, прижалась к нему и залпом выпалила:

– Тятя, тятя, к нам землемер приехал; у него тренога, а на ней какая-то железяка с трубкой. Интересная… А еще у него лента длинная, железная и линейка вся раскрашенная…

Жамов потрепал девчонку по голове и, улыбаясь, спросил:

– Все новости рассказала, или еще есть какие?

Танька отстранилась от отца, посмотрела на него враз погрустневшими глазами и тихо проговорила:

– А в соседнем бараке дед Селиванов помер и двое ребятишек.

Лаврентий перекрестился:

– Царствие им небесное, – и с грустью закончил: – С кажным днем погост растет.

Поселок был непривычно оживлен. Все, от мала до велика, толпились на улице. Старики и старухи, которые месяцами не слазили со своих нар и не выходили из барака, и маленькие ребятишки… От множества голосов стоял непрерывный гул. Эта, казалось бы, неуправляемая толчея роилась около одного центра, где стоял молодой парень в старой потертой шляпе, на поля которой был надет накомарник; из-под сдвинутой на затылок шляпы выбивались густые русые волосы. На нем была серая роба с нагрудным карманом, из которого торчало несколько карандашей, и такие же брюки, заправленные в яловые сапоги. Из-под белесых, выгоревших на солнце ресниц на поселенцев смотрели улыбчивые голубые глаза. Землемер стоял около установленного теодолита и что-то записывал в полевой журнал.

«Правда, железяка с трубой», – подумал Лаврентий, подходя ближе к инструменту. Увидев в толпе своих земляков, он подошел к Федоту Ивашову:

– Еще не поделили?

– Да не-ет! – прогудел в бороду Федот. – Только начали; больно долго спят! – Он мотнул головой в сторону землемера и Сухова. – А как дела у вас на раскорчевке? – в свою очередь поинтересовался Федот.

– Засеяли один клин овсом. Дальше корчуем – готовим землю под озимую рожь!

Федот пробурчал в свою роскошную бороду:

– А куда денешься – и будешь корчевать. Какая жисть без земли? Тут хоть хреновая, а все не камень; глядишь – че-нибудь и уродится!

Лаврентий усмехнулся:

– Щас усадьбы поделят – опять пуп рвать! Строиться надо будет, землю под картоху копать! – И спросил: – Семена-то привезли, ай нет?

– Привезли. Третьеводни баржа приходила. Картоха… Одно название – половина гнилой, и ту будут давать под раскопанную землю. На сотку, два ведра, не боле! – хмуро ответил Федот.

– Поневоле будешь пуп рвать! – Лаврентий зябко передернул плечами.

– А куда, паря, денешься! – согласился Федот.

Землемер, обращаясь к Сухову, проговорил:

– Слышь, комендант, бараки трогать не будем, пусть стоят. Я думаю, они еще пригодятся; земли тут хватит! – Землемер показал рукой на раскорчеванную деляну, отделенную от бараков реденькой цепочкой леса.

Толпа настороженно застыла.

«Дельно говорит, – подумал Лаврентий. – Бараки еще сгодятся. Многим и зимовать придется, а можить, и не одну зиму!»

А землемер, уже обращаясь к подросткам и молодым парням, спросил:

– Кто смелый, кто мне помогать будет?

Из толпы несмело выступил Пашка Ивашов и, набычившись, спросил:

– Че делать надо?

– Возьми эту штуку! – Землемер показал на рейку, которая лежала на земле рядом с теодолитом.

Подросток поднял рейку, а землемер взял отсчет по буссоли. Затем установил теодолит на заданный угол, посмотрел в окуляр и сказал добровольному помощнику:

– Иди, парень, вон к той осине. Видишь?

– Вижу! – ответил Пашка, направляясь к указанному дереву.

Землемер, показывая рукой, точно установил рейку и взял отсчет:

– Порядок, теперь можно и лентой! – весело проговорил молодой землемер и повернулся к толпе. – Еще двое нужны – на ленту; и с топорами, чем больше – тем лучше! Есть смелые?

Нашлись и смелые. Двое – с мерной лентой; человек пять с топорами. Землемер стал объяснять мужикам с лентой:

– Вот от этого колышка, который под инструментом, отмеряем пятьдесят метров в сторону рейки. Там забьем кол. Лента – двадцать метров. Понятно?

– Чего не понять! – буркнул один из помощников, и мужики деловито и сноровисто отмерили заданное расстояние. Другие помощники заготавливали колья. Глядя на расторопную работу добровольных помощников, землемер все же не удержался от ехидного замечания:

– Вы толще не могли вырубить колья?

– Ниче, паря, поди, себе отмечаем! – невозмутимо ответил мужик, старательно забивая обухом топора толстый осиновый кол.

– Себе, так себе! – усмехнулся землемер и перевернул трубу теодолита на сто восемьдесят градусов. – Теперь, мужики, будем мерить в обратную сторону.

Степан Ивашов и Николай Зеверов (они измеряли расстояние) отложили одну ленту.

– Все! Забивай кол! – скомандовал землемер и пояснил окружающим: – Это будет ширина улицы!

– Зачем такая широкая? – раздался из толпы удивленный мужской голос.

– А чтоб ты в окна не заглядывал, когда соседка раздевается! – лукаво ухмыльнулся землемер.

По толпе прокатился легкий смешок.

Подождав, пока добровольные помощники забивали кол, ограничивающий дорогу, землемер скомандовал:

– Теперь от этого кола снова мерьте полста метров!

Степан с Николаем пошли измерять следующую линию. Установив по теодолиту кол в конце измеренной линии, землемер махнул рукой:

– Все, забивайте кол!

И снова мужики забили внушительного размера кол.

Пока землемер устанавливал теодолит в новое положение, беря отсчет по угломеру, подошли с лентой Николай со Степаном. Землемер оторвался от окуляра инструмента и показал рукой направление:

– Теперь вдоль дороги – тридцать метров; только кол забивайте короткий, я там инструмент буду устанавливать. Поняли? – Он оглядел окруживших его помощников.

– Поняли! – Иван Кужелев перехватил ловчее топор и двинулся следом за мерной лентой.

Когда землемер перешел на следующую точку и отмерили лентой дорогу и ширину участков, он заправил под шляпу выбившиеся волосы и, глядя на окруживших его людей, весело забалагурил:

– Ну вот, мужики, лиха беда начало… две усадьбы посадили на место; осталось совсем немного – начать да кончить! – Он озорно подмигнул толпе: – Мне земли не жалко! Всем нарежу… у государства ее много, всем хватит!

Толпа безмолвствовала, напряженно следя за каждым движением землемера и его добровольных помощников. Глядя на оцепеневших людей, нельзя было понять, о чем они думали и какие мысли обуревали их. Даже маленькие ребятишки, глядя на взрослых, и те притихли. Поздним вечером закончили работу. Разметили тридцать усадеб, осталось еще тридцать.

Наконец наступила и ночь. В бараке было непривычно тихо. Каждый поселенец оставался один на один со своими думами.

Не спал и Лаврентий. Он лежал с открытыми глазами. Белая июньская ночь с ее неровным мерцающим светом робко пробивалась через маленькое оконце внутрь барака. Не в силах разогнать заугольную темноту, она сливалась с ней, создавая неопределенные, расплывчатые образы.

Вот так и в мужицких головах… До сегодняшнего дня житье-бытье на Васюгане все же воспринималось как нечто непостоянное, временное. Точно на ту жестокую силу, которая вырвала их с насиженных мест, порушила хозяйства, лишила привычного крестьянского уклада жизни, должна была найтись другая сила, еще более сильная, которая бы вернула все на круги своя. Вот и вернула… Нарезали усадьбы. Значит, не опомнилась власть, не усовестилась. Придется тут строиться и заново обживать места.

Лаврентий тяжело вздохнул. Анна, лежавшая рядом с мужем, шепотом спросила:

– Не спишь, отец?

– Тут уснешь! – шепотом ответил Лаврентий. Он машинально погладил жену и тихо проговорил: – Да-а, лыко в руки не возьмешь, старый лапоть наново не переплетешь! – Он помолчал, продолжая все так же машинально поглаживать жену, и тихо закончил: – Здеся нам теперь жить, здесь корень пущать! Вот и думать надо, как отстроиться быстрее!

Анна судорожно прижалась к мужу:

– Осподи, отец, как оно будет, как повернется!

Лаврентий сердито пробурчал в ответ:

– Как повернется, так и будет! Спи давай!..

Недалеко от Жамовых на пустых нарах лежала Мария Глушакова, вперив открытые глаза в пустоту. В голове у нее билась горькая вдовья мысль. «Господи, а как же я! Как теперь мне жить!» Пока Мария жила вместе со всеми в бараке, работала в бригаде, она не ощущала так остро своего одиночества. И вот сегодня… Сегодня все меняется, уже изменилось…

– Черт принес этого парнишку! – сердито пробурчала женщина. И снова мысленно ужаснулась. «Нарежет усадьбы, начнут люди строиться, разбредутся по своим углам… А как же я? Как мне одной?» Мария так остро почувствовала свое одиночество, всю безысходность своего вдовьего положения, что на глаза у нее навернулись злые слезы, которые тут же сменились беспомощными, чисто женскими. Она в отчаянии прошептала:

– Господи, хоть бы дети были, все легше было бы. Дак нет, Бог не дал. Господи, за что же ты наказал меня? Ведь я же еще молодая, я же родить могу, и не одного… За что, за что… – билась в барачном полумраке безответная вдовья жалоба – молитва.

Многие в эту ночь не спали в прокисшем от духоты бараке. Мучилась в бессоннице Наталья Борщева, раскладывая по полочкам всю свою нескладную жизнь. Лежала с открытыми глазами Татьяна Грязева, время от время заботливо укрывая разметавшегося во сне сына.

Наконец прошла ночь, и наступило прохладное утро. По чистому голубому небу плыли клочковатые, подбитые синевой облака. Солнце, словно расшалившийся мальчишка с осколком зеркала в руках, то сверкнет ослепительным светом, то спрячется за густую пелену проплывающего облака. В тайге, словно соревнуясь друг с другом, звонко перекликались кукушки. В их мелодичное равномерное кукование вплетался бестолковый гомон вьющейся над речным плесом стайки белогрудых чаек. По бурым речным наносам по берегам Васюгана деловито шныряли, копаясь в иле, тонконогие сизо-голубые кулички. Высоко в небе лесные кулики – бекасы отпевали свои последние свадебные песни. Эти неистовые женихи не переставая вспарывали грудью таежное небо. Отчего казалось, что весь воздух вибрировал, словно туго натянутая струна. Жизнь в тайге била ключом. С утра она закипела и в поселке. Начались землемерные работы.

Все так же, в почтительном отдалении от инструмента, толпились молчаливые поселенцы. Освоившиеся с работой за прошедший день, помощники работали споро, без задержек. Молодой землемер только успевал переставлять теодолит с точки на следующую точку и записывать данные в журнал. Чем ближе был конец землеустроительных работ, тем сильнее нарастала нервозность в многоглазой толпе, жадно следившей за каждым движением работающих.

Теперь это была не ничейная земля, а разбитая на участки, из которых какой-то будет лично принадлежать им. Это будет их участок. И люди уже критически осматривали участки нарезанной земли под усадьбу, сравнивали их друг с другом, уже заранее прикипая сердцем к облюбованному наделу. И понимали, что еще нужно будет их делить, и заранее ожесточались, готовые драться за облюбованный ими участок.

Наконец был вбит последний кол. Землемер снял теодолит со штатива и поставил его в ящик. Затем насухо протер сухой ветошью мерную ленту, аккуратно смотал ее и с улыбкой оглядел толпу.

– Вот и все, громодяне. Я свое дело сделал, привязал поселок к местности. Теперь уже ваше дело. Как говорится, Бог вам в помощь. – Он повернулся к коменданту: – Мне теперь надо в седьмой поселок. Лошадь нужна и проводник, чтобы перевезти шмутки. Хорошо бы к вечеру добраться до места. Получится у нас, комендант, или нет?

– Получится. Дадим лошадь и проводника! – ответил Сухов. Затем посмотрел на Жамова и Федота Ивашова. – Бригадиры, после обеда зайдите в комендатуру. – Он обвел взглядом напряженно застывшую толпу и в обычной своей манере, презрительно-хамской, постукивая плеткой по голенищу сапога, процедил сквозь зубы: – Разойдись! Делить будем после обеда!

Толпа закачалась, словно дунуло на нее холодным ветром, и, распадаясь на мелкие групки, растеклась по своим баракам.

Наскоро выхлебав затируху из прогорклой муки, Лаврентий поднялся с нар и озабоченно проговорил:

– Иттить надо, раз начальство вызывает!

Жамов вышел из барака, поджидая Федота Ивашова. Вскоре вышел и Федот. Подняв бороду кверху, он посмотрел на небо и тихо проговорил:

– Ишь, тучки-то засинели. Однако, к дождю…

– А седни какой день? – спросил Лаврентий.

– Кажись, шешнадцатое июня! – Федот вопросительно посмотрел на Лаврентия.

– Да так я, – сказал Жамов. – Просто вспомнил: седни день Лукьяна-ветренника. Старики говорили, если на Лукьяна южный ветер – к урожаю яровых, если северо-западный – к сырому лету.

– Знаю! – подтвердил Федот и грустно улыбнулся. – Как не знать… все мы хлеборобы, всех оторвали от привычного дела! – Он посмотрел сквозь прореженный лесок, отделяющий бараки от реки, на широкий простор васюганской ливы. Постоянно дующий ветерок развел на водной глади невысокие волны. Затем повернулся к Лаврентию: – А ветер-то, паря, южный!

– Толку-то, – ответил Жамов. – Все одно яровых у нас нет! Пошли, бригадир, к начальству!

Сухов поджидал бригадиров на крыльце комендатуры, похлопывая неизменной плетью по голенищу сапога. С высоты невысокого крылечка он с нарочитой внимательностью оглядел подошедших мужиков. По лицу его скользнула кривоватая ухмылка:

– Как делить участки будем, бригадиры?

– А че хитрого! – проговорил Лаврентий. – Разделим, было бы че делить!

– Разделите, говоришь! Ну-ну! – Неожиданно гоготнул Сухов. – Передеретесь же?!

– Пошто передеремся! – прогудел в бороду Федот. – По жребию надо делить, комендант! А там кому что Бог подаст.

– По жребию, говоришь! – Сухов почесал пятерней голову. – Ладно – согласен. По жребию, так по жребию!.. Вам тута жить; вы и делите, а я посмотрю!.. – И снова, совсем неожиданно, раздался суховский гогот.

«Ну и лешак! – вздрогнул Лаврентий. – Откуда только такие берутся!»

Молчаливая толпа настороженно застыла, ожидая, что скажут комендант и бригадиры.

– Вот мы тут с начальством решили, – проговорил Лаврентий, мотнув головой в сторону коменданта. – Участки по жребию делить. Чтоб, значит, без обиды. Кто какой вытянет, такой и достанется. Верно говорю, мужики?

– Чего там… – проворчал Жучков. – Все участки одинаковы! Вот если бы на них дома стояли, тогда другое дело!

– Ишь, че захотел! – фыркнул Николай Зеверов.

– Вот я и говорю, что все одно… – смущенно улыбнулся Жучков.

– Это, можить, тебе все одно, старый хрен, а мне вот нет! – визгливо крикнула Козленчиха. – Мне, можить, к реке надо, тамотка солнечная сторона!

– И-эх, дура баба! – хрипловатым голосом проскрипел старик Козленко, ее муж. – Речная сторона открытая для холодных ветров; для огородной овощи – хуже! К лесу надо – лес от холода защитит! Вот и соображай…

– Сам соображай, умник, а мне речную сторону надоть! – не сдавалась Козленчиха.

Старик в ответ безнадежно махнул рукой…

Начавшаяся перебранка расшевелила замеревшую толпу. Люди словно проснулись. Послышались отдельные возгласы, затем еще и еще, пока не слились в один невообразимый шум, в котором можно было только разобрать отдельные обрывочные фразы:

– Все одно, да не шибко все одно! – верещал чей-то визгливый голос. – Гляди, посреди поселка какая низина, вся вода там летом будет, а зимой снегом все забьет – не отчистишься!

Другой голос перебивал:

– Че низина, че низина, а бугор в конце улицы чем лучше? Зимой – все вымерзнет!

Шум все нарастал и нарастал. Комендант переглянулся с бригадирами и злорадно ухмыльнулся. На лице у него так и было написано: «Ну, что я вам говорил – передеретесь! Э-эх вы…»

«Да-а, – с неприязнью подумал Жамов, глядя на самодовольную рожу коменданта. – Поглядел бы я, какой бы ты был в нашем положении!»

Сухов между тем выдернул револьвер из потертой кобуры и поднял руку над головой. Раздался хлесткий выстрел. Толпа притихла. Разгоряченные руганью люди настороженно смотрели на коменданта.

– Тише, мать вашу… – Сухов сунул револьвер в кобуру. – Делить участки будем по жребию. Мне вашего «хочу, не хочу» не надо! Как сказано, так и будет сделано! – грубо прокричал комендант.

– А и верно, мужики, – спокойно заметил Жамов. – Нам ить так, одним криком, до белых мух, пожалуй, не разделить участки.

– Правду говоришь, бригадир! – поддержали одобрительные голоса из толпы. – Чего там… давай по жребию!

– Ну вот, значица, и договорились! – удовлетворенно проговорил Жамов. – Теперь будем считать так: речная сторона – нечетная, с другой стороны дороги – четная. Первые номера пойдут прямо от бараков! – Он поискал глазами дочь. – Танька, дуй в барак, принеси мою анбарную книгу и два карандаша. Они в головах постели на полочке лежат!

– Знаю, знаю! – Быстроногая Танька кинулась в барак. Через мгновение запыхавшаяся девчонка протянула отцу амбарную книгу и два огрызка карандашей.

Лаврентий взял книгу и карандаш, а второй отдал дочери:

– Возьми карандаш, и дуйте с Федькой подписывать колья. С одной стороны нечетные, – Лаврентий показал рукой. – С другой – четные! Да смотрите не сбейтесь! – предупредил бригадир ребят.

– Не-е, не собьемся, дядя Лаврентий! – заверил Жамова Федька Щетинин.

– Ну-ну, – хмыкнул Лаврентий. – Я думаю, до ста еще не разучились считать!

– Не-е, не разучились! – И Танька дернула своего напарника за руку. – Пошли, Федька.

К столпившимся около бараков поселенцам неторопливо подошел землемер и обратился к Сухову:

– Я уже собрался. Мне бы, комендант, лошадь и проводника. Сегодня успеть надо в седьмой поселок. И так уже запаздываем, до середины июня дожили…

Сухов кивнул Афанасию Жучкову и повелительно махнул рукой:

– Иди, Жучков, седлай мерина и проводи землемера!

Афанасий недовольно дернулся, хотел что-то сказать, но Жамов успокоил конюха:

– Иди, Афанасий; выдернем за тебя гумашку, не сумлевайся…

– Да я ничо! – недовольно проворчал Жучков и пошел к конюшне. Следом за ним направился и землемер.

Не успел еще Жамов приготовить бумажки для жребия, как поселковый мерин, завьюченный двумя мешками, неторопливо протопал мимо поселенцев. Жучков вел мерина за повод, следом, с рейкой на плече, шагал землемер. Перед тем как скрыться за бараками, землемер остановился и, повернувшись к жителям, снял шляпу и на прощание помахал ею. Затем, надев ее, скрылся вслед за вьючной лошадью.

Лаврентий вырвал лист из амбарной книги, затем свернул его пополам своими загрубелыми пальцами; разрыв получился косым и неровным. Он смущенно улыбнулся:

– Руки, как крюки, язви их! Уж больно тонкая штука!

Настя пришла ему на помощь, взяв из рук отца книгу. Когда все было готово, Лаврентий снял с головы шапку и сложил в нее бумажные катышки с написанными номерами. Они почти полностью заполнили вместительный малахай.

– Вот так деревня… Едва в шапку вместилась! – проговорил Лаврентий, перемешивая бумажные катышки. Затем связал завязками уши шапки и повесил ее на ближайший сучок молодой кедерки, случайно уцелевшей во время раскорчевки.

– Ну вот, граждане! – У Лаврентия слегка дрогнул голос. – Висит ваше богатство на суку! Подходи по одному – лови его за хвост!

Толпа ворохнулась, словно налетел на нее предгрозовой ветер, и снова напряженно застыла. Никто не мог насмелиться подойти первым и вытянуть свой номерок.

Николай Зеверов вдруг тряхнул своей рыжей головой, его голубые глаза озорно засветились, и он запел на мотив «Цыганка гадала…»:

– Шапка гадала. Шапка гадала и в руку дала!..

Люди, сбросив с себя оцепенение, зашевелились; послышались короткие реплики, матерки, нервные смешки. Федот Ивашов кивнул Николаю и прогудел в свою роскошную бороду:

– Раз шапка тебе наворожила, паря, иди и бери!

– А чо… и пойду! – осклабился Николай, шагнул к шапке и запустил в нее руку. Он так и стоял, перебирая туго скрученные бумажные катышки. На лбу у молодого мужика выступил пот, а он все не мог насмелиться вытащить свой жребий.

– Чего тянешь кота за хвост?! Тащи… – подбодрил его из толпы голос Степана Ивашова.

Николай глубоко вздохнул и, зажмурив глаза, вытащил бумажный катышек. Дрожащими от волнения пальцами развернул бумажку, глянул в нее и поднял над головой:

– Четвертый номер! – хрипловатым от волнения голосом проговорил Николай.

Настя записала в журнал фамилию жеребьевщика и его номер. Затем подняла голову и вопросительно посмотрела на толпу:

– Кто следующий?

Вперед выступил Прокопий Зеверов.

– Раз брательник вытащил свой номер, значит, и мне надо! – Мужик тяжело подошел к шапке и вытащил свой жребий. Развернув бумажку, он мельком глянул в нее и поднял над головой:

– Шестой номер!

– Разъязви их, имя и тут везет! Усадьбы рядом… Правду в народе говорят: «Богатому и черт в кашу валит», – не сдержалась от реплики язвительная Козленчиха.

– Ну и завидущая ты, бабка! – рассмеялся Николай. – Нашла богатых; все мы тут одинаковые! Это ты сейчас радоваться должна!

– Это чему я должна радоваться?

– Как чему! – дурачился Николай. – Твое богатство еще в шапке лежит, а моего уже там нет. И опять же тебе повезло; два участка уже к лесу заняты. Значит, в шапке осталось больше береговых! Соображаешь?..

Не зная, что ответить Николаю, старуха плюнула себе под ноги и, замолчав, демонстративно отвернулась от него.

…И стали подходить по одному к заветной шапке. С внутренним трепетом они доставали свой жребий, ясно понимая, что ничего больше в их жизни не изменится. И то чувство мнимой свободы, которая давала временная неустроенность в этой постылой жизни, безвозвратно покидала их. Они ясно осознали – возврата к прошлому не будет. Это не кошмарный сон, от которого можно, проснувшись, избавиться; вот и избавились… Крепче железных цепей привязали их к Васюгану.

Прошел еще один день. Далеко за рекой, на синеющую таежную кромку, которая обрамляла неоглядную васюганскую ливу, медленно опускалось багровое солнце. Было тихо. Только нарушая тишину, над речной гладью, косо расчерчивая вечернее небо, носилась стайка стрижей, оглашая окрестности простенькой цвиликающей песенкой, да плеснет иногда в прибрежном коряжнике какая-нибудь рыбина, или с грохотом обвалится кусок глинистого берега, подмытого рекой. И снова наступала первозданная тишина.

Посреди своего участка, глубоко задумавшись, одиноко сидел Лаврентий. Да и дум, собственно, никаких не было, одна пустота. Гнетущая пустота завладела всем его существом. Она переполнила грудь и разлилась вокруг него непроницаемой стеной, отгораживая от остального мира, точно глухая тайга, которая окружала поселок. Не было впереди ни просвета, ни проблеска и никакой надежды… Пустота, точно безжалостный водоворот темного речного омута, засасывала в глубину обессиленную жертву. Не было сил у мужика сопротивляться охватившей его апатии. Никаких дум в голове, никаких забот за душой, а только одна, копившаяся все это время, усталость и физическая, и психическая. Физическая – полбеды, а что делать с психической?! Тут не проспишься – во сне не отдохнешь! Она, точно путы, вяжет по рукам и ногам, опустошает душу. Когда от безысходности опускаются руки – много не наработаешь! Если бы знать, если бы заглянуть наперед немного… Да и как заглянешь, если каждый Божий день во власти коменданта?

Лаврентий невольно сморщился от этой внезапно промелькнувшей мысли, и уже слышится ему мудрый дребезжащий голосок старика Христораднова: «Вы бригадиры, вы начальники здеся. Ох, и много от вас будет зависеть! Держитесь вместях, помогайте друг другу. Если передеретесь – не пережить вам зиму!» Этот голос словно разбудил Лаврентия. Он встрепенулся, огляделся осмысленным взглядом и тихо проговорил:

– Пережили, дед. Зиму-то пережили, а че дальше будет?!

Вокруг не покладая рук трудились спецпереселенцы, занимались привычным для себя делом: жгли костры, очищали свои огороды от сучьев и валежин, корчевали пни. Недалеко от него трудился Федот Ивашов с сыном Пашкой. Они выворачивали вагой из земли очередной пень. Рядом с ними уже ершились, сваленные в кучу, с десяток выкорчеванных пней.

«Однако, повезло Федоту на пни», – усмехнулся Лаврентий и вполголоса недовольно проворчал:

– Чего рассупонился… Строиться надо, землю копать… А ты – че делать?!

– Тять, ты че говоришь?

Лаврентий от неожиданности вздрогнул. Оглянувшись, он увидел дочь, которая тихо подошла сзади.

– Фу-у, ястри тя, напугала! От тебя, Танька, как от коменданта, нигде не спрячешься! – улыбнулся в бороду Лаврентий и осторожно обнял девчонку. – Просто так, Танька. Под нос себе бурчу. А надо не ворчать – строиться надо, землю копать, картошку садить… А то вишь, расселся, ровно кисейная барышня!

Танька внимательно посмотрела на отца:

– Тять, у нас свой дом будет?

– Будет, дочка, будет! – решительно проговорил Лаврентий, поднимаясь с валежины. – Если сидеть не будем… А будем сидеть – ничего не будет!

– Не-е, тять! – горячо возразила девчонка. – Сидеть – не будем. Я сучки убираю в кучу, мамка землю копает!

– Вы у меня молодцы! – улыбнулся Лаврентий.

…Все лето, вечерами и в воскресные дни, стучали топоры. Вдоль деревенской дороги, с обеих сторон, поднимались один за другим свежерубленые срубы. На раскопанном целике зеленела картофельная ботва, на грядках курчавилась молодая морковная поросль, лоснились на солнце бордовые свекольные листья…

Жизнь в васюганских поселениях продолжалась. По Нарымскому краю неторопливо брел 1932 год…