Прошла, отшумела деревенская пьяная Пасха. Спокойно прошли майские праздники. В предчувствии перемен деревня затаилась.

Было сырое, раннее утро. Ночью прошел дождь, и сейчас по небу плыли низкие, взлохмаченные облака. В редких разрывах проглядывало высокое голубое небо. Солнца не было.

Лаврентий стоял на крыльце своего дома и смотрел на сиротливо раскрытые двери пустого пригона. Не слышно в нем ни задумчивого равномерного хрумканья сеном, ни всхрапывания лошадей, ни теплого утробного вздыхания коров, и не струится уже из приоткрытых дверей парное тепло, пахнущее навозом и молоком. Пусто стало на крестьянском дворе, пусто и холодно на душе….

Жамов грузно спустился с крыльца и бесцельно побрел по двору. Наткнувшись на козлы, на которых пилили дрова, он тяжело сел. Вот уже дней десять, как угнали со двора скотину, Лаврентий маялся, слоняясь по двору, не знал, куда приложить свои работящие руки.

«И на улицу не выйдешь! – криво усмехнулся он. – Затаилась деревня. Некоторые, поди, злорадствуют: Лаврентия – на выселки. Другие жалеют!» Эта жалость, а она была, он точно знал, действовала на него больше, чем откровенная злоба и равнодушие других. Она бесила его: «Это меня-то, Жамова, жалеют». У него заходили желваки на щеках. Жалость унижала его до того, что он готов был исчезнуть, превратиться в пылинку, как таракан, забиться в щель, только бы не видеть сострадательных глаз. Или самому раскатать осиное гнездо по бревнышку и стегать, стегать жидким прутом, с потягом, людей, что надсмеялись над ним, над его детьми, отторгнули от себя и не смогли защитить.

Он почти с ненавистью смотрел на высокий добротный заплот, на крыши домов, виднеющиеся за ним, на тесовые ворота с хорошо пригнанной калиткой.

– На хрена вы нужны, если не сберегли хозяина.

Звякнула щеколда на калитке, и в открывшемся проеме появилась Матрена. У видев брата, сидящего на козлах, она тихо прикрыла калитку и пошла к нему.

– Садись! – пригласил Лаврентий и похлопал ладонью по козлам рядом с собой.

Матрена осторожно присела.

– Спасибо, что зашла! – глухо проговорил Лаврентий. – Теперь уж скоро, поди, может, и совсем не придется увидеться.

У женщины навернулись слезы на глазах. Лаврентий глянул на сестру, и у него защемило сердце. Он прикрыл своей теплой широкой ладонью ее руку:

– Будет, будет! У меня дома этого добра полно!

Матрена сдержала слезы:

– Анна-то как?

– А че Анна, – тихо сказал Лаврентий. – Почернела вся Анна. – И чтобы уйти от этого разговора, спросил: – Иван че говорит? Долго еще нас мурыжить будут?

– Вот я и пришла сказать – бумага из района пришла, чтоб, значит, завтра вас отправляли. Седни описывать придут.

– Пущай идут, быстрей бы уж!

Матрена вдруг припала к брату головой и, не сдерживаясь, заплакала:

– За что людей мучают! – давилась слезами Матрена. – Мой-то говорит – в других деревнях люди по полгода в банях живут, ждут выселки. Нашим, говорит, повезло. Седни опишем – завтра и увезем.

– Быстрее бы уж, – задумчиво проговорил Лаврентий. – К одному уж концу!

– Теперь уж быстро, – заревела громче сестра, все еще прижимаясь заплаканным лицом к брату. – Палнамоченный торопит больно, спасу нет. По бабе, видно, соскучился, уж третью неделю у нас живет. Надоел, как черт!

Жамов гладил прижавшуюся к нему сестру и тихо говорил:

– Один брат у тебя остался, Матрена, и тот непутевый, кулак… Запрятать его куда подале!.. Ниче. Матрена, Бог не выдаст, свинья не съест. Еще посмотрим, чья правда сильнее! – И вдруг с неподдельным интересом спросил: – Кто в колхозе закоперщик?

– А ты че, не знаешь? – Матрена отстранилась от брата и внимательно посмотрела ему в лицо. – Спиридон Хвостов!

– Кто, кто? – переспросил Лаврентий и сразу же добавил: – Это кому такая мысля умная в башку ударила?

– Палнамоченный, Быстров. Ивана, вишь, хотели, дак председателем некого поставить. Вот он и посоветовал. На собрании все и проголосовали. А людям-то кака болячка – лишь бы не самих.

За кого хошь проголосуют.

Лаврентий неожиданно для себя и тем более для Матрены захохотал. Хохотал трудно. Звуки, зарождавшиеся глубоко в груди, с клекотом, с перерывами вырывались наружу. Смех душил его.

– Ну и ну! – только и смог произнести Лаврентий.

Матрена с испугом смотрела на брата, в глазах ее металась тревога. Наконец Лаврентий справился с душившим его смехом и успокоил сестру:

– Ты думаешь, я с ума сошел! Нет, я-то пока не сошел, а вот некоторые – похоже, – он стал рукавом рубашки вытирать набежавшие на глаза слезы. Вытер, с суровой нежностью сказал: – Иди домой, Матрена! Мне все одно не поможешь, а что пришла, проведала брата – спасибо! – он осторожно подтолкнул ее к выходу.

Матрена пошла, а Лаврентий задумчиво смотрел ей вслед, и жалость полоснула его по сердцу. Уже в калитке он окликнул ее:

– Матрена, погоди! Чевой-то сказать еще хотел!

Женщина медленно повернулась к нему. Лаврентий с жалостью смотрел на сестру, потом махнул рукой:

– Ладно, иди!

Глухо звякнула щеколда.

«Домой надо», – подумал Лаврентий и опять надолго застыл на своих козлах. Очнулся только от стука калитки. Во двор вбежал сын Васька. Лицо у мальчишки заплаканное. Он кинулся к отцу и ткнулся ему в колени. Худенькие плечи у мальчишки вздрагивали.

– Ты че сырость-то развел? – улыбнулся Лаврентий.

– Тять, че они дразнятся!

– Кто дразнится? – спросил отец.

– Да Кирька наш кулацким сыном обзывает! Другие тоже.

Лаврентий погладил пушистые волосы сына и медленно проговорил:

– Помнишь, сынок, как я однажды выдрал тебя, когда вы, шалопуты, всей оравой допекали Маньку-дурочку, Богом обиженного человека! Помнишь мои слова?

– Помню!

– Вот то-то, сынок, теперь сам понял! Неправедная обида – самая горькая! Тогда я знал, сынок, за что драл, за кого заступался, а щас – не знаю, кого вдоль спины стежком перетянуть. Всю Расею не перетянешь! А вот она, родимая, перетянула, так перетянула, что даже вас, сопляков, в разные углы раскидала…

Так и сидели отец с сыном на козлах среди пустого разоренного двора.

Описывать имущество пришли после обеда, уже ближе к вечеру. Хоть и ждал Лаврентий незваных гостей на свое подворье, а все как-то не верилось. Думалось, что это кого-то другого касается, а не его. Слишком мучительно было сознавать, что вот так, ни за что ни про что, по чьей-то прихоти ему придется расстаться со своим добром, что заработали они с Анной собственными руками и собственным горбом. Все это казалось ему дурным сном. Вот проснется он сейчас, и кошмар исчезнет, все будет по-старому. Но сон не проходил, а по двору шли люди – Быстров, за ним Иван Марченко, Спиридон Хвостов и Трофим Кужелев. Ершистый, уверенный в себе Лаврентий растерялся. Противный липкий страх опутал. Жамов ничего не мог с собой поделать, не мог подавить в груди холодную дрожь. Испарина выступила у него на висках и ладонях.

Люди по-хозяйски ходили вокруг. Быстров подошел к широким дверям амбара и потрогал рукой большой висячий замок:

– Вот он, символ кулачества, стережет хозяйское добро. Ошиблись, гражданин Жамов, советская власть решила по-другому. Сейчас нет – мое, сейчас – все наше. Всему народу принадлежит!

Уполномоченный стоял, картинно держась за висячий замок, и говорил убежденно, без тени сомнения:

– Вам известно решение общего собрания? Открывай замок, гражданин Жамов!

Приглушенно, точно из-под воды, Лаврентий воспринимал происходящее. Привалившись спиной к заплоту, он боялся пошевелиться, показать собственную слабость.

– Настя! – позвал он негромко дочь.

Настя сразу же появилась на крыльце, точно все это время ждала отцовского зова.

– Открой им амбар, – слабым голосом попросил Лаврентий.

Настя нырнула в сени и, взяв ключи, быстро сбежала с крыльца.

– Посторонись, сродственничек! – оттолкнула плечом Ивана, с хрустом повернула ключ и распахнула створку ворот.

– Ишь ты, кажный норов свой показывает! – недовольно пробурчал Спиридон.

Девушка молча полоснула глазами по Спиридону, вильнула подолом юбки и убежала в дом.

Трофим проводил взглядом девушку и с сожалением подумал: «Огонь девка! Добрая была бы Ивану жена, а нам с бабкой – невестка».

Быстров вошел в открытые двери амбара, за ним потянулись Марченко и Хвостов. Трофим тоже было тронулся с места, но, подумав, остановился.

Жамов болезненно усмехнулся:

– Че встал? Иди описывай мои богатства.

Кужелев, смоливший самокрутку из крепчайшего самосада, выплюнул ее и старательно растер сапогом о землю.

– Без меня обойдутся. Вон их сколько.

Между тем уполномоченный подошел к сусеку и, склонившись над ним, запустил руку в тяжелое налитое зерно.

– Вот и семена, председатель, а ты жаловался!

– Доброе зерно! Хе-хе, – подобострастно задребезжал Хвостов.

Он оглядел просторный сухой амбар. Хороший будет колхозный склад! Спиридон перебирал в ладони отборное зерно и, бросив его назад в сусек, предложил: – Я думаю, перевешивать не будем.

Во время посевной сразу и оприходуем!

Комиссия явно чувствовала себя не в своей тарелке. Она торопилась, и предложение Хвостова было принято.

– И половину растащим! – язвительно заметил Кужелев, прислушиваясь к разговору в амбаре, и, словно ища поддержки у Жамова, посмотрел на него. Лаврентий молчал.

– Пойдем теперь в избу, – проговорил показавшийся в открытых дверях амбара Спиридон, за ним вышли остальные. Хвостов по-хозяйски закрыл ворота на замок и положил ключ в карман. Топая сапогами, комиссия прошла мимо Лаврентия и направилась в дом. Впереди мелкими шажками семенил Хвостов, поминутно оглядываясь на Быстрова.

Грохнули двери в сенях, послышался гулкий стук каблуков по крашеным половицам, открылась дверь в избу…

Лаврентий очнулся. Глухо, болезненно в груди билось сердце. Молотом стучала горячая кровь в висках. Откачнувшись от заплота, он медленно пошел к дому, поднялся на крыльцо, вошел в сени. Пересохло в горле, хотелось пить. Лаврентий подошел к кадке, почерпнул полный ковш воды и с жадностью выпил его. Подняв глаза, увидел висящую на стене старенькую «тулку». Машинально снял ее с гвоздя, повертел в руках. Ружье приятно тяжелило руку, холодило ладонь, придавало уверенность. В голове мелькнула шальная мысль. Он повернул голову, прислушиваясь к неразборчивым голосам, доносящимся из-за двери:

«Перестрелять их, что ли?»

Эта сумасбродная мысль дала ему хоть какую-то, пусть призрачную, но власть над сложившимися обстоятельствами и окончательно привела его в себя.

Нет, глупостей он делать не станет…

Покачав ружье в руке, он вдруг вышел на крыльцо и закинул «тулку» на крышу навеса. На душе стало легче. Лаврентий спустился во двор и снова уселся на козлы.

Наконец показалась на крыльце и комиссия. Впереди вышагивал Хвостов.

– В жамовском доме сделаем колхозную контору, – донесся дребезжащий голос Спиридона. Лаврентий глядел на него, на толстый живот, нависший на туго затянутый ремень, поддерживающий пузырящиеся на коленях штаны, на мясистые щеки и красный маленький нос, на бегающие глазки, жидкие, давно не стриженные косички волос и внутренне содрогался.

«Ничего не понимаю!» – выразительно говорили его глаза.

Быстров остановился около Лаврентия.

– Завтра утром со всей семьей – к сельсовету. С собой брать вещей не более пятидесяти килограммов. Это указание из района.

– Я на чем – на горбу семью потащу? – насмешливо ответил овладевший собой Жамов.

– Пошто на горбу? – услужливо вклинился Хвостов. – Можешь взять свово мерина, телегу на колхозном дворе. Трофим все даст, он у нас конюх. Отвезем, Лаврентий Васильевич, поможем!

– Уж помоги, Спиридон Тимофеевич, на том свете зачтется!

– Че выпендриваешься, плакать надо! – осуждающе проговорил Хвостов и заспешил вслед за уходящей комиссией. Жамов крикнул вдогонку:

– Я думаю, Спиридон, мы все еще наплачемся!

Хвостов остановился в проеме калитки и повернулся к Жамову:

– Можить, кто и будет плакать, а я нет. Помнишь, Лаврентий Васильевич, присказку свою насчет пальцев, – Спиридон вытянул руку. – А и правда, пальцы на руке разные, только щас большой палец – я, а ты – мизинец! Я, брат, все помню!

Калитка захлопнулась. Жамов остался сидеть на козлах.

– Госпо-о-ди! Как же так, а? К завтрашнему утру!

Анна сидела, держа на руках ребенка. Петька сучил полными ножонками, что-то гулькал свое, пуская обильные слюни, теребил ручками материнскую кофту. Васька и Танька забились на полати. Они в последнее время вообще боялись матери. Она могла жестоко, зло отхлестать за самую маленькую провинность или, судорожно обняв, исступленно ласкать, обливаясь слезами. Вот и сейчас они, затаившись, испуганно следили за матерью. Анна смотрела перед собой остановившимися глазами. Потом медленно поднялась и глухим голосом сказала:

– Настя, возьми ребенка!

Девушка взяла у матери братишку и положила его в зыбку… Ребенок пронзительно, требовательно закричал. Анна болезненно сморщилась.

– Оспо-о-ди, да куда же я с такой оравой! – у женщины бессильно опустились руки. – Настя, да уйми же ты его, наконец! – и, словно проснувшись, заметалась по избе, натыкаясь на стол, на лавки, стоящие вдоль стены, на печку; хватала первые попавшиеся под руку вещи, посуду, тут же бросала их и хваталась за другие.

Ее длинные волосы распустились, кофта выбилась из-за пояса юбки. Она подбежала к постели и стала сворачивать перину, попробовала поднять тяжелый тюк и бессильно упала на него. Женские плечи мелко-мелко тряслись.

Настя подошла к матери и припала головой к ее спине.

– Мамка, не убивайся так сильно. Молоко присохнет, чем Петьку кормить будешь?!

Анна быстро приподнялась и прижала дочь к себе.

– Доченька! Откажись от нас, откажись. Выходи замуж за Кужелева. Выходи за него, активист же он – можить, не тронут, – бессвязно бормотала Анна. – Люди же они!

Настя отшатнулась от матери, у нее похолодело внутри. Девушка невольно оглядела просторную родительскую избу, большую теплую печь, полати, на которых затаились сейчас брат и сестренка. С семейной фотографии, висящей против нее на стене, строго смотрел бородатый отец. Он сидел на стуле, чуть расставив ноги, обутые в хромовые сапоги с высокими голенищами. Сзади, опираясь правой рукой о его плечо, стояла молодая и красивая мать.

На коленях у отца сидит маленькая девчушка, у которой немного смазано лицо. Это она, Настя.

Настя прижалась к матери еще крепче:

– Ты че, мамка! – испуганно проговорила девушка. – Как я откажусь от отца с матерью, ты подумай, о чем говоришь! – она оцепенела от накатившего на нее ужаса. Кругом родные стены, которые совсем не защищают, и тишина. Безжалостная и равнодушная тишина. Девушка зябко повела плечами: «Как пусто и холодно дома», – безучастно думала она. Затем, взяв себя в руки, поднялась с постели и с подчеркнутым спокойствием проговорила:

– Давай, мамка, собираться. Завтра времени у нас уже не будет.

В этой стеклянной бездушной тишине все еще слышался одинокий, постепенно затихающий плач ребенка. Поднялась и Анна, подошла к зыбке.

– Где же отец? Куда он провалился? – раздраженно проговорила Анна.

– Перестань, мам! Придет тятя, куда он денется, – осадила ее Настя.

Анна только тяжело вздохнула в ответ и ничего не возразила дочери.

«Ишь ты, большой палец выискался! – возмущенно думал Лаврентий. – Еще посмотрим, кто из нас большой, а кто – мизинец!»

Он поднял голову и, прислушиваясь к детскому плачу, поморщился.

– Ребенка успокоить не могут! – пробурчал он и поднялся с козел. – Хошь не хошь, а домой идти надо!

Зайдя в избу, Лаврентий остановился. Непричесанная, растрепанная Анна склонилась над зыбкой. Среди раскиданных вещей стояла Настя. Лаврентий тяжело опустился на лавку. Глядя на развороченную комнату, он почему-то подумал: «Как же Акулина Щетинина – одна? Ликсандра-то нет!» Он зябко передернул плечами, посмотрел на Настю и сказал:

– Иди-ка, дочь, к Щетининым, помоги Акулине! Мы тут с матерью сами управимся…

И снова было сырое пасмурное утро. И снова низко и медленно плыли над степью взлохмаченные тучи. И все ждало солнца: истосковавшаяся, переполненная влагой земля, белоствольные березы, тянущие тонкие ветки, усыпанные толстыми сережками, беспокойно кричащее воронье. И солнце-то было рядом, здесь, за облаками, но не было сильного ветра, способного разогнать низкие ленивые тучи.

Постепенно к сельсовету стали съезжаться семьи. Первым подъехал Ефим Глушаков. Он шел рядом с телегой, в которую была запряжена вороная кобыла с еще не вылинявшей зимней шерстью, неряшливыми клочьями висевшей на ее боках. На высоком возу сидела старуха Марфа, мать Ефима. За задок телеги держалась Мария. Им с Ефимом было проще: у них не было детей. Следом за Ефимом подъехала телега Щетининых, которой управляла Настя Жамова. На возу сидела Акулина с грудным ребенком. За телегу держались двое ребят: старшая – Клава и помладше – Федька. Рот у Акулины плотно сжат. На лице, казалось, жили одни сухо блестевшие глаза.

Наконец показалась тяжело груженная телега Жамовых. Лаврентий погонял ременными вожжами рослого бурого мерина. Лошадь с трудом везла воз по раскисшей деревенской улице. Анна несла на руках грудного младенца. Рядом с матерью шла двенадцатилетняя Танька, а на возу сидел восьмилетний Васятка.

Помаленьку, потихоньку к сельсоветскому крыльцу собралась вся деревня. Никто из жителей не остался дома. Даже древний Нефед стоял около крыльца, в неизменных валенках, подшитых кожей, в старом облезлом полушубке. Он строго смотрел на роящуюся толпу подслеповатыми слезящимися глазами, опираясь на палку, отполированную за долгие годы до блеска. Старик стоял с непокрытой головой. Седые, невесомо-пушистые волосы серебряным нимбом обрамляли его голову.

На верхней ступеньке крыльца стоял председатель сельсовета Иван Андреевич Марченко. На нем щегольские кавалерийские галифе, из-под кепки-восьмиклинки выбивался густой темный чуб, на ногах добротные яловые сапоги, подбитые железными подковками. При каждом шаге председателя они громко постукивали о лиственничные половицы, и настороженно застывшая толпа невольно вздрагивала от этих сухих, словно револьверные выстрелы, щелчков. Рядом с ним на крыльце стояли уполномоченный Быстров и Спиридон Хвостов. Уполномоченный зябко ежился в своем демисезонном пальто.

– Все собрались? – спросил председатель хриплым от волнения голосом.

– А то не видишь! – не сдержавшись, подковырнул его Лаврентий Жамов.

– Ну, ты! – не нашелся, что ответить, Иван. – Помолчи лучше!

– Ты рот мне не затыкай, Иван! Если на выселку, так и говорить уже нельзя? – рассвирепел Лаврентий.

Чувствуя неловкость, которая все сильнее его охватывала, Марченко зло покосился на Лаврентия, но ничего не сказал в ответ.

Толпа заворочалась и зароптала. В этом глухом грозном шуме слышались и звонкие детские дисканты, и рокочущие мужские голоса, и бабьи всхлипывания.

Матрена, сестра Лаврентия, со слезами смотрела на брата и Анну. Вертевшийся около нее сын Кирька, ровесник Васятке, вдруг ткнул в грудь двоюродного брата и громко закричал:

– Кулацкий сын, кулацкий сын! – и высунул язык. Васятка весь сжался, на глаза у него навернулись слезы. Он невольно отступил назад и спрятался за мать.

Очнувшаяся Матрена залепила сыну затрещину с такой силой, что тот моментально поперхнулся и сразу, без всякого перехода, заревел:

– Чего дересси! Тятька сам говорил, что дядя Лаврентий кулак!

– Матрена, не трогай ты его! Дите совсем, еще не понимат! – заступилась за мальчишку Анна.

– Я покажу ему дите, я покажу ему кулака! – и она, прижав к себе сына, не сдерживаясь, громко заплакала. Толпа завздыхала, качнулась, словно спелые колосья под напором ветра.

К Лаврентию подошел Дмитрий Долгов. Он невольно переминался с ноги на ногу:

– Слышь, Лаврентий… Ты того, не держи зла на меня. Спьяну это я городил. Мне ить и правда ниче не надо, – он грустно смотрел на односельчанина и тихо продолжал: – Это меня в тайгу надо, а тебе, Лаврентий, на земле сидеть надлежит. – Дмитрий полез торопливо в карман, достал тряпицу и подал ее Жамову. – Возьми, пригодится!

Лаврентий развернул тряпицу, в нее было заколото три рыболовных крючка фабричного изготовления: все долговское богатство. У мужика перхватило горло, он сгреб худенького Долгова и крепко прижал к себе.

– Прости и ты меня, Митрий! Я тоже не со зла, – и он горячо зашептал в ухо Долгову: – Слышь, Митька! Я ружье во время описи закинул на крышу, над крыльцом. Так ты забери его, слышь, забери, – Лаврентий выпустил из рук Долгова.

Уполномоченный нетерпеливо подтолкнул председателя в бок. Марченко переступил с ноги на ногу, звонко щелкнули железные набойки на его сапогах. Он откашлялся, осматривая толпу, задержав взгляд на активистах Иване Кужелеве, Романе Голубеве и Дмитрии Трифонове. Они стояли отдельной кучкой, в руках у них были старенькие одностволки.

– Готовы? – спросил их председатель.

Ребята потупили глаза и смущенно кивнули головой.

Чтобы быстрее покончить с неприятным делом, Иван Марченко заговорил излишне громко, точно подбадривая себя и обращаясь только к троице молодых парней.

– Совецка власть доверяет вам, – он запнулся, подбирая слова, потом махнул рукой и быстро закончил: – В обчем, довезете до пристани этих врагов советской власти и сдадите под расписку коменданту али еще кому. И чтоб ни-ни! Поняли?..

– Это братка – враг совецкой власти?! – закричала вдруг Матрена. – Это ты вместе с палнамоченным – враги совецкой власти. – Она с исказившимся от боли лицом подступила вплотную к крыльцу. Толпа выжидательно замерла.

– Прикуси язык, дура! – в бешенстве заорал на жену Иван. Матрена посмотрела на мужа и негромко, но с такой убедительной силой проговорила, что Иван невольно попятился, отступая к двери:

– Иди, умник, запрягай коня!

– Но… но… – забормотал Иван.

– Иди… Кому говорят! – Матрена в упор смотрела на него. – Иди, не зверь же ты! Как Анна и Акулина с грудными-то? Ведь двадцать пять километров без малого… Пред-се-да-тель!

Марченко еще растерянно потоптался на крыльце, зачем-то поправил кепку на голове, посмотрел виновато на уполномоченного и вполголоса проговорил:

– Я сейчас, быстро! – и, чтобы сгладить неловкость, строго сказал, обращаясь к активистам: – Вы там – смотрите с имя построже, как бы не сбегли!

– Ага, сбежим, Иван! – не удержался от ехидной реплики Лаврентий. Он поднял голову, поглядел вокруг, на людей, на небо с низко плывущими черными облаками. – Куды сбежишь? Из Сибири в Сибирь! – затем глянул на председателя, торопливо сбегающего с крыльца, и так же тихо, хорошо слышимый в настороженной тишине, сказал ему в спину: – Она ведь и твоя, Иван, Родина. Вместе мы тут с тобой росли. Вместе грязь босиком месили.

Марченко промолчал, только сильнее втянул голову в плечи, точно его неожиданно ударили в спину, и побежал на свое подворье, стоящее через дорогу от сельсовета. Было хорошо видно, как Иван торопливо вывел коня из пригона и суетливо стал запрягать его в ходок. Горячий молодой жеребчик рысью выкатил ходок на улицу.

Матрена забрала вожжи у мужа и стала усаживать невестку:

– Садись, Анна! – затем она позвала щетининских ребятишек: – Садитесь, ребята, в телегу.

Ходок наполнился ребятней. Ефим Глушаков, сухощавый, болезненного вида мужик, стоявший все это время молча, вдруг заговорил:

– Прощайте, люди добрые, не поминайте лихом! – Голос его дрогнул. Затем он снова заговорил, обращаясь почему-то к одному старому Нефеду: – Прощай, дедушка Нефед, прощай, теперь уж, наверное, не свидимся!

Старик разлепил строгие бескровные губы:

– Прощайте, дети! – он поднял дрожащую старческую руку и осенил крестным знамением тронувшийся обоз. – Спаси вас Христос!

Завыли, запричитали бабы.