Третью неделю плавится вниз по Иртышу караван. Чем дальше вниз по течению, тем чаще и чаще портится погода.

– Ну и карусель, елова шишка! – хрипел старик шкипер, наваливаясь грудью на правило кормового руля. Он был в шапке-ушанке, сшитой из телячьего меха, поверх телогрейки надет побелевший от времени брезентовый плащ. – Сколь годов хожу, здесь завсегда так, не знаешь, какую пакость подкинет погодка! – И, точно подтверждая слова шкипера, из-за крутояра выползла раскосмаченная туча. Она, словно лисьим хвостом, накрыла караван хлесткой снежной крупой, которая в одну секунду, как ножом, вспорола водную поверхность, сбивая белую пену на гребнях волн, покрыла тонкой снежной пленкой шкиперский мостик. Гонимый ветром снежок накапливался у основания крышки, прикрывавшей широкую горловину трюма, больно сек по лицу.

Старику явно хотелось поговорить. Он покосился на стоящего рядом Ивана, который с каждым днем мрачнел и замыкался все больше и больше, и задал вопрос:

– Вот ты мне объясни, Иван, раз в комсомолии состоишь…

– Да не комсомолец я, Ерофей Кузьмич, а активист, сочувствующий, значит, – нехотя ответил Кужелев. Шкипер не отступал:

– А ты все равно объясни, раз активист. Как так, елова шишка, получается в энтом колхозе: была, значит, моя Савраска, а стала – чья? И моя вроде и не моя? Опять же земля – ведь мужику ее совецка власть дала, а теперь вроде как отбирает. Как так? – допытывался дотошный старикан.

– Да кто у тебя отбирает! – вдруг с жаром возразил Кужелев, по всему было видно, что вопрос этот был у него наболевшим. – Не отбирает, а объединяет. А то долбишь, как дятел, «как так да как так!» – передразнил он старика. И продолжал объяснять: – Будут большие общие поля, на них будут работать все скопом. Совецкая власть даст трактора, машины, чтоб, значит, облегченье всем было. А то отбира-ат…

– Н-да-а, – протяжно проговорил шкипер. – Не понимат, выходит, народишко. Его в оглобли, а он взбрыкиват, как уросливый мерин, – непонятно было, не то смеется старик, не то серьезно говорит.

– А кто щас, Ерофей Кузьмич, понимает? Ведь никто не жил в их, в колхозах-то, – неожиданно с горечью проговорил молодой парень. – А может, и правда лучше будет. Может, и правда не понимаем чего? А?

Он с надеждой смотрел на старого шкипера. Он уже не объяснял, а сам искал ответа у человека, прожившего долгую, трудную жизнь.

– Ох и дурит погода! – дипломатично ушел от ответа Ерофей Кузьмич, вытирая рукой бороду и мокрое заветренное лицо. – Сколь бывал в этих краях, завсегда так: налетит хмарь, кажись, ни конца ни краю ей не будет, а потом, глядь, солнце – и так на дню несколько раз. Гиблые места, прости господи, – Ерофей Кузьмич тяжело вздохнул. – И куда вас черти только несут. Почитай, край света…

– Я так же знаю, как и ты, – недовольно буркнул Иван. – Куда везут, туда и привезут. Наше дело телячье!

– Ну-ну, – просипел старик простуженным голосом.

Из глубины трюма доносился детский плач. Он то стихал на короткое время, то возобновлялся с новой силой. Кужелев с тревогой прислушивался к детскому голосу. Это был плач грудного Петьки Жамова.

Иван оперся на перила и уныло смотрел на опостылевшую баржу. Прямо под ногами у него была шкиперская каюта, где находилась охрана. С одной стороны каюты наскоро слеплена пристройка из досок. Это была кухня. Здесь в порядке очереди обитатели трюма готовили из своих припасов обеды, кипятили воду. Список очередности висел здесь же, около входа в пристройку. С другой стороны каюты, прямо на краю борта сооружен туалет-времянка на два отделения – мужское и женское. Горловина трюма огорожена дощатым забором в человеческий рост, маленькая площадка, которую он выгораживал, была своеобразной прогулочной палубой. На площадку в строго определенные часы раздельно выходили на прогулку то взрослые, то дети. Внутренний распорядок, заведенный комендантом Стуковым, соблюдался строго.

Иван перевел взгляд на кухонную пристройку, глаза его оживились. На кухню минут двадцать назад зашла Настя.

В сложный переплет попал Иван и от этого страшно мучился. Он уже и не рад был, что поехал караульным. Да и какая радость – все на глазах, и Настя… Чувство вины постоянно висело на парне, она казалась еще тяжелее от того, что он не знал, в чем она, его вина перед Настей и перед людьми, загнанными насильно в трюм баржи. Уж сколько раз он загадывал себе – увидит завтра Настю, подойдет к ней и скажет: «Настя, я люблю тебя, я жить без тебя не могу», – и сделает даже больше: он бросит свою винтовку под ноги коменданту и уйдет вместе с ней в трюм… Но приходил следующий день, и все повторялось сначала. Настя при встрече опускала голову, взгляд ее больших серых глаз, опушенных темными ресницами, был неуловим, и Иван не мог заглянуть ей в глаза, прямо и настойчиво спросить. Да и ответ увидеть он, честно говоря, тоже боялся… Вот и ходил парень по кругу, не в силах разорвать его.

Взгляд его потух, плотно сжатые губы побелели, и он неприязненно вполголоса пробормотал:

– Страдалица, вся исстрадалась…

– Ась? – переспросил не разобравший слова напарника старик и внимательно посмотрел на Ивана.

Кужелев только отмахнулся.

Внизу под ногами скрипнула дверь, из кухонной пристройки вышла Настя. В руках у нее был большой медный чайник. Хоть и ждал этого мгновения Иван, но от неожиданности вздрогнул. Все лицо облило жаром.

– Настя, погоди! – окликнул ее Иван и кинулся вниз по лестнице на палубу.

– Чего тебе? – спросила девушка, повернувшись к нему вполоборота.

– Как ребятишки? – он неловко переминался с ноги на ногу около девушки.

– Петька уже не жилец, Васятка вот заболел! – у нее дрогнул голос, на глаза навернулись слезы. – А я твоего усатого еле упросила воды на грелку согреть, – она едва заметным движением показала в сторону Широких, который стоял на краю борта и смотрел в воду.

– Да видел я! – виновато ответил Иван. – Но ведь пустил же?

Настя подняла голову и посмотрела прямо в глаза Ивану:

– Спасибо и на этом, Иван Трофимыч!

Девушка шагнула за ограду и стала медленно спускаться в трюм.

– Настя, подожди!

Она продолжала медленно спускаться, точно в воду входила, пока не скрылась.

Парень в отчаянии замотал головой.

Ерофей Кузьмич наблюдал за молодыми людьми, по лицу его пробежала тень; он догадался – что для парня эта девушка. Илья Степаныч, не сдержавшись, кашлянул и снова повернулся спиной к Ивану.

Кужелев затравленно посмотрел на невольных свидетелей, быстро подошел к каюте и рывком распахнул дверь.

В жарко натопленном помещении за столом сидел комендант, ворот его гимнастерки был расстегнут, на топчане валялась отдыхающая смена.

– Товарищ комендант, можно в нашу каюту больного мальчишку перевести на мое место?

Комендант поднял голову, осовевшими от тепла глазами посмотрел на Кужелева и сухо спросил:

– Кого это?

– Васятку Жамова, сильно болеет!

У Стукова блеснули глаза, и он с неприкрытым злорадством спросил:

– Это брат той девки, который в воду упал?

– Брат, – подтвердил Кужелев.

– Не положено! – ответил комендант.

– Так больной же ребенок! – с горячностью воскликнул Иван.

– Не положено, инструкцией запрещено! – снова бесстрастно и сухо повторил комендант.

Кужелев в отчаянии замычал, уж готовый разразиться грубой бранью, но беспомощно присел на топчан, навалившись на ногу лежащего в полудреме Вахитова. Он тупо посмотрел на нее и вдруг резко отпихнул в сторону:

– Разлегся тут!.. – процедил сквозь зубы Иван. Не ожидавший такого поворота, Вахитов подскочил на топчане, ошеломленно глядя на Кужелева.

– Уй, шайтан, дурной!

Ивана понесло, он с бешенством цедил сквозь зубы:

– Увижу, сволочь, будешь на людей орать – башку отверну!

– Иван, дай ему по роже, – равнодушно посоветовал Михаил Грязнов, мрачно поблескивая глубоко посаженными глазами.

– Прекрати, Кужелев! – испуганно всполошился комендант. Он подозрительно смотрел на молодого караульного и многозначительно закончил: – Что-то жалостливый ты стал. Не забывай, кого везем!

Опустошенный Иван молча лег, отвернувшись лицом к стене. Неожиданно для себя он забылся в тяжелом полусне…

…Видит Иван родную деревню Лисий Мыс. Стоят они вдвоем с Настей на краю поля. Над ними бездонное голубое небо. Свежий ветерок наносит все усиливающийся мощный гул. И вдруг видит – на поле непонятное диво. Сзади за ним траурной лентой блестит взрезанная плугами черная влажная земля. «Трактор, – догадался парень. – Так вот он какой!» У него сладко замирает от восторга сердце. Он поворачивается к Насте поделиться с ней своей радостью и вдруг видит ее остановившиеся от страха глаза. Она тянет руку и пытается что-то сказать, а железное чудовище все ближе и ближе, того гляди сомнет, запашет в черную землю. Иван глянул еще раз и понял, чего испугалась Настя. Сиденье на машине было пустое, рулевое колесо крутилось само по себе, и слепая силища перла на них, все подминая под себя. Настя схватилась за голову и в ужасе бросилась бежать. У Ивана от страха обмякли ноги и похолодело внутри.

«Настя-я!»

Опомнился Кужелев, лежит он на топчане, весь мокрый от липкого пота. За тонкими переборками каюты слышится успокаивающий шум воды. Иртышская волна методично и непрерывно била в деревянный борт баржи, да приглушенно доносился надоедливо визгливый голос чаек.

В трюме за две с лишним недели люди утряслись, перезнакомились, сгруппировались по деревням, по районам. Каждый клочок свободного пространства был занят: более удачливые и расторопные захватили двухъярусные нары, другие разместились прямо на полу, под нарами и в проходах между ними. Костомаровские и жители Лисьего Мыса устроились на полу, в самом носу, на маленьком пятачке. Скученность, сырость, зловоние…

Настя медленно пробиралась сквозь людское месиво, стараясь не наступить на чью-либо руку или ногу. Посреди прохода, привалившись спиной к стойке, которая поддерживала палубу, сидел парень. Даже в полусумраке трюма было видно, какой он рыжий. Парень медленно растягивал цветные меха гармони, и ее чистые серебряные голоса выговаривали слова грустной песни:

То не ветер ветку клонит, Не дубравушка шумит, То мое, мое сердечко стонет, Как осенний лист дрожит.

Его было не обойти, и Настя попросила:

– Пусти, Николай!

Гармонист будто и не слышал ее:

До-о-горай, гори, моя лучина, До-о-горю-у с тобой и я.

– Пусти, кому говорят! Видишь, воду несу горячую… ребятишки болеют!

Гармонь тяжело вздохнула, парень свел меха и поднял голову:

– В таком холоде и сырости все передохнем.

– Рвешь душу… Без тебя тошно! – ответила девушка, проходя мимо Николая.

– А мы и по-другому можем! – и парень закатил такие переборы, что хорошо знакомая мелодия «Подгорной» едва угадывалась в цветистых кружевах музыки.

Сидящие недалеко от гармониста две старухи вели свой бесконечный разговор:

– Слышь, Марфа, народ-то че говорит, – бесстрастно говорила одна, – потопят нас, ей-ей, потопят. Увезут куда подальше и потопят. В прошлом годе, говорят, всех потопили, вот и нас так же.

– Брось молоть чепуху, бабка! – ввязался в разговор гармонист. – В прошлом годе людей зимней дорогой отправляли, обозом, куда-то за болото… А тебя, если бы хотели потопить, давно бы скормили рыбам. Вон сколько пустых плесов прошли, а то ить кормят, муку на тебя переводят.

– Дак я че, народ, слышь, говорит, – не сдавалась бабка.

– Вот я и говорю… народ! – хохотнул Николай. – Ты да древний Нефед, вот весь и народ!

Настя пробралась к своим. Прямо на полу, на немудрящей подстилке, валялись ребятишки. Рядом с Васяткой и грудным Петькой лежала и Клава Щетинина. Анна и Акулина, как могли, прикрывали их одеяльцами, пальтишками, своими телами. Васятку Жамова колотил сильный озноб.

– Мамка, холодно, – хрипел мальчик едва слышным голосом.

– Васенька, потерпи! Щас Настя воды принесет, грелку сделаем.

– Дышать трудно. В грудке болит! – метался по полу мальчик.

– Хос-по-ди! – застонала женщина и громко, нетерпеливо закричала: – Настя, скоро ты?

– Здесь я.

– Что ж ты стоишь! – торопливо проговорила мать. – Наливай воду в бутылки! – и она подала дочери две пустые бутылки.

Настя, обжигая пальцы, налила в них горячую воду, Анна завернула бутылки в холщовые полотенца и сунула одну в ноги Васятке, другую положила между Васяткой и Петькой.

Анна разрывалась между больными детьми. Трудно было поверить, что этой изможденной исхудавшей женщине всего две недели назад исполнилось тридцать девять лет. Сбившиеся, давно не чесанные волосы, серое землистое лицо, темные круги под глазами – вот и все, что осталось от некогда цветущей Анны.

В Петьке едва теплилась жизнь. Он уже не плакал, а чуть слышно попискивал и больше суток не брал в рот грудь, Анна снова и снова пыталась накормить ребенка, но жизнь постепенно угасала в маленьком тельце. У Петьки уже обострились черты лица. Анна так и стояла на коленях, склонившись над ребенком, забыв убрать под кофту грудь. Она тихо раскачивалась над ним, потом, сжав голову руками, глухо застонала…

– Мамка, мне тоже холодно! – заплакала Клавка Щетинина. Акулина поправила на девочке одежду и беспомощно оглянулась.

– Тетка Акулина, я щас грелку сделаю, у меня осталось немного воды, – проговорила торопливо Настя и вылила оставшуюся воду в бутылку.

Акулина благодарно взглянула на Настю.

– Спасибо тебе, Настя! – и женщина сунула грелку под одеяло дочери.

Настя взяла пустой чайник и стала выбираться на палубу. Около пристройки ходил комендант. Его серая шинель была застегнута на все крючки. Строго по уставу надета на голову шапка-ушанка. На офицерской портупее поверх шинели болталась потертая револьверная кобура. Лицо бесстрастное, равнодушное. Девушка испуганно остановилась.

Глаза у коменданта оживились, на лице промелькнула злорадная улыбка.

– Куда?

– На кухню, воды скипятить, – просительно заговорила девушка.

– Как фамилия? – откровенно издевался Стуков.

– Ай забыл, Жамова я! – с ненавистью ответила Настя.

– Нет, не забыл и отца твоего помню хорошо, контру недобитую. Я все помню, ничего не забываю!

Он внимательно посмотрел на нее и подошел к списку, висящему на стене пристройки. Поводил по нему пальцем, пока не уткнулся в фамилию Жамов, затем достал карманные часы, хлопнул крышкой, посмотрел на них и сказал:

– Вертайся, сейчас не твоя очередь.

– Дети же болеют!

Комендант стоял перед Настей, слегка покачиваясь с носка на пятку, руки – за спиной.

– Меня дети ваши сопливые не интересуют, меня порядок интересует!

Настя в упор глядела на коменданта. Тот отвел взгляд и сухо закончил:

– Вас много, а кухня одна!

Он отвернулся и стал спокойно прохаживаться перед каютой от борта до борта баржи.

У Насти от жгучей обиды потемнело в глазах. Она ничего не могла сказать в ответ. Вдруг ее кто-то легонько подтолкнул сзади.

– Давай сюда чайник, скипячу я воду. Моя щас очередь, – тихо проговорила старуха Марфа.

– Спасибо, баушка!

– Чего уж там! – пробурчала Марфа и забрала у Насти чайник.

Дело шло к вечеру. Ветер прогнал последние тучи, и они, цепляясь за высокие острые вершины пихт и елей, нехотя уплывали к горизонту. Помаленьку стих и ветер. На голубом небе засверкало вечернее солнце. Потеплело. Ничто не напоминало о сильном ветре, о мокром снеге с дождем и хлесткой снежной крупой. Даже старый пароход веселее зашлепал колесами, слегка покачиваясь с борта на борт широким приплюснутым к самой воде корпусом. Обмытый дождями, он ярко сверкал коричневой краской на темно-серой воде.

Продрогшая во время непогоды баржа тоже нежилась в лучах весеннего солнца. Над мокрой палубой поднимался легкий пар от просыхающих на солнце досок. Привалившись спиной к каюте, стоит Илья Степанович Широких. Он блаженно щурится, подставляя лицо и влажные усы под скудные солнечные лучи. Рядом с ним винтовка, прислоненная к дощатой стенке. От борта к борту медленно и грузно ходит комендант.

Дверь каюты открылась, и из нее вышел Иван Кужелев. Он удивленно посмотрел на яркие краски весеннего вечера, смущенно кивнул головой Илье Степановичу и полез на рулевую площадку к старому шкиперу.

– Ну, че я тебе говорил! – встретил его старик. – Тут завсегда так, на дню семь пятниц бывает!

Иван зябко передернул плечами; лицо у него было хмурое, и он медленно проговорил:

– Уснул, Кузьмич, сам не заметил как. Снится ерунда всякая!.. – и парень далеко сплюнул за борт.

– Н-да-а, – задумчиво просипел старик, – многим нынче хреновина разная снится…

На освещенную вечерним солнцем палубу стала вылезать из трюма молодежь. Первым показался Николай со своей гармонью, за ним потянулись другие. Гармонист присел на ящик и привалился спиной к редкому заборчику. Он улыбался, подставляя усыпанное веснушками лицо под скупые солнечные лучи. Последней из трюма поднялась Настя. Она подошла к ограждению и сквозь широкие щели смотрела на залитые водой медленно проплывающие берега. Затем повернулась и, мельком глянув на Ивана, стоящего на площадке рядом со шкипером, вдруг обняла гармониста за плечи и тихо сказала:

– Сыграл бы ты, Коля, что-нибудь веселенькое.

– Это можно! – охотно согласился гармонист. Его рыжий чуб упал на цветные меха гармони. Пальцы музыканта легко пробежались по кнопочным клавишам. И вдруг гармонь закричала деревенским петухом громко, заливисто, потом залаяла собакой, да так похоже, что окружившая Николая молодежь весело рассмеялась.

Илья Степанович довольно улыбается в пушистые усы. Только комендант невозмутимо прохаживается по палубе.

А гармонь уже кукует серенькой кукушечкой. Ее нехитрая простенькая песенка очаровывает и уводит всех в далекие родные места. Сладко щемит в груди. Молодежь присмирела. И вот оттуда, издалека, где только что затих нежный голос кукушки, все яснее слышится разухабистая знакомая мелодия. Настя встрепенулась, подняла голову и, глядя на коменданта, запела:

А я выйду за ворота, За ворота – крикну: Я не здеся родилась, Не скоро тут привыкну.

Гармонист довольно улыбнулся, широко растягивая меха двухрядки, и включился в перепев с Настей:

Все в колхозы, все в колхозы, А мы проколхозили, Умны сами разбежались, Дураков стреножили.

Молодежь оживилась, послышался смех. Когда гармонист повторял музыкальный наигрыш, звонкий девичий голос подхватил двустишие понравившейся частушки:

Умны сами разбежались, Дураков стреножили.

На губах Насти скользила едва заметная улыбка, она гордо подняла голову… И пошла девчонка по кругу – с носка на пятку, с пятки на носок, слегка покачивая плечами, сдержанно разводила руками – и остановилась напротив гармониста… Била дроби девчонка, пела задушевным голосом, а в глазах у нее была такая мука, такая безысходная тоска.

Вставлю Сталина портрет В золотую рамочку, В люди вывел он меня, Темную крестьяночку.

Стуков насторожился и подошел ближе к забору. Николай, заметив обеспокоенное начальство, еще шире развернул меха гармони:

Пароход вперед плывет, Сзади дым густой, Прикажи, комендант, Отвезти меня домой.

Стуков побелел от ярости.

– Прекратить! Я не позволю издеваться над совецкой властью! – с протяжным подвывом отчеканил комендант и приказал Широких: – Перепиши, всех до одного перепиши! Всем урезать хлебный паек, чтоб не бесились!

Настя тоже вся побелела. Она подошла к забору и зло в упор спросила:

– Что… и петь нельзя? А что нам можно, комендант, – лечь и помереть? Ты этого хочешь – не дождешься! – она рассмеялась и пропела, словно плюнула ему в лицо:

Погоди, калина, виться, Погоди, погода, дуть, Погоди, милой, смеяться, Будешь тут когда-нибудь!

– Прекратить! – тонким голосом завизжал комендант. – В трюм! Все в трюм! Перестреляю, сволочь кулацкая!

Он судорожным движением схватился за кобуру и стал торопливо ее расстегивать. Илья Степанович Широких кинулся к Стукову и повис на его руке.

– Не бери греха на душу, командир. Его и так полно! – Затем он повернулся к молодежи и закричал: – Уходите, ради Бога, уйдите от греха!

Молодежь, возбужденно переговариваясь, стала быстро спускаться в трюм.

Наконец комендант вырвал руку, которую крепко держал милиционер, с бешенством посмотрел на него и процедил сквозь зубы:

– Заступничек, смотри!.. – и быстро ушел в каюту. Из кухни прошмыгнула бабка Марфа. Она держала в руках два чайника: один – Настин, другой – свой.

– Ос-по-ди, че делатся! – шептала она побелевшими от страха губами.

На рулевой площадке замерли Иван Кужелев и старый шкипер.

– Вот так повеселились, елова шишка! – старик снял с головы шапку-ушанку и машинально вытер ею запотевший лоб. – Он теперь поедом ее съест!

– Подавится! – угрюмо ответил Иван.

Старик посмотрел на соседа, хотел что-то сказать, потом махнул рукой и надел шапку.

Кужелев стоял и смотрел на пустую палубу, а перед глазами была Настя, ладная, крепкая, с гордо поднятой головой, в белой кофточке с черной юбкой и аккуратных ботиночках на полувысоком каблучке, которые берегутся в деревенском быту для редких праздников.

Иван чувствовал, как в нем что-то изменилось; теперь он знал наверняка – без Насти ему нет жизни.

Далеко впереди, возвышаясь над низкими иртышскими берегами, показались высокие увалы, покрытые темной тайгой. Ерофей Кузьмич показал рукой на открывшуюся вдалеке таежную гряду и негромко сказал:

– Седни ночью, однако, на Обь-матушку выйдем. Вот где нас помотает. Шибко ее ветра, паря, любят.