Нужно мне было ехать из Екатеринбурга в Пермь, а денег у меня было только восемь рублей. В Екатеринбург я ехал с чиновником на земских и обывательских и заплатил ему только четыре рубля, так как он платил прогоны только там, где нет ни земских, ни обывательских лошадей. Теперь мне такого случая не представлялось, потому что в городе или в земском суде у меня знакомых не было. В это время сибирское купечество, так сказать, валом валило в Нижний на ярмарку, и мне посоветовали сходить в контору вольных почт для того, чтобы найти попутчиков, или не согласится ли кто взять меня ради компании пополам или как там придется. Прихожу в контору вечером; никого нет. Немного погодя вышел писарь.
— Позвольте вас спросить: нет ли у вас попутчиков? — спросил я.
— А вы кто такие?
Я назвался губернским чиновником; он посмотрел в книгу и сказал, что никого нет, а если мне будет угодно, то он меня запишет. Я согласился.
— А сколько стоит до Перми на паре? — спросил я из любопытства.
— В нашем экипаже двадцать четыре рубля, а если у вас свой есть, то и дешевле.
Я вышел и думал: вот если бы железную дорогу построили, так сбавили бы им спеси; от Петербурга до Перми более двух тысяч верст, и я издержал, с пищей, водкой и извощиками, всего двадцать три рубля, а здесь, за триста шестьдесят верст, просят только за провоз двадцать четыре рубля, да еще ямщикам нужно давать. — На улице жарко, душно. Горожане ждут грозы и граду. Перед конторой вольных почт, на улице, стоят две повозки. Повозки эти старинные, сибирские, пространные. В одной, покрытой кожаным фартуком, почивают на пуховике два купца, с красными, точно разбухшими от жара, лицами. В другой повозке, с откинутой накладкой, лежат куча подушек и разных величин узлы. К обеим повозкам ямщики запрягали лошадей, ругая их как только можно.
— Просто каторга это время! Ни часу нет роздыху… Жара…
— И на водку, что есть, мало дают, штоб им провалиться…
Я подошел к ямщикам и спросил — нет ли таких ямщиков, которые бы увезли меня на обратных? Я думал, что ямщик, возвращаясь домой с лошадьми, возьмет с меня копеек двадцать.
— А ты из кутейников, што ли?
— Нет.
— Рассказывай: по облику видно… Вон там, во дворе, спроси.
Во дворе суетня. Ямщики перебегают от лошадей к телегам и повозкам; в две повозки два человека, одетые в сюртуки, укладывают подушки, чемоданчики, саквояжи. Нашел ямщика, — запросил три рубля. Я сказал, что дорого, ямщик стал издеваться надо мной.
— Ты бы попутчиков искал, — сказал мне другой ямщик, сидевший на крылечке.
— То-то што нет.
— Ныне купцы — одно слово, што жиды: почитай, со своей братьей ездят, а со стороны не берут, потому боятся — денег у них пропасть! Да им не жалко денег, — объяснял мне ямщик. А потом, помолчав, опять начал: — Одново разу при мне комедь была. Ехал, знаешь ты, купец, богач, одно слово. Вот и подвернись какой-то кутейник, и пошел этот кутейник к купцу проситься сообща ехать, а купец ехал один, с прикащиком. Ладно. Приходит этот кутейник в горницу, купец лежит на диване в рубахе — от жары просто невмоготу ему было… Ну, тот и говорит: так и так… Кто ты, говорит, такой? — Тот оказал. — А я, говорит купец, не люблю товарищей, а тебя, говорит, возьму, коли, говорит, ты сейчас десять раз перекувырнешься, позабавишь мою милось, а коли не перекувырнешься — в полицию представлю и владыке твоему лично донесу, што ты меня на большой дороге беспокоить изволишь… — Ну, што ж бы ты думал? парень и давай перекувыркиваться — смех! да только невмоготу, должно быть… на пятом разе остановился: не могу, говорит, сердешный. А пот так и льет, так и льет… Купец хохочет… — Што ж ты, говорит, на самом забавном месте остановился? Валяй. — Не могу!! — вопит кутейник… — И я, говорит купец, не могу везти. — Ну, и прогнал… А тот так-таки с обозом и уехал.
После такого разговора я решил ехать с обозом; что нужды, думал я, — что проеду неделю, зато сколько удовольствия будет для меня в этом тихом путешествии, а как заставят кувыркаться — обидно… Целые два дня проходил я без толку, потому что, не зная, где останавливаются те ямщики, которые едут в Пермь, я все натыкался на таких, которые ехали в Тюмень. Наконец, мне сказали, куда идти. Напротив полукаменного дома стояло до десятка пустых телег на улице; на земле, под телегами и немного подальше колес, бегали курицы и клевали в трухе овес, который, вероятно, сыпался из кошелей, когда их убирали из телег; тут же тощая коровенка, махая от жары хвостом, что есть мочи засовывала под одну телегу свою голову, стараясь достать клочок сена. Ворота заперты. Я вошел во двор. Слева новый полукаменный дом, а справа — одноэтажный деревянный, уже старый; потом тянется длинный двор, по обеим сторонам которого навесы, а под навесами стоят телеги и лошади, достающие из кошелей сено; четыре лошади лежат. Недалеко от крылечка дома, по правую руку, пятилетний мальчуган, в ситцевой розовой рубахе и с белыми волосами, старается сесть верхом на большую черную собаку, только та не дается, и когда мальчуган потащит ее за хвост, она визжит.
— Мальчик! — окликнул я мальчугана, но он, поглядев на меня, еще пуще стал тормошить собаку; та наконец укусила ему руку, убежала, а мальчик заплакал и пошел на крыльцо.
Я подошел к одной телеге: в ней лежит железное ведро, веревка, зипун. В другой телеге спит на животе мужчина, в синей изгребной рубахе, в плисовых шароварах, босиком.
— Чево тебе? — вдруг услыхал я женский голос. Я обернулся. Из окна дома, направо от ворот, глядела на меня старушка. Я подошел к окну. Она хотя и выглядывала старушкой, но казалась бодрой, и в голосе ее не слышалось ничего болезненного.
— Ково тебе? — спросила она меня снова.
— Тетушка, здесь какие ямщики?
— На што тебе?
— Мне в Пермь хотелось бы нанять.
— Здесь таких нет: здесь с кладью поедут в Пермь.
— Завтра, надо быть.
— А берут они ездоков?
— Заходи ужо. Теперь спят, — и она заперла окно. Вечером, часов в семь, я пришел опять на этот постоялый двор. Шесть ямщиков, в синих изгребных и голубых ситцевых рубахах, в шляпах наподобие горшков и в фуражках, мужчины здоровые, краснощекие, собравшись в кучу, о чем-то толковали. При моем входе они, разговаривая, стали смотреть на меня. Я подошел к ним, снял фуражку, двое тоже сняли; говорить перестали.
— Вы не в Пермь ли?
— В Пермь, а што?
— Да мне тоже бы туда надо.
— Мы не примам нони, потому с кладью.
— Да я ничего…
— А ты, видно, из духовных?.. Ишь, нони стекла проявили на носу носить. Это от моды, што ли? — спрашивал один.
— Так ты говоришь — в Пермь?.. А што у те много клади? — спросил другой ямщик, с плутоватыми глазами, привлекательным лицом, с курчавыми волосами, небольшой черной бородкой, человек лет под сорок.
— У меня только узелок.
Ямщик оглядел меня с ног до головы и вступил в разговор с товарищами.
— Нет, пятнадцать, ребята, дорогонько… Кабы десять.
— То-то. Уж рядился-рядился…
— Разе мне сходить, а?
— Как хошь. Ну, а ты, Верещагин, што? Ради…
— Не знаю… — сказал тот ямщик, который спрашивал меня о вещах, и почесал голову обеими руками, положив шляпу в телегу.
— Ну, а ты сколько бы дал? — спросил меня другой ямщик.
— Как вы? Я думаю, придется пешком идти больше.
— Это обыкновенно: устанешь — присядешь; ну, и заснуть можно.
— Так сколько бы вы взяли?
— Да мы што! вон его проси… Верещагин, ряди…
Верещагин отошел от ямщиков, пошел медленно к воротам, почесывая голову и спину, что-то шептал, смотря в пол. Я шел за ним.
— Так как, дядя?
— Да пять рублей бы? — спросил он меня негромко и хитро посмотрел на меня.
— Много. Я бы три дал. Сам подумай: я вешу немного, да и не всегда буду сидеть. Опять тоже дождь…
— Насчет дождя не сумлевайся: рогозкой прикрою.
— Верещагин! Иди в баню, — кликнули мужики. Верещагин не говорил ни да, ни нет; я молчал, он тоже молчал и, по-видимому, тяготился мной, но отойти от меня ему тоже, должно быть, не хотелось.
Наконец мы разошлись. На другой день та же история; только вечером он согласился, по совету других ямщиков, взять меня за три рубля. Он мне дал денег полтину.
— Это на что? — спросил я.
— Уж заведение такое, потому это задаток, што я тебя не обману.
Однако денег я не взял; он, ради знакомства, позвал меня в питейную лавочку и угостил на свой счет осьмушкой водки, сказал, что его зовут Семеном Васильичем, спросил мое имя, велел приходить завтра в десять часов, и мы расстались, пожав друг другу руки, — первый протянул он.
Идя домой, я раздумался о здешней простоте крестьян и удивлялся: неужели их не учили такие господа, как мазурики? Ведь в подобном случае мазурику очень легко выманить у ямщика полтинник. Однако здесь уже так заведено, что, вместо жестянок, ямщики дают деньги.
В десять часов я уже был на постоялом дворе, но там не было ни ямщиков, ни телег. Я испугался. Пошел в полукаменный дом. Кухня большая, с большим столом в переднем углу. В ней душно, жарко, два окна почти что залеплены мухами, по столу и лавке бродят табуны мух. Но хотя я сперва и назвал это помещение кухней, однако это вовсе не кухня, а комната, потому что направо двери в кухню, с печью, а из кухни в хозяйские комнаты. В кухне, около печи, суетилась высокая, толстая, годов сорока пяти женщина; в комнате пили чай молодая женщина недурной наружности и двое детей: мальчик, которого я видел вчера во дворе, и девочка лет восьми.
Не глядя на меня, хозяйка сказала, что ямщики поехали за кладью и к обеду, вероятно, приедут. Хотел я спросить ее — могу ли я посидеть в комнате, но она была слишком занята своим делом и меня вовсе никогда отроду не видала. Однако я присел на лавку у окна. Скучно. Не знаю, сколько я просидел, только хозяйка, спасибо ей, крикнула:
— Чего ты расселся, расстрига? Што у нас, разве для всякого проходящего постоялый-то устроен?
Я растерялся и не знал, что сказать ей в свое оправданье.
— Пошел, пока бока не наломали!
Я посмотрел на нее; вижу — женщина, пожалуй, втрое мясистее и сильнее меня, отвозит кулаками так, что в другой раз совестно будет и показаться сюда.
Пошел бродить по рынку, зашел в трактир, но делать в нем мне было нечего: коли пришел, то, стало быть, нужно водку пить, кушанье брать, а я ни того, ни другого не хотел, да и на дворе так жарко, что готов бы, кажется, весь день в воде пробыть. Но уж если я зашел в трактир, то должен непременно хоть рюмку водки выпить, а то сочтут меня бог знает за какого человека. Делать нечего, выпил рюмку: водка оказалась мерзейшая и стоит пятак. Спросил газету, — нет. Служители глядят на меня подозрительно; прошлась какая-то женщина сомнительного поведения. А народу в трактире нет, должно быть рано, да и ильин день.
Постоялый двор был уже запружен возами и пустыми телегами; лошади распряжены и ели корм. В полукаменном доме говор. Вышел из него один ямщик, и от него я узнал, что Верещагин и его товарищи пьют чай и что они после обеда поедут. Я присел на крылечко и от нечего делать стал наблюдать за лошадьми, этими работниками на большом сибирском тракте. Недалеко от меня стояли между двух телег две лошади бурой шерсти, лошади здоровые и крепкие. Одна из них, с сивою гривой, по-видимому, уже наелась, но все-таки ела, только уж так лениво, что ее можно было сравнить с екатеринбургской мещаночкой, сидящей вечерком за воротами и балующей себя кедровыми орехами; другая лошадь, с черным хвостом, лизала гриву этой лошади, причем сивогривая лошадь очень благосклонно взглядывала на чернохвостую. Кончила есть сивогривая, уперла морду вниз, чернохвостая еще усерднее стала лизать ее лоб и спину, потом вдруг подошла к кошелю и стала доставать из него сено, но сена там не было. Все-таки она продолжала жевать, изредка вытаскивая из кошеля морду, а сивогривая лошадь стала лизать гриву этой чернохвостой подруги. Та хотела лечь, но лечь некуда. Я думал, что эти любезности исключение, но заметил в другом месте то же, только там две лошади лизали одну. При этом мне представилось то, как за барскими лошадьми ухаживают кучера, моя и чистя их, а так как крестьянских лошадей хозяева не чистят щетками, то они сами заботятся о себе. Под телегами и между ног лошадей сновали в разных местах курицы и петухи, нисколько не думая о том, что их могут раздавить; из них были даже такие, которые взлетали в телегу и храбро клевали овес.
— А, будь ты за болотцом! Здоров, Петр Митрич! — проговорил знакомый голос.
Я обернулся. Верещагин, в чистой, вчера надетой, рубахе, без шапки, стоял недалеко от меня и утирал раскрасневшееся от горячей воды лицо рукавом. Я подошел к нему, мы поздоровались: он крепко стиснул мою ладонь.
— Почем кладь-то взял?
— Да дешево, ну, да… шестьдесят две копейки с пуда… А корма-то ноне не приведи бог как дороги… — И он пошел к своим лошадям, которые у него стояли почти назади двора.
Стали выползать из дому и другие ямщики. Все они были в поту, так что плечи рубах были мокрые; говорили все весело, бойко; два молодых извощика, по-местному — парни, годов восемнадцати, острили над пожилыми извощиками, которые на их остроты сами отвечали — или желанием отколотить парней, или обругивали. Все ямщики рассыпались по всему двору. Немного погодя пять извощиков присели на крылечко и, не обращая на меня внимания, о чем-то весело стали продолжать прежде начатый разговор и хохотали.
— Это што?.. А вот Яшка-то Крюков?! Ах, будь он проклят, штоб ему ни дна ни покрышки!
— Да, да!.. Ведь целую бочку вызудил, штоб ему лопнуть!
— Как так?
— Да ты не слыхал, што ли? Камедь какая, братец ты мой!.. первый сорт! Это повезли они с Иваном Кирьяновым вино. Ну, ладно. А Крюков и давай лакать…
— Вино-то?
— Ну. Да как: нужно трогаться, а он спит там у телеги и — плевать на все, говорит; хоть убейте его, так в ту же пору. Ну, знамо дело, не бросать же его: у него тоже две лошади; свалили… Только голова болтается, как поехали… А как проснулся — стали его есть, а он, гляди, опять пьян… На другой день опять… Просто сдивовались все! Ну, и стали примечать: потому в кабак не ходит ровно, а только что-то уж часто ведро полощет в речонках да воду пьет и с воды пъян делается. Только Степан Макушев и приметил: што-де Яшка около своей бочки подпрыгивает да ведров подсовыват на ходу? — ну, и словил. Это он, знаешь, дыру просверлил в бочке, да и заляпал тестом. Ну, Степан-то промолчал сперва, а как к реке подъехали да пошли за водой, и Яшка с ведром, пошатыват его, таку-беду!.. Только Степан и говорит ребятам: «А што-то Яшка-то у нас нони уж чересчур лошадей-то поит, у него пошто-то и телега-то вино пьет?.. Кабы нам, братцы, в убытке не быть?..» Ну, значит, острамил, что называется, на всех, а Яшка и говорит: бочку доливаю, — потому текет очинно. Иван Кирьянов очинно осерчал, да мы общим сговором решили не показывать эту бочку, а сказать, што она разбилась; уж лучше всем испробовать заморского вина, как оно есть… Ну, а Яшку в лесу знатно выстегали… И не поморщился, будь он проклят…
В продолжение этого рассказа слушатели и рассказчик хохотали.
— Што ж, убытку-то много?
— Село-таки: рубля два только и пришлось получить при расчете. А Яшку от себя прогнали. В Тюмень, сказывают, с Безобразовым кожи повез.
— А со Степкой Мокроносовым-то какая оказия вышла! Слышали?
— Бочка с Суксуна улетела?
— Да… И черт ее угораздил слететь. Гора-то, е! страсть, как крута… Бочка только подпрыгивает… Щепка щепкой… Страсти…
— Не приведи бог… Уж эта гора сидит нам, Христос с ней.
Пришел Верещагин и спросил меня: обедал ли я? Мне очень хотелось есть, но я не знал, куда идти, да и боялся, что ямщики меня не станут дожидаться.
— Подем в избу.
— Неловко как-то, народу много. Еще помешаю; да и хозяйке я не понравился.
— А, будь ты за болотцом! Подем.
Во дворе, кроме Верещагина, ямщиков не было. Я пошел. В комнате, за большим столом, сидело человек пятнадцать ямщиков. Они хлебали щи, запивая водкой. Все или говорили, или хохотали, или ругались.
— Хозяюшка, можно мне пообедать? Я заплачу, — спросил я хозяйку.
— Вот выдумал! У меня нет для тебя ничего.
— Да мне бы щей.
Хозяйка промолчала. Я сел на лавку. Караваи хлеба скоро исчезали один за другим; хозяйка то и дело наливала в деревянные чашки щи; ямщики то и дело просили хозяйку прибавить щец и говядинки. Я закурил папироску. Над Верещагиным острили, он хихикал в руку и говорил только: «А будь ты за болотцом!» — но потом его чем-то попрекнули, заговорили все против него, он только говорил обидным голосом: «Разве я виноват! Бога бы вы побоялись обижать бедного человека».
— Вот уж! Ты всегда больше других клади накладывать.
— Зато у меня лошади не вам чета.
— А вот мы попробуем в передние пустить.
— Эй ты, долговязая бестия! Пошел отселева! — крикнул на меня один здоровый ямщик, с черными волосами.
Я не трогался, потому что не знал, за что я не понравился ямщику.
— Тебе говорят, стеклянные шары. Ты слеп, што ли, што мы едим, а ты тут с твоим проклятым табачищем…
— Да ты поди, коли тебе говорят, до греха… будь ты за болотцом, — обратился ко мне сочувственно Верещагин, — не ровен час — ребята изобьют.
Опять я сел на крылечко и думал о том, что я глупо сделал, что стал курить табак тогда, когда ямщики обедают. Я еще не знал обозной жизни, и мне сделалось совестно. Возражать тут нельзя: изобьют так, что и никогда не выедешь из Екатеринбурга.
Из избы вышел высокий пьяный ямщик, он то и дело натыкался на что-нибудь и, доползши до меня, грознулся ко мне и взял правой рукой за мои волосы.
— Ты меня знаешь!! Я Иван Пантелеич. Да! Я во как орудую!.. — И он потянул руку с моими волосами, так что я чуть не вскрикнул. Вдруг он обнял меня и давай целовать.
— Ты мне понравился… Ты!! А ты скажи, подлец я али нет?.. У меня деньги отняли, спрятали… А я гуляю… во!! Я исправен. Исправен я или нет?
— Исправен.
— Исправен!.. А они деньги зачем взяли, подлецы? Ты это скажи… Ты грамотной?
— Грамотной.
— Ну! — и он плюнул так, что свалился на землю.
В это время стали выходить из комнаты ямщики, тяжело отпыхивая и завязывая пониже животов пояски. Стали они смеяться над пьяным ямщиком, тащили его спать, но он барахтался так, что с ним ничего не могли сделать.
Я пошел опять в комнату, для того, чтобы попросить есть. Там, сидя в переднем углу, толстый лысый ямщик, в ситцевой розовой рубашке, отсчитывал бумажки и отдавал их ямщикам. Это значило, что ямщики получали деньги, но за то ли, что они подрядились везти кладь, или за то, что привезли и сдали кладь, я не знал. Хозяйка сказала, что для меня неприготовлено кушаньев, и вдруг, когда я пошел из комнаты, она сказала:
— Эй, ты, долговолосый кутехлеб! Щи остались: коли хошь, за полтинник накормлю.
— Нет, этак дорогонько.
— Видно, што христарадник, О-ох, штоб вас… Ямщики поили из ведер лошадей, потом одни из них запрягли лошадей, а другие отчасти легли спать в пустые телеги, отчасти разбрелись.
Скучно было ужасно. Ямщики то, переминаясь, разговаривали друг с другом, то выходили зачем-то за ворота и, постояв там, возвращались обратно во двор, то куда-то уходили и долго не возвращались. Я чуть было не потерял терпения и хотел совсем идти на квартиру, но Верещагин подошел ко мне и, как видно, что-то хотел сказать, но молчал.
— Скоро ли тронемся-то?
— Совсем готово… А жара-то какая, пресвята богородица!
— Неприятна она, я думаю, вам?
— Зима лучше, только тогда лопоть носится, а теперь ходи хоть нагишом. Жарко!.. — И он заговорил с подошедшим ямщиком о каких-то бечевках.
— Я было хотел попросить тебя… Одолжи рублик, — проговорил он мне нерешительно.
Я дал и попросил его выпить водочки.
— Покорно благодарны, Петр Митрич.
— А што?
— Да вишь! и так сопрел… Ужо на ночь… Ночевать-то мы нони не будем.
Наконец, часу в седьмом, ямщики засуетились. Кто почему-нибудь не успел смазать колеса, теперь смазывал на скорую руку. Вывели одну лошадь с возом, за ней другую, третью — это выведение продолжалось четверть часа, потому что ямщики мешкали, а по дороге шел к другому постоялому двору длинный обоз, возов в тридцать. Вторая лошадь была привязана за задок первой телеги, третья за задок второй, четвертая за задок третьей телеги; пятая лошадь не была привязана, зато после нее две лошади были привязаны. Выполз наш обоз, но не весь только двенадцать возов, а во дворе их было еще много. Хозяева передних лошадей, выведенных на улицу, стояли впереди обоза и понукали остальных ямщиков. Наконец выполз и Верещагин на улицу, держа за поводья лошадь; к задку телеги привязана лошадь, а за другую телегу тоже привязана лошадь. Верещагин крестился и говорил: господи благослови!
— Петр Митрич, садись благословясь.
— Куда? — спросил я.
— А вот, — и он указал мне на передок второй телеги. Места перед возом, то есть кладью, покрытую крепко-накрепко циновками, было столько, что сидеть можно свесивши ноги, а спать можно было — скорчившись поперек дороги и телеги. Я не сел и отговорился тем, что еще успею устать.