Проехали Билимбаевскую контору вольной почты, битком набитую проезжающими, проехали постоялые дворы, битком набитые телегами и ямщиками. Жизнь кипит в заводе; по случаю праздника, ильина дня, народ идет в церковь, много едет во дворы домов телег с мужчинами и женщинами, с литовками, граблями и травой. Завод по тракту очень чистенький, но чем дальше вовнутрь, тем он больше походит на большое село. И здесь, по тракту, в двух местах ребята стараются закинуть на телеграфные проволки клочок рогожки с камешком, бечевочку.
Опять лес, но лес редкий. Мы ехали не по тракту.
— Отчего мы не по тракту едем? — спросил я Верещагина.
— Через Чусовую бродом поедем. Крюк большой, да што делать. Там, на пароме-то, деньги берут, да и до вечера прождешь, потому господ больше нашева уважают, хочь и даром перевозят.
— А перевощикам, поди, убыток?
— Дурак разе какой на пароме поедет теперь…
— Ну, а несчастных случаев не было?
— Был раз: с чаем воз утонул, так давно, не туда поехал, ночью.
Около деревни Коноваловой мы перешли через Чусовую — грозу в весеннее время для дорог. Здесь она имеет ширины сажен тридцать, а, судя по песчаным берегам, весной она имеет глубины сажени на полторы; теперь же она хотя и разливается по всему дну реки, но имеет глубины в этом месте полторы четверти. За деревней я увидал вдруг около нашего обоза двух женщин и одного мужчину. Женщины были одеты в пальто: на головах у них платки, в руках палки; мужчина шел в халате, в фуражке, за плечами у него болтается мешочек, в руках палка, а лицо его избито.
— Это что за люди? — спросил я Верещагина.
— А тоже, как ты, едут: две-то — богомолки, а тот-то — не знаю кто. Все ж перепадет им.
Четыре ямщика спали на возах, двое шли, остальные сидели на передках телег. Я пошел около женщин; их узлы лежали в телегах.
— И што я тебе скажу, Офросинья Ивановна, — так-таки и зарезала. А как зарезала, целая история, я те скажу. Вишь, отец-то — прикащик, ну, знамо, первый богатей. А она и влюбись, и в кого?
— Мать пресвятая богородица!
— В ково бы ты думала?.. Это, матушка, загадка…
— В управляющего?
— И! куда хватила… — Потом она увидела меня и спросила:
— Вы, господин, из духовенства?
— Да.
— Из каких местов уроженец?
— Екатеринбургского уезда.
— Фамилия?
— Федоров, Петр Митриев.
— Знаю, знаю. Ваш батюшко не служил ли в Сысертском заводе?
— Служил.
— Ну, а вы меня не узнали?
— Нет.
— Ведь я крестная мать ваша…
— Что вы? как это?
— Да, я жена… — И она назвала мастера, фамилию которого я позабыл. — Я вас восприимала, когда гостила у вашего батюшки…
— Ваша фамилия?
— Подосенова, Агния Потаповна.
— Так вы, верно, ошиблись; у меня другая была крестная.
— Неужели?.. А я ведь вас так и приняла… Извините, Христа ради… Што же вы, жениться ездили? — спросила она меня, смотря на кольцо на руке.
— Да, женился. — Где взяли?
— А в Крестовоздвиженском селе дьяконская дочь.
— А как ее по фамили? — спросила другая.
— Пантелеева.
— Эдакое вам счастье: ведь я от купели принимала Анну-то Павловну? Я дьячиха была, да потом муж-то мой в солдаты нанялся. Я в селе-то восемь лет не бывала… Хорошую вы жену выбрали!
Я был в западне и не знал, верить или нет этой женщине, которую я ни за что ни про что должен был называть крестной матерью и оказывать ей почтение. Я-то врал по необходимости, только на меня навернулись бабы ловкие, как видно; а может быть, они и правду говорят.
— Куда вы идете? — спросил я крестную мать. — Да иду ко святым мощам, до Киева… Ах ты, мой батюшко! Сподобил-таки господь увидать мне зятька. Ну, а матушка-то ее, как ее…
— Анна Ивановна, — врал я.
— Да, да… жива ли?
— Умерла. Поэтому-то мне и предложили в консистории эту девицу и место, а она оказалась старуха, и я этим очень недоволен.
— Што ты, Христос с тобой! духовный человек — и говоришь такие речи. Анна-то Павловна девушка-то была все равно что лебедь.
Разговор о мнимых моих родных продолжался долго. Женщина считала меня действительно зятем, потому что она в самом деле была восприемницей какой-то Анны Пантелеевой.
Товарка ее встретилась с ней в Решотах, и они скоро подружились. Крестная мать своей попутчице что-то мало доверяла: такая подмазуня, что и не говори!.. А баба — вор. Спасибо, што родственного человека встретила, — все-таки веселее, и опаски меньше будет до Перми.
— В Перми-то я в семинарии живу, поэтому нам не приведется вместе жить.
Женщина обиделась. Она рассказывала, что муж ее был горький пьяница и таскался с крестьянской девкой и, наконец, за буйство был отставлен от службы, а потом нанялся в солдаты за сына кабачника, который почти что сам его стурил.
— Видишь ли, дело-то какое, — говорила она, — муж-от мой все пьянствовал, да водил компанью с писарем, и писаря отдал под суд: поссорился с ним да жеребьевый список и украл, да и бросил в огонь, а тот не узнал, кто эту штуку сделал, так его и отдали под суд, вместе с старшинами; муж еще прошенье от одного мужика написал, што неправильно сдали его единственного сына, а сам он слепой… Ну, так и бился, а потом и совсем спился и жил в кабаке. На ту пору набор заслышали. Вот кабачник-то и не выпускает его из кабака: пей, говорит, ты мне нужен, одну бумагу нужно заключить… Ну, а потом и подсунул ему условие подписать! согласен-де в рекруты за его сына идти и взял вперед денег, в разное время, полтораста рублей… Шутка сказать!.. Ну, и поит, и поит, а потом и увез в город, а потом и в рекрутское… Я это узнала, пошла в город к губернатору, тот велел просьбу подать… Ну, стали спрашивать моего мужа: по согласию ты идешь? а он пьян, бурлит только… Приняли… Уж этот кабачник замаслил там всех… Только мой несчастный голубчик не дождался и ученья, сгорел.
— Жалко! Что же у вас, детки есть?
— Девочка в городе в кухарках живет, а я, в своем-то селе, калачами торговала, да што-то уж больно левая рука разболелась, так я пошла к Симеону Верхотурскому, не помогло; теперь иду к киевским, они, может, сильнее.
— Веру нужно иметь, побольше надеяться на милосердие господне, молиться, — говорил я.
— Ох!
— Ты што? — заговорила другая тетушка, — а вот я-то как мыкаюсь… Ох-хо-хо! мужа-то моего ни за что ни про что в Сибирь, да еще в каторгу сослали… А у меня четверо детей… За покос вон деньги просят, а какой покос-то? Гора, а на ней и травка, что есть, настолько не поднимается (и она показала четверть пальца)… Просила-просила, ходила… сколько слез-то было, — говорят: не стоишь лучше этого; не ты одна; есть-де и почище тебя.
— Вы бы лучше в город пошли.
— Ох, голубчик! молод ты еще, неопытен. Ну, что я буду в городе-то делать, к чему я обучена? Стара уж я стала.
— Ну, а до Киева как вы доедете?
— Как-нибудь подаяньями… А сходить надо — по обету… Кабы муж-то был дома, так не то бы было.
Я отстал от них и познакомился с мужчиной. Это был заводской человек и посоветовал мне быть осторожнее с бабами.
— Почему? — спросил я.
— Я слышал такие разговоры, што они непременно воровством промышляют.
— Вот у нас так нечего украсть, — сказал я весело. С этим он согласился и сказал, что его в Шайтанском заводе ночью избили и обокрали какие-то неизвестные люди.
Однако и я ему не доверял, потому что личность его казалась мне довольно подозрительною.
Жарко и душно было по-вчерашнему; пыль почти с каждым дыханием садилась в горло; вся одежда пожелтела от пыли. Обоз шел не по самому тракту, а по бокам его, на правой или на левой стороне, где проложено обозами даже и две дороги, потому что по тракту невозможно ехать даже на почтовых, так как щебень не мелко избит, а песок пока ссыпан в кучи и находится тут для прикрасы тракта. В лошадях я еще заметил новую для меня черту: хозяин передней лошади, он же и подрядчик, часа два спал на возу. В это время передняя лошадь часто останавливалась, за ней останавливались и прочие лошади, не забегая вперед, не сворачивая в стороны. Проснувшись, хозяин свистел, и лошадь шла и с линии не сворачивала. Если ей не нравилось идти по тракту, или она видела, что от тракта идет дорога налево, около тракта, она поворачивала налево и шла по этой дороге до тех пор, пока эта дорога не вела снова на тракт. Встречные обозы, где тоже спал передний ямщик, не сталкивались с нашею переднею лошадью: они или шли по двум разным дорогам, или, если где была одна дорога, расходились на такое расстояние, что колеса не задевали друг друга. Так же точно передние лошади сторонились и от почтовых лошадей, а за ними сторонились и прочие лошади.
Верещагин объяснил мне, что те лошади, которые ходят в обозе несколько лет, по привычке идут и знают тракт, как люди, даже они знают — у каких ворот остановиться нужно в селе.
— А что же этот подрядчик — капитал имеет?
— Нет. Вся сила в лошадях и в том, што он человек известный. Видишь ли: есть у тебя лошади, хочется кладь везти, а кто тебе доверит кладь, когда тебя никто не знает и у тебя только три лошади. А известен ты можешь тем быть, што много лет с обозами ходил, все эти обозные дела морокуешь и ямщики тебе доверяют. Ну, вот ты и говоришь прикащику: у меня есть, к примеру, тридцать лошадей, и я на пристани известен; ну, и отберут от тебя такую бумагу, свидетельство, што ли, и условия тут разные включат, а ты потом и говоришь своим знакомым: кто ко мне? А то больше бывает так: соберутся ямщики и давай рядить — какой нони товар везти, и почем, и как? Кого надо в подрядчики выбирать? А выбирать надо тоже не пьяницу, такого, штобы человек был добрый, не обсчитывал, и штобы на постоялых ямщиках уважение было, и деньги штобы наши он у себя держал, и в целости потом нам представил.
— А если он обманет?
— Ну, этого не бывает, потому мы выбираем человека надежного, и он от нас не убежит, постоянно при нас находится. И опять, он тоже на свой страх товар примат, а это важно: не всяк на это решится, потому с нашим братом тоже и несчастья бывают. Ну, мы и не отстаем от него, коли он не обидит, а обидит — другова найдем: есть их.
— Что же вы ему за это платите?
— По полторы, а если кладь хорошая — и по две копейки с пуда платим. Потому, нельзя.
— Ну, а бывает, подрезывают товары, например чай?
— Бывает, только теперь редко, потому мы по ночам-то по таким местам, где воров много, не ездим; ежели товар неважный, так ничего; небоязно…
— Мне в Билимбаихе хозяйка постоялого двора предлагала купить чаю, и дешево. Я у нее видел два цибика. Откудова же она их покупает?
— О, будь ты за болотцем! У кого ей лучше купить, как не у нас? У нас тоже бывает так, што мы всей артелью бываем должны, хоть той же Анне Герасимовне, рублей по десяти, ну, вот и отдаем ей сообща место чаю, и квит, а потом и объявим, что срезали, а если будут взыскивать, так опять-таки сообща заплатим, и меньше. Одново разу так мы четыре места ухнули. Одново разу у ямщика лошадь пала почти на самом большом переходе. Ну, а сам знашь, ему горько, да и нам-то неприятно, потому — хлопот сколько: нужно на себя примать с пустой телеги кладь, а мы накладываем на телеги летом восемнадцать и двадцать пудов, а зимой и двадцать два пуда, а окурат постоянно… Ну, подрядчик и говорит: так нельзя, надо как-нибудь довезти воз до постоялого, да ему купить лошадь. А хорошая лошадь, для обоза годная, стоит восемьдесят и сто рублей; так, говорит подрядчик, надо чаи задеть… Ну, конешно, все с этим согласны, потому свой человек, с маленьких лет с ним ходим, — жалко. Приехали к дворнику: так и так говорим, — подрезали, одно место взяли и ямщиков избили… А дворник смеется: рассказывайте, говорит, сказки, здешнее место еще бог миловал; это, говорят, не под Ключами или Тамисками! Ну, мы и говорим, какое дело. Ладно, говорит, за место чаю я свою лошадь отдам, а штобы вам опаски не было, давайте еще два места: одно мне за то, што я старшина в волости, а другое становому — он вам бумагу даст и будет следствие производить… Тут наш подрядчик и говорит: ты, дворник и старшина, скажи становому-то, што, мол, у нас четыре места срезали: одно место мы еще себе возьмем, с дворником в городе нужно рассчитаться… Ну, и получили бумагу от станового, што у нас четыре места подрезали и нас избили ловко.
С последним словом Верещагин стал влезать на воз.
Я начинал проклинать дорогу; так она была невыносима, что готов был последние деньги отдать, только бы сесть в повозку и умчаться скорее от обозных. Хочется курить, а покуришь — пить хочется; возьмешь в рот свинчатку — не действует, и рад не рад, что увидишь ручеек. Сапоги начинают отказываться — каблуки стоптались; идеть невозможно — трясет; солнышко палит — и рад не рад, когда оно на минутку скроется за белую тучку, медленно подвигающуюся куда-то; а куда — этого ни я, ни все ямщики не могли сказать: только по солнцу, высоко стоящему впереди нас, можно было заключать, где какая часть света, но и эти предположения рассеивались тем, что как ни изгибалась дорога, солнце стояло все впереди нас…
Пошел я опять с женщинами, которые, кажется, уже привыкли к путешествию, потому что шли скоро, подпираясь палочками, и только сетовали, что солнце жжет и надо бы дождя. Мне хотелось вникнуть в этих женщин, но они были очень хитры и каждый мой щекотливый вопрос искусно заговаривали посторонним, ненужным для меня предметом. Мы все не доверяли друг другу.
— Вы давеча, тетушка, какой-то интересный разговор начали об убийстве, да я помешал вам? Я тоже не прочь бы послушать, — спросил я мастерскую жену.
— Да! Вот я тебя, Офросинья Ивановна, спрашивала… да, бишь, загадку заганула, — в кого девка влюбилась?
— Не знаю.
— В кучера.
— Мать пресвята богородица! Неужели? — говорила, крестись, крестная мать.
— Да, ей-богу! А кучер-то красивой… Ну она и влюбилась, и никто ведь не знал, окромя ее сестры, коей было годов двенадцать всего-то.
— Господи!
— Ну… Вот маленькая сестра и говорит ей; маменьке скажу, — и примечать стала за ней, а та сердится, — сестра покою ей не дает. Ну, и приди же ей в голову мысль: зарезать сестру. Одново разу они в бане парились, а старшая-то сестра и спрячь бритву в башмак; пошла за бритвой, не могла найти, — страшно ей таково сделалось. Ну, значит, и задумала зарезать меньшую сестру… Не залюбила она ее больно; родители-то, вишь, больше к меньшой дочери ластились, а большая все около дому была. Ну, не может терпеть меньшой сестры, и баста!.. И богу-то молится, штобы он помог ей зарезать сестру, и все-таки невидимая сила не допускает ее до этого. Только тот вечер, как зарезать сестру, она ужинала с отцом, матерью и с меньшой сестрой. Ну, еда нейдет на ум, а отец жалуется, что ему што-то скушно. А у него с детьми все несчастья бывали, помирали нехорошей смертью. Ну, он и говорит: не долго, говорит, уж и тебе, Аннушка, в девках сидеть, скоро выдам, останется одна Маша, да и ту придется тоже, бог даст, выдавать, — один я останусь… А Маша и глядит на Анну так сердито, и та на нее глядеть не может. Только мать и говорит мужу своему: а ты не примечал, Иван Петрович, што между нашими дочками што-то нехорошее доспелось?.. Отец это побледнел, только ничего не сказал. Ну, пошли спать. Дочери спали с бабушкой, только бабушка в этот день в гостях была. Ну, легли обе спать. Маша заснула скоро, только Анна не спит. Ну, и встала, стала молиться, плачет и бритву держит в руке. Подползла это к меньшой сестре и чирк ее по горлу два раза, а потом и выскочила в окно, да к дяде. Те перепугались: на девке лица не знать, платье в крови… Што, спрашивают, с тобой доспелось? Она дрожит и слова сказать не может, а потом и сказала: сестру зарезала, потому она ревновать стала.
— Господи! Што ж, ее плетями драли?
— Нет. Сказывают, она теперь с ума сошла, простили. Отец-то много потратил денег. Одному судье, сказывают, ввалил пять тысяч.