Часов в семь вечера наш обоз подкатил к Гробовскому селу. Значит, мы в сутки проехали семьдесят шесть верст. Верещагин благодарил бога за то, что он помог им проехать как раз столько верст. А надо заметить, что у обозных ямщиков время рассчитано: когда отправляться, где сколько пробыть и в какое время приехать. Каждый ямщик хорошо знает, что его лошадь только тогда идет скорее, когда она простоится, отдохнет, хорошо поест, а потом шагу не прибавит и пройдет в час ровно четыре версты. Обозных лошадей стегают нежно и никогда не дерут нещадно, палки здесь не существуют. «Зато, — говорил мне Верещагин, — наши лошади не годятся для другой езды. Случается, што я возвращаюсь домой пустой, и тогда лошади не прибавят шагу, и я постороннему человеку ни за что не дозволю ударить мою лошадь кнутом». Село расположено по косогору и перерезывается речкой, через которую перекинут деревянный мост. Сперва мы поднялись, потом спустились, тракт повернул налево, опять поднялись. Дома стоят тесно друг к другу; на улицу выходит много сараев с крытыми соломой крышами. Из многих домов слышатся песни, пляски, наигрыванья на гармониях; на самом тракту, перед окнами, девки кружатся и поют песни. Въехали мы во двор. Направо в доме песни, пляска; под навесом направо бродят две лошади благородного вида, запряженные в линейки, и с ними никак не может справиться семилетний мальчик в ситцевой розовой рубахе и плисовых шароварах. Из окон глядели на нас красные лица, с посоловевшими глазами, в которых все-таки замечалась удаль, как будто доказывающая, что — «мне теперь ничто нипочем». Вышла пожилая женщина, в новом ситцевом платье и с косынкой на голове. Она поклонилась ямщикам, ямщики поздравили ее с праздником и попросили овсеца.
— Сичас, сичас, дорогие гости, — и она убежала в дом, из которого немного погодя вышла молодая женщина. Ее тоже поздравили с праздником, а один молодой ямщик ущипнул ее за руку, на что она сама ответила ему кулаком.
Все ямщики пошли сперва с мешками за овсом, потом с кошелями за сеном и, возвращаясь от амбара, вздыхая, говорили:
— Ox, времена!.. Как пони овес-то прыгает! Между тем в доме не умолкали песни. Мало-помалу стали слышаться из дома раздирающие крики на разные тоны, голосили женщины. Из дома провели в сарай какого-то толстого, низенького человека, который и на ногах не мог держаться. Это, как я узнал вскоре, был сам хозяин постоялого двора. Ямщиков то и дело звали в дом, но они капризничали, говоря, что им еще недосужно, что они заняты своими лошадьми. Наконец стали умывать руки, лица — и повалили в избу налево. Направо помещение хозяина, и там веселились гости.
— Што же, Семен Васильич, здесь праздник, што ли? — спросил я Верещагина, оставшись с ним наедине.
— О, будь ты за болотном! Ведь вчера ильин день был, — ну, дак ведь хороший праздник бывает три дня.
— Понимаю. Значит, со страдой покончили?
— Верно.
— А чем же они промышляют?
— Чем? овсом да репой торгуют; капусту еще садят. А больше извозом занимаются. Вон Иван Панкратьев, што утирается, гробовской, а прочие на земских и обывательских ездят.
— А што же хлеб-то, не растет, што ли?
— Немногие занимаются: места неподходящие, не прокормишься.
В комнатах дрались; потом человек пять сели на линейку и с песнями уехали, но в комнате продолжались по-прежнему песни и пляска.
Подали самовар, белого хлеба; ямщики пошли в комнату поздравлять или выпить. Немного погодя в избу вошел высокий, здоровый мужчина, в черном кафтане нараспашку, и, пошатываясь, подошел ко мне.
— Кутейник? — крикнул он. Я промолчал.
— Тебя спрашивают?
— Кутейник.
— А што ж ты не поздравляешь меня с праздником? Я хозяин, а ты гость.
Делать нечего: я встал, подошел к нему и, протянув руку, извинился в своей невежливости.
— То-то! Меня и наш дом вся губерня знат!.. Я люблю вашего брата. Целуйся!
Мы поцеловались. Он несколько раз целовал меня и заслюнил все мое лицо.
— Иди же к гостям, я те часть воздам… — и он крепко сжал мою руку и потащил; меня в комнаты. — Эй вы! дуры!.. Смирна! Не плясать!.. Перемского на тракту словил кутейника… Эй, Марь!.. водки, живо… пирога сюды! Я вас! — кричал хозяин, не выпуская мою руку.
В комнате в два окна, между которыми приколочено простенькое зеркало с конфетными картинками на рамках, с лавками, крашеным столом в переднем углу, с двумя дверьми, направо и налево, топталось и сидело штук восемь мужчин и женщин; женщины одеты нарядно, в ситцевые сарафаны и платья, с простенькими шалями на плечах, с платками и косынками на головах, мужчины — двое в розовых ситцевых рубахах и плисовых шароварах, один в черном кафтане. Когда я пришел, в комнату, две женщины пели и топтались, один мужчина играл на гармонике, другой отдергивал трепака; прочие — мужчина спорил с хозяйкой, а гостьи щелкали орехи. На столе стоял крашеный жбан с пивом, пирог с рыбой, пирог с малиной и еще что-то лежало, что я не мог различить сыздали. Женщины посмотрели на меня, присмирели; мужчины хохотали.
— Ты уж вечно што-нибудь состроишь… — сказала недовольно одна женщина, обращаясь к державшему меня человеку.
— Уж я сказал, што позабавлю, и исполню… Слышь, што я те спрошу… Ну! Што теперь у меня в голове сидит? — спросил он меня. Гости присмирели, но готовы были разразиться смехом.
— Хмель, — сказал я.
Все захохотали.
— Так ты думаешь, што моя голова хмель?.. Я, значит, хмель? Слыши-те, што он сказал!
— Это верно, што хмель, — подтвердил другой мужчина. Женщины голосили, называя меня прозорливым.
— Ну, а вот в ее голове што сидит? — спросил он меня, показывая на одну толстую женщину.
Я подумал и сказал: песни, потому что она во все горло поет.
Опять все захохотали, но баба обиделась. Мужчины прозвали эту бабу песней.
— А в твоей што сидит?
— Пирог с малиной… Все захохотали.
— Молодец, брат, ты! Недаром вашего брата на наши капиталы обучают… Дело! Ну-ка, братец, дергани с дорожки-то, — сказал он мне, трепля меня по затылку, и подвел к столу. Гостьи голосили громко, неприятно для городского уха.
— Очень жарко, пыльно, хозяин, — сказал я, желая навести его на разговор.
— Вот я те попотчую… — Он налил мне стакан водки, я выпил, он еще налил, я стал отказываться, но он погрозил за ворот вылить. Я закусил пирогом с рыбой.
— Степка! играй! — крикнул хозяин.
Заиграла гармоника; бабы, подобрав подолы, принялись плясать так, что половицы трещали, платки спадывали с головы, а одна так даже вскрикивала от удовольствия: и-их, ты! Хозяин обхватил меня и стал плясать. Меня стала отнимать молодая женщина. Началась свалка, однако хозяин меня отпустил. Женщины, окружив меня, сцепились руками, топтались, кружились и напевали, делая мне глазки и толкая друг друга: «уж я золото хороню, хороню»… Ямщики, стоя у дверей, глядели на эту сцену и хохотали.
— Попович-то! камедь!..
— Целуйте ево, бабы!..
Начали меня целовать: от одной пахло чесноком, другая отрыгивала чем-то кислым. Ямщики хохотали. Бабы пустились в пляс, припевая громко:
Попьем-ко мы,
Посидим-ко мы!
Право, есть у кого.
Право, есть у него!..
Вдруг одна женщина задает мне загадку:
— Отгадай, расцелую: летом в шубе, зимой в шабуре? — И она подмигнула.
— Будто не знаю? — сказал я.
— Нет, не знаешь.
— Лес, — сказал я.
— А в лесу што делают?
— Грибы сбирают, малину.
Лицо женщины покраснело, она захохотала; ее стали уличать в чем-то нехорошем.
— Петро Митрич, иди чай пить? — сказал мне Верещагин.
— Не хочу, — сказал я и не пошел.
Гости хохотали, разговаривали, прощались. Я вышел нa крылечко и закурил трубку.
Скоро гости прошли мимо меня и весело распростились со мной, а женщина, загадавшая мне загадку, в шутку поцеловала меня и убежала.
Богомолки сидели за воротами, потому что ямщики не пустили их в избу. После обеда, который прошел довольно весело, я вышел за ворота с трубкой. Там, против нашего постоялого дома, шесть девиц играли в мячик с четырьмя парнями. Это были дочери и сыновья содержателей постоялых дворов и отличались от прочих крестьянских детей дородством, красотой и костюмом. Так, девицы были все в ситцевых платьях, а на одной, высокой, семнадцатилетней, черноволосой, было даже шерстяное платье. Девицы играли умеючи в мячик, ловко отворачивались от ударов мячиком, скоро бегали, и их очень забавляло то, как бы им попасть в парня. При моем появлении на улице они сперва смешались, но потом стали еще усерднее играть, как бы стараясь доказать, что они не ударят себя лицом, в грязь. Играя, они часто посматривали на меня, потом вдруг собрались в кучку, парни отошли прочь, а девицы стали шептаться, потом захохотали и начали играть без парней. Вдруг мячик упал к моим ногам. Я не трогался. Девицы рассыпались, но подойти ко мне не решались. Стали толкать друг друга.
— Не съем. Подходите хоть все, — крикнул я.
— Слышь, стеклянны шары всех зовет… Дунька, иди, ты бойчее…
Одна девица в голубом платье бойко подошла к мячику — и вдруг бросила его в меня, а сама кинулась бежать; но я успел попасть мячиком ей в спину.
— Свинья! — сказала девица. Прочие хохотали и кричали мне:
— Очкастый! очкастый! стеклянны шары…
— Примайте, што ли, играть-то? — крикнул я.
Девицы захохотали и закрыли лица ладонями. Потом сели все на завалинку и запели, но пели на один голос, стараясь перекричать друг друга. У ворот в это время сидели старики и бабы, с грудными ребятами и без ребят, и надзирали за детьми. Впрочем, по случаю праздника, им предоставлена была полная свобода. Парней на улице не было; поэтому девицы и пели, но одна девица крикнула: Степа-ан! За это подруги ударили ее по плечу, но девица не покраснела. Явился парень лет восемнадцати, одетый франтовски, игра началась, и уж устроивалось так, что бросать мяч приходилось только Степану или только высокой девице в шерстяном платье, и играли только они двое, что не нравилось остальным, но никто им не мешал. Если Степан попадал в спину девицы, что ей, впрочем, нравилось, то она вскрикивала: — ах ты, подлец! если девица попадала в Степана, то он грозился: уж я же те, толстопятую…
Солнышко село; стало прохладно. Наш обоз тронулся.
— Попович!.. Где стеклянны шары? — кричали девицы. Я был во дворе и вышел. В меня попали мячиком, я забросил мячик в чей-то двор, мне пожелали «околеть»; я сел в свое гнездо. И по мере того как мы проезжали дом за домом, кучка за кучкой сидевших людей около своих домов исчезала из глаз, мне делалось невыносимо скучно. Мне хотелось пожить здесь, приглядеться к здешней жизни.
— Богатый здесь народ? — спросил я Верещагина.
— Откуда им богатым-то быть? Так, живут, как и всякие; особливо ныне не наживешь много-то денег. Не стара пора.
— А прежде чем же лучше было?
— Хлеб был: дешевле… А теперь вон с меня сходит оброку да других повинностей чуть не семьдесят рублей. А прежде и тридцати не выходило.
— Ты, должно быть, всю местность на протяжении тракта знаешь?
— О, будь ты за болотцом! Как не знать-то, коли с детства хожу? Эти деревни все наперечет знаю, а постоялые дворы чуть ли не все испробовал — все одно, што один.
— А што, если железную дорогу построят?
— Не построят; это только пугают.
— Ну, а если предположить, што построят?
— Ну, тогда мы в конец разоримся. Мы только тем и кормимся, што с обозами ходим. К другим ремеслам мы неспособны, што есть, и с пашнями у нас жены да работники управляются. А будь это дело — ну, и пойдем по миру.
— Есть ли хоть польза-то теперь?
— Какая польза! Кое-как на харчи сходится, — сам подумай: у меня жена, дети, ну, и содержание лошадей што стоит.