Я начинал привыкать к обозной жизни и вполне понял ямщиков. Они, с детства приученные к обозной жизни, так сказать, закалили себя к этому занятию: им не страшен был зной, мороз, не злил дождь, они привыкли к ним и только говорили, что летом ездить лучше, потому что можно идти без зипуна и без шапки, днем можно спать и без сапог, а зимой нужно кутаться в полушубок, да еще сверх полушубка надо надевать азям (род зипуна), нужно часто греться, то есть выпивать на свой счет водки. Виды с гор их теперь уже нисколько не интересуют, потому что они уже примелькались, и в них они не видят для себя никакой пользы. У них даже сложилась совеем иная жизнь, жизнь обозная: в своих деревнях, селах они были только гостями и гостили много-много раза по четыре в году, да и тут им скучно было, тянуло на большую дорогу, где раздолье, хорошо поят, кормят, много приятелей, где только одна забота: благополучно доставить кладь и получить рублей пятнадцать денег. Они не интересовались ни политикой, не тревожили себя пустыми вопросами; вся их мозговая деятельность сосредоточивалась только на обозной жизни, а разговоры об урожаях и других насущных предметах были для них только препровождением времени. Дорогой, когда они шли, они больше молчали, но что они думали, того никто не знает, а вероятно, их мысли были одинаковы у всех. Были ли они поэтами в душе, я сказать не могу, только можно сказать, что они более сообразительны и толковы, чем другие ямщики; у них еще много поговорок под рифму, и эти поговорки, в виде острот, высказываются только навеселе.

О дальнейшем путешествии писать не буду, потому что оно однообразно, только разве упомянуть о том, что мои петербургские сапоги после двухсуточного странствования пришли в такое состояние, что я в них не мог ступить и шагу — стоптались очень и продрались в двух местах на каждом сапоге, и я купил в Кунгуре мужицкие, которые тоже привелось чинить в кузнице, потому что гвозди проходили насквозь, и их присутствие, после десятиверстного странствования, стало весьма неприятно, и я положительно хромал на обе ноги. Кормили меня хорошо, и я, сознаюсь, наедался до того, что едва мог передвигать ноги. И все это удовольствие мне стоило двадцать-пятнадцать копеек, тогда как в передний путь златоустовский смотритель почтовой станции, знакомый мне человек, за два дрянных блюда взял с меня сорок копеек. К обозной жизни я привык совсем на пятые сутки, вероятно потому, что до Перми оставалось немного; да и сам Верещагин более и более становился веселее, попевал веселые песни.

— Слава богу, скоро доедем, — говорил он.

— Домой, поди, съездишь?

— Надо… Уж я ей, будь она за болотцем… — говорил он и делал руками штуки и лицом гримасы.

— Советно ты живешь с хозяйкой?

— И!.. Она у меня баба золотая. Вот баба! — и нужды нет, што третья. Молодая и славная.

— Поди-ко, ведь ей скучно?

— Чево ей скучать-то: знает, што я с обозами хожу и домой приезжаю не с пустыми руками. Работа там есть у нее, чево еще ей надо?

Виды тоже описывать не стану, потому что они до того разнообразны и неуловимы на местах, что их едва ли кто сумеет верно срисовать; да и мне на местах или на интересных пунктах ив голову не приходило набрасывать карандашом хотя бы один клочок интересной для первого впечатления местности, а в памяти у меня так рассеяны эти впечатления, что я нахожу за самое лучшее не фантазировать, или не искажать природу. Не мешает упомянуть о Суксунской горе, которую ямщики недолюбливают за то, что она очень крута. Виды с нее очень хороши, и ее видно за несколько десятков верст, но об ней уже упоминал Максимов в книге «Поездка на Восток». Только, описывая ее, он упустил из виду то, что не весь Урал таков. Кроме Суксуна, близ Кунгура, есть еще две горы, стоящие на тракту друг против друга, — Иренская и Бакинская, так что с одной спускаются, на другую поднимаются, — и между ними село, а около одной — речка с очень холодной водой. Через эту речку перекинут мост, но этот мост почему-то ежегодно починивается, обозы переходят речку бродом. На горах больше пространства степей, и под Кунгуром нас припугнула гроза, о которой говорить тоже не стану: нужно быть на горе, чтобы иметь понятие о грозе.

Ha пятые сутки мы ночевали на большой дороге. Мы ночевали таким манером уже два раза, и на это у ямщиков были свои уважительные причины. Лошади, конечно, были отпряжены; к их горлам были привешены колокольцы, и они ходили у изгороди, доставая высокую, еще не скошенную траву, но, впрочем, недалеко от своих возов. Один ямщик не спал; прочие хотя и спали на траве около возов, но, как обыкновенно у них водится, при каждом сильном стуке, при сильном звякании колокольцев — они поднимали головы. А раньше я забыл сказать, — впрочем дне тогда еще не приводилось замечать, — что ямщики, лежа на возах и в телегах, при каждой остановке лошадей просыпались и поднимали голову. Уж такая привычка. Две богомолки ехали тоже с нами до Кунгура, но я к ним не питал особенного уважения, и особенно с тех пор, как в Златоусте они развесили сушить свое белье, и я убедился, что они не так бедны, как они себя выказывали: у них были даже шелковые платья, и мельком я видел у них золотые серьги и кольца. Между собой они были дружны, но в Кунгуре поссорились, и жена мастера скрылась, недоплатив ямщику денег; осталась только одна крестная мать моей мнимой жены.

Я спал крепко, несмотря на холод. Вдруг слышу — ямщики кричат. Я открыл пальто.

— А, ты грабить!

— Бей ее, проклятую!

— Нет, постой. Бить не надо; надо дело распознать, — кричали ямщики. Я подошел к ним. Моя крестная мать лежала на траве с связанными руками и ногами крепко-накрепко.

— Что такое случилось? — спросил я ямщиков, собравшихся в кучу и разбирающих узлы женщины.

— Да што, воровка! По запазухам чужим лазит, проклятая, штоб ей семь чертей!.. Вон Петро углядел. Подошла она к Фадею Степанычу и засунула руку в сапог. Вот оно што.

— Что ж вы теперь думаете делать?

— А обыщем. Вон Пермяков все жаловался: два, говорит, цалковых потерял.

— Вот лопни мои глаза, штабы я соврал… Ничего не покупал, никому не давал, а денег не стало, — жаловался рыжебородый ямщик.

— Нашел!.. Яков! это не твой ли плат-то?

— Мой, мой! Ищи, нет ли Пермякова-то?

— Это не твой ли, Петр Митрич?

Я подошел; действительно, беленький платок — мой, но я сказал, что я ей подарил.

— Зачем дарить? Мы не хотим! Возьми!.. — галдели ямщики.

Я взял.

Нашли и пермяковский платок. Стали допрашивать женщину:

— Ну, сознавайсь. Зачем ты воровала?

— Простите, ребятушки! Бог попутал… вперед не буду.

— А билет есть?

— В тряпках…

— Где? Ну-ко?

— Там.

— Да ты нас не тяни, нам ехать нужно.

— Потеряла, ребятушки… Пустите… я уйду от вас.

— Ну, ладно. Ребята, завязывайте узел. Гляди, стерва, не будь на нас в претензии, што мы тебя ограбили, — проговорил спокойно подрядчик.

Женщину подняли; она плакала. Один ямщик складывал и увязывал вещи женщины.

— Ведите ее, голубушку, в лес, — говорил опять спокойно подрядчик.

Четыре ямщика повели женщину в лес.

— Это зачем вы ее в лес-то увели? — спросил я ямщиков.

— Поучить маленько, постегать, штоб не баловалась, — объяснили они мне. Через несколько времени откуда-то слышались стоны, но по дороге никто не ехал, а через четверть часа вышли из лесу ямщики и женщина.

— Ну, теперь будешь воровать? — спросил ее подрядчик.

Женщина поклонилась в ноги и сказала:

— Дозволь, батюшко, мне доехать.

— Нет, уж кончено: сиди здесь, коли не умела ладом ехать. — Так мы и покинули женщину на тракту. Ямщики говорили, что выстегать вора самое благое дело, потому что они люди дорожные, представлять вора у них времени нет, да и он еще ускользнет, а как дашь острастку, так вперед не посмеет по чужим сапогам да по запазухам лазить.

На седьмые сутки мы приехали в Пермь. Голова и бока у меня болели; лицо было точно в пепле, а в волоса даже частый гребень не лез, и я кое-как отмыл в бане песок из головы. Зато мне поездка из Екатеринбурга стоила только шесть рублей.

Через неделю я шел на пароход. На одной улице меня кликнул Верещагин:

— Петр Митрич!

— А, здравствуй, Семен Васильич. Куда?

— За кладью; в Тюмень завтра еду.

— Што мало погостил дома-то?

— Будет… Все здоровы, ну и слава богу. Счастливо оставаться.

— Прощай.

Мы простились за руки. Он спросил меня, когда я поеду в Екрембург; я сказал, что не знаю.

— Хорошо, кабы ты опять со мной поехал. Ну, прощай! Мы расстались; он часто оборачивался, и мне отчего-то скучно сделалось; так и хотелось опять с ним же ехать по Уралу, только пора было и в Питер отправляться.

1864