Психическая травма

Решетников Михаил Михайлович

Часть III. Исторические, социальные и этнические травмы

 

 

Предисловие

Когда в мою книгу «Психодинамика и психотерапия депрессий» [62] был впервые включен самостоятельный раздел «Депрессивный мир», где рассматривались вопросы глобализации, исламское противостояние и социально-психологические проблемы современных реформ в России, одни коллеги говорили, что это одна из самых интересных ее частей, а другие — недоумевали: зачем? И приходилось напоминать им, что понятие «социального здоровья» все-таки существует, и более того — именно социальнопсихологические факторы во многом определяют патоморфоз современной психопатологии. Одновременно с этим мне приходилось неоднократно убеждаться, что клинический подход к анализу социальной реальности оказывается в ряде случаев чрезвычайно эффективным и востребованным. Безусловно, здесь требуется особая деликатность, но без апелляции к общим закономерностям функционирования индивидуального и группового сознания многие общественные феномены оказываются непонятными.

Вначале предполагалось включить в третью часть несколько дополнительных глав, в том числе, статью «Современная демократия: тенденции, противоречия, исторические иллюзии», посвященную предстоящей утрате исторических иллюзий. Но поскольку все эти статьи уже были неоднократно опубликованы, в том числе в моей монографии «Психодинамика и психотерапия депрессий» [62], несмотря на их прямую связь с основной темой этого издания, мы с редактором отказались от первоначального плана. Но тот, кого данная тема интересует, легко найдет эти работы. В результате книга стала чуть тоньше, и, надеюсь, это порадует читателя.

В итоге в третью часть вошли только два из моих последних докладов, которые представлялись на российских и международных конференциях в 2004–2005 годах и многократно перерабатываемая с года первой публикации (1995) работа «Психопатология героического прошлого». Естественно, что в отличие от статей или глав монографии доклады имеют свою специфику изложения, но мне не хотелось переписывать их с учетом происходящих перемен и появления все более очевидных подтверждений их прогностической значимости. Поэтому основные тексты лишь существенно сокращены. Надеюсь, что они будут интересными для читателя и позволят расширить представления о процессах и переменах, происходящих в современном мире, который постепенно становится все более травматичным.

 

Глава 23. Психопатология героического прошлого

[54]

Традиционная для России героизация военного прошлого в последние годы подверглась существенным трансформациям как в связи со спецификой политической и нравственной оценки афганских и чеченских событий, так и в связи с более полной и гораздо более объективной информацией об ужасах Гражданской и Второй мировой войн.

Не вдаваясь в подробное обоснование, я хотел бы сразу отметить, что героизация — это обычно удел победоносных войн и всегда имеет в значительной степени компенсаторное значение. Поражение, в том числе моральное, даже при реальном успехе всей кампании, создает для ее участников принципиально иную социально-психологическую ситуацию, проекция которой простирается на всю оставшуюся жизнь.

В 1989 г. на основании афганского опыта и, вначале — недоверчивого, а затем все более потрясающего меня сопоставления его с опытом участников Второй мировой войны, по аналогии с известным определением Н. И. Пирогова, я назвал войну «эпидемией аморальности».

Основанием для этого вывода послужили не «отдельные случаи» маргинализации языка и быта, о которой периодически вспоминают режиссеры и писатели, и даже не безусловная аморальность (с точки зрения нравственных императивов XX в.) такого способа разрешения конфликта, как физическое уничтожение противника, в большинстве случаев принимаемое и оправдываемое как необходимое зло, а реальная криминализация и психотизация поведения личности в боевых условиях.

Проведенный на протяжении последних лет анализ позволил сделать очень непростой для меня вывод о том, что наряду с реальным героизмом, взаимовыручкой, боевым братством и другой относительно позитивной атрибутикой войны грабежи и убийства (как исход «разборок» среди своих), средневековые пытки и жестокость к пленным, самое извращенное сексуальное насилие в отношении населения (особенно — на чужой территории), вооруженный разбой и мародерство составляют неотъемлемую часть любой войны и относятся не к единичным, а к характерным явлениям для любой из действующих армий, как только она вступает на территорию (особенно — в случае иноязычного) противника.

Уже затем и обычно много позднее в сознании ее непосредственных участников война начинает идентифицироваться со страхом смерти, унижением плена, непростительностью вины и неизбежностью возмездия за все содеянное. Но все это приходит потом и в отличие от публично провозглашаемых героических воспоминаний молчаливо проецируется на все межличностные, в том числе и прежде всего — внутрисемейные отношения, составляя часть их эмоционального поля, а иногда и весь их эмоциональный фон, когда немой ужас дня сменяется криками, доносящимися из ночных кошмаров.

Сейчас уже всем известны и многократно описаны даже в популярной литературе некоторые поведенческие и психопатологические эквиваленты этой неизбывной тревоги (страх нападения сзади, бредовые идеи идентификации себя с убитыми, навязчивые идеи самобичевания и т. д.). Но это лишь наиболее очевидные, крайние и потому легко идентифицируемые специалистами проявления ПТСР, в «анамнезе» которых скрываются мучительные воспоминания прошлого.

Казалось бы, самый простой способ — забыть обо всем, но память не отпускает. Мы совершенно не учитываем, что, как правило, эти воспоминания глубоко персонифицированы друзьями юности, которые остались там навсегда, и вычеркнуть погибших из памяти для большинства участников этих событий — это все равно, что еще раз убить их, теперь уже окончательно. Чаще всего это оказывается невозможным. Они живут в каждом из оставшихся в живых, которые чувствуют себя обязанными не только помнить, но и мстить за обманутые надежды, оплеванную боевую славу, поруганную честь и униженное достоинство. Поэтому любые действия окружающих, затрагивающие именно эти болезненные струны, вызывают столь неадекватные реакции, нередко потрясающие своей немотивированной жестокостью.

Я могу привести несколько подробно изученных мной случаев, когда «обычное» — по современным меркам — оскорбление личности «афганца» незамедлительно «каралось», в том числе смертью: случай с осужденным М., убившим 17-летнего юношу только за то, что тот назвал его «козлом» и отказался извиниться; случай с осужденным Ф., задушившим в процессе ссоры своего знакомого, пренебрежительно отозвавшегося о его боевых наградах; случай с Л., бросившим гранату в ни в чем не повинных людей лишь за то, что они не проявили к нему должного (по его представлениям) уважения; случай с В., нанесшим тяжелые увечья своему знакомому только потому, что тот, спускаясь по лестнице, предпочитал идти немного позади и казалось, что от него исходит угроза, и др.

Наблюдая семьи афганцев, я обратил внимание на то, что в одних из них родители на первый взгляд охотно делятся пережитым с детьми, при этом всегда (более или менее) приукрашивая и позитивируя свое боевое прошлое. В других — полностью отрекаются от этого прошлого, что вызывает у детей достаточно специфическое его восприятие: это прошлое предстает как нечто настолько ужасное, что не имеет права на упоминание в семейном кругу. Уместно отметить, что аналогичные реакции в свое время наблюдались в Германии у детей нацистов и сейчас в некоторых случаях отмечаются в последующих поколениях российских граждан, родители которых были причастны к массовым репрессиям 30-х годов XX века.

Основным и общим во всех этих ситуациях является то, что реальные участники боевых (или других — позднее квалифицированных как преступления против личности) действий не имеют никакой возможности вербализовать (и тем самым — отторгнуть) их криминальный опыт и мучительные переживания, о которых даже в собственной (афганской или другой) среде, как правило, не принято вспоминать.

И даже в тех единичных случаях, когда бывшие боевики попадают на прием к психиатру или психотерапевту, большинству из них не удается перешагнуть барьер и по собственной инициативе рассказать о том, как живьем зажарил на костре пленного афганца-снайпера, перед тем (за день до увольнения в запас) убившего его друга и односельчанина, как сбросил с вертолета захваченного в горах мальчишку, как целым взводом насиловали малолетнюю девчушку- афганку, как десятками расстреливали мирных жителей или бомбили их поселки только от неукротимого чувства мести и отчаяния (я привел лишь несколько случаев подобного рода, достоверность которых не вызывает у меня сомнений).

Чтобы у непосвященного читателя не создалось одностороннего понимания подобных событий, отмечу, что таким ситуациям соответствовали (по понятным причинам я не говорю «предшествовали») аналогичные действия противостоящей стороны. Мы стали свидетелями того, как невооруженный советский конвой с продуктами был не просто расстрелян моджахедами, а каждому убитому солдату из его состава были выколоты глаза, вырезаны звезды на груди, отрезаны половые органы и вставлены в рот.

С годами воспоминания о подобных «боевых» ситуациях, казалось бы, бледнеют, развиваясь по давно известному закону и сценарию: «Я сделал это, — говорит мне память. Я не мог этого сделать, — говорит мне совесть. И постепенно память отступает». Но это все же лишь красивая метафора. А на самом деле — именно на этом зловонном бульоне «не подлежащих вербализации воспоминаний» начинает прорастать вирус будущей психопатологии. Даже в процессе длительной терапии «обнажение» таких тем нередко избегается по негласному соглашению терапевта и пациента, что делает их межличностный контакт исходно лицемерным и порой столь же невыносимым для последнего, как и со всеми другими.

Не знающие о таком специфическом (боевом) опыте психиатры-психотерапевты и психологи неизбежно столкнутся с чем-то неизвестным и непонятным, а обратившиеся к ним, безусловно, страдающие люди — с тем, что их не слышат и не понимают и никогда не смогут принять их боевой (в существенной степени — полукриминальный и криминальный) опыт, груз которого с годами будет становиться все более невыносимым. Может быть, именно здесь кроется одна из главных причин того, что (по американским данным) количество бывших «вьетнамцев», покончивших жизнь самоубийством, уже давно превышает количество погибших за весь период «непопулярной» войны. Растет количество самоубийств и среди «афганцев».

Анализ многочисленных источников о прошедших войнах показывает, что анализируемый здесь специфический боевой опыт всегда оказывается вне исторической памяти. Завеса умолчания выживших последовательно трансформируется в глухоту следующих поколений, так как то, что одни не могли рассказать, другим не дано услышать. Отрицание памяти на реальные события войны во всей их омерзительной полноте и все более усиливающаяся с годами продукция компенсаторных воспоминаний о героизме — вечная дилемма выживших, определяющая как их амбивалентность по отношению к прошлому, так и все варианты их послевоенного поведения, включая художественное и научное мифотворчество о минувших событиях. Но груз мучительных воспоминаний от этого не уменьшается. Традиционная для России сакрализация такого (криминального и полукриминального) опыта (в том числе, например, блокады) сказывается не только на бывших участниках событий, но и на моральном состоянии общества в целом.

Самое мучительное здесь — это безысходность (вернее — неотторжимость) воспоминаний, потому что если бы они стали говорить правду о насилии, убийствах, грабежах, пытках и т. п., их отказались бы не только понимать, но даже слушать. Таким образом, между теми, кто был реальным участником подобных событий, и всеми остальными (потенциальными социокорректорами, включая членов семьи, и даже квалифицированными терапевтами) всегда лежит пропасть непонимания.

Не понимается и то, что несколько десятков тысяч людей, чья память отравлена криминальным и полукриминальным опытом, составляют реальную угрозу не только для самих себя, но и для общества в целом.

К сожалению, со статистикой в этом вопросе у нас по-прежнему проблемы, и мы вынужденно апеллируем к американским данным, которые свидетельствуют о том, что количество наркоманий, преступлений, асоциальных действий, разводов, семейных и социальных «дисгармоний» у участников локальных войн в несколько раз превышает аналогичные показатели в популяции. И это при условии, что до 2–3 миллиардов долларов тратится в США ежегодно на реабилитацию бывших военнослужащих.

Я хотел бы особо отметить, что изолированное применение медикаментозных методов терапии не оказывает здесь сколько-нибудь позитивного эффекта, а скорее загоняет болезнь вглубь, откуда она прорывается в виде ужасающих общество преступлений и негативных аффектов.

Еще одна специфика локальных войн. Когда вся страна оказывается в ситуации военной угрозы, с точки зрения нравственных императивов — практически утрачивается деление на фронт и тыл, и каждый солдат или офицер в конечном итоге защищает свой дом и свою семью: от порабощения, унижения, надругательства и смерти. Здесь все едины (в некотором смысле освободительная война — это наиболее яркое проявление национального единства). Когда возникает ситуация локального конфликта, ситуация принципиально иная: вся страна продолжает жить своей обычной жизнью, и только часть молодого поколения, которому как раз сейчас выпало «счастье» дорасти до призывного возраста, оказывается брошенной в кровавую бойню.

Следующая специфика, я бы сказал, носит парадоксальный характер: несмотря на всю мерзость войны и явную криминализацию, возвращаясь к мирной жизни, молодые люди испытывают немотивированную потребность в том, чтобы в этой жизни все было иначе: честнее, благороднее, искреннее, чем было раньше… Естественно, что разочарование наступает очень быстро.

Я хотел бы отметить, что именно здесь скрыты корни присущего ветеранам развенчанных войн ощущения, что многое в этой жизни было и есть напрасно.

Характерной особенностью ветеранов является особо «культивируемое» пренебрежение к проблемам здоровья, за которым скрывается вина за то, что выжил, что и так уже получил гораздо больше, чем те, кого уже нет («ну, а годом раньше, годом позже — не имеет значения»). Ценность этой, как бы второй, доставшейся по счастливому жребию жизни оказывается гораздо меньше. И эта установка переходит к последующим поколениям, окрашивая все моральные эталоны и общее отношение к действительности, тем самым делая их будущее исходно трагическим, так как если ценность жизни невелика, то что же тогда ценно?

Отсюда же идет и та легкость, с которой бывшие боевики уходят в криминальные и полукриминальные структуры, без особых затруднений вновь и вновь перешагивая уже однажды преодоленный барьер запрета на убийство.

Пролонгированная угроза смерти, которая слишком долго стоит за спиной, качественно изменяет ментальность людей и формирует специфическое мироощущение, когда неочевидны грани между добром и злом, геройством и преступлением.

Культура — это не только прекрасные произведения искусства, архитектуры или литературного и научного творчества, которыми мы восторгаемся, но и то, что налагает запреты. Рождаясь, мы не знаем их, и лишь в процессе социализации мы подчиняемся этим запретам: вначале родительским (усваивая наряду с первыми словами такие отвлеченные понятия, как «нельзя», «некрасиво», «некультурно», «стыдно»), а затем и всем остальным — писаным и неписаным — общественным законам. Вопреки паранаучному тезису о некой природной моральности человека, мы не любим эти запреты, хотя и вынуждены подчиняться им. И это гораздо больше возвышает Человека, который становится таковым — в высоком смысле этого слова — не столько благодаря, сколько вопреки своей природе, подчиняясь законам общественной морали и нравственности.

Война дезавуирует эти законы, и прежде всего — запрет на убийство, присвоение чужого и сексуальное насилие.

Я сделаю здесь маленькое отступление. Человек отличается от большинства других живых существ не только способностью мыслить, прямохождением и речью, но даже более — гиперсексуальностью и гиперагрессивностью. Ни одно другое живое существо не прилагает столько усилий к созданию все новых и новых способов уничтожения представителей своего же вида, и даже самые кровавые внутривидовые столкновения в животном сообществе (как правило, по общим для нас с ними поводам — за власть, территорию, источники воды или пищевые ресурсы или даже за самку — вспомним миф о Троянской войне) завершаются первой кровью и бегством противника.

Убийство представителя своего вида как биологическая цель вообще не задано природой. Ни один другой вид, также не чуждый стремления к сексуальному наслаждению, не смог перешагнуть через естественные барьеры, ограниченные периодом течки и спаривания. Гиперсексуальность и естественная агрессивность составляют типичные компоненты именно человеческого поведения, но в обычных условиях нам приходится подавлять их, скрывая эти властно побуждающие влечения не только от окружающих, но и от самих себя.

Именно поэтому война, отменяющая эти запреты, нередко оказывается слишком привлекательным занятием. До 12 % бывших участников боевых действий в Афганистане (выборка 1991 г. — 2000 чел.) хотели бы посвятить свою жизнь военной службе по контракту в составе любой воюющей армии, относительно независимо от страны, предоставившей им такую возможность.

Таким образом, война — это в равной степени преступление и против личности, и против культуры, так как она разрушает культурную надстройку, которая делает нас личностями, и обнажает животную сущность, у всех примерно одинаковую и одинаково безличную… Характерно и то, что, как показали наши исследования в Афганистане, интеллектуалы погибают первыми, ибо, являясь в определенном смысле искусственным (целенаправленно создаваемым в особой социальной среде) типом личности, они наименее способны адаптироваться к специфике боевых условий. К этому можно добавить еще несколько «штрихов»: как правило, в процессе первых непосредственных контактов с противником до 75 % боекомплекта (в результате шока даже у хорошо обученных) расстреливается «в воздух»; реальный солдат появляется только после наполнения ненавистью к противнику и жесткого усвоения логики: убей или убьют тебя (чему обычно предшествуюет ранение, контузия или гибель товарища).

Пока еще не получила признание идея о том, что, научив убивать, общество должно быть ответственно и за реабилитацию профессиональных убийц или оно не имеет морального права предъявлять им претензии за использование этого навыка, в том числе в самых обыденных (мирных) ситуациях.

Общество все еще стыдливо отворачивается от этой проблемы, ссылаясь на определенный кризис морали, обусловленный специфическим характером афганской войны, или чеченской «операции», или современной ситуации в целом, и все еще пытается увидеть в этой феноменологии частный и потому нехарактерный случай.

Наиболее остро даже косвенные попытки затронуть эту проблему встречает старшее поколение, как правило, отмечая или «личную извращенность» исследователей, или то, что в Отечественную «этого не было». Даже о запредельных злодеяниях фашистов лишь в последние годы появляется более или менее достоверная информация. Об «ответных» действиях — практически ничего. Я, естественно, не могу апеллировать к адресным свидетельствам моих респондентов, поэтому в заключение (что, к сожалению, все еще традиционно для отечественной науки) приведу зарубежные данные: в 1992 г. на Берлинском кинофестивале был представлен документальный фильм и свидетельства очевидцев о том, как в 1945 г. солдаты Советской Армии изнасиловали более 2 миллионов женщин в Польше и Германии. Некоторые свидетельницы, которым было тогда по 15–16 лет, рассказывали, что были изнасилованы до 100 раз. В отдельных случаях, чтобы не попасть под трибунал за распространение венерических заболеваний, после надругательства девочек тут же расстреливали.

Это было то поколение, которое воспитало мое. Мы не знаем, через какие угрызения совести, какое чувство вины и личные трагедии прошла их жизнь и родительская мораль. Я не могу поверить, что через 15–16 лет, глядя на своих подрастающих дочерей, они не вспоминали о тех несчастных польках и немках. Но мы не знаем об этом. И сейчас в большинстве случаев мы можем лишь предполагать те мучительные коллизии, которыми наполнены души многих из участников современных боевых действий. Нет никакой хоть сколько-нибудь методически обоснованной реабилитационной деятельности, а моральные девиации оказались вообще вне российской психиатрической науки. А значит — и следующее поколение не защищено от прямой или косвенной трансляции скрытого криминального и полукриминального опыта.

 

Глава 24. Паранойя в эпоху масс-медиа (Клинический метод в изучении и разрешении межнациональных конфликтов)

[55]

Введение

В середине 1990-х годов я был приглашен для работы в составе миссии Фонда президента США Дж. Картера по урегулированию российско-эстонского конфликта в Нарве. Именно тогда мой коллега и друг — известный американский психиатр и психоаналитик профессор Вамик Волкан, огорченный непримиримой позицией сторон, как-то сказал мне, что «все межнациональные конфликты развиваются по сценарию паранойи».

Эта фраза каким-то образом засела во мне, но все не удавалось ее осмыслить и додумать, впрочем, как и отыскать ее развитие в работах В. Волкана. Тем не менее исходно эта идея принадлежит ему.

Я не буду подробно излагать клинику паранойи, а лишь напомню уважаемым коллегам некоторые значимые для последующего материала аспекты этой клиники. А именно те, которые могут иметь проекции на межнациональные конфликты.

Паранойя

Как известно, паранойя относится к моносимптоматическим психическим расстройствам. Характерно, что ложные мысли и идеи пациента имеют обыденное содержание, то есть — чаще всего отражают ситуации, встречающиеся в реальной жизни: пациент считает, что его преследуют, обманывают, изменяют ему, пытаются унизить, подчеркнуть его неполноценность, отравить или заразить чем-либо или даже уничтожить.

Вне этого «узко сфокусированного» интеллектуального расстройства у пациента обычно нет никаких нарушений поведения, странностей или причудливостей, и нередко он демонстрирует весьма высокие социальные достижения. В настоящее время общепризнано, что основные причины бредовых расстройств относятся к психосоциальным, а главными провоцирующими моментами являются: психические травмы, особенно — случаи унижения, физического или психического насилия в далеком прошлом, жестокость и отсутствие заботы со стороны родителей, их чрезмерная требовательность к ребенку или ориентация его на непосильные достижения.

В результате нормальное чувство базисного доверия не формируется, и такая личность оказывается исходно ориентированной на ощущение враждебности ближайшего окружения или всего мира. Но в большинстве случаев выраженной патологии выявляются «особо опасные» лица или «специфические» для данного пациента группы лиц или зоны отношений, в том числе к тем или иным представителям государственных структур или власти в целом.

Немного истории

Современная клиника паранойи существенно схематизировалась, и многие исходные полутона этого расстройства почти утрачены. А они представляются достаточно существенными. Напомню, уже в XIX веке считалось установленным, что паранойя обычно развивается постепенно, «совершенно также, как у других людей складывается их нормальный характер», и возникает и проявляется как итог завершения психического развития конкретной личности. У таких пациентов, как писал Крепелин, формируется «склонность оценивать и толковать жизненные опыты более или менее произвольным образом, с чисто личной точки зрения, приводить их в связь с собственными желаниями и опасениями» [26]О психологической специфике непопулярных и непобедоносных войн более подробно рассказано в главе 23 данного издания «Психопатология героического прошлого» (с. 225–237).
О психологической специфике непопулярных и непобедоносных войн более подробно рассказано в главе 23 данного издания «Психопатология героического прошлого» (с. 225–237).
, при этом «религиозные направления мыслей ведут… к убеждению в избранности Богом, соединяющемуся со склонностью публично проповедовать и искать последователей, что довольно часто и удается» [26]О психологической специфике непопулярных и непобедоносных войн более подробно рассказано в главе 23 данного издания «Психопатология героического прошлого» (с. 225–237).
О психологической специфике непопулярных и непобедоносных войн более подробно рассказано в главе 23 данного издания «Психопатология героического прошлого» (с. 225–237).
.

Здесь Крепелин одним из первых сообщает о передаче болезненных расстройств от одной личности к другой, именуя это «индуцированным помешательством», что вообще чаще всего случается при паранойе. При этом сомнения и предположения постепенно превращаются в уверенность и затем в непоколебимое убеждение. Легко представить, какие возможности предоставляет для этого эпоха масс-медиа.

Описание случаев

Описание случаев паранойи составляет один из самых трагических и самых впечатляющих разделов психиатрии, который в настоящее время многократно тиражирован в кинематографе (и это симптоматично). Но поскольку это все- таки не история психиатрии, здесь уместно обратиться только к результатам изучения некоторых классических случаев (Рольфинка, Вагнера и Шребера, которые описали Крепелин, Блейлер, сам Шребер и Фрейд). Во всех этих случаях легко обнаруживаются идеи преследования, несправедливости, социального унижения с последующей трансформацией в поиски правды, мести и возмездия, реализуемые в том числе в виде серийных убийств (ни в чем не повинных людей при полном отсутствии чувства вины и раскаяния, а нередко — и страха наказания за свои злодеяния), а также идеи мессианства, жертвенности, мученичества и смерти во имя искупления как способ приближения к Богу. Таковы индивидуальные случаи. А что можно сказать о групповом поведении?

Социальная патология

В работе «Массовая психология и анализ человеческого Я» [79] Фрейд высказывает революционную по сути идею о необоснованности противопоставления индивидуальных и массовых психических феноменов и подчеркивает, что в этом противопоставлении «…многое из своей остроты при ближайшем рассмотрении теряет», в силу чего психология отдельной личности «…с самого начала является одновременно также и психологией социальной…». Одновременно Фрейд дополняет этот вывод тезисом о необходимости учета культурно-исторических аспектов, так как массовая психология должна рассматривать каждого отдельного человека не как самостоятельного субъекта, а «…как члена племени, народа, касты, сословия, институции…», и особо подчеркивает, что в отличие от отдельного индивида масса (народ, племя) всегда более «импульсивна, изменчива и возбудима».

Импульсы, которым повинуется масса, могут быть, смотря по обстоятельствам, благородными или жестокими, героическими или трусливыми, «но во всех случаях они столь повелительны, что не дают проявляться не только личному интересу, но даже инстинкту самосохранения…

Она [масса] чувствует себя всемогущей, у индивида в массе исчезает понятие невозможного»… Таким образом, в групповом поведении мы обнаруживаем те же самые феномены, что и в индивидуальной жизни, но одновременно появляется и особый феномен — феномен всемогущества.

Содержание гипотезы

Мне нечего здесь дополнить, а все предлагаемое мной новое заключается в попытке распространить эту идею не только на психологию масс, но и на патологию масс, а также (с учетом предыдущего раздела) сформулировать представление о том, что при наличии в истории народа тяжелой психической травмы, связанной с национальным унижением, через какой-то достаточно длительный период могут «вызреть» те или иные ложные идеи (или идеи отношения), которые, при наличии сопутствующих условий (дополнительных негативных экономических, социальных или политических факторов) затем превращаются в непоколебимую убежденность конкретного народа или этнической группы в своей правоте, избранности Богом, а также — в особой мессианской роли в сочетании с идеями гордости, величия и самопожертвования во имя искупления или отмщения, при этом такая мессианская роль может приобретать самые жестокие формы реализации.

Я понимаю, что это слишком уязвимое предположение (особенно в тезисном его обосновании), и уверен в том, что оно будет подвергнуто беспощадной критике, тем более что в нем легко угадывается конкретная феноменология. Но я бы взял смелость распространить это предположение на все некогда гонимые, колониальные или полуколониальные народы, которым затем была дарована свобода, возможность вернуться на свою историческую родину и очень скоро ощутить себя на обочине истории и цивилизации.

Передача следующему поколению

Здесь я снова обращаюсь к работам уже упомянутого вначале Вамика Волкана, в частности к его недавней статье «Травматизированные общества» [130]. Волкан обращает внимание на то, что при исследованиях национальных аффектов и массовых психических травм (нанесенных враждебной группой) особое значение приобретают механизмы передачи следующему поколению.

В процессе обследования бывших узников концлагерей (после Второй мировой войны), в том числе детей, было установлено, что от родителей детям передается нечто большее, чем просто тревожность или другие аффекты депрессивного или маниакального характера.

Дети выживших (после национальных трагедий) гораздо глубже идентифицируются с родителями и проявляют признаки и симптомы, относящиеся к прошлым психическим содержаниям их родителей и в целом — к прошлому (свидетелями которого они не были и быть не могли). Эта концепция «идентификации» хорошо известна как в психоанализе, так и за его пределами. Главное в этой концепции состоит в том, что подвергшиеся тяжелой психической травме взрослые могут «вложить» травматизированный образ себя в формирующуюся идентичность своих детей. В результате дети становятся носителями ущербного родительского образа, хотя этот образ может существенно варьироваться в зависимости от сопутствующих экономических, социальных и прочих условий.

После массовой травмы (вызванной враждебной группой) сотни, тысячи или даже миллионы индивидов вкладывают свои травматизированные образы в детей, и в итоге возникает кумулятивный эффект, который определяет психическое содержание идентичности большой группы. При этом все эти «вложенные образы» ассоциативно связаны с одним и тем же травматическим событием.

В итоге «общая задача» следующего поколения заключается в том, чтобы сохранить «память» о травме родителей, оплакать их утраты, отреагировать их унижение или (если первое не удается) — отомстить за них. Однако какие бы формы ни приобретало проявление памяти о травме в последующих поколениях, основной задачей остается сохранение ментального представления о травме предков, которое постоянно (на протяжении десятилетий и столетий) укрепляет особую идентичность той или иной большой группы.

Вамик Волкан назвал такие ментальные представления «избранной травмой» большой группы. И в ситуациях, когда этой большой группе угрожает новый этнический, национальный, экономический, политический или религиозный кризис, ее лидеры (интуитивно или осознанно) обращаются именно к этой «избранной травме», обладающей особым потенциалом для достижения эмоциональной консолидации группы.

Пример из практики

В качестве отдаленного примера можно привести события в Югославии. В период нестабильности руководство страны (преимущественно — сербское) начинает активно эксплуатировать «память» о битве в Косово, пленении и убийстве мусульманами в процессе этой битвы легендарного сербского князя Лазаря. В результате боснийские мусульмане, с которыми сербы относительно мирно жили как единый народ Югославии на протяжении десятилетий, стали виновниками всех бед и «легитимной» мишенью ненависти сербов. Напомним, что битва в Косово состоялась 28 июня 1389 года! Через 600 лет после этой битвы при поддержке официальных властей были эксгумированы останки легендарного сербского князя Лазаря, захваченного в плен и убитого при Косово. В течение года перед началом «сербско-боснийской» резни гроб перевозили из одной сербской деревни в другую, и в каждой происходило нечто вроде церемонии погребения.

Этот, казалось бы, безобидный ритуал вызвал «сдвиг во времени»: национальные чувства сербов начали действовать таким образом, как если бы Лазарь был убит вчера. Произошло то, что в психоанализе обычно определяется как сгущение чувств и времени в сочетании с регрессом к более ранним (исторически) видам отреагирования. В итоге боснийские мусульмане, а затем и албанцы (также мусульмане) стали восприниматься как виновники всех исторических бед сербов, что «легитимизировало» любые формы мести: сербы начали убивать, грабить, насиловать — практически со средневековой жестокостью.

О трансляции криминального опыта

В завершение статьи я хотел бы отметить, что ни в коей мере не пытаюсь прямо или косвенно (объяснительно) оправдать терроризм как крайнее выражение межнационального конфликта, даже признавая, что это «способ борьбы слабого». Моя цель принципиально иная — понять истоки насилия и терроризма с точки зрения глубинной психологии и тем самым способствовать минимизации терроризма как такового, а также поиску путей, позволяющих лишить терроризм его психологической подпитки и социальной базы, из которой он последовательно черпает силы и сторонников.

Моя цель — чтобы те мальчики и девочки, которые родились только сегодня или вчера или родятся завтра, к какой бы национальности или этносу они ни принадлежали, нашими общими усилиями могли быть ограждены от трансляции криминального и полукриминального опыта предшествующих поколений и не пополняли ряды террористов. Я уверен, что эта задача решаема, но никак не в результате «молниеносных» операций устрашения, за которыми скрывается та же «паранойя».

Мы знаем, что любая психическая травма имеет свою собственную историю, которая обязательно подвергается мифологизации и иррациональной трансформации. В любом случае это требует глубокого исследования, и мы можем предложить более обоснованные подходы к этим проблемам.

Главная идея данной работы заключается в том, что мы не может предсказывать иррациональное и, таким образом, мы не можем сконструировать процесс примирения извне. Примирение, которое не лишает ненависть ее исторических корней, всегда будет временным. Мир как результат военной интервенции или принуждения со стороны сверхдержав никогда не будет долгим.

 

Глава 25. Неочевидный образ будущего: социальные процессы и терроризм в Европе

Введение [56]

Несмотря на то, что прагматически ценного для преодоления фанатизма и терроризма предложено не так уж много, теорий в этой области более чем достаточно. При этом характерная особенность большинства из них состоит в том, что они разрабатываются на уровне здравого смысла, одновременно с этим обращаясь к явлениям, выходящим далеко за рамки обыденной жизни. Как представляется, это не вполне адекватно, так как, с одной стороны, мы

совершен но не учитываем исторический контекст ситуации, а с другой, когда мы переходим к понятию «фанатизм», то тем самым заведомо обозначаем, что обращаемся к сфере иррационального, а при более пристальном взгляде мы не можем не замечать, что те или иные социальные эквиваленты терроризма присутствуют повсеместно. И, следовательно, его причины имеют какие-то более глубокие основания.

Исходная гипотеза

В 2003 году С. Твемлоу и Ф. Сакко [129] высказали предположение, что социальный активизм, фанатизм и его переход в идеи мученичества и терроризма — это явления одного порядка, а иногда — и звенья одной цепи. Сразу отметим, что термин «социальный активизм» (по сравнению с термином «социальная активность») имеет определенный негативный оттенок, подчеркивающий его деструктивную составляющую. Вышеупомянутыми авторами была также предложена гипотеза о существовании неких «особых социальных факторов», ответственных за формирование террористов. Сформулированные идеи показались мне чрезвычайно интересными и позволили качественно переосмыслить некоторые подходы к проблеме, которые содержались в моих предшествующих публикациях [53; 54; 55; 57; 62]. Главный, хотя и предварительный, вывод, который я попытаюсь хотя бы тезисно обосновать, состоит в том, что «социальные факторы» — это лишь то, что лежит на поверхности, в то время как стоило бы подумать о более серьезных категориях, вплоть до современных цивилизационных процессов.

Немусульманский и немеждународный терроризм

Вероятно, будет нелишним напомнить, что хотя мы справедливо говорим о международном терроризме, на территории собственных государств мы гораздо чаще сталкиваемся с бытовым фанатизмом и криминальным и полукриминальным терроризмом своих же сограждан. На один крупный международный теракт приходятся сотни «локальных», обычно квалифицируемых как «хулиганство», и тысячи — вообще никак не квалифицируемых. По сути эти два вида терроризма различаются только масштабом угроз, жертв, требований и освещением в СМИ. Но мы почему-то не замечаем этих «параллелей». В результате наше продвижение к пониманию ряда социальных процессов явно тормозится тем, что мы все время что-то недомысливаем и недоговариваем.

Палестинизация Европы

Почему никто не ставит вопрос о повсеместном росте террористического мировоззрения и случаев террористического поведения в самых немусульманских странах? При этом иногда мы стыдливо подчеркиваем национальную принадлежность террористов, но одновременно «вытесняем», что в большинстве случаев речь идет именно о наших согражданах, родившихся, получивших образование и воспитание в нашей же «добропорядочной среде». Здесь легко возразить, что международный терроризм — это особое явление, которое включает в себя такие специфические аспекты, как финансовое и идеологическое обеспечение, координация действий, планирование акций и т. д. А как объяснить никем не планируемое, но обильное появление скинхедов и им подобных группировок в самых демократических странах? Как объяснить то, что большинство террористов, как правило, являются гражданами тех же государств, где совершаются теракты? Почему они действуют не как граждане и, следовательно, не чувствуют себя таковыми в своих же странах? У меня нет однозначного ответа на эти вопросы, но этот раздел не случайно назван «Палестинизация Европы», и я позволю себе высказать предположение, что в основе современной ситуации лежат не только идейные, религиозные или экономические конфликты, но и борьба за конкретные территории, а также ментальное пространство в целом и ценности, не имеющие материального выражения.

Феномен «чегеваризма»

Общеизвестно, что террористы-фанатики — это преимущественно молодые люди. Но их террористическое мировоззрение не сформировалось в одночасье. Таким образом, мы должны предполагать, что предпосылки этого мировоззрения должны находиться где-то в подростковом периоде, когда все мы (после предшествующего периода идентификации с родителями) переживаем «кризис переоценки и самоутверждения» в сочетании с юношеской агрессивностью и испытываем склонность подвергать сомнению все устоявшиеся нормы и правила.

При нахождении в здоровом социуме этой естественной психологической потребности противостоит консолидированная позиция взрослого большинства (и стабильное государство как одна из важнейших «родительских структур»), и постепенно новое поколение становится социально более адаптивным. Но ситуация принципиально меняется, когда и это взрослое большинство оказывается в состоянии «кризиса переоценки», «пересмотра всех устоявшихся норм и правил» и т. д., что характерно не только для всего бывшего «социалистического лагеря», но и для всего мира, который входит в новую эпоху и переживает системный кризис смены парадигмы развития одновременно со сменой национальной и конфессиональной составляющих европейской популяции. В этой ситуации естественная (возрастная) агрессивность одних не только не встречает адекватного противодействия, но и катализируется ситуационной агрессивностью старшего поколения (и уходящей, и приходящей популяций).

Далеко не праздный вопрос: почему кумиром множества социальных активистов самого различного толка и террористов (одновременно) стал фактически один человек: сын плантатора, в 12 лет впервые выступивший против унижения школьным учителем, затем — врач по образованию и революционер (хотя сейчас его бы назвали террористом), который характеризуется как человек высокой душевной чистоты и беспримерной самоотверженности? Это именно тот социальный образец, которому следует подражать? И есть ли у него достойные конкуренты?

«Родовой миф»

Если сформулировать вынесенное в заголовок понятие предельно кратко, то — это почти генетически заданная убежденность: «Мой род не может быть плохим!» А в более общем варианте: «Мой народ не может быть плохим». Характерно, что «родовой миф» оживает всякий раз, как только возникает какая-либо угроза витальным потребностям конкретной личности, рода или народа. Витальные потребности обычно соотносятся с жизненно важными факторами обитания: наличием достаточного количества воды, пищи, территории, возможностей для продолжения рода, но включают в себя и такие, казалось бы, «несущественные» факторы, как самоуважение, престиж, чувство достоинства, наличие жизненной и исторической перспективы и т. д. (причин для обращения именно к этим последним факторам сейчас более чем достаточно).

Понятие родового мифа было бы неполным, если бы мы не учитывали всегда присутствующую при этом защитную проекцию вины и агрессии вовне: если что-то плохо (в сфере удовлетворения всей «гаммы» или хотя бы части жизненно важных потребностей), то виноват не я, не мой род, не мой народ. А кто? Инородцы. При этом в качестве главных виновников чаще избираются те, кого легко отличить по внешним признакам. И второе правило — они должны быть достижимы для наказания. Поэтому «виновные» всегда находится не где- то за тысячи километров, а в том же месте, где требуют своего выхода (ситуационные или исторические) обида и агрессия. А вероятность «наказания» невиновных усиливается, если они малочисленны и фактически беззащитны. Так появляется социальная или национальная нетерпимость. Наиболее подвержена таким чувствам молодежь, для которой, как уже отмечалось, вообще характерна повышенная агрессивность, а кроме того — жесткость установок, жестокая приверженность идеалам и бескомпромиссная ненависть при их крушении.

Мне приходилось сталкиваться с этим и в городах России, и в Лондоне, и в Париже… Везде одни и те же жалобы: вот пришли ЭТИ — и захватили рынки, гостиницы, торговлю, криминальный бизнес и т. д. Я всегда в таких случаях спрашиваю: «Вы живете здесь сотни лет, а почему сами ничего не захватывали?»… Может быть, нам нужно более внимательно отнестись к некогда столь популярной теории пассионарности Л. Гумилева?

Будущие примеры «развитых демократии»

Мной уже не раз обосновывалось, что все современные демократии находятся в затяжном периоде «стагнации», хотя эти процессы в западном мире пока не слишком очевидны. Поэтому обратимся к более динамичным примерам «новых демократий», и прежде всего в многонациональных государствах.

Привнесенная демократия (с немедленно гарантированными Конституцией всеми правами и свободами) при отсутствии демократической традиции и сохранении тоталитарного типа самосознания социума создает особую «питательную среду» для размножения вируса интолерантности и терроризма.

Уверен, что никто не воспримет это всерьез, но терроризм заразен, и сейчас из традиционных очагов эта «инфекция» активно распространяется по всему миру, передаваясь от человека к человеку информационным путем. В кратком варианте это трудно обосновать, но, безусловно, особо подверженной заражению этим вирусом оказывается категория уже упомянутых социальных активистов (во всяком случае, никто не заподозрит в террористе «пассивную личность»). Такие психологические процессы идут и закономерно будут развиваться во всех, прежде всего — «нетрадиционных», а затем — и в традиционных «демократиях», где все еще существует иллюзия того, что их (или наши общие — европейские) демократические ценности всем сердцем будут восприняты всеми слоями населения, включая неуклонно растущую европейскую прослойку эмигрантов с Востока и Юга. Ирак или Англия — далеко не последние примеры. А если не будут восприняты? Что будем делать?

Наши демократические ценности сильно обветшали, более того, можно было бы признать, что они во многом дискредитировали себя и уже не имеют того пафоса и привлекательности, за которые когда-то шли на баррикады. Мы не заметили, как после долгого пути под знаменем европейского (христианского) гуманизма оказались в мире без веры и идей. Мы все реже прибегаем к высокому слогу при описании современной действительности и все чаще приумножаем зло. И молодежь отказывает нам в доверии. Это звучит не очень убедительно, но нам стоило бы более внимательно вглядеться в зеркало современного кинематографа…

Потребность в зле и в насилии

Зрелище зла и насилия порождает не только негодование, возмущение и презрение, но и потребность в отреагировании — потребность в зле и насилии. Страдают не только все свидетели преступления, включая убийц и еще не способных понимать трагичности происходящего безмолвных младенцев. Эпоха масс-медиа принесла не только информационную прозрачность нашего мира, она приоткрыла и темную бездну наших душ, дойдя до их самых зловонных закоулков, где явно витает тошнотворный привкус крови. Присмотримся внимательнее к современному кинематографу, который старательно удовлетворяет наши потребности и тайные желания и одновременно пытается убедить нас, что происходящее в реальной жизни «не так уж страшно». Мы почти смирились с тем, что мир несправедлив, и молча признали, что наши групповые интересы и ценности важнее индивидуальных, а наши коллективные европейские — даже несопоставимы со всеми иными. Нашими главными героями стали люди с оружием, и ежедневно в наших домах раздаются тысячи выстрелов и льются потоки крови с экранов. Мы канонизировали демократию с таким же веским обоснованием, как ранее коммунизм — «учение Маркса всесильно, потому что оно верно», и не хотим видеть ее пороков. Более того, мы решили «подарить» ее всему остальному миру, несмотря на его отчаянное сопротивление. Я не против демократии — я против насильственных даров и фетишей. Мне никак не понять: почему трагический большевистский переворот в России, совершенный на германские деньги, был предательством, а финансирование не менее кровавых демократических преобразований там, где для них нет никакой почвы, это благо…

Массовый гипноз СМИ и приверженность групповой морали побуждают нас делать то, что мы никогда не стали бы совершать индивидуально, в том числе — думать и говорить совсем не так, как диктует нам совесть. И при этом мы настойчиво убеждаем себя, что мы — невинны; зло — не в нас; это нас — предали; это нас — обидели; это мы имеем право на возмущение и отмщение; зло должно быть уничтожено. Иначе «плохие ребята» разрушат наш мир. И чтобы этого не произошло, мы делаем все, чтобы разрушить их мир. Много ли добра и человечности в этой позиции?

Простреленные идеалы

При современном военно-экономическом уровне сверхдержав захват территории или подрыв экономики в том или ином регионе — это уже чисто «техническая» задача.

А как быть с идеалами тех, кого захватили или подчинили? Много ли известно массовых случаев обмена идеалов и веры на бутерброды, джинсы или даже мерседесы? Мы нарциссически уверены, что неевропейские страны (или эмигранты с Востока) страстно мечтают присоединиться к нашим идеалам. Так ли это? Если да, то почему мы постоянно твердим, что они угрожают нашему образу жизни? А мы — их? А если идеалов, которые составляют неотъемлемую часть личности (как рука или нога — часть тела), лишают насильно, не наивно ли ждать за это благодарности со стороны травмированных миллионов? При самом лучшем исходе сражений мы сожалеем о тысячах погибших и покалеченных. Но кто может ответить: как отзовутся в веках простреленные идеалы?

Наша история, если мы все еще люди, — это история идей. Они у вас есть? Для Ирака или еще для кого-то? Предлагайте. Убеждайте. Доказывайте. Почему этого не делают? Почему ставка зафиксирована исключительно на подавлении? А из международных масштабов этот принцип все более явно транслируется и «для внутреннего употребления». И все это — на пути к дальнейшему развитию гражданского общества? Сомневаюсь. Где мы собираемся его строить? На поле боя?

Может быть, было бы лучше признать, что в современном мире идеи уже не имеют значения — куда важнее нефть. И как ни цинично это звучит, мир стал бы более понятным, ибо, как показывают специальные исследования, в условиях выживания никакие моральные и этические нормы «не работают», культурная «надстройка» личности исчезает, и обнажается «фундамент» — общий для нас и других животных… С учетом истощения планетарных запасов, и не только нефти, а в перспективе — пресной воды для сельскохозяйственных нужд и территорий (независимо от того — будет ли потепление или похолодание) — это также один из возможных вариантов будущего, но, надеюсь, далекого.

Главные инвесторы терроризма

Вернемся к внутренним вопросам. Если культура и социум не принимают, не обсуждают или исходно отвергают идеалы потенциального социального активиста, а наличная власть не обеспечивает его сколько-нибудь адекватной объяснительной системой современности, он легко может трансформироваться в социального фанатика. В принципе, крах любых идеалов и иллюзий может быть причиной «некоторого умопомешательства», как Н. Бердяев определял фанатизм. Мы видим, что в 2004–2005 гг. именно молодежь в ряде новых стран, образовавшихся после распада СССР, оказалась основной силой социальных взрывов и катаклизмов. Как представляется, из этого опыта еще не сделано должных выводов. Особенно с учетом неоднозначности подходов и оценок: победившие социальные активисты обычно провозглашаются героями, а побежденные — чаще всего преступниками.

Мы забыли, что вся история человечества была пронизана поисками смысла и более совершенных человеческих отношений, включая экономические. И каждая эпоха предлагала свои варианты, потому что, как свидетельствует история, смыслы не находятся, а привносятся… А у каждого конкретного человека смысл жизни появляется лишь тогда, когда у него есть какая-то благая цель, общая с другими людьми и выходящая далеко за рамки его повседневного существования. Есть ли такая цель у нас? А если нет — какими смыслами заполнено наше существование? Ради чего мы могли бы еще немного потерпеть, в надежде оставить потомкам мир, который будет хотя бы чуть лучше? Где они — духовные лидеры европейской цивилизации?

Неочевидная легитимность современной модели европейских государств

Мы почему-то упорно не хотим замечать, что не только на постсоветском пространстве или в афро-азиатском регионе, а везде в мире наблюдается кризис легитимности современной модели государственной власти и ее институтов. Мной уже не раз поднимался этот вопрос, и здесь я предложу только еще одно объяснение. Перед каждой личностью появилось слишком много угроз: экологического, техногенного, социального и криминального происхождения, от которых власть не может защитить (а точнее — перед которыми она и сама оказалась беззащитной). В связи с этим граждане постепенно «переориентируют» свою лояльность на другие общественные институты (точнее — стихийные «организации самозащиты»): этнические группы, расы, религии, секты и т. д. (вплоть до сплоченности футбольных фанатов, находящих в ней иллюзию защищенности и силы и — одновременно — канал, позволяющий дать выход агрессии). Государство в свою очередь усиливает свой прессинг и контроль над «плохими гражданами», а те в ответ начинают противодействовать этому контролю и прессингу.

Параллельно во всех странах (как результат последовательного развития демократии?) растет роль и мощь государственно-охранительного аппарата, так как армия не готова и не может решать такие задачи (она вообще не для этого). Тем не менее армии тоже повсеместно усиливают. Неужели не понятно, что это ничего не даст? Здесь мы явно остаемся в плену иллюзий ушедшего в историю расколотого мира и противостояния сверхдержав. А противостояние уже не «локальное» и не «векторное»; оно — по всему «периметру» и, как мне представляется, не вне, а внутри государств, общественное устройство которых уже неадекватно запросам новой исторической эпохи. Простейший вывод лежит на поверхности: «Надо укреплять государство!» Так ли? Вряд ли кто-то может усомниться, в том что СССР был мощнейшим государством. Сильно ли это ему помогло?

Священная корова

Нельзя не замечать и другого: на фоне последовательного усиления государственно-охранительного аппарата во всех развитых странах граждане чувствуют себя все более беззащитными. Если довести этот тезис до крайности и апеллировать к преобладающим чувствам населения, то получится следующий (мягко говоря — малоприятный) вывод: государство еще может кого-то наказать, но в ряде случаев и ситуаций оно уже почти никого не может защитить, включая депутатов, мэров, банкиров, бизнесменов, олигархов, губернаторов и т. д., которых, несмотря на армию телохранителей, убивают десятками каждый год (что уж там говорить о простых гражданах в подъезде). И как Вам такая демократия? И все равно, никто даже не заикается о кризисе демократии — «священная корова». Для кого?

Параллельно простейшие наблюдения показывают, что во многих европейских странах обнаруживается тенденция некоего злорадства в отношении ослабления государства, его институтов и лидеров, со склонностью винить во всех смертных грехах последних. Это вряд ли рационально. Известное выражение: «Государство — это я» — не более чем красивая фраза. Государство — это мы. И когда оно страдает, мы все — не в лучшем положении. Это повод для серьезных размышлений, а также для поиска и последовательного развития новых форм кооперативных отношений государства и граждан, и я бы даже сказал — принципиально новых форм общественного договора о распределении обязанностей и ответственности.

Ключевой вопрос

Ключевым вопросом для любого культурного сообщества (тем более — для многонационального и поликонфессионального, каковым сейчас становится вся Европа) является то, как, куда, кем и каким образом направляются, модулируются и контролируются нормальная социальная активность (в том числе — оппозиционного регистра) и нормальная социальная агрессивность. Еще раз повторю: этот вопрос является ключевым, а его решение возможно только на основе высоких объединяющих идей. Так как, если не происходит адекватной разрядки вышеупомянутых потребностей на социально значимые цели (а сама потребность, так же как и потребность в ее реализации, остается), они легко маргинализируются и принимают иные формы — вплоть до патологических проявлений в форме узконационального «идейного единства», или агрессивности и фанатизма малых групп, или даже «протестов» одиночек. Ни для кого не секрет, что национальная идея является самой мощной для идентификации и консолидации, и неуничтожимой. В постнацистский период мы (ученые) стыдливо отмежевались от национальных вопросов как от неприличных, но они не исчезли. И есть масса достойных вариантов их решения.

Мы почему-то не замечаем, что живем в обществах, где агрессивность поощряется, и даже более того, низкий уровень агрессивности как индивидуальная или национальная черта в некоторых случаях подается как негативное качество (например, в известных фразах о «горячих» эстонских или финских парнях). Много ли исследований на эту тему?

Кого мы «пиарим»?

Практически все, кто пишет о терроризме, очень часто упоминают, что мы сильно проигрываем ему в информационной войне. Это полуправда. Мы фактически, проиграли. И даже не информационно, а прежде всего — с точки зрения идей и эмоционального лидерства. Нет нужды подробно раскрывать этот тезис. Достаточно прочитать речи духовных лидеров террористов — они (даже неозвученные) эмоциональны и вдохновенны. Как это уживается со средневековыми (с нашей — европейской — точки зрения) призывами к насилию, это уже другой вопрос. А затем прислушайтесь к обращениям наших лидеров. Много ли в них любви и вдохновенного чувства? Нет ли ощущения, что мы утратили некую духовную опору, о чем страстно писал в связи с проектом объединения Европы покойный Папа Иоанн Павел II, когда из европейской Конституции было исключено положение о христианских корнях будущего сообщества? И еще один вопрос: почему неудачи с объединением (пусть и полураспавшегося) христианского мира воспринимаются нами так трагически, а попытки объединения мусульман — исключительно угрожающе?

Бездумное упование на некое «нивелирование» межнациональных различий в результате культурного обмена и влияния якобы всесильных СМИ, так же как и попытка управлять социумами посредством умалчивания, полуправды или манипуляций, как показывает недавний советский опыт, где контролировалось все, не более чем иллюзия. Если внимательно вглядеться в содержание ведущих информационных каналов сверхдержав, якобы апеллирующих ко всему миру, то легко заметить, что мы уже давно «пиарим» только самих себя (европейцев) и свои ценности, но успех этой многомиллиардной кампании в мировом масштабе (где нас — европейцев — сейчас около 21 %) вряд ли будет больше, чем от тысячекратно транслированного «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи». Неужели так трудно понять, что нельзя напиарить или распиарить цивилизационные процессы? Последний вопрос пока очень мало исследован, а надо бы уделить ему самое пристальное внимание. Особенно с учетом того, что, по прогнозам авторитетных экспертов, к концу XXI века афроазиатское население будет составлять до 85–90 % планетарной популяции, так как прирост населения в наиболее развитых странах в период 2001–2050 годов составит 4 %, в странах с «пограничной экономикой» — 58 %, а в беднейших — 120 %.

Какую войну мы ведем?

Нет ни малейшего сомнения в том, что международный терроризм ведет против нас самую современную информационную войну, сочетая точечные массированные удары (с помощью наших же высоких технологий, которые одновременно оказались мощнейшим оружием, обильно «разбросанным» в нашем глубоком тылу) с выверенным информационным воздействием посредством наших же СМИ. Мы же противодействуем этому давно устаревшими (и стратегически, и тактически) методами прошлого тысячелетия. Не вдаваясь в подробный анализ, можно сказать, что это почти то же самое, как если бы против самых современных танков и самолетов, которые были у нас в 1945 году, были выставлены конники с пиками, саблями и однозарядными винтовками образца Первой мировой.

Это в доинформационный период побеждал тот, кто нанес больший урон живой силе и технике противника. Сейчас победа измеряется не количеством загубленных душ, а влиянием на них. Что мы имеем в этом плане? Судя по воинствующей риторике лидеров некоторых западных государств, мы (объединенные европейцы) должны чувствовать себя наступающей и побеждающей армией (или цивилизацией). Но в обществе как-то не слишком много ликования по этому поводу… Почему?

Умирать — за что?

Нашими общими усилиями мы создали прекрасную материальную и духовную культуру, получившую наименование Европейской. Но она не единственная. В последнее столетие мы начали вначале объединять, а затем и путать культуру с техническим прогрессом, а чуть позднее — технический прогресс с цивилизационным процессом. Нет ли здесь заблуждения? Или даже ряда заблуждений? Действительно ли весь неевропейский мир страстно мечтает присоединиться к нашей преимущественно благоухающей (а местами все-таки дурно пахнущей — наркотиками, алкоголем, безверием и продажностью) цивилизации? А если нет — не хотят? Какое наказание ждет инакомыслящих со стороны тех, кто столетия отстаивал право на инакомыслие? Мы где молчаливо, а где без ложного стыда — открыто — признали, что живем в обществе потребления. Да, можно потратить всю жизнь, чтобы иметь как можно более широкий доступ к этому потреблению, чтобы иметь еще один дом или дворец, еще одну или две машины, еще один миллион или миллиард…, но умирать за это — нельзя. Умирать можно только за идею. Назовите мне такую, общую для всего нашего евро-американского сообщества?

Распад государств как прогресс

Что консолидирует нацию? Вовсе не границы (независимо оттого, «открыты» они или задернуты «железным занавесом»), не флаг, не гимн и не гражданство. Прежде всего, общность истории, языка, культуры, традиции и — самое главное — обращенность в общее (для всей нации) будущее, которое вначале существует только как идея. Есть ли это сейчас? А когда мы говорим о многонациональных государствах, где общность истории, языка, культуры, традиции исходно отсутствует или была вынужденной и временной (а толерантность почти всегда больше декларируется, чем существуют реально), остается только общее будущее, и оно должно обладать равной привлекательностью для всех национальных и религиозных групп. Во всех остальных случаях «разложение» и распад неизбежны. Но стоит ли этого бояться? Был ли распад Римской или Австро-Венгерской империи исторической ошибкой или все-таки прогрессом? Точно такой же вопрос можно было задать и о цивилизациях: шумерской, египетской, средиземноморской… Не относится ли это в равной степени ко всем существовавшим и существующим империям, включая такую виртуальную империю, как «страны НАТО», где количество мусульманского населения уже достаточно значимо и будет последовательно возрастать? А если набраться мужества и задать себе тот же вопрос относительно нашей (европейской) цивилизации?

Грозят ли межнациональные проблемы объединенной Европе?

Здесь уместно вспомнить не лишенное оснований мнение Фрэнсиса Фукуямы о том, что напряжение между различными общинами в социуме объясняется не столько разными стартовыми возможностями, сколько различиями менталитета [107]. Фраза емкая, но не совсем понятная, поэтому обратимся к конкретному случаю, к которому апеллирует цитируемый автор. Например, проблема «белых и черных» на протяжении длительного периода нарциссически воспринималась в американском обществе не как проблема разных ценностей (и их взаимной адаптации), а почти исключительно как проблема снисходительного согласия белого большинства принять в свой круг черных, разделяющих их ценности. Не повторяется ли та же ситуация с мусульманским меньшинством в европейских странах? Пока — меньшинством, но уже достаточным для того, чтобы в некоторых из ведущих европейских стран появились целые районы, где вообще не употребляется язык титульной нации и действуют совсем другие законы. Может быть, стоило бы более серьезно подумать о проблеме регионально, национально и религиозно адаптированного законодательства для всех многонациональных и поликонфессиональных государств? Еще раз повторю: меньшинство, скрепя сердце, еще будет, хотя бы внешне, подчиняться нашим законам, сохраняя язык и традиционный уклад повседневной жизни в семье, как это реально происходит с мусульманским населением в большинстве западных стран. А когда оно станет большинством? Не готовим ли мы себе ту же участь? Не придется ли потомкам тех французов, кто с настойчивостью, заслуживающей лучшего применения, сражался с платками школьниц-мусульманок, затем, подчиняясь законам большинства, в положенное время искать в своих офисах стрелки, указывающие на Мекку?

Куда ведет депопуляция Европы?

В октябрьском интервью российскому телевидению Председатель Совета Федерации РФ С. М. Миронов с огромной обеспокоенностью сообщил, что, по прогнозам отечественных демографов, к 2080 году население России составит около 40 миллионов человек. Ужасающая цифра. В связи с дополнительным вопросом было отмечено, что предположительно к тому времени в стране будет еще около 20 миллионов эмигрантов. В последнее трудно поверить. Особенно — с учетом нашей территории и перенаселенностью соседних государств. Эмигрантов будет как минимум 40–50 миллионов. Иначе это будет «ничейная» территория. И нам уже сейчас, если мы хотим сохранить себя как народ, нужно иметь стратегическое решение этой проблемы. И ученым есть что предложить. Об этом нужно было думать еще вчера, включая проблему специфики эмиграции в Россию и будущее качество нации (как известно, интеллектуальная и финансовая элита с Востока и Юга предпочитает Запад). Поэтому опыт Парижа, где уже сейчас около 30 % населения — эмигранты с Востока и Юга, совершенно неприменим к Москве, где таковых пока только 12 %. Хотя ноябрьские события (2005) в Сен-Дени показывают, что и общего здесь немало, в том числе — и с уже упомянутым опытом США (особенно если учитывать заявления французских правительственных структур по поводу тех мест, которые уготовлены французским гражданам — неевропейцам, «не желающим интегрироваться в нашу культуру»). Аналогичные процессы идут и будут продолжаться во всех европейских странах, так как потребность в эмигрантах будет последовательно расти, и уже есть специальные исследования по поводу ряда массовых профессий, которые практически никогда не избираются представителями титульной нации.

Не хочется брать на себя роль Кассандры, но будущие поколения, скорее всего, будут относиться уже к постевропейской цивилизации. Хорошо это или плохо? Если встать в нарциссическую позицию европейца, то плохо. Впрочем, точно так же реагировали бы современники позднего периода египетской цивилизации или любой другой. Если смотреть на это объективно — это не хорошо и не плохо, ибо неизбежно. О других вариантах «решения проблемы», которые мне как европейцу омерзительны, я уже писал и не буду повторять.

Терроризм — это следствие чего?..

Вернемся к главному вопросу. Если мы хотим покончить с терроризмом, то неизбежно должны подумать о будущих поколениях (15-18-летних), откуда терроризм уже на протяжении десятилетий черпает силы и сторонников, а также о том, на основе чего и как формируется «террористическое мировоззрение».

К сожалению, у меня нет статистики и серьезных психологических исследований социального терроризма подростков, который буквально захлестнул Россию и США после первых крупных терактов (2001–2004). Но мои американские коллеги, уделившие звонкам о минировании школ и убийствам, совершенным подростками в период после сентября 2001 года, более пристальное внимание, в большинстве случаев обнаружили, что ведущими мотивами «малолетних террористов» являлись: протест против давления властных структур (собственных, юношеских и преподавательских организаций) и обесценивание человеческих отношений. Разве не те же факторы (даже навскидку) проявляются в расстрелах сослуживцев в армейской среде? Еще раз повторим: протест против давления властных структур и обесценивания человеческих отношений принимал самые различные формы — от, казалось бы, безобидных до поражающих своей жестокостью. При одних и тех же побуждающих мотивах. С этой точки зрения уместно задать еще один вопрос: так ли уж сильно отличаются анонимный звонок о мнимом минировании школы от расстрела одноклассников или массового захвата заложников? Количественные ли это отличия или качественные (с точки зрения мотивов преступления и способствовавших ему факторов)? Психической травме были посвящены основные части этой книги, но здесь уместно еще раз подчеркнуть, что «этническая психическая травма» (нанесенная иной этнической группой) — всегда имеет качественно иные содержание, смысл и последствия…

В данном случае мы не говорим о противодействии терроризму — те, кто встали на этот путь и уже запятнали себя кровью, вряд ли повернут назад. Ничто не внушает такого оптимизма. Но можно ли предложить какие-либо механизмы профилактики развития террористического мировоззрения и следующего за ним действия? В обществе существует достаточно широко распространенная точка зрения, согласно которой «терроризм — это следствие деятельности террористов». Не заблуждение ли это? И даже если принять эту точку зрения как верную, то тогда возникает второй вопрос: а следствием чего является появление самих террористов и террористического мировоззрения? Вопрос, пока фактически не осмысленный.

О чем стоит подумать?

Может быть, нам стоило бы больше думать о том, созданы ли реальные условия для того, чтобы социальные активисты (прежде всего — молодые люди) имели возможности для выражения своих мнений и точек зрения (каковы бы они ни были)? Существуют ли в современных обществах действенные механизмы, которые позволяют отдельным людям, профессиональным, религиозным или национальным группам быть услышанными? Возможно ли вообще создание такой ситуации, которая будет побуждать социальных активистов самого различного толка к сотрудничеству? Как обеспечить формирование более безопасной, ответственной, надежной и более прогнозируемой социальной атмосферы, где люди смогут актуализировать свои цели и потребности, не прибегая для утверждения своих идей к ущемлению свободы окружающих?

Как известно, одним из «лозунгов» террористов является: «Чем больше жертв, тем больше они поймут». И, несмотря на безусловный цинизм этой фразы, может быть, стоит предположить, что мы чего-то не понимаем или не хотим понять?

Террорист-смертник — это не только немыслимая жестокость и варварство. Это еще и послание. И как бы ни были ненавистны нам террористы, мы не можем не признать жертвенность таких смертоносных посланий. Почему бы не спросить: «Что мы должны понять?» Есть типичное возражение: «Мы никогда не примем языка угроз». А разве мы уже не говорим с ними на одном и том же языке? Куда это приведет?

Как мы стимулируем террористическое поведение?

Как представляется, на первый взгляд закономерная и понятная защитноагрессивная позиция общества в отношении террористов одновременно является самостоятельным катализатором социальной нестабильности. Общество со всей очевидностью демонстрирует свое презрение, свою ненависть, свое искреннее желание покончить с этим явлением, но, в последнем случае, с ориентацией почти исключительно на силовые методы — уничтожить. И, увы, не терроризм, а только террористов. Агрессия последних рождает ответную, что почти закономерно, а учитывая родовую, тейповую или клановую структуру семей террористов, все возвращается к «истокам», и начинается новый «цикл». Круг замкнулся. Казалось бы — все верно. Особенно если исходить из закона талиона и немного отвлечься от того, что мы живем в XXI веке, а не в каменном или в средневековье. Может быть, здесь тоже требуется некое переосмысление? Страдания, жертв и ненависти с обеих сторон все больше, а решения — нет. Неужели его действительно нет?

Внеэкономические факторы размежевания

В силу довлеющих представлений мы склонны видеть в терроризме почти исключительно экономические составляющие. Мы явно недооцениваем роль идей. Трудности объединения Европы исключительно на платформе экономизма хорошо известны. Объединенными усилиями мы строим мосты, дороги, школы, но смысловое пространство Европы и мира уже давно производит впечатление то ли недостроенного, то ли уже разрушающегося. Гуманитарные идеи и ценности составляли стержень европейской цивилизации. Есть ощущение, что эти ценности сейчас подвергаются переоценке или даже обесцениваются, несмотря на их повсеместную декларацию. И здесь не хочется, следуя моде, ругать демократию — процесс более глубокий.

Нельзя не признать, что, преуспев в познании физических законов природы, мы лишь интуитивно кое-что начинаем понимать в ее социальных законах. Мы пришли к началу XXI века со своим весьма противоречивым и пока мало осмысленным багажом, а эмоции — все еще бесконечно преобладают в мире, и нам лишь кажется, что он управляется на основе научных подходов.

Повторю еще раз. Именно гуманитарные ценности составляли стержень или «каркас» европейской цивилизации. Что такое здание без каркаса в нашем бесконечно сотрясающемся мире? Нам кажется, что мы живем под защитой купола этой цивилизации, но может быть, мы уже под ее обломками?

Идеи превосходства

Около года назад мной была сформулирована, как мне представляется, чрезвычайно актуальная идея «цивилизационного превосходства», без которой нельзя объяснить всю гамму чувств населения, освещение в СМИ, поведение и политику лидеров западной цивилизации в отношении ряда стран и народов. R попросил разработать эту идею подробнее моего друга — профессора В. Крамника (он был, безусловно, более подготовлен к такому анализу), но внезапная смерть не позволила ему этого сделать. У меня эта идея также пока не получила адекватного развития, но один вопрос кажется вполне уместным: так ли уж сильно эта «не первой свежести» идея отличается от идей религиозного, национального или расового превосходства?

Ненависть социальных фанатиков к своему собственному или соседствующему обществу не всегда связана с патологическим мышлением или извращенными психологическими установками. Ее причины могут в равной степени быть связанными с пороками самого этого общества, которых оно не замечает или не хочет замечать. Может быть, нам стоит почаще всматриваться в зеркало истории?

Экономический базис терроризма и антитеррора

Экономическую составляющую в современном «мире денег», вне сомнения, не учитывать нельзя. И здесь мы имеем как минимум три случайных совпадения. На фоне безусловного трехвекового военно-технического доминирования европейской цивилизации «вдруг» появился другой претендент, пока — только на популяционное превосходство (в том числе — на территории Европы). Опять же, по случаю, именно этот новый претендент (теперь уже в рамках своих исторических территорий) оказался основным владельцем природных энергоносителей, которых, как свидетельствуют эксперты, осталось лет на 20–40, но без которых существование европейской цивилизации в качестве доминирующей весьма проблематично. А следовательно, контроль над источниками этих энергоносителей является жизненно важным — прежде всего для евро-американского планетарного меньшинства. А для эффективного и немедленного контроля над этими источниками вовсе не нужно искать корни терроризма или разрабатывать гуманитарные стратегии его преодоления — проведение антитеррористической операции (даже, как говорится, «по ложному доносу») куда действеннее. Одновременно с этим все более очевидным становится экологический планетарный кризис, который скорее всего затронет в первую очередь северную часть Западной Европы и Америки, население которой мало приспособлено к существованию в условиях выживания, особенно — при отсутствии источников энергии.

Примечательно, что Россия, поддерживая международную антитеррористическую операцию политически, в ней не участвует. И хотелось бы надеяться, не будет участвовать. Это сугубо западный «проект», а Россия, как было провозглашено на последнем пленарном заседании Санкт-Петербургского диалога «Путин — Шредер» в Гамбурге (сентябрь 2004), — «это часть Европы, но не часть Запада». И слава Богу, тем более что у нас пока не предвидится проблем с природными энергоносителями. А значит, есть возможность хорошо обдумать складывающуюся в мире ситуацию. Но времени на это отпущено немного.

Сколько стоит терроризм?

Не будучи экономистом, естественно, не могу взяться за всесторонний анализ этой проблемы. Поэтому рассмотрю только более близкие мне аспекты и только с точки зрения последствий массовой психической травмы.

Мы хорошо помним, как после очередных атак террористов в социуме формировались (вполне объяснимые с точки зрения посттравматического синдрома) массовые фобии и депрессии: страх перед пользованием метро, самолетами и поездами, отправлением детей в школу, посещением популярных курортов, театров и кафе, отмена запланированных проектов, снижение работоспособности, нарушения сна и т. д. Трудно подсчитать моральный ущерб, впрочем, как и экономический, от такого ограничительного поведения. Но если исходить из экономических расчетов наших западных коллег, вне систематической терапии такие фобические и депрессивные проявления приводят к потере примерно 1000 долларов в месяц (в виде упущенной или неполученный выгоды) для каждого из пострадавших. И это только в процессе их собственной деятельности, независимо от того — были ли они реальными участниками трагедии или наблюдали ее на экране телевизора на удалении в тысячи километров. И это не считая экономических потерь фирм, где они работают, а также временно (до 3–6 месяцев) пустеющих аэропортов, вокзалов, театров, кафе, популярных курортов и т. д. Если умножить это на миллионы «пациентов» в социуме, нетрудно сосчитать, во сколько сотен миллиардов обходится нам каждый теракт. А если к этому добавить еще и стоимость разработки и внедрения систем защит аэропортов, кинотеатров, школ, вузов, кафе, ресторанов и магазинов, плюс подготовка и постоянное содержание персонала для этих систем, думаю, сумма удвоится. Даже не учитывая затрат на проведение военных операций возмездия.

Ладен назвал такие цифры: террористы потратили на поражение всех объектов в процессе сентябрьского теракта (2001) в США 500 тыс. долларов, а нанесенный ущерб был оценен в 500 млрд долларов, то есть — 1 млн на каждый доллар затрат террористов.

И тогда правомерно задать вопрос о том, почему мы с такой паранойяльной настойчивостью работаем только в этом направлении и лишь по остаточному принципу инвестируем наши интеллектуальные усилия и попытку понять, почему это происходит. Неужели существует только силовое решение проблемы?

Вместо заключения

Мы легко находим лидеров террористов, с которыми, оказывается, можно вести переговоры, когда захваченными оказываются известные журналисты или общественные деятели. Повторю, мы находим в этих случаев и влиятельных лидеров террористов, и нужные слова, и убедительные аргументы. Почему бы не говорить с ними чаще? Может быть, мы имеем дело с двумя подобными паранойями — с их, и с нашей стороны? Нам есть над чем подумать. Особенно, если сохранять надежду, что в нашем далеко не простом мире мы обречены не на конфронтацию, а на диалог и понимание.

 

Послесловие

Большинство книг остаются недописанными, так как автор на определенном этапе, даже сознавая, что еще далеко не все сказано, начинает ощущать некое пресыщение темой и, сознательно или подсознательно, опасается, что это же чувство может посетить и читателя. Эта книга и эта тема — не исключение. Я даже назову те разделы, которые, возможно, будут написаны в будущем — мной или другими авторами. Недостаточно раскрытыми или даже вообще только обозначенными остались: социальные травмы, дифференциальная

диагностика ПТСР и других психических расстройств, посттравматическая депрессия и шизофрения, посттравматические расстройства у детей, библиотерапия пациентов с ПТСР (кстати, очень важная), подробное описание методики и техники реструктуризации травматического опыта, социальная реабилитация при ПТСР, поддерживающая психотерапия при ПТСР, специфика предварительного интервью и установления терапевтического альянса при ПТСР, профессиональные риски ПТСР, групповая, семейная и супружеская психотерапия при ПТСР, комплексная терапия ПТСР (включая психофармакологическую поддержку), коморбидные расстройства и синдромы при ПТСР, а также психометрический инструментарий для исследования форм проявления и тяжести симптомов ПТСР, хотя последняя тема достаточно полно раскрыта в практикуме Н. В. Тарабриной [70]. Мы также не касались специфики различных вариантов применения психотерапии при посттравматических расстройствах, в частности группового, семейного, дистанционного и ряда других. Вероятно, это далеко не полный перечень, но в этом нет ничего удивительного, так как научный период исследования психической травмы только начинается.

Появление этой книги, конечно, было не случайным. Когда уже 20 с лишним лет назад мне впервые пришлось столкнуться с массовой психической травмой, этот опыт был чрезвычайно травматичным, и казалось просто невозможным, чтобы такие трагические события повторялись. Однако будущее опровергло эти ожидания, более того — началась целая эпоха экологических и социальных кризисов, техногенных катастроф и терроризма, индивидуальнопсихологических последствий которых («благодаря» СМИ) в экономически развитых странах не удалось избежать никому. И, возвращаясь к профессиональным вопросам, можно лишь еще раз с горечью повторить один из условно-позитивных выводов: без работы никто из психотерапевтов в ближайшее столетие не останется.

Я хотел бы надеяться, что независимо от того, принадлежите ли вы к категории специалистов или нет, эта маленькая книга окажется полезной для вашей профессиональной или обыденной жизни. В преодолении собственных травм и желании помочь или оградить от них окружающих.