«Сейчас ровно 16 часов. И четыре минуты. Точное время дарит вам "Роза Салва"». Ванда захлопнула книгу. В «Роза Салва» – венецианском кафе с довольно средненькими conetti никогда не объявляли точное время. Это было бы так банально. 16 часов и четыре минуты означало, что Ванда пересидела здесь уже четыре минуты. В коридоре было тихо. Ни «красная бригадирша», ни человечек в шапочке не полагались на сигналы точного времени «Радио Венеции».

Дни в музее рассыпались, как фигуры из песка, и исчезали один за другим, друг от друга не отличаясь. До телефонного звонка сегодня утром. Ванда, как всегда, сидела у себя в кабинете и читала эротические стихи Баффо, когда зазвонил телефон. Она сняла трубку.

– Говорю вам в последний раз, ваша рукопись так ужасна, убога, такая пошлость и халтура, что ее невозможно читать даже под сенью сосны с видом на Умбрийский собор. Выбросите его в ваш всемирно известный Большой канал, – кричал мужской голос.

Ванда кашлянула.

– И мне больше не нужны ваши указания на то, как следует понимать суть вашего романа, увольте меня от вашего бесконечного полуночного волшебного света, мраморных лестниц и прочей всей вашей венецианской дряни!

Не веря своим ушам, Ванда посмотрела на телефонную трубку.

– Извините, но вы, должно быть, ошиблись. Кто вам нужен? Это Восточный музей.

– Да, все правильно, – кричал звонящий.

– Но я не понимаю, о чем вы говорите, – мягко сказала Ванда.

– Это издательский дом «Мондауди», и я говорю о рукописи романа, которую нам уже в седьмой раз прислал доктор Джироламо Морозини, несмотря на все посланные ему наши отказы.

– Здесь об этом ничего не знают, – ответила Ванда.

– Вы не его секретарша? – спросил издатель.

– Нет.

– Тем не менее передайте ему. Пусть оставит меня в покое, иначе может случиться непоправимое! – Он положил трубку.

Директор Морозини все утро просидел, запершись у себя в кабинете, и только во второй половине появился на глаза. Он зашел к Ванде, чтобы убедиться, что она читает и не намерена предлагать никаких супер-идей по развитию музея. И прежде чем она смогла что-нибудь сказать, он, еще стоя в дверях и совершенно заслонив собой свет, заговорил о последних городских наблюдениях.

– Вот я смотрю иногда на людей в вапоретто, госпожа доктор, и сразу вижу, кто венецианец, а кто сардинка! Сардинка во всех смыслах – современный человек, живущий в консервной банке. Из консервной банки своего дома он забирается в обертку костюма, потом в жестянку машины, из нее попадает в упаковку своего кабинета.

Он кашлянул. Он всегда давал своим словам оформиться и растаять, как облачкам сигаретного дыма. Он замолкал и держал паузу, пока его последний слог не оседал в сознании слушателя. Он хотел, чтобы его фраза полностью раскрылась, как парашют, и благополучно донесла его мысль до собеседника.

– Такое законсервированное существование характеризует и выражения их лиц. Вы не замечали, доктор, когда бывали в Местре? Там у всех глаза и даже линия губ опущены. Когда сардинка приезжает в Венецию, с ней происходит метаморфоза. Поначалу она приходит в некоторое замешательство, – здесь он опять сделал паузу, – из-за отсутствия машин и светофоров, которые обычно регулируют ее жизнь. Потом она расслабляется. Ее законсервированный взгляд постепенно меняет выражение, смягчается от полноты ощущений и чувств, которые дарит ей Венеция.

Тут он взял особо долгую паузу – признак выразительного финала.

– Здесь следовало бы построить санатории! – восторженно воскликнул он. – Санатории для сардинок – в них будущее Венеции!

Ванда издала звук. Ей не очень хотелось нарушать пафос такого масштабного заключения своим довольно прозаическим сообщением, но, видимо, для Морозини это было важно.

– Сегодня мне позвонили из издательства «Мондауди», – сказала она и удивилась тому, как при этих словах изменился цвет лица Морозини, – и просили вам передать…

– Да, да, наконец-то! – обрадовался он. – Ну, говорите же, ради Бога!

– … речь шла о том, что нельзя читать даже в тени венецианской базилики с видом на апельсиновое дерево… так, кажется… Тот господин был очень взволнован и высказался как-то зашифрованно. Сказал, чтобы я передала вам, чтобы вы на будущее оставили его в покое, не то случится непоправимое.

– Даже под сенью венецианской базилики… – Морозини так задумался, что, казалось, не просто углубился, а провалился в себя, как осевшее суфле.

Ванде на мгновение стало даже жаль его.

– Может, вам попробовать еще где-нибудь, – сказала она, пытаясь его ободрить.

Но к Морозини уже вернулось самообладание.

– Спасибо за теплые слова, – сдержанно произнес он и скрылся в своем кабинете.

«16 часов. И пять минут – точное время вам дарит "Роза Салва"». Ванда вышла из музея. Без особого настроения, потому что впереди ее ждало только сидение перед телевизором в компании Радомира. С тех пор как жизнь Палаццо Дарио обогатилась спутниковой антенной, Радомир не выпускал телевизионного пульта из рук. Неожиданно для всех он страстно полюбил теннисные турниры и автогонки, а тайком смотрел даже соревнования по серфингу на канале «Евроспорт».

На Кампо Сан Стае собралась группа японцев, еще не поменявших «законсервированный сардинский взгляд» на венецианское выражение лица. Они сбились в кучку, как рыбий косяк, прислушиваясь к своему гиду. Та, не переставая говорить, приподнимала у себя над головой сломанную радиоантенну с повязанным на ней и развевающимся платком от «Эрме». Ванда присела на ступени церкви Сан Стае. Иногда в похожие минуты ей хотелось взять машину и умчаться куда-нибудь из этого театра под открытым небом.

Над всемирно известным Большим каналом простиралось такое знакомое серое небо, вот уже несколько недель застилавшее город густым покрывалом. Ванда вспомнила своих коллег из Неаполя, предсказавших ей туман! туман! туман! Но это было еще хуже. Туман по сравнению с ним, встретивший Ванду в первые венецианские дни, представлял собой настоящее действо: полурастаявший или сырой и липкий, или такой густой, что лучше бы ему пролиться дождем, да не хватало порой решимости, отчего он через несколько часов ретировался в море. Или настоящий качественный венецианский туман. Он вздымался снизу, клубился, расстилался и вытягивался пластом над городом, терявшим дар речи от испуга. Даже «О sole mio» звучала в такие туманные дни так, словно певец исполнял ее, уткнувшись лицом в подушку. И площадь Св.Марка можно было пересечь, только ступая по белым мраморным полосам на ней. Ванда любила такие дни. Неожиданно из поля зрения пропадал собор Св.Марка. Кто-то сослепу натыкался на Дворец дожей. А над всем этим парила в воздухе Кампанила. Но вот уже несколько недель в Венеции царила серая краска, а не туман. С утра до вечера город был освещен одним и тем же светом. В такие дни Ванду одолевала ностальгия по Неаполю. Утром она, как обычно, созванивалась с отцом и спрашивала его о погоде.

– Тебе не хватает солнца? Ты настоящая неаполитанка, – успокаивал ее отец.

Рассказы о сырой Венеции убеждали его в правильности решения покидать Неаполь только в экстренных случаях.

– Stellina mia, возвращайся домой!

– Папа, ну что за пафос!

– Ты говоришь, как северянка. Ты уже ныть начала.

Она вспомнила таксиста, который вез ее в день отъезда из Неаполя на вокзал. Он объяснял Ванде на примере оливковой косточки, о которую его жена прошлым вечером сломала зуб, почему он никогда не будет голосовать за правых. Из-за оливковой косточки приходится ставить коронку. По инициативе правительства такой случай не подлежит страховке, и поэтому он, таксист, должен сам платить за зуб жены; никогда он не будет голосовать ни за коммунистов, ни за фашистов, но и за Берлускони и его компанию из Forza Italia тоже не будет, а за «зеленых» и подавно. Вообще больше не пойдет на выборы. Можно ли выбирать правительство, которое подвергает своих граждан риску пострадать от такой мелочи, как оливковая косточка?

В такие дни, когда венецианцы вели себя особенно по-венециански и каждый в пылу и рвении исполнял свою роль в спектакле под открытым небом, который не желал заканчиваться, Ванда скучала по неаполитанским таксистам. Она тосковала по неаполитанской куче-мале, авариях на каждом светофоре, запаху бензина в воздухе, вою сирен, ссорящимся в коридоре соседям. Тогда, сказав таксисту, что едет в Венецию, она встретила его сочувственный взгляд, словно у нее умер любимый родственник. И вот теперь ее тоска так разрослась, что от нее стало нехорошо где-то в желудке.

«Я – сардинка, – подумала Ванда. – Это безнадежно».

Она медленно встала и пошла к вапоретто. Какой-то гондольер двинулся ей навстречу. В традиционном черном костюме. В руках он крутил соломенную шляпу.

– Gondola per favore?

«Еще это!» – подумала Ванда. И тут она узнала губы.

– Предупреждаю, – сказала она, – сегодня я настроена анти-венециански.

– О! – улыбнулся Примо. – Со мной это происходит каждый раз, стоит выйти из дома.

Возникла пауза. Примо теребил свою соломенную шляпу и пытался держаться непринужденно. У нее мелькнула мысль: должно быть, ее губная помада вся съелась.

– Я иду в бар. Хочу эспрессо.

– Я тоже, – отозвался Примо, будто все это время ни о чем другом не думал.

Бармен поставил перед Вандой полную чашку caffe macchiato и двусмысленно улыбнулся. Она впервые была не одна в этом баре на углу Кампо Сан Стае. «Да еще с гондольером!» – подумала она.

– У него глаза, как у морского языка, – сказал Примо, глядя на бармена.

Ванду удивило такое сравнение, и она поймала себя на том, что, пожалуй, никогда не обращала внимания, какие глаза у морских языков. Похоже, к таким метафорам приходит только человек, родившийся и выросший рядом с морем. Примо заказал чай. Когда его подали, он вытащил из нагрудного кармана чайный пакетик.

– Апельсиновый, – сказал он.

– А! – произнесла Ванда.

– Не люблю чай, который подают в барах. У него вкус, как у пустого кипятка.

Примо опустил пакетик в чайник, но там не оставил его в покое, подергивая вверх и отпуская, потягивая нитку из стороны в сторону и по кругу. Когда чай приобрел золотистый оттенок, Примо попросил два кубика льда и бросил их в чайник. Они раскололись и растаяли. Затем он налил чай в чашку, влил туда все содержимое молочника и выпил большими глотками, как минеральную воду. Не успела Ванда до конца осознать все детали представшего перед ней ритуала, как он заказал еще один чай. И все повторилось. Кубики льда и целый молочник молока.

– У вас оригинальная чайная церемония, – заметила Ванда.

– С большим удовольствием я пил бы кофе, но у меня на него аллергия. Я его только понюхаю, и лицо покрывается красными пятнами.

– Вот у меня то же самое с помидорами, – оживилась Ванда.

– У меня тоже! – Примо как будто даже обрадовался. – Нет, правда!

Он улыбался, будто Ванда только что призналась ему в любви.

– Ненавижу помидоры! Сырые, жареные, в пицце, в салате, в соусе для спагетти!

Его даже передернуло.

– В первый раз со мной такое. Я никого еще не встречал с аллергией на помидоры.

– А если даже соус окажется без томатов, какой-нибудь обязательно притаится у тебя в гарнире. Повара на них просто помешаны, – поддержала его Ванда.

– А если пожалуешься, они снимут помидоры с тарелки и вернут тебе ее же, – добавил Примо.

– Вы не представляете, чего мне стоило с этим бороться в Неаполе, там помидоры – основная пища, – сказала Ванда.

– Я никогда не понимал, почему, если ты итальянец, то должен поглощать помидоры в безумных количествах, – пожал плечами Примо.

– Наказание какое-то! – сказала Ванда.

– Мафия, – согласился Примо.

Окрыленная такой общностью, Ванда предложила ему довезти ее на гондоле до дома.

– Только если вы будете кричать «гондола-гондола!» – предупредила она. – И если пообещаете, что мы проедем мимо дома Марко Поло.

– Обещаю вам столько Марко Поло, сколько пожелаете, – улыбнулся Примо.

Они шли по Салицада Сан Стае, уже темнело. Примо пришвартовал свою гондолу у моста, ведущего на Рио Сан Стае. Когда Ванда садилась в гондолу, он, согнув в локте, подал ей руку, крепкую, как поручень, и приобнял ее со спины. Она удобно уселась на красное плюшевое сиденье, и они направились во всемирно известный Большой канал. Бахрома водорослей покрывала фундаменты дворцов, полуисточенные дворцовые причалы свисали над водой. Проплывающие мимо туристы сфотографировали их, но Ванда успела показать им в объективы язык.

– Наверное, нужно быть венецианцем, чтобы это выдерживать, – сказала она.

– Что? – крикнул Примо, из всех сил налегая на весло, стараясь удержать равновесие лодки при встречной волне от вапоретто. – Не понял.

– Японцев. Голубей. «О sole mio», – пояснила Ванда.

Она смотрела, как он вытянулся во весь рост и нацелился веслом на идущую на них большую волну. На суше он выглядел забавно. Как каждый, кому платили бы за то, чтобы он ходил качающейся походкой

– Гондольеры пользуются дурной славой, – сказала Ванда, чтобы включиться в разговор.

– А-а, ну да, докатилось до Неаполя, ну-ну. «Гондольеры – это самые развратные и беспутные проходимцы этого города. Если иностранец сядет в гондолу и не сразу скажет, куда ему нужно, они завезут его к черту на кулички и он дорого заплатит, чтобы выбраться оттуда», – Томас Кориэт, английский путешественник, 1611 год.

– Здорово, что у вас на все готова цитата, – попробовала подколоть его Ванда.

– Мне за это платят, – ответил Примо. – «В Венеции не слышно песней Тассо, /Не запоет на веслах гондольер;/ Где в море осыпаются палаццо/ Иссяк фарватер музыкальных сфер/ Иссякла жизнь!

– Генри Джеймс. Рёскин. Нет-нет-нет. Сейчас. Конечно, нет, они вообще стихов не писали… сейчас, на языке вертится. Байрон. Лорд Байрон. Да, это Байрон, это его четверостишие, – заторопилась Ванда.

– Неплохо. «Четвертая песня Чайлд Гарольда».

– Как не знать! – похвасталась Ванда. – Мы же в Неаполе в венецианскую викторину играли.

– А что касается дурной славы: то ни один венецианец, живущий в своем городе, другой славы не имеет. Продавцы муранского стекла терпеть не могут масочников; масочники считают продавцов сувениров с Сан Марко отбросами города, а те, в свою очередь, ненавидят продавцов голубиного корма на той же площади, продавцы корма презирают лодочных таксистов, жители Мурано, считается, всех надувают, Бурано – считают себя обманутыми, завидуют друг другу, и все вместе ведут бедную Венецию к верной гибели.

– А гондольерам завидуют, потому что у них больше, чем у всех остальных, шансов тискать туристок, – добавила Ванда. – Секс в гондоле, это же известно.

– М-да? – произнес Примо и сжал губы.

– Американки, наверное, с ума сходят из-за этого и даже японки мечтают об этом. Ну расскажите, вы же лучше меня это знаете.

– Сожалею, но тут я не рассказчик, – сказал Примо. – Кто-нибудь другой сможет удовлетворить ваше любопытство.

– Вы так обидчивы! – сказала Ванда.

Примо молчал. На лаковую поверхность гондолы упал голубиный автограф. Ванда смутилась. Поздно.

Между тем из бутона сумерек развернулась ночь. Они повернули из всемирно известного Большого канала в один из боковых. Проплыли Фениче, и за ней Ванда потеряла ориентиры. И она и Примо молчали. Она почему-то уже не так удобно чувствовала себя, сидя с высоко поднятой головой. Теперь они продвигались по черному узкому каналу, весло скрипело в forcola и чавкало по воде. Кроме этого скрипа и чавканья, не было слышно ни единого звука. Все палаццо вокруг, казалось, были пусты. Вода издавала жутковатый хрип, крыса нырнула вниз. Похоже, что они никогда не доедут.

Наконец мимо прошла процессия гондол с певцами серенад. Напряжение немного отпустило Ванду. Она вновь начала ориентироваться, они проплывали Рио Сан Маурицио по направлению к всемирно известному Большому каналу. Значит, Примо действительно вез ее к Палаццо Дарио. Палаццо Морозини дай Леони, где располагался Музей Гуггенгейма, как незаконченный торт, лежало на набережной. Рядом Рио де ле Торезеле между Палаццо Дарио и американским консульством. Примо подвел гондолу к портику Палаццо Дарио. Он высадил Ванду, подав ей руку. Она пошуршала в сумке и достала стотысячную купюру.

– Вот, – сказала она. – Если не ошибаюсь, ваш тариф.

Ни слова не сказав, Примо повернулся спиной и взялся за весло. Ванде почудилось, что ее слова шлепнулись в воду.

Чтобы как-то отвлечься от неудачного расставания, Ванда позвонила отцу. Она рассказала ему о Примо. Ведь отец ничего не желал ей так, как появления мужчины в ее жизни. Но в этот раз реакция оказалась совсем иной.

– Гондольер? – удивленно переспросил отец. – Боже мой, ужас какой, Вандуция! Ты же не какаянибудь американка, не туристка. Или ты мне скажешь, что он, мол, не такой, как все?

– Между прочим, это так и есть, – ответила Ванда и положила трубку.

Убеждать его смысла не было.

В плохом настроении она вошла в салон и поняла, что лифтинг продолжает быть темой дня. Теперь Радомир зациклился на этом. Каждый день он говорил о пластических операциях. Он обожал узнавать и обсуждать новейшие методики и технологии.

Лазерный лифтинг – за и против. Золотые нити в шею – да или нет?

Бывали дни, когда Палаццо Дарио превращался в проходной двор. Без конца кто-то входил и выходил, неожиданно открывалась дверь, сдвигались стулья. Ванда уже ждала, что из шкафов начнут выпадать мужчины, а женщины, застигнутые врасплох, кричать «О Боже, мой муж!». Посетители являлись и исчезали, Радомир же сидел в центре их круговорота, как паук в своей сети. Мужчинам полагалось быть молодыми и красивыми, женщинам полагалось иметь молодых и красивых сыновей. Или самим быть богатыми. Или и то и другое. Желанным гостем бывал каждый, транзитом следовавший через Венецию. В этой актерской труппе под руководством Радомира была одна дама – специалист по истории искусств с гладким лицом, напоминающим улитку. Ванда ее не переносила. И еще советница Радомира по налогам, которая присутствовала в доме как-то незримо и обнаруживала это свое незаметное пребывание среди гостей, бесконечно приводя в порядок заполнявшиеся пепельницы. В кругу гостей появлялись молодые поэты. Все время разные – из Венеции, из Парижа, и всегда находили дорогу к Радомиру. Немногим избранным он давал уроки французского, рисования или этикета. Сюда приходила и одна аристократка, подорвавшая здоровье на том, что организовывала экскурсии для американцев по палаццо своих подруг. Бывало, в этом обществе всплывал студент-архитектор, похожий, по мнению Ванды, на смятую простыню. И конечно, всегда здесь был архитектор Кристиано Фабрис, друг дома с тех пор, как в качестве посредника помог Радомиру купить Палаццо Дарио. Ванда считала, что он чересчур усердствовал. Он закатывался смехом прежде, чем Радомир успевал закончить начатый анекдот.

– После этих процедур многие выглядят еще старше, чем раньше, – говорила аристократка.

– Миланка, которая живет в доме Д'Аннунцио, casetta rossa – это, кажется, ее третий или четвертый дом? – пошла к одному из этих новых пластических хирургов, Madonna, теперь на нее страшно смотреть!

– Это всего лишь пример того, что во всем нужна мера, и лифтинг надо делать понемногу, – сказал Радомир. – Сначала убрать двойной подбородок, потом мешки под глазами, без общего наркоза!

– Вы слышали о журналистке Камилле Церне? – прошептала советница по налогам.

– Да-да. Знаю. «Corriere della Sera», – сказал Радомир. – Она легла под общим наркозом, притом что ей уже, пожалуй, семьдесят! В семьдесят под общий наркоз! Ей переборщили дозу, и теперь она не может писать, да и вообще не появляется. Не хочу сказать, что она свихнулась, но явно она не та, что раньше! Oddio! В таких вещах надо быть осторожным! Veramente! Это опасно! Нельзя же туда ходить как на службу и с утра до вечера расправлять морщины!

Специалистка по истории культуры провела рукой по своему улиточному липу.

– Никогда бы не сказала даже лучшей подруге, кто мой пластический хирург. Советовать нельзя никому. Это слишком большая ответственность. А вообще все зависит от того, что ты хочешь получить в результате – выглядеть на двадцать лет или просто несколько омолодиться.

– Понти в Риме – лучший хирург на свете, он занимается носами, – сказал архитектор Фабрис, желая показать, что он тоже достаточно искушен в этом вопросе.

– Но Донати в Милане тоже замечательный, – сказал Радомир, не любивший, когда его перебивают. – Он всем занимается – лицом, руками. И работает серьезно. Берется только после обследования. А еще есть этот француз из Лиона, как его… ну, он все в Милан ездит оперировать… Помните, одно время в моде были бразильцы. Питанги, например. Хотя, мне кажется, их переоценили…

– Это тот, у которого оперировалась Парьетти? – спросила искусствоведческая улитка.

– Парьетти, Парьетти? – задумался Радомир. – А, ты имеешь в виду эту молодую звезду? Да, думаю, она много раз обращалась к Понти в Риме. Уж лифтинг точно делала у него. А вот грудь у кого-то другого. А скулы – я уже и не знаю у кого.

Мария подавала эспрессо и печенье – как водится, засохшее, Микель стоял в углу неподвижно, как вешалка. Кристиано Фабрис пробормотал что-то о том, как много у него еще дел, и попрощался. После его ухода разговор переключился на тему реконструкции города. Советница по налогам молча чистила пепельницы, улитка-искусствовед постоянно перебивала Ванду на полуслове, что не прибавляло настроения, и раза два спровоцировала ее на резкость.

Около семи гости стали расходиться, чтобы, как обычно, успеть еще куда-нибудь на аперитив. Это было очень кстати для Радомира, потому что в семь начинался его телевизионный вечер. Микель подавал манто и провожал каждого до решетчатых ворот, потому что только обитатели дома знали, как они открываются.

Первой его обнаружила советница по налогам.

– О Боже! – медленно проговорила она. – Это же Кристиано!

Ванда решила, что на ее месте она бы придала больше драматизма своему испугу. По крайней мере вскрикнула бы.

У входа в луже крови лицом вниз лежал Кристиано Фабрис. Он был без сознания. Рядом с его головой лежало упавшее крыло скульптурного ангела.