Ванда сидела в Восточном музее у открытого окна и пыталась читать. Стоял душный летний вечер. Внизу на канале пели «Gondola-gondola-gondoli» под бурные аплодисменты. Ванда вела собственную статистику, и, по ее подсчетам, она 29 раз в день слышала «О sole mio», второе место занимала «Funiculi-ranicula» (20 раз) и «Nel blu, dipinto di blu» (11 раз). Международные пристрастия удовлетворялись рефренами из «Танца маленьких утят» – «И ballo del quaquaqua», Фрэнком Синатрой «I did it my way», а также Эдит Пиаф с ее «Non, je ne regrette rien». Вечнозеленая «Ciao Venezia», как заметила Ванда, тоже всегда сопровождалась громкими аплодисментами. Здесь никто не боялся задеть чьи-то политические чувства, и по желанию также исполнялся «Интернационал». Иногда учитывали происхождение туристических групп, поскольку немцы особенно ценили «Rosamunde», израильтяне пели «Hava Nageela Hava», и только на пристрастия японцев никто не обращал внимания.

Вдруг кровь зашумела у Ванды в ушах. Как сумасшедшая, она вылетела в коридор, схватила синее пластиковое ведро из ящика со средствами для уборки, до краев наполнила его водой, бегом вернулась в комнату, к окну, и с размаху швырнула чистую водяную струю вниз, накрыв ею одним махом всю поющую компанию в гондоле – и певца, и аккомпаниатора с аккордеоном. Все разом стихло. Но всего на несколько секунд. Двуязычные вопли разразились, не дав тишине устояться. Гондольер кричал на венецианском диалекте, что Ванда чокнулась. «О my God! – стонали туристы. – What the fuck is going on here?» Ванда, должно быть, угодила в американцев, вероятно, из Кливленда, штат Огайо. Жаль… Лучше было бы на японцев. Американцы, конечно, подумали, что венецианское Управление по туризму специально платило ей за исполнение таких фольклорных сцен на фоне общей экзотики. Потом ей стало даже немного стыдно. Скорее всего потому, что она выросла не здесь, думала она. Конечно, надо быть венецианцем, чтобы одинаково равнодушно переносить серенады в гондолах и голубиный помет. Но прежде чем ее чувство вины окончательно улеглось, директор Морозини просунул голову в дверь ее кабинета и поздравил с успешной проделкой. Впервые за много недель он как-то ожил, заметила Ванда. С тех пор как от его таинственной рукописи, содержание которой все еще было для Ванды секретом, фатально отказались, он пребывал в постоянной депрессии.

– Sono una maledizione! – прошипел он. – Это какое-то проклятие, пытка для ушей и хорошего вкуса!

Ванда почувствовала, что ее поняли. Ведь он-то, в самом деле, «всосал» серенады с молоком матери и весьма враждебно относился к посторонним антивенецианским проявлениям.

– Одного ведра еще мало, – сказал Морозини. – У меня на террасе стоит их, пожалуй, несколько сотен. Венецианские связки гондол, в которых поют серенады, ничего общего с Венецией не имеют. Это коварное изобретение одного отельного портье – Джузеппе Торторелла.

Ванда увидела, как он обрадовался очередной возможности поделиться с ней своими познаниями. Казалось, даже его баклажанообразный нос засветился от удовольствия.

– Венецианцы, – сказал Морозини, – никогда не пели в гондолах. Они торговали, интриговали, грабили, но никогда не пели. Эту прореху решил залатать Торторелла. Он создал serata veneziana.

В 50-е годы он работал в отеле «Бауэр Грюнвальд» и совершил переворот в венецианском туризме тем, что стал вывозить туристов на плоты неподалеку от церкви Санта Мария делла Салюте. Там они слушали венецианские песни, пили вино, а Торторелла получал проценты. Так продолжалось до тех пор, пока в лагуне не появились мотоскафы и не стали захлестывать и качать плоты. Но Торторелла, довольно находчивый парень, и из этой неприятности сумел получить свою выгоду. Он не стал больше возить туристов на плоты, а придумал пение в гондолах. В тихих обводных каналах. Это было начало конца.

– А как же Гете? – спросила Ванда. – Он ведь писал о великолепном пении гондольеров, о гондольерах, распевавших стихи Торквато Тассо.

– Гете! – простонал Морозини. – Тоже всего лишь турист. Он перепутал это с al fresco, в лагуне, за пределами города, где иногда пели. Сегодня это тоже никому не помешало бы.

Как по сигналу, в тишину вновь ворвалась песня. Певец, голос которого звучал, как у солиста Пекинской оперы, затянул «Нью-Йорк, Нью-Йорк, Нью-Йорк». У Морозини лишь небольшая морщинка появилась на лбу, и он непринужденно перевел разговор на своего друга – Иосифа Бродского, который в свой последний приезд в Венецию размышлял о бесконечном разрастании нашего мира: «Из одной серенады, что поют в гондоле, через двадцать лет появятся двадцать серенад. А если китайцы откроют для себя Венецию!..»

У Ванды перед глазами возникло видение – 1, 3 миллиарда китайцев все вместе аплодируют под звуки «Чао, Венеция».

– Лить на них воду – самое невинное, что можно придумать, – сказал Морозини. – Лучше поджечь дымовую шашку. Или натянуть невидимую проволоку. Или стрелять резиновыми пулями. Наша соседка синьора Камуффо всегда при этом берет на мушку певца. А сосед напротив пытается заглушить их лазерной версией «О sole mio» в исполнении Карузо. Он отслеживает, когда гондола окажется внизу под мостом, и включает свой CD-плейер: лазерного Карузо – на полную мощь!

Мы – венецианцы, должны заявить о себе, – продолжал он, – туристы ведь считают, что мы вообще не существуем. Они полагают, что мы статисты. Я отослал уже сотни писем в Управление по порядку на воде и просил их запретить песнопения хотя бы после двадцати трех часов. Но тишина продлилась здесь только десять дней. Я даже обратился в финансовую полицию. Единственная возможность заставить их замолчать – это заставить написать отчет о своих доходах в налоговую инспекцию. Вот тогда-то появилась маленькая надежда на тишину и покой. Но когда нагрянула полиция, гондольеры устроили забастовку, а певцы пригрозили, что замолчат. Навсегда! А потом из Милана приехали люди из РАИ, видите ли, вдруг забеспокоились о судьбе «древней венецианской традиции» – ха-ха, и этот жуткий синьор Спалацци из турбюро «Клеменсон», который один несет ответственность по меньшей мере за пятьдесят звучащих в Венеции в день серенад, пригрозил раздуть невиданный массовый судебный процесс по этому делу. «Мы не сдадимся, – сказал он мне. – Fino alia morte!». Гондольеры считают, что с исчезновением серенад исчезнет и allegria. Что ж, я до сих пор надеюсь на это.

После этого разговора Ванда почувствовала себя немного не в своей тарелке, вспомнив, что она договорилась встретиться с Примо сегодня вечером. Это чувство неловкости напомнило ей их недавнюю случайную встречу в кафе Кампо Санта Маргерита.

Эту площадь, которую Радомир считал позорным местом сборищ реформистски и прокоммунистически настроенных продавцов яиц, Ванда любила больше других мест в Венеции. Один из немногих уголков города без муранского стекла, карнавального мусора и забросанных бумажками мраморных мостовых. Вместо всего этого – пять кафе, одно кафе-мороженое, один книжный магазин, два конкурирующих друг с другом продавца рыбы, один торговец антиквариатом, один продавец яиц, четыре маленьких ресторана, один банк, одна аптека – в общем, действительно все, что нужно для жизни. «Венеция сама по себе уже складная открытка», – просиял этой цитатой доктор Камасса в венецианской викторине, потому что никто не помнил, кто это сказал. Никто никогда ничего не читал из американской писательницы Мэри Маккартни. Но ее мысль о складной открытке была верной, думала Ванда. Нужно только знать, где ее раскрыть. Кампо Санта Маргерита скрывалась за обложкой.

Ванда пересекла площадь и устроилась в кафе. Она заказала трамедзино с тунцом и яйцом. Во всех углах площади стояли туристы, изучая карты Венеции, как выкройки. На их лицах было написано, что избороздившие город каналы сбили их с толку и спутали стороны света. Казалось, сцену ставил Феллини. Туристы оборачивались, смотрели вверх, жмурились, вновь устремляли ничего не понимающий взгляд в план города и качали головами. Они не могли понять простой истины – в Венеции своя система координат: Риальто, пьяцца Сан Марко, Академия, Фондаменте Нуове.

Ванда смотрела на детей, игравших на площади. Они гонялись за мячиком, как маленькие щенята. На многих венецианских campi трава прорастала между каменными плитами. Кампо Санта Маргерита была одной из немногих ровных, не поросших травой, площадей, легко превращавшихся в детскую площадку. Неудивительно, подумала Ванда, когда дети шумно пронеслись мимо кафе. Вдруг в центре этой детской ватаги возник Примо. Ванда не заметила его, потому что на нем была не гондольерская, а обычная рубашка. Черные брюки и белая рубашка. На пальцах осталась несмывшаяся краска.

– Вижу, вы медитируете, – сказал он, подсаживаясь к ней. – Как поживают злые духи Палаццо Дарио?

– Гремят цепями, – ответила Ванда. – И еще как!

– Я слышал, вы были у мага Александра, – сказал Примо, – даже дважды.

– Откуда вы знаете?

– Венеция болтает, гондолы судачат. Вас видели в Руга Джуффа. Здесь у людей других занятий нет, кроме как подглядывать. Ну и как все прошло?

– Он переживает, что я не замужем. Не знаю, что общего он нашел в этом с проклятием, но, должно быть, я кажусь ему бесчувственной, бессердечной.

– Но я-то теперь знаю, что сердце у вас на месте. И оно открыто гондольерам, как показала наша недавняя прогулка, – сказал Примо.

Ванда улыбнулась. Но не колкости Примо, а потому что вспомнила свой странный сон. И тут Примо осторожно убрал прядь волос с ее лица. Она решила, что ей показалось. Но это было правдой – мимолетное движение, в котором было что-то неожиданно бережное и заботливое. Этот нежный жест ободрил ее.

– Я никогда не видела у мужчины таких губ, – горячо сказала она.

Он посмотрел на нее так, будто услышал интимное признание, и покраснел.

И поцеловал ее.

На этот раз нельзя было отдавать судьбу на волю случая. Примо встретил ее у музея, как они условились. Знал бы он только, как она сегодня выплеснула свое «сердце, открытое гондольерам», из ведра.

Была пятница, жаркий августовский вечер, когда в городе тяжело дышать. Примо ждал Ванду у Фондамента де Ка Пезаро в бирюзовой лодке, похожей на гибрид обычной весельной лодки и гондолы, которую венецианцы называют sandalo, как он объяснил ей. Лодка управлялась маленьким мотором, поэтому они могли выйти на ней в лагуну. Ванда, привыкшая к Неаполитанскому заливу, не переставала поражаться этому морю, которое и морем-то не было, потому что его дно то поднималось к килю и до него рукой можно было дотянуться, то вновь ныряло на чернильносинюю необозримую глубину.

Только Ванда устроилась в лодке, как не поверила своим глазам: к ним со стороны Фондамента ковылял Радомир. И как ему это удавалось! Он остановился у лодки.

– О, Примо! – сказал он, будто не замечая Ванду.

– Чао, Радомир! – поздоровалась Ванда нарочно громко и отчетливо.

– Мы хотим покататься по лагуне, – сказал Примо.

– Прекрасно, – отозвался Радомир, и в его голосе прозвучала страдальческая нотка.

– Хотите присоединиться к нам? – спросил Примо, и Ванда опять начала сомневаться в цельности его рассудка.

– Я не очень переношу море, – сказал Радомир. – К сожалению.

И отправился прогулочным шагом дальше, ни разу не обернувшись.

Примо улыбнулся Ванде, отвязал лодку и завел мотор.

– Вообще-то жаль, что твой дядя не захотел поехать.

– Да-а, еще как жаль! – ответила Ванда.

Она представляла себе, как будет ехидничать Радомир, когда она вернется. Гондольер! Вот уж он поиздевается, точно как ее отец, только здесь будет чистой воды зависть.

– Ты еще не видела Сан Лаццаро дельи Армени? – спросил Примо, когда они добрались до залива Св.Марка. – А Мадонна дель Монте? Или Сан Франческо дель Дезерто?

Ванда покачала головой. Из венецианской лагуны она знала только Торчелло и Бурано, как любой обычный гость Венеции. Страстный настрой Примо тронул ее. Он хотел доказать ей, что венецианская лагуна красивее Неаполитанского залива, Капри и Амальфийского побережья вместе взятых. Он показывал ей заселенные и покинутые острова и островки величиной не больше трехкомнатной квартиры. Мир, покоящийся в тишине – если не считать sandalo, гудевшего, как перегревшийся «Фиат чинквеченто». Цвета в лагуне переливались от бутылочно-зеленого до песочно-желтого и антрацитово-серого, а при закате солнца она стала похожа на серебряный поднос.

Они подошли к Пеллестрине, острову, загнутому, как вязальный крючок, и отделявшему лагуну от открытого моря. Примо помог Ванде выйти на берег и уже не выпустил ее руки. Смущенные, под руку они пошли вдоль острова. Ванда чувствовала в нем старомодную нежность.

– Иногда ты похожа на морского конька, – сказал Примо.

Она вспомнила его пристрастие к морским метафорам, но не поняла, был это комплимент или нет. Она подумала о Радомире. Если бы он сейчас ее увидел, то тут же отправил бы обратно в Неаполь.

Кое-где Пеллесгрина была узкой, как велосипедная дорожка; на одном из самых широких мест показались два домика, церковь и улица. Кинотеатр носил гордое название «Cinema Apparizione», а в церкви покоились в реликвариях позвонок Св.Марии Магдалины и мощи Св.Маурицио, Св.Алессио и Св. Валентине Ванда вновь вспомнила Неаполь, отца и омолаживающее чудотворное миро от мощей Св. Андрея, которое отец привозил на ватном тампоне из собора в Амальфи и которым помазывал лоб каждому члену семьи.

Крутобедрые женщины провезли мимо них на велосипедах свои груди.

Дома были выкрашены в небесно-голубой и огненно-красный цвета, женщины сидели у дверей и коклюшками плели кружева. Вдоль острова на якорях отдыхали суда с воинственными именами: «Титано» или «Доминаторе». По-индейски красно-золотистые лица рыбаков выглядели задорно и отчаянно, и Ванда задалась вопросом, что придавало им этот цвет – избыток вина или избыток солнца. Они с Примо пообедали «У Челесте», одном из двух ресторанов Пеллестрины. Челесте построил на берегу лагуны небесно-голубую деревянную террасу, назвав ее своим именем, которая в часы заката имела завидную популярность у посетителей. Во время обеда Ванде нравилось наблюдать за Примо. Он ел не торопясь. Он заказал себе ветчину с дыней и теперь терпеливо срезал с нее жир. У него были сильные руки. Гондольер все-таки, подумала она. Интересно, со сколькими американками он уже совершил такие поездки на острова?

Поздним вечером они отправились на необитаемый маленький остров недалеко от Пеллестрины. Там стоял небольшой деревянный дом на сваях. Дом, как заверил Примо, его хорошего друга. Внутри пахло деревом, иссушенным солнцем. Они сели на деревянную скамью перед хижиной и замолчали.

– Очень романтично, – нарушила тишину Ванда.

– Ты шутишь? – не понял Примо.

– Нет, нет, – поспешила ответить она, – я серьезно. Здесь действительно очень романтично.

Примо помолчал, напряженно сцепив руки.

– Прости, – сказал он, – у меня это профессиональное. Аллергия. Я слышу слово «романтично» сотни раз в день.

«Если тебя целый день окружают жаждущие любви туристки, для которых любая утонувшая крыса становится «ах, романтичной», – с пониманием думала Ванда, – поневоле у тебя ко всему будет аллергия». Она решилась пойти на приступ. Нельзя же, чтобы все так и осталось во сне. Она поцеловала его руку, его пальцы и грудь и увела в дом.

Он ловко расстегнул молнию ее летнего платья и стянул его с плеч. Он целовал ее ноги с внутренней стороны. Все выше. Ванда слышала, как плескалась вода за их изголовьем. Деревянные брусья заскрипели.

– Что вы здесь потеряли? – вдруг прокричал низкий голос.

Пол просел под плотным шарообразным человеком. Рыбак, которому было, пожалуй, все 104 года, вырос перед ними и уставился на грудь Ванды. Она торопливо натянула платье.

– Ах, это ты! – удивленно произнес человек, будт то бы узнав Примо. – Что ты здесь делаешь?

– Я это у тебя хотел спросить, – ответил Примо.

– Если бы было, что спрашивать, – ответил 104-летний рыбак. – У меня дела. Должен сегодня вечером освободить сети. Извините, синьорина.

* * *

Не может быть. Ванду рассмешило смущенное лицо Примо и то, что, похоже, проклятие Палаццо Дарио и незримая, но длинная рука Радомира дотянулись даже до этого острова. Но это и утвердило ее доверие к магу Александру. Не случайно первое, о чем он заговорил с ней, было ее холостяцкое положение!

Они вновь сели в лодку и отправились обратно в Венецию. Небо уже потемнело, как чернильный след каракатицы.

– Надо же было ему именно сейчас появиться! Как будто чувствовал! – сказал Примо.

Когда они вернулись в город, Примо настоял на том, чтобы Ванда зашла взглянуть на его квартиру. Она была недалеко от Ка Дарио, в одном из боковых переулков у рио ди Сан Вио. Квартира под крышей.

Он торопливо поднимался по лестнице. Ванде показалось, что он хотел быстро покончить с чем-то.

Примо открыл дверь. Пахло краской. В первую минуту Ванда не увидела ничего, кроме изображений неба. Оно было повсюду. На картинах, прислоненных к стенам и громоздящихся вплоть до потолка. В маленькой кухне, в коридоре, в ванной. На изразцовых плитках, на триптихах и коллажах, огромное и маленькое на резных досках, на портретах и аллегориях, абстрактное и реалистичное.

– О, – взволнованно произнесла Ванда.

Примо смущенно стоял рядом и только повернул две картины, прислоненные к стене.

– Это последние, которые я написал.

– Я понимаю, что ты гондольер – только полдня? – спросила Ванда. – Или художник – полдня?

Она надеялась, что не сказала ничего лишнего. Он ведь такой чувствительный. Но Примо, казалось, вовсе не испытывал напряжения. Похоже, перед ним стоял первый человек, которому он позволил узнать о своей двойной жизни.

– Ты знала? Скажи, ты понимала? – спросил он и вздохнул.

Ванда удивилась, почему он делал тайну из своей художественной работы. Будто ему было неловко. Но что может быть хуже, чем работа гондольера?

– Да, да, верно, – пробормотал он, словно читая ее мысли. – Это – шизофрения. Я скульптор, художник и автор всякого перформанса. Но на это я не могу прожить. Поэтому шесть месяцев в году работаю гондольером. Зимой я включаюсь и занимаюсь этим. А весной наоборот. Живу в двух мирах.

Он говорил энергично и серьезно, как говорят убежденные в чем-то важном. Всю ночь.

– Три года я преподавал здесь в Венеции в Академии искусств. Для многих Академия самоцель, особая ступень в карьере. Для меня невыносимая. Монотонная. Шесть студентов, и каждый хотел обсуждать со мной свои эстетические проблемы. О своей работе я уже не мог думать ни минуты. И уволился. Для мамы это было, конечно, потрясением. Она так гордилась. Ну как же, сын гондольера пробился в Академию искусств. Я начинал как скульптор. Скульптуры из жуков. Я одел манекен в венецианское платье, склеенное из жуков, и назвал его «Ла Догаресса». И даже запланировал целый цикл из жуков, но жуки закончились, подвел поставщик. Да и с кураторами музеев из-за них были проблемы. На последней выставке в Палаццо Грасси уборщицы отказались убирать зал с моими работами, они решили их выбросить, потому что по всему дворцу гости на ногах растащили жуков, опадавших со скульптур. Таким был мой первый перформанс. Потом меня вдохновили голуби на площади Св.Марка. Я сделал с ними перформанс. Идея была в том, что они уделывают вокруг себя все без разбора, с абсолютным равнодушием. Затем был период ранений. Так называлась следующая выставка. Шесть полотен: масло, жир, мрамор, старый саксофон и человек. Человек должен был вонзать меч в лежащее полотно, которое сначала обливали маслом. Масло вытекало из раны на пол, как кровь. Это сопровождалось старым саксофоном, и человек читал фрагменты стихов Петера Хандке. Другое полотно разрезали электропилой. До середины. И опять читался текст. Ну а потом венецианский свет свел меня с ума. Я начал рисовать венецианское небо. Знаменитый венецианский свет. Карпаччо, Каналетто и т. д. Это было хуже всего. Венецианское небо смеется надо мной. Бывает, что оно меняет цвета по двадцать раз в день, а иногда в полдень неожиданно загорается вечерней зарей или в январе августовским светом, а порой затуманивается на самой макушке лета, а там неделями не показывается. Оно меня с ума сводит.

За окном забрезжил рассвет. Небо стягивало облака со своего тела и солнце прорывалось сквозь них.

– Попытка изобразить действительность может довести до безумия! – продолжал Примо. – Реализм утверждает, что знает ответ. Ответ! Но при этом можно, если это вообще возможно, в искусстве только задавать вопросы.

Он сосредоточенно замолчал и посмотрел на Ванду.

– Ты, наверное, думаешь, что я сумасшедший, – сказал он.

– Да, – ответила Ванда.

Удивительно было в нем то, что его верхняя губа была такой же полной, как нижняя.