Последний английский король

Рэтбоун Джулиан

Время действия романа – XI век, главное событие – нормандское завоевание Англии. На караванном пути в Малой Азии встречаются дружинник английского короля Гарольда, нормандский менестрель, беглый немецкий монах и прекрасная гречанка. Их дорожные приключения перемежаются с воспоминаниями главного героя о патриархальной жизни англичан до битвы при Гастингсе. Автор ведет с читателем увлекательную игру и порой вплетает в свое полотно нити вымысла, превращая исторический роман в подобие фэнтэзи.

 

От автора

 

Анахронизмы и историческая достоверность

В этой книге читатель найдет анахронизмы трех видов: первые – те, что допущены не намеренно и о которых я не подозревал, отправляя книгу в печать. Эти ошибки – законная добыча педантов, любителей писать письма в редакцию и проч. Полагаю, эти промахи не столь многочисленны и не столь важны, чтобы испортить удовольствие обычному читателю.

Два других вида анахронизмов допущены совершенно сознательно. «Последний английский король» написан современным языком – это касается и самого повествования, и диалогов. Может показаться, что я захожу чересчур далеко, осовременивая речь героев. Так, древние правители ругаются у меня направо и налево, не хуже нынешних. Впрочем, почему бы и нет? Я вполне уверен, что англосаксонские лорды были столь же вспыльчивы, как и сегодняшние их преемники, и поскольку все они, за исключением Эдуарда Исповедника, были весьма грубые типы, почему бы их ругани не звучать в тон всей их речи? Бранную лексику не без оснований возводят к англосаксонским корням, именуя «исконным наречием», так что лишать моих героев столь характерных словечек, как «на хрен» и «дерьмо», было бы вдвойне глупо.

По той же причине я использую современные варианты написания имен. Зачем утомлять читателя, называя короля Канута Кнутом и Винчестер Винтансеастером?

Более спорным может показаться третий вид анахронизмов: персонажи, а порой и рассказчик, используют прямые или скрытые цитаты из более поздних авторов или делают намеки на более поздние эпохи. Этим приемом пользовались самые уважаемые писатели, в частности, Хеллер в романе «Видит Бог». Некоторых это раздражает, мне же – сам не знаю почему – подобный подход нравится, и надеюсь, он кое-кого позабавит. Этот прием, однако, служит и вполне серьезной задаче: охваченные романом события нужно поместить в единый временной континуум, простирающийся как в прошлое, так и в будущее, напомнить читателям, в особенности английским, что наша история – продолжение тех лет.

Я старался соблюдать точность в обращении с историческими персонажами, датами и событиями, насколько они известны нам по разрозненным и зачастую противоречивым источникам, но, конечно, я позволяю себе интерпретировать эти источники недопустимым с точки зрения специалистов образом – ведь это как-никак роман. Вот почему столь подробно описываются здесь отношения Эдуарда Исповедника с семьей Годвинсонов: я уверен, что подобные отношения существовали, и как автор романа я вправе это утверждать, историку же приличествует большая осторожность. Надо также учесть, что Вильгельм Завоеватель, подобно другим удачливым подонкам с нечистой совестью, проследил, чтобы в хрониках написали то, что было угодно ему.

Лишь один раз я позволил себе ради большей выразительности «подправить» историю: историки «полагают» (как они говорят), что Гарольд побывал в Нормандии в 1064 году, а я перенес эту поездку на 1065 год. Само собой, я выпускал те эпизоды, которые мешали развитию основного сюжета, а в тех случаях, когда источники не охватывают определенных периодов времени или не достаточно подробны, я считал себя вправе прибегнуть к вымыслу.

 

Пролог. Год 1070

Скиталец перешагнул через борт лодки и ступил в пронизанное солнечными лучами мелководье. Сверкающие песчинки взвихрились и осели на гальке и на мелких, отполированных морем осколках ракушек. Он оттолкнул легкую черную лодочку и помахал на прощание гребцу, который доставил его на берег с торгового судна, бросившего якорь у входа в подковообразную бухту, ярдах в ста от земли. Повернувшись к берегу, путник начал подниматься по галечному откосу к полоске зеленой травы, соединявшей отвесный меловой утес с плодородной сушей. Колючие, лилово-розовые цветы валерианы еще высились над восковыми листочками, низко над утесом кружились клушицы.

Левой рукой скиталец опирался на посох, вырезанный из орешника минувшим летом за две с лишним тысячи миль от этих мест – в Малой Азии, на южном склоне Тавра. С правого плеча свисал на веревке то ли небольшой мешок, то ли вместительная сума с черствым хлебом и сыром. Правая рука была отсечена у самого запястья, веревку путник придерживал гладкой, круглой культей. На ремне, стягивавшем некрашеную шерстяную куртку, висела котомка поменьше с тремя золотыми монетами да горстью медяков. Ноги прикрывали шерстяные штаны с кожаными подвязками; старые ботинки из воловьей шкуры еще могли послужить, хотя швы начали разлезаться.

Это был человек среднего роста, светловолосый, дочерна загоревший. Крепкого сложения и недурной наружности, он выглядел гораздо старше своих двадцати шести лет, – на лице лежала печать горя и боли.

Солнце ушло за тучи. Путник посмотрел вверх, на стягивавшуюся к северо-западу тьму, поднялся к перевалу между двумя холмами и, обернувшись, взглянул на море. Лучи солнца все еще подсвечивали корабль, там ставили паруса, лодочку подняли на борт и уложили сохнуть. Вплоть до самого горизонта море отливало серебром, но белые скалы прямо на глазах покрывались тьмой, лиловая тень тучи скользнула над водой, словно преследуя корабль. Путник снова повернул вглубь острова и пошел по тропинке, уводившей сквозь кустарник и лесок к северной стороне холма. Стайки скворцов, издали похожие на облачко пыли, кружились далеко внизу, слетаясь на осенний совет. Лето кончилось.

Дорожка вела его вперед, огибая глубокие впадины, то вниз, в долину, то вверх по холму, и все, что встречалось ему на пути, было не таким, как прежде. Появились изгороди и плетни там, где раньше была общинная земля или лес, открытый для всех; в других местах, напротив, ограда исчезла и на месте заброшенных, заросших травой огородов и покинутых садов паслись козы и овцы.

Он почувствовал отвратительный запах и увидел полчища мух, которые с громким жужжанием вились над трупами. Мужчина, юноша, женщина и младенец лежали в канаве, мужчина и юноша на спине, пронзенные копьями, изрубленные мечами, – раны зияли в груди, в животе, на шее. Сколько они пролежали здесь, два, три дня или больше? Стервятники уже выклевали самую сочную, самую мягкую плоть – печень, сердце, глаза, но не тронули ятра обоих мужчин, они так и остались у каждого во рту, куда их засунули убийцы.

Платье женщины было задрано на голову, ее тело сперва досталось насильникам, потом сделалось добычей хищных клювов и когтей. Не столько эти изувеченные, поруганные тела поразили скитальца – на своем веку он видел много насилия, – сколько мысль, что здесь, в Уэссексе, люди даже не могут по-человечески похоронить своих близких.

Он пошел дальше. На склоне холма его застиг холодный дождь и быстро промочил одежду. Прятаться он не стал.

За его спиной на гребне утеса послышался отдаленный топот копыт. Памятуя об увиденном, путник перемахнул через низкую каменную стену и поспешил укрыться в густых зарослях. Второпях он спрыгнул неловко, кое-как помогая себе искалеченной рукой, выругался, почувствовав боль в лодыжке, припал к земле и затих.

Всадников было десятеро. Все в высоких, цилиндрических шлемах, кверху сходящихся на конус. Забрала полностью закрывали лицо. От шеи до самых бедер спускалась кольчуга, из-под нее торчали лоснящиеся кожаные сапоги с узкими носками и зловещими острыми шпорами. За спиной у каждого наискось висел большой щит, похожий на треугольный лист, длинные ножны мечей мерно похлопывали по ногам. На восьмифутовых копьях чуть ниже загнутых стальных наконечников трепетали маленькие алые флажки в форме ласточкиного хвоста.

Крупные лошади, все, как на подбор, вороные и гнедые, откормленные, лоснящиеся, недавно подкованные, на скаку высекали искры из кремнистой дорожки, которая шла по гребню утеса, ярдов на сто выше кустов боярышника. Люди и лошади намертво срослись друг с другом, превратились в идеальные боевые машины, спаянные дисциплиной и незримыми, но прочными узами сообщничества.

Всадники остановились на вершине, покружили, кони фыркали, били копытами, от их мокрых разгоряченных боков валил пар. Странник слышал, как звенят доспехи воинов, видел, как холодные серые глаза оглядывают открытую долину. Один из них, подняв кулак в кольчужной рукавице, рявкнул какой-то приказ, и все развернулись. Снова раздался топот копыт, полетели камни, осколки мела, грязь, хвосты коней развевались на скаку, копья, украшенные флажками, устремились к стальному небу сквозь завесу дождя. Мгновение – и они умчались прочь.

Путник еще минут пять просидел скорчившись, его трясло, как в лихорадке, приступы рвоты выворачивали и без того пустой желудок, грудь готова была лопнуть. Гнев, ненависть, страх охватили его, и что хуже всего – отчаяние. Он осторожно перелез через стену и добрался до гребня холма, стараясь не выставлять светловолосую голову, слишком хорошо заметную на фоне потемневшего неба. Отсюда, с высоты, скиталец взглянул на некогда мирную, лесистую равнину с пашнями, садами и полями, на отлогий склон дальних гор. Там прежде была деревушка с господской усадьбой и часовней из обмазанного глиной ивняка под камышовой крышей. Корфе, врата острова Пурбек. На вершине горы стояла каменная крепость, окруженная земляным валом. Высота ее не превышала двадцати футов, – вполне достаточно, чтобы служить надежным укрытием от набегов пиратов, от данов, которые проникали в эти места с побережья или из гавани Пула, пройдя через топи.

Все уничтожено. Леса вырубили, изгороди снесли, небольшие крестьянские наделы превратили в узкие полосы пахотной земли, сады извели под корень, общинное пастбище тоже перепахали. Все слилось в одно огромное поле. На месте деревни с усадьбой дымились обугленные головешки, зато в низине дом к дому теснились два десятка круглых хижин. Старое разрушили, на его месте построили новое.

Вместо земляного вала появился каменный, втрое длиннее старого и высотой с прежнюю крепость. Вокруг тянулся глубокий сухой ров. На самой высокой точке холма, где природа создала небольшой меловой выступ, начали сооружать каменный замок. Он вознесся уже на шестьдесят футов, но еще не был закончен и торчал, как обломок гигантского зуба. Воины проскакали по мосту через ров и присоединились к своим товарищам, которые несли караул на бастионе. Повсюду трудились мужчины и женщины: таскали в больших мешках камни, разводили известку, взбирались с полными носилками по лестницам, поднимали воротом большие, грубо обтесанные глыбы на шаткие строительные леса.

У ворот крепости стояла виселица. Восемь тел медленно покачивались под дождем, сотрясаясь от внезапного толчка, когда ворона или коршун опускались на плечо или голову жертвы и впивались твердым темным клювом в глаза, губы, шею.

Путник сделал большой крюк, обходя стороной селение, и двинулся дальше от берега, переходя речки не по мостам, а по знакомым с детства бродам, а где брода не было, погружался в воду по пояс или по шею. Он догадывался, что такие же боевые машины караулят мосты. За реками лежали высокие холмы, глубокие долины. Здесь уцелели леса, листья берез еще только начинали золотиться, дубы и буки до середины осени простоят в тяжелом зеленом уборе. Странник не заходил в деревни. Когда кончились хлеб и сыр, он перешел на орехи, на перезревшие ежевичные ягоды, которые облепила мошка, на желуди и семена бука. Они утоляли голод, но вызывали мучительные спазмы.

К вечеру второго дня он добрался до более широкой и глубокой реки, протекавшей по узкой долине. Крутые лесистые склоны так близко сходились, что долину уместнее было бы назвать ущельем. Река текла на юг, потом резко сворачивала под прямым углом, огибая два отколовшихся от гряды холма. Один, низкий и почти квадратный, где когда-то стояли лагерем римляне, назывался Ход-Хилл; другой гораздо выше и длиннее, с горбатой вершиной, вокруг которой змеился земляной вал, – Хэмблдон. Путник поднялся по южному склону, продираясь сквозь кусты боярышника, чьи красные ягоды казались каплями только что пролитой крови, перелез через вал, добрался до вершины горы и, наконец, увидел внизу Долину Белого Оленя.

Дождь лил на поля и рощицы, омывая черный остов сожженной усадьбы – его усадьбы. На месте господского дома и примыкавших к нему флигелей, где прежде жили женщины с детьми, чернел пустой, лишившийся камышовой крыши каркас. Дождь прибивал к земле узкие струйки дыма, поднимавшиеся над немногими хижинами и лачугами. Вот и все, что осталось от большой деревни, которая стояла прежде в ста ярдах за оградой манора. Ограду тоже разобрали. Путник поглядел направо, туда, где к подножью холма жалось когда-то другое селение. И там тоже самое. На месте маленькой церкви, в которой он венчался, стоял просторный, крытый дранкой амбар. Он уже видел такие на века возведенные амбары в Нормандии и знал, что они означают: богатство и роскошь для господ, нищету и голод для тех, кто трудится на этой земле. С рабочей скотиной и то обходились лучше.

Осколок кремня стукнул по дерну у его ног и скатился ниже по ощипанной овцами траве. Сердце резко рванулось в груди, странник обернулся, занося посох для удара. На склоне повыше него, на фоне серого неба, показался подросток лет тринадцати. Длинные темные волосы сбились колтунами, тело прикрывала одежда из звериных шкур, из-под нее виднелись залатанные шерстяные штаны, ноги были босые. Парень сжимал в руке короткое копье, за спиной у него болтался небольшой лук и колчан.

– Уолт! – окликнул он путника.

– Фред!

Мальчишка бросился к нему, рухнул на колени, припадая к ногам господина, но Уолт быстрым движением подхватил его, обнял, положив ему на плечи здоровую левую руку и обрубок правой.

– Фред! Как я рад тебя видеть!

– Мы слышали, что твое тело так и не нашли. Почему ты сразу не вернулся? Тебе давно пора было прийти!

Ярость, отчаяние, скорбь захлестнули Уолта.

– Как я мог вернуться? Я обязан был умереть.

– Тебя должны были убить? Но раз они не сделали этого, чем же ты виноват? Руку ты там потерял? – Фред кивком указал на обрубок.

– Там.

– Этого достаточно. Ты должен был вернуться к нам.

Уолт пытался объяснить, что потерять правую руку – это слишком мало, вот если бы он подставил под удар все тело и погиб, защищая короля, тогда бы он исполнил свой долг.

– Плохо тут?

– Куда уж хуже! – Фред пронзительно, истерически рассмеялся и быстро сунул в рот кулак, чтобы остановить смех. – Я покажу тебе.

Он пошел впереди Уолта по краю насыпанного еще в железном веке вала, продираясь сквозь черные кусты боярышника, шиповника, рябины, словно забрызганные кровавыми каплями ягод. Ниже росла бузина, уже растерявшая листья и ягоды, – только густо сплетенные ветви тянулись к слоистым облакам.

Пару миль они прокладывали себе путь через заросли, то по небольшим полям, опоясанным изгородями, то через рощицы, особенно буйно разросшиеся возле ручьев, которые на западе впадали в большую реку. Дикая природа перешла в наступление: кизил, черную ольху и плакучую иву вот уже три или четыре года не вырубали, и они вновь захватили возделанные, обжитые за последние пять столетий земли. По дороге им попался дочиста обглоданный скелет коровы.

Пологая тропинка привела их ко второй гряде известковых холмов, где в глубоких лощинах тоже поднялся лес. Они миновали разрушенные лачуги и вышли к сломанной изгороди, которая некогда окружала небольшую усадьбу. Прежде тут стояли основательные постройки: господский дом с залом для пиров и собраний и пять флигелей – три из них более просторные, с высоким чердаком; был и колодец – теперь в нем плавала дохлая свинья, выставив наружу копытца и хвостик; были амбары и хмелесушилка, варили ячменное пиво.

Все истребил огонь, уцелели лишь столбы и перекладины из векового, выдержанного дуба, но и они сильно обуглились.

В примыкавшем к господскому дому просторном флигеле, в самой середине его, на старинном закопченном кресле сидели мать и ребенок. Плоть растаяла от жара, волосы и одежда исчезли, только следы от ремешков свивальника еще можно было разглядеть вокруг тельца младенца.

Кто-то – должно быть, Фред – возложил на голову женщине веночек из весенних цветов, морозника, рождественской розы. Цветы засохли, но сохранилась их форма и бледно-зеленый оттенок. Это была Эрика, жена Уолта, и сын, зачатый перед великой битвой.

Вот он и дома. Уолт наклонился, поднял веточку дуба. Листья стали коричневыми, крошились под рукой. Когда-то на ветке висело три желудя, теперь – только шляпки.

 

Часть I Скиталец

 

Глава первая

Три года он провел в пути или уже четыре? Сначала он сам не знал, куда бредет, и не думал об этом. Друзья заплатили капитану за проезд и погрузили его на корабль больным, почти умирающим; по ту сторону Пролива перед ним распростерлись бесплодные замерзшие топи, где люди селились в свайных домиках, под полом рос камыш и крышу тоже крыли камышом. Местные жители удили рыбу сквозь проруби во льду, ставили силки на зимующую дичь, с удивительной ловкостью и быстротой скользили по льду на коньках с лезвиями из коровьих лопаток. Говорили они на германском наречии, так что путнику нетрудно было объясниться.

Среди туземцев нашелся целитель. Со дня битвы миновало уже три месяца, а культя все еще гноилась, из раны выходили обломки раздробленной кости, от нее дурно пахло. Старик промыл рану в горячем настое трав, приложил паутину, которой были увешаны в доме стропила и столбы, обмотал руку чистыми тряпками. Через полмесяца старик снял повязку: воспаление почти прекратилось, противного запаха уже не было. Лекарь повторил все сначала, и еще через пару недель рана полностью затянулась. С уродливой нашлепкой на конце обрубок походил не то на гриб, не то на гигантский пенис. Какое-то время шрам отчаянно чесался, но спустя несколько недель утратил чувствительность.

Прекратилась лихорадка, ушли ночные кошмары, но ясность мысли не радовала Уолта – в резком холодном свете, который исходил от этих болот, он отчетливо видел, сколь велика его измена. Все просто: роковой удар меча он попытался отразить своим мечом, подставил руку, но не тело. Если б он пожертвовал собой до конца, как велит долг дружиннику короля, он мог бы спасти своего господина и повелителя.

Весь январь и февраль Уолт прислуживал лекарю, научился работать одной рукой: выносил помои, чистил овощи к обеду, обходил деревню с санями, отвозил к знахарю больных и умирающих. Потом лед пошел трещинами, проступила вода, утки и гуси, тысячами кормившиеся на болотах, потянулись к северу, покидая топкие устричные отмели, где скапливалась незамерзавшая соленая жижа. Лекарь отпустил его, и, глядя на восходящее и полуденное солнце, Уолт мечтал только об одном: уйти как можно дальше от тех мест, где жизнь его рассыпалась и превратилась в прах.

Он скинул с себя плотно простеганную кожаную куртку, которую носил под кольчугой, сбросил тяжелые шерстяные штаны, державшиеся на кожаных ремешках. Вместо этого целитель подарил ему плащ так и не выздоровевшего пациента, а старуха-вдова за неделю работы дала крепкие башмаки с кожаным верхом и двойной подошвой из шкуры – ботинками мертвеца.

Всю весну Уолт шел вдоль большой реки, которая, петляя, текла ему навстречу с юга, шел мимо возделанных полей и лесов, вниз, по долинам, и вверх, по холмам, столь крутым, что трудно было понять, как цепляется за них виноградник, уже подернутый ярко-зеленым листом. Трубили рога, заливались птицы, и девушки пели песни о похищенном золоте. Река устремилась в озеро, и в Иванов день, в день преполовения лета, когда мужчины прыгают через костер, когда холмы и долины порастают лилиями и розами, а женщины плетут из них венки и кружатся в хороводе, путник увидел впереди взмывшие над южным побережьем огромные черные горы, увенчанные блестящими, переливающимися ледниками. Узкие языки снега спускались по отвесным склонам в долину.

Женщины и дети отшатывались при виде высокого, отощавшего путника, а то и обращались в бегство. Заметив его увечье, они возвращались. Одни дразнили его и швырялись камнями, другие пытались выразить на незнакомом языке любопытство и даже участие. Путник пил из ручьев, выпрашивал хлеб, а когда наступило лето, питался орехами и виноградом. Он шел на восток, и другая река, еще шире прежней, неторопливо катила свои волны. По берегам стояли деревеньки и села, а порой даже города, такие же большие, как главный город покинутой им страны.

Чем дальше он шел, тем более тревожные и мрачные картины представали взгляду. На одну деревню, богатую хлебом и виноградом, молоком и медом, с жирной скотиной и лоснящимися лошадьми, приходилось пять сожженных селений. Обнаженные тела поруганных женщин на порогах разрушенных домов, младенцы, насаженные на длинные копья, псы, глодающие кости своих хозяев, – многое доводилось ему видеть прежде, даже у себя на родине, но такого он не встречал никогда. Под знойным ярко-голубым небом разъезжали на конях отряды усачей в меховых шапках, они постоянно сражались друг с другом, а Уолт, никому не причиняя вреда и никого не боясь, шел себе дальше, – серый призрак, исчезающий в мареве равнин. Обрубок служил ему пропуском.

Хорошая земля, лучшая из тех, какие он видывал на чужбине, но тучные пажити (он не раз убеждался в этом) притягивают к себе захватчиков с той же неизбежностью, с какой плодоносная слива приманивает рой трутней и ос. И странник почувствовал легкий укол тоски по земле, что оставил вдали, земле не только изобильной, но и устроенной, где все были сыты и почти все – довольны.

Он думал, что на рубеже старого и нового года вновь наступят холода, но этого не случилось, хотя к северу от реки на фоне неба маячили покрытые снегом вершины. Изменился только окрестный пейзаж, великая река начала разделяться на рукава. Странник шел к югу и оказался в густых зарослях камыша. Налетела мошка, появились панцирные земноводные, огромные птицы, подпрыгивавшие на длинных тонких ногах, заносили над ним черно-красные головы на изогнутых шеях, и клювы их походили на лезвие топора. Тут жили дикари, нагие, словно новорожденные; завидев чужестранца, они прятались в тростниках и камышах. Хлеба просить было не у кого. Впер вые Уолт устрашился голода.

Он двинулся дальше на юг, добрался до возделанных плодородных равнин, где строили церкви с высокими куполами, где господа и их верные слуги носили шлемы, украшенные золотом, а простой народ рабски трудился в огромных поместьях богачей и ютился в хижинах, слепленных из обожженной солнцем глины. Господами здесь считались «булгары» – на родине Уолта так называли мужчин, предававшихся содомии, чтобы не оплодотворять женщину своим семенем. Он только потом узнал, что «булгарами» был и тот красивый народ, который покорил местное население. Так и проходя через венгерское королевство, Уолт не догадывался, что хищные усатые всадники, одетые в меха и вооруженные кривыми саблями, звались «мадьярами».

Уже весной Уолт вошел в высокую дубраву, но вместо яркой, живой зелени родных дубов увидел темную, тусклую, словно подернутую маслянистой пленкой листву. И все же этот лес кормил его. Он знал, как проследить танец пчел до самого улья и выкрасть мед, не навлекая на себя их укусы; отыскивал в зарослях дикую вишню, словно кабан, выкапывал из земли луковицы, чеснок и трюфеля, воровал яйца из гнезд и вылавливал из ручьев стремительную форель.

Издали он видел пышно разодетых булгарских вельмож в сверкающих доспехах и их жен в струящихся ярких шелках, они запускали в поднебесье соколов или преследовали кабана под переливы охотничьих рогов, улюлюканье загонщиков и дружный лай фессалийских псов. Однажды мастиф загнал чужака на высокий дуб. Цепляясь одной рукой, Уолт вскарабкался проворно, как мартышка, и повис, качаясь на ветвях. Охотники примчались на лай, принялись кружить вокруг толщенного ствола, задирая головы и всматриваясь в густую листву; выпустили на всякий случай две-три стрелы из лука и одну из арбалета, но так и не заметили Уолта. И тут с самой вершины дерева послышался звук, напугавший его больше, чем стрелы: шипение и мяуканье дикой кошки.

Кошка сидела в нескольких шагах от него на толстом, отходившем вбок суку: спина выгнута, шерсть дыбом, желтые глаза искрятся, хвост торчком, пасть ощерена – видны белые клыки и ярко-алая глотка. Хищник ненамного уступал человеку ростом, да и весил примерно столько же, но Уолт с трудом удержался от смеха: слишком этот зверь походил на знакомых ему с детства деревенских кисок, особенно на котенка по имени Уин.

Опираясь на изувеченную руку, Уолт оторвал большую, тяжелую от желудей ветку и ткнул ею в кошачью морду. Кошка развернулась, промчалась по суку и перепрыгнула на соседнее дерево. Внизу заметили ее и погнали, хохоча, натравливая собак, но кошка почти сразу же исчезла среди густых ветвей.

Уолт остался сидеть на дереве, терзаясь угрызениями совести из-за только что обнаруженной в себе перемены: на миг, и даже дольше, чем на миг, он вновь ощутил восторг и упоение, какие охватывают мужчину в бою или в любовных объятиях. Он вдруг осознал, что все это время в лесу тоже был счастлив, хотя блаженство это было более мирным и тихим, он спокойно и удовлетворенно впитывал в себя солнечный свет. Но Уолт помнил, что счастье – удел других, а для него это – грех. В подобных размышлениях он провел в лесу еще с месяц, умерщвляя свою плоть, как монахи во время Великого поста: бичевал себя березовыми розгами, отказывал себе в пище, пока не начал шататься от слабости; залезал на вершины дубов и подставлял себя ударам молний, – они пролетали порой совсем близко, но ни разу не поразили его.

День становился короче, ночь истекала росой, и к Уолту вернулось прежнее беспокойство. Вновь казалось, что у его паломничества есть какая-то цель и надо идти дальше. Он еще не знал, какова эта цель, но что-то ждало его впереди. Уолт пустился в путь дальше на юго-восток, больше забирая к востоку, и через два дня вышел на откос, естественную границу леса, откуда он мог оглянуться на оставшуюся за спиной дубраву и посмотреть вперед на новый для него мир.

Он увидел перед собой мраморные дворцы, а поверх их крыш – полотно цвета глубочайшей синевы с белыми кружевами. Позолоченные суда с веслами и под парусами бороздили воду; выныривали дельфины, вдвое превосходившие размерами морских свиней, которые водились в устьях родных рек. Пройдя по лесистому склону, Уолт разглядел по ту сторону узкого пролива высокие стены и крепкие башни, под сенью которых подымались величественные своды домов и дворцов, – ничего подобного он прежде не видел. То там, то сям крыши сверкали сусальным золотом. Надежда окрылила странника – быть может, перед ним заветная цель его пути? Но сперва надо было пересечь реку у самого устья и миновать небольшой городок, располагавшийся на ближнем берегу. Уолт спустился в предместье, вышел к рыночным площадям и улочкам северной части города, стараясь ни на минуту не упускать из виду высокие здания, словно парившие над рекой.

Здесь Уолт бросался в глаза лишь из-за своего высокого роста, поскольку большинство нищих было изуродовано пострашнее, чем он: прокаженные с изъеденными болезнью лицами, калеки, чьи ноги были отрублены по самые бедра – то ли на войне, то ли в наказание за какое-то преступление, незрячие, ослепленные щипцами палача. Уолт шел мимо гетто, мимо причудливой вязи железных решеток, за которыми, словно в клетке, сидели еврейские ювелиры, скупали золото и драгоценные камни, скрупулезно взвешивая их на медных весах. С обочины он подбирал финики и хлебные крошки, пил из мраморных фонтанов, которые богатые люди человеколюбиво устанавливали у наружной стены своих просторных домов. На маленькой площади собралась беднота, по большей части женщины с младенцами на руках, подъехала большая тележка, нагруженная козьими головами – на миг он взглянул в остекленевшие желтые глаза с вытянутыми, расширенными смертью зрачками, – головы бросали в толпу, и женщины отталкивали друг друга и даже дрались из-за них.

Невыносимая вонь, нестерпимый гам. Уолт заспешил прочь и вышел наконец к пристани. Примерно в полумиле на противоположном берегу высились стены домов и крепостные валы. Десятки судов стояли на якоре по обе стороны пролива. Полуголые грузчики, большей частью в одних штанах или попросту в мешковатых набедренных повязках, сновали по крутым сходнях взад и вперед, таскали на согнутых спинах большие корзины, закрепив их кожаным ремнем, повязанным вокруг головы. В корзинах лежали лесные орехи, сладкий каштан, виноград, яблоки, груши, мушмула, айва, зелень и листья салата, а также странные оранжевые и желтые плоды с неровной, точно иголкой истыканной кожурой. Он насчитал три судна, доверху груженные углем; еще одно было заполнено рулонами шелка, пять низко осели в воде под тяжестью мраморных глыб. Дивясь разнообразию и обилию заморских товаров, Уолт продолжал свой путь сквозь суету гавани, наступая то на булыжник, то на свернутый в бухту канат, и сквозь лес мачт, парусов и снастей вглядывался в другой берег, который, казалось, ждал его.

На высочайшем холме дальнего города, возвышаясь над дворцами и колоннадами, теснилась вокруг большого собора дружная семья церквей и соборов поменьше. На каждом куполе сверкал в лучах солнца золотой крест. Но как добраться туда? Поблизости моста не было, а Уолту не хотелось уходить в поисках переправы на северо-запад, повернувшись спиной к куполам. Да и зачем искать мост? По темной, пенистой воде взад-вперед носилось множество мелких суденышек, часть из них под треугольными парусами, но большинство перегоняли гребцы. Стоя на корме, они широко взмахивали большими черными веслами, которые крепились в изогнутых уключинах и походили на иссохшие, потемневшие, исхлестанные ветром руки.

Уолт присоединился к группе людей, выстроившихся цепочкой у сходней. Их было немногим меньше двадцати, троих Уолт, судя по черным одеяниям, круглым высоким шляпам и окладистым бородам, принял за священников. Женщины в грязно-серых юбках и шалях держали в руках вместительные корзины с фруктами.

Как у большинства жителей двустворчатого города, у людей, ожидавших переправы, лица были смуглые и одутловатые, черные лоснящиеся волосы, карие глаза, до того темные, что тоже казались черными. В толпе выделялся человек высокого роста, голубоглазый, с клочковатой бородкой. От солнца его защищала кожаная шляпа с широкими полями, кожаная куртка с ярко начищенными заклепками доходила до колен, к щиколоткам были подвязаны кожаными ремешками сандалии – вернее, просто подошвы. За спину он забросил большой мешок, крепившийся ремнями к обоим плечам, на поясе болтался туго набитый кошелек. Шляпу паломника украшала раковина, с посоха свисала фляга, сделанная из тыквы.

Первая лодка забрала восьмерых человек из очереди, тут же к причалу подлетело еще одно, длинное и верткое суденышко. Девять человек заспешили вниз по ступеням, скользким от облепивших их водорослей и моллюсков. Спускаясь вслед за человеком с заплечным мешком, Уолт внезапно вдохнул ароматы залива и моря, сладковатую вонь гниющей рыбы и птицы, густой запах раков, соленый, что-то сулящий морской ветерок. Мальчишка потянул его за рукав и отпрянул с проклятием, обнаружив культю. Высокий человек – он уже стоял на палубе – обернулся и быстро окинул Уолта взглядом бледно-голубых глаз.

Он заговорил с Уолтом на его родном языке. Диалект был незнаком, но впервые за два (или три?) года Уолт услышал английскую речь, и слезы выступили у него на глазах.

– Он ждет плату, – пояснил человек с поклажей. – Деньги за проезд.

– У меня нет денег.

– Я заплачу.

Он вытащил еще один тусклый медяк из своего кошелька.

Вдоль борта тянулась неширокая скамья, пассажиры уселись вплотную друг к другу. Мальчик оттолкнулся багром, гребец погрузил весло и со свистом принялся рассекать зеленоватую воду. Уолт и только что обретенный им друг повернулись лицом к востоку, туда, где у выхода из бухты виднелась почти черная полоса, а за ней, примерно в миле, леса и большой город. Бриз взбивал снежную пену на глади залива, высокогрудые галеры со множеством весел по обоим бортам без труда скользили по воде. Стайка буревестников мелькнула над гребешками волн, напугав резвившихся дельфинов, и странник позабыл про ожидавшие его соборы: не птиц он видел перед собой, но души погибших грешников, которым не обрести покоя. Вот так и он будет метаться с криками над водой, когда его настигнет смерть. Но тут спутник отвлек Уолта: глядя прямо перед собой на приближавшийся берег, на высокие крепостные стены и широкие ворота, гостеприимно распахнутые над пристанью, он сказал:

– Долго я плыл по морям – и вот я здесь.

 

Глава вторая

Они прошли между высокими надвратными башнями и, оставив справа более низкие и старые внутренние стены, которые уже начали осыпаться и превратились в соты пещер и гротов, двинулись вверх по лабиринту крутых, узких, мощеных улиц, стиснутых высокими зданиями, – таких громадных домов Уолту видеть еще не доводилось. Большинство строений снаружи обмазали серой штукатуркой, на которой были вылеплены или вырезаны причудливые узоры. Там, где штукатурка отвалилась, проступали стены, сложенные из мелкого кирпича.

Улицы не кишели народом, как на другой стороне изогнутого, как рог, залива, но были достаточно многолюдными. Навстречу попадалось много священников и монахов, чьи одеяния разительно отличались от тех, что носили клирики на родине Уолта; солдаты охраняли парадные двери больших дворцов или, печатая шаг, проходили мимо, покачивая пышными султанами на раззолоченных шлемах. Много было мелких торговцев и торговок, как те женщины, которые вместе с ними плыли в лодке. Разносчики громкими голосами расхваливали свой товар под окнами домов или устраивали на скорую руку лотки на перекрестках. Кроме фруктов они предлагали дары моря: макрель и сардины, кефаль красную и серую, анчоусы, припорошенных солью осьминогов и кальмаров в плоских ведерках. Женщины несли на головах широкие подносы с хрустящими лепешками, посыпанными семенами кунжута, – мелкими и черными либо белыми, как речной жемчуг. Проехала большая повозка, запряженная мулом, на ней везли амфоры то ли с вином, то ли с оливковым маслом. Продавец выдавал полный сосуд в обмен на пустой и брал деньги в уплату за его содержимое. Судя по одежде, покупатели на этом передвижном рынке были слугами, если не рабами. У одних лица черны как смоль, у других – желтые и скуластые.

Кружа по петлявшим улочкам, они одолели полпути, дальше дорога поворачивала налево и шла прямо вверх. На углу незнакомец остановился, снял с посоха тыковку, вытащил затычку и протянул флягу Уолту.

– Я вижу, ты устал и тебя мучает жажда. Попей – это чистая родниковая вода.

Уолта и правда трясло, как в лихорадке. «Вот и конец моих странствий», – думалось ему, и пот, струившийся по щекам и шее, был вызван не только жарким солнцем.

Они взобрались на холм, и перед ними открылась широкая площадь причудливой формы, вымощенная полосатыми плитами белого, кремового, розового и черного мрамора, такого ровного и гладкого, что хоть танцы тут устраивай. Посредине высился столп, увенчанный конной статуей бородатого императора или полководца; памятник, отлитый из бронзы, покрывала позолота. За спиной у статуи стояло величественное здание с портиком, опиравшимся на шесть изящных колонн – их вершины украшали капители в виде листвы аканфа – а справа, у ворот, горделиво распрямились в нишах фигуры императоров, не в тогдашних чешуйчатых кольчугах, а в панцирях и шлемах с высоким гребнем. На воротах, также отлитых из бронзы, были выгравированы изображения старинных битв. Вход охраняли высокие стражники, по большей части светловолосые и голубоглазые. Начищенные до блеска кольчуги так и сверкали на ярком полуденном солнце.

Уолт стоял оробелый и растерянный, голова его кружилась.

– Что это такое?

Товарищ его пожал плечами.

– Памятники былому величию, – чуть презрительно предположил он.

Но прекраснее всего был собор, который они увидели слева, едва вышли на площадь. К уходившему в поднебесье центральному куполу жались маковки поменьше, будто холмы к подножью главной вершины. Уолт схватил своего спутника за тощую, покрытую веснушками руку.

– Что это? – голос его упал до шепота.

– Храм Софии, Премудрости Божией.

– Значит, здесь я обрету то, что искал.

Уолт поспешно зашагал по мраморным ступеням к большой черной сводчатой двери, распахнутой навстречу ему, точно пасть кита. Изнутри доносился глубокий бас, упорно тянувший одну и ту же ноту, и звон колокольчиков.

Уолт переступил порог, и перед ним разверзлись небеса. Огромное пространство собора оказалось гораздо светлее, чем представлялось с залитой солнцем площади. Сорок сводчатых окон окружали основание главного купола, который покоился на вершинах четырех арок; с востока и запада к нему примыкали полукупола, также пронизанные золотыми лучами. Под ними располагались четыре галереи, каждая с пятнадцатью колоннами, сорок более мощных и высоких колонн служили опорами. Капители покрывала кружевная резьба, и узор ни разу не повторялся.

Свет, повсюду свет и пиршество красок. Главный купол и полукупола, казалось, плыли в потоке лучей, в прозрачном облаке дыма, поднимавшегося от бесчисленных свечей и кадильниц. Стены, выложенные многоцветным мрамором различного образца и оттенка, местами сияли так, что отражались друг в друге, как в зеркалах. Колонны целиком из мрамора, но восемь опорных столбов высечены из порфира – эти столбы с прожилками ярко-красного цвета украшали когда-то храм Солнца в Баальбеке.

Сотни священников и причетников, чьи облачения были расшиты канителью и драгоценными камнями, а у некоторых расширявшуюся кверху митру увенчивал жемчужный крест, ходили по храму или стояли вокруг алтаря, молились на незнакомом языке, раскачивая золотые и серебряные кадильницы. Пели они, как слышалось еще с площади, монотонными низкими голосами, и распев заметно отличался от модуляций, принятых на родине Уолта.

Более всего англичанина поразила мозаика: весь храм украшен ею, в особенности сферические треугольники между арками; фон составляли золотые кубики. Под самым куполом были выложены по четырем сторонам света изображения херувимов; на стенах оживали ангелы и пророки, святые и отцы Церкви. В апсиде на престоле восседала Дева Мария, ее окружали архангелы с развевающимися знаменами, и буквы на знаменах ничуть не напоминали латинские.

Самое большое мозаичное изображение заполняло полусферу главного купола. Это был Христос-Вседержитель, сотворивший небо, и землю, и все, что в них, Господь-Искупитель, сидящий на престоле посреди синего неба, усеянного золотыми звездами; Судия непреклонный и милосердный, с ликом цвета спелой пшеницы, с кроткими карими очами под крутыми дугами бровей, без усов и без бороды; облаченный в сияющие одежды Царь Небесный – отрешенный, смиренный и безгрешный.

Густой запах ладана, однообразное пение и гул колоколов заворожили Уолта, мысли его мешались; внезапно он пошатнулся и грянулся навзничь на мраморный пол, взглянул в очи Создателю, парившему ровно в ста семидесяти девяти футах над его головой, и потерял сознание. Из тьмы, что сомкнулась над ним, выступила величественная, но не грозная женщина, по-монашески укрытая плащом, и Мнемозина, память, дочь титанов и родительница муз, повела его вниз по сумрачному лабиринту, который постепенно расширился и вывел на свет – из горной пещеры на гору, на крутой обрывистый склон...

Под лучами закатного солнца сверкали лезвия стремительно вращавшихся топоров, стрелы сыпались градом, мечи с грохотом обрушивались на щиты и шлемы. Лошади пронзительно ржали, и кровь их текла ручьем, смешиваясь с кровью всадников. Множество воинов, жадных до битвы, пало в бою, и стервятники уже кружили над полем. Лишь ближняя дружина продолжала молча наносить и отражать удары, руки ратников отяжелели от горя, с трудом удерживали деревянные щиты. Отчаяние охватило воинов, они знали, что битва проиграна и даже чудо не сможет их спасти. Лишившись надежды, дружинники жаждали последнего, добивающего удара и падали, сраженные, с радостью встречая гибель. Но оставался еще один долг, призвание и рок тех, кто кольцом окружал в бою короля, – умереть со своим господином, пасть рядом с павшим...

– Что с тобой?

Голова Уолта покоилась на коленях его спутника, который смачивал тряпку водой из своей тыквы и ласково обтирал ему лоб. Священник и служка заглядывали ему через плечо. Сочувствие и прозрение поочередно сменялись на их лицах.

– Если ты в силах подняться, лучше пойдем. Здесь свои правила.

Товарищ Уолта подсунул руку ему под затылок, попытался его приподнять, но Уолт продолжал лежать, устремив взгляд на лик Вседержителя и Судии.

– Когда я вошел сюда, я подумал, что оказался в раю, но я ошибся. Рай был там, где я родился, а теперь я в аду.

Осторожно, но довольно уверенно Уолт нащупал стопами пол, слегка оперся культей на руку своего спутника и встал на ноги.

– Теперь я готов вернуться – С этими словами он устремился в полукруг солнечного света, более яркого, чем золото и краски мозаик.

Он вышел на улицу и ударился о жару, словно о каменную стену, рухнул на колени у подножья колонны императора Юстиниана, бессильно приподнял изувеченную руку и возопил:

– Но я не могу, не могу вернуться! После того, что я...

– Говорят, – заметил его спутник, догадываясь, что Уолт имеет в виду отнюдь не обморок, приключившийся с ним в церкви, – говорят, паломничество к храму Гроба Господня, совершенное в сердечном раскаянии, смывает все грехи, кроме самых страшных.

Он помог Уолту подняться, поддерживая его под локоть.

– Я и сам туда собираюсь, хотя и не ради покаяния. Мы могли бы пойти вместе, только сперва осмотрим здешние места. Меня зовут Квинт – просто Квинт, других имен у меня нет.

Уолт оперся левой рукой на плечо Квинта, болтающимся рукавом правой утер слезу.

– Я Уолт, Уолт Эдвинсон. А далеко отсюда до Святой Земли?

– Думаю, пол пути мы уже одолели. Полпути или чуть больше.

Но Уолту так и не пришлось побывать в Иерусалиме, – искупление совершилось раньше и началось в тот самый миг, на форуме Константина в древней Византии.

 

Глава третья

Квинт не спешил покинуть Константинополь, величайший, по его словам, город христианского мира, а может быть, и мира вообще, хотя ему случалось говорить с путешественниками, которые видели города и побольше – в далеком Катае.

– Может быть, я наведаюсь туда, – сказал он как-то, – но сперва провожу тебя в Иерусалим.

Намеренно оставляя мелочь на виду, золотые монеты Квинт прятал в швах и потайных складках одежды. У него всегда находился червонец, выручавший друзей из затруднительного положения, а серебряные и медные кружочки сдачи он ссыпал в кошелек. Квинт именовал себя паломником и носил одеяние пилигримов, ходивших по Млечному пути к Звездному Полю Сантьяго: посох и пояс, раковину и сандалии. Это было его первое странствие, пояснил Квинт, а потому он решил сохранить традиционное облачение.

Из Сантьяго судно с грузом олова доставило путешественника в Порлок, порт рядом с Гластонбери. По торговым делам туда ездил купец Иосиф Аримафейский, приходившийся Иисусу родным дядей, и в одну из таких поездок он взял с собой Младенца.

– Хорошая страна, – отметил Квинт. – Отличные пастбища, холмы, низкие облака – красиво.

– Знаю, – коротко ответил Уолт.

Затем Квинт отправился в Рим, посетил храм святого Петра и Колизей, где в древности множество христиан погибло в пасти льва или от рук гладиаторов, видел и другие, не столь известные места, названия которых он позабыл.

Во всем этом Уолт не обнаружил и признака благочестия. Квинт ставил перед собой одну-единственную цель: неустанно продвигаться вперед, осматривая по пути величайшие чудеса света, о которых он был наслышан. Добравшись до них, Квинт останавливался на несколько дней, самое большее – на неделю; с видом знатока рассматривал достопримечательности; когда же они приедались ему, забрасывал походный мешок за спину и вновь пускался в путь.

Он и сейчас не терял времени. Видя, что новый его товарищ ослаб и нуждается в отдыхе, Квинт вместе с ним спустился обратно к развалинам древних укреплений Константинополя. Там он нашел небольшую пещеру или фот, где можно было днем укрыться от палящего солнца, а ночью – от холодной росы. Из своей поклажи Квинт вытащил плотный, сшитый из лоскутьев мешок, расстелил его вместо матраса, затем отыскал источник и наполнил флягу, которую тоже оставил Уолту. На прощанье коснулся двумя пальцами края своей кожаной шляпы и был таков.

Вернулся Квинт к вечеру, принес лепешку, посыпанную семенами сезама, пригоршню золотистых, похожих на сливы плодов – он назвал их «абрикоками» – и два печеных утиных яйца. Друзья уселись рядом на расстеленном мешке и, не торопясь, угостились этой изысканной пищей (для Уолта это был пир). Они забрались довольно высоко и различали поверх стен ленту почерневшего к ночи Босфора, а за ним – лесистый берег Азии. Над материком висел тоненький, точно срезанный ноготь, лунный серп. Вокруг, в пещерках, образовавшихся в руинах старой стены, поселился табор цыган – их еще именовали «египтянами», – они играли на дудках, перебирали струны гитар, откликаясь глухому печальному напеву.

Полумесяц, висевший в небе, почему-то возбудил Квинта.

– Жители этого обреченного города и ведать не ведают о том, что из Сирии идет на них самое воинственное племя, какое когда-либо существовало на земле. Эти полчища берут в день по дюжине крепостей, победы считают не десятками, а сотнями. Не сегодня завтра они войдут в старинный город Иконий.

– Сирия – это где? – спросил Уолт.

– Вон там. – Квинт неопределенно махнул рукой в сторону юго-востока. – Их эмблема, знак, начертанный на знаменах, – полумесяц. Вся Азия уже принадлежит им.

– Что это за народ?

– Турки. Турки-сельджуки. Их предводителя зовут Алп-Арслан, что на их языке значит «Лев». Он величайший воитель со времен Александра.

Уолт вроде бы помнил, кто такой Александр, но полной уверенности у него не было.

Квинт примолк, занявшись остатками ужина. Они чувствовали близкое тепло города, пахло древесным дымом и углем, к свету звезд и месяца присоединился свет уличных фонарей и домашних ламп, тихо лилась цыганская песня.

– Ты говорил о потерянном рае, – напомнил Квинт. – О рае, более прекрасном, чем небеса. Прекраснее даже, чем все это? – Он повел рукой вокруг.

– Да.

– Расскажи.

– Не могу.

– Попытайся.

– Ладно. – Уолт раздвинул колени, свесил между ними руки, опустил голову на грудь и прикрыл глаза. – Вот, представь себе... – начал он.

Я стою на высоком и длинном гребне горы, ниже – цветущие кусты боярышника, терн уже отцвел, и завязались ягоды, похожие на крошечные зеленые слезки. Ближе к перевалу и на самой вершине кустов почти нет: меловой утес прикрывают несколько дюймов дерна, и растет там только трава и цветы, да и те появляются лишь к середине лета. Люди издавна знали это место: когда-то в старину здесь прорыли два рва, один над другим, но вывороченные комья земли, перемешанной с мелом, теперь поросли травой. Наверху, между рвами и валом, позади горбатой изгороди, прежде укрывалось городище – так рассказывают рабы, потомки того народа, который жил здесь до нас. Они и по сей день взбираются в праздничный день на гору и совершают там свои обряды... но я не о том хотел говорить.

Я смотрю с горы вниз, в Долину Белого Оленя. Половину возделанной земли занимает пастбище, орошаемое ручьями, которые берут свое начало в этих меловых скалах и впадают в реку Стаур, а другую половину засеяли злаками, и сверху я вижу набегающие зеленые, иссиня-зеленые волны колосьев – хлеб еще только начинает поспевать: бородатый ячмень, клонящийся к земле овес, высокую рожь и пшеницу, из которой пекут белый хлеб для танов, эрлов и короля. Большую часть долины все еще занимает лес – дубы, березы, каштаны со сладкими плодами, остролист. В чаще водятся олени и лисы, а волков нет, хотя наши старики еще помнят, как охотились на серого. И белого оленя тоже никто никогда не видел.

– Погоди, – остановил его Квинт, – сколько тебе лет сейчас, когда ты глядишь на свой земной рай?

– Шестнадцать. Да, кажется, так. Я только что вернулся из первого похода – впервые я служил моему господину на поле битвы.

– Твоему господину?

– Гарольду Годвинсону.

Квинт втянул в себя воздух, бросил быстрый взгляд на искалеченную руку Уолта, выдохнул с присвистом.

– Продолжай, – пробормотал он.

Две усадьбы с поместьями – «маноры». Та, что лежит в полумиле справа, у более крутого ската горы, называется Шротон, а дальняя, в трех милях отсюда, которая тянется с севера на юг и граничит со следующей грядой холмов, – Иверн.

– «Иверн». Это похоже на язык ютов.

Уолт с некоторым удивлением взглянул на своего спутника.

– Может быть, – сказал он. Что-то такое говорил ему и монах из монастыря Шефтсбери.

Усадьбы похожи друг на друга. В каждой есть господский дом, низ которого занимает большой зал с деревянными балками, а на втором этаже, под черепичной крышей – спальня. Вокруг главного дома лепятся флигеля для женщин и детей, хозяйственные пристройки, сараи, конюшни, амбары, землянки, где живут слуги.

– То есть рабы?

– Они рабы, но...

– Но вы обращались с ними как с членами семьи, да?

Уолт почувствовал насмешку и вздрогнул от гнева.

– Пусть так.

Он мог бы сказать Квинту, что большинство рабов со временем так или иначе получали вольную, приравнивались к свободным крестьянам и занимали свое место в упорядоченном целом. Они перебирались в деревню, получали собственный земельный надел, однако Уолт понимал, что положение крестьян, вынужденных отдавать своему господину множество часов изнурительного труда в уплату за право обрабатывать тот малый клочок земли, который они лишь условно могли назвать своим, во многих отношениях было не лучше участи рабов.

Усадьба огорожена, снаружи находится десять – пятнадцать домиков, где живут керлы. В Шротоне, в отличие от Иверна, стоит церковь, небольшая, чуть больше амбара, стены, как и в крестьянских домах, сплетены из ивняка и обмазаны глиной, лишь столбы и перекрытия деревянные. Приехавший из Винчестера художник расписал стены, изобразив житие Господа нашего: Рождество, чудо превращения воды в вино, Воскресение. Постоянного священника здесь нет, он приезжает по воскресным и праздничным дням из монастыря Шефтсбери служить мессу, за ним посылают, если надобно совершить свадьбу, обряд крещения или заупокойную службу. Вокруг манора – поля, часть их принадлежит хозяину усадьбы, часть фримены берут в аренду или на правах фригольда, еще одна доля – в совместном пользовании. Вся земля обрабатывается общими силами, все устроено, и устроено хорошо. Лучше, чем когда-либо прежде, говорят старые люди, благословляя короля Эдуарда, святого короля, справедливого, разумного, доброго, который блюдет мир в стране. И, добавляет Уолт, вместе с ним благословляют советника короля, эрла Гарольда Годвинсона и его братьев, охраняющих границы и побережье страны столь бдительно, что о вражеских набегах почти забыли, они отошли в прошлое.

Лорды? Нет, мы не лорды – ни мой отец, хозяин Иверна, ни отец Эрики, владеющий Шротоном. Нам отведено свое место в едином целом. Каждый человек должен иметь своего господина. Мой отец – господин над людьми, живущими в поместье, но над ним – эрл Уэссекса, Гарольд Годвинсон, выше Гарольда – святой король Эдуард, а над Эдуардом – Господь Бог.

– А Папа?

– К черту Папу.

Существует порядок, мир, который мы все признаем... да, говорю тебе, все, от первого до последнего. Вот как это устроено: рабы и зависимые крестьяне сходятся обсудить свои дела, они могут предъявить жалобу, предложить что-то улучшить. Свободные общинники раз в месяц заседают в деревенском совете, он называется «мут». Представители от каждого совета образуют совет сотни, который собирается под руководством шерифа графства два или четыре раза в год. «Сотня» – это люди всех сословий, живущие в одном округе (прежде его действительно населяли сто семей, хотя со временем число их заметно возросло). Дважды в год созывается Витан: эрлы, епископы, аббаты, таны, олдермены собираются вместе и совещаются с королем. Эта система работала – любой голос, раздавшийся в стране, пусть даже в самом низу, слышали все, вплоть до самого верха.

– Греки называют это особым словом.

– Каким?

– «Демократия».

Да, это был рай, все было так, как и должно быть. Даже когда случалась беда – за год до моего рождения разразилась большая буря, когда мне было восемь, произошло землетрясение, потом мор поразил скот – со всем удавалось справиться, жизнь входила в свои берега, и возвращались ласточки, на южных склонах гор поспевал виноград, мед тек, как... мед, из меда варили пьянящий напиток, девушки танцевали, – о, как они танцевали! – коровы и козы давали густое молоко, свиней откармливали вплоть до конца ноября и закалывали к Рождеству. Тяжелого труда хватало на всех, но не было бессмысленных мучений. Даже рабы и зависимые крестьяне помнили, что их господин и тот, кто повелевает их господином, всегда защитят их, накормят в худую пору, и лучше быть слугой доброго тана, чем возделывать свои жалкие два-три акра земли и жить впроголодь... Да, наша жизнь была устроена лучше, чем в любой стране, какую я видел в пути.

Но Квинт уже спал и похрапывал.

Четыре дня спустя он вернулся из города злой как черт.

– Паршивое место, – заявил он. – Пора уходить.

– Что случилось?

– В святой Софии выставлен ковчег – у них тут сотни таких, но этот весь из золота и хрусталя, отделан жемчугами, аметистами, гранатами, и хранится в нем высохшая голова. Знаешь, чей это череп, по словам здешних врунов?

– Откуда мне знать?

– Они говорят, это голова святого Иакова, двоюродного брата Иисуса.

– Ну и что?

– Голова и тело святого Иакова покоятся на Звездном Поле в Сантьяго, что в иберийской Галисии. Эти греки – мошенники и шарлатаны.

Уолт поднялся на ноги, Квинт проворно скатал служивший подстилкой мешок и запихал в свою поклажу.

– В Иерусалим!

 

Глава четвертая

За четыре медные монеты их перевезли через Босфор. Они высадились в Хрисополе, городе оживленном, но немного похожем на приграничный гарнизон. За ним открывались огромные пространства Малой Азии: леса и горы, равнины и пустыни, населенные за пределами побережья только древними племенами – на словах они признавали Восточного императора своим владыкой и платили ему дань, но не соблюдали верность. Часть этих племен уже переметнулась на сторону Алп-Арслана. Уолт и Квинт прошли по причалу до ворот, а затем двинулись в путь по утоптанной песчаной дорожке, которая вилась вдоль северного берега Мраморного моря. Этот залив, окруженный сушей, имеет выход в Черное море, или Понт, почему и зовется Пропонтидой.

Покрытый легким белым песком пляж был изрезан множеством маленьких, совсем мелких бухт. Путники не огибали попадавшиеся им лужицы, с удовольствием освежая в воде усталые ноги. По другую сторону береговой полосы росли сосны, насыщавшие воздух ароматом смолы, их кроны напоминали своей формой церемониальные зонты, которые нубийские невольники держат по торжественным случаям над головами визирей, посланников и других важных персон. По темно-синим волнам бежала белоснежная пена, сдуваемая легким бризом, целая флотилия лодок вышла в рыбообильное море, волоча сети за кормой.

С час они шли молча, лишь изредка указывая друг другу на открывшийся простор.

– Квинт! – заговорил наконец Уолт. – Я не хочу быть тебе обузой. Денег у меня нет, и раздобыть их негде, разве что сделаться разбойником. А какой из меня грабитель, – он выразительно приподнял покрасневшую культю, – да и оружия у меня нет.

Квинт только усмехнулся, растянув губы под редкими, всклокоченными усишками песочного цвета, и ничего не сказал. Они продолжали шлепать по воде. Уолт почувствовал, как обида камнем ложится на сердце, глаза закололо от подступивших слез.

– Что ж, я – вроде рванины на палке, чучело бесполезное, ни на что не годное, – выговорил он с гневом и горечью.

– Ты хороший товарищ, – возразил Квинт. – Путешествовать в одиночку – все равно что есть хлеб без соли. Мне нравится тебя слушать. Не жаль отдать несколько медяков за рассказы о том, что твой спутник сделал в жизни, где побывал, кого любил и кого ненавидел, какие страсти им владели.

Квинт поднял голову, крупный, похожий на клюв нос вылез из-под полей надвинутой на лоб шляпы, взгляд рассеянно устремился куда-то вдаль.

– Понимаешь, – продолжал он, – я – то, можно сказать, ничего в жизни не совершил. Я хожу повсюду, смотрю, мне легко даются языки, я охотно слушаю, порой и сам что-то говорю, но делать ничего не делаю. Ни жены, ни детей, ни постоянного занятия. Я не страдал, не боролся, не знал ненависти, не знал любви, ни разу не убил мужчину, не поимел женщину. Мне бы хоть послушать того, кто испытал все это.

Вскоре после полудня, когда жара усилилась, они набрели на бухту чуть побольше прочих, защищенную выдавшимися в море скалами. Вверху виднелась заброшенная келья отшельника. Оба заметили, как во влажном песке то и дело открываются маленькие отверстия, в них что-то булькает, и дырка закрывается снова.

– Моллюски, – сказал Уолт.

– Ага.

Квинт скинул с плеч поклажу и вытащил длинную деревянную ложку и деревянную миску. Наклонившись, он поколупал ложкой песок и вскоре извлек красивую двустворчатую раковину ярко-каштанового цвета, добрых четыре дюйма в поперечнике. Между створками виднелась переливающаяся полоска перламутра. Ложноножка проворно втянулась внутрь, и раковина захлопнулась. Квинт принялся шарить в поисках следующей.

– Их же надо промыть, – напомнил Уолт. Он разбирался в моллюсках, впервые он начал добывать такую пищу лет семнадцать тому назад в песках Уэксфорда. Он знал, что двустворчатую раковину надо несколько раз погрузить в пресную воду, заставить ее обитателя втянуть воду в себя и выплюнуть, иначе на зубах будет скрипеть песок.

Квинт указал на келью.

– Отшельники, конечно, редкостные глупцы, но даже они не станут селиться там, где невозможно раздобыть пресной воды.

Квинт продолжал копаться в песке, пока не набрал по четыре раковины на брата: сверх того будет уже излишество, решил он. Путники быстро вскарабкались на скалу и вышли к крошечной часовенке и еще меньшей келье. В келье только и помещалась что полка в пять футов длиной и один шириной, приподнятая на два фута от земли.

– Ложе его святейшества, – сказал Квинт.

– Но где же вода?

Они всё обыскали, но не нашли ни колодца, ни природного источника.

– Может быть, за водой он ходил в лес?

– Вряд ли. Эти бездельники потому и затворяются в кельях, что им пальцем лень пошевелить.

Друзья зашли в часовню. Все украшения, какие можно было убрать, из нее уже вынесли, остались только фрески на покрытых штукатуркой стенах – весьма впечатляющая картина искушений святого Антония. Особенным жизнеподобием отличались бесы, принявшие облик нагих куртизанок. Квинт заявил, что естественные позы блудниц гораздо больше напоминают ему римское, нежели византийское, искусство. Уолт тем временем обнаружил, что плоский камень у самого входа поддается под ногами, и, опустившись на пол, сунул руку в щель рядом с камнем, пытаясь его приподнять. Квинт тут же поспешил ему на помощь. Вдвоем они откинули крышку колодезя и нащупали кольцо с привязанной к нему веревкой. На другом конце веревки болталось деревянное ведерко. Вода оказалась прохладной и свежей.

– Вот видишь! – воскликнул Квинт. – Ты уже отработал потраченные мной гроши.

Если б они куда-нибудь спешили, следующий час подверг бы их терпение серьезному испытанию: семь раз пришлось менять воду в ведерке, пока моллюски не перестали изрыгать песок, потом надо было собрать камни и сложить очаг, найти дрова, чтобы вскипятить горшок с водой, нащепать лучины, чтобы разжечь огонь. У Квинта в багаже нашлись и кремень, и железное кресало, и горшок из меди с оловянным покрытием, рассчитанный как раз на восемь больших раковин.

– Где же ты научился промывать моллюсков? – спросил Квинт, когда с работой было покончено.

Летний день, не похожий, однако, на другие летние дни. Даже с самой вершины Хэмблдона Уолту не открывалась такая синева небес. И еще – море. Здесь оно ничуть не напоминает ту страшную бездну, которую он три дня назад пересек на корабле, следовавшем из Порлока в Уэксфорд. Там, на открытой палубе, мальчик напугался, промок до костей, его тошнило, но теперь он видит перед собой белые барашки, бегущие по волнам, вода кажется серо-зеленой под лучами солнца; когда же находит туча – лиловой, точно большой синяк. Барашки выплевывают пену на песок, песчаному пляжу не видно конца, а за спиной – поросшие травой дюны. Кругом песок и море, только южнее вырисовываются башенки мола, за ними – гавань Уэксфорда, маленький городок, замок и порт.

Четверо мальчиков в возрасте от восьми до двенадцати лет, Уолту сравнялось одиннадцать, он второй по старшинству. Еще до рассвета они поднялись с расстеленных в конюшне подстилок и почти все утро провели в воинских упражнениях под началом старого Эрика. Служивый не давал им спуску, заставляя биться друг с другом различным оружием – конечно, потешным, но оставлявшим на теле глубокие ссадины и синяки, и нещадно лупил тростью по голым мальчишеским ногам, если кто-то из учеников сражался без должного усердия.

В девять утра им выдали завтрак – ломти ржаного хлеба, смоченного парным молоком, и велели дожидаться отца Патрика, наставлявшего их в катехизисе. Однако в то утро преподобный отец так и не явился. Мальчики начали скучать, их обижало, что никто на них не обращает внимания. Во дворе суетились слуги. Гарольд и младший брат его, Леофвин, вышли из дома и сели на коней...

– Гарольд? Это был Гарольд Годвинсон?

– Да.

– А ты уже тогда служил ему? В одиннадцать лет?

– Я должен был стать дружинником.

– Что это значит?

– Это избранные воины, те, кто ближе всего своему господину, кто поклялся сражаться за него и защищать его. Они должны быть верными, храбрыми, сведущими во всех видах ратного искусства и, конечно, закаленными телом и духом.

– Поэтому дружинников обучают сызмала?

– Да.

– Как ты попал в число избранных?

– Не знаю точно. Помню, мимо нашей усадьбы проезжали какие-то чужаки. У нас был котенок, девочка по имени Уин. Она испугалась лошадей, вскарабкалась на яблоню и ни за что не хотела спускаться. Я полез за ней, она, точно белка, скакнула на соседнее дерево, я следом, поймал, а котенок-то был дикий, царапался, кусался, плевался, шипел, но я его не выпустил из рук, так с ним и спустился. Это были графские люди, они похвалили меня за отвагу и ловкость и взяли с собой.

И вот старший из нас, Ульфрик, хорошо знакомый с морем – он рос в Сэндвиче в графстве Кент, среди данов, – говорит:

– К черту все это, пошли к морю.

На берегу он учил нас искать моллюсков. Мы набрали их с дюжину, они были голубоватые, поменьше, чем эти. Ульфрик все твердил, что перед варкой моллюсков следует промыть, и тут послышался стук копыт, вернее, чмоканье – кони скакали по песку и воде. Мы подняли головы и увидели, что со стороны Уэксфорда к нам мчится десяток всадников. Солнце било им в спины, они казались черными на фоне моря и неба, знамена развевались у них над головами. И вот эти всадники в плащах, накинутых поверх кольчуги, в сверкающих шлемах, точно они на битву собрались, окружили нас, сбили в кучку, подгоняя ударами мечей плашмя и наезжая лошадьми, – лошади толкали нас плечами и коленями, а воины, закинув голову, покатывались со смеху.

Двое всадников стояли в стороне и смотрели. Один из них был Гарольд Годвинсон.

– Каким он был с виду? Расскажи мне.

– В ту пору? Сколько ж ему было? Лет тридцать, наверное. Он был... величествен. Длинные темные волосы отливали огнем, когда на них падал свет; он отращивал бороду и усы, аккуратно подстригал их и завивал. Обычай брить бороду пришел к нам лишь несколько лет спустя. Глаза его казались то серыми, то голубыми, в зависимости от освещения; добрыми, если ничто его не гневило, но метали молнии, как только ему начинали перечить. В ту пору он чаще смеялся, и глаза были добрыми. Три вещи вызывали у эрла смех: в битве его смех был подобен раскатам боевой трубы, на пиру – журчанию ручья, а в постели, с женщиной, и просто когда он видел красивую женщину, проходившую мимо своей прекрасной, волнующей походкой, женщину, кружившуюся в танце, или подносившую ему чашу, или прижимавшую дитя к груди, – тогда он смеялся, как бог!

В тот раз с Гарольдом была девушка. Совсем молоденькая, лет шестнадцати. Она сидела верхом на гнедой кобылке, беспокойной, но научившейся уже опасаться хлыстика из ивового прута, которым ей грозила наездница. Кобылка кружила на месте, била копытом, но встать на дыбы не осмеливалась. Длинные темные волосы девушки заплетены в косу и уложены в узел, который скрепляет золотой обруч. Плащ на ней лиловый, а платье – белое. Она сидит в особом дамском седле, свесив ноги на одну сторону. Руки у девушки длинные, белые, поводья она держит крепко. В глазах ее улыбка, она смеется, как и Гарольд, лишь изредка хмурясь, когда приходится укрощать лошадку. Губы, хоть и не крашенные кармином, полные, ярко-красные, но прекраснее всего шея, за которую красавице дали имя...

– Эдит Лебединая Шея.

– Да. Единственная женщина, которую он любил. Семь месяцев спустя она родила ему первенца.

– Что же дальше? Кто были эти люди, которые дразнили вас, топтали лошадьми?

– Это были дружинники. Гарольд всегда путешествовал с большой свитой, ему требовались телохранители, гонцы, помощники... да мало ли кто еще.

Нас толкают, пинают, бьют с размаху мечами – хотя лезвия и повернуты плашмя, это уже перестает быть игрой, становится страшновато. Особенно усердствует один из дружинников, рыжий верзила, он твердо вознамерился загнать нас в море, а то и утопить. Мы уже по пояс стоим в воде, еще шаг – и глубина, там вовсю гуляют волны, а рыжебородый хохочет, фыркает, точно конь, поносит нас подлыми словами и набрасывается на всякого, кто пытается прорваться к берегу. Ноги нащупывают то гальку, то скользкие щупальца густых морских водорослей, я начинаю поддаваться страху, но один из товарищей меня опережает.

Самый маленький из нас, он все нюнит и хнычет с тех самых пор, как отчим передал его людям графа в Чеддере, в великолепном господском доме – такой большой и богатой усадьбы мне еще не доводилось видеть, там даже сам король останавливается на неделю, а то и на месяц. Бедняга все дни напролет рыдает о своей маме – мы тоже горюем в разлуке с родными, но мы плачем потихоньку, а он открыто, и мы дразним его, прозвали Тимором, хотя имя его Ательстан: каждую ночь он твердит на латыни «Timor mortis conturbat me» – «Страх смертный одолевает меня».

Бедный малый – ему всего восемь лет, – тощенький, весь дрожит, волны бьют ему в лицо, и из уст его вырывается длинный, пронзительный вопль. В слепой решимости он поворачивает на восток – куда? в сторону родного Чеддера? – и бежит прямо в океан.

Я знаю, что Тимор не умеет плавать, а я умею. Правда, я учился в прудах, образованных речкой Стаур у подножья Хэмблдона, а с морем познакомился только что, за последнюю неделю, в укрытой от волн бухте Уэксфорда. И все же я бросаюсь вслед за Тимором, но только я нагоняю его, Тимор оборачивается и цепляется за меня, хватает за горло, и в этот миг отлив толкает меня сзади, под коленки, и тащит вниз, соленая струя хлещет в легкие, в голове гудит, я знаю, сейчас мы погибнем. Поистине, timor mortis.

Сквозь пенящиеся волны, сквозь тьму подступающего беспамятства я успеваю еще различить голову и грудь огромного черного жеребца, на котором мчится к нам сын эрла Годвина, и вот я уже не вижу ничего, кроме сильных бедер Гарольда и его сапог со шпорами. Мой господин пришел мне на помощь, вытащил из волн, перебросил через седло и стукнул хорошенько по спине, чтобы я изверг потоки воды, заполнившей легкие.

Это просто чудо, но еще удивительней, что Тимора спасла леди Эдит. Правда, и тот рыжий детина, из-за которого приключилась беда, тоже поспешил на выручку.

И вот мы уже в безопасности на берегу, все толпятся вокруг, а леди Эдит вытирает нам головы плащами, отобранными у дружинников, и кутает нас в эти плащи. Она и сама промокла, платье потемнело от воды. Гарольд ухватил меня за щеку и повернул лицом к ребятам.

– Ты обязан мне жизнью, Уолт Эдвинсон, – сказал он. – Когда думаешь расплатиться?

– Как только пожелают Пряхи, – отвечаю я.

Он хмурится, быть может, ему не понравилось, что я ссылаюсь на богинь судьбы нашей древней веры. Поворачивается к Тимору:

– А ты, Ательстан, обязан жизнью Уолту.

Мальчик кивает, что-то бормоча.

Тут Ульфрик, на которого что-то давно не обращали внимания, а ему это нож острый, вмешивается в разговор:

– А по-моему, Уолт просто испугался и побежал в море вслед за Тимором.

Все молчат, и слышатся только вздохи усилившего ветра, который бросает на ноги пригоршни больно жалящего песка.

Выхода нет – минута сомнения или колебания, и тебе конец. Этот урок мы уже усвоили. Я кидаюсь на злопыхателя, хватаю обеими руками за отвороты куртки, бью головой в грудь, под вздох. Мне удается застичь Ульфрика врасплох, с полминуты я использую свое преимущество, колочу его кулаками по груди, по рукам и лицу, но вот он уже опомнился, швыряет меня наземь, вжимает лицом в песок, садится сверху и мозжит кулаками по глазам, носу, губам. Поднявшись, он нащупывает большущий голыш, гладкий кусок кремня, оставленный на берегу отливом, размахивается, но мой господин успевает перехватить занесенную руку.

Гарольд снова поднимает меня на ноги.

– Теперь ты должен мне две жизни, Уолт Эдвинсон. На сегодня хватит, – он смеется, и смех его похож на рев боевой трубы.

Они покончили с моллюсками, Квинт достал из мешка две маленькие лепешки, чтобы подобрать со дна отвар. Зачерпнув ведерко воды, он сполоснул медный горшок, деревянную ложку и миску и снова убрал их в походный мешок.

– Хорошая история, – проговорил он. – Три жизни спасено в один день, и ни за одну не уплачено. Чувствую, продолжение следует. Я люблю истории с продолжением («сериал», – мелькнул в его голове латинский термин). Словом, я больше обязан тебе за рассказ, чем ты мне – за обед.

Они пошли дальше по берегу, жадно вдыхая запах моря и сосен.

– Да, не похоже на широкое и бурное Ирландское море. – Внезапно Квинт остановился и спросил: – А зачем вы отправились в Ирландию, в Уэксфорд?

 

Глава пятая

В ту пору, о которой шла речь, Уолт смутно представлял себе, куда и зачем их везут. Мальчик знал одно: его выдернули из гнезда, из нежных объятий матери, сестер, тетушек, разлучили с родной усадьбой, где он мог каждый день наблюдать, как телята сосут материнское вымя, где недолгая печаль о безвременной гибели полуторагодовалого борова, успевшего превратиться в приятеля, утолялась сочным мясом и потрескивавшим на огне салом, копченой ветчиной и сосисками (их хватало до Великого поста); он расстался с дружеской компанией, сыновьями свободных крестьян, чьим признанным вождем он успел стать – ведь его уже немолодой отец был владельцем манора. Ватага подростков обчищала соседские сады, забиралась в лес, купалась в реке у мельничной запруды и дралась с ребятами из Щротона – те и другие бросались камнями и пуляли из рогаток, гоня врага вверх и вниз по холмам Хэмблдона.

Все исчезло в мгновение ока, и лишь потому, что, спасая котенка по имени Уин, Уолт показал чужакам свою ловкость и отвагу! Он не сразу почувствовал боль разлуки, сильнее было изумление: подумать только, пять сотен вооруженных слуг верхами, двести ополченцев – свободные крестьяне, которых господин мог временно призвать на службу, оружейники, маркитанты, повара, кузнецы, да еще повозка с медной монетой – каждому платят поденно, а при повозке состоит клирик с выбритой тонзурой, он носит под мышкой толстый том в кожаном переплете и записывает все расходы. Посреди пестрой толпы, ближе к голове процессии, не Гарольд, а сам Годвин, его отец, эрл Уэссекса, верхом на огромном гнедом жеребце с пучками шерсти на щетках, с такой длинной и широкой головой, какую редко увидишь у лошади, просто чудовище какое-то, следом едет знаменосец со штандартом – на красном полотнище вышит золотой дракон, настоящими золотыми нитками вышит, и несколько самых доверенных слуг всегда держатся рядом с эрлом.

Почти весь путь они ехали по старым римским дорогам, а когда им требовалось отклониться в сторону, сворачивали на более древние тропы. Проезжали одну деревню за другой, усадьбу за усадьбой. Люди выходили навстречу Годвину и двум его младшим сыновьям, приветствовали их радостными криками, танцевали, падали на колени, протягивали поросят, фрукты, цветочные венки. Иной раз эрл делал остановку, чтобы похвалить тана за хорошее состояние моста (в писаной хартии, подтверждавшей права землевладельца, указывалась и его обязанность вовремя чинить мосты), в другой раз брал пеню с нерадивого хозяина, если обнаруживал в укреплениях брешь.

На шестой день они заночевали в Чеддере, отведали сыра, обильно запивая его сидром, и потолковали о подземелье, расположенном среди гор в миле от замка – говорили, там водятся ведьмы, хотя наверное никто не знал. Здесь к ним присоединился бедный Ательстан-Тимор, оторванный от материнской груди, – отчим-то рад был спровадить его из замка. На следующий день им пришлось долго подниматься по крутой, петлявшей тропе, откуда открывался вид на гору в Гластонбери, где гулял младенец Иисус в сопровождении дяди-купца. Там же покоятся останки короля Артура и королевы Гиневры. В земле виднелись глубокие впадины: оттуда добывали содержащую свинец руду. Ее выплавляли странные и страшные люди: обезображенные неведомой болезнью, полусумасшедшие, с которыми мастера обращались хуже, чем со зверьем. Как раз тогда новые церкви, монастыри и дворцы стали покрывать крышами из этого материала, более устойчивого и долговечного, чем переплетенные прутья и деревянные планки.

К полудню девятого дня они добрались до Глостера. Маленький городок, надежно укрытый римскими стенами, жался к церкви и монастырю. Там – не в самом городе, а на восточном берегу реки Северн, в трех милях от Глостера, они соединились с Гарольдом. В ту пору Гарольд носил титул эрла Кента; он привел с собой преданных ему людей, а три его брата – свои дружины. Теперь свита Годвина и его сыновей состояла из двух тысяч хорошо вооруженных и обученных воинов, а еще пять тысяч набрали в ополчение из крестьян. Воины по большей части жили в шалашах, сплетенных из прутьев орешника и накрытых шкурами, плащами, попонами, – всем, что было под рукой, но эрлы и их телохранители разместились в роскошных шатрах, почти не уступавших размерами покинутым усадьбам. В самом большом шатре, наспех сооруженном по приезде, поселился Годвин. Здесь его сыновья пировали и веселились, словно они явились на праздник, словно этот поход не мог в любой момент обернуться страшнейшим для страны злом – междоусобной войной.

За рекой столь же многочисленное войско собралось вокруг шатра, над которым реял королевский стяг, в шатре был сам король, а вокруг него – дружины эрлов Мерсии, Йорка и Нортумбрии и вся королевская рать.

– Конечно, – продолжал Уолт, а тем временем Квинт расстелил свой мешок на постели из сосновых игл, насыпанных поверх прогревшегося за день песка, поблизости от весело пылавших в костерке шишек. В двадцати шагах от них плескалось Мраморное море, на гребне каждой волны мерцала призрачно фосфоресцировавшая зеленая полоса, луна во второй четверти протягивала тонкие, как золотая проволока, лучи в черноту ночи, из кустов чуть поодаль лилась песня соловья. – Конечно, нам никто не удосужился объяснить, в чем, собственно, дело. Лучше всего мне запомнилось, как нас отправляли в большой шатер прислуживать у длинного стола, подносить мед, вино, эль в больших кувшинах – и порка грозила тому, кто не поспеет наполнить лорду чашу или рог для питья, прежде чем тот досчитает до десяти. Быков жарили целиком, и овец тоже, к столу подавали корзины хлеба и фруктов, головки ярко-оранжевого глостерского сыра. Вся семья Годвина, отец и сыновья, собралась вместе.

– Посмотреть бы на эту семейку. Кажется, она тащила на себе все грехи, какие только известны человечеству. Как же выглядели эти люди? Начни с самого Годвина.

Уолта эти слова обескуражили. Для него Годвинсоны не были преступниками – ни тогда, ни теперь. В его глазах они были героями. Тем не менее он старательно рылся в памяти, стараясь отыскать то немногое, что уцелело спустя семнадцать-восемнадцать лет.

– Годвину шло к пятидесяти, он был высокий, крупный, широкий в плечах, раздавшийся в поясе, руки – как у кузнеца, бедра – как у дикого быка. Черные волосы слегка поседели, отросла длинная окладистая борода. Всем блюдам он предпочитал баранью ногу, хотя в тот раз съел также пару куропаток и трех перепелов. Я трижды подливал мед в его чашу – большущую чашу, вмещавшую по меньшей мере кварту. Веселье слегка пошло на убыль, но тут явились поэты и музыканты, зазвучали хвалебные песни во славу Годвина и его сыновей, а потом Гарольд взял в руки арфу и запел о битве при Мэлдоне, все знали эту песнь и пели вместе с ним. А как они были одеты – никогда я не видывал подобной роскоши! Плащи на них были алые, или темно-синие, или шафранового цвета, золотые браслеты на руках, золотые ободки в волосах, золотые кольца на пальцах – у всех, у мужчин и у женщин. С ними были и женщины – либо походные жены, либо попросту наложницы, законные супруги оставались дома, пеклись о детях и домашнем очаге.

– Так что Годвинсоны? – напомнил Квинт.

– Извини, – спохватился Уолт. – Из сыновей Годвина там был Свен – самый высокий, смуглый и, пожалуй, самый красивый, несмотря на оспины. После него по старшинству – Гарольд, за Гарольдом – светловолосый Тостиг. Ему уже исполнилось двадцать шесть лет, но в облике его сохранялось что-то от ранней юности, он носил длинные волосы, скрепляя их золотой заколкой, так что они падали локонами на спину. Братья дразнили Тостига, называя «девчонкой». Гирт – младший, предпоследний из братьев – заработал на этом деле фонарь под глазом.

– Итак, мы добрались до Глостера, – подытожил Квинт, – но еще не перебрались через море в Уэксфорд. Год тысяча пятьдесят первый, так?

– Верно.

– Продолжай.

Сам Квинт, похоже, заранее знал ответы на свои вопросы, но любопытство было его природой, а любовь к истории – страстью, причем его равно интересовало как прошлое, так и будущее. Он говорил на многих языках, на некоторых из них читал и прочел немало, однако стремился получать сведения из первых рук. Куда бы он ни забрел, он не уставал расспрашивать и выслушивать встречных. Высшим наслаждением для него было внимать очевидцу, повествующему о событиях, о которых Квинт знал только понаслышке.

– Что тут рассказывать, – зевнул Уолт. Он был человеком действия, не склонным к размышлениям, и с трудом припоминал, как и что тогда делалось. – Годвинсоны поссорились с королем, северные лорды приняли сторону короля. Мы отправились в Лондон, попытались уладить спор, но Годвина и его сыновей все равно изгнали. Сам Годвин уехал за море, в Брюгге, а Гарольд – в Уэксфорд. Я к тому времени состоял в свите Гарольда.

– И вы искали моллюсков, и Гарольд спас тебе жизнь – причем дважды, – подхватил Квинт.

Но Уолт уже уснул.

 

Глава шестая

К концу второго дня пути Уолт и Квинт добрались до оконечности Пропонтиды, до мыса, где береговая линия резко поворачивает назад и уходит на юго-запад. Вечером, в тот час, когда Никомидия просыпалась от дремоты, охватившей ее в пору дневной жары, путники вошли в этот красивый город, расположенный на узком перешейке между морем и озером пресной воды. Здесь выяснилось, каким образом Квинт пополняет запасы золотых монет: на рыночной площади путники повстречали трех франкских купцов, бродивших среди торговцев и задававших вопросы, которые те не могли понять, а если кто и понимал, о чем речь, то отвечал на языке, неизвестном иноземцам.

Квинт спросил на ломаном франкском наречии, чем он может помочь. Глава этой троицы, с виду совершенный разбойник – одноглазый, да и зубов у него недоставало – сообщил, что некий монастырь подле Франкфурта снарядил их в Константинополь за ляпис-лазурью. В Константинополе не нашлось подходящего товара: лучшие образцы раскупили иконописцы, работающие в городских монастырях. Приезжим посоветовали отправиться в Никомидию, где жил главный поставщик ляпис-лазури, распределявший краску оптовыми партиями. К несчастью, франки не застали нужного человека на рынке и, не зная обиходного греческого, не могли выяснить, где находится его дом.

Квинт предложил свои услуги. Уолт заметил, что объяснялся Квинт преимущественно с помощью жестов и улыбки. Он легко вступал в разговор, повторяя медленно и четко небольшое количество слов – запас их был явно ограничен. Главное, его поняли; стайка мальчишек взялась проводить чужестранцев с рыночной площади в переулки купеческого квартала. По пути Квинт шепнул Уолту, что, хотя он превосходно разбирается в древнегреческой словесности и владеет той упрощенной формой греческого языка, на которой написаны Евангелия, современные диалекты Вифинии даются ему не без труда.

Купцы, торговавшие ценным, экзотическим товаром, здесь, как и на северной стороне Золотого Рога, были преимущественно евреями. На стенах рядом с воротами их домов были вырезаны или нарисованы красками мистические символы древней веры: семисвечник, пересекающиеся треугольники, образующие звезду Давида, и другие, более причудливые и таинственные знаки. Обычно за крепкими решетками, железными или бронзовыми, таился маленький сад, полный цветов. Двор Симона бен Давида, купца, специализировавшегося на ляпис-лазури и других редких минералах, не представлял собой исключения.

Один из мальчишек забежал вперед предупредить об их приходе. Только потом Уолт и Квинт узнали, кто и как воспользовался этим предупреждением. Их уже ждали. Раб, явно не из числа евреев, открыл скрипучие ворота, провел гостей по короткой мощеной дорожке мимо алебастрового фонтанчика к двери из отделанного серебром кедра. Навстречу вышла дама. Хозяйке близилось к тридцати, и все же она отличалась поразительной красотой. По аристократической моде Константинополя длинные черные волосы были уложены локонами; платье из тонкого муслина доходило до сандалий, однако так облегало тело, что больше открывало взгляду, нежели скрывало. Высокий лоб, выдающиеся скулы; разрез глаз напоминал миндальный орех, цвет кожи – бледную желтизну увядших оливковых листьев. Несколько родинок подчеркивали своеобразие этого лица. Полная грудь, талия, ждущая объятий, бедра – столпы совершенства.

Слегка улыбнувшись, дама повела гостей по короткому коридору. На стенах горели масляные лампы, и в их свете отчетливо проступал изящный круп, энергично двигавшийся под муслиновым платьем. Женщина постучала еще в одну деревянную дверь, изнутри донесся хриплый возглас. Уолт и Квинт, а также трое франков приняли этот звук за приглашение войти. Дама распахнула дверь и отступила в сторону, пропуская их в комнату.

– Можешь идти, Джессика. Я позову тебя, когда понадобится проводить гостей.

Позднее Квинт пояснил, что именно эти слова произнес хозяин дома, причем на обиходном греческом языке.

– А не показалось ли тебе тогда странным, – спросил Уолт, – что еврей говорит с дочерью по-гречески?

– Она ему вовсе не дочь.

– Но мы оба принимали ее за дочь купца.

Комната была тускло освещена, скудный свет был направлен на большой стол, за которым сидел старик с огромной седой бородой и длинными седыми волосами, выбивавшимися из-под маленькой шапочки. Как у многих его сородичей, у этого купца был изрядный висячий нос. Свет падал из высокого зарешеченного окна с незадернутой шторой. Хозяин дома, кутавшийся в складки широкого кафтана из габардина, по-видимому, страдал простудой или лихорадкой: без конца кашлял и чихал и даже в душном помещении не снимал с рук шерстяных рукавиц. Посетители не обращали внимания на старика, все взгляды были прикованы к столу.

На столешнице лежала груда камней. Но каких камней! Размером от куриного яйца до небольшой тыквы, все они были неправильной формы, кроме одного, представлявшего собой ромбический двенадцатигранник длиной добрых восемнадцать дюймов. Минералы были синего цвета, синева их переливалась от голубизны ясного неба в ту пору, когда день начинает медленно переходить в вечер, до насыщенного ультрамарина, глубочайшей морской синевы. Одни имели лиловый оттенок, множество других были усыпаны точками, что придавало камням еще большее сходство с ночным небом, на котором уже показались золотистые звезды.

– Матерь Божья! – пробормотал Квинт и обернулся к франкам. – Это стоит тысячи, тысячи. Их вес в золоте и более того.

– Откуда ты знаешь? – нетерпеливо спросил Уолт. – Что это вообще такое?

Квинт отвел его в угол около двери, схватил за отвороты куртки у самого горла и хрипло зашептал:

– Это ляпис-лазурь, лазурит, синий камень. Лучшая лазурь, какую я когда-либо видел. Никто не знает в точности, откуда она берется. Говорят, привозят из Тартарии, хотя в Персии ее тоже находят. Лучшую ляпис-лазурь – такую, как эта, – добывают в Бадахшане, в долине реки Кокча, текущей на север, в Оке. Это в тысячах миль к востоку отсюда, к северу от Крыши Мира. Но само место добычи хранится в тайне.

– Для чего нужен этот камень?

– Как для чего? Он хорош сам по себе, существует, и все тут. Случалось ли тебе видеть ярко-синие рисунки на полях рукописи или изображение неба в Часослове? Чтобы добиться подобного оттенка синевы, растирают в пыль такой вот камень и наперсток этого порошка смешивают с аравийской камедью. Арабские ученые научились добавлять ляпис-лазурь в расплавленное стекло, фонари под сводами мечетей выглядят точь-в-точь как небесные светила, и простакам кажется, будто их рай и в самом деле существует. С этой же целью и христиане на Западе и на Востоке раскрашивают окна своих церквей. А также, разумеется, короли и знать охотно носят самые красивые из этих камней, оправив их в золото. Лазурь используют для окраски фаянса и эмалей...

Тут один из франков потянул Квинта за рукав и задал ему какой-то вопрос.

– Сколько? – проревел Квинт в ответ. – Глупец! Столько, сколько у вас есть, до последней полушки. Отложите себе лишь на обратный путь до Франкфурта, впрочем, если понадобится, вы всегда сможете расплатиться ляпис-лазурью. И не забудьте вознаградить услуги переводчика!

Франки начали извлекать золотые монеты из мешков, кошельков и потайных карманов. Одна монета перешла к Квинту, он попросил еще и получил вторую. Бородатый старик, не снимая рукавиц, сгреб все золото во вместительный кожаный кошель. Франки принялись наполнять мешки голубыми камнями. Все слегка запыхались от спешки и напряжения, но вот продавец и покупатели распрямились, оглядывая опустевший стол, обменялись смущенными полуулыбками – каждая сторона считала, что выгода в этой непростой сделке досталась ей. И вдруг густая капля крови упала сверху прямо на то место, где только что сверкали золото и камни. Мужчины подняли глаза к потолку из древесины кедра. В щели между двумя планками набухла вторая капля и с тем же чмокающим звуком упала на стол.

Человек, сидевший за столом, одним движением сорвал с себя бороду, волосы, шапочку и нос – это была единая маска, сделанная то ли для забавы еврейских детей, то ли на потеху гоям. Под этой маской скрывался высокий блондин едва ли двадцати лет от роду. Правую руку он проворно сунул под стол и вытащил длинный меч, левой самозванец схватил небольшой топор – англичане и даны использовали такие топорики как метательное оружие. Лезвие было густо окрашено кровью.

Левой рукой, помогая себе обрубком правой, Уолт мгновенно перевернул тяжелый стол, придавив блондина к стене.

– Мать твою, Освальд! – крикнул он.

Один из франков вытащил из рукава острый нож и, перегнувшись через край стола, раскроил ряженому горло под ухом, умело перерезав сонную артерию. Уолт и два других франка тем временем удерживали стол, не давая блондину его оттолкнуть. Кровь наконец перестала течь, замер бившийся под кожей пульс, и глаза умирающего покрыла смертная тень. Тогда они поставили стол на место, и мертвец соскользнул на пол.

– Кто этот Освальд? – спросил Квинт.

– Он родом из Нортумбрии, дружинник Моркара. Я знал его в лицо.

Что же теперь делать? Франки, в особенности одноглазый, хотели убраться подобру-поздорову, прихватив с собой золото и лазурь, но Квинт воспротивился: бегство навлекло бы подозрения на всех пятерых. По всей видимости, наверху лежал убитый человек, другой труп распростерся прямо перед ними, и если из дома купца исчезнут камни и золото, во всем обвинят иноземцев. Лошадей у них не было, а городские стражи разъезжали верхом – они быстро настигнут беглецов. Квинт настоял на том, чтобы сразу обратиться к властям и поведать о случившемся. Золото и камни они взяли с собой.

В суматохе они совсем забыли о смуглой красавице Джессике и спохватились лишь тогда, когда вернулись в дом в сопровождении двух магистратов и пяти солдат. К тому времени Джессики и след простыл. Исчезла ее одежда и украшения. Злополучный супруг, ничуть не похожий на того старика, каким изображал его Освальд (ему было около сорока пяти), лежал на полу своей спальни. Его убили одним ударом топора в плечо и шею – лезвие разрубило ключицу, прошло сквозь ребра и глубоко вонзилось в грудь. Страшный удар, один из тех, какими славились жившие в Нортумбрии даны.

При виде магистратов с фасциями раб, открывавший калитку, живо разговорился и поведал такую историю: с год тому назад в дом Симона проникли воры и похитили немало товара, а также деньги. Примерно в то же время в городе появился Освальд, предлагавший свои услуги в качестве стража или телохранителя. Молодой человек имел при себе топор и меч, шлем и кольчугу, однако щита у него не было. Откуда он взялся, почему пришел в Никомидию, никто не знал, ходили слухи, что он намеревался вступить в императорскую гвардию, однако служившие в Константинополе англичане ославили Освальда трусом и изменником и не приняли в свои ряды. Так или иначе, Симон нанял этого человека, а тот, благодаря своему росту, крепкому сложению и привычке баловаться с оружием, отпугнул от дома купца всех грабителей.

Освальду нечем было заняться, а дьявол, как известно, найдет работу для праздных рук. В скором времени руки Освальда уже поглаживали грудь его хозяйки, потом пробрались пониже, да и ей куда больше нравилось тешиться с молодым крепким парнем, чем со своим мужем. В тот самый день Симон застиг любовников во время сиесты. Он приказал Освальду убираться на все четыре стороны и поклялся развестись с Джессикой, тем более что давно имел виды на одну перезрелую вдовушку.

Освальд болтался на рыночной площади – деваться ему было некуда, – как вдруг услышал, что пришлые франки разыскивают его недавнего хозяина. Он поспешил обратно в дом, зарезал Симона и с помощью любовницы попытался занять место убитого. Прибегнув к такому мошенничеству, парочка рассчитывала продать хранившиеся в доме запасы ляпис-лазури и удрать с вырученным за них золотом, не говоря уж о драгоценностях Джессики.

Квинт и Уолт потеряли два дня, пока шло следствие, свидетели давали показания под присягой и так далее. После этого их отпустили, и друзья продолжили свой путь на юг, в горы, надеясь через пару дней добраться до Никеи. Одну из полученных от франков монет пришлось разменять и потратить часть денег на вяленое мясо, хлеб, виноград, персики и кожаную флягу с вином – они взяли столько продуктов, сколько было не в тягость нести. Квинт собирался идти в Никею горной тропой, обходя большую дорогу с чересчур интенсивным движением, и предупредил, что в пути они вполне могут утолять жажду водой из ручьев и источников, а вот заморить червячка будет нечем.

 

Глава седьмая

Итак, – произнес Квинт, когда тропинка повела их прочь от оливковых рощ в сквозной лес пробковых дубов и вязов, у подножья которых росли пахучий кустарник и жесткая трава, – итак, в одиннадцать лет тебя начали готовить к службе дружинника. Наверное, трудно было.

– Только вначале, потом мы освоились, и такая жизнь стала нам нравиться.

– Расскажи, как вы жили.

Уолт призадумался.

– Первые два года мы все время переезжали с места на место. Несколько месяцев мы пробыли в Ирландии, пока Годвин не покинул Брюгге, получив из Уэссекса сообщение, будто таны предпочли его какому-то нормандскому выскочке. Но все обстояло гораздо серьезнее: ублюдок Вильгельм воспользовался отсутствием Годвина и сам приехал в Лондон. Многие подозревали, что Эдуард пообещал сделать его своим наследником. Мы снова сели на корабль – жуткое дело...

– Что за корабли у вас были?

– Длинные, как отсюда до того валуна, обросшего седым лишайником.

– Значит, двадцать, двадцать пять шагов.

– Шага три в ширину – это посередине, а на носу и корме не будет и шага. Борта – в рост высокого мужчины, если мерить снаружи, на берегу, но корма и нос подняты и загибаются. Когда судно спускали на воду, оно давало такую осадку, что можно было рукой коснуться воды.

– А как их строили?

– Дубовые доски сколачивали железными гвоздями, щели конопатили пенькой...

– Что это такое?

– Грубые льняные волокна – их отделяют от более тонких, годных для прядения нити.

– А, очески. И потом пропитывали смолой?

– Верно. Или сосновой, или похожей на нее смолой из угольных залежей Кента. На дне, под палубой, был трюм для груза или балласта. Мы складывали туда оружие, которым не пользовались в плавании, и запасы пищи на случай, если поднимется встречный ветер. На палубе с каждой стороны ставили по дюжине скамей для гребцов. Поднимали красный парус, обычно его украшали гербом господина или какой-нибудь устрашающей эмблемой, например, изображением ворона. Кроме гребцов – они, конечно, набирались из числа ближних слуг – на корабле могли поместиться около тридцати воинов или несколько лошадей. В спокойную погоду, при легком попутном ветре, путешествие по морю казалось даже приятным, неплохо было и в штиль, пока нас не стали сажать на весла, но в сильное волнение, не говоря уж о шторме, эти посудины превращались в настоящий ад.

– По крайней мере, в аду не утонешь. Вы же смогли перебраться через Ирландское море.

– Еле дошли.

– Но ведь вы, англичане, в особенности те, кто происходят от датчан и норвежцев, гордитесь своими талантами мореходов. Разве нельзя было построить большие, более надежные суда?

– Наверное, можно. Но зато боевые ладьи недороги, их ничего не стоит построить и не жаль потерять. В каждой гавани работают корабелы, которые сооружают купеческие и рыболовные суда. Их строят на многие годы; медными, нержавеющими гвоздями прибивают доски к остову из выдержанного дерева. Такие корабли дорого обходятся, и содержать их накладно, они должны, так сказать, оправдывать себя. А когда королю или эрлу понадобятся боевые суда для защиты побережья или для набегов, корабелы сколачивают их на скорую руку железными гвоздями. Весь материал у них под рукой, и доски распилены загодя. Отслужившие ладьи обычно разбирают на части, дерево сохраняют, а проржавевшие гвозди выбрасывают.

Квинт был из тех людей, кого больше всего на свете интересует человек и его тайны – тайны корабельного ремесла волновали его гораздо меньше.

– Ладно, вернемся к тому, как вы плыли по морю из Уэксфорда – куда?

– В Порлок, графство Сомерсет. Там состоялась битва с королевским войском, погибло тридцать танов, но мы опоздали к сражению. Наше судно сбилось с курса и отстало от других. На берегу нас ждали гонцы Годвина...

– Кстати, вот чего я в толк не возьму, – перебил Квинт. – Как ты оказался в свите Гарольда, который владел Кентом, а не среди слуг Годвина, эрла Уэссекса, к числу которых ты сперва принадлежал?

– Я и сам не знаю. Наверное, когда мы покидали Англию, Годвин уже понимал: дни его сочтены. Он хотел, чтобы Гарольд унаследовал Уэссекс, вот и старался окружить его танами и дружинниками из местных. А может быть, в предотъездной суматохе произошла какая-то путаница. Так вот, эти гонцы...

– Да, продолжай. Извини, что перебил.

– Гонцы пришли к нам от Годвина и сказали, что вместе со Свеном и Тостигом он собирается плыть вдоль южного побережья на запад, разоряя по пути деревни, а Гарольду приказывает заняться тем же, продвигаясь на запад вдоль северных берегов Девона и Корнуолла, затем обогнуть Лендз-Энд и двигаться к востоку, чтобы соединиться с Годвином в гавани Портленда...

Уолт на мгновение смолк, чтобы отдышаться. Последние шагов пятьдесят они поднимались почти вертикально вверх, да и солнце припекало.

– Присядем ненадолго, – предложил Квинт. – Мои ноги старше твоих и уже болят. Можно, как говорится, раздавить по виноградинке. – Он достал большую гроздь из плетеной корзинки, купленной у зеленщика за медный грош.

Усевшись на двух плоских камнях, путники ели виноград, рассматривая внизу холмы и леса, которые они только что миновали. Квинт с раздражением выплевывал виноградные косточки.

– В зубах застревают, – пожаловался он и продолжал: – Ты говоришь, набеги. С какой стати вы грабили соотечественников? Отнюдь не лучший способ приобретать друзей или вербовать сторонников, а ведь в споре с королем и нормандцами Годвинсоны крайне нуждались в поддержке.

Уолт рассмеялся.

– Набег набегу рознь, – сказал он.

– То есть как?

– По нынешним временам нападение с моря, тем более когда корабли плывут вдоль побережья, никого не может захватить врасплох. У каждого селения, имеющего свою гавань, в устье любой реки – ведь боевые суда с малой осадкой могут заходить далеко вверх по реке, а по большим рекам даже на двадцать, на тридцать миль, – у каждого порта, всюду, где могут причалить нежеланные гости, стражи бдительно следят, не приближаются ли со стороны моря пираты. Дозорные предупреждают жителей окрестных городов и сел, и те успевают подготовиться к обороне: забрав скот и ценные вещи, таны и крестьяне укрываются за крепостными стенами, построенными добрым королем Альфредом, а из отдаленных мест люди бегут в лес или в горы. Что могут сделать морские разбойники? Сожгут урожай или пару-тройку домов, вот и все. Обычно их не так много, чтобы решиться на осаду, а если и попытаются, город сумеет продержаться, пока местный тан или король не пришлет войско.

– Тогда зачем же Годвин и его сыновья занимались береговым пиратством летом тысяча пятьдесят второго года?

– Нужно было выяснить, как относятся к ним былые вассалы. Годвинсонов лишили всех титулов, и ни один человек в Англии не был обязан им ни данью, ни службой. Более того, помощь Годвину и его сыновьям считалась почти изменой. Однако местные землевладельцы вправе были откупиться от Годвина, когда тот угрожал им налетом и для пущей убедительности сжигал пару амбаров. Под этим предлогом таны платили дань своему господину. Так обстояло дело в тех областях, куда направлялся Годвин. У нас с Гарольдом все сложилось иначе.

– Почему?

– В Корнуолле живут кельты, у них своя вера и свой язык, они не слишком-то охотно признают власть английского короля... – Взгляд Уолта устремился вдаль, он рассеянно поднялся, сделал несколько шагов, забрался на каменную ступеньку над головой Квинта. Постоял там, потом вернулся, пожимая плечами, словно отгоняя от себя воспоминания о том, как в двенадцать лет впервые столкнулся с жестокостями войны.

Пятнадцать кораблей подплывали к острову Годреви. Они устремились к песчаному берегу на северо-востоке залива, оставляя на западе мыс с небольшим монастырем, освященным во имя персидского епископа Ива. В добычу пиратам была предназначена процветающая деревня Хейл. Чем ближе к суше, тем выше вздымаются волны, над ними только ясная синева неба, внизу – глубокая синева моря. Волны ревут и грохочут, дикие морские кони стараются сбросить своих седоков. Парус приходится спустить, гребцы поднимают весла на борт, только кормчий еще орудует большим веслом, направляя судно, ведь чтобы добраться до берега, нужно перевалить через полосу прибоя. Прибой гремит в ушах, ладья мчится быстрее, чем конь, пущенный в галоп, высокая пенящаяся стена окружает нас, и вдруг мы высоко взлетаем, скользим на гребне, и тут же днище оказывается на легком белом песке, запоздалая волна бьет сзади в корму, перекатывается по палубе и обрушивается, как шквал.

Мужчины кричат, хохочут, веселятся, трясут головами, сбрасывая с волос клочья соленой пены, спрыгивают за борт, чтобы судно стало легче и волна вынесла его дальше на отмель. Тимор споткнулся, ударился лицом о рукоятку весла, у него из носа течет кровь, он плачет и отказывается вылезать на берег, упирается до тех пор, пока старина Эрик не выбрасывает его на влажный и мягкий песок. Один из кораблей опрокинулся, и мачта сломалась. Гарольд Годвинсон распекает кормчего, дескать, новую мачту поставят за его счет. Хорошо еще, никто не утонул, а то пришлось бы платить вергельд, пеню семьям погибших.

Кое-кто надевает на себя кольчуги, но большинству лень, им достаточно щитов, мечей и топориков. Все торопятся как можно скорее вскарабкаться на дюну, пройти по гребню с полмили и добраться до Хейла. Три сотни человек шагают по сыпучему песку, оскальзываются, посмеиваясь над собой и товарищами, среди них Гарольд и знаменосец со штандартом, на котором вышит орел. Быстро, почти бегом они продвигались вперед, черные силуэты на фоне горизонта. Мы, мальчишки, стараемся не отстать, Ульфрик впереди, я по пятам за ним, но где нам догнать мужчин, к тому же приходится тащить круглые щиты и дубинки, одежда промокла и обвисла, мы поминутно оступаемся и падаем.

Дюна постепенно переходит в насыпь, отгораживающую море от полей с одной стороны и от болота с другой, и мы видим внизу небольшой поселок: домик повыше, крытый болотным камышом, несколько чахлых яблонь, с десяток хижин, сараи, амбары, а вокруг поселка – плетень. От нас отделяются человек восемь, они проносятся по песчаному гребню, вламываются во двор – куры кинулись врассыпную, собака надрывалась от лая. Врываются в большой дом – мы как раз добежали до места событий и видим это сверху, – потом выскакивают с зажженными факелами и бросают эти факелы на плетеную крышу. Занимается пламя.

– Вперед! – кричит Ульфрик и огромными прыжками несется по склону. Я медлю с минуту, потом бегу следом, за мной – еще кто-то из мальчиков.

В темном, полном дыма углу я наткнулся на раненого кельта. Низенький, темноволосый, с большой черной бородой, как у всех в этом графстве, он лежал навзничь и умирал, голова его была почти отсечена, сквозь перерубленные мышцы шеи виднелись белые кольца дыхательного горла. Его сородич пытался запихать свои кишки обратно в распоротый мечом живот. В дальнем конце зала белобородый старик в длинной куртке стоял, заслоняя собой старуху, молодую женщину и двух внучек примерно моего возраста. Сжимая в руках двуручный меч, он ревел, как зверь, от ярости и отчаяния.

Восемь дружинников окружают седобородого, с минуту смотрят на него прищурившись, а потом разом кидают в него топорики и бросаются вперед, наотмашь рубя мечами. Миг – и они разрубили его на куски, буквально искрошили. Схватив женщин, воины тащат их к дверям. Женщины бьются, визжат, кусаются, раздирают им лица ногтями, а сверху на них обрушиваются горящие куски дерева, летят полыхающие снопы камыша.

Во дворе мужчины содрали с женщин платье, повалили в куриный помет и золу и принялись насиловать, преимущественно сзади, точно сук. Одна девочка сумела вырваться. Черные волосы, личико как у эльфа. С проворством молодой гончей она помчалась к ограде. Отбросив щит, Ульфрик гонится за ней, настигает у самого плетня, бросает наземь и сам валится на нее. Я слышу крик и бегу к пролому в изгороди. Я вижу, как Ульфрик пытается оседлать свою пленницу. В одиночку ему не удается обуздать ее, одной рукой она вцепилась насильнику в волосы, другой царапает лицо, ногой заехала в пах. Но при Ульфрике его дубинка, тяжелая палица из хорошо выдержанного ясеня. Он со всей силы ударяет девочку прямо в лицо. Руки ее слабеют. Ульфрик высвобождается и бьет второй раз – в висок, а потом, одержимый воинским исступлением, своего рода похотью, опускается на колени и молотит свою жертву дубиной по лицу и по плечам, пока стоны не затихают и она не остается лежать неподвижно. Девочка мертва. Я видел, как она умирала. Ульфрик запрокинул голову, издал победный клич, а я подумал – он, должно быть, рад, что пришлось убить ее, ведь он еще слишком юн, чтобы сделать то, что мужчины обычно делают с женщинами, у него бы все равно ничего не вышло.

Заслоняя глаза от солнца, Уолт оглядел тропинку, по которой они поднялись. Примерно за милю до этого места, когда дорожка еще не свернула и поворот не скрылся за деревьями, ему померещилась вдали фигура, закутанная в темный плащ. Внезапно он почувствовал (хотя и не мог вспомнить, когда и где увидел ее в первый раз), что мрачная тень всегда была рядом, шла за ним по пятам с тех пор, как на его глазах, глазах двенадцатилетнего мальчика, его ровесницу забили насмерть, а он не посмел вступиться.

Квинт деликатно кашлянул.

– В Никомидии мне говорили, что по ту сторону водораздела есть источник, вода которого славится чистотой и свежестью. Надо бы добраться туда к ночи.

Уолт поборол себя.

– Да, конечно, – пробормотал он.

– Мы сильно отклонились от темы разговора, начатого этим утром, – заметил Квинт. Он забросил за спину мешок, надвинул поля шляпы и поднял с земли посох с привязанной флягой. – Ты хотел рассказать мне, как обучают дружинников и воинов.

– Да-да. Это две разные вещи. Что касается военной подготовки, тут все просто, – начал Уолт, шагая за своим товарищем – Тут главное длительная тренировка. Нас отвезли в местечко Тидворт-Кэмп к северу от Сарума, и там мы совершенствовались в силе и ловкости под присмотром Эрика.

Обучение проходило втайне, ибо король, заключив мир с Годвинсонами, выдвинул условие: сократить личную дружину и распустить ополчение. Любым войском должен командовать либо сам король, либо поставленные им люди. Отныне все подчинялись королю. Вот почему в первое время нас укрывали в глуши Уилтшира.

Чтобы мы стали крепче, Эрик заставлял нас много ходить и бегать, преодолевать пешком и бегом десятки миль, да не по ровной местности, а вверх и вниз по лысым холмам Уилтшира. На плечах мы несли поклажу, всегда примерно на фунт тяжелее посильного нам веса. Маршируя, мы орали по приказу Эрика всякую несуразицу, что-нибудь вроде: «Ненавидим мы норманнов, а норманны – нас, все норманны – обезьяны, гной течет из глаз» или «Скоты и пикты – трусы, дураки, мы разрубим их лопатой на куски».

Но Эрик старался воспитать нас не только сильными, но и проворными. Отведет, к примеру, в лесную долину, даст небольшую фору и спустит с цепи ирландских волкодавов. Если успеешь перебраться на другую сторону долины, он отзовет псов, промедлишь – залезай на дерево, но сначала покажи на спине или на заднице царапины от собачьих когтей, отметины от укуса. Эрик был мастак на подобные выдумки.

Кроме того, мы учились владеть оружием. В первую очередь держать щит и сдвигать щиты сплошной стеной. Потом мы тренировались с боевым топором – можно его метать, а можно им рубить, увеча врагов. И наконец, мы брались за меч и учились наносить удары сплеча и протыкать противника насквозь. Разумеется, нужно было правильно хранить и чинить доспехи.

– А метать копье или дрот?

– Нет, конечно, – презрительно прищурился Уолт. – Копье, как и круглый щит, в отличие от нашего, в форме листа, – это только для ополчения, крестьян, мужиков.

– А как насчет верховой езды?

– Мы устраивали скачки, развлекались соколиной охотой – знать любит подобные забавы, но к воинскому делу они не имеют отношения.

– Вы никогда не сражались в конном строю?

– Нет. Само собой, мы добирались верхом к месту очередной битвы, но в бой вступали пешими.

– Почему?

– Потому что боец должен крепко стоять на ногах и биться с противником, пока один из двоих не рухнет наземь. К тому же породистые скакуны дороги, а в сражении их могут убить. Я сам видел, как три боевых коня пали под Вильгельмом Бастардом в битве при Сенлаке. Я с трудом мог набрать денег на одного жеребца, а уж на трех...

– Однако...

– Если ты хочешь сказать, что они победили благодаря коннице, лучше помолчи!

Лицо Уолта побагровело от гнева, и Квинт благоразумно предпочел промолчать.

 

Глава восьмая

Ты говорил о различии между воином и дружинником.

– Воин без души – просто орудие. Вот прекраснейший меч – пусть у него золотая рукоять, отделанная гранатами и филигранным золотом, пусть ножны инкрустированы золотом и драгоценными камнями, пусть сверкает закаленный, отточенный клинок и вспыхивают молнии Тора, – это всего лишь товар, его можно продать и обменять. Он переходит из рук в руки, одинаково служит и добру, и злу. Таков воин, который выходит на рыночную площадь и торгует собой, сегодня дерется за одного господина, завтра – за его врага.

– Допустим. Но ведь наемники всякий раз дают клятву верности.

– Что ж, и клятву можно купить и продать, тем более теперь, когда люди поддаются злу и забывают пути отцов.

Шагов пятьдесят Квинт прошел, размышляя над этим, потом сказал:

– Мы же видели, что в гвардии греческого императора служат те, кто прежде сражался на стороне Гарольда. Может быть, и ты бы оказался среди них, если б твоя рука могла держать меч.

– Поосторожней, голландец или кто ты есть, с тобой я и левой рукой справлюсь!

«Господи, что-то ему сегодня и слова не скажи», – подумал Квинт.

– Вообще-то я фриз, той же саксонской породы, что и ты. Но мне не все понятно с этой вашей присягой, – примирительным тоном произнес он.

– Вот именно – тебе не понять.

– Ну так расскажи мне, объясни, в чем я ошибаюсь. Твой ученик смиренно ждет наставлений учителя.

Уолт быстро взглянул на Квинта – не смеется ли он, – но лицо его спутника выражало лишь чистый, неподдельный интерес.

– Клятва дружинника исходит из самого сердца, а сердце его с рождения готовят к этой клятве. Мальчик видит перед собой пример старших, слушает их рассказы, проводит пиршественные ночи в большом доме, прислуживает у стола, внимая песням о подвигах и деяниях предков, а потом подрастает и сам пьет мед за этим столом, поет и играет на арфе. В такие ночи мужчины дают торжественный зарок, налагают на себя обеты, похваляются будущими подвигами, и это не пустые слова, это нерушимое обязательство: воин говорит перед всеми, на что он готов пойти ради своего господина. Вновь и вновь дружинники повторяют, что будут служить эрлу или королю, не ожидая иной награды, кроме права и чести биться бок о бок с ним. Дружинники клянутся также в верности своим сотоварищам, клянутся стоять плечом к плечу, сдвинув щиты. Если человек прожил так двадцать лет, год за годом, смело можно верить его слову. Да, несомненно, ему можно доверять.

Уолт быстро зашагал вперед, размахивая искалеченной рукой, высоко вскинув голову, словно вновь шел в бой вслед за Гарольдом Годвинсоном. «Господи, – снова подумал Квинт, – он сегодня не только раздражителен, но и занудлив, воспринимает себя слишком всерьез». Но худшее ждало его впереди – Уолт вдруг запел. Хорошо поставленным голосом, не слишком высоким для мужчины и не слишком низким.

Вспомним, как мы хвалились в наших застольях медовых, похвалялись друг перед другом удалью в будущих битвах, – пускай же каждый покажет свою отвагу. Я расскажу вам о моих предках: дед мой был могучий правитель. Не упрекнуть меня никому из танов... Но мой конунг пал в битве, и нет тяжелее скорби – он был мой родич и мой господин... [33]

Внезапно Уолт рухнул к подножью вяза, обхватив его левой рукой, а правую, искалеченную, принялся кусать и грызть, как расшалившаяся кошка, которая, если ее раздразнить, порой кусает до крови. Квинт подбежал к другу, оторвал его руку от дерева, прижал Уолта к своей груди, сел рядом с ним и принялся баюкать его, точно младенца. Он тоже затянул песню, но совсем другую – ту, что пела ему в детстве мать, когда у него болели зубы, незатейливую песенку о том, как лисица пытается холодной зимней ночью поймать гуся. Нет, думал Квинт, напевая колыбельную и покачиваясь в такт, это не гонор и не бравада, это безумие. В Уолте бес сидит – не тот бес, которого священники изгоняют из одержимых, а глубоко притаившийся демон душевного расстройства. Пожалуй, и в этом случае можно прибегнуть к экзорцизму. Конечно, книга, свеча и колокольчик тут ни при чем. Нужно исследовать душу и потихоньку выдавить глубоко проникший яд.

Припадок миновал довольно быстро, последняя судорога сотрясла тело, челюсти разжались, выпустив обрубок руки. Лицо Уолта казалось теперь лицом спящего ребенка, словно грозовая туча пронеслась мимо и вновь засияло солнце. Он пролежал так с час и очнулся, точно после глубокого сна.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил Квинт.

– Превосходно.

Уолт поднялся, потряс головой, потянулся, соединив на затылке здоровую руку и культю, растопырив локти, будто крылья.

– Ну что ж, пошли, – предложил он.

Как ни странно, он, видимо, напрочь забыл о том, что с ним стряслось.

Они снова начали взбираться на холм. Солнце, хотя было еще далеко до заката, почти полностью скрылось за вершиной горы, но дневная жара по-прежнему давала себя знать. Дубовые рощи сменились зарослями ели и сосны, и воздух был напоен ароматом нагревшейся смолы. Когда скрылось солнце, вокруг начали порхать птички, а какая-то пичужка с красной грудью и длинным хвостом рассыпала громкую трель, пристроившись на ветке сосны.

Квинт со свойственным ему любопытством жаждал узнать, помнит ли его друг о событиях, непосредственно предшествовавших припадку (на ум ему пришло греческое слово «амнезия»).

– Ты рассказывал мне о трудах и содружестве воинов, – заговорил он, – о воспитании, вернее, глубинном учении... – Мысленно он продолжил словесную игру, отыскивая в известных ему языках наиболее точный термин. По-латыни «учить» – docere, поэтому учителей называют «докторами». Учение учению рознь, как сказал бы Уолт. Существует рутинная подготовка для практических надобностей, с ее помощью овладевают ремеслом, навыками чтения или письма, иностранными языками. Но как назвать то глубинное воздействие, которое определяет и строй души, и поступки, которые и делают человека таким, каков он есть? «Индоктринация»? Да, пожалуй... – Ты говорил о воспитании, превращающем воина в дружинника.

– В самом деле?

– Да. Но ведь у этого должна быть и другая сторона. Какова ответственность эрла перед вассалами?

– Естественно, у господина тоже есть определенные обязательства. Как же иначе? Ни один человек не станет отдавать другому все свои силы, не рассчитывая на вознаграждение. И нам доставались награды, причем существенные. Лорд зовется «дарителем колец» – золотых колец, разумеется. Кроме того, он заступается за своих людей в суде или в случае раздора, покровительствует их семьям. Когда дружинник состарится и не сможет больше сражаться, эрл наделит его землей. Взаимные обязательства сохраняются и тогда: вассал становится управляющим в имении лорда, его полномочным представителем при дворе или, живя в своей усадьбе, снаряжает ему новых воинов, которые в свой черед станут дружинниками, – Но главное, ты получаешь землю, не обычный надел воина, пять гайдов, а гораздо больше, может быть, сотни гайдов – все зависит от твоих заслуг. Это твое маленькое королевство, ты правишь им согласно общим законам, но оно – твое. Ты передашь его своим детям.

Как далеко это от веры и верности, о которых поется в песнях, в той же песне о битве при Мэлдоне, подумал Квинт. Непостижимо, как это уживается в человеческой душе. Такую душу раздирают противоречия, она раздваивается, устремляясь в разные стороны. Это похоже на болезнь. И вновь его ум (также, надо сказать, разносторонний) заметался в поисках слова, означающего разделение души. Греческое «шизофрения» понравилось ему больше прочих.

Он не стал скрывать свои мысли от Уолта.

– Как ты ухитряешься сочетать столь разные вещи? – откровенно спросил он. – Либо ты предан своему господину, потому что принес ему клятву, потому что считаешь свой выбор достойным и честным, либо ты принимаешь от своего господина золотые кольца и земли и служишь ему ради этих благ.

Уолт поглядел на Квинта как на слабоумного.

– Если б господин не одарял меня землей и золотом, как бы люди узнали, что я хорошо и верно служил ему? – удивился он.

– Значит, тебе дорога только слава, сопутствующая этим наградам, а не их реальная ценность?

На этот раз голос Квинта прозвучал так недоверчиво, так насмешливо, что Уолт молча отвернулся от него. Пусть думает что хочет. Таким, как он, все равно не втолкуешь.

Но для Квинта поиск ответа на вопрос был делом столь же насущным, как для Уолта – сохранение собственного достоинства, и потому Квинт не переставал обдумывать все услышанное. Уолт терзается виной, размышлял он, потому что уцелел в битве, в которой погиб король, и от этой вины душа его разрывается на части. Вместе с тем его не оставляют мечты о землях, которые должны были ему принадлежать, об усадьбе, собственных воинах, слугах, свободных и зависимых крестьянах, рабах, а главное – о жене и детях, кровных наследниках. Все эти вещи, безусловно, хороши и желанны сами по себе, но, помимо прочего, дороги мужчине как подтверждение его статуса равного среди равных. Без них саксу, англичанину не житье. Всего этого Уолт лишился, и на душе у него горькая обида, но к обиде примешивается чувство вины, которое только обостряется от того, что он держит в душе обиду на покойного Гарольда.

Что ж, сказал себе Квинт, постараюсь ему помочь, чем смогу.

 

Глава девятая

Они поднялись на такую высоту, где не было деревьев, где начинались пологие пастбища с жесткой травой и приземистыми, шарообразными кустами тимьяна и лаванды. Длинные валуны с изогнутыми спинами выставляли свои покрытые лишайником горбы над океаном зелени. Кое-где откосы поросли колючими асфоделями, белыми и черными, как на лугу в царстве теней. К вечеру путники добрались до водораздела и по ту сторону его нашли источник. Крошечные светящиеся пузырьки вскипали и лопались в прозрачной ледяной воде. На дне чаши вода казалась бледно-голубой.

Путники разложили костер, сварили кусок солонины с приправой из найденного Уолтом дикого чеснока, доели хлеб и выпили почти все вино. На землю опустилась тьма, путники расстелили мешок, но на этот раз Квинт предложил залезть внутрь – места хватало обоим. Ночь была холодной.

Квинт вскоре уже храпел, а Уолт лежал без сна, вновь возвращаясь к тому, что пришлось в этот день припомнить и рассказать товарищу. Вскоре ему послышался какой-то неясный звук – не то плач, не то пение. Должно быть, какая-то горная сова, подумал Уолт, однако странный голос не унимался. Уолт легонько толкнул Квинта в плечо, чтобы тот перевернулся и перестал храпеть.

Теперь Уолт отчетливо слышал вдали печальное пение-плач – оно доносилось с северного склона холма, по которому они недавно поднялись. Сначала Уолт испугался, не бесы ли это, а может быть, суккубы, демоны, принимающие женское обличие, чтобы соблазнять спящих мужчин. Он даже вспомнил ту кельтскую девочку, которую не спас от Ульфрика. Она ведь была язычница, некрещеная. Не ее ли беспокойный дух тревожит его по ночам? Но пение не приближалось ни на шаг и наконец стихло, растаяло внизу. Уолт уснул. Он очнулся задолго до рассвета и в предутреннем сером сумраке, в жемчужной дымке, опустившейся на вершину горы, вновь увидел странницу в плаще с капюшоном, которая мерещилась ему накануне. Теперь она стояла рядом, наклонясь над поклажей Квинта. Уолт с трудом перевел дыхание, но видение тут же растворилось в тумане. Сердце Уолта сильно забилось, он спрашивал себя, идти за ним или нет, и решил, что не стоит: призрак может заманить его на обрыв, а если это все же не дух, а человек, того гляди, затаится в засаде и нападет из-за спины. Уолт предпочел не вставать и не смыкать глаз.

Однако до рассвета было еще далеко, вина было выпито более чем достаточно, сказывалась усталость от долгого подъема и от случившегося накануне приступа; вскоре Уолт заснул. Он провалился в тяжелую, цепенящую дрему, какая одолевает человека в конце ночи, перед восходом солнца. Проснувшись, Уолт решил, что ему приснилось и пение, и призрачная гостья в плаще. Он не стал говорить об этом Квинту, когда они завтракали хлебом и виноградом, запивая нехитрую снедь ломившей зубы водой.

Первые же лучи солнца разогнали туман, хотя он еще стелился внизу, у реки. Теперь глазам путников открывалась новая, величественная картина: южный склон горы, неровный, обрывистый, тянулся гораздо дальше северного, переходя в розовато-лиловой дали в другие хребты. Над головой звенели жаворонки, темные стрижи мелькали вокруг, почти неразличимые глазом, падали к самой земле, ловя мошек над травой и камнями.

– Пошли, – воскликнул Квинт, – осталось шесть миль, не более, и все под горку. Придем в Никею задолго до заката, а по пути ты расскажешь мне, что произошло в Портленде и после Портленда – когда? Шестнадцать лет тому назад?

– Все это было до того, как нас отправили в Тидворт-Кэмп.

– Я так и понял.

Поразительное зрелище: сотня, а то и больше боевых судов стоит на якоре с подветренной стороны замка, построенного Альфредом и укрепленного Канутом, часть кораблей вытащили на берег к востоку от Чесила. Вокруг раскинуты шатры, вмещающие более двух тысяч дружинников и танов, обязанных предоставлять в распоряжение лорда одного всадника (как правило, это сам тан или его сын) со всем снаряжением: шлем, щит, кольчуга, две лошади под седлом и два вьючных животных. Верные соратники, рискуя навлечь на себя гнев короля, собрались из Девона, Дорсета и Гемпшира. Все понимали, что примерно в девяти милях, по ту сторону залива, где собираются чайки и крачки добывают в волнах мелкую рыбешку, там, на белых утесах Осмингтона и Дердль-Дора, стоят люди короля, а с ними, вероятно, и люди Роберта, графа Кентербери, и Сиварда, графа Нортумбрии, и наблюдают за ними, пытаясь оценить число приверженцев Годвина.

– Мы все собрались на пир в большом зале, построенном отдельно от дворца. Мы не вставали из-за столов три дня – не только веселья ради, но затем, чтобы за круговой чашей повторить и подтвердить старинные клятвы. А потом войско вновь взошло на корабли и отправилось обратно на восток по Соленту, заходя во все гавани, высаживаясь в Портчестере, Бошеме, Шорхеме, Нью-Хейвене и так далее вплоть до Певенси. На этот раз не было нужды маскироваться под пиратов. Некоторые утверждают, будто мы шли морем до Фолькстоуна, но я был там, и я говорю: Певенси. Это был настоящий триумф. Таны и горожане – все выходили навстречу, бежали в гавань, поднимались на городские стены, все обещали нам поддержку, если король откажется вернуть Годвину права и привилегии. Люди боялись – если Годвинсоны не возвратятся, король продаст страну ублюдку Вильгельму и его нормандцам.

Из Певенси мы двинулись пешком в Тон-Бридж-Уэллс, где такие же источники, как тот, из которого мы вчера пили. Сам Тон-Бридж – маленький городишко на дороге Медуэй, одной из трех дорог через большой лес Андредесвилд, который тянется на добрую сотню миль с востока на запад и миль на сорок с севера на юг. Дальше мы поднялись по холмам Норт-Даунс до пастбища, окруженного кольцом Семи дубов. Кельты – среди нас было немало кельтов, не только рабы, но ирландские, уэльские наемники, – призадумались, опечалились и стали толковать о своей старинной вере. Говорили, многие все еще живут словно дикие звери, эльфы или гоблины в том зеленом лесу, через который мы шли. Они выходят оттуда в определенные дни, например в день святого Иоанна Крестителя, совершать свои чудовищные обряды в кольце этих дубов.

Священники (из числа нормандцев) хотели срубить деревья, но местные таны запретили им: в народе верили, что это повлечет за собой чуму и скотский мор, а потому люди готовы были драться насмерть с дровосеками, лишь бы не допустить гибели древней святыни.

– Нормандские священники? Они чем-то отличаются от английских?

– Конечно, особенно монахи и настоятели больших соборов в Лондоне, Кентербери, Винчестере. Они такие придирчивые, дотошные – идет ли речь о десятине и других доходах, предоставленных им королем, или о церковной дисциплине и учении. Особенно они нетерпимы к старой вере и ее обычаям – не важно, англы принесли эти обычаи с собой или же их соблюдали еще древние кельты. А еще, эти священники не должны жениться и требуют подобного воздержания от всего духовенства, хотя, как мне говорили, в Писании ничего об этом не сказано. В общем, угрюмые люди, во все вмешиваются, всем командуют, все у них по правилам, все из-под палки. Даже милостыня и попечение о больных не от доброго сердца, а согласно уставу.

Квинт яростно закивал головой, подтверждая каждое слово Уолта, и его розоватый нос сделался пунцовым, однако весь его комментарий сводился к сердитому бормотанию: «Чертовы клюнийцы!» – что это значило, он объяснять не стал.

– И вот, – продолжал Уолт, – мы пришли кратчайшим путем из Певенси в Саутварк, стоящий на южном берегу Темзы напротив Лондона. Прошло всего девять-десять месяцев со дня нашего бесславного изгнания. Жители Лондона, то ли из искренней любви к Годвину, то ли из страха, приняли нашу сторону. На собрании Витана в новом здании Большого Совета в Вестминстере состоялась торжественная церемония: Годвин и его сыновья принесли присягу королю и поклялись, что невиновны в тех преступлениях, в которых их обвиняли. Король был вынужден принять эти клятвы и поверить им!

– Оттого, что войско, набранное Годвинсонами, оказалось больше королевского?

– Отчасти поэтому, – ответил Уолт, хмурясь, как он обычно хмурился, когда Квинт неправильно понимал самые простые вещи, – но главным образом потому, что когда такие знатные люди дают общую клятву, им полагается верить, разве что найдется столько же или больше знатных людей, которые присягнут, что первая клятва была ложной.

– А факты? – возмущенно переспросил Квинт. – Годвин шестнадцатью годами раньше ослепил старшего брата короля, а потом убил его; Свен похитил и изнасиловал настоятельницу монастыря и убил своего кузена Бьерна; да и прочие их делишки – эти факты ничего не стоят?

– Как же, иногда и они что-то значат. Но только в том случае, когда после клятвы переходят к разбору дела, то есть если найдется достаточно свидетелей, которые присягнут, что эти люди виновны.

– Итак, ваша общая клятва пустой звук, она показывает лишь силы, какими располагают истец или обвиняемый.

– Я не законник. – Уолта явно сердили нападки на древний обычай, английский обычай как-никак, – Могу сказать одно: эти клятвы, как со стороны обвинения, так и со стороны защиты, – главное в суде, и чем знатнее человек, тем весомее его клятва. Если присягу приносит лорд, владелец нескольких маноров, то чтобы опровергнуть его клятву, понадобится два десятка танов помельче. Это справедливо, на этом держится наше общество. Если слово одного человека приравнивать к слову другого, не станет никакого порядка.

– Пусть так. Другими словами, ваши судебные законы поддерживают и выражают могущество знатных людей.

– Разумеется. А на что иначе закон? Он блюдет права знатных людей, не допуская при этом войн, смут, убийств, разрушений.

Квинт резко остановился, ухватив Уолта за рукав. В его глазах сверкнул восторг – восторг интеллектуала, завзятого спорщика.

– Одной фразой, – воскликнул он, – одной только фразой ты опроверг целые груды томов, написанных исследователями закона и справедливости!

– Не я, – скромно возразил Уолт, – а мы, англичане.

«Что за нация прагматиков, до чего же они склонны к самообману!» – подумал Квинт. А может быть, таково истинное определение прагматизма – умение обманывать самого себя, не замечать ни идеалов, ни правил, ни обычаев, если они стоят на твоем пути? Уолт тем временем продолжал рассказ:

– Как бы то ни было, в тот раз никто не оспорил их присягу, и Годвин с сыновьями вернул себе титулы и земли. Нормандец Робер, епископ Кентербери, был изгнан из страны, и множество других нормандцев составили ему компанию. Место Робера занял англичанин Стиганд, епископ Винчестерский, женатый человек. Годвинсонам пришлось сделать только одну уступку: Свен обязался совершить покаянное паломничество в Святую Землю. Он умер в пути.

Квинт все еще покачивал головой, бормоча:

– Ну и народ, ну и фарисеи! Люди лорда навеки связывают себя присягой, которую их с рождения приучают считать нерушимой, хотя на самом деле они служат в надежде получить земельный надел. Совершают замысловатые обряды, взыскуя справедливости и торжества закона, а принимают во внимание лишь количество воинов, которыми располагает тот или иной лорд.

К счастью, Уолт понятия не имел, кто такие «фарисеи».

Они вышли на травянистый берег речушки, которая внезапно сворачивала, пробивая себе путь между скалами, и обрушивалась сверху в расположенные каскадом озерца.

Квинт сбросил с плеча мешок, сунул в него руку и вытащил заскорузлый обмылок из козьего жира и березовой золы.

– Прошлой ночью мы спали под одним одеялом, – сказал он, – и теперь, когда мы оказались вдали от зловонных городов, прямо-таки напрашивается вопрос, когда же ты в последний раз стирал свою одежду или мылся сам?

– Я н-не п-помню.

Заикание выдало его с головой: на самом деле Уолт прекрасно помнил. С тех пор миновало два года или даже три. Последний раз он менял одежду в Уолтхэм-Эбби на пути из Стэмфорда в Сенлак. Или нет. Ведь он уже не носит кожаную куртку, что была на нем в тот день. Словно во сне Уолту представилась вдова, на которую он батрачил там, в Нижних Землях: вдова отдала ему плащ и башмаки покойного мужа. Все это он носил до сих пор – хорошие, прочные вещи.

– Словом, давно. Давай-ка найдем подходящий пруд, постираем одежду, а пока она будет сохнуть, искупаемся сами.

Уолту эта затея пришлась не по душе. Мытье, стирка – не мужское это дело. Женщины, те непременно должны очиститься раз в месяц, иначе они и в церковь войти не имеют права, а мужчины могут мыться пореже, только перед каким-то важным событием. А кто постирает одежду – женщин ведь с ними нет?

Ниже по склону хребта виднелись озера побольше, однако к ним нужно было пробираться сквозь розовые стволы кизила, прибрежные ивы, ольху и тополя. Листья что-то шептали, потревоженные легким ветерком. Спускаясь к одному из озер, путники услышали впереди сильный всплеск. «Выдра», – подумал Уолт, но сквозь просвет в ветвях они увидели выходившую из воды женщину. Мелькнули масляного цвета бедро и попка, и женщина скрылась в зарослях на дальнем берегу.

– Господи! – воскликнул Квинт. – Что еще за дьявол?

– Дьявол и есть! – вскрикнул Уолт, став как вкопанный. – Он может принять любой образ, чтобы ввести нас в грех.

– Чушь! – буркнул Квинт. – Какая-нибудь пастушка...

– Где ты видишь овец?

– А может быть, пережиток античности, тень далекого прошлого.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Языческая наяда, дух, фея этой реки.

– Все они исчезли после Рождества Христова.

– Сомневаюсь. В этих местах первые христиане появились двести, а то и триста лет после рождения Господа нашего. Кто знает, может быть, мы первые, кто остановился у этого источника. И думаю, нам есть чему поучиться у народа, населившего нимфами леса и потоки, чтобы лесные и речные девы радовали путников своей красотой, своими плясками. В таких местах я живо ощущаю их присутствие.

Квинт умолк, глаза его подернула мечтательная дымка. Когда же он прервал молчание, то заговорил тем особым, торжественным голосом, каким говорят поэты, когда хотят поразить слушателей своими стихами:

– Тоскующие нимфы покидают потоки и ручьи, окаймленные бледными тополями. Они стенают, распустив по плечам кудри, перевитые цветами, безутешно плачут в сумрачной тени кустарников.

– Ты мог бы стихи сочинять.

– Наверное. Пошли, искупаемся.

– Ты уверен – здесь можно ли?

– Можно. Что бы нам ни пригрезилось, вреда этот призрак не причинит.

Они продрались сквозь заросли кизила и ступили на поросшие влажным мхом валуны у самой кромки озера. Квинт, нисколько не смущаясь, стянул с себя одежку (только шляпу оставил на голове) и погрузил все детали своего наряда в бурлившую воду, потом вытащил их, хорошенько намылил, скатал и принялся бить получившимся жгутом по скале. Все это он проделывал, сидя на корточках, точь-в-точь как женщины, подумалось Уолту, собравшиеся возле реки или большого колодца.

Обнаженное тело Квинта оказалось худым, жилистым, но мускулистым. Алая сыпь покрывала его плечи, на спине виднелись шрамы, оставленные поджившими чирьями, а кое-где из шишек еще сочилась бесцветная жидкость. Увидев эти чирьи, тощие, слегка обвисшие ягодицы, ноги, поросшие редким рыжеватым пушком, белые кривые стопы, Уолт почувствовал прилив внезапной, непрошеной и ему самому не понятной нежности. Квинт взглянул на него через плечо.

– Давай. Следуй моему примеру.

– Это что, обязательно?

– Да – если хочешь и дальше идти со мной.

– Ладно. Но у меня там всякие булавки, пряжки, я не могу расстегнуть их одной рукой. К тому же я вряд ли так ловко справлюсь с бельем, как ты.

– Я помогу.

Прополоскав одежду, они разложили ее на низких кустах («восковником», припомнил Уолт, называется этот кустарник в Уэссексе, его листья кладут в эль, чтобы придать напитку остроту и аромат), потом залезли в воду и приступили к мытью. Тут уж они не помогали друг другу, только Квинту несколько раз пришлось подбирать мыло, когда Уолт выпускал из руки скользкий брусок. Тело Уолта было почти сплошь разукрашено татуировкой. Англичане, во всяком случае – мужчины, так и не забыли варварского обычая, унаследованного от германских предков.

Квинт снял наконец шляпу, и они принялись нырять и плескаться, точно малые ребята, дорвавшиеся до воды. Озеро было холодным. Уолт, которому приходилось грести одной рукой, первым выбился из сил, поскользнулся на поросшем водорослями камне, сел и не мог подняться, пока Квинт не подтолкнул его, просунув ладонь ему под ягодицу.

Это случайное, но чересчур интимное прикосновение заставило Квинта отвернуться, и Уолт впервые получил возможность посмотреть на его макушку сверху. Длинные, редкие волосы прилипли к голове, и Уолт заметил то, чего раньше никогда не видел (Квинт снимал шляпу только перед сном): посреди макушки виднелся круг – неестественно правильный круг совсем коротких волос, не длиннее ослиной шерстки. Вся эта затея с купанием и стиркой казалась Уолту достаточно унизительной, прикосновение руки Квинта к его ягодицам смутило англичанина не меньше, чем самого Квинта, так что теперь он обрадовался возможности сквитаться.

– Ах ты, негодяй! – воскликнул он. – Ты же священник, священник-расстрига, трепаный монах!

– Да, – ответил Квинт, обернувшись к Уолту и прищурившись. Солнце било в глаза. – Я был монахом. Вот насчет трепаного ты зря: я тебе уже говорил, это не по моей части.

Уолт покраснел.

– Я не имел в виду... наши ребята в Англии все время так говорят.

Квинт воспользовался минутным преимуществом и продолжил контратаку, стараясь отвлечь внимание Уолта от своей тонзуры и всего, что с ней связано.

– А твоя татуировка? Весь разрисован, и руки, и ноги, и грудь. По-твоему, культурные люди ходят в таком виде?

Вынырнув из воды, Квинт ткнул пальцем в Уолта, не дотрагиваясь, однако, до его тела.

– Тут дракон, там орел, свиток с надписью «Гарольд правит, все хорошо», кинжал, еще один кинжал, с крылышками, а внизу что-то не разберу – это руны, да? Что тут написано?

– «Храбрый побеждает». Мне ее сделали в Херефорде.

– А тут – «У. Л. Э.». Это как понимать?

– «Уолт любит Эрику».

– Забавно. Кто такая Эрика?

– Не твое дело. Квинт, какого черта ты сделался трепаным монахом и ударился в бега?

Квинт наклонился, пощупал разложенную на берегу одежду, по-прежнему уклоняясь от ответа.

– Не высохла еще, – пожаловался он. – Давай пока поедим, а когда высохнет, пойдем дальше.

Он вытащил из мешка какую-то рухлядь, порылся, разыскивая что-то, и принялся браниться на греческом, латыни и прочих известных ему языках. Уолт понял только, что пропали остатки еды и золотая монета, а то и две. Квинт давно не пересчитывал деньги и не помнил в точности, сколько их должно было быть.

 

Глава десятая

– Лиса? – предположил Уолт. Им пришлось идти натощак, и Квинт явно злился. – А может, бобр? Видал я наглых бобров на реке Стаур, возле Иверна, откуда я родом.

– Нет, это она. Бесстыжая бабенка.

– А как же нимфа, тоскующая в чаще?

Квинт остановился, вынудив и Уолта замедлить шаг, обернулся и погрозил ему пальцем.

– Уолт! – произнес он, сощурив голубые глаза и насупившись. – Ты мне нравишься, но иногда тебе лучше помолчать!

Уолт только плечами пожал. Они пошли дальше и с милю отшагали в молчании. Идти приходилось то вверх, то вниз, через леса и возделанные поля. Там и сям овцы и козы щипали невысокую пожухлую траву, тянулись к нижним веткам деревьев. Если скот приближался к пшеничному полю, присматривавшие за стадом мальчишки принимались орать и швыряться камнями. Наконец путники добрались до невысокого холма с пологим склоном и увидели примерно в двух милях впереди трущобы предместья, дальше – крепостные стены из кирпича, а над ними – едва различимые на таком расстоянии высокие крыши и купола.

– Никея, – возвестил Квинт. – Колыбель современного христианства. Здесь эта вера утвердилась семьсот лет назад.

– Родина Господа нашего Христа, а стало быть, и нашей веры – Вифлеем. – Уолт постарался сказать это не слишком резко, чтобы вновь не обидеть Квинта.

– Изложи мне обстоятельства, сопутствовавшие зачатию и рождению Господа нашего, как ты их разумеешь. – Теперь уже в голосе Квинта отчетливо слышалась ирония.

– Это всякий знает, – ответил Уолт твердо. – Меня наставляла в вере мать, а она была хорошая женщина, мудрая и благочестивая, а еще приезжал священник из Шефтсбери, он учил нас и готовил к причастию.

– Ну, выкладывай.

– Святой Дух явился Деве Марии в образе голубя, она зачала и родила Сына, который и есть Иисус, Господь наш и Спаситель. Ведь так?

– А кто послал голубя? От кого он, так сказать, исходил?

– От Бога-Отца.

– А какой Он?

– Я видел много икон. Он восседает на троне на небесах, у Него белая борода. – Уолт попытался припомнить еще что-нибудь. – А в храме Премудрости Он был без бороды.

Тропинка, по которой они шли, слилась с проезжей дорогой из Никомидии и Константинополя в Никею. Уолт и Квинт оказались среди оживленного движения: мимо них проходили верблюжьи караваны, отары овец, которых гнали в город, чтобы наутро продать на рынке, громыхали телеги, груженные фруктами и овощами, проскакал отряд легковооруженных всадников, тяжелые доспехи везли следовавшие за ними мулы. Прикрыв глаза, не обращая внимания на шум и суету, Квинт забубнил на монашеский лад:

Почтим единого Бога в Троице и Троицу в Единстве, Не смешивая лиц и не разделяя сущности. Ибо иное лицо у Отца, иное у Сына, иное у Духа Святого. Не сотворен Отец, не сотворен Сын, не сотворен и Дух Святой. Непостижим Отец, непостижим Сын, непостижим и Дух Святой, Вечен Отец, вечен Сын, вечен и Дух Святой, Впрочем, не трое вечных, но один вечный, Равно как не трое непостижных, не трое несотворенных, но один непостижный, один несотворенный...

Не вытерпев, Уолт перебил его.

– Что за чушь? – вскричал он.

– То-то и оно. Не слишком похоже на Бога-Отца в небесах, Духа в виде голубином и Младенца в яслях. Трудно даже представить себе три более несходные, отнюдь не «нераздельные» сущности.

– Так что ты сейчас говорил?

Квинт повел рукой, указывая на крепостные стены – до них было уже не более мили.

– Здесь, – объявил он, – в лето Господне триста двадцать пятое новообращенный император Константин созвал на совет всех епископов и учителей Церкви.

– Зачем?

– Прежде всего ты должен понять, что для Константина принятие христианства было политическим актом. Свыше половины его подданных сделалось к тому времени христианами, и это были самые достойные люди – труженики, законопослушные граждане, включая и значительную часть армии. Но оставалась загвоздка: хотя христианская вера объединяла столь многих людей, сама Церковь была разделена. Константин мечтал о мире и спокойствии, о согласии всех христиан. И вот он собрал ученых мужей и велел им сесть, и подумать, и не прекращать трудов, пока не придут к единому мнению. Ох, как же хочется есть и пить!

Они подошли к северным воротам, прокладывая себе путь вдоль ряда постоялых дворов и забегаловок, где люди на скорую руку перекусывали мелко порубленным, обжаренным на шампуре мясом, которое заворачивали в тонкий слой теста и густо поливали соусом из анчоусов. Иные предпочитали плоские круглые лепешки, запекавшиеся с начинкой из лука, чеснока, маслин и опять-таки с соусом из анчоусов. Их подавали, нарезав треугольниками. Квинт купил по две лепешки каждого вида и доверху наполнил кожаную флягу красным вином. В кошельке, висевшем у него на поясе, не хватило медяков, и Квинту пришлось пошарить в поклаже, чтобы расплатиться.

– Сука! – пробормотал он. – Уверен, она прихватила не только наш завтрак, но и пару золотых монет.

Наконец он откопал червонец, и продавец протянул ему лепешки с мясом и пригоршню медяков.

У ворот собралась небольшая толпа, радостно глазевшая на бродячих артистов: один из них глотал огонь и вновь изрыгал пламя, второй бренчал на расстроенной лютне и в такт дребезжащим аккордам пел надтреснутым голосом грустную песенку о том, что все ответы уносятся ветром. Квинту ни то, ни другое зрелище не приглянулось. Чуть в стороне от дороги в тени городской стены был оборудован небольшой гимнастический зал под открытым небом, где юноши состязались в борьбе, сражались на деревянных мечах, метали копья, поднимали тяжести. Путники устроились на невысоком травянистом холме, откуда они могли наблюдать за упражнениями юнцов.

Набив рот хлебом и мясом, отирая соленый коричневый соус, Квинт продолжал ученый доклад о Никейском соборе.

– Труднее всего было примирить ариан – их возглавлял некий Арий – и сторонников Афанасия, весьма смышленого молодого человека. Это он составил «Символ Веры», который я только что процитировал. Наиболее ожесточенные споры вызывал Сын Божий. Дай-ка сюда вино.

Квинт привычным жестом поднял флягу и, легонько надавив, направил себе в рот винную струю, ловя ее на лету языком, как собака лакает струю воды или молока.

– Уф, полегчало. Арий утверждал, что Сын Божий потому и зовется Сыном, что Он создан Отцом, то есть некогда Отец существовал, а Сына еще не было. Афанасий возражал: Отец – Бог, и Сын – тоже Бог, и оба нетварны. Константину вообще-то ближе было суждение Ария (он во всем любил порядок), однако он согласился с решением Собора и поддержал Афанасия.

– Но какое отношение это имеет к главному?

– А главное – у нас что?

– Рождество Господне, Распятие, Воскресение, искупление грешников.

– Да никакого. Зато единая Церковь стала союзницей единого государства, и всевластное государство получило возможность вмешиваться в нашу жизнь в любой момент и по любому поводу. Пошли, надо найти гостиницу.

– А денег хватит?

Квинт приостановился.

– Может, и нет. Что ж, добудем где-нибудь. Одно дело – ночевать в лесу, другое – на улице. Там нас ограбили, а здесь, поди, и глотку перережут. – Квинт вытер руки о большой лист каштана, который служил ему салфеткой, смял лист и отбросил в сторону. – Дай-ка еще вина. Нужно избавиться от скованности.

– Что-что?

– Разгуляться, распоясаться и вволю повалять дурака.

Они вернулись к широким северным воротам и пробились сквозь толпу. Зрителей теперь развлекал только один актер, высокий, худощавый, с черными волосами, с аккуратной бородкой, не скрывавшей глубоких морщин, которые сбегали от высоких скул к уголкам рта и придавали его лицу безутешно-меланхолическое выражение. В глазах застыли боль и усталость. Уолту показалось, что этого человека он уже видел, вот только не мог вспомнить – где. Может быть, встретился с ним случайно, когда скитался по Европе, но воспоминания об этом времени сделались расплывчатыми, похожими на сон.

Этот человек был фокусником. Старуха в переднем ряду зрителей держала в руках корзинку с фруктами, поверх которых лежало три яйца. Фокусник взял одно и тут же показал толпе пустую руку, а другой рукой выхватил яйцо откуда-то из воздуха, выпустил его – хрупкий белый шарик упал к ногам старухи и раскололся. Старуха завопила, но фокусник указал ей на корзину. Она глянула – там было уже четыре яйца вместо прежних трех.

Тем временем Квинт остановился в нескольких шагах от зрителей, передал Уолту заплечный мешок, посох и шляпу, сделал стойку и прошелся на руках.

Фокусник в ответ разрезал бечевку на три части, сунул их себе в рот и тут же вытянул обратно целую веревку. Уолт припомнил слова о Троице в Единстве и Единстве Троицы. Если подобное чудо под силу шуту, потешающему прохожих у городских ворот, тем более оно подвластно Богу.

Странное дело: такое же сопоставление пришло на ум кому-то еще в толпе. Послышались вопли: это-де кощунство. А впрочем, ничего удивительного: этот город семьсот лет славился своей дотошностью в богословских вопросах. Обвинение выкрикнул тощий, злобного вида косоглазый человечек, народу он был хорошо известен: в толпе заулюлюкали, окликая его по имени. Человечек выругался и затрусил прочь.

Квинт сделал кувырок назад, прошелся колесом, подпрыгнул, выполнил два полных оборота в воздухе и, попытавшись сделать шпагат, шлепнулся на землю. Он явно ушибся, даже был оглушен падением. Кроме Уолта, на эти акробатические номера никто не обращал внимания, за исключением только что подошедшей женщины. Бросившись на помощь другу, Уолт едва не столкнулся с ней. Выше среднего роста, волосы – рыжие от природы или крашенные хной – уложены в высокую прическу, скрепленную золотой заколкой, и накрыты шелковым платком изумрудно-зеленого цвета. На шее золотое ожерелье, поверх белого шелкового платья со складками накинут ярко-синий плащ, на ногах красовались золотистые туфельки. С виду знатная дама; странно, что она явилась сюда без свиты. Помогая Квинту подняться и справляясь, не расшибся ли он, Уолт почувствовал, как женщина исподтишка рассматривает их обоих, и отчего-то ему сделалось не по себе.

А печальный фокусник тем временем продолжал развлекать толпу, предупредив зрителей, что их ожидает еще одно, последнее увеселение, после чего он намерен обойти их с сумой, и ежели им понравилось представление, – а он от всей души надеется, что понравилось, – они будут так добры бросить в мешок монетку, чтобы нынче вечером у него была еда и кров. Услышав эти слова, толпа тут же рассеялась. Актер погнался за неблагодарными, схватил какого-то старика за рукав, заорал, окликая своих зрителей, да так громко, что все невольно обернулись. Запустив руку за шиворот просторной блузы, фокусник что-то нащупал на спине старика, потянул и извлек... голубя, красивого белого голубя. Подбросив птаху в воздух, он отпустил ее на волю.

– Смотрите, – воскликнул фокусник, – вот вам голубь, исходящий от отца. Ведь ты же отец, да?

– Даже дедушка, – гордо отвечал старик.

Легко и плавно кружась, голубь устремился ввысь, и вот он уже парит над городскими стенами, и все взгляды обращены ему вослед, а тем временем в толпе шустрит мальчишка, срезая у зевак кошельки. Голубь уже почти скрылся из виду.

И вдруг голубь стремглав ринулся вниз, он не летел, а падал, порой приостанавливаясь в своем падении, словно его подшибли стрелой, и то кружился беспомощно, то как будто оправлялся, а потом вновь летел вниз, и наконец...

Тут все заметили девушку, сидевшую на низком пригорке под гибкой пальмой. Черноволосая, красивая, одетая в синее платье с капюшоном, целомудренно укрывавшим голову. Голубь спустился к ее ногам, вспорхнул на колени и принялся ворковать – «гули-гули» – а девушка ласкала его, гладила по головке, все теснее прижимая к себе, словно хотела укрыть в своем лоне.

Кое-кто из зрителей захлопал, некоторые даже кинули монетки в мешок фокусника, но большинство сообразило, что дело нечисто, и бросилось врассыпную. Величественная дама с рыжими волосами, одетая в синий плащ, ушла одной из последних.

Те, кто поспешил уйти, оказались правы: послышался стук копыт, взвилась пыль, в разбегавшуюся толпу врезались четыре закованных в броню всадника. Двое спешились, швырнули поводья товарищам и схватили фокусника. Квинт с яростным воплем прыгнул стражнику на спину, обхватил его за шею, пытаясь повалить, но тут один из воинов развернул коня и взмахнул мечом над головой Квинта. Уолт, метнувшись вперед, успел закрыть друга своим телом, и удар – к счастью, не лезвием, плашмя – пришелся ему по лицу. Он почувствовал боль, услышал грохот страшнее раскатов грома, увидел перед собой яркий – ярче солнца – свет и упал. Тьма окутала его мягким покровом.

Уолт пришел в себя, когда на лицо ему полилась холодная вода из фляги Квинта, но не узнал склонившегося над ним человека. С трудом сосредоточив взгляд, он начал различать черные сросшиеся брови, дерзкий носик и тревожную улыбку. Та самая девушка в синем. Голова его покоилась на коленях мальчика, который вытаскивал или срезал кошельки у зазевавшихся зрителей.

– Что произошло? – спросил Уолт. Голова шла кругом, во рту пересохло, щека и ухо страшно болели от удара, но все это мелочи по сравнению с тем, что выпадало на его долю в прошлом.

– Отец наш... («Который на небесах», – бездумным эхом отозвалось в голове Уолта). Наш отец в тюрьме, и твой друг тоже.

Это сказал мальчик.

– Я шел за ними, – добавил он. – Тюрьма рядом, сразу за воротами.

– Что теперь будет?

– Утром их будут судить. В лучшем случае за нарушение общественного спокойствия, за нападение на стражника и так далее, но, боюсь, всплывет обвинение в кощунстве.

– Папочка такой глупый! – воскликнула сестра, и голос ее задрожал от слез. – Ему кажется, он придумывает очень ловкие штучки, а на самом деле он каждый раз попадает в беду.

Уолт поднялся, опираясь рукой на плечи мальчика, девушка тоже подала ему руку, и они повели его прочь от ворот, на широкую дорогу, где толпились торговцы, предлагавшие готовую пищу, и стояли лотки с хлебом и фруктами. В сумерках тени удлинились, возле некоторых прилавков зажглись факелы или масляные лампы. Торговля шла бойко, там, где готовили мясо, вился, поднимаясь к небу, ароматный дымок.

– Куда мы идем? – спросил Уолт по-английски, стараясь отчетливо выговаривать каждое слово.

– В гостиницу, где мы остановились. Неплохая гостиница. Можешь лечь сегодня на папиной кровати.

Дети объяснялись на смеси английского и нормандского наречий, вставляя обиходные латинские и греческие слова, когда других не хватало. Несмотря на звон в распухшем ухе и гомон большой улицы, Уолт понимал почти все. Девушку звали Аделиза, мальчика – Ален. На глаз Уолт дал бы ей четырнадцать, ему – двенадцать лет.

Гостиница размещалась в двухэтажном кирпичном здании, оштукатуренном и побеленном, с высокими воротами, в которые можно въехать верхом. За воротами тянулся просторный двор, пятьдесят шагов в длину и столько же в ширину, с колодцем посередине. Большую часть нижнего этажа занимала конюшня, тут же помещался и трактир, тесно уставленный столами и скамьями. Там уже собралось множество мужчин и несколько женщин – потаскушки и танцовщицы. Они пили, пели, перекрикивались хриплыми голосами.

Ален пошел взглянуть на лошадь и мула и убедиться, что их напоили и накормили, а Аделиза повела Уолта по лестнице наверх, на небольшую деревянную веранду, скорее даже балкон, крытый красной черепицей. Открыв узкую дверь, они оказались в комнате, где дети жили вместе с отцом.

Тесная комнатка с единственной деревянной кроватью, на кровати – набитый соломой матрас да изношенное одеяло. Еще два матраса лежало на полу. Свет проникал через маленькое окошко. На день его закрывали от жары, но, едва войдя, Аделиза распахнула ставни.

У стены стояло пять больших седельных сумок, на полу валялась кое-какая одежда и обувь. Аделиза уложила Уолта на кровать.

– Скоро вернусь, – пообещала она, погладив прохладной белой рукой его лоб.

– Куда ты идешь?

– Принесу воды и повязку на твою рану.

– Простая царапина.

– Тебе не видно. Самая настоящая рана, глупенький. – Она легонько коснулась его плеча и ушла.

Уолт осторожно ощупал скулу и вздрогнул от боли, дотронувшись до уха. На щеке запеклась густая, еще влажная корка крови. Задние зубы плохо держались в деснах после такого удара, по меньшей мере четыре из них начали шататься. Уолт спустил ноги с кровати, намереваясь встать и поискать зеркало или что-то подобное ему, но тут накатила дурнота, пришлось упереться рукой в стену и наклониться вперед, чтобы голова свесилась вниз. И тут взгляд его упал на один предмет, стоявший у стены и скрытый дорожной сумкой – вот почему он не заметил его прежде. Теперь в глаза ему бросился блеск перламутра и полированного сандала, выложенного золотом. Лучи света скользили вверх и вниз по двенадцати вырезанным из кишок струнам. Уолт отодвинул сумку и посмотрел повнимательней.

Перед ним стояла арфа, самая большая, какую он видел в жизни. Уолт тотчас же узнал ее. Корпус, хранитель звука, был не менее двух футов в длину, внизу расширялся до девяти дюймов в поперечнике, и глубина тоже составляла девять дюймов. Словно маленький кораблик, арфу выстроили из планок твердого, выдержанного дерева, которые крепились к невидимой снаружи раме с помощью медных гвоздиков. Вся поверхность была инкрустирована перламутром и сусальным золотом. Шейка из темного дерева, отполированного до блеска (и, видимо, настолько твердого, что его нельзя было выложить перламутром, хотя и удалось проделать отверстия для колков, на которых крепились струны), поднималась вверх почти на два фута.

Так вот кто этот фокусник, из-за которого Квинт заключен в темницу, а сам Уолт едва не остался без головы. Когда он впервые увидел этого человека – три, четыре года назад? И где – в большом зале Руана? Нет, в Байё. Он играл на арфе и пел на пиру для Вильгельма, герцога Нормандского, и Гарольда, графа Уэссекса. Что же он пел? Ах да, «Песнь о Роланде».

Но как же так? В субботу четырнадцатого октября 1066 года тот человек одним из первых пал под ударами боевых топориков. Уолт собственными глазами видел, как он рухнул на землю. Тайлефер, «Острое железо», менестрель, маг, шут, жонглер герцога Вильгельма, известный всему западному миру как величайший затейник своей эпохи. И спустя два года он зарабатывает себе на хлеб, кривляясь на площади малоазиатского города?

Голова Уолта кружилась. Он опустился на постель, потер глаза, пытаясь вызвать другой образ – не певца и воина, павшего с окровавленным лицом на холме битвы, а того, кто пел и играл на арфе в большой пиршественной зале за год до рокового сражения. Он тоже был темноволос, крепко сбит, но, как помнилось Уолту, осанка у него была горделивей и лицо не столь печальное, без нынешних глубоких морщин. Уолт слегка покачал головой – сильно не мог, слишком больно. Арфа та самая, сомнений нет. Двух таких не найти во всем христианском мире.

А что они делали в Байё, Гарольд и восемь его ближних слуг, восемь телохранителей, последний, надежнейший оплот эрла? Уолт снова покачал головой. Была на то причина, была, то ли приказ короля, то ли какое-то обстоятельство, касавшееся самого Гарольда. Теперь уже не вспомнить, как это получилось.

Он уснул, очнулся ненадолго, когда вернулись Аделиза и Ален. Мальчик приподнял ему голову, девушка смазала лицо елеем и медом, потом обмыла водой и напоила Уолта разбавленным вином.

По приказу короля? Какого короля? Ну, конечно же, Эдуарда Исповедника. Это он послал их в Нормандию, сообразил Уолт, вновь проваливаясь в сон.

 

Часть II Исповедник

 

Глава одиннадцатая

Вначале 1065 года Эдуард Исповедник понял, что недуг, терзавший его долгие месяцы, неизлечим. Он быстро уставал, часто ходил по малой нужде, а если пытался удержаться, мочился в штаны, и от мочи пахло медом. Зрение помутилось, стопы немели. Король постоянно чесался, его мучила свирепая, неутолимая жажда. Все эти симптомы усиливались, когда он пил медовуху или лакомился медом. Фрукты не шли ему впрок и овощи также – ни пастернак, который он любил, ни даже капустные кочерыжки. Король вызвал своих врачей. Они легко распознали болезнь, назвали ее греческими словами «диабетес меллитус», что значит «медовая моча», велели избегать сладкой пищи и, поскольку дело зашло уже далеко, дали пациенту не более шести месяцев жизни.

Это известие застигло Эдуарда в Вестминстере, в большом Доме Совета, построенном по его приказу между берегом реки и новым монастырским собором, который король начал возводить четырнадцать лет тому назад. Эдуард частенько наведывался в Вестминстер посмотреть, как подвигается работа, и отдать очередные распоряжения. Собор был его гордостью, он должен был затмить все церкви Нормандии и Лотарингии, вознестись во славу Господа, как памятник благочестию клюнийских отцов и праведности самого Эдуарда.

Высокий худой человек лет шестидесяти, уже совсем седой и сутулый, показался на пороге верхней залы Дома Совета, где собрались его врачи, спустился по ступенькам, опираясь на мальчика-слугу, позвал двух молодых телохранителей и клирика, прошел через большой зал, кивая кланявшимся писцам, монахам, маркитантам и поварам, и вышел сквозь массивные двери на воздух, свежий мартовский воздух, насыщенный ароматом нарциссов – вся королевская челядь, сновавшая взад-вперед, не смогла вытоптать эти цветы.

Король набросил на плечи плащ, хотя в этом не было особой нужды. В его благословенное царствование вот уже двенадцать лет стояла хорошая погода, зимы были мягкие и влажные, лета – солнечные и теплые, но не слишком жаркие. Простой народ объяснял благоденствие святостью короля, и Эдуард не оспаривал это мнение. В конце концов, он и впрямь хорошо служил своему народу, даже если метеорологические явления не были его заслугой.

Он уладил раздоры между самовластными, воинственными эрлами и заключил мир со своими вельможами, предпочитая идти на уступки, нежели ввергнуть страну в хаос гражданской войны. За все время правления Эдуарда викинги лишь однажды потревожили берега Англии, да и в тот раз королевский флот отогнал пиратов прежде, чем они успели нанести большой ущерб. Гарольду Годвинсону, правителю Уэссекса (когда-то Эдуард презирал его, считая неотесанным деревенщиной, но со временем стал уважать), он приказал покорить Уэльс. Шотландцы больше не смели проникать к югу от Великой Стены.

Но еще важнее: король поощрял всяческие нововведения в сельском хозяйстве, с помощью которых земля могла прокормить растущее население; он назначал честных судей и способствовал принятию справедливых законов, хотя приходилось мириться с неприкосновенностью старинных, конечно же варварских, но таких привычных англичанину институтов, как большие и малые советы. Король понимал, что эти собрания, как бы они ни были скучны, поддерживают в обособленных, враждующих кланах, в людях, гордящихся своим правом самостоятельно определять свою жизнь и полностью отвечать за свои поступки и поступки своих родичей и подопечных, иллюзию свободы. Как будто человек бывает свободен!

Обо всем этом король размышлял с удовлетворением, но не без примеси печали, естественной для человека, которому только что сообщили, что время его земной жизни хоть и не совсем истекло, но исчислено и близится к концу. В задумчивости он прошел мимо конюшен, мимо Длинных хижин, построенных для королевских телохранителей, мимо домов, отведенных женщинам. В самом большом из этих домов бездетная королева Эдит сейчас либо прядет шерсть, либо совокупляется с очередным наложником.

Широкие ворота отворились словно сами собой – как ворота всегда отворяются для королей.

Эдуард помедлил на пороге под высокой притолокой и выглянул наружу. Примерно в ста ярдах слева над поселком, где в сколоченных на скорую руку лачугах жили занятые на строительстве собора рабочие, а в домах получше – каменщики, архитекторы, мастера, возвышалась уже почти завершенная восточная сторона будущей монастырской церкви. Контуры здания едва проступали под лесами, по которым вверх и вниз торопливо, точно муравьи, собирающие с розового куста тлей, пробегали строители, а другие тем временем поднимали лебедкой обтесанные каменные блоки на высоту в семьдесят футов и более. Сколько лет король с волнением и восторгом наблюдал за строительством собора, но теперь он испытывал страх: он знал, что скоро, совсем скоро, останки его упокоятся у стены восточного придела.

Быть может, в будущем эта часть аббатства превратится в часовню святого Эдуарда Исповедника. Однако сейчас эта мысль не показалась Эдуарду достаточным утешением. Ведь его-то самого тогда здесь не будет. Спотыкаясь о кочки и ухабы, но упорно отказываясь от помощи слуг, король направился к реке.

Весь берег, кроме лодочного причала и топей, где скот спускался к воде, зарос ивами и ольхой. Сережки ольхи уже рассыпали по ветру желтоватую пыльцу, пушистые почки ив сверкали в лучах солнца, точно жемчужины.

Река неслась мутным коричневым потоком, но скоро, в час отлива, она отхлынет от берегов, проступят илистые грязноватые отмели. Сорочаи, чернозобики и кроншнепы уже кружили с мяуканьем над водой, рассчитывая поживиться креветками и речными червями. Вид текущей воды возымел обычное действие на короля: он задрал рубаху, приспустил гульфик и помочился в реку.

Двадцать три года он царствовал, двадцать три года одна пора сменялась другой. Благословенная весна с зеленеющими полями, чуть позже – цветущий боярышник, жаворонки, ласточки, запах сена, жатва, потом плодоносная осень и звук охотничьих рожков. Как он любил гнаться через лес за благородным оленем, когда приходится пригибать голову, проносясь под ветвями берез с листьями червонного золота, под ветвями дубов, чье золото более темного, глухого оттенка! И так вплоть до Рождества... но тут дрожь пробрала короля. Времена года идут своим чередом, а за поворотом поджидает старуха с косой.

Нет, так нельзя. Известие о скорой кончине имеет и хорошую сторону (он вправе рассчитывать на райское блаженство, не зря же его считают святым), и дурную (он думал о том пороке, от которого избавился много лет назад, преодолев смущение, покаялся в нем и был прощен), но главное – эта весть налагает на короля определенные обязательства. Кого следует в первую очередь посвятить в эту тайну? Поверх пенящегося темного потока Эдуард бросил взгляд в сторону Ламбета. Над дворцом архиепископа подымался из труб веселый дымок. Нет уж, Стиганд, архиепископ Винчестерский и Кентерберийский, нарушитель церковной дисциплины, занимающий сразу две епископские кафедры, к тому же вопреки каноническим правилам женатый, отлученный Папой от Церкви, а главное, коренной англичанин, ставленник Годвинсонов, узнает о предстоящих событиях последним.

Повернувшись лицом к северу, Эдуард разглядел за поворотом реки дорогу, которую называли Стрэнд, тот конец Стрэнда, что пересекается с Ривер-Флит. Там сходились углом построенные римлянами стены Лондона. За рекой, где ютился городок Саутварк, в любую погоду висел туман.

Король подозвал к себе клирика – тот, как и дружинники, почтительно приотстал от своего повелителя.

– Напиши от меня письмо епископу Лондона с просьбой как можно скорее явиться сюда. Я хочу прочесть вместе с ним вечернюю молитву, а потом мы обсудим дела государственной важности.

Король побрел обратно в Дом Совета, спотыкаясь все чаще. Привычная усталость навалилась на него. Опустив голову, он перебирал четки. Говорили, что этими бусинами Исповедник отмечает прочитанные им молитвы, «Отче наш» и новую молитву Приснодеве, начинавшуюся словами: «Ave, Maria» – «Радуйся, Мария». Но Эдуард просто играл четками, скрывая усталость, раздражение или тревогу.

Король одолел ступени, отдернул полог, украшенный любезной его сердцу сценой: Эдуард присутствует при закладке храма, над головой реют ангелы, – и улегся в постель. Что поделать, он изнемог задолго до окончания дня, задолго до того часа, когда здоровый человек помышляет об отходе ко сну. Во рту пересохло, замучила жажда. У кровати стоял кувшин с водой и кожаный черпак. С трудом приподнявшись, король трижды зачерпнул воду, выпил все, что было в кувшине, и почувствовал себя лучше, хотя вода, слишком долго простоявшая в глиняном, неглазурованном сосуде, сделалась мутной, отдавала тиной.

Слуги не пытались помочь, не отваживались даже войти без зова. Двадцать лет назад Эдуард приучил придворных являться только по требованию, а тем, кто пытался предупредить желания своего господина, пришлось испытать на себе тяжесть его гнева. С годами характер короля стал более предсказуемым и покладистым, но, раз усвоив урок, люди его не забывали.

Эдуард снова откинулся на постели, подтянул одеяло под самый подбородок и принялся размышлять о приговоре врачей и о прожитой жизни. Воспоминания, видения нахлынули на короля, он ворочался и стонал, посасывая по давней привычке палец, и порой впивался в него зубами, сдерживая крик. Горечь и боль, ненависть и тоска – вот чем наполнили его жизнь Годвинсоны, не говоря уж о дочери этого изверга, Эдит.

 

Глава двенадцатая

Тысяча сорок второй год. Гардиканут, сын Канута, крепко пил и умер от удара за пиршественным столом. Несколько человек могли претендовать на престол после его смерти, и в первую очередь его сводный брат Эдуард, позднее прозванный «Исповедником», и другой Эдуард, Этелинг, то есть «Принц», сын Эдмунда Железнобокого и внук Этельреда Неразумного или Несоветного, не принимавшего добрый совет. Эдуард, будущий Исповедник, был сыном Этельреда, но не от первой жены, а от второй, Эммы Нормандской. На его стороне были определенные преимущества: когда Гардиканут умер, Эдуард находился в Англии и ему было около сорока лет, а Этелинг, еще подросток, пребывал в изгнании у мадьяр.

По английскому обычаю, очередного короля утверждал Витан, верховный совет страны, принимая во внимание не только степень родства претендента с покойным королем, но и его способность управлять страной. На этот раз вопрос о престолонаследии оставался нерешенным на протяжении всей зимы 1042-1043 года. За власть боролись две могущественные клики – Годвин с сыновьями, владевшие югом страны, против Сиварда и Леофрика, эрлов северных графств Нортумбрии и Мерсии. Посадив на трон своего ставленника, каждая партия надеялась получить земли и титулы противников.

Годвин поддерживал Эдуарда, будущего Исповедника, но были тут и свои сложности: восьмью годами ранее, после смерти Канута, Годвин, управлявший Англией от имени короля, пока тот воевал в Скандинавии, ослепил, а затем умертвил Альфреда, старшего брата Эдуарда и ближайшего наследника королевского титула, чтобы освободить престол для Гарольда Заячьей Лапы, первородного сына Канута. Правление Гарольда, на благосклонность которого надеялся Годвин, продлилось недолго, а убийство Альфреда весьма осложнило отношения нового претендента с семейством Годвина.

Пока не избрали короля, Годвин мог располагать пиршественным залом Винчестера, ведь Винчестер был старинной столицей Уэссекса, вотчины Годвина. На Эдуарда никто не обращал внимания, ему пришлось ждать снаружи, за большими дверями. Было холодно, земля затвердела, точно железо, конский навоз превратился в коричневые камешки, лужи замерзли и покрылись тонким слоем льда, припорошенного снегом. По ту сторону ограды виднелось приземистое серое здание старого монастыря. Господь заслуживает лучшей доли, думал Эдуард, и Господь получит ее. Либо здесь, либо в Лондоне Ему возведут новый дом. Эдуард любил рисунки винчестерских мастеров, миниатюры, которыми они украшали рукописи, глубоко трогали его сердце – краски переливались, фигуры были живыми, передавали подлинное чувство. Когда это будет в его власти, он закажет винчестерским художникам большую работу, например, полную Библию с иллюстрациями. Он начал уже замерзать, но тут дверь распахнулась.

– Эрл Годвин просит тебя войти.

Кто открыл дверь – слуга, раб или тан? У этих англичан ничего не разберешь. Только во всеоружии или в праздничном наряде знатные люди выделяются из толпы, но их повседневные одежды такие же блеклые, а зачастую и грязные, как у простонародья.

Эдуарда провели между высокими дубовыми столбами, на которых покоилась крыша, в центральную часть главного дома. Просторное помещение, скудно освещенное, зато теплое. На небольшом расстоянии друг от друга стояли жаровни, топившиеся углем, а посредине – большая железная печь, до того раскалившаяся, что Эдуарду и его проводнику пришлось обойти ее стороной. Уголь горит без дыма и дает сильный жар. В Англии все еще в изобилии росли дубы и вязы, а потому уголь, необходимый для кузнечных работ, был доступен даже небогатым людям, и топить им не считалось роскошью, в отличие от Нормандии, где гораздо большее значение придавали изготовлению оружия и доспехов. Там уголь использовали исключительно для обработки металла, а в очаг клали дрова, в домах стоял чад, и одежда тоже пропахла дымом. Большую часть жизни Эдуард провел в Нормандии, будучи гостем старого герцога, а потом молодого – соответственно, брата и племянника своей матери. Его отправили за море, поскольку в Англии сын Этельреда представлял собой угрозу для Канута и датской династии. В результате по воспитанию и вкусам Эдуард сделался в большей степени нормандцем, нежели саксом, и остался им до смертного часа.

Три десятка дружинников, в большинстве своем молодые, играли в кости и шашки, пили эль, спорили между собой. Большие собаки, то и дело почесываясь, шныряли вокруг. Застоявшийся, горячий и влажный воздух, запахи пива и бараньего жира. Кто-то – в полумраке не разглядеть – перебирает струны арфы, вторя печальному напеву флейты. Эдуард по привычке окинул взглядом самые юные лица, гибкие тела, но ни один из дружинников ему не приглянулся – уж больно все неотесанные.

Подведя Эдуарда к лестнице в дальнем конце зала, проводник жестом предложил ему подняться наверх.

Взойдя по ступенькам, Эдуард отдернул загораживавший вход занавес. Притолока была низкой, а претендент на престол – худым и высоким, ему пришлось наклониться, чтобы войти. Это помещение оказалось более светлым, чем нижний зал. Оштукатуренные стены недавно побелили, под щипцом было даже застекленное окошко. Посреди комнаты стоял низенький столик, на нем простые глиняные кувшины с вином и медом, толстые ломти хлеба, наполовину обглоданные куриные тушки и большой сыр. Здесь же лежали большие ножи с костяной рукояткой, заточенные с одной стороны. Англичане пользовались ими и для еды, и для кабацкой драки – для всего, кроме настоящей войны. Пол был покрыт соломой.

Во главе стола в широком кресле развалился Годвин, опираясь о подлокотник и поддерживая отяжелевшую голову. Левая рука его играла ножом, постукивала костяной рукояткой по столу в такт доносившейся снизу мелодии. В темных волосах эрла мелькала седина, брови грозно сходились над переносицей, нос слегка покраснел – начали уже сказываться годы невоздержанной жизни, – и в карих глазах появились кровяные прожилки, но крепко сбитое тело сорокадвухлетнего графа и его короткопалые, покрытые шрамами руки все еще излучали здоровье и силу.

– Принц Эдуард. С сыновьями моими ты знаком – Свен, Гарольд, Леофвин. Тостиг вот-вот придет. Садись.

Сесть он мог только на табурет, более низкий, чем стулья и кресла, которые захватила эта семейка. Эдуард сел, скрывая страх и унижение. Этот человек убил его брата. Принц внимательно оглядел весь дьявольский выводок. Хотя последний год он прожил при дворе Гардиканута, с Годвинсонами он почти не сталкивался, а общаться с ними ему и вовсе не довелось. Тостига и Леофвина он не видел ни разу. Эрлы по большей части пребывали в собственных поместьях, приезжая в столицу на заседания Витана или по королевскому вызову. Даже встречаясь случайно при дворе, Эдуард и Годвинсоны обходили друг друга стороной.

Теперь Эдуард смог хорошенько разглядеть эрлов. Свену двадцать два года, он темноволос и смугл, как отец, но более стройный, высокий, красивый, если бы не оспины, оставшиеся на лице после юношеских угрей. (Младший из братьев, Леофвин, которому едва сравнялось пятнадцать, весь покрыт такой же сыпью.) Но чувствуется в нем какая-то гнильца, так и попахивает адом. Прыщавый Леофвин еще мальчишка, ни характер, ни тело его не сформировались, а неоперившиеся юнцы Эдуарда не привлекали.

Оставался только девятнадцатилетний Гарольд. Его промытые, аккуратно подстриженные темные волосы отливали бронзой: должно быть, этот цвет он унаследовал от матери, свойственницы Канута. Из-под темных бровей серовато-голубые глаза глядели на Эдуарда холодно, но с интересом, даже с любопытством. Эдуарду показалось, что этот отпрыск Годвина не только хитер, как все они, но и умен, а потому его следует бояться больше прочих. В этом молодом человеке не было ни капли отроческой нежности и беззащитности, которые могли бы вызвать у Эдуарда трепет желания.

Глубоким, чуть хрипловатым голосом Годвин предложил:

– Перейдем к делу. Ты хочешь быть королем.

Эдуард глубоко вздохнул, приказывая себе расслабиться. Он ухитрился даже плечами пожать и усмехнуться, прежде чем ответил сдержанным тоном:

– Мне нужно стать королем, иначе придется вновь удалиться на чужбину. Нормандия для меня закрыта, во всяком случае пока Вильгельм не укрепит свою власть. Наверное, я мог бы присоединиться к Этелингу в Венгрии, только вряд ли мы сойдемся характерами. Вообще-то я успел полюбить эту страну и предпочел бы остаться здесь.

– Ты мог бы остаться, не сделавшись королем?

– Не думаю.

– А как же при Гардикануте?

Эдуард снова пожал плечами.

– Я находился на положении заложника, – уточнил он. – Он бы раздавил меня как муху, если б я представлял для него хоть малейшую угрозу.

Годвин вздохнул, переменил позу.

– Итак, тебе надо стать королем, – повторил он.

Наклонившись над столом, он вонзил свой кинжал в сыр, отрезал большой кусок, положил его на хлеб, быстро сожрал, рыгнул, запил глотком эля и снова уставился на Эдуарда.

– И как ты думаешь это устроить? – поинтересовался он.

Эдуард почувствовал себя увереннее. Он сообразил, что эти бандиты пытаются заключить с ним сделку, и как бы они ни притворялись, будто единственное заинтересованное лицо – сам Эдуард, они не могут обойтись без него. Если он отправится в ссылку, они все окажутся в – как это бишь? – Тут Эдуард, думавший по-нормандски, вспомнил, что собирается стать английским королем, и мысленно вставил англосаксонское словцо: – В г...

– Бог укажет нам путь, – пробормотал он. Его благочестие было по крайней мере наполовину искренним.

Гарольд, опустив голову, уставился на свои ладони. Леофвин и Свен на миг опешили. Глаза Годвина налились кровью, он треснул рукояткой ножа по столу, вытаращился куда-то на потолок и проревел:

– На хрен впутывать Бога в эти дела!

Молчание. Внизу взвыл пес – должно быть, кто-то из дружинников пнул его со скуки ногой – арфа и флейта по-прежнему выводили свой незатейливый мотив. Вдруг музыка тоже затихла. До слуха мужчин, сидевших в верхнем зале, донесся громкий смех, бодрые шаги по ступенькам, занавес отдернулся...

На порог ступил юноша – прекраснее лица Эдуард не видел. Помедлив в дверях, Тостиг шагнул в комнату, и занавес, качнувшись, опустился за его спиной.

– Прости за опоздание, папа, – сказал он, хлопнув Годвина по плечу. – А ты, верно, принц Эдуард или... я должен назвать тебя: сир. – И он низко, изящно поклонился.

Тостигу шел двадцать первый год. Волосы цвета спелой пшеницы он скреплял на затылке золотой пряжкой, и они волной падали ему на спину. В отличие от братьев и отца, Тостиг одевался со вкусом, короткий синий плащ был застегнут на правом плече старомодной брошью в виде дракона, изображенного весьма условно, с драгоценными камнями вместо глаз. Алую шерстяную куртку туго стягивал кожаный пояс, подчеркивавший талию. Пряжка ремня не уступала по затейливости броши. Штаны из тонкой шерсти облегали крепкие, но округлые бедра. Руки сильные, с длинными, чуткими пальцами. Тело гибкое, как ореховый прут, а лицо... лицо проказливого ангелочка, с высокими бровями и прямым носом, и губы изогнуты, как лук Купидона. В уголках рта всегда таилась улыбка, и эта же улыбка светилась в широко открытых глазах, цвет которых, в зависимости от освещения, переливался всеми оттенками топаза. Щеки юноши слегка разгорелись от мороза, от него пахло свежестью снега.

– Нового жеребца варварской породы только что привезли из Саутгемптона, такой жеребчик, просто чудо, не мог оторваться от него, извините за опоздание, – выпалил он, быстро обводя сияющим взглядом всех присутствовавших, и, словно только к Эдуарду обращаясь, добавил: – Вы же не сердитесь?

Эдуард, не удержавшись, еле заметным движением облизал губы и склонил голову – то ли кивок, то ли поклон.

– Ладно, вы и без меня разобрались, – весело продолжал Тостиг. – Все улажено?

– Нет! – буркнул Годвин.

– Да полно! – Юноша уселся на корточки возле Эдуарда, одну руку положил на низкий стол, второй коснулся колена принца. – Либо стать королем, либо ссылка и смерть – так? Конечно, ты предпочтешь стать королем. Но пока ты не король, у тебя нет армии, нет приверженцев, никто не пойдет за тобой, никто не связан с тобой присягой. Один ты ничего не можешь сделать.

Не поднимаясь с корточек, Тостиг повернул голову к отцу.

– А ты? Не подставишь престол под его задницу, тогда старый Сивард и Леофрик, – бросив лукавый взгляд на Эдуарда, он передразнил северян, – наши дррузья-а с се-эвера, – и снова обернулся к отцу, – пригласят сюда дана или норвежца, любого, в ком течет кровь старого Канута. А что они получат в награду? Сказать тебе?

На Эдуарда легкость и напор молодого человека произвели столь ошеломляющее впечатление, что он только головой покачал. Годвин, разумеется, знал, о чем идет речь, но это не помешало Тостигу прокукарекать во всю глотку:

– В награду они получат Уэссекс, Восточную Англию, Кент, графства на берегах Темзы... Продолжать?

– Тебя заткнешь, пожалуй, – проворчал Свен.

– А, давайте начистоту. Так ведь гораздо проще, да? Сир? – Он поддразнивающе улыбнулся Эдуарду, сверкнув белыми, удивительно ровными зубами.

Все переглянулись, кривые ухмылки проступили на лицах Годвина и его сыновей. Они пожали плечами, дожидаясь ответа.

– Намного проще, – подтвердил Эдуард. – Намного.

Годвин вновь испустил глубокий вздох, на этот раз – вздох облегчения.

– Леофвин, – он повелительно махнул рукой в сторону кружек и кувшинов, – налей всем вина.

Они выпили вместе, все еще подозрительно поглядывая друг на друга.

– Ох, и зануды же вы! – воскликнул Тостиг. – Зовите писцов, составьте договор, и будем веселиться. Пойду к своему жеребцу. Он гнедой с белыми звездочками, игривый, как котенок. – На пороге юноша остановился. – Говорят, ты знаешь толк в лошадях, Эдуард? Я слышал, ты любишь охоту. Пойдешь со мной посмотреть на жеребца?

Эдуард поднялся, Годвин махнул рукой, разрешая обоим удалиться. Вместе с сыновьями он подождал, прислушиваясь к шагам на лестнице. С грохотом захлопнулась большая дверь.

– Вроде все хорошо прошло, – пробормотал Гарольд, и все четверо сперва заулыбались, а потом захохотали во все горло, вздымая ураган смеха, опрокидывая чаши и кувшины, цепляясь друг за друга, изнемогая от веселья.

Годвин, захлебываясь, пробормотал:

– Извращенцы, чертовы извращенцы. И чтобы я породил такую сучку!

 

Глава тринадцатая

Двухлетний жеребчик, пугливый, еще не объезженный, хрумкал зерно из корзины, которую держал перед ним конюх. В тот самый момент, когда Тостиг и Эдуард заглянули в загон, жеребец, мотнув головой, угодил конюху в живот и сбил его с ног. Корзина отлетела в сторону, зерно просыпалось на затвердевшую от мороза землю. Конь попятился, закатив глаза, так что показались белки, и тревожно заржал.

– Да, хорош, но ему требуется выучка.

Тостиг перепрыгнул через ограду, подобрал оброненный конюхом длинный хлыст из сыромятной кожи и пошел прямо на жеребца. Тот попятился, забил копытом, зафыркал, обнажая зубы. Тостиг почувствовал, как рука принца властно легла ему на плечо.

– Позволь мне, – проговорил Эдуард. – Иди, посиди на заборе. Кнут возьми с собой.

Тостиг вспыхнул, но повиновался. Он-то хотел отвагой, ловкостью, уверенностью в себе произвести впечатление на покладистого, немолодого уже мужчину, к которому не испытывал ни малейшего уважения. Укрощая жеребца на глазах Эдуарда, Тостиг рассчитывал пробудить в нем желание, ведь такие набожные, склонные к аскетизму люди и сами не прочь подвергнуться порке. Но главное – попасть в милость к будущему королю. Стало быть, придется уступить.

Эдуард начал неторопливо обходить загон по кругу. Жеребец шарахнулся в сторону, замер, снова рванулся, зафыркал, мотая хвостом, – его движения выдавали беспокойство. Эдуард медленно кружил рядом с ним, держась совсем близко, но при этом слегка отклоняясь, чтобы не касаться его. Таким образом, жеребец мог следить за ним только уголком левого глаза, а поза Эдуарда убеждала животное в том, что от этого человека не исходит угроза.

Пройдя три или четыре круга, Эдуард увеличил шаг, все так же отклоняясь, и приблизился к жеребцу. Тот остановился, разрешая человеку пройти. Мгновение конь стоял неподвижно, словно пытаясь оценить новое для себя положение, но тут Эдуард выпрямился, а жеребец, опустив голову, двинулся за ним. Еще двадцать минут спустя Эдуард обхватил левой рукой шею лошади, а правой протянул ей морковку, поданную конюхом. После этого будущий король тоже забрался на изгородь.

– На сегодня достаточно, – сказал он спокойным уверенным тоном. – Завтра наденем на него недоуздок, а еще через день – седло. Через неделю будешь кататься на нем верхом.

Тостиг соскользнул с верхней перекладины забора, подошел вплотную к Эдуарду, обеими руками сжал его лицо и быстро поцеловал в губы.

– Ты был великолепен, – признал он.

В ту ночь Тостиг пришел в маленький дом, отведенный Эдуарду внутри городских стен, которыми король Альфред семьдесят лет тому назад окружил Вестминстер. Они вместе поужинали, запивая еду медовухой. Тостиг сыграл несколько песен на арфе, потом они взяли свечи и перешли в верхние покои. Там, за гобеленами, хранившими тепло, при свете двух свечей из пчелиного воска они стали любовниками.

Обнаженное тело юноши превзошло все ожидания. Белое, еще совсем худощавое, но мускулистое, прекрасных пропорций, длинная шея, длинные изящные члены, пальцы, стопы. Эдуард зашел сзади, сунул руки под мышки Тостигу, провел ладонями по его груди, надавив пальцами на маленькие, напряженно торчавшие соски. Тостиг откинулся назад, прислонился к любовнику, опустил голову ему на плечо, подставляя шею, и тот принялся ее целовать, сначала нежно, потом требовательно, а руки его тем временем обвили талию юноши, средний палец нащупал его пуп. Потом он поглаживал, распрямлял рыжие волоски внизу, более яркого цвета, чем волосы на голове, и, наконец, одна ладонь Эдуарда плотно обхватила яички Тостига, а пальцы другой столь же крепко сжали его пенис – длинный, но не толстый.

– Красивый у тебя петушок, – похвалил он, – самый красивый на свете. – И тут Тостиг ощутил, как петушок его господина – теперь он был толстый, сильный – касается его ягодиц, тычется, пытаясь проникнуть между ними.

Господина? Да, так оно обернулось, и Тостигу это пришлось по душе. Он был еще несведущ в таких делах и вовсе не мечтал вонзить свой член другому мужчине в задницу, хотя именно это велел ему сделать отец. Теперь же, когда первоначальный страх и боль – не такая уж сильная боль – миновали, Тостиг убедился в опытности и мастерстве своего партнера и понял, что именно в такой форме любовный акт приносит ему наивысшее блаженство...

В ту же ночь между ними завязалась беседа – первая из их постельных бесед.

– Ты объездил меня в точности как моего жеребца.

– Как ты его назовешь?

– Назвать его Эдом?

– Не стоит. Лучше Султаном.

– Почему?

– Он же из варварских стран. Так варвары называют правителя.

– Пусть будет Султан. Если ты покоришь Англию так же, как нас, все будет отлично.

– Я не собираюсь насиловать Англию. Боюсь, как бы твой отец этим не занялся.

– Ты меня не насиловал. Ты меня...

– Расскажи мне, что такое Англия.

Эдуард прожил при дворе с полгода, но держался в тени, не искал друзей, старался не привлекать к себе внимания, и уж конечно, никто не посвящал его в тайные пружины власти.

– По сравнению с Нормандией – хаос. Порой кажется, что это просто немыслимая мешанина, соединение разнородных и враждующих стихий. Их у нас по крайней мере пять.

На самом верху этой кучи малы – король и его двор, дружина, составляющая основу войска и флота, сборщики налогов, королевские шерифы и все такое прочее. Главная обязанность короля – защищать страну от внешней и внутренней угрозы. Далее – церковь, которая в свою очередь разделяется на соперничающие партии священников, монахов и епископата. Третья сила – эрлы и крупные таны, владельцы больших поместий. Они могут собрать собственную армию и мало чем отличаются от независимых корольков прошлого столетия. Хотя эрлы и дают королю самую что ни есть торжественную клятву, они с легкостью нарушают ее ради малейшей выгоды. Смирить феодалов можно лишь одним способом: удерживать кого-то из их близких при дворе в качестве заложников. Едва ли они осмелятся бунтовать, зная, что обрекают родичей на жестокую и унизительную казнь.

– Вот ты и будешь моим заложником.

– Я не против.

У каждого человека своя цена, «вергельд»: совершивший убийство платит его семье убитого. За меньшие преступления, например изнасилование или прелюбодеяние, назначается определенная Доля вергельда. Вергельд определялся сословием и званием, но, к полному недоумению Эдуарда, в разных частях страны по-разному. Обычаи совместной присяги и вергельда означали, в сущности, что человек вправе делать почти все, что ему заблагорассудится, лишь бы у него достало денег для уплаты вергельда, а если число его поручителей будет больше, чем у истцов, ответчик и вовсе уйдет от наказания.

Четвертая сила – города, числом около семидесяти, среди них есть и такие большие, как Лондон, где живет более десяти тысяч купцов, ремесленников, корабелов, их работников и членов их семей, и совсем маленькие, в пять сотен человек, – там всего-то несколько ткацких и гончарных мастерских. С городами проще всего. Альфред Великий предоставил им самоуправление; подати они платят деньгами, а не натурой. С натуральным оброком хлопот не оберешься. Кому нужно такое добро да еще в неимоверном количестве: каждый третий дельфин из попавших в сети, две бочки хорошего эля, семь быков, шесть холощеных баранов и сорок сыров. К счастью, городам разрешено чеканить монету и ею расплачиваться.

Деньги чеканят почти в каждом городе. Раз в четыре года король отзывает всю старую монету, золотую, серебряную и медную, ее плавят, затем распределяют слитки между монетными дворами и снова чеканят штампами, присланными из Лондона. Таким образом в государстве соблюдается единый стандарт, и в обращении остаются только достаточно новые, не стертые монеты. Самая прогрессивная, эффективная и надежная система для своего времени.

Наконец, в-пятых, так называемые «фримены», свободные люди Англии. В сущности, свободны все, кроме рабов. Правда, многие поступились своим крошечным семейным наделом в обмен на защиту и покровительство могущественного вельможи. В любом случае крестьяне обязаны расплачиваться с лордом и с Церковью многими часами изнурительного труда. Даже те, кто имеет собственную землю – один гайд или два, – тоже работают на владельца манора дважды в неделю, а то и больше, платят десятину Церкви, подлежат призыву в ополчение, крестьянское войско, которое король собирает при необходимости. Тем не менее эта самая многочисленная категория населения именует себя «свободными людьми».

– Свободными? Как же это – арендаторы, издольщики, слуги, крепостные – все свободные?

– Да. Более того, они настаивают на своем праве переходить с одного места на другое, выбирать себе хозяина и усадьбу.

В часы этих ночных бесед Эдуард не раз говорил себе, что в Нормандии порядка куда больше.

 

Глава четырнадцатая

Эдуард многому научился от Тостига, но немало узнал и на собственном опыте. Далеко не все, что он узнал, пришлось ему по вкусу. В праздник Сретенья, второго февраля, прослушав мессу в старом соборе – по недавно завезенному из Франции обычаю в этот день праздновалось очищение Девы Марии, принесшей Младенца в Храм, а также освящались свечи на весь год – король вместе с Тостигом, охотниками и четырьмя слугами двинулся в Ромеи и добрался туда вскоре после полудня.

Наутро они поехали в лес и вскоре вспугнули небольшое стадо оленей. Пришпорив лошадей, мужчины устремились в погоню. Копыта глухо стучали по промороженным дубовым листьям, скользили по перегною, в который превратились листья берез. Грачи с криками слетали с голых кустов, на открытых местах разросся падуб, царапавший острыми ветками бока лошадей. Отставший от стада олень свернул направо; ловчий, затрубив в рог, успел пустить больших псов по его следу. Все решили, что охота задалась и вскоре они затравят добычу, но гончак, бежавший первым, внезапно остановился, обнюхал потрескавшуюся от мороза землю, остальные псы присоединились к нему – принюхивались, подвывали, скребли землю лапами и разом ринулись куда-то в сторону, прочь от оленьего следа.

Охотник вернулся к Эдуарду и Тостигу и, коснувшись хлыстом шапки, доложил:

– Они почуяли лиса. Поскачем за ним или отозвать собак?

– Гоните засранца! – крикнул Эдуард, неловко подражая здешней речи. – Рейнар по крайней мере заставит нас хорошенько размяться. – Он вонзил шпоры в бока своего гнедого мерина, Тостиг подхлестнул Султана.

Лиса они так и не настигли, лишь разок увидели его издали и то уже на опушке леса: зверь скользнул, словно привидение, по краю старинного торфяного вала, прижавшись белым брюхом к земле, сторожко задрав хвост, мелькнул на фоне серого неба среди крохотных снежинок, роившихся в воздухе, точно летняя мошкара. Сгущался вечерний сумрак, близилась ночь, снег валил все гуще, окутывая промерзшую пашню. Чья-то лошадь споткнулась, едва не сбросив охотника. Ее тут же осмотрели и убедились, что она охромела. Главный ловчий затрубил в свой рог, два пса вернулись, остальные собаки пропали.

– Если не найдем какое-нибудь укрытие, замерзнем до смерти, – предупредил своих спутников Эдуард.

– Там впереди какая-то деревенька или усадьба. – Тостиг указывал рукой вперед, на дома по ту сторону ржаного поля. Смеркалось, и за полмили трудно было что-то разглядеть. Мелькали красные вспышки, видимо факелы, и вдруг взметнулся язык изжелта-оранжевого пламени – словно огромная роза расцвела в темном небе.

– Что это? – спросил Эдуард.

– Сретенье, – ответил главный ловчий. – Люди снимают все ветки, которыми украшали дома к Рождеству, и сжигают их, убирают все начисто.

– Сретенье было вчера.

– Масленица?

– Масленица в конце месяца.

Охотник, облизнув губы, проворчал что-то насчет невежественных крестьян и путаницы в календаре.

Они спустились по травянистому откосу и проехали через низкорослый яблоневый и грушевый сад. Позади всех конюх вел охромевшую лошадь. К ограде манора примыкали убогие хижины бедноты, а дальше тянулись поделенные на полосы поля и маленькие заплаты огородов. За оградой подымались стены господского дома и виднелись крыши трех флигелей. Несомненно, там были и пристройки поменьше для прислуги, конюшни и сараи.

Рассмотреть усадьбу мешала пелена огня: у ворот был разложен огромный костер. В этом селении, как и в большинстве английских деревень, перед главным входом в усадьбу оставался свободный участок земли, отведенный для игрищ и гуляний. Мужчины и женщины, окружив костер, дружно подбрасывали в него ветви тиса и остролиста. Ветви мгновенно вспыхивали и трещали, их срезали шесть недель назад, и они успели просохнуть. Искры взлетали над головами людей, кружились в застывшем воздухе среди снежинок, довершая контраст холода и жара, тьмы и света. Была и музыка: пара барабанов выбивала дробь, завывали дудки, порой к ним присоединялся рог. Приблизившись, всадники увидели, что люди не только подбрасывают хворост в огонь, но и носятся вокруг него в исступленном танце.

Внезапно от толпы, обступившей костер, отделилось несколько человек. Держа в руках пучки горящей соломы, они устремились в сад и принялись колотить этими факелами по стволам плодовых деревьев. Когда солома догорела, почерневшие пуки забросили повыше на ветки. Все это были женщины в кое-как подпоясанных шерстяных платьях. Несмотря на холод и разлетавшиеся искры, они бегали босиком или в легких сандалиях. Их пронзительные вопли напугали лошадей, да и кое-кого из всадников тоже.

Женщины опрометью помчались обратно к костру. Эдуард велел своим людям оставаться на месте, подождать, не вернутся ли беглянки, но те вновь затеяли свои дикие игрища, и тогда Эдуард отдал приказ двигаться вперед – медленно, спокойно и быть готовыми ко всему. Наконец их заметили; когда они проехали мимо приземистых круглых крестьянских хижин и добрались до изгороди у господского дома, им навстречу вышли два человека средних лет, выглядевшие вполне пристойно.

Старший (судя по достоинству, с каким он держался, – тан, хозяин усадьбы) спросил, кто они такие и зачем пожаловали.

– Мы охотники, – ответил Эдуард, склоняясь к шее своего жеребца, – из усадьбы Годвина в Винчестере. Собаки погнались за лисой, и мы сбились с дороги.

– Не церковники?

– Нет. Нам нужна еда и кров на ночь. Можем заплатить справедливую цену. Мое имя Эльфрик, это Эрик, мой сын. – Тостиг иронически приподнял бровь, услышав, как его отрекомендовали. – Остальные мои слуги.

– А у них что, нет имени? – проворчал тан (или кто там он был) и не стал называть в ответ свое имя, просто кликнул пару мальчишек, наблюдавших за плясками, и распорядился: – Пристройте их лошадей в конюшне.

Эдуард, Тостиг и все остальные пошли за хозяином в дом. Тостиг все оборачивался посмотреть, как люди скачут через сникавшее пламя.

В зале был накрыты пиршественные столы, на столах горели свечи, на стенах – факелы. Большие ломти хлеба лежали вперемежку с яблоками, их принесли с чердака, где они хранились в соломе. Из соседней комнаты в зал проникло густое облако синеватого дыма с запахом жареной баранины. Тан отвел гостям место неподалеку от главного стола и пригласил садиться, пообещав, что им не придется долго ждать.

Так и вышло. Как только костер во дворе погас, музыка сделалась тише, и деревенские жители семьями потянулись в дом, наклоняя головы под аркой из ветвей рябины. Быстро, соблюдая давно известный порядок, они расселись по местам, и тан тоже сел за поставленный на возвышении стол, рассадив рядом всю свою родню, от старой бабки до новорожденного младенца. Юноши и девушки проворно обносили собравшихся огромными блюдами с мясом и кувшинами с медом. Все тут же принялись за еду и о гостях не забыли. Когда тарелки опустели, юноша с длинными темными волосами – чистопородный сакс без примеси датской крови – спустился с помоста к чужакам.

– Отец поручил мне проводить вас в дом для гостей, – сказал он. – Очаг там уже растопили. Он желает вам спокойной ночи.

Хозяйский сын отвел их в основательно прогретый деревянный домик. В большом очаге догорало хорошо просушенное дерево и тянуло каким-то смолистым ароматом – должно быть, сосны. Обе кровати были покрыты ветками тиса, сверху лежали льняные простыни и шерстяные одеяла, а на полу из ветвей и одеял было устроено ложе для охотников и конюхов. Юноша говорил с гостями вежливо, но довольно сурово.

– Надеюсь, вам не помешает наше веселье, – сказал он. – Оставайтесь тут, спите.

Тостиг вспыхнул, но Эдуард удержал его.

– Они же не знают, кто мы такие. Если б знали, обращались бы с нами более любезно.

– Так давай скажем.

– Нет. Не надо злоупотреблять их гостеприимством.

Вновь заиграла музыка, сперва тихо и медленно, но чем больше сгущался мрак, тем быстрее, громче, неистовей становился ритм, пронзительнее звучали крики людей, их отчаянные, но отнюдь не страхом исторгнутые вопли. Эдуарда разобрало любопытство: должен же он как можно больше узнать о народе, чьим королем он станет по праву рождения. Он подозревал, что в доме вершится какой-то языческий обряд, нечто вроде луперкалий; когда придет время, он непременно искоренит эту ересь. Убедившись, что все его спутники уснули, король закутался в плащ, выскользнул за дверь и вернулся в большой дом.

Музыка – человеку, воспитанному на нормандской культуре, на нежных звуках лютни, нелегко было признать в этом музыку – действительно была очень громкой. Великан, одетый в кожаные одежды, лупил по трем барабанам разом (барабаны представляли собой обтянутые шкурами бочки), его товарищи щелкали скрепленными дощечками, трясли наполненные камнями сосуды, кто-то приволок наковальню и бил по ней молотом. Перекрывая этот грохот, завывали две длинные дудки, басил старинный норвежский рог, а пара искусников играла на ребеках.

Большинство факелов, освещавших зал, погасли или едва коптили, а свет немногих, еще горевших, то и дело заслоняли кружившие между ними танцоры. Одни плясали в одиночку, изгибаясь всем телом, притопывая, размахивая руками, щелкая пальцами, иные парами – повернувшись лицом друг к другу, повторяли каждое движение партнера, некоторые сжимали друг друга в объятиях, не скрывая похоти. Другие, положив руки соседям на плечи, покачивались в такт, выбрасывая ноги то в одну, то в другую сторону.

И все это множество людей, увлеченных своими разнообразными па и коленцами, все одновременно в какой-то момент вскидывали руки вверх и выкрикивали одну и ту же бессмысленную фразу, похожую на заклинание, – что-то о луне.

Сбитый с толку, немного напуганный, король потихоньку пробрался в свою постель. Наутро тан принес извинения:

– Надеюсь, мы своим шумным весельем не помешали вашему сну. Зимние ночи такие длинные, холодные. Нужно взбодриться, вспомнить о скорой весне, понимаете?

Что-то оставалось в Эдуарде чуждое его подданным, они сразу же распознавали иноземца или, во всяком случае, пришлеца.

Таким вышло первое знакомство будущего короля с той стороной английской жизни, к которой он так и не смог привыкнуть. Ему не нравилась любовь англичан, причем любого сословия, к грубым, невежественным развлечениям. Объезжая страну в сопровождении своего двора, он видел повсюду, что его подданные отличались неумеренностью в еде и питье – особенно в питье. Хотя сам Эдуард был неравнодушен к меду (он любил его забродившим, но не слишком, иначе теряется сладость), казалось нелепым напиваться до одурения, до беспричинной ярости, когда человек становится опасен для окружающих и самого себя, а потом в бесчувствии валится под стол.

Любой предлог, от проливного дождя до засухи, годился для того, чтобы бросить мотыгу, лопату, серп, уйти с поля и заняться какой-нибудь ерундой, в особенности так называемым спортом. Эти игры не требовали ума или ловкости, зато здесь как нельзя лучше могли пригодиться грубая сила и тупое упрямство. Некоторые забавы были на удивление глупыми: перекинут, например, длинный шест через ручей, двое парней усядутся на него и дерутся мешками с песком, стараясь свалить друг друга в воду. Мужики состязались, кто дальше всех закинет кожаный башмак. Со скуки загоняли корову в небольшой двор и бились об заклад, в каком углу она оставит лепешку. Надували пузырь, наполняли его песком, призывали соседей, и каждая команда старалась загнать этот мяч на половину противника. Сами по себе эти игры не приносили особого вреда, но что станется со страной, если крестьяне не будут трудиться день и ночь ради общего блага? Проработав весь день, мужик должен немного поесть и поспать, чтобы завтра снова выйти на работу. Если у него остается время еще на что-то, куда ж это годится?

На охоте вельможи забывали о собственной безопасности, не говоря уже о чужом здоровье и даже жизни, однако добросовестно расплачивались за любой нанесенный ущерб. Все англичане любили бороться, драться на кулаках и палках, но крестьянское ополчение представляло собой жалкое зрелище: вообразите сотню мужиков, вооружившихся мотыгами и вилами, – через двадцать миль это воинство растянется так, что арьергард прибудет на место сражения часом позже авангарда.

По праздникам мужчины и женщины танцевали в обнимку непристойные, похабные танцы. Нормандские священники уверяли короля, что празднества сопровождаются свальным грехом и блудом. Был распространен инцест – вслух этим пороком не хвастались, но относились к нему терпимо.

Труднее всего Эдуарду было понять, какую роль играют в этом обществе женщины. С одной стороны, они вроде бы жили своей бабьей жизнью: выполняли полевые работы полегче, ткали, присматривали за детьми, содержали в порядке одежду и дом, готовили еду и сторонились важных мужских дел. Однако надо учесть, что в Англии их работа отнюдь не считалась унизительной, предназначенной для рабов, крепостных, подъяремного скота (именно так относились к женщинам в Нормандии), а, напротив, высоко ценилась. Женщин уважали за все, что они делали, и ни один мужчина не смел вмешиваться в их распоряжения. В своем женском мире женщина была королевой.

Главный дом в усадьбе принадлежал мужчинам. Там они пили, там раз в месяц собирались на совет деревни или манора – это официально, но там же управляющий назначал работы, улаживали повседневные споры. Каждый имел право высказаться и быть выслушанным. Любой крестьянин мог объяснить своему господину, как лучше распорядиться временем, которое он должен отработать на лорда, любой батрак мог сослаться на болезнь и просить о снисхождении или помощи.

Зимой, когда плохая погода не позволяла предаваться забавам на свежем воздухе, в этом зале ставили девять кеглей, формой напоминавших дубинки, и сбивали их большими деревянными шарами, награждая победителя ценным призом – например, живой свиньей. И снова слуги и дружинники упивались элем, а тан с сыновьями – вином и медовухой.

Из-за семейной ссоры мужчина мог остаться в господском доме и на ночь, потому что жена или мать отказывалась пустить его домой, пока он не уступит. В Нормандии, если бы женщина позволила себе подобное, ее бы посадили в колодки.

Но хуже всего – привязанность англичан к родству и свойству. Женщина, разумеется, выбирала себе мужа за пределами ближайшего круга родственников, но горе тому мужу, который посмел бы дурно обращаться с супругой или счесть ее приданое своей собственностью. Стоило ей кликнуть родичей на помощь, тут же являлась целая свора – отец, братья, дядья, кузены, и каждый нес палки, камни, а то и более грозное оружие. Женщины имели право владеть землей, по своему усмотрению распоряжаться крестьянским наделом, манором, замком, если такова была предсмертная воля родителей или прерывалась мужская линия. Словом, англичане не просто ценили своих женщин, они трепетали перед ними, заискивали, старались снискать их одобрение, дарили им дорогие подарки и тяжко скорбели, когда теряли мать, жену или дочь.

На всем протяжении царствования Эдуарда его нормандцы, в особенности приверженные клюнийской реформе священники и монахи, ссылаясь на авторитет Священного Писания, твердили, что эти обычаи необходимо искоренить, они настаивали на решительных мерах, угрожая королю отлучением и адским огнем. Но Эдуард научился – конечно, это далось ему не сразу – пропускать их слова мимо ушей. Он рассуждал следующим образом: эти люди привыкли жить так, эта жизнь их устраивает, а если придется туго, они предпочтут знакомые беды моему вмешательству. Или он говорил себе: таковы английские обычаи, люди выбрали меня своим королем только потому, что я – пусть по крови, если не по воспитанию – наполовину англичанин, и если я помешаю им и впредь оставаться англичанами, я предам их.

И в любом случае, утешал себя король, старея, теряя силы (болезнь прежде времени обратила его в дряхлого старика), в любом случае, Бог простит ему это попустительство, эту готовность оставить все как есть. Бог простит, потому что преемником его станет герцог Вильгельм, а уж он-то устроит все как надо.

Но бывали и другие минуты, когда ярко светило солнце, когда королю удавалось справиться с какой-нибудь особенно сложной задачей, и тогда все представлялось по-иному. Так случилось вскоре после коронации: выдался на редкость славный денек, они с Тостигом снова поскакали в лес, на этот раз их сопровождали сокольники, державшие на запястьях соколов и кречетов; головы птиц были укрыты специальными капюшонами, на лапках позвякивали серебряные колокольчики. Отличная поездка по холмам, на юг от Ромеи. Вдоль дороги в изобилии росли примулы, на пригорках – первоцветы, на полях только-только поднялись зеленые всходы, на боярышнике прорезались первые почки, зеленой дымкой окутывая изгороди вокруг селений. Над лугами, над отарами овец, где уже играли новорожденные ягнята, с песней взмывали жаворонки. Такое созвучие было во всем, что королю казалось, он вот-вот расслышит мелодию.

На краю леса король внезапно натянул поводья и остановился. Перед ним стоял небывалой величины дуб с огромной кроной – тень от нее накрывала круг шагов тридцати в диаметре, а высотой это дерево превосходило высочайшие здания Англии. Листья еще не проклюнулись, однако ветки были покрыты ярко-зелеными почками, и птицы уже гнездились в дуплах.

Он подумал: Англия – словно этот дуб, или почти как этот дуб, или хочет походить на него. Она стремится жить так, как живет это дерево, со всеми бесчисленными существами, которым оно дает приют. Пчелы пьют нектар из цветов дуба, желудями кормятся белки и дикие кабаны. Молодые побеги, толстые суки и ветви, массивный ствол, а под ним – переплетенная сеть корней, и среди них мощный стержневой корень, который в любую засуху отыщет воду. Король знал, как устроены корни – вокруг все еще лежали вывороченные деревья, павшие жертвой великого урагана, пронесшегося по югу страны тремя годами ранее. Он чувствовал, как все несходно, как все разнится между собой: нежная завязь почек и грубая шероховатость коры, беззащитные малиновки и синички, гнездящиеся в ветвях, и напористые пришельцы, сороки и куницы; ярко-рыжие белки, серовато-зеленые мотыльки, так хитро раскрашенные, что одни насекомые сливаются с листьями, другие – с корой. И другой контраст: между ежегодным буйством и гибелью листьев и прочностью древесины. Король задумался над тем, как дерево само себя лечит, отбрасывает сук, пораженный гнилью или подточенный короедами. Дубовый галл, болезненный нарост на листьях, привлекает к дубу птиц, а птицы уничтожают тех самых червей, которые вызвали эту болезнь. Если нынешним летом уродится чересчур много плодов, на следующее лето желудей почти не будет – дерево восстанавливает свои силы.

Можно ли сказать, что одна часть важнее другой, предпочесть величественную крону глубоким корням, вековые поставить выше краткоживущих листьев? Разумеется, король не знал в точности, для чего нужны листья, но всем известно, что дерево, лишившееся листвы из-за пожара или болезни, обречено умереть. Может ли какая-либо его часть уцелеть, когда остальные погибнут? Эдуард полагал или, вернее, начинал догадываться, что ни одна ветвь государственного древа не может существовать без другой.

Так обстояло дело в Англии. Здесь все нуждались друг в друге, и король начал понемногу понимать, в чем заключаются его обязанности. Государство было саморегулирующейся системой, оно приспосабливалось и к внешним событиям, и к внутренним переменам, однако на это требовалось время, а в переходный период страна могла пасть жертвой нападения извне. Следовательно, обязанностью правителя было предвидеть возможные сбои и, вовремя внося небольшие поправки, восстанавливать разновесие – здесь поощрять рост, там сдерживать, чтобы ни один орган этого колоссального тела не разросся в ущерб остальным. Нужно было обуздывать алчность крупных землевладельцев, но и не позволять лениться простонародью, особенно фрименам, этим свободным людям, склонным работать ровно столько, чтобы прокормить свою семью. Они должны были производить и некий излишек, не только на случай голода, но и для того, чтобы ремесленникам, купцам, строителям и всем остальным, кто вносит свой вклад в общее дело, не приходилось беспокоиться о куске хлеба. Кроме того, купцы могли обратить этот товар в деньги и не только приобрести за границей предметы роскоши и любимые знатью безделушки, но и закупить хлеб, если наступит неурожайный год и придется везти продукты из-за Ла-Манша.

Труднее всего королю было признать и поверить, что этот порядок вещей не выдумка и англичане действительно так живут.

Все они, от мала до велика, испытывали искреннее уважение друг к другу. Хозяин и слуга общались с простотой и легкостью, немыслимой в Нормандии. Разумеется, мужик мог часами жаловаться, как много ему приходится работать на господина, но он знал, что господин поддержит его в час нужды, защитит, когда нападут чужеземцы, построит в деревне церковь, а главное, предоставит ему ту свободу распоряжаться собственной жизнью и жизнью своей семьи, которую англичанин считает своим прирожденным правом, позволяющим ему сохранять уважение к самому себе. Разумеется, это имело и обратную сторону: часы, а то и дни они проводили в своих советах и витанах, без конца обсуждая какие-то пустяки. Спросили бы Эдуарда, он уладил бы подобное дело за полчаса, но в Англии приходится выслушивать мнение каждого. Кроме того, никто, даже рабы, не соизволит обратиться к высшим подобающим образом. До самой смерти Эдуарда раздражало, что он не слышит почтительного «хозяин», «господин», «ваше величество», «сир».

И все же, вопреки своему нормандскому воспитанию, он научился ценить такое устройство общества, при котором страну оплетала плотная сеть взаимопомощи и взаимозависимости, как по горизонтали: деревня и усадьба, село и город, рыбак и пастух, угольщик и кузнец, так и по вертикали – от короля до последнего раба. При этом каждая община принимала на себя попечение о престарелых и больных, детях и женщинах, отвечала за всех своих членов: совершишь бесчестный поступок и навлечешь на соседей дурную славу, они расправятся с тобой еще суровее, чем полагается по законам страны.

Король долго искал слово, способное передать сочетание личной выгоды с подлинным альтруизмом, и нашел это слово в латыни: прилагательные mutuusu communis, «взаимный» и «общий», напрашивались сами собой. Что-то прояснялось, когда он прибегал к латинскому термину: это общество живет per mutua, оно основано на взаимной зависимости и взаимопомощи.

 

Глава пятнадцатая

Коронация состоялась в Винчестере третьего апреля 1043 года, в праздник Пасхи, в присутствии всего Витана. Явился и старый Сивард, эрл Нортумбрии, и правивший Мерсией Леофрик. У этих смутьянов не было выбора: Уэссекс, Суссекс, Кент, Восточная Англия и графства долины Темзы выступили против них.

Вельможи и таны Англии всю пасхальную неделю провели в Винчестере. Целыми днями заседал совет, а поскольку погода оставалась холодной, даже морозной, собирались келейно, в тесных комнатках, наполненных дымом. Затянувшаяся зима истощила запасы угля, пришлось пустить в ход дрова. Вельможи вели переговоры, заключали сделки, торговались как барышники (в том числе и буквально, продавая лошадей), выпрашивали новые милости.

Постаревшие дружинники уходили на покой, получая собственные земельные наделы, их место занимали подросшие сыновья. Был установлен налог на содержание постоянной армии и флота, определена сумма налога и новые, весьма сложные способы его взимать. Эта подать именовалась «хергельд», ее собирали вместо прежних «датских денег», которыми некогда откупались от пиратских набегов. Были произведены назначения, заново разграничены полномочия королевского и местного суда, четко разделены обязанности королевских старост и графских шерифов, чтобы каждый знал, за что отвечает.

Клирики поспешно записывали все договоренности, поднося Эдуарду на подпись один документ за другим, и король утверждал грамотами обязанности, закреплял привилегии. Все присутствовавшие – эрлы и таны, церковники, писцы – не могли не признать разумность и основательность нового короля. Третий сын Годвина неотступно следовал за королем, порой мужчины брались за руки или слегка соприкасались плечами. Все это видели, но никого это обстоятельство не удивляло и не шокировало – не удивляло, поскольку от хитроумного Годвина как раз и следовало ожидать, что он сделает сынка фаворитом, и не шокировало, поскольку такого рода отношения были достаточно распространены, особенно среди холостяков, а по мнению англичан, частная жизнь человека касается только его самого и, может быть, еще Господа Бога, но никак не соседей (разумеется, это вовсе не означает, что соседи не вправе посплетничать между собой).

У Эдуарда отлегло от души. В Нормандии, хотя он и там не отказывал себе в подобных радостях, самый воздух был пропитан суровым благочестием клюнийских клириков, и постоянно приходилось выслушивать рассказы о том, что содомитам в аду отведено особое место, где их пытают раскаленными кочергами.

Особенно быстро Эдуард учился, когда что-нибудь в его королевстве не ладилось, а в первые годы беды сыпались одна за другой.

Лето после коронации выдалось холодное и влажное. Колосья еще до жатвы поела плесень, в День Всех Святых, когда выплачивалась большая часть налогов и податей, цены на зерно достигли небывалых цифр; теплой сырой осенью скот поразила чума, и к Рождеству стране грозил голод. Эдуард имел возможность убедиться, сколь ответственно ведет себя знать, как светские вельможи, так и епископы: они отворили свои житницы, снизили подати, закупали для бедняков зерно на континенте. Шумный и грубоватый сакс, епископ Уэлза, с утробным смехом уверял Эдуарда, что все это делается из эгоистических соображений, ведь если мужичье перемрет, придет конец праздной жизни лордов, однако король ясно видел, что его подданные руководствуются не столько личным интересом, сколько состраданием и чувством долга.

Тот же урок он усвоил и в лютую зиму 1047 года, когда птицы замерзали на ветвях деревьев и замертво валились на землю, когда звери и дикари с кельтских окраин вышли из своих лесов и кружили вокруг жилищ в поисках тепла и пищи, а снегопад на много недель отрезал друг от друга соседние усадьбы и деревни. В 1048-м землетрясение в Мерсии уничтожило Вустер, Дройтвич и Дерби и повлекло за собой лесные пожары.

Но впоследствии природа сменила гнев на милость. Климат сделался мягче: даже на севере, в Йорке, вновь сажали виноград. Население росло, но не голодало, благодаря усовершенствованным методам ведения хозяйства. Появились излишки, свободные деньги Эдуард решил потратить на несколько дорогих его сердцу затей, главной из которых стало сооружение Вестминстерского аббатства. К 1065 году простой народ утвердился в мысли, что Эдуард – святой, и все с энтузиазмом приписывали свое благосостояние его покровительству.

Но он не был святым. Хуже того, он до глубины души оставался нормандцем. Ему мало было английской музыки, искусства, книг, он тосковал о церемонном нормандском дворе. Чем более набожным он становился, тем охотнее прислушивался к нормандским священникам, смотревшим в рот Папе. Английская церковь не отличалась ни излишним благочестием, ни преданностью Риму. Священники исполняли свои обязанности, служили мессу, заботились о бедных, трудились, создавая дивной красоты книги и настенные росписи – лучшие в мире, далеко превосходившие все, что Эдуард видел в Нормандии, – однако этим церковнослужителям недоставало самоотречения, аскезы, умерщвления плоти. Все это казалось им подозрительно восторженным.

Однако голод, страшные зимы, землетрясения – все это происходило позже, а первое время короля тревожили политические и в то же время глубоко личные неурядицы. Первая неприятность постигла его еще до коронации; развязка этой истории наступила через полгода, в конце сентября.

 

Глава шестнадцатая

Вдовствующая королева Эмма, мать Эдуарда, держала собственный двор и занимала лучшее после королевских палат здание Винчестера. В конце февраля она вызвала к себе сына. Годвинсоны как раз отсутствовали – разъехались по своим графствам, а сам Годвин с Гарольдом отправились на север договариваться со старым Сивардом, эрлом Нортумбрии, и Леофриком, владетелем Мерсии. Приходилось идти на уступки, лишь бы северяне согласились признать Эдуарда королем.

Эмма, дочь Ришара, герцога Нормандии, была вдовой двух королей, матерью третьего и надеялась в скором времени увидеть еще одного своего сына на троне. Первый супруг Эммы, Этельред Неразумный, женился на ней в безвыходной ситуации, рассчитывая, что этот брак скрепит его союз с Нормандией и нормандцы перестанут поддерживать данов. Своей цели Этельред не достиг, но печальным следствием этого шага стало родство английской династии с нормандской, на котором и основывал спустя полвека свои притязания на престол Вильгельм Незаконнорожденный.

Эмма – ей в ту пору не исполнилось и двадцати лет – стала второй женой Этельреда. У него было несколько сыновей от первой жены, Эльфледы, в том числе Эдмунд, прозванный Железнобоким. Сыновья Эммы, Альфред и Эдуард, оставались на вторых ролях, тем более в ту пору, кот да могучий Эдмунд упорно защищал берега Англии от гораздо более грозного врага, чем те, с которыми воевал его отец. Главным противником англичан стал теперь молодой, но уже прославленный конунг датчан Канут. Этельред умер; Эдмунд Железнобокий, после множества кровавых битв, приведших к разделу королевства между ним и Канутом, последовал за отцом. Витан провозгласил Канута королем всей Англии.

Канут хотел придать законную силу власти, добытой в бою, а потому женился на вдове. Вероятно, Эмме его выбор польстил, она была даже увлечена новым мужем. Датчанин был младше ее по крайней мере на семь лет, высок, наделен необычайной силой, да и красив, если не принимать во внимание его нос – узкий и крючковатый. Волосы у него были длинные, светлые, глаза ярко сверкали.

К несчастью, у Канута уже была жена, Эльгива Нортгемптонская, английского (вернее, датского) рода, и хотя король якобы расстался с ней, Эльгива не только благополучно здравствовала, но и правила северными и восточными графствами Англии, а какое-то время и Норвегией, в качестве регентши при своем старшем сыне от Канута, Свене. Вторым их сыном был Гарольд Заячья Лапа. Эмма вновь оказалась на положении второй жены, как и при Этельреде, причем Этельред хотя бы успел овдоветь, прежде чем сделал ей предложение.

К 1043 году Эмма накопила огромное богатство. Выйдя замуж за Канута, она получила в качестве свадебного дара Эксетер, крупнейший город на западе страны, и все поборы с этого города поступали в ее распоряжение. Из двух ее царственных мужей один правил обширной империей, простиравшейся от полуночного солнца до мыса, который англичане называли Лендз-Энд, то есть «Край земли», а от Края земли – до берегов Балтики к востоку от Дании. Эмма хранила свои сокровища в золотой монете и драгоценностях на многие тысячи фунтов – все это было сложено в подвалах ее дома в Винчестере. До реальной власти ей так и не удалось дорваться, и она посвятила свою жизнь тому, чтобы приобрести нечто, почти столь же важное: деньги. Власть можно купить.

Эдуарда впустил в дом Стиганд, капеллан и советник королевы, крепкого сложения бенедиктинец с короткими песочного цвета волосами, выстриженными тонзурой. У монаха было красное квадратное лицо, нос картошкой, злобные голубые глазки, толстые губы и трясущиеся жирные щеки. Он был не старше Эдуарда, а то и моложе, состоял домашним священником при Кануте и Гарольде Заячья Лапа, и оба короля ценили его ум. В краткое царствование Гардиканута Стиганд предпочел уйти в тень, сделавшись капелланом и приближенным советником вдовствующей королевы. Эту должность он занимал и ныне. Монах провел Эдуарда в зал, возвестил о его приходе и исчез. Этот светский, амбициозный, сластолюбивый человек воплощал в глазах Эдуарда все пороки английской Церкви.

Каменные стены зала были увешаны гобеленами – только это излишество и позволяла себе Эмма, мебель почти отсутствовала, а воздух в помещении согревала одна-единственная жаровня. Королева не собиралась прожигать свои сбережения, тратясь на уголь, хотя и любила окружать себя красивыми дорогими вещами, тканными гобеленами, золотыми сосудами для вина; свое худое, но отнюдь не изможденное тело Эмма кутала в меха, украшала золотом и драгоценными камнями, а на голове носила золотой обруч, отделанный так богато, что он больше походил на корону. Меха, драгоценности, сосуды в любой момент можно продать, в отличие от золы и куриных костей. Когда Эдуард вошел, мать не поднялась ему навстречу с похожего на трон кресла, позволив сыну приблизиться и поцеловать ее в щеку, морщинистую, точно скорлупа грецкого ореха, но зато благоухавшую индийским сандалом.

– Ты пока не король, – заметила она, поясняя, почему не встает в его присутствии.

– Зато ты всегда будешь королевой, – откликнулся он, садясь на стул без подлокотников, приготовленный для него возле кресла матери.

Крашенные в рыжий цвет волосы королева убрала под венец. Взгляд ее ярких глаз зорок и проницателен, зрачки живые, бойкие, похожие на готовых взлететь птах. Эмме не сидится, длинные, коричневые, хищно загнутые ногти постукивают по украшенным львиными головами подлокотникам, ноги отбивают едва уловимый ритм. Вопросы о здоровье она нетерпеливо отметает.

– Итак, ты собираешься стать королем, – говорит она.

– Я стану королем.

– И эти наглецы будут править вместо тебя.

Эдуард пожимает плечами, стараясь не поддаваться раздражению.

– Сейчас они мне нужны. Это ненадолго.

– А когда надобность отпадет, ты скажешь им: дорогой Годвин, дорогой Свен, Гарольд и так далее, большое спасибо за все, что вы для меня сделали, а теперь будьте любезны передать мне свои графства и владения, а сами отправляйтесь жить куда-нибудь в Катай, к подножью Каракумов и Крыши Мира... – Она резко щелкает пальцами, вдовой королеве этот жест заменяет смех. – И они послушаются и уедут.

Он отвечает (глупо, конечно, но как удержаться и не назвать лишний раз имя тайной своей любви?):

– Ты не упомянула Тостига.

– О, своего мальчика можешь держать при себе. Он пустышка.

Раздражение перерастает в гнев, но Эдуард все еще сдерживается.

– Ты послала за мной, мама. Что ты хочешь мне сказать?

Она наклоняется вперед, смотрит ему прямо в глаза и шепчет:

– Скажи Сиварду и Леофрику: если им нужны деньги, чтобы собрать войско, которое сможет побить Годвинсонов, денег у нас достаточно.

Эти слова застали его врасплох. Эдуард поднялся, зашел за свой стул, двинулся куда-то вбок, словно пытаясь укрыться от матери, и лишь пройдя большую часть комнаты, повернулся и возвратился к ней.

– Если хоть одна душа нас услышит, – где-то поблизости крутится Стиганд, – нас обоих убьют.

Когтистые пальцы перестали выбивать такт, они обхватили подлокотники с такой силой, что распухшие суставы побелели.

– Господи, ты весь в отца. – Королева имела в виду Этельреда, но мысль ее тут же обращается к Годвину, голос дрожит от ярости и обиды: – Этот подлый негодяй правил Англией всякий раз, кот да твой отчим отправлялся на войну. Вы с Альфредом сидели в Нормандии, вы понятия ни о чем не имели, а об меня он просто ноги вытирал. А потом он убил твоего брата. Убил твоего брата! Это что, совсем ничего не значит? Слышишь, кастрат, бык холощеный: это что, ничего не значит?!

Эдуард тоже подается вперед, ударяя кулаком по ладони.

– Еще как значит! Но нужно выждать. Выждать, когда можно будет сквитаться без риска для меня, для тебя, – шипит он ей в самое ухо, не позволяя себе кричать. – Тогда мы сделаем это. Не ужели не понимаешь? Уэссекс, Суссекс, Кент, Восточная Англия, графства к северу от Темзы, корабли, моряки, дружинники... У тебя хватит сокровищ, чтобы нанять равное по силе войско?

– Хватит, даже без помощи Сиварда и Леофрика. Есть ведь еще нормандцы, мы можем позвать их. Даны, норвежцы. Шотландец Макбет могучий воин и любит деньги, как все шотландцы...

– А когда эта наемная свора явится сюда и разорит страну или по крайней мере южные графства, когда Годвин и все его сыновья будут убиты – все до единого, потому что ни ты, ни я не будем чувствовать себя в безопасности, если останется в живых хоть один, – тогда народ этой страны захочет видеть меня своим королем, как ты думаешь?

– Народ? Ба! Что такое народ? Народ делает так, как ему велят. – Эмма всегда была истинной нормандкой.

– И ты полагаешь, – продолжает шипеть Эдуард, – что когда это наемное войско одержит победу, оно не сумеет подобрать себе другого князя, герцога, короля, которому оно предпочтет служить?

Эдуард несколько раз глубоко вздыхает, чтобы успокоиться, и снова садится рядом с Эммой.

– Мама, – теперь в его голосе звучит мольба, он в последний раз пытается урезонить королеву. – Ты сказала, что я похож на отца, и тем пыталась уязвить меня, но отец мой был глупцом, а я не так глуп, он упорствовал в своих ошибках, а я нет, он понапрасну растрачивал деньги и дешево ценил человеческую жизнь...

– А я нет, – подхватывает она, насмешливо качая головой.

Эдуард старается не обращать внимания на издевку, но силы уже на исходе.

– К несчастью, у меня сейчас нет другой опоры, кроме Годвина и его сыновей. В этом есть и хорошая сторона: я нуждаюсь в них, но и они, по счастью, нуждаются во мне. Так обстоит дело. Со временем все будет иначе, но пока дело обстоит именно так.

Эдуард наклонился, собираясь поцеловать мать на прощание, но она отшатнулась, словно эта ласка запятнала бы ее. Эдуард поднялся и направился к двери, лицом к которой сидела королева. Она приподнялась, вцепившись руками в подлокотники, украшенные львиными головами, и прокричала ему вслед:

– Трус, извращенец, ничтожество, глупец! Ты еще пожалеешь! Ты поплатишься за это! Ты вспомнишь Альфреда, моего первенца, твоего брата!

Капеллан Стиганд проводил Эдуарда до дверей.

Дело этим не кончилось. В сентябре того же года король Эдуард пребывал в Колчестере в качестве гостя Гарольда Годвинсона, эрла Восточной Англии. Они с Гарольдом нашли общий язык и вместе проверяли готовность флота: ходили слухи, и лазутчики подтверждали их, будто король Норвегии Магнус, сын святого Олава, которому удалось отнять власть у Свена и первой жены Канута Эльгивы, задумал несколько грабительских рейдов по берегам Англии, а может быть, и вторжение.

Эдуард стоял рядом с Гарольдом на пристани, глядя, как серый прилив накрывает коричневые отмели возле городских стен, как вода подымается по судоходному каналу, соединявшему море с руслом Темзы. Слуга доставал из корзины устриц, ловко вскрывал их ножом, солил склизкий комочек и предлагал по очереди то одному, то другому вельможе. Гарольд и Эдуард с удовольствием глотали устриц, хотя в этих местах они считались пищей самых что ни на есть бедняков, тех, что кроют крыши болотным тростником. Над головами кружили черноголовые и бурые чайки и пронзительно вопили, надеясь что-то урвать. Поедая моллюсков, король обсуждал с эрлом, где разместить ремонтный док, а где – склад, и удастся ли раздобыть достаточное количество строевого леса в краю, где растут преимущественно ива, ольха и тополь.

Издали послышался звук рога, они обернулись к мосту, продолжавшему Лондонскую дорогу через реку. Галопом приближались четверо всадников, один из них держал знамя, лучи солнца играли на шлемах и кольчугах. Сразу было видно, что это знатные люди. С расстояния в сотню шагов Гарольд узнал своего младшего брата Леофвина. Запыхавшись, юноша перебросил ногу через луку седла и соскочил на землю, поспешно доставая лист пергамента из подвешенного к поясу кошеля. Леофвин слегка поклонился королю, но послание все же вручил старшему брату. Печать на письме была сломана. Гарольд медленно прочел – не слишком-то он был сведущ в грамоте – и передал пергамент Эдуарду.

– Вот, смотри.

Эдуард прежде всего глянул на адрес, потом на подпись и титулы. Послание предназначалось Магнусу, королю Норвегии, от Эммы, королевы Англии. Затем Эдуард прочел текст, написанный не рукой Эммы, а, судя по почерку, ученым клириком. Содержание письма было простым и ясным: поскольку трон Англии достался ее сыну Эдуарду, трусу и содомиту, отдавшему страну во власть банды убийц и негодяев, Эмма, памятуя святость Олава, отца Магнуса, и славу самого Магнуса, мудрого и справедливого христианского принца, призывала его явиться в Англию и очистить эту страну. С этой целью она готова была передать ему принадлежавшие ей золото и драгоценности, общей ценой в тридцать тысяч фунтов.

– Это почерк твоей матери?

– Подпись ее.

Побледнев, Эдуард трясущимися руками перевернул лист пергамента, сложил половинки разломанного воскового оттиска.

– Печать тоже ее.

Гарольд пустил устричную раковину блинчиком по воде, – она пять раз успела отскочить от поднявшейся почти вровень с причалом приливной волны, – утер рот рукавом и обернулся к брату:

– Отец уже видел это?

– Да. Он-то и послал меня, сказал, мы...

– Как письмо попало к нему в руки?

– Его принес Стиганд. Эмма поручила ему выбор курьера.

– Ладно. Что сказал отец?

– Он велел нам встретиться с ним на мосту у Путни и лететь во весь опор в Винчестер. Надо добраться туда прежде, чем она прознает об этом.

– Зачем?

Леофвин (прыщей у него на лице поубавилось) оглянулся на Эдуарда.

– Говори, – поощрил его Гарольд, – короля это касается в первую очередь.

– Надо отобрать у нее сокровища, пока она еще что-нибудь не задумала, и поместить ее под стражу. Не в тюрьму, – добавил он, обращаясь к Эдуарду, – но под надзор людей, которым мы можем доверять.

– А что с сокровищем?

Краткая пауза.

– Оно пойдет в королевскую казну. Куда ж еще?

– Ты согласен? – обернулся Гарольд к Эдуарду.

Хоть раз мог бы обратиться к нему – «Ваше величество», «сир» или на крайний случай «Ваша милость»!

– Хорошо, – сказал он, – я сам поеду с вами.

Через два дня они вломились в ее дом – Эдуард впереди, за ним по пятам – Годвин, Свен, Тостиг, Гарольд и рвавшийся вперед Леофвин. За ними шли вооруженные ломами дружинники. На улице дожидались крытые телеги.

Они не соблюдали никаких формальностей, не зачитывали обвинение, не предъявляли королевский указ обыскать дом. Стиганд, прекрасно знавший, где что лежит, повел незваных гостей вниз, в погреб, и они принялись сбивать замки и вытаскивать наружу сундуки, среди которых попадались настолько тяжелые, что их с трудом поднимали четверо сильных мужчин. Эмма металась между ними, выкрикивая оскорбления, понося Годвина, пытаясь выцарапать ему глаза своими длинными заостренными ногтями. Она готова была собственноручно поквитаться с ним за убитого первенца. Королеву скрутили, но она вывернулась и на этот раз метнулась к Эдуарду, попыталась схватить его за яйца и заорала, что своими руками охолостит этого извращенца, склонного к противоестественному греху. Гарольд и Леофвин швырнули королеву назад в тронное кресло, и заодно Гарольд сорвал с ее плаща серебряную брошь в виде ястреба, когтящего добычу, – свадебный дар Канута.

Годвин и Свен тем временем обшарили комнату, снимали гобелены, собирали в мешки немногочисленные, но достаточно дорогие украшения, утварь и прочее. Теперь, когда Эмму удерживали силой, она не то чтобы успокоилась, но кое-как совладала с собой и сидела тихо, пока не вошел Стиганд. Он хотел сообщить, что еще немало добра осталось в верхних покоях, однако там слишком крепкие двери, а замки мавританской работы очень хорошие, жаль их ломать...

– Вот он! – вскричала королева и, вырвавшись из рук дружинников, поднялась на ноги. – Это он толкнул меня на это, сам составил письмо, сам написал, негодяй!

На клирика достаточно было взглянуть, чтобы понять: королева не солгала. И не вина перед матерью терзала с того дня душу Эдуарда, а тот взгляд, взгляд заговорщиков, которым обменялись монах и старый Годвин. Страх, ненависть и презрение к Годвину и ко всему его отродью – за исключением Тостига, которого он полюбил, и Гарольда, которого он научился уважать – злее прежнего язвили его сердце. Но худшее ждало его впереди.

 

Глава семнадцатая

Как-то в июне, на рассвете (недавно завершился первый год его царствования), Эдуард проснулся в верхних покоях большого дома в Чеддере и обнаружил, что Тостиг уже поднялся и сидит на скамье у окошка. Близился день солнцестояния, солнце только что поднялось над горизонтом, и юноша купался в волшебном свете восхода. Его золотистые волосы, пронизанные солнечными лучами, походили на нимб – обнаженный ангел, Люцифер до грехопадения...

Утренний хор птиц совершенно заглушил кукареканье петухов в птичнике и в ближней деревне. Легкий ветерок, просто движение воздуха, рожденное солнечным теплом, занес в комнату ароматы шпалерных роз и жимолости. Белохвостые ласточки, гнездившиеся в усадьбе, проносились взад и вперед, спеша к птенцам в глиняных гнездах под застрехами. Мелькнула над деревьями серая кукушка, наполнила лес своим ритмичным призывом: июньской порой по-новому пой.

Чуть подальше во всю мочь крошечных легких завопил младенец. Это в женском доме. Накануне Эдуард стал восприемником, крестным новорожденного. Как назвали малыша? Ага, Ательстан. Кем-то он будет, когда вырастет? «Епископом», – сказала мать, «дружинником», – возразил отец, вернее, отчим: отец ребенка умер еще до его рождения – отправился разорять птичьи гнезда и свалился со скалы.

Эдуард приподнялся на постели, заложил руки за голову, раздвинув локти. Он уже целый месяц жил в этом деревянном доме, где стены были обмазаны штукатуркой, и улаживал дела на юго-восточной окраине королевства. Хотя единственное отхожее место находилось снаружи, у дальнего конца здания, да и в целом это жилище проигрывало по сравнению с каменным нормандским замком со всеми необходимыми удобствами, все же Эдуард готов был признать и некую прелесть Англии, особенно теперь, в колдовскую пору раннего лета.

Король чувствовал себя немного сонным, расслабленным, он бы, пожалуй, еще вздремнул, но доносившиеся снаружи звуки и запах свежего хлеба, смешивавшийся с ароматами цветущих деревьев, подсказывали, что вскоре молодой тан, служивший при нем спальником, осторожно постучится в дверь. Знал король и причины столь приятной истомы: прошлой ночью он выпил чуть больше меда, чем обычно, а Тостиг любил его с такой страстью, какой даже эти пылкие любовники еще не ведали.

Эдуард облизал губу, нащупав языком небольшую ранку, оставленную зубами Тостига. Кожу в паху немного саднило – юноша слишком сильно терся о нее покрытым первым пушком подбородком. Эдуард поднес к лицу пальцы, жадно вдыхая еще сохранившийся запах.

– Прошлой ночью ты был... – начал и не договорил он.

Король собирался сказать «великолепен», но, услышав его голос, Тостиг резко обернулся, и Эдуард увидел, что по лицу юноши струятся слезы. Он тут же соскочил с кровати, опустился на колени у ног возлюбленного, повернул к себе его лицо.

– Не плачь, пожалуйста, не плачь, ты же знаешь, я все могу исправить, все сделаю. Что случилось, Тостиг?

Он поднялся, прижимая Тостига к себе, гладя его длинные волосы, шепча слова любви и утешения.

Тостиг уклонился от его объятий, поднял голову и посмотрел королю прямо в глаза.

– Я скажу тебе, что случилось, – хрипло выговорил он. Глаза его лихорадочно блестели. – Они женят тебя. Я давно собирался сказать тебе, но мы были так счастливы вместе, я просто не смог. Они хотят, чтобы ты взял в жены мою сестру Эдит.

– Кому это в голову взбрело? – заорал Эдуард, заранее зная ответ. Сжав кулаки, он с такой силой ударил по раздвинутым ставням, что ставень в свою очередь ударил в стену и отколол кусок штукатурки, за которым обнажилась доска. – Скорее они отправятся в ад! – И он заметался по комнате, разбрасывая сложенную на ночь одежду, потом снова врезал кулаком по ставню, и вновь отлетел кусок штукатурки. – Они все окажутся в аду, прежде чем заставят меня жениться, – повторил он.

Тостиг внимательно посмотрел на него, удивленно покачал головой, прогнал невольную улыбку с губ, подавил смешок.

– Ничего не получится, – сказал он, и его прекрасное лицо потемнело. – Говорю тебе, она шлюха, мерзкая шлюха. Она заставит тебя спать с ней, займет мое место в твоей постели.

– Ни за что, ни за что! – бушевал король. – Я не допущу.

– Придется. Еще как придется.

– Почему?

– Англии нужен от тебя наследник.

– Претендентов и так полно, а сколько еще народится...

– Вот именно – слишком много. Это приведет к сваре, к раздору. К гражданской войне.

Не Годвин объявил Эдуарду об этом решении, не кто-то из сыновей Годвина, а тот самый человек, который предал его мать, подтолкнув ее к измене, – Стиганд, получивший в награду за труды кафедру в Элмхэме, а надо учесть, что епископ Элмхэма окормлял Восточную Англию, которой правил Гарольд Годвинсон.

Встреча произошла в Бате, в покоях аббата бенедиктинского монастыря. Бенедиктинцы жили в Бате уже сотню лет, монастырь покуда не подвергся клюнийской реформе, так что беседа короля и епископа протекала в весьма комфортабельной, можно сказать, роскошной обстановке: высокие стулья с подушками вместо сидений, причем на подушках были вышиты не библейские сцены, а эпизоды охоты; мед разливали из серебряных кувшинов в серебряные чаши, на серебряных блюдах лежали вишни и лесная земляника. Снаружи, в монастырском саду, бабочки порхали над ароматическими травами, которыми монахи приправляли свою снедь, кружили шмели.

– Можно подумать, мне завтра предстоит умереть.

– «Да живет король вечно»! – откликнулся Стиганд, выплевывая вишневую косточку. – Эту молитву повторяют со времен царя Соломона, а толку-то что? Ты смертен, как и все. Впрочем, – вздохнул он, заворочавшись в кресле, выправляя под собой складки ризы, которую поленился снять после мессы; по запаху Эдуард догадался, что епископ выпустил газы, хорошо хоть хватило деликатности сделать это беззвучно, – впрочем, мы надеемся, что ты проживешь достаточно долго и увидишь, как твой сын и наследник достигнет совершеннолетия.

– Мы – это кто?

– Англия.

Повисло молчание. Стиганд был опытным дипломатом, он не стал первым прерывать паузу. Пока что он взял себе еще вишенку и, отвернувшись к окну, устремил взгляд на монастырь, на приземистую крышу церкви. Эдуард понимал, что нужно либо прогнать епископа, либо самому встать и уйти. Гнев душил его, и он был рад дать ему волю. Нужно раз и навсегда покончить с этим делом. Пусть выкладывает все начистоту. Наклонившись, он стукнул кулаком по столу и крикнул:

– И королевой непременно должна стать Эдит, дочь Годвина?!

Стиганд изобразил на лице недоумение.

– А как же иначе? Это же очевидно. Нам нужен принц английской крови, своя, надежная династия. Когда вновь утвердится преемственность английского королевского рода, все эти скандинавские родичи Канута, упокой Господи его душу, не говоря уж о нормандском ублюдке, племяннике твоей матери, который якобы тоже имеет какие-то права, позабудут о своих притязаниях на престол. Эдит – англичанка...

– Наполовину. Ее мать Гита – датчанка.

– Как и треть населения твоего королевства, и все эти люди считают себя англичанами. Они прожили здесь уже больше века. Кстати, им по душе придется и то, что она свойственница Канута. И при этом она настоящая англичанка, до мозга костей, такая же, как все мы. Как говорится, «настоящий яблочный пирог», англичанка до мозга костей.

– Ты можешь то же самое сказать об Этелинге.

– О другом Эдуарде? – Епископ снова выплюнул вишневую косточку, она легонько звякнула о край серебряного блюда. – Он несовершеннолетний и живет где-то в Венгрии.

Эдуард поднялся на ноги, пробежал по комнате, схватил чашу с медом и саданул ею по столу так, что янтарная влага расплескалась.

– Годвинсоны рвутся к власти. Вот о чем идет речь. Наследник из рода Годвина, – вот что им нужно. Даже если он родится от меня, я умру раньше, чем он достигнет совершеннолетия (ты очень любезно напомнил мне – от смерти не уйти), и тогда Англией будет править либо его дед, если старый боров переживет меня, либо дядья.

Одним из дядьев этого гипотетического младенца стал бы Тостиг. При одной мысли об этом в душе короля образовалась сосущая пустота, которую даже гнев не мог заполнить.

– Нет никаких причин для такого союза, – подвел итоги король. – Он не на пользу ни мне, ни Англии.

Стиганд чуть подвинулся вперед, мизинцем, украшенным перстнем, дотянулся до пролитого королем меда, подобрал капельку и слизнул.

– Для тебя тут есть кое-какие преимущества.

– А именно?

– Годвинсоны боятся того, что может произойти после твоей смерти. Нечего в прятки друг с другом играть – ты можешь завтра же свалиться с лошади или подцепить зимой неизлечимую простуду. Быть может, даже сейчас, в сию минуту, где-то поблизости бродит тайный убийца, или среди твоих дружинников кружит человек, которого мы знаем, но чьи истинные намерения от нас сокрыты. Но вот в чем загвоздка: кто бы ни стал твоим преемником, норвежец или нормандец, Годвинсоны останутся не у дел, если только...

Эдуард не слышал священника, он слышал только, как кровь ударяет в виски, чувствовал, как похолодели и увлажнились руки. Тем не менее, смысл этих слов был ясен, так ясен, словно тень Альфреда, убитого брата, шептала их ему в ухо.

– Если только Годвинсоны – один из них или все вместе – не поспособствуют этому «преемнику», умертвив меня, – подхватил он.

– Можешь думать что хочешь. Я этого не говорил.

Эдуард поднялся, отошел к незастекленному окну. В часовне запели службу третьего часа. Как все бенедиктинцы, здешние монахи в совершенстве владели искусством григорианского пения, оно пронзило душу короля ностальгической тоской об оставленной им простой жизни, о богослужении в Байё и Лизьё, где он еще не знал мирских интриг. Запах благовоний, печальный лик распятого Христа, скорбящая Мать, чистое, беззаботное благочестие юности... Глаза щипало от слез, защемило сердце. Король обернулся к двоедушному, коварному епископу.

– Как только у меня родится сын, они смогут убить меня.

– Витан не изберет королем ребенка. Горе стране...

– Которой правит младенец, – подхватил король.

Пение монахов стихло, слышалось только нудное жужжание попавшего в плен шмеля. Стиганд снова зашевелился на стуле, откашлялся.

– Пока что речь идет только об обручении, – сказал он. – Они предлагают провести церемонию на празднике урожая в Керне, что в графстве Дорсет.

Так и сделали. В сопровождении Гарольда и кучки дружинников, из которых еще предстояло сформировать личную гвардию Эдуарда, король выехал из Шерборна под проливным дождем. Охотничьи псы, крупные, длинноногие, с густой серой шерстью и очень похожие на волков, если не принимать во внимание по-собачьи широкие морды, бежали за лошадьми. Порой собаки бросались в сторону, привлеченные запахом зайца или завидев в поле куропаток. Шерсть их вскоре намокла, отяжелела, как и гривы лошадей и плащи всадников. Над поросшими буком холмами перекатывался гром.

Всадники явно были не в духе.

– Может, пошлем вперед гонца и отложим эту затею на пару дней?

– Не получится, – возразил Гарольд.

– Почему?

– Праздник урожая. Особенный день.

– Безусловно. День выплаты ренты. Так, что еще? Заканчивается сбор урожая, снимают ограду с полей, чтобы до весеннего сева, то есть до Благовещенья, мог свободно пастись скот. Весьма разумно – ведь навоз послужит удобрением. Дальше что? «День каравая», в церкви освящается ячменный хлеб из свежемолотого зерна. Однако почему этот день так подходит для обручения?

На Гарольда речь короля произвела некоторое впечатление: надо же, нормандский аристократ, воспитанный в монастырях и каменных дворцах на сказаниях о Деве Марии и подвигах эпохи Карла Великого, сумел так быстро вникнуть в то, что составляло жизнь его подданных. Тем не менее Эдуард знал пока далеко не все.

– В этом дне особая святость.

Какое-то время они ехали молча. Копыта лошадей глухо били по известняковой дороге, порой высекая искры из прожилок кремня. Звенели удила. Эдуард хмурился все сильнее.

– Это день шабаша, – произнес он наконец.

Гарольд промолчал, сжав губы так, что они побелели.

– Я не стану участвовать в языческих радениях! – вскричал Эдуард, натягивая поводья. Его жеребец фыркнул и закинул голову, ожидая команды поворачивать. Дождь полил сильнее, над головой повисли серебряные нити, холмы Даунса накрыла серая мгла.

– В этом нет ничего дурного, – возразил Гарольд.

– Настоящая бесовщина, и ты сам это знаешь. Как ты решился участвовать в таком деле?

– Да полно. Самый обычный праздник, немножко поплясать, повеселиться малость, – настаивал Гарольд. – Не беда.

– Здешний народ всегда готов повеселиться, было бы что выпить, но я бы предпочел вернуться в Шерборн и не мокнуть под дождем.

– Поехали. Это серьезнее, чем ты думаешь.

Эдуард нехотя повернул к югу.

– Почему это так важно?

– Здесь почти все помнят о своих кельтских корнях. Говорят, у завоевателей саксов не хватало женщин, они брали их из числа пленниц, а мужчин обращали в рабство. Конечно, все тут приняли христианство, давно уже, много поколений назад, но сохраняют и старые обычаи, особенно женщины. Это всего лишь традиция и к вере не имеет отношения.

– Тогда почему я должен с ней считаться?

Гарольд вздохнул. Уговорить короля оказалось не так-то просто. Все этот проклятый дождь, из-за него спор начался раньше, чем он рассчитывал.

– Они задерживают налоги, не отдают своих сыновей в дружинники, а когда их призывают в ополчение, поворачивают назад, едва дойдя до западного берега Стаура. Они говорят, что наш король – не их король, наша королева – не их королева. Нужно переломить такое отношение, чтобы заручиться их поддержкой на случай нужды. Сегодняшний праздник – самый удобный случай. Если местные примут тебя и Эдит – они почитают королеву не меньше, чем короля, – они последуют за тобой, будут защищать тебя, с готовностью придут на помощь...

– Ты хочешь убедить меня, что, совершив какие-то дурацкие обряды, я сумею завоевать доверие народа, живущего к западу от Стаура, Фрома и Паррета?

– Да. Вплоть до границы Корнуолла.

– Хорошо, я вытерплю это, но не стану участвовать в кощунстве, в поклонении дьяволу и в чем-нибудь подобном.

Гарольд молча пнул лошадь каблуком, заставив ее перейти на рысь. Эдуард, дружинники и собаки, разбрызгивая грязь, устремились за ним.

Дождь поутих, когда они подъехали к Керну, открылся вид на меловые холмы, в ту пору увенчанные рощей падуба, и над холмами ненадолго показалась радуга. Король и его спутники спустились в долину, проехали вдоль ручья к маленькому женскому монастырю и там отыскали дорогу, вдоль которой стояли – не слишком, впрочем, тесными рядами – обитатели соседних сел. Одни пришли в звериных масках, другие несли в руках обручи, перевитые летними цветами или колосьями ячменя. Несколько шутов кривлялись в толпе, ударяя детей свиным пузырем, подвязанным к длинной палке. Многие держались особняком, стояли вяло и безучастно, даже испытывали какую-то неловкость – так показалось Эдуарду.

Не доехав до аббатства и небольшой усадьбы, примыкавшей к монастырю, всадники свернули налево от ручья и начали подниматься на утес. Краем глаза Эдуард увидел гигантское изображение на склоне холма – дерн в этом месте срезали, обнажив белый известняк. Это был Воитель Керна.

Воитель держал – и посейчас держит – в правой руке занесенную дубину из падуба, самого надежного дерева, а в левой – львиную шкуру. Между ног поднимается, почти касаясь пупка, напряженный фаллос. Геркулес, Король-Падуб, победивший Короля-Дуба в день середины лета. Ведьмы поклоняются ему и поныне в праздник урожая, который тогда приходился на первое августа, а теперь на двенадцатое. Словно в честь великана на ветвях падуба, росшего на склоне горы, высыпали маленькие почки, белые и лиловатые.

Годвинсоны уже вернулись из-под Дорчестера, где они заранее собрались в Мейден-Кастл, кельтской крепости, которую местные жители считали священным местом. Все они ждали короля на вершине горы с фигурой Воителя Керна, на краю леса. Среди Годвинсонов стояла девушка, укрытая зеленым плащом, не высокая, но хорошего сложения. Король почувствовал легкий укол любопытства – впервые ему предстояло увидеть Эдит. Она отвернулась, прошла по дорожке из дерна и вместе с одетыми в белое женщинами скрылась в роще. Издали он различал теперь только ее стопы, белые, изысканные, обвитые золотистыми ремешками сандалий.

Первая часть праздника проходила за пределами рощи. Это была длинная и, на взгляд короля, скучная церемония, не имевшая ничего общего с христианством, хотя там и присутствовал старый священник, неразборчиво бормотавший что-то на испорченной латыни и крестившийся к месту и не к месту. Кое-что произносилось на старинном диалекте Уэссекса, и можно было разобрать отдельные слова, но в основном звучал певучий язык кельтов, бывший еще в ходу в некоторых областях Франции. Эдуард тщетно пытался понять, что происходит на его глазах, в чем он принимает участие: то ли это саксонский обряд, перенесенный сюда шесть столетий назад из лесов Тюрингии, то ли еще более древний, кельтский, и даже кельтская литургия, а может быть, эклектическая смесь обеих традиций?

Королю поднесли необычное горьковатое питье в плоской глиняной миске. Этот сосуд, покрытый спиралеобразным узором из точек, нашли по соседству в кургане, где покоились древние короли. Эдуард боялся пить отвар – не яд ли? но Гарольд подал ему пример, благоговейно приложившись к своей чаше. Потом Эдуарду вымазали все лицо смесью слюны и грязи – и глаза, и рот, и нос, хлестнули ореховым прутом. Сперва король подозревал, что все это изрядно затянувшийся розыгрыш, что Годвинсоны решили подшутить над ним, но, обернувшись, не заметил улыбок – только очень серьезные, даже торжественные лица. Здесь присутствовал и Тостиг – они не виделись со времени встречи короля с епископом Стигандом в Бате. Глаза юноши, опухшие и покрасневшие от слез, избегали взгляда любовника.

Наконец короля повели в рощу. Гарольд шел рядом с ним, будущий шурин выступал в роли дружки жениха. Блестели мокрые стволы деревьев, на листьях переливались жемчужины дождя, громко жужжали пчелы, тяжело перелетая с цветка на цветок. Картина была яркой и резко отчетливой, проступала каждая деталь – оттенки зелени, трепет листвы, сверкающая капелька воды, в которую ударил солнечный луч, мокрые деревья и восходящий от земли пар, дурманящий и без того помраченный рассудок. Самым ужасным – или самым прекрасным – было ощущение жара, распространявшегося внизу живота и по ягодицам. Источником жара оказались мошонка и член, изрядно набухший, как не без смущения обнаружил король.

Посреди рощи открылась круглая поляна, а посреди поляны – круглый гладкий камень, поросший желтым мхом, высотой примерно в фут и около шести футов в диаметре. Валун окружало кольцо травы, единственное здесь пятно зелени. Поодаль, в тени падуба, уже ничего не росло.

Перед камнем рядами стояли женщины, они покинули празднество раньше мужчин. Эдит в зеленом платье замерла чуть в стороне, в арке, образованной ветвями цветущего падуба, листья, богатые эфирными маслами, влажно блестели. Женщины стояли спиной к Эдуарду и его спутникам, лицом к камню. То ли почувствовав присутствие короля, то ли повинуясь какому-то знаку, Эдит повернулась и откинула зеленый муслиновый капюшон, закрывавший ее лицо. У короля перехватило дыхание.

Ярко-рыжие волосы невесты были перевиты жемчужной нитью, кожа ее была безупречно белой, такой белой кожи он никогда в жизни не видел. Высокий лоб, под сводом темных бровей широко расставленные глаза цвета морской воды. Тонкие, изящные черты лица, полные губы, прямой нос, крепкий подбородок, шея – точно выточенная из слоновой кости. Но именно волосы, ярко-рыжие, пламенные волосы придавали ей почти сверхъестественную красоту. Эдит вовсе не была похожа на Тостига. Эдуард втайне надеялся на их сходство, но теперь позабыл о своих мечтах, ибо представшее перед ним лицо вполне могло быть лицом невероятно красивого мальчика-андрогина на пороге созревания. Короля особенно привлекали юноши этого возраста, быть может, потому, что первый сексуальный опыт он приобрел лет в четырнадцать вот с таким же ангелочком.

Эдит протянула суженому руку, такую же длинную и белую, как и ее ноги, растянула рот в улыбке, но глаза остались холодны. Король надел на безымянный палец невесты золотое кольцо, позаимствованное из материнской сокровищницы, и позволил ей проделать то же самое с его пальцем. Когда девушка прикоснулась к нему, Эдуард невольно вздрогнул. Она покрепче ухватила жениха за руку и прошла с ним под аркой из падуба к священному валуну.

Начало сказываться действие зелья, которым опоили короля. В отвар, несомненно, подмешали сок особых грибов, вызывающих галлюцинации и усиливающих похоть. Теперь красавица принудила Эдуарда отведать вдобавок хмельной напиток. Одна из спутниц протянула Эдит золотую чашу, богато украшенную каменьями. В воспаленном уме Эдуарда мелькнуло воспоминание о том, что они находятся неподалеку от Гластонбери, где нередко являлись видения Святого Грааля, если не сама священная чаша. Эдит уговорила, скорее даже заставила короля осушить чашу одним глотком. Это был всего-навсего сидр, однако сидр двухлетней выдержки, крепкий, с насыщенным вкусом, вероятно, этот напиток тоже содержал наркотические добавки. Сидр имел символическое значение – поднося нареченному перебродивший яблочный сок, неземная, но столь осязаемая, близкая, но вечно ускользающая красавица представала перед ним в образе Яблочной Богини.

Вторая служанка передала будущей королеве ветвь яблони с тяжелыми плодами. Эдит выбрала одно яблоко, его тут же сорвали, разрезали кремневым ножом, не как обычно, сверху вниз, но особым и запретным способом – поперек, так что половинки, распавшись, открыли в середине звезду из пяти содержавших семена гнезд, причем каждая перегородка оказалась разделена надвое. Такой разрез был табуирован, поскольку обнажившиеся семенные гнезда больше всего напоминали вульву. Эдит протянула половину яблока королю и съела свою долю, внимательно, исподлобья, наблюдая за тем, как ест он. Теперь она символически становилась Фрейей, Гольдой, Хельдой, Хильдой, Остарой в глазах тех, кто еще не забыл своих саксонских, германских корней, а для кельтов она была Рианнон, Арианрод, Керридвен, Блодуэдд, Дану, Анна. А кем стал он? В тот час он был героем или богом, рожденным богиней, соблазненным богиней, принесенным в жертву богине.

Участники священнодействия окружили их. Две девушки расстегнули спереди платье Эдит, распахнули его, как занавес, остальные занялись одеждой короля. Голова у него плыла, сердце стучало. Он никогда прежде не видел обнаженную женщину, женщину в одних только золотых сандалиях. Эдуард разрывался надвое, испытывая отвращение и похоть. Отвращение в нем вызывали ярко-рыжие волосы между ног невесты. Он и не думал, что у женщин тоже растут там волосы, и счел это свойственным одной только Эдит уродством. Из тумана и ветвей падуба позади Эдит проступила какая-то фигура, и когда Эдуард разглядел этот призрак, ужас окончательно заглушил в нем желание – то была голова барана, бараньи рога на голове закутанного в меха мужчины. Между ног сатира торчал торжествующий фаллос, сатир благословлял им брачующихся, благословлял всю свадьбу.

Иллюзия? Спектакль? Правды Эдуард так и не узнал, но если то была игра, Годвинсоны зашли чересчур далеко и самих себя перехитрили. В любом случае, как только Эдуарду предстало это видение, он распознал в нем бесовство. Его охватило исступление, какое находит на воинов в битве и какого он сам никогда не испытывал. Вцепившись что было сил в уже расстегнутые служанками одежды, король вырвался из круга обступивших его женщин, выскочил из толпы и кинулся к подножию горы, где ждали слуги и лошади. Полыхнула молния, ударил гром, с новой силой хлынул дождь.

Женщины, оставшиеся на прогалине, оправляли платье на Эдит.

– Мразь! – сказала она, отряхиваясь от брызг. – Дерьмо!

Много лет спустя, когда Тостиг женился и вернулся ко двору в качестве главного советника и единственного друга короля, он поведал Эдуарду истину, о которой король лишь отчасти догадывался.

– Они знали, что обычно женщины не вызывают у тебя желания, а потому решили, что нужно опоить тебя любовным зельем, и придумали эту фантасмагорию, чтобы ты хоть раз возбудился и овладел Эдит. Одного раза в присутствии свидетелей было бы достаточно.

– Где они научились колдовству? Неужели все еще справляют обряды старой веры?

– Нет. Лишь по праздникам вспоминают старинные поверья, отдельные приметы, связанные со свадьбой, рождением ребенка или похоронами.

– Что же, они заново воссоздали все это?

– Более-менее. Есть такая старуха в Керне, она уверяет, будто помнит все, как было, и сохраняет «часть наследия Англии» – так она выражается. Наверное, с ней посоветовались.

Но и спустя десять лет Эдуард бился над этой загадкой:

– Даже если бы произошло соитие, не могли же они быть уверены, что она понесет с первого же раза?

– Вот почему назначили обручение, а не свадьбу. Пока Эдит не вошла в твою семью, она могла спать с кем угодно и сколько пожелает. У нее оставался на это еще по меньшей мере месяц.

– А если б ребенок уродился не в нее и не в меня?

– Любой младенец, рожденный Эдит, удался бы лицом в Годвинсонов, поскольку она не подпускала к себе никого, кроме них.

– Никого, кроме братьев?

– Да, и отца.

– И тебя в том числе?

– Только не меня, – рассмеялся Тостиг. – Мы с ней никогда не ладили.

Двадцать третьего января 1045 года Стиганд провел скромную брачную церемонию, соединив Эдуарда с Эдит. Эдуарду ни разу не удалось овладеть женой, хотя в течение недолгого периода от брачной ночи до начала поста он был близок к этому. Короля возбуждали стопы Эдит, длинные, с высоким подъемом, безупречно белые – ей ведь было тогда всего шестнадцать лет. Прелестные стопы в золотых сандалиях запомнились ему со дня обручения, он ласкал ноги Эдит, но выше колена подняться так и не посмел. Сначала Эдит недоумевала, терялась в догадках, ведь она давно утратила девственность и была уверена, что знает, как надо действовать. Вскоре растерянность сменилась неукротимым гневом и презрением. Глубокое унижение испытывали оба. Король предложил сделать перерыв на время поста; когда же пост закончился, навсегда отлучил Эдит от своего ложа. Оплакивая разлуку с Тостигом, Эдуард предпочитал хранить целомудрие. Эдит утешалась в объятиях случайных любовников, избегая беременности, поскольку она прекрасно знала, что король отречется и от нее, и от ребенка.

В последнюю их совместную ночь она бросила королю угрозу:

– Думаешь, если я останусь бездетной, ты помешаешь Годвинсонам захватить трон? Ошибаешься: наследника определяет Витан, а Витан – в руках Годвинсонов.

Всю жизнь Эдуард положил на то, чтобы помешать сбыться ее предсказанию.

 

Глава восемнадцатая

Эдуард был соткан из противоречий. Этот суховатый, начитанный, трезво мыслящий человек не мог удержаться от слез потрясения и восторга, слушая музыку, рассматривая внутреннее убранство и архитектуру соборов. Однако ни в чем противоречивость его натуры не выступала так ярко, как в отношениях с Годвинсонами. Этой дружбой-враждой была порождена обострившаяся ныне проблема престолонаследия.

Годвина Эдуард ненавидел, Гарольда почти против собственной воли научился уважать, Тостига любил, на Эдит женился, и этот брак, когда отгремели первые бури, превратился в союз двух людей, презиравших друг друга, но умевших скрывать свои эмоции и держаться на расстоянии. Ненависть и уважение, любовь и несчастный брак – все привязывало Эдуарда к клану Годвинсонов, и как бы он ни мечтал избавиться от этой зависимости, за все время царствования Эдуарду не удалось даже ослабить ненавистные узы, ведь на самом деле ни король, ни эрлы не могли выжить поодиночке.

После первых шести лет правления Эдуарду показалось, что он может справиться сам. В 1048 году он без помощи Годвинсонов снарядил флот и прогнал викингов, тревоживших остров Уайт. Многие посты в стране заняли нормандцы, в основном из низшего духовенства. Эдуард выдал свою вдовую сестру Годгифу за графа Булонского Эсташа, приближенного герцога Вильгельма, и пригласил к себе в гости эту чету. В 1051-м король сделал нормандца Робера, епископа Лондонского, архиепископом Кентерберийским, а на лондонскую кафедру пригласил другого нормандца, Уильяма.

Власть и влияние Годвинсонов шли на убыль. Оставалось только заручиться поддержкой северных эрлов, Сиварда и Леофрика, на случай вооруженного столкновения. Эдуард, епископы Лондона и Кентербери, а также зять короля граф Эсташ Булонский тайно встретились в королевском маноре в Чилтерне и задумали подстрекнуть Годвина к явному ослушанию, граничащему с изменой. Вот что предложил Эсташ: съездить в Дувр и поручить своим людям устроить беспорядки в городе. Так и сделали, но, как обычно бывает в таких случаях, верные слуги пали жертвой неведомой им интриги – горожане расправились с ними. Эдуард приказал Годвину беспощадно покарать город, поправший все обычаи гостеприимства. По словам короля, это преступление было тем более вопиющим, что Дувр, один из важнейших портов страны, обязан гарантировать безопасность всем путешественникам.

Разобравшись в обстоятельствах дела, Годвин счел, что жители Дувра правы и не заслуживают наказания. Король вызвал эрла в Глостер, обвинив в ослушании. Тем временем Годвинсоны собрали войско, и самыми младшими участниками этого похода оказались Уолт Эдвинсон из Иверна и Ательстан из Чеддера по прозвищу Тимор. Разбирательство в Глостере отложили на сентябрь, а к тому времени ополчение Годвинсонов поредело – начался сбор урожая – и всей семейке пришлось на год отправиться в изгнание. Даже королеву Эдит отлучили от двора и сослали в монастырь. Однако в следующем году Эдуард допустил несколько грубых просчетов – должно быть, успех вскружил ему голову.

Во-первых, он пригласил в Англию незаконнорожденного герцога Нормандии Вильгельма, придав этому визиту государственную важность.

К двадцати трем годам Вильгельм наконец утвердился на престоле, который у него оспаривали, пока герцог был несовершеннолетним. В Англии Вильгельм пробыл недолго, но достаточно, чтобы Эдуард предложил ему стать своим преемником и даже высказал намерение завещать ему трон. Что касается Вильгельма, то он обещал до последнего отстаивать свои права на английский престол.

Во-вторых, лучшие земли из числа отобранных у Годвинсонов достались не северным эрлам, а нормандским приятелям Эдуарда, так что когда Годвинсоны возвратились, северяне отказались во второй раз помогать королю.

Для Эдуарда наступил самый горький момент в его долгой борьбе с Годвинсонами: он вынужден был капитулировать. Роберу и многим другим нормандцам пришлось отправиться восвояси. Витан принял клятву Годвинсонов и снял с них все обвинения, включая обвинение в убийстве Альфреда, старшего брата Эдуарда. Услышав об оправдании Годвина, королева Эмма в приступе ярости рухнула на пол, переломила бедро и вскоре скончалась. Королева Эдит вернулась ко двору и не только закрепила за собой отдельные апартаменты в основных резиденциях короля, но распорядилась существенно расширить отведенные ей покои, чтобы они могли вместить развлекавших королеву поэтов, музыкантов, танцоров и, несомненно, множество ее любовников.

Стиганд, к тому времени ставший епископом Винчестера, постоянно шпионил в пользу Годвинсонов и давал королю советы, которые были им на руку. За это они вознаградили своего союзника саном епископа Кентерберийского. Лишь один Папа из числа часто сменявшихся в ту пору наместников святого Петра согласился с этим назначением. И предшественники, и преемники этого понтифика не только не признавали Стиганда епископом, но даже отлучали его от Церкви, однако это никого не беспокоило. Проведение важнейших обрядов, например освящение новых церквей, Стиганд препоручал архиепископу Йорка. Самого Стиганда подобные церемонии только утомляли – истинным призванием этого клирика была политика. Сан епископа Кентерберийского наделял его определенным могуществом: оба епископата владели землями, приносили высокий доход. Оба епископата, ибо Стиганд, захватив Кентер бери, вовсе не собирался отказаться от Винчестера, хотя каноническими правилами запрещалось совмещать две должности.

Одно лишь событие отчасти утешило короля. Годвин решил остаться при дворе, конечно же затем, чтобы заранее узнавать о любой затевавшейся против него интриге, и Эдуарду пришлось смириться с его присутствием. Более того, на пиру он отводил эрлу почетное место рядом с собой – собственно, только ради пира Годвин выбирался из постели, которую делили с ним одна пышнотелая наложница за другой, – и с подозрительной щедростью потчевал его и угощал вином.

В пасхальный понедельник, через полгода после своего возвращения, Годвин вскочил из-за стола, одной рукой схватился за голову, другой за грудь, черная кровь хлынула у него изо рта, и он рухнул на стол, опрокинув все блюда и чаши. Через два дня его не стало.

Говорили, будто эрл, клянясь, что неповинен в смерти Альфреда, обратился к Господу, прося покарать его удушьем, если он солгал, – вот и захлебнулся черной кровью. В действительности причиной его смерти стала разбухшая печень и расширение вен пищевода – сосуды лопнули, и Годвин истек кровью.

С того момента и началось продлившееся двенадцать лет мирное и благополучное царствование. Страна процветала, даже климат улучшился.

Эдуард учился понимать и уважать обычаи своих подданных, а потому все лучше правил ими, стараясь вмешиваться в их жизнь пореже, только в тех случаях, когда система самоуправления давала сбой. Главным его советником стал Тостиг. Пока Годвинсоны были в изгнании, Тостиг женился на Юдит, родственнице графа Фландрского, у которого они гостили. Тостигу уже минуло тридцать лет; как и все Годвинсоны, он ел и пил не в меру, лицо его огрубело, да и подставлять свой зад ему больше не хотелось. Эдуард тоже утратил вкус к подобного рода забавам. Но они остались близкими друзьями, и Тостиг умело руководил королем, знакомя его с хитросплетениями английских законов и обычаев.

Тем временем в 1054 году старый Сивард, эрл Нортумбрии, и его сын помогли Малькольму, сыну Дункана, свергнуть с престола Шотландии Макбета. В сражении был убит молодой Сивард, а в 1055-м умер старый эрл, оставив единственного отпрыска, Вальтеофа, неполных десяти лет от роду. У эрла хватало датско-английских родичей, мечтавших наследовать ему, однако Эдуард поступил по-своему, то ли в память былой любви, то ли в благодарность за множество оказанных услуг, а может быть, попросту уступая нажиму Годвинсонов, отдал Нортумбрию Тостигу.

Смуты еще продолжались в Мерсии, где правил Эльфгар, сын Леофрика, один из самых беспокойных властителей в королевстве. Он уже дважды восставал против короля или, вернее, против Годвинсонов, дважды подвергался изгнанию. В первый раз Эльфгар отправился в Ирландию, собрал войско, вступил в союз с Гриффитом, именовавшим себя королем Уэльса, и выдал за него замуж свою старшую дочь. Вместе они разоряли пограничные земли между Уэльсом и Англией, плели заговоры с норвежцами, пытавшимися высадиться на севере страны. В первой же кампании Гарольд разгромил уэльсцев, однако Гриффит уцелел. Тостиг прогнал норвежцев, и Эльфгар остался в одиночестве. Только верность дружинников и танов, принесших вместе со своим эрлом общую присягу, спасла Эльфгара, тем более что Эдуард и Гарольд желали мира. В 1062 году беспокойный правитель умер, кажется, своей смертью. Ему наследовал двадцатилетний сын Эдвин, который, по молодости лет, не представлял угрозы для былых врагов своего отца.

В 1057 году по совету Тостига Эдуард предложил Этелингу, сыну Эдмунда Железнобокого, возвратиться домой из Венгрии и привезти с собой малютку-сына. Король поклялся, что жизнь его кузена будет в безопасности и Этелинг получит все подобающие его происхождению почести (за исключением короны). Подобное приглашение таило в себе угрозу: отказ был бы воспринят как проявление враждебности, как доказательство того, что Этелинг помышляет о престоле. В таком случае Этелингу, согласно обычаям той эпохи, следовало опасаться подосланных убийц. Потомок английских королей предпочел принять приглашение и выехал в Англию. К несчастью, он умер на пути из Дувра в Лондон. На этот раз нет оснований подозревать чей-то злой умысел, хотя это и было бы в полном соответствии с духом времени. Четырехлетний сын Этелинга, Эдгар, тоже именовавшийся Этелингом, остался жить при дворе Эдуарда. Там он и вырос, странный, одинокий мальчик, прятавшийся в темных углах и сосавший палец.

Целомудрие Эдуарда и привычка к воздержанию (только забродивший мед он пил вволю) снискали королю репутацию аскета, признаться, не слишком заслуженную: в религии его больше привлекала эстетическая сторона. Со страстью дилетанта он любил религиозное искусство, разыскивал и приобретал богато иллюстрированные Евангелия, молитвенники и даже полные своды Библии – с золотым обрезом, с обилием лазури, с рисунками винчестерской школы. Король пускался в дальние путешествия, чтобы послушать пение монахов, если ему хвалили тот или иной хор. По воле Исповедника епископы и священники надевали все более пышные облачения; пользуясь его покровительством, золотых и серебряных дел мастера изготавливали кадильницы, дароносицы, потиры, ковчежцы для мощей, наперсные кресты, и слава их гремела по всей Европе. Эти драгоценные изделия не стоили подданным ни гроша, за них Эдуард расплачивался богатствами, накопленными королевой Эммой. Государственная казна была полна, благодаря всеобщему процветанию и росту доходов, а также хорошему управлению.

Эдуард отказался от хергельда, обременительной для народа подати на содержание войска. В результате возросло благосостояние англичан, равно как и слава самого короля, но число обученных дружинников сократилось, и боевые корабли вытащили на берег.

Поступил ли так Эдуард исключительно из соображений экономии или тут крылось нечто большее? Ведь если бы в сражении при Сенлак-Хилле Гарольд располагал вдвое большим числом воинов, нормандское завоевание просто не состоялось бы. Однако на тот момент Гарольд и Тостиг командовали достаточно сильным флотом, чтобы в двух сражениях разбить Гриффита, этого неугомонного уэльского королька, постоянно совершавшего налеты на приграничные земли. С тех пор как сорока годами ранее Эдмунд Железнобокий заключил союз с Канутом, Англии пришлось вести только эти две кампании, причем обе за пределами страны, в Уэльсе. Запад еще не знал столь продолжительного мира, да и в последующие века подобное затишье наступало нечасто.

 

Глава девятнадцатая

В марте 1065 года, узнав, что он умирает от болезни под названием «диабетес меллитус», что значит «медовая моча», король послал за Уильямом, епископом Лондонским, которому удалось сохранить свою кафедру, когда большинство нормандцев были изгнаны. К этому епископу Годвинсоны относились терпимо, поскольку не придавали особого значения Лондону: хоть он и стал крупнейшим городом страны, но, с их точки зрения, оставался провинцией, гаванью на окраине Англии, где по большей части селились иностранцы. Лондон жил своей собственной жизнью, по своим законам и обычаям. Товары прибывали и отправлялись дальше, купцы платили налоги, на судьбы страны все это никак не влияло.

Епископ Уильям был высок и тощ, суровое, словно высеченное из камня лицо носило следы аскетической жизни, череп был почти лысым за исключением узкого кольца черных волос вокруг тонзуры. Поднявшись наверх, в спальню короля, Уильям невольно поморщился, почуяв застоявшийся в комнате сладковатый неприятный запах, но отважно придвинул стул поближе к ложу больного. Он начал читать вечерню, сам отвечая на свои возгласы, если король запинался или мямлил. Завершив службу, он откинулся на стуле и поглядел на короля в упор. Взгляд короля казался рассеянным, седые волосы стояли дыбом над истощенным бледным лицом; темные глаза епископа смотрели умно и пристально.

– Я умираю, Уильям, – пробормотал король.

– Знаю, – отвечал епископ. – Но у тебя еще достаточно времени, чтобы снискать себе радушный прием у врат святого Петра.

– Только святые легко проходят во врата небес.

Уильям промолчал – эта пауза в разговоре давала королю понять, что все можно уладить.

– В юности я часто предавался мерзкому греху, – сказал Эдуард.

– Можешь забыть о содомии, если ты это имеешь в виду. На твоей совести гораздо более серьезные провинности: ты не способствовал церковной реформе в Англии, ты позволял священникам жениться и брать себе сожительниц, ты закрывал глаза не только на их блуд, но и на их обжорство и пьянство. Здешние клирики едва ли знают о существовании Папы, не говоря уж о том, кто он такой! – Епископ сердито откашлялся, двинул стулом так, что ножки заскрипели, и продолжил обличительный монолог: – Разумеется, это не могло не сказаться на благочестии простого народа. Ты ничего не сделал, почти ничего, во всяком случае, чтобы положить конец языческим радениям, ты разрешил народу жить в благополучии, расточать плоды своих трудов в праздности и роскоши, ты не настаивал, чтобы крестьяне отдавали излишки Богу, Церкви... – Епископ наливался гневом. – Все люди должны возвращать Создателю то, что остается после удовлетворения насущных потребностей. Церковь и лорды, которые являются естественными защитниками и покровителями Церкви, обязаны требовать от каждого мужика, работающего в поле, все, что он может дать. Только в таком случае души простых людей не подвергнутся соблазну легкомысленно расточать плоды своего труда и получат надежду на спасение и искупление при гласе последней трубы.

Епископ принялся расхаживать по комнате, грозя обличительным перстом распростертому на одре болезни монарху, чуть заикаясь и брызжа слюной на взрывных согласных.

– Это еще не все...

– Мне нужно пописать.

– Я имею в виду эту гниющую рану на лице нашей страны, это безбожное семейство...

– МНЕ НУЖНО ПОПИСАТЬ!

– А, ладно. Позвать слугу?

– Нет. Скорей! Под кроватью. Прошу тебя.

Под кроватью? Монарх ожидает, что епископ полезет под кровать? Что ж, епископ наклонился, приподнял свисавшую до полу простыню, сунул вниз голову и плечи.

– Силы небесные, – сказал он. И вытащил из-под кровати плоский горшок в форме корзины для бутылок с оттопыренной ручкой. – Ты об этом просил?

Но король уже откинулся на подушку, прикрыв глаза и слегка улыбаясь.

– Слишком поздно, – пробормотал он, извиваясь под покрывалом. – Так что ты говорил насчет гниющей раны?

Епископ с откровенным презрением поглядел на короля и встряхнул головой, словно отгоняя от себя этот вздор.

– Да, гниющая рана. Эти безбожные Годвинсоны. А Стиганд! Он отлучен от Церкви, но все еще таскает свою... тушу не только из Кентербери в Винчестер, но и по всей стране, словно князь Церкви – он, а не великий понтифик...

– Напомни мне, пожалуйста, – Эдуард с трудом открыл глаза, – кто у нас сейчас Папа? Они так часто менялись в последние десять лет...

– Не помню. Не имя существенно, а сан наместника Бога на земле. Ты грешил неисполнением долга, и эти грехи ввергнут тебя на многие века в Чистилище, а то и куда похуже, если ты заранее их не искупишь. Нужно привести в порядок свой дом. Возблагодарим Господа за то, что Он дал тебе время на это.

– Аминь. Именно поэтому я послал за тобой. Я знаю, что мне следует сделать. Нужно передать трон герцогу Вильгельму, иначе Годвинсоны возведут на престол Этелинга и будут править от его имени, а то выберут королем самого Гарольда.

– Верно! Абсолютно верно!

– Вильгельм изгонит Стиганда, и его, то есть ваши, клирики проведут реформу Церкви. Он сокрушит Годвинсонов... Только мне не хотелось бы, чтобы Гарольда убили. Он хороший человек, я давно убедился в этом, к тому же святой Петр может заметить на моих руках кровавое пятно...

– Тьфу!

– И у него так много братьев... Нет, нужно придумать что-нибудь похитрее убийства.

Епископ снова прошелся по комнате, склонив голову и сложив руки за спиной. Он, как и Эдуард, имел привычку в задумчивости перебирать бусины своих новомодных четок, которые так и щелкали в его пальцах. Уильям был удивлен тем, как четко Эдуард сформулировал стоявшую перед ними задачу. Да, тело короля разъедает болезнь, но разум все еще ясен, проницателен и остер.

– Кажется, придумал!

– Что, если мы...

Король и епископ заговорили одновременно, но священнослужитель, никогда не забывавший об иерархии, тут же уступил:

– Говори первым!

– Надо сделать так, чтобы Гарольд вынужден был присягнуть Вильгельму, поклясться, что примет его сторону. Но как этого добиться?

– Если отправить его в Нормандию...

– Если б удалось заманить его в Нормандию...

– Знаю! – Король приподнялся на подушках, лицо его сияло. – Герцог Вильгельм удерживает при своем дворе в качестве заложников двух близких родичей Гарольда: его племянника Вульфнота и кузена Хакона. Гарольд много раз просил меня выменять его родичей на каких-нибудь других заложников. Я предложу ему отправиться в Нормандию и лично ходатайствовать перед герцогом об их освобождении... Но как заставить его присягнуть Вильгельму?

– Это уж герцогу решать. Нужно поставить Гарольда в такое положение, чтобы он оказался в долгу у герцога. Вот если б Вильгельм спас ему жизнь или что-то в этом роде... – Епископ засунул четки за широкий и тяжелый пояс, удерживавший его ризу, и принялся грызть ногти. – Придумал, кажется, придумал. Нужно написать письма... моему брату во Христе, епископу Руанскому...

– Зашифруйте их, – тревожно попросил Эдуард.

– Зашифрую, зашифрую, – подхватил епископ, сердясь на ненужное указание. – Он передаст их герцогу Вильгельму... да-да, все устроится. В чем дело?

Эдуард закашлялся, опустил голову, ему, видимо, было не по себе.

– Дело в том, – забормотал он, – что я слишком доволен, слишком удовлетворен этой нашей – как это называют англичане? – в общем, нашим тайным планом.

– Почему бы и нет? Так и должно быть, так и должно быть. Мы делаем богоугодное дело.

– Но не грех ли это, что я так радуюсь, оставив напоследок Годвинсонов с носом?

– Господи, какой же тут грех?

Епископ уставился на короля, являвшего собой самый искренний образ раскаяния. Разумеется, человеку, стоящему одной ногой в могиле, следует избегать даже тени греха, но Исповедник чересчур далеко заходит в своей святости.

– Да нет же, господи, – повторил епископ. – Привести свой дом в порядок – наша обязанность.

Он благословил короля, подставил свой пастырский перстень для поцелуя и пообещал через денек вернуться, чтобы вместе с ним отслужить мессу.

Спустившись по лестнице, Уильям подозвал к себе какого-то юношу, который праздно подпирал стену. Парню явно нечем было заняться.

– Твоему господину нужно сменить постель, – сказал епископ.

Эдгар Этелинг, имевший от рождения больше прав на английский престол, чем Гарольд, герцог Вильгельм и даже сам Эдуард, сделал непристойный жест за спиной у поспешившего прочь из дворца епископа и, подозвав человека менее знатного, чем он сам, велел ему выполнить это поручение.

 

Часть III Клятва

 

Глава двадцатая

Вот каким образом – хотя Уолт, лежавший в полузабытьи в гостинице у стен Никеи, разумеется, не мог знать всех этих обстоятельств – Гарольд и его ближние дружинники оказались при дворе герцога Вильгельма и внимали «Песни о Роланде» в исполнении Тайлефера. Поездка эта привела к катастрофе, а подстроил западню как раз Тайлефер. Тайлефер? Тот самый, что теперь превратился в фокусника и за свои кощунственные проделки угодил в тюрьму, да еще и Квинта за собой потянул? И дети этого Тайлефера теперь ухаживают за ним? Я схожу с ума, со стоном сказал себе Уолт. Но арфа – вот она лежит, никуда не делась.

Путешествие в Нормандию началось из гавани Чичестера, где сливается множество течений, пролагающих себе путь между большими и малыми островами. Конец лета, легкий, но упорный западный ветер гонит по небу белые облачка, мохнатые, спутанные, точно клубки шерсти. За спиной Уолта – церковь, в крипте которой похоронена дочь Канута, перед глазами – скала с выступом, похожим на высокое кресло. Предание называет эту скалу «троном Канута» – здесь король, восседая на престоле, приказал приливу остановиться, но тем не менее весенняя вода поднялась и размыла стену, так что Кануту пришлось, отступив на несколько ярдов, окружить гавань новой, более широкой и крепкой оградой.

Перспектива морского перехода тревожила Уолта, и даже теперь, вспоминая о нем, он не мог отделаться от ужаса, который внушало ему море, тем более что ветер разгулялся вовсю, раскачивал вязы у главного дома и примыкавших к нему флигелей. Хорошо хоть их судно, стоявшее у самого берега, было настоящим кораблем, шириной в десять футов и не менее сорока футов от носа до кормы, с высокими укрепленными бортами. Команда опытных моряков возилась на палубе, проверяя такелаж и заливая щели горячей каменноугольной смолой.

Рядом с Уолтом семь неизменных товарищей: телохранители, comitati Гарольда. Они почти никогда не выпускают из виду друг друга и своего лорда. Тощие, жилистые, покрытые татуировкой, они стояли и сидели тесной группкой, каждый бросил у своих ног пару больших и тяжелых мешков или сумок из прочной кожи, в которых лежали доспехи – кольчуги, шлемы, топоры и мечи. Уже не мальчики – всем давно перевалило за двадцать, всех, за исключением одного, Уолт знал с детства. Новичком среди них был Даффид, уэльский принц, племянник Гриффита, претендовавшего на власть не только над Уэльсом, но и над плодородными равнинами Уая, Лугга и Ди.

Верховодил по-прежнему Ульфрик. Он так и остался самым крупным и злобным среди своих сверстников, хотя теперь на него можно было полностью положиться, что в воинском строю, что в разведке на границе Уэльса. Ательстан, прозванный Тимором, ростом не вышел, но научился хитрости, единственному оружию слабых и затравленных. Он стал ближайшим другом Уолта.

Они осваивали воинское ремесло не только под руководством Эрика, но и в уэльскую кампанию. Гарольд и Тостиг с небольшой армией, ядро которой составляли эти самые юноши, раскололи войско Гриффита как орех, зажав его в тисках – Гарольд надвигался с моря и реки, а Тостиг – со стороны Брекон-Биконз. Гриффиту удалось добраться только до крепости, укрытой в Кембрийских горах. В этом уэльском селении родные братья, уставшие от неприятностей, которые навлек на них король Уэльса, отрубили ему голову и послали ее Гарольду. Гарольд, не удовлетворившись таким трофеем, потребовал в придачу заложников. Одним из заложников как раз и оказался Даффид, смуглый поджарый юнец, скорый на всякие проделки.

Вот он подходит к Уолту, пряча за спиной потертый кожаный кошель.

– Уолти, – мелодично протянул он, – у меня есть самое сильное средство против смерти на море. Я бы с радостью отдал его тебе, но не могу этого сделать – оберег достался мне от тетки.

– Разве ты не можешь распорядиться своей вещью, как пожелаешь?

– Все не так просто, понимаешь. Тетушка Блодуэдд потребовала с меня за талисман золотую монету. В этом его секрет – если отдать талисман задаром, а не в обмен на золото, он утратит свою силу. Мне очень жаль, я же знаю, ты боишься утонуть.

– А что это такое?

Даффид вытащил из кошеля сморщенный коричневый мешочек, не более шести дюймов в длину и трех в ширину. Похоже на какой-то орган давно умершего животного.

– Это сычуг, – пояснил он, – желудок пожранной акулы.

– Как это – «пожранной»?

– Ну, что тут непонятного? Взяли акулу и съели.

– Если ее съели, как мог желудок уцелеть?

– Сычуг, то есть желудок морской акулы, не съедобен, потому что в нем содержится желчь. Это всем известно.

– Мелкая, должно быть, была акула.

– Это же очень старинная реликвия. Сычуг просто съежился. Если у тебя нет золотой монеты, дай серебряный шиллинг. Авось сойдет – серебро тоже благородный металл.

Уолт выудил из кошелька шиллинг, но, когда он вложил монету в руку уэльского юнца, получив взамен подозрительный темный пузырь, вся компания во главе с Ульфриком разразилась гомерическим хохотом.

Уолт швырнул свою покупку за борт, и тут же ее подхватила прожорливая чайка. Дикий страх охватил Уолта. Он понимал, что Даффид попросту обманул его, и все же не мог отделаться от ужасного чувства: теперь-то ему уж точно не избегнуть смерти в волнах.

– Где наш предводитель? – спросил Уолт, скрывая растерянность. Повернувшись, он краешком глаза заметил, как капитан корабля, толстяк в одежде, перемазанной засохшим свиным жиром, принял из рук какого-то монаха туго набитый кошелек. В тот момент Уолт не придал никакого значения увиденному: наверно, капитану заплатили, чтобы он перевез их через Ла-Манш.

– Мы упустим отлив, если он не поторопится, – продолжал Уолт, имея в виду задержавшегося где-то Гарольда.

– Не знаешь, где предводитель? – расхохотался Ульфрик. – А где сейчас его клинок, догадываешься?

Длинные руки, словно тонкие ветви тополя, обвились вокруг шеи Гарольда, длинные бедра раздвинулись, обхватили с обеих сторон его талию, круглые колени согнулись и длинные стопы сплелись между ягодицами эрла, надавливая, подталкивая его глубже внутрь возлюбленной. Эдит стиснула бедра, сжала глубоко внутри мышцы, удерживая в себе его пульсирующий член так долго, как только могла.

– Да, да! Господи, да!

Гарольд расплылся в улыбке. Вот и все. Эдит вытянула ноги, Гарольд скатился на постель, повернулся на спину и просунул руку ей под плечо. Эдит приникла головой к его груди. Они лежали, тихо лаская друг друга, потом ненадолго задремали, пока лучи солнца не проникли в щели между ставнями и комната не наполнилась утренним светом.

– Не уходи, – пробормотала она. – Все, что тебе нужно, есть здесь, в этих стенах.

– Король велит мне. Я вассал короля.

– Король твой враг. Только глупец пойдет туда, куда его посылают враги.

– Это ненадолго, самое большее на месяц. – Гарольд старался говорить беззаботно. – Вульфнот и Хакон слишком задержались в Нормандии. Пора им вернуться домой и научиться быть англичанами, а то вырастут из них еще два Эдуарда.

– Но зачем тебе самому ехать за ними? Зачем? Ты едешь по приказу одного врага к другому врагу.

– Герцог Вильгельм не враг мне.

– Он хочет стать королем.

– Ну и что? Если Витан после смерти Эдуарда выберет его королем, я поддержу его. Если выберут меня, я буду рассчитывать на его поддержку.

Эдит Лебединая Шея тяжко вздохнула. Он знала: Гарольд не уступит, не изменит решения, не прислушается ни к ее доводам, ни к интуиции. Он будет до хрипоты называть черное белым, лишь бы не признать ее правоту. Он проделает это спокойно и ласково, нипочем не выйдет из себя и все равно настоит на своем.

Эдит села и повернулась так, чтобы устроиться между бедрами Гарольда и видеть его лицо. Она любовалась его длинными вьющимися волосами, темными, с проблесками рыжины, с проседью на висках, пушистыми усами, твердостью чисто выбритого подбородка, хорошо очерченным ртом с приподнятыми уголками губ; в улыбке приоткрывались слева два сломанных зуба и шрам, почти полностью скрытый усами. Широкая грудь, густо покрытая рыжеватыми волосами, плоский крепкий живот – когда Гарольд напрягал его, отчетливо обрисовывались мышцы пресса. Ничего не изменилось в нем за эти годы, кроме выражения глаз. Эдит по-прежнему могла пробудить в них улыбку, но все чаще глаза Гарольда, окруженные мелкими морщинками, оставались печально-усталыми, и вокруг них сгущались темные, похожие на синяки, тени.

Гарольд тоже вглядывался в женщину, сидевшую перед ним – худощавая, но сильная, кожа больше не светится, как светилась в пятнадцать лет, она приобрела оттенок густых сливок и кое-где проступили родинки. Девчачий жирок сошел, под кожей играют хорошо тренированные мускулы. Груди сохранили свою полноту, Гарольду нравилась грудь женщины, кормившей детей, соски увеличились и потемнели, кожа вокруг них слегка потрескалась. Она родила ему троих детей, но сохранила высокую талию, плоский живот. Ему нравились даже растяжки внизу живота, хотя Эдит считала их уродливыми и ругала Гарольда за то, что он наградил ее ими. И шея все та же, давшая ей имя, с которым она войдет в легенду – Эдит Лебединая Шея.

Эдит, датскую принцессу, в четырнадцать лет выдали замуж за ирландского тана Катберта. Маленькое королевство, скорее островок датчан в Ирландии, пыталось заключить союз с местными вождями. Катберт был к тому времени стариком, не способным к супружеской жизни. В 1047 году в эти места приехал Гарольд, и они полюбили друг друга, Эдит родила ему подряд двух сыновей, а несколько лет спустя – дочь. Когда Катберт умер, Гарольд хотел жениться на Эдит, но прочие Годвинсоны воспротивились: рано или поздно он должен будет вступить в такой брак, который принесет семье выгодные связи, обратит опасного врага в друга. До сих пор ему удавалось избежать брачных уз, и все свободное время он проводил с Эдит.

Она наклонилась над возлюбленным, так что ее груди почти касались его тела, и ее палец пустился в путь, начав со лба, продвинулся к губам, к поврежденному зубу, вниз по правой руке до самого глубокого шрама длиной в шесть дюймов, – грубо зашитого разреза, который порой воспалялся, когда начинал выходить очередной осколок кости. Уэльский топор, нанесший эту рану, наделал бы большую беду, если б Уолт не отразил удар.

Эдит поднесла его руку к губам, провела языком по рубцу, потом уронила голову ему на грудь и отыскала самую маленькую отметину, внизу под ребрами, где уэльская стрела, пробив кольчугу, оцарапала кожу, но глубоко проникнуть не смогла. Она поцеловала и этот след тоже, потом подняла голову и, почти касаясь лицом его лица, прошептала:

– Возвращайся целым, прошу тебя. Не хочу больше шрамов. Разлюблю тебя, если появятся новые.

Ни смех мужей, ни сладость меда не радуют скитальца морского, лишь чаек крик, лишь зов баклана... Нет на земле человека, пусть он щедр и отважен, пусть дерзок в деяньях, пусть Богом благодатно одарен, – кто пучины морской не страшится. И все ж ни арфы песнь, ни кольца, ни любовь не утолят тоску по ветру и волне.

Корабль плыл мимо отмелей Уэст-Витгеринга, где грелись на солнце большие серые тюлени и крачки, точно молнии, ударяли в море. Западный ветер наполнил паруса, высокие, черно-синие, покрытые снежной пеной волны подхватили, подняли, понесли корабль вперед. Сидя у мачты, Хельмрик, прозванный Золотым, единственный норвежец среди телохранителей Гарольда и единственный его музыкант, напевал протяжные заунывные песни – на слух Гарольда, мелодия не менялась, о чем бы он ни пел.

Черные дельфины неслись рядом с ними, выгибая спины, почти выскакивая из воды или мелькая тенью у самой поверхности. Ульфрик попытался загарпунить дельфина, но оказался чересчур неуклюж и медлителен. Стайка макрели сверкнула, появившись на гребне волны, и дельфины устремились вслед за ней, ускользнув от Ульфрика. За кормой парили, раскинув крылья и полностью доверившись ветру, чайки, дозорный на носу то и дело восклицал: «Вон они, вон они!», завидев впереди стаю горбатых китов. Спины и черные плавники горбачей отчетливо выделялись на фоне сверкавшего и переливавшегося всеми красками моря. Бездонное море, полное сокровищ, полное жизни!

Гарольд оглядел восемь ближних дружинников, переводя взгляд с одного лица на другое: Даффид и Тимор играли в кости, изощряясь в пустой забаве, где все зависело от удачи и нахальства; два брата из Гемпшира, Рип и Шир, краснощекие, темноволосые, без проблеска датской рыжины или золота викингов – древняя германская кровь текла в их жилах, они были родом из ютской деревушки Торниг-Хилл, «Гора Тора»; Ульфрик – беспощадный убийца, ни жалость, ни ложно понятое великодушие не помешают ему добить умирающего, который, глядишь, мог бы напоследок нанести удар победителю; Альберт из Кента, невысокий, с морщинистым, вопреки юному возрасту, лицом, но крепкий, как старая яблоня, самый выносливый, когда иней примерзает к бороде и неделю приходится голодать; и Уолт – бедняга Уолт, едва корабль вышел из гавани, как он перевесился через борт и изверг в воду все содержимое своего желудка. Честный Уолт, надежнейший из всех. В пятьдесят шестом году, во время второго похода против Гриффита, он отчасти расплатился с Гарольдом, вернув ему одну из двух жизней, которые был ему должен: если бы не он, эрл не отделался бы шрамом на руке, боевой топор пронзил бы легкое или сердце.

Славные парни, все как на подбор, необузданные, отчаянные, готовые к любому проявлению ненужной и глупой отваги, к нелепым пари, гуляки и моты, напивающиеся до бесчувствия, лишь бы не сдаться раньше других, но каждый из них неколебим как скала, каждый ответит противнику ударом на удар и будет биться до тех пор, пока не хлынет горячая кровь и обломки кости не прорвут побледневшую кожу.

Из оков груди рвется сердце, Вместе с пеной морской душа умчалась, Погналась за китом, уплыла далеко. Мало странствий земных, снова чайка кличет –   Хриплым голосом поет о путях морских, о дороге китовой [48] .
И Хельмрик Норвежец с ними, и его арфа.

 

Глава двадцать первая

На рассвете поднялся легкий западный ветер, экипаж принялся за работу. Ульфрик опустил за борт парусиновую бадью и хорошенько облил своих спутников. Матросы развернули парус, и вскоре корабль двинулся в путь, прямо на красный глаз восходящего солнца. Гарольд спустился на главную палубу и постучал в дверь капитанской каюты. Дверь была заперта изнутри. Призвав на помощь Ульфрика, Гарольд взломал дверь. Капитан храпел в подвесной койке, крошечная каюта провоняла мочой и дешевым спиртным. Ульфрик сбросил шкипера на пол, и вдвоем они отволокли его наверх, на корму.

– Почему мы плывем на восток, а не на юг? – спросил Гарольд.

– Ветер дует с запада.

– Но не с юго-запада, верно? Подтяни парус, и судно повернет по крайней мере на треть круга к югу.

Вместо того чтобы изменить курс корабля, капитан попытался изменить курс беседы.

– Клянусь, лорд Гарольд, вчера мы шли хорошо! – воскликнул он. – Весь день прямиком на юг.

Мы уже у берегов Нормандии, в пяти милях к югу будет Арроманш, а за ним – Байё. Если ветер продержится, к полудню мы будем в Гавре.

– Ты лжешь. От Селси мы плыли на восток...

– Ветер переменился, милорд, клянусь, он переменился, как только мы отплыли от земли.

– Если подведешь нас, я тебя на куски разрублю и за борт выброшу. Хуже того, мы тебе не заплатим.

Уолт стоял под ними на палубе, вытирая мокрые от соленой воды волосы. Услышав эти слова, он опустил полотенце и посмотрел вверх – голова его находилась примерно на уровне их колен.

– Ему уже заплатили.

Гарольд глянул вниз.

– Я не платил.

– Какой-то монах передал ему кошелек. Вчера. Там было много денег.

– Когда именно?

– Вчера, ближе к полудню. Когда мы ждали тебя.

Гарольд обернулся к Ульфрику:

– Отведи его в каюту и разберись.

Ульфрик Жестокий повел капитана прочь.

Корабль продолжал путь. Кормчий с непроницаемым выражением лица понемногу поворачивал руль так, чтобы солнце отошло влево – судно брало курс к северо-востоку.

На горизонте по правому борту появилось темное пятно. Снова закричали чайки, приближавшаяся земля расступалась, образуя широкую бухту, уже видны были черные точки – рыбацкие лодки, маленькие, но больше плетеных ирландских челноков. Моряки подтянули парус, кормчий еще немного повернул руль, так что теперь нос корабля смотрел почти прямо на восток, и направил судно в гавань. На северном берегу стоял маленький порт или рыбацкая деревушка, а немного дальше на другой стороне виднелся большой город.

Из каюты капитана доносились звуки ударов, тяжелое дыхание, короткие пронзительные вскрики.

– Гавр, – предположил Уолт.

Тимор нахмурился.

– Гавр намного больше, – возразил он. Тимор умел читать, любил поговорить с людьми и ухитрялся выяснить много интересного о тех местах, куда они отправлялись.

Раздался чудовищный вопль, перешедший в хрип. Ульфрик вынырнул из каюты, наклонив голову, чтобы не удариться о притолоку. В одной руке он держал кошелек.

– Пятнадцать золотых, – сообщил он, кинув кошелек Гарольду.

В другой руке Ульфрик Жестокий нес голову капитана – ее он бросил за борт и обтер свои лапищи об окровавленную куртку.

– Это не Сена, – продолжал он, – и не Гавр. Это Сомма, сказал капитан. Впереди, на южном берегу – Сен-Валери. Подонку заплатили, чтобы он доставил нас сюда. Мне нужно умыться.

Он снова опустил бадью за борт и зачерпнул воды.

Побледнев от гнева, Гарольд ринулся на бак. Уолт и Даффид метнулись за ним.

– Понтье! – выкрикнул эрл. – Это вовсе не Нормандия, это владения графа Гюи де Понтье. Мы явились на его земли незваными, нежданными и вооруженными в придачу!

– А если повернуть? – предложил Уолт. – Поплывем обратно...

– Не получится. Ветер встречный. Да и – видишь?

Позади, всего в полумиле, два длинных, быстрых, черных корабля гнались за ними, гребцы слаженно работали веслами – то ли хотели перехватить чужаков, то ли загоняли их в глубь залива, к берегу, как овчарки отбившуюся от стада овцу.

– Вооруженные и незваные, но вряд ли нежданные, – пробормотал Даффид.

Три недели спустя герцог Вильгельм принимал англичан в пиршественном зале своего замка в Руане. Они прошли по длинному залу к возвышению, где герцог восседал на троне, окруженный своими советниками, баронами и священнослужителями. Волосы Бастарда были подстрижены коротко, не по английской моде, на голове красовалась корона, кольчугу прикрывала накидка с гербом Нормандии: лев passant regardant, идущий вполоборота к зрителю. Хозяин вышел к ужину в сапогах, в рукавицах с раструбами, не сняв с пояса длинный меч. Острие меча упиралось в пол, левая рука герцога покоилась на рукояти. Гарольд подумал, что обычаи в Нормандии вряд ли отличаются от принятых во всем христианском мире, а значит, усевшись за стол с оружием, Ублюдок сознательно нанес гостям оскорбление.

Даже когда Вильгельм сидел, было видно, что он высок ростом, выше Гарольда, но тощ и не столь крепкого сложения. Ухоженные усы заканчивались острыми кончиками и торчали так, словно герцог смазывал их воском; как и треугольная бородка, усы были заметно темнее волос. Он был бы красив, если б не мешки под глазами и не чересчур крупный орлиный нос. На щеках Вильгельма играл здоровый румянец человека, проводящего гораздо больше времени на свежем воздухе, нежели за пиршественным столом. Ему исполнилось тридцать шесть лет, на шесть лет меньше, чем Гарольду. Когда Вильгельм спустился в зал и двинулся к Гарольду длинными скачками – не напрямик, а заходя сбоку, Уолт припомнил волка в горах Уэльса – тот так же подкрадывался по снегу к их палаткам.

– Дорогой Арольд, козен мой! – вскричал Вильгельм по-английски, однако с сильным нормандским акцентом. – Наконец-то мы встретились! – Он положил обе руки эрлу на плечи, расцеловал его в обе щеки и отступил, чтобы получше разглядеть дорогого гостя. – Столько слышал про тебя, и все только хорошее. Иди сюда, познакомься с моими советниками. Твоим людям не обязательно идти с тобой...

Но телохранители сомкнулись вокруг Гарольда, не желая ни на шаг отставать от него. Эрл махнул рукой, отстраняя их.

Вильгельм поставил ногу на первую ступеньку помоста и тут же остановился, побагровев от ярости.

– Недоумки! – заорал он на нормандском диалекте, взвизгнув на последнем слоге, словно мелом по графитовой табличке провели. – Я же сказал: убрать все со стола. – Он резко взмахнул рукой, так что чуть не огрел Гарольда по уху. Тот едва успел уклониться. – Уберите прочь пергамент, чернила, таблички, всю эту ерунду! Вы что, не видите: мы принимаем гостя, самого бессильного – тьфу ты, черт, я хотел сказать – всесильного, какой когда-либо удостаивал своим посещением наш зал?! – На последнем слове голос его вновь сорвался. – Совет окончен. Окончен, говорю вам! Вина! Вина! И воды, разумеется.

Обернувшись, он обхватил Гарольда рукой за плечи – зазвенели кольца кольчуги – и повлек его за собой к помосту, вновь пытаясь говорить по-английски.

– Видишь ли, Арольд, я терпеть не могу беспорядка. Всему свое место и свой час. Я держал с приближенными совет, совет закончен, наступило время пира: прочь пергамент, пора повеселиться. Будь так добр, скажи своим людям, чтобы перестали болтать, точно прачки у деревенского пруда. Очень тебя прошу.

Вильгельм вернулся к трону, установленному на фут выше других сидений, и жестом предложил Гарольду сесть напротив. Герцог явно исчерпал запас английских слов и перешел на нормандский вариант французского. Гарольд хорошо понимал это наречие, и не было нужды говорить чересчур медленно и громко, но люди подобного склада всегда так разговаривают с иноземцами.

– Как поживает мой царственный кузен Эдуард? Не слишком хорошо, как я понимаю.

Он чуть было не сказал: «надеюсь».

– Не слишком хорошо, но не так уж и плохо. Он отказался от меда и сладких фруктов и может прожить еще несколько лет. Он шлет тебе поклон.

– Несколько лет? С медовой болезнью? Год, самое большее. Очень хорошо, что мы с тобой смогли встретиться. Сегодня у нас с тобой состоится небольшая беседа, я уверен, таких бесед будет много и все окажутся очень полезными. Прежде всего, сожалею о столь неудачной высадке. Надеюсь, Гюи де Понтье хорошо обращался с тобой?

Гарольд пожал плечами.

– Плохо? Налить вина? А воды? Не надо? Я всегда до заката разбавляю вино водой. Помогает сохранить ясность мыслей, ты согласен? На чем мы остановились? Ах да, Гюи де Понтье. Тебе повезло, что у меня нашлись деньги, чтобы уплатить ему выкуп. Он потребовал невероятную сумму. Сколько мы заплатили, епископ?

Церковнослужитель, сидевший рядом с герцогом, слегка откашлялся.

– Королевский выкуп, мой господин.

– Нет, нет, епископ. Не королевский. Но немаленький, что и говорить. Сотню золотых?

Епископ наклонил голову, опасаясь проронить лишнее слово. Вильгельм гнул свое:

– Уверен, он бы повесил тебя, если б я не подоспел с деньгами. Конечно, Понтье мой вассал, хоть его земли лежат и за пределами Нормандии, но он был в своем праве, вполне в своем праве...

Герцог стянул с рук перчатки, вытащил нож из миски с яблоками – их принесли одновременно с вином – и занялся своими ногтями.

– Кстати говоря, – продолжал он, и на этот раз его голос и впрямь напоминал рычание волка, – фактически я купил твою жизнь. Ты мой должник, Арольд. Как мы оценим этот долг? – Голос становился все жестче, Вильгельм словно гвоздями прибивал каждое слово. – Полагаю, теперь ты мой вассал? Можем ли мы, дорогой мой Арольд, дорогой козен, с этого дня считать тебя нашим вассалом, преданным нам человеком?

Молчание. Нормандцы пристально следили за Гарольдом серо-стальными, невыразительными глазами. Эрл почувствовал, как холодок пробежал по спине. Выпрямившись на стуле, он посмотрел прямо в глаза Ублюдку.

– Здесь, в Нормандии, и повсюду, где ты правишь или будешь править по закону и с согласия народа, я буду твоим смиренным и верным слугой.

И он, не уклоняясь, встретил взгляд Ублюдка.

– Очень хорошо, очень хорошо. Отлично сказано. – Герцог поднялся на ноги. – Потом мы еще вернемся к этому вопросу, а пока дворецкий проводит тебя в твои покои.

Две недели спустя они пробирались на запад через нормандский бокаж из Кана к горе Сен-Мишель. Вильгельм и Гарольд ехали рядом, каждый под своим знаменем (золотого дракона Уэссекса вез Уолт), однако Вильгельм ревниво следил за тем, чтобы его огромный черный жеребец на полголовы опережал мерина, которого он одолжил Гарольду. Позади с железным грохотом скакали шестьсот или семьсот «рыцарей» – так здесь называли тяжеловооруженных конных солдат, за ними шла пехота, около тысячи человек, и, наконец, обоз, тележки, запряженные мулами. За день они продвигались не более чем на десять или двенадцать миль, то и дело останавливаясь и поджидая отставших, пока командующие обсуждали маршрут.

Медлительное воинство было, однако, весьма дисциплинированным – этого Гарольд не мог не признать. Чуть что, извлекались карты, раздавались инструкции, назначались командиры, которые уводили часть отрядов на параллельную дорогу или в обход, если главный тракт оказывался чересчур узким для всей армии. Место дневного привала всегда определялось заранее, как правило, под защитой крепости или замка. Замков было великое множество, особенно ближе к границе с Бретанью. Сенешали – хозяева замков – принимали знатных гостей сообразно их достоинству и кормили всю армию за свой счет, вернее, за счет крепостных и рабов, обрабатывавших эти земли. Точно так же Вильгельм устраивался и на ночь.

Пейзаж напоминал юго-запад Англии, Дорсет в особенности, однако строения были совсем другие. Главное здание, обычно значительно большее, чем в английских манорах, а также хозяйственные постройки сооружали не из деревянного каркаса, обитого досками и оштукатуренного, а из камня, кирпича или скрепленного известкой кремня. Дом окружали изгородями и стенами, защищали укреплениями, так что господская усадьба выглядела не столько жилищем, сколько крепостью или маленьким замком с башенками и узкими прорезями бойниц. Даже церкви, поражавшие своими размерами и роскошью по сравнению с крытыми соломой английскими часовнями, казалось, готовились к обороне от нежеланных гостей, а не приглашали войти.

А крестьяне! Тощие, согбенные, угрюмые! В Англии в таких землянках жили разве что рабы. Они не выходили на дорогу приветствовать герцога, как сделали бы англичане, если б мимо проезжал их эрл, а тем более король. Рядом с пастухом, сторожившим коров, свиней или даже овец, непременно дежурил вооруженный воин.

Посреди каждой деревни, через которую они проезжали, они видели крест и виселицу, и почти на каждой виселице гнил тяжелый плод.

– Главное, порядок! – крикнул Вильгельм, перекрывая грохот копыт, когда они проезжали мимо очередных столбов, и Гарольд не сумел скрыть ужас и отвращение. – Порядок и дисциплина. Все на своих местах, и всему свое место.

Виселицы, колодки, тюрьмы. В Англии тюрьмы были только в больших городах. Деревня и манор сами разбирались с правонарушителями, судили их на сходе общины; за каждое преступление, от убийства до мелкой кражи, назначалась определенная пеня, и поэтому в тюрьмах не было надобности. Если преступник не мог расплатиться, его обращали в рабство до тех пор, пока он сам или родичи не скопят деньги, чтобы его выкупить, но не бросали гнить в тесной камере. В Нормандии, однако, не было смысла устанавливать пеню: уплатить ее могли бы разве что владельцы угодий, поскольку весь излишек, заработанный простонародьем, принадлежал господину.

С какой целью войско медленно, но неуклонно продвигалось вперед по этой плодородной равнине, по земле, текущей молоком, медом и нищетой? Конан, граф Динана, отказался признать Вильгельма своим сюзереном, помешав тем самым Вильгельму создать очередную буферную зону между Нормандией и ее могущественными соседями, французским королевством и герцогством бургундским, с которыми он вот уже почти два десятилетия вел войну. Вильгельм пекся о том, чтобы владельцы приграничных территорий платили дань ему, а не Франции или Бургундии. На северо-востоке ему удалось заключить подобный договор с Гюи де Понтье, наступила очередь Динана на юго-западе.

Местность сделалась ровной и каменистой, трава на пастбищах менее сочной. Когда они перевалили через горный хребет, пейзаж изменился, в лучах заходящего солнца сияла и переливалась вода широкого, разделенного на рукава залива со множеством песчаных и грязевых отмелей. К северу таяла в лиловой дали окаймленная низкими холмами южная оконечность Шербургского полуострова, а прямо перед глазами простиралась плоская низменность, соляные болота, тростниковые заросли – коричневые с зеленым оттенком ковры с серебряными нитями ручьев тянулись далеко на запад. Гора Сен-Мишель господствовала над всей округой, на ее вершине, хорошо заметная даже с расстояния в десять миль, стояла нормандская крепость с высокими башнями, а у подножья – маленькое селение рыбаков и овцеводов. Поблизости на солончаковой траве и в тростниках паслись – и посейчас пасутся – барашки, чье мясо считалось особым деликатесом. Эта крепость на правом берегу реки, соединенная с материком только дамбой, затопляемой каждым приливом, – крайняя точка нормандских владений на западе, – защищала герцогство от вторжения из Бретани. Во всяком случае, должна была защищать, однако вот уже несколько недель Конан осаждал гору, сосредоточив свое немногочисленное войско на другом конце дамбы, и гарнизону крепости приходилось питаться исключительно рыбой.

Вильгельм остановился, прикрыл ладонью глаза от солнца, пожевал в задумчивости нижнюю губу.

– Очень хорошо, – сказал он, – очень хорошо. – Словно все было выполнено точно в срок по его приказам, лучшего нечего и желать. Герцог резко взмахнул рукой, давая сигнал к наступлению. Он был уверен, что этот жест видит вся армия, растянувшаяся на пологом склоне, хотя движение герцога могли заметить не более пятидесяти человек, стоявших рядом. Встряхнув поводьями, пришпорив коня, герцог начал спускаться с горы, направляясь в сторону маленькой деревни на южном краю залива, откуда поднимались клубы дыма.

В то утро сожгли деревню Понтобо. На земле валялись трупы: мужчины с перерезанным горлом, насаженные на копья дети, женщины с разорванными гениталиями – изнасиловав, их напоследок проткнули копьем или мечом. Вильгельм очень разгневался, не потому, что жалел своих подданных или мечтал отомстить за них, а потому, во-первых, что в тот вечер его войско осталось без крова и пищи, а во-вторых, это злодеяние являлось прямым вызовом его титулу и власти, его имени и достоинству. Кто-то позаботился о том, чтобы оскорбление не прошло незамеченным – на белой стене красовалась вырезанная мечом надпись: «Добро пожаловать, Ублюдок!»

 

Глава двадцать вторая

Угрюмый, безмолвный серый рассвет, густой стылый туман над болотами. Выпь кричит вдали, как кричала всю ночь, и от этого звука мороз подирает по коже. Лагерь проснулся, гремят доспехи, позвякивает сбруя. Вильгельм отдал приказ, две трубы пропели сигнал, и армия во всеоружии двинулась дальше. Люди ворчали – они не ужинали, а теперь лишились и завтрака.

– Завтрак, – крикнул Вильгельм, обнажая меч и приподнимаясь в седле, черный жеребец заходил под ним кругами, – завтрак нам приготовит граф Конан. Вперед... марш!

Даже сидя в седле, трудно было разглядеть что-нибудь впереди. Если верить проводникам, они вышли на полукруглую равнину миль в десять диаметром, надвое разделенную рекой Куэснон. В центре дуги располагался другой конец дамбы, соединявший гору Сен-Мишель с сушей. Плоская равнина поросла тростником и высокой жесткой травой. От основного русла отделялись узкие каналы и ручейки, кое-где вновь соединявшиеся с ним. Даже если бы туман рассеялся, на такой местности нелегко было бы отыскать Конана и его войско.

Град стрел, обрушившийся на нормандцев из зарослей тростника, выдал присутствие противника. Вреда они не причинили, поскольку в передних рядах ехали закованные в доспехи рыцари. Вражеские лучники пользовались маленькими луками, больше пригодными для охоты на дичь, – они могли похвастать меткостью, но не дальнобойностью, к тому же наконечники ломались о броню. Однако шальная стрела угодила в бедро черного жеребца, на котором скакал Вильгельм. Конь сорвался с места, словно его огрели хлыстом, и понесся через болота. Комья грязи фонтаном взлетали над его головой, встревоженные птицы с криками метались во все стороны. Черный жеребец с маху перепрыгивал через широкие ручьи, пока в одной из заводей конь и ездок (сейчас Вильгельма трудно было назвать «всадником») не наткнулись на маленькую лодчонку. Сидевший в ней старик вытаскивал из воды сеть, полную живых угрей. При виде извивавшихся рыб конь остановился, дрожа и хрипя, Вильгельм сумел наконец левой рукой подобрать поводья, а правой выхватил меч и одним ударом снес голову старику. Голова покатилась на дно лодки, Вильгельм дотянулся до нее и проткнул мечом. С этой добычей он возвратился к своему войску.

– Проучил уб... подонка, – заявил он, сбрасывая седую голову под копыта коня, на котором неподвижно восседал Гарольд.

– Может быть, стоит послать разведчиков, – неуверенно сказал англичанин.

– Послать... фу-уф... посмотреть, что там дальше? – Герцог с трудом переводил дыхание после своей эскапады. – Я как раз хотел поручить тебе это. Зачем ты слезаешь с коня?

– Они не заметят нас, если мы пойдем пешком.

– Но если заметят, вам не уйти.

– Мы рискнем. Рип, Альберт, Даффид и Тимор, вы пойдете рядом со мной. Остальные нас прикроют. Дай нам час, – обратился он к герцогу.

К величайшему изумлению герцога и всех нормандцев, Гарольд и дружинники не только сошли с коней, но сняли с себя шлемы и кольчуги, отложили в сторону щиты, мечи и копья и безоружными скользнули в заросли тростника, предварительно вымазав себе лица жидкой грязью. Такая маскировка в сочетании с серыми туниками сделала англичан невидимками.

Четверо выбранных Гарольдом телохранителей последовали за ним, Гарольд шел посредине, Рип и Альберт – по бокам, чуть в стороне, а Даффид и Тимор шагов на десять за ними, так что все вместе они образовывали букву W. Еще четверо дружинников крались в двадцати шагах позади основного отряда, соблюдая большие интервалы, чем первая пятерка. Таким образом, они охватывали довольно обширную территорию, причем каждый не упускал из виду ближайшего товарища и мог бы услышать оклик даже того, кто находился на дальнем краю группы.

Отойдя примерно на полмили от реки, Рип обнаружил бретонца, который сидел в камышах всего в сорока шагах от него, повернувшись спиной. Рип не сразу сообразил, в чем дело: этот человек отошел по нужде и сел лицом к своим, чтобы успеть вовремя встать и прикрыться, если кто-нибудь приблизится к нему. Подобравшись вплотную, Рип коротким зазубренным кинжалом перерезал бретонцу горло, и вся группа проскользнула сквозь брешь, образовавшуюся в цепи противника.

Они вернулись раньше чем через час – как раз вовремя, чтобы услышать, как Вильгельм пронзительным голосом поносит Гарольда и его присных:

– Видите, господа, каков этот Гарольд! Пополз на брюхе, точно раб! Разве такое пристало вельможе, князю? Попомните мое слово: больше мы его не увидим. Либо они все, воспользовавшись такой возможностью, скроются, бросив оружие и доспехи, и поспешат в свою Англию, либо попадутся в руки Конана. Конан отнюдь не дурак, он выставил повсюду патрули и живо их схватит.

– В таком случае – да здравствует Вильгельм, король Англии! – воскликнул виконт Робер Фиц-Алан, и все окружавшие Вильгельма рыцари забряцали оружием, ударили тяжелыми рукавицами по щитам, сотрясаясь от смеха.

Внезапно перед ними вырос Гарольд. Он взял из рук ближайшего к нему рыцаря копье и быстро набросал на засохшей грязи, прямо перед копытами герцогского жеребца, план местности.

– Береговая линия, – коротко пояснил он. – Здесь река, здесь дамба, гора Сен-Мишель. Бретонцы разделились надвое, примерно на одинаковые по силе отряды, по шесть сотен всадников во всеоружии, по четыре или пять сотен крестьян, в основном лучники. Первый отряд на восточном берегу главного русла прикрывает проход на дамбу с нашей стороны, второй отряд разворачивается на западном берегу в направлении с севера на юг, левый фланг у берега моря, где почва тверже, песок и галька. Река в этом месте довольно широка, но видны песчаные отмели, так что, думаю, ее можно перейти вброд; впрочем, близится время прилива. Полагаю, как только прилив накроет дамбу и гарнизон уже не сможет выбраться из крепости, Конан отведет войска, охраняющие дамбу, назад через реку и соединит их с тамошним отрядом. Ему нужно точно выбрать время, когда дамба станет недоступной для осажденных, а сам он еще сможет перебраться через реку. Начав атаку в тот момент, когда он будет выполнять этот маневр, мы застигнем его врасплох. Если ты пройдешь с войском около мили и построишь его в боевом порядке, я мог бы двинуться вперед и подать тебе трубой сигнал, когда наступит время для атаки.

Гарольд откинул волосы со лба, глянул на Вильгельма, заслонив глаза рукой от солнца, вышедшего наконец из-за туч и поднявшегося над головой Бастарда. Высокий шлем с забралом, почти полностью скрывавшим лицо, кольчуга, черная на фоне подсвеченного солнечными лучами тумана, и большой щит в форме листа показались в тот миг чем-то инородным и страшным. Гарольд с трудом сдержал дрожь.

Вильгельм дернул повод, поворачивая коня.

– Я лучше знаю, что нужно делать. Мы станем слева и в центре, отвлечем противника, а тем временем треть наших сил перейдет реку, ударит ему в тыл и обратит в бегство. Тогда и мы ринемся в атаку.

Не обращая больше внимания на Гарольда, он поспешно отдал приказ своим командирам.

Не все вышло так, как было задумано. Отряд, поднявшийся выше по течению, чтобы напасть на Конана с фланга, наткнулся на препятствие: кони по колено увязли в болоте. Конан на это и рассчитывал. Ниже по течению дно, как и предполагал Гарольд, оказалось гораздо тверже, и там воины герцога смогли переправиться, но тем самым они подставили свой фланг противнику, охранявшему вход на дамбу. Вильгельм приказал атаковать, потом отступил, снова ринулся в атаку, и постепенно стало ясно, что, неся большие потери, он, однако, шаг за шагом оттесняет Конана и вбивает клин между двумя отрядами бретонцев. К исходу утра нормандцы, застрявшие в болоте, наконец выбрались из трясины и поспешили на помощь герцогу. Конан дал приказ отступать и отвел основные силы за реку, потеряв лишь часть воинов, вступивших в бой на восточном берегу. Армия герцога пострадала намного больше, так что о преследовании противника не могло быть и речи.

Гарольд с дружинниками наблюдал за сражением с небольшого пригорка у реки. Удивлен ли он всем происходящим – Уолт и его друзья не могли понять, но сами они испытывали немалое удивление.

Тяжеловооруженные воины так и не спешились, они-то есть рыцари, а не крестьянское ополчение – сражались верхом. Ничего подобного англичане раньше не видели. По их понятиям, лошади были нужны для того, чтобы как можно быстрее добраться из одного места в другое, сохраняя силы для нового сражения. Оказавшись у цели, воин пешим вступает в бой. Когда силы сторон примерно равны, ратники бросаются друг на друга, размахивая топорами и мечами, обмениваясь ударами, пока кому-то не удается добиться преимущества; если же враг с самого начала обладает численным превосходством, войско строится тесными рядами, выставив перед собой сомкнутые щиты, и выдерживает атаку за атакой, пока вся дружина не поляжет или противник не выдохнется. Вот и вся стратегия, но если полководец опытен и умен, как Гарольд, если он заранее выяснит сильные и слабые стороны противника и разведает ландшафт, чтобы воспользоваться возвышенностями или другими выгодными особенностями местности, это решает дело – победа наверняка останется за ним.

– Неужели они так и не слезут с коней и не начнут биться, как подобает мужчинам? – недоумевал Уолт.

Гарольд покачал головой. Он не отрывал глаз от поля боя, даже губу закусил, сосредоточившись.

Еще пристальней, чем за ходом битвы, он следил за самим герцогом. Ублюдок всюду поспевал, вел своих людей в атаку, двух жеребцов убили под ним, причем второму прокололи брюхо вражеские пехотинцы, в ряды которых Вильгельм опрометчиво заехал. Казалось бы, один посреди десяти или двенадцати врагов, вооруженных не только топорами и копьями, но и луками, герцог был обречен, однако он успел соскочить с падавшего коня – успел, несмотря на тяжелые доспехи. Он отразил все удары щитом и ринулся вперед, а через несколько мгновений ополченцы уже бежали прочь от его жалящего меча. Конюх подвел своему господину третью лошадь. Был и другой момент; от ряд нормандских рыцарей дрогнул и обратился в бегство, в сторону реки, но Вильгельм галопом вылетел из схватки, перехватил дезертиров, развернул и снова погнал в бой.

Гарольд вздохнул и обернулся к Уолту:

– Знаешь, в чем его секрет?

– В нем дьявол сидит.

– Наверное. Но главное – он просто не понимает, что и его могут ранить, не думает об этом. Он так уверен в себе, в своем превосходстве, что ему даже в голову не придет опасаться равного по силам противника, который мог бы нанести ему увечье. Это особый дар, опасный дар, но, во всяком случае, пока его не ранят, этот человек может творить чудеса.

Вскоре все было кончено. Бой замирал, армия Конана постепенно таяла в вечерних сумерках, и тут заговорил Ульфрик.

– Вот что я скажу, – заявил он, – нашему ополчению ни за что не выстоять против вооруженных всадников.

– Это не страшно, – возразил Гарольд.

– В самом деле?

– Конечно. Рыцари не доберутся до ополчения – им никогда не удастся прорвать ряды дружины.

Конан проложил себе путь назад в Динан – его войско почти не уступало численностью армии Вильгельма. Мятежник заперся в укрепленной части города. Он ожидал, что нормандец потребует от него вассальной присяги, обложит его земли данью и удалится восвояси, но Вильгельм чересчур осердился. Он послал в Руан за подкреплением и осадил город, тем временем часть войска грабила окрестные деревушки. Отчасти ему хотелось потешить себя и своих людей, но был в его действиях и тонкий расчет: отныне ни один вельможа Бретани не решится поддержать человека, выступившего против Нормандии.

Три недели Вильгельм и Гарольд, дожидаясь подмоги, осматривали снаружи крепость. Динан был построен в устье реки Ране, на уступе скалы. Город казался неприступным, однако Гарольд подметил, что стены, поднимавшиеся над утесом, хотя и выглядели снизу чрезвычайно высокими, на самом деле возвышались над крутым обрывом не более чем на сорок футов, а это означало, что даже небольшой отряд, вскарабкавшись на скалу, смог бы с помощью осадных лестниц перебраться через стены.

Вильгельм смерил своего «кузена» ледяным взглядом и погладил бородку.

– Вот и сделай это.

Гарольд указал плотникам, какого размера должны быть лестницы, чтобы их можно было по одной поднять на веревках, а затем скрепить воедино. Он велел заготовить корабельные канаты – легкие, длинные и прочные. Вместе с Хельмриком, который отличался не только музыкальным слухом, но и орлиным зрением, Гарольд каждое утро и каждый вечер в течение недели наблюдал через реку за бастионами крепости, запоминая перемещения караулов.

Тимор привык лазить по скалам, он научился этому в ущельях Чеддера, так же, как отец, добывая из соколиных гнезд птенцов, которых растили для охоты. Безлунной, морозной и звездной октябрьской ночью Тимор вместе с Даффидом забрался на скалу, спустил оттуда веревки и по частям поднял наверх осадные лестницы.

Гарольд первым перелез через стену, но никто не мог заранее знать, что по ту сторону ограждения тянется узкий, едва в фут шириной, карниз, а под ним, на пятьдесят футов ниже – каменный двор, где белело развешанное на веревке белье. Перемахнув через стену, Гарольд по инерции едва не полетел с карниза, но Уолт успел ухватить своего господина за ворот стеганой куртки и удержал его, не дав свалиться на камни.

Отдышавшись, Гарольд протянул дружиннику руку.

– Спасибо, Уолт. Я твой должник.

Позднее, когда все было кончено (Конан ускользнул, воспользовавшись веревками, забытыми людьми Гарольда), эрл и его телохранитель вышли на рыночную площадь захваченного города. Вокруг горели дома, нормандцы методично уничтожали всех пленных мужского пола, кроме самых юных и самых старых, насиловали и убивали женщин, которые еще могли иметь детей.

Лицо Гарольда побелело от гнева, отвращения и какого-то смутного страха, но он заставил себя прислушаться к словам Уолта:

– В Уэксфорде, в Ирландии. Я был еще мальчишкой. Ты спас меня, когда я чуть не утонул, а потом помешал Ульфрику вышибить мне мозги. Я все еще твой должник.

– Ты спас мне жизнь в Уэльсе.

– Я просто вовремя подставил щит.

Они прошли по узкой мощеной улице. Вдоль обочины бежали потоки вина и крови. Гарольд закрыл лицо, спасаясь от вони пожарища, горящей плоти, фекалий, и почти вслепую продолжал путь. Уолт шел за ним, припоминая, как его господин обычно отходил в сторону, отворачивался, отзывал восемь ближних дружинников, когда его войско разоряло пограничную деревушку, жители которой держали сторону уэльсцев, или грабило городишко, оказавший чересчур упорное сопротивление.

Внезапно Гарольд обернулся к своему телохранителю.

– Уолт! – воскликнул он. – Нельзя допустить, чтобы эти нормандцы хозяйничали в нашей стране. Мы всё должны сделать, только бы их остановить.

– Само собой...

– Клянись.

И Уолт поклялся.

 

Глава двадцать третья

На следующий день рано поутру Вильгельм посвятил Гарольда в рыцари, заставив его вновь принести присягу в верности. К нескрываемому разочарованию Ублюдка, Гарольд слово в слово повторил прежнюю присягу: он обещал служить Вильгельму всюду, где тот будет законным владыкой. После этого армия построилась боевым порядком и двинулась через перешеек Шербургского полуострова к Байё. Переход занял около недели, и по прибытии Гарольд попросил у герцога аудиенцию.

Его проводили в зал, где Вильгельм, в окружении клириков, вновь горбился над документами. По-видимому, совет проверял сбор осенней дани, которую знатные вассалы Западной Нормандии выплачивали деньгами и натурой. Эти бароны не принимали участия в победоносной кампании, хотя и послали Вильгельму людей и деньги. По словам герцога, все они камнем висели у него на шее: каждому из них принадлежал большой замок, а то и несколько замков на границе герцогства, а это означало, что бароны могли плести интриги и вступать в сговор со своими собратьями по ту сторону границы и напрямую с французским королем и герцогом Бургундии. Они вроде бы признавали Вильгельма своим сюзереном, а себя вассалами, сидящими на его земле, но зато им безоговорочно подчинялись мелкие землевладельцы, а через их посредство и остальное население страны, вплоть до обрабатывавших эту землю крепостных.

– Придет день, дорогой Гарольд, и я наведу полный порядок... с твоей помощью, надеюсь.

Было ясно, какой день герцог имеет в виду и на какого рода помощь он рассчитывает.

– Тогда я избавлюсь от этой обузы, передам ее кому-нибудь из сыновей и все устрою по-своему, самым правильным и разумным образом – каждая вещь в свое время и на своем месте. Что я могу сейчас сделать для тебя?

– Прошло шесть недель с тех пор, как я покинул Англию. Мне пора возвращаться.

– Да-да, конечно. Кстати – это, разумеется, вздор, пустая формальность, но все-таки: к человеку, который посвятил тебя в рыцари, принято обращаться «ваша милость» или «сир» – то есть «сэр», хотел я сказать. В таком духе. А? Ладно, оставим это. Вздор, – повторил он. – Просто лучше делать так. Договорились? А теперь скажи: что тебе нужно? Зачем ты пришел ко мне?

– Как тебе известно, герцог Вильгельм, – только такое обращение он и сумел выжать из себя, – я приехал в Нормандию, чтобы забрать домой моего юного кузена Вульфнота и моего племянника Хакона. Пока что мне не удалось увидеться с ними. Я даже не знаю, где они находятся.

– О, на это тебе может дать ответ Ланфранк. Он у нас знает ответы почти на все вопросы. – Приложив указательный палец к кончику внушительного носа, Вильгельм заговорщически понизил голос: – Сведущий человек, педант, но чертовски хорошо управляется с делами. Мне без него не обойтись. – Вновь повысив голос, Вильгельм распорядился: – Эй, кто-нибудь, разыщите Ланфранка. Он где-то тут. Может быть, у себя в кабинете. – И вновь обернулся к Гарольду: – Садись. Выпей, отдохни. Стакан воды моему другу Гарольд!

Гарольд сел рядом с герцогом, тот фамильярно обхватил его рукой за плечи, склонился к его лицу – и Гарольд ощутил запах болотной травы, ненасытной волчьей утробы.

– Говори со мной прямо, и я так же прямо отвечу тебе. Можно звать тебя «Гарри»?

– Не обязательно.

– Тебе это не нравится? Слишком простецки? Хочешь соблюдать со мной церемонии?

– Не в этом дело. «Гарри» – уменьшительное от «Генри», а не от «Гарольда». Генри – нормандское имя.

– А ты не нормандец?

Повисло долгое молчание. Гарольд прекрасно понимал, что хочет сказать герцог: «Ты не нормандец – пока».

– Гарольд, – сказал он хриплым шепотом, – Гарольд, при каких условиях ты под держишь меня и признаешь мои права на трон Эдуарда?

– Я поддержу тебя, если Витан, по своей воле и без принуждения, предложит тебе корону.

– Сколько у тебя братьев? Четверо, пятеро? И все они члены Витана? А еще твои приверженцы – сколько их? Ладно. Сформулируем по-другому. При каких обстоятельствах ты сам поддержишь меня перед Витаном?

– Если это будет необходимо, чтобы предотвратить войну или вторжение, я бы мог признать тебя королем Англии, но с одним непременным условием: ты назначишь меня вице-королем и своим полномочным представителем, чтобы я правил Англией от твоего имени. Сам ты будешь держаться подальше, наведываться к нам только с официальными визитами, и в этом случае гвардию будут составлять не твои люди, а мои. Когда тебе понадобятся воины и оружие для защиты твоих интересов на континенте, я тебе их пришлю.

Вильгельм в задумчивости грыз костяшки пальцев, потом покачал головой.

– Не пойдет. Хочу избавиться от Нормандии. Она мне осточертела. Надо начать все с начала, с нуля. На этот раз все сделаем как надо.

Гарольда переполняли гнев и отчаяние, он обливался потом, лицо скривилось в уродливой гримасе. Вильгельм с минуту озадаченно наблюдал за ним, потом объявил:

– А вот и Ланфранк-ломбардец. Родом из Ломбардии, понимаешь. Он нам поможет – чертовски умный парень.

Ланфранк, сверстник Гарольда, носил рясу бенедиктинца, но на груди у него красовался большой золотой крест (правда, без украшений), а на пальце – перстень, весьма напоминавший епископский. Он был крепко сбит, невысок, с крупной челюстью и с бледным одутловатым лицом; руки сильные с тяжелыми кистями. В постоянно настороженном взгляде сквозили ум и хитрость.

– Ланфранк, скажи Гарольду, где сейчас его кузен и племянник.

– В Ле-Беке, господин мой. Учатся.

– Там у Ланфранка свой монастырь, при котором он устроил школу, главным образом, разумеется, для священнослужителей, но есть и отделение для сыновей вельмож, они учатся читать, писать, изучают право, риторику и все такое. Ланфранк, через пару дней Гарольд уезжает. Привези сюда поскорее мальчишек, мы устроим в их честь пир или что-нибудь в этом роде, проводим по-хорошему. Ну вот, Гарольд, надеюсь, ты доволен. А теперь... – Он взял со стола лист пергамента и обернулся к писцу, застывшему наготове с чернильницей и пером в руках. – Этот подонок Монморанси опять нам недоплатил. Прочти его письмо... Гарольд, – сказал он, в последний раз обращаясь к англичанину, – если располагаешь временем, сходи в женский монастырь и попроси настоятельницу показать гобелены, которые ткут в ее обители. На них стоит посмотреть.

Гарольд понял, что аудиенция окончена. Поднявшись, он заставил себя слегка наклонить голову и вышел из зала. Как только Гарольд отошел достаточно далеко, чтобы слова герцога не достигли его слуха, Вильгельм ухватил Ланфранка за рукав и силой усадил на стул, только что освобожденный Гарольдом.

– Убл... подонок не желает мне подыграть. Я дважды пытался. Стоит на своем: будет служить мне лишь в тех краях, где я буду править по закону. В Англии для этого требуется согласие Витана, а Витан идет у него на поводу.

Переплетя толстые пальцы, Ланфранк погрузился в раздумье.

– Есть более высокая власть, – произнес он. – Существует авторитет, голос которого заглушит болтовню каких-то стариков на захудалом острове на краю цивилизованной земли.

– Ты имеешь в виду Рим, Папу. Верно – но как нам привлечь его на свою сторону?

– Отправь делегацию в Рим. Я могу возглавить посольство. Пусть Александр благословит твое предприятие, пришлет тебе какую-нибудь эмблему, священное знамя, реликвию, что-нибудь в этом роде.

– Он потребует что-то взамен.

– Разумеется, но эту малость мы можем предоставить ему безо всякого ущерба для себя. Ему нужны гарантии того, что ты призовешь к порядку Церковь Англии, проведешь клюнийскую реформу, во всех церковных вопросах будешь признавать верховенство Рима.

– Это значит, что Церковь станет еще сильнее.

– Да, но тем самым Церковь сможет способствовать укреплению государства, послужит тем противовесом мятежным баронам, которого тебе так недостает в Нормандии.

– Чтобы осуществить эти реформы, понадобится надежный человек, – с хитроватой усмешкой произнес Вильгельм. – У тебя есть кто-нибудь на примете?

Ломбардец слегка покраснел, повел плечами – неожиданно кокетливый жест для такого крупного мужчины. Лицо его оставалось бесстрастным.

– Кентербери? – поинтересовался Вильгельм тем полупрезрительным тоном, каковой служил для него единственно возможным проявлением фамильярности и дружеского расположения.

Вновь легкое пожатие плечами.

– Сперва надо выгнать Стиганда, – пробормотал учитель из Ле-Бека.

– Это не составит труда.

Они помолчали с минуту.

– Остается еще проклятый Витан, – буркнул Вильгельм.

Учитель оглянулся, убедился, что никто из писцов не прислушивается к разговору, и на всякий случай склонился к самому уху хозяина.

– Это можно устроить, – прошипел он. – Чтобы доставить Вульфнота и Хакона из Ле-Бека, понадобится по меньшей мере два дня. За это время мошенник Тайлефер что-нибудь да выдумает.

 

Глава двадцать четвертая

В сопровождении Уолта, Хельмрика, Даффида и Тимора Гарольд пересек двор и вышел к женскому монастырю. Монахи проводили их к красивому портику с изящными колоннами и округлыми арками. Колоннада привела к двойным дверям с небольшим глазком. Перед дверями лежала дорожка длиной в шестьдесят футов, а шириной всего в двадцать дюймов. На узком коврике были изображены чудеса Девы, явленные пилигримам на Млечном пути, то есть на дороге в Сантьяго-де-Компостела. Этот рассказ в картинках весьма походил на современные комиксы.

Чрезвычайно развеселившись, пятеро англичан принялись высмеивать комическую неуклюжесть фигур, полное отсутствие индивидуальных черт, примитивные узоры и так далее, пока все не полегли от хохота, услышав реплику Даффида: эти застывшие рожи напомнили-де ему сосредоточенное выражение лица человека, избавляющегося от длительного запора. Тимор обратил внимания на ошибки в убогих латинских надписях, которые сопровождали каждый эпизод, а Гарольд, не раз наблюдавший затем, как длинными вечерами при свете свечи работает иглой Эдит Лебединая Шея, заявил, что перед ними отнюдь не гобелены, а просто-напросто вышивка, и не слишком искусная в придачу.

«Segnurs barons», dist li empere Carles, «Veez les porz e les destreiz passages: Kar me jugez ki ert en le rereguarde...» Карл говорит: «О господа вассалы! Видите вы теснины и провалы. Назначьте мне вождя для арьергарда» [52] .

– Он хорош, – пробормотал Хельмрик. – Настоящий мастер.

– И арфа неплохая, – отметил Тимор.

В зале под ними в самом центре на четырехугольном возвышении стоял человек в темной одежде, его редкие черные волосы не скрывали высокого лба. Склонившись над великолепной арфой, он играл и пел, лицо его судорожно подергивалось, когда в промежутке между строфами он наигрывал импровизации, эхом вторившие настроению или содержанию только что пропетых стихов. Арфа, будто корабль, была построена из планок хорошо выдержанного дерева, прибитых медными гвоздями к скрытой под ними раме, корпус был выложен сусальным золотом и перламутром. Шейка, изогнутая, как гребень волны, поднималась вверх почти на два фута; она была сделана из темного дерева, отполированного до нестерпимого блеска и, по-видимому, столь твердого, что инкрустировать ее было невозможно, хотя каким-то инструментом и удалось просверлить в грифе дыры для колков, на которые натягивались струны.

– О чем это? – шепотом спросил Уолт. – Черт меня побери, если я хоть что-нибудь понял в этой тарабарщине.

– Ш-ш! – прошипел Ульфрик.

– «Песнь о Роланде», – шепотом ответил Хельмрик, касаясь губами уха Уолта. – Новая версия. Поэма о предательстве. Ганелон ловит императора Карла на слове и вынуждает его вверить Роланду арьергард, когда французы уходят из Испании. Вот слушай...

Quant ot Rollant qu’il ert an la rereguarde Ireement parlat a sun parastre «Ahi! Culvert, malvais hom de put aire...»

– О чем он поет? – взвыл в отчаянии Уолт.

– Роланд проклинает своего отчима Ганелона за то, что тот навязал ему командование арьергардом...

В конце зала на высоком помосте установили стол; посредине в тронных креслах восседали Вильгельм и его супруга Матильда. Если в Вильгельме было добрых шесть футов роста, то в герцогине не более четырех. Это была маленькая невзрачная женщина, изнуренная многими родами, со сморщенным обезьяньим личиком.

– Ему бы на плечо ее посадить, – сказал Ульфрик.

– И был бы он точь-в-точь бродячий певец с обезьянкой, – подхватил Альфред.

Гарольда, как почетного гостя, усадили по другую руку от Матильды. Начали разносить блюда, по большей части покрытые белым бланманже или залитые соусом, потом подали крем и желе, подслащенные кристаллами из тростника, который мавры выращивают на побережье Малаги. Еда была либо водянистой, либо чересчур пряной, либо приторной. От такой жратвы в желудке забурчит, ворчал Ульфрик, после наших-то добрых кусков говядины и баранины.

Уолта беспокоило другое: нормандцы пили мало, вино разбавляли водой, а Гарольд пил неумеренно, и слуги всё подливали и подливали ему в чашу.

То, что произошло потом, было, конечно же, иллюзией, массовым гипнозом. Менестрель – это и был Тайлефер – допел первую часть «Песни о Роланде». Ему похлопали с некоторым облегчением (песнь была очень длинная). Певца сменили две мавританские танцовщицы, рабыни, присланные с Сицилии, к тому времени почти полностью покоренной нормандцами. Гарольду – а также Уолту, сидевшему на другом конце стола – почудилось, что зал потемнел и наполнился дымом, словно начали жечь благовония, хотя на самом деле ничего подобного не было.

Гарольда танцовщицы не заинтересовали, разве что их сладострастные движения напомнили ему об Эдит, и сердце его сдавила тоска. Чтобы заглушить тоску, он начал пить еще больше, и ему налили рейнского вина, более сладкого и густого и гораздо более крепкого, чем шипучий напиток из Реймса, столь любимый нормандцами.

– Прямо молочко Богородицы, верно? – поощрил Гарольда сидевший по левую руку от него барон и вновь наполнил ему чашу.

И когда Гарольд вновь глянул в зал поверх серебряного края своего сосуда, начали происходить странные события.

На его глазах – быть может, и на глазах многих других гостей – танцовщицы превратились в юношей, и Гарольд сразу же понял, что это его кузен Вульфнот и племянник Хакон, сын Свена. Мальчики стояли на подмостках, потупив глаза, руки у них были связаны за спиной, на шею была накинута петля. Приподняв головы, юноши посмотрели через весь зал прямо на Гарольда, и взгляды их выражали мольбу.

Гарольд вскочил на стол, разбрасывая во все стороны чаши и тарелки. Раздались возмущенные крики, но герцог Вильгельм, поднявшись на ноги, знаком приказал придворным не шуметь и дождаться исхода этой сцены. Расталкивая рыцарей, сметая угощение и посуду, Гарольд пронесся по длинному столу, но как только он добежал до края стола и собирался перепрыгнуть на подмостки, юноши куда-то исчезли, их место занял Тайлефер. Маг стоял лицом к лицу с Гарольдом, держа в руках белую льняную скатерть, сложенную в несколько слоев. Тайлефер приложил палец к губам, Гарольд невольно остановился. Весь зал замер. Подняв ткань за два краешка, Тайлефер встряхнул ею так ловко, что она горизонтально, точно ковер-самолет, повисла в воздухе между фокусником и эрлом.

Ткань медленно опустилась, остановившись в трех футах от пола и приняла форму аккуратно расстеленной скатерти. Края ее свисали вниз, середина была ровной и гладкой, словно под ней в самом деле находился стол, однако стола-то и не было. Все затаили дыхание, многие крестились, не которые хлопали в ладоши и кричали от восторга.

Тайлефер пальцем указал себе за спину. Гарольд поднял глаза и вверху, на галерее, окружавшей зал, увидел тех же юношей, но теперь они стояли у балюстрады, и глаза их были закрыты повязками. Петли все так же были накинуты на шеи заложников, а другой конец веревки тянулся к потолочной балке.

Тайлефер ухмыльнулся, между бородой и короткими усиками блеснули ровные белые зубы.

– Клянись! – потребовал он. – Клянись – не то... Положи руки на стол и клянись.

Гарольд повиновался.

– Я вассал герцога Вильгельма, – произнес он. – Клянусь!

– Дальше!

– Я приму его сторону и всеми силами поддержу его как наследника английского престола.

Стены зала клонились то в одну сторону, то в другую. Гарольд ухватился за скатерть, чтобы устоять на ногах. Ткань оказалась тверже камня.

– Еще раз. Громче, чтобы все слышали.

– Я вассал герцога Вильгельма. Я приму его сторону и всеми силами поддержу его как наследника английского престола.

Факелы ярко вспыхнули, фигуры обреченных юношей растаяли в воздухе, все гости, кроме восьмерых дружинников Гарольда, вопили от восторга, барабаня по столу тарелками и кубками.

Тайлефер сдернул ткань. Под скатертью оказался стол, которого не было прежде, а на столе – два золотых ковчежца. Фокусник высоко поднял первый ковчежец, затем второй и показал их публике. Прогремел густой бас Одо, епископа Байё, сводного брата Вильгельма:

– Палец святого Людовика, – объявил он, – и ухо святого Дионисия. Нет нужды напоминать тебе, граф Гарольд, – он сложил губы трубочкой, – что присяга, принесенная на подобной святыне, не может быть забыта или нарушена.

Гарольд без чувств рухнул на пол.

Да. Так оно и было или почти так. Уолт очнулся от забытья. Он лежал в каморке гостиницы под Никеей на койке Тайлефера. Тайлефер! Это он все подстроил, ублюдок!

Близился рассвет, слышался крик петуха, а над самым ухом – нежное, мелодичное пение старинной арфы. Уолт открыл глаза. Девушка, Аделиза, танцевала медленный восточный танец, ее брат Ален аккомпанировал ей.

 

Часть IV Короткая поездка по Малой Азии

 

Глава двадцать пятая

Девушка была так прекрасна, что Уолт на какое-то время забыл, кто ее отец. Муслиновое платьице, единственная ее одежда, если не считать жемчужных нитей в волосах, просвечивало насквозь, и даже в тусклом свете раннего утра Уолт различал все изгибы юного тела, невысокие холмики девичьих грудей, тенистую ложбинку между ягодицами, а когда она поворачивалась – легкий, совсем еще редкий пушок между бедрами, особенно если Аделиза перемещалась так, чтобы оказаться чуть сбоку от маленького окошка в солнечном луче. Перебирая струны, похлопывая ладонью по деке, чтобы подчеркнуть ритм, Ален извлекал из арфы капризную, то печальную, то радостную мелодию, как нельзя лучше соответствовавшую артистическому, умышленному эротизму танца.

Уолт поднял голову и тут же снова откинулся на подушки. Боль пронзила скулу, несколько зубов с этой стороны было разбито. Он судорожно вздохнул и вскрикнул от боли тонким, жалобным голосом. Арфа тут же умолкла, Аделиза присела возле него, широко разведя ноги, муслиновая юбка вспорхнула вокруг ее тела и тоже опустилась на пол. Она вплотную приблизила лицо к его лицу, длинные волосы девушки упали Уолту на лоб, он увидел перед собой маленькие груди цвета меда. Груди были крепкие, но сейчас, когда Аделиза так низко наклонилась, они слегка обвисли, оказались тяжелее, чем думалось, когда она высоко держала их в танце. На шее Аделизы виднелась маленькая родинка.

– Дружочек! – шепнула она. – Как ты себя чувствуешь? Мы все сделаем, чтобы тебе полегчало. Ты и твой товарищ такие добрые, такие храбрые. Вы пытались спасти папочку.

Вовсе я не собирался выручать твоего папочку, подумал Уолт. Я бросился на помощь Квинту. Перегнувшись через край кровати, Уолт выплюнул комок спекшейся крови и слюны с осколками зубов и капельками гноя. Вновь зазвучала арфа, и Аделиза принялась вертеться, изгибаться, вытягивая шею, делая томные глаза, приподнимаясь и покачиваясь на носочках, видневшихся из-под подола платья. На лодыжках позвякивали крошечные серебряные колокольчики.

Вот уже два года (или больше?) с того лета перед последней битвой желание тревожило Уолта разве что в смутных снах, о которых он тут же забывал. Сквозь запекшуюся кровь и боль он с трудом выговорил:

– Твой отец знает про эти танцы?

Она капризно надула губки, слегка отвернулась.

– Разумеется, знает. Он сам меня научил.

– Он тебя учил?

– Да. Мы едем на Восток, где мужчины платят большие деньги, чтобы посмотреть на такое искусство. Это будет хорошая прибавка к тому, что заработает отец.

Да уж, дьявольские фокусы ее папаши!...

Ален прислонил арфу к стене. Она издала напоследок приглушенный стон, словно печалясь, что не понадобится больше.

– Надо собираться, – предупредил он. – Примерно через час папу и твоего друга поведут на суд.

Этот мальчик, тонкий, но высокий – ростом он догонял сестру, – отличался от Аделизы более светлой мастью, и характер у него был тише, спокойнее, не такой бойкий и легкомысленный, как у сестры. В толпе, на представлении, Ален вовсе не привлекал к себе внимания, публику развлекали Тайлефер и Аделиза, однако теперь он, хоть и младший годами, брал руководство на себя.

– Животных и поклажу мы оставим здесь, пойдем пешком, – распорядился Ален. – Поглядим, как все обернется. Уолт присмотрит за вещами.

Уолт попытался сделать шаг, обеими руками схватился за голову и чуть было снова не рухнул на постель.

– Нет, нет! – запротестовал он. – Я тоже пойду. Я нужен Квинту.

Ален пожал плечами.

– Ладно, тогда запрем все понадежнее. Пошли. Времени у нас в обрез.

Аделиза пока что стянула через голову муслиновое платье и стала обливаться водой из кувшина, который она с вечера наполнила колодезной водой. Вода стекала в глубокую сковороду, предназначенную, вероятно, для приготовления ужина на большое семейство.

Со двора доносились возгласы погонщиков и конюхов, ржание и рев вьючного скота, стук копыт по камням. Караван готовился покинуть город, но Уолт, хотя шум, предвещавший скорый отъезд, тревожил его, не мог оторвать глаз от девушки.

– Нечего подсматривать, – проворчала она, быстро натягивая на себя тусклую бесформенную одежду из хлопка и убирая волосы под капюшон.

Аделиза распушила брови – теперь казалось, будто она их никогда не выщипывала и не причесывала – и преобразилась в такую скромницу, ну прямо монашка. Куда подевалась гурия, которой она была только что, куда подевалась Приснодева, которую Аделиза изображала накануне? Перед Уолтом стояла простая деревенская девчонка, собравшаяся пойти в город на рынок. Ален тем временем вышел и вернулся с тремя горячими, только из печи, лепешками и с кувшином молока. Уолт не смог разжевать хлеб, пока Аделиза не посоветовала размочить его в молоке.

Здание суда было построено еще до Никейского собора, а потому в его центре располагался атрий под открытым небом, окруженный портиками с коринфскими колоннами. Мрамор там и сям отваливался, обнажалась кирпичная основа, а черепичная крыша проросла сорняками.

Огромные стаи ласточек, летевшие из степей по ту сторону Черного моря, усеяли весь верх здания и, смешавшись с многоголосыми птичьими семействами, поселившимися здесь раньше, подняли столь пронзительный крик, что с трудом можно было расслышать речи людей.

Уолт и дети Тайлефера слились с толпой во дворе. Судьи и писцы собирались в дальнем портике. Некоторые судьи носили предписанные обычаем мантии, похожие на тоги римских магистратов, чьи барельефы, лишившиеся за прошедшие века носов, рук или ног, украшали фронтон здания. Посреди своих помощников стоял верховный судья, приземистый, толстый, лысый. В отличие от каменных собратьев, взиравших на него сверху, у этого носик был пуговкой, а глаза косые. Председатель сопел и пыхтел и спешил как можно скорее закончить заседание. Его ждали дела поважнее – например, бани.

Зазвенел надтреснутый колокольчик, тюремные стражи, гремя доспехами и бряцая мечами, вывели два десятка заключенных, в цепях и наручниках. Мальчишку, укравшего накануне утром на рынке цыпленка, уличили с помощью свидетелей, приговорили к порке и отвели в соседний двор. Через минуту послышались удары тростью и вопли воришки, неотличимые от пронзительного крика ласточек. Нищему, который прикидывался безногим, отрубили три пальца. Рыботорговец, подсунувший покупателям тухлую макрель, на полгода лишился лицензии.

Публика в основном состояла из свидетелей и родственников обвиняемых, после рассмотрения каждого дела толпа редела, и к тому моменту, как вызвали Тайлефера и Квинта, во дворе оставалось всего с полдюжины зрителей, включая Уолта, Аделизу и Алена. Рядом с ними стояла та загадочная высокая рыжеволосая женщина в сине-зеленом переливчатом платье, надетом поверх белой шелковой рубашки, и с изумрудно-зеленым шелковым шарфом на голове, которую Уолт заметил накануне, перед арестом Квинта и Тайлефера.

После ночи, проведенной в темнице, обвиняемые выглядели не так уж плохо. Внимательно всмотревшись в Тайлефера, Уолт убедился, что это тот самый человек, который вынудил его господина дать опрометчивую, но тем не менее нерушимую клятву. Ярость и жажда мести вскипели в англичанине.

Первым перед судьей предстал Квинт, обвиняемый в нарушении общественного спокойствия, нападении на представителя власти и сопротивлении при аресте. Квинт откашлялся, одной ногой оперся на нижнюю ступеньку цоколя колоннады, неуклюже дотронулся скованными руками до края кожаной шляпы с широкими полями и произнес в свою защиту такую речь:

– Не стану отрицать свою попытку заступиться за человека, который за последние двенадцать часов или около того сделался для меня одним из самых близких и почитаемых друзей...

«Близких и почитаемых»! Этот прожженный плут, если не шарлатан, этот приспешник самого Дьявола!

– Однако, поскольку ни один из его поступков не казался мне предосудительным и поскольку мое поведение можно счесть опрометчивым и необдуманным, но отнюдь не предумышленным, я прошу вас принять в рассмотрение не те физические действия, к которым побудил меня рассудок, но то, что Стагирит в «Никомаховой этике» именует «наклонностью души». Так, в книге пятой, глава...

– Берегись, сакс, ты впадаешь в ересь британца Пелагия, чьим излюбленным речением было «Если должен, могу», отрицавшее Благодать Господню, – предупредил его судья, судя по рясе и смахивавшему на гриб головному убору – клирик. Тощее красное лицо этого священнослужителя ясно говорило о том, что постоянные запоры отнюдь не способствуют смягчению нрава.

Светский судья, чьи глаза глядели в разные стороны и потому могли отличить истину от лжи, перебив своего коллегу, отчетливо и язвительно произнес приговор:

– Виновен по предъявленным статьям. – Последние два слова он намеренно выделил. – Штраф двадцать серебреников и покинуть пределы города до наступления вечера, возвращаться запрещено. Следующий!

– Ваша честь, прошу вас... одно слово.

– Что еще? Покороче и без кощунства – это в твоих же интересах.

– Ваша честь, я не могу уплатить двадцать серебряных монет. У меня осталась только горсть медяков. Видите ли, на пути в Никею меня ограбили...

– Шесть недель в городской тюрьме, затем покинуть пределы города. Следующий!

– Ваша честь! – глубоким, медоточивым голосом заговорила высокая дама с рыжими волосами. – Я уплачу за него штраф и прослежу, чтобы до захода солнца он уехал из города.

Взгляды немногочисленных зрителей устремились на нее, но рыжеволосая дама поднялась, прямая и гордая, как королева, и удалилась.

– Следующий! – рявкнул председательствующий, и к нему подтолкнули Тайлефера.

Жонглера обвиняли в богохульстве. Пять свидетелей описали фокусы с веревкой, которая то разваливалась на три куска, то вновь являла единство трех частей, а главное, они рассказали, как фокусник в непристойной и двусмысленной манере изображал непорочное зачатие Девы от Святого Духа, принявшего образ голубя. Судья-клирик произнес довольно пространную речь, цитируя Святое Писание и тексты Святых Отцов. Все аргументы сводились к тому, что подобного рода представление, несомненно, было кощунством. Тайлефер не защищался, он только плечами пожал да криво усмехнулся.

– Виновен по предъявленным статьям!

Судьи сблизили головы, на этот раз явно верховодил священнослужитель. Несколько минут они совещались. Аделиза схватила Уолта за левую руку, стиснула ее, сжимая все крепче. Краска отлила от ее лица, девушка кусала губы, ногти ее все глубже впивались в ладонь Уолта.

Судьи слегка отодвинулись друг от друга, чинно сели рядом. На лице клирика проступило ликование, почти блаженство. Председательствующий поднялся и шагнул вперед.

– Распять его! – рявкнул он. – За час до заката нынче вечером!

Уолт испытал миг торжества, но, к его удивлению, Аделиза выпустила его руку, подняла голову, и на ее лице тоже засияла улыбка.

– Как я рада! – воскликнула она. – Распятие – это у папочки здорово выходит. Я все боюсь, что однажды они додумаются его обезглавить. Вот тогда папочке и правда придется туговато.

Стражники дернули цепь, заставив Тайлефера стронуться с места, но фокусник еще не закончил представление: подняв скованные руки, он сдвинул шлем с головы ближайшего солдата; из-под шлема выпорхнули два белых голубя, они взмыли вверх, точь-в-точь как давешний, полетели вслед за Аделизой – девушка уже шла к выходу, – закружились над ней и опустились ей на плечи.

Когда она вышла на галерею, с архитравов и фризов вспорхнули еще четыре голубя и присоединились к первым.

 

Глава двадцать шестая

Сердце Уолта дрогнуло и потянулось к Аделизе. Как бы твердо она ни верила в искусство отца, думал англичанин, ей с братом еще может понадобиться его помощь, а потому весьма расстроился, обнаружив, что Квинт и таинственная дама спешат отбыть из города. Помимо всего прочего, он никогда не видел казни на кресте, а тем более столь заслуженной казни.

Но, прежде чем отправиться к судебному приставу и уплатить штраф, дама обязала друзей поступить к ней на службу. Она заявила, что направляется в Памфилию, в город Сиду на южном берегу Малой Азии, и не желает расставаться со своими деньгами, пока Квинт не поклянется стать ее спутником и защитником, поскольку до сих пор она вынуждена была путешествовать одна. Разумеется, Уолт может присоединиться к ним. Дама брала на себя все дорожные расходы. Чуть позже она сообщила, что осталась вдовой и продолжает дело своего мужа, купца, торговавшего маленькими, но чрезвычайно редкими и ценными камнями и различными изделиями из них, геммами, камеями и тому подобным, которые приобретает в Италии, а продает в Самарканде, покупая на вырученные деньги ляпис-лазурь. Ее спутника и телохранителя несколько дней тому назад загрыз медведь.

Торопливо ведя своих новых слуг по городским улочкам, дама предложила им называть себя Теодорой, для них, дескать, она была даром Божьим. Они заглянули в конюшни, где уже дожидалась белая верховая лошадь для дамы и мул, купленный ею для Квинта. Бойко поторговавшись с барышником, рыжеволосая дама обзавелась еще и ослом для Уолта.

Уолт отвел Квинта в сторону.

– Я не могу сесть на осла, – пробормотал он.

– Почему, собственно?

– Это меня унизит.

– Садись на него и унизь осла.

– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.

Квинт покачался на каблуках, подергал свою кожаную шляпу за поля.

– Вон что, – протянул он. – Мы вспомнили о своем благородном происхождении, так, что ли? Ты бы в зеркало на себя поглядел.

Уолт осторожно коснулся запекшейся ссадины на щеке, взглянул на свою одежду, уже измазанную, а ведь только два дня назад ее стирал, но с тех пор ему пришлось поваляться в пыли, да и кровь на нее попала. Уолт ощутил в душе то чувство, которое давным-давно похоронил: стыд. Ему было стыдно.

– Ты ездил верхом после того, как лишился руки? – спросил Квинт.

– Нет.

– Так начни с нуля и проложи себе путь наверх.

Квинт повернулся к Уолту спиной и сосредоточился на собственных трудностях: судя по тому, как он карабкался на мула, он тоже не был мастером верховой езды: разве что не садился лицом в сторону хвоста, зато, чересчур задрав ногу, едва не перелетел через седло.

Теодора любовалась этим зрелищем с насмешливой улыбкой на полных губах, накрашенных так густо, что они утратили естественную форму. Убедившись, что оба надежно сидят в седле, она легонько коснулась бока своей лошадки гибким хлыстом, отделанным слоновой костью, и во главе своего маленького отряда выехала из конюшни, направившись к городским воротам. Только что нанятые «телохранители» неуклюжей рысцой поспешали ей вслед. Дорога вела в широкую долину, по которой текла река, бравшая начало в окрестных горах. Росшие рядом с водой редкие вечнозеленые дубы придавали долине сходство с парком.

Примерно в миле впереди путники увидели облако пыли, окружавшее тот самый караван, который часом ранее покинул город, выехав через дальние ворота. Прибавив ходу, они нагнали караван и перешли на шаг, что вполне устраивало Уолта, поскольку от тряской рысцы усиливалась боль в разбитых зубах и щеке.

Караван насчитывал около ста человек, включая женщин, детей и грудных младенцев, и около трехсот животных – в основном это были ослы и мулы, а также вереницы верблюдов, по шесть-семь животных в одной цепи. Процессию возглавлял осел, за ним следовал верблюд, на котором восседал проводник – старый, седобородый, но жилистый и державшийся очень прямо человек в длинных свободных одеждах из хлопка, в большом тюрбане, покачивавшемся, точно сигнальный фонарь на флагмане. Сыновья старика потребовали с новых попутчиков плату за покровительство и защиту.

Ветви дубов ежегодно обрубали, сжигая их на уголь, от низких стволов отходило не более двух-трех больших ветвей, раскинутых как руки. Эти деревья, похожие на странные распятия, напомнили Уолту о судьбе Тайлефера.

– Человеку, приговоренному к казни на кресте, не позавидуешь, – поделился он своими мыслями с Квинтом, стараясь не упускать из виду круп кобылы, на которой сидела Теодора. – Жаль детей, останутся сиротами. Но, признаться, у меня есть причины ненавидеть Тайлефера.

– За то, что он вынудил твоего Гарольда произнести какие-то там клятвы над парой высохших собачьих костей?

– А еще он вел нормандцев в бой, распевая «Песнь о Роланде».

– Это было искупление.

– Искупление?!

– Он сам покарал себя за то, что служил злу. Ведь он погиб в этом сражении.

– He погиб, как видишь. И вообще, что ты о нем знаешь?

– Мы с ним проговорили всю ночь напролет. Он умный человек и, на мой взгляд, хороший. Я рассказал ему о тебе, как ты служил Гарольду. Он просил передать тебе, что, на его взгляд, клятва почти не повлияла на исход событий, но в любом случае он сожалеет о своем поступке.

– Этим он не отделается! – Уолт не мог выразить свою мысль словами, хотя вполне отчетливо понимал, что клятва, вырванная обманом, кружила над полем битвы, как ворон, как падальщик. Никто из бойцов, ни с той, ни с другой стороны не забывал о ней, одних она лишала сил, других ободряла.

Квинт, кажется, догадывался о том, что происходило в душе Уолта.

– Знаешь, ведь эта клятва могла и Бастарда мучить, он же знал, что мошеннически вырвал ее у Гарольда.

– Не думаю. Ты просто не представляешь себе, что это за человек. Для него все средства хороши, а если пришлось пустить в ход хитрость – тем лучше, он еще и гордиться будет своим умом и коварством.

Квинт кивнул, соглашаясь.

– Может быть, ты и прав. Но поговорим лучше о Тайлефере. Прежний Тайлефер в самом деле погиб при Сенлак-Хилле.

– То есть как? Что значит – «прежний Тайлефер»?

– То и значит: придворный музыкант, богатый, всеми уважаемый артист умер. Он родился заново в облике бродячего фокусника. Ремесло как ремесло, куда лучше его прежних занятий. Достойнее и честнее быть бродячим фокусником, чем придворным льстецом. Он родился заново и поклялся следовать по стопам величайшего Фокусника всех времен, уподобившись ему и телом и душой.

Маленького ослика, такого низкорослого, что подошвы наездника касались бледной придорожной травы, приходилось понукать, пиная коленом в бок, чтобы шел побыстрее. Слабосильное животное все время отставало от других, а рысцой его гнать Уолт не мог, поскольку от тряски тут же обострялась боль в щеке и деснах.

– Ладно, на этот раз ему конец. И ты уж меня извини, если я скажу: и слава богу.

Они миновали равнину и спустились в ущелье, над которым нависали утесы, гораздо более высокие и обрывистые, чем в Чеддере, – больше Уолту не с чем было сравнить это место, он почти не запомнил расщелины в горах вдоль русла Рейна и Дуная, где побывал с год назад. Проносились красноклювые клушицы, свистом призывая друг друга. Там, где скалы омывались водой, росли изумрудный папоротник и большие голубые цветы. Над уступами, едва различимые в высоте, неспешно парили, описывая большие круги, орлы и стервятники.

Издалека донесся зов трубы, а потом грохот, от которого всколыхнулся воздух и задрожала земля. Неужто землетрясение? He похоже. Сыновья проводника помчались вдоль каравана, приказывая всем сойти с дороги, прижаться к скалам, а тем, кто остался на другой стороне, войти в обмелевшую реку. Прежде чем люди успели понять, что происходит, следовавшее в хвосте каравана семейство цыган было сброшено наземь, их пожитки втоптаны в грязь, упряжные мулы разбежались во все стороны: конный отряд влетел в ущелье и с ходу врезался в караван. Всадники были вооружены до зубов, предводители носили цилиндрические сплющенные наверху шлемы с плюмажем, каких Уолт никогда прежде не видел. По меньшей мере пять тысяч человек тяжелым галопом проскакали мимо, вздымая тучи пыли, сверкая до блеска надраенными доспехами. Стук копыт громом отдавался в узком ущелье. Посреди войска ехали знаменосцы, растягивая на двух шестах полотнище с именем Христовым.

– Кто это? Что за дьявол?!

Квинт обернулся к Уолту. Англичанин стал белый как мел, его била дрожь. Вид множества тяжеловооруженных всадников пробудил слишком болезненные воспоминания. Фриз даже забеспокоился, не забьется ли Уолт вновь в припадке, как несколько дней назад.

– Уверяю тебя, это не нормандцы, слышишь, не нормандцы. Думаю, это воины императора скачут навстречу вторгшимся в страну туркам-сельджукам.

Он пристально наблюдал, как Уолт борется с собой, как он выпрямляется, трясет головой, отгоняя тяжелые мысли. С презрительной гримасой англичанин снова взгромоздился на осла, свесив длинные ноги почти до земли.

Он поправляется, подумал Квинт. К нему вернулась наивная спесь дружинника, воспрещающая ездить на осле, он стойко пережил внезапную встречу с Тайлефером, совладал с воспоминаниями, которые пробудило появление всадников. Отчасти эти симптомы огорчили Квинта: от души желая своему другу выздороветь, он понимал, что, по мере того как Уолт будет становиться прежним, цельным Уолтом, он перестанет служить столь привлекательным объектом для изучения и сочувствия. Для настоящего интеллектуала, каковым считал себя Квинт, необразованный воин и мелкий землевладелец, с обычными для таких людей предубеждениями, не представлял особого интереса в качестве постоянного спутника и собеседника.

– А что это за город Сида, куда мы едем? – спросил Уолт.

– Насколько я понял нашу госпожу, это порт недалеко от Адалии. Она заверила меня, что там мы сможем сесть на корабль и добраться до Святой Земли. О, боже!

– Что случилось?

– Наша госпожа! Куда она подевалась? Мы потеряли ее из виду, когда мимо нас проезжали солдаты императора.

Они отыскали Теодору вблизи головы каравана в обществе еврейского купца и его семьи. По-видимому, Теодора легко нашла общий язык с этими людьми, как будто была знакома с ними раньше, во всяком случае, казалось, что у них много общего.

Обернувшись к Уолту и Квинту, она резко отчитала их за то, что они позволили себе отстать, и предупредила: если хотят и впредь пользоваться ее покровительством, они должны все время находиться рядом.

В Уолте нарастало подозрение: эта женщина торговала ляпис-лазурью, легко сходилась с евреями, и он был уверен, что ее рыжие волосы на самом деле – парик.

Еще два дня продвигался вперед караван, по утомительно петлявшей дороге, по ущельям и холмам, то вверх, к водоразделу, то снова вниз, уже по другую сторону. Караван проходил мимо деревень, мимо хижин, сложенных из нетесаных камней и жавшихся к невысоким крепостям. Из ворот выходили вооруженные люди, закутанные в шкуры горных животных, бородатые и усатые, словно викинги, но, в отличие от них, черноволосые. Они требовали пошлины, обычно товаром, а не деньгами – какой прок от денег посреди диких гор?

На ночь они останавливались в караван-сараях, не уступавших размерами иному собору, только на месте боковых приделов находились конюшни, а вверху, где полагалось быть церковным хорам, комнаты для постояльцев. Дважды на протяжении двух ночей подряд в этих караван-сараях жизнь Уолта и Квинта подвергалась опасности.

В первый вечер Теодора дала Квинту денег на покупку рубленой баранины и трех лепешек. Она велела раздобыть где-нибудь решетку, нажарить котлет и одну принести ей в комнату, которую дама сняла на галерее. Продукты Квинт купил у какого-то калеки. Разносчик обмотал культю правой ноги в рваные тряпки, его руки, особенно ногти, были черны от грязи, и, несмотря на решительность, с какой этот человек расталкивал более опрятных продавцов, Квинт предпочел бы не брать у него еду, однако Уолт из солидарности с увечным сказал: «Почему бы и нет? Ему деньги нужнее».

Они отнесли мясо в отведенный им сарай, разожгли соломенным жгутом несколько больших кусков угля, и вскоре на решетке зашипели котлеты, пуская сок и жир. Уолт занялся лепешками, но, едва надрезав одну из них, вскрикнул и выронил нож.

Огромная оранжевая многоножка, не запеченная в хлебе, а нарочно засунутая в готовую лепешку – ведь она была еще жива, хотя нож разрезал ее надвое – яростно извивалась, поднимая жесткую голову, угрожающе шевеля парой серповидных жвал, на кончиках которых уже выступили крошечные капельки яда. Услышав испуганный и гневный вопль Уолта, Квинт бросил решетку, вырвал у приятеля половину лепешки, швырнул на пол и изо всех сил вдавил подошву, пока не затрещали хитиновые осколки и животное не превратилось в месиво из множества ног и желто-коричневой жижи. Это существо в длину было не меньше раскрытой ладони взрослого человека, от кончика мизинца до кончика большого пальца.

– Укуси она тебя, ты почувствовал бы страшную боль, – выдохнул Квинт, – началось бы воспаление и гангрена, а потом – смерть.

– Торговец пытался убить меня! – вскрикнул Уолт.

– Или меня. Он не мог предвидеть, кто из нас будет резать хлеб.

– Что с остальной едой?

– Выбрось все. Пусть Теодора даст нам еще денег или обойдется без ужина.

– Но с какой стати он сделал это? Это не случайность.

– Стоит разыскать его. Поговорить.

Но, разумеется, торговец давно сбежал, и найти его не удалось.

На другое утро, уже в другом караван-сарае, сворачивая мешок, который они по-прежнему использовали по ночам как общую подстилку, Квинт обнаружил под ним большого тарантула, полосатого, обросшего волосами. Странно, как им удалось во сне не раздавить паука. Уолт подумал, что скорее всего в плитах, на которых они расстелили мешок, оставалась щель, однако, когда он отодвинул в сторону неплотно прилегавший камешек, отверстие показалось Уолту чересчур маленьким для такого гиганта, и норы там не было. Значит, чудовище не пряталось между камнями, чтобы выползти ночью. Откуда же оно взялось?

– Укус этой гадины заставляет человека танцевать, – заметил Квинт, взяв в руки сандалию и изо всех сил молотя по тарантулу. – Будешь плясать и плясать, пока не рухнешь замертво.

– Я буду? Или ты? – намекнул Уолт.

– Или я.

Раны на щеке Уолта гноились, челюсть распухла так, что лицо напоминало раздутый свиной пузырь, разрисованный ребенком, или доверху налитый бурдюк. И болело зверски, особенно во время еды.

 

Глава двадцать седьмая

На третий день около четырех часов пополудни они подошли к Дорилее, стоявшей на развилке двух дорог. Одна дорога вела на юго-восток, к древнему городу Иконию и дальше, к гаваням южного побережья, откуда корабли плыли на Кипр, в Левант и в Палестину. Это был важный торговый путь, однако он существенно уступал второму: то было начало Золотого Пути в Самарканд и далее в Катай. В Дорилее караван разделился надвое, многие купцы направлялись на край света за специями и шелками, надеясь выменять их на золото, янтарь, драгоценные камни и жемчуга. Как раз таким добром торговала и Теодора, но теперь она ехала не в Самарканд, а, как она сказала, домой, в Сиду, поскольку весь запас ляпис-лазури она уже продала оптовому торговцу в Никомидии.

Когда караван подошел к надежным городским стенам, сложенным не из кирпича, а из каменных блоков, Уолт и Квинт обратили внимание на троих людей, расположившихся под здоровенным старым вязом. Приблизившись к ним, Квинт и Уолт оторопели и вытаращили глаза от изумления; что до Уолта, то его даже холодный пот прошиб. Так и есть: вот упряжная лошадь и осел, оба нагруженные немалой поклажей, вот невысокий темноволосый печальный мужчина, прелестная девочка лет четырнадцати, мальчик на пару лет помоложе.

– Призраки! – пробормотал Уолт.

– Они отбрасывают тень, – возразил Квинт.

Друзья отделились от каравана, не обращая внимания на прозвучавший им вслед гневный и укоризненный оклик Теодоры. Спрыгнув с мула, Квинт принялся поочередно обнимать Аделизу, Алена и Тайлефера. Уолт медлил, пытаясь разобраться в собственных чувствах. Внезапный восторг, охвативший его при встрече, застиг Уолта врасплох, ему лишь с трудом удалось убедить себя, будто он вовсе не рад чудесному спасению Тайлефера. Высвободившись из объятий Квинта, фокусник смущенно пожал плечами, насмешливо сморщил нос и ограничился короткой репликой:

– Как видишь, я тоже воскрес на третий день.

– Неправда! – попрекнула его Аделиза. – Папочке бы все шутки шутить. На рассвете он слез с креста и к вечеру почти выздоровел.

И все же Тайлефер еще не вполне оправился, лицо его казалось даже более бледным и мрачным, чем прежде, новые морщины проступили на лбу и щеках, на руках еще оставались бинты, ходил он с трудом, опираясь на плечи своих детей. То, что он подвергся казни, не вызывало сомнений, но Тайлефер не собирался никому объяснять, каким образом он спасся да еще опередил их на пути в Дорилею.

Итак, караван разделился, меньшая часть его направилась на юг с другим проводником, низеньким круглолицым греком с огромными усами и щетиной на подбородке. Он повел своих спутников вокруг городской стены к караван-сараю, расположенному к югу от городских ворот. Здесь Теодора и ее новый знакомец расположились в удобных апартаментах на первом этаже, а всем остальным велели по очереди дежурить во дворе.

– Там разложили костры, и ночи пока не холодные, – заявила Теодора.

Неправда – потому-то и разложили костры, что в ту пору, после осеннего равноденствия, высоко в горах сразу после захода солнца всех начинал пробирать озноб. Два десятка путешественников собралось тесной кучкой у огня, передавая друг другу кожаные фляги с вином, то и дело подбрасывая в костер пахучие сосновые дрова, так что от ночного холода никто особо не страдал. Они жарили курятину над костром, насадив ее большими кусками на палки или ножи, и пили вино, Уолт, пожалуй, больше всех. Хозяин то и дело подливал во фляги и бурдюки из здоровенного бочонка. Вино выдерживали в бочке больше года, и оно сделалось крепким и немного терпким, темным, насыщенным.

Квинт и Тайлефер тут же погрузились в сложную богословскую дискуссию. Уолт, несколько обиженный тем предпочтением, которое бывший монах оказывал бывшему менестрелю, не прислушивался к разговору, тем более что эта парочка, похоже, продолжила спор, начатый ночью в никейской тюрьме, с того самого места, на котором им пришлось прерваться. Ничего не понимая в их рассуждениях, Уолт поневоле выбрал себе в собеседники винный мех, вмещавший две кварты. Так ему легче было перенести присутствие фокусника.

– За три дня нашего знакомства, – начал Квинт, вытирая горлышко очередной фляги и передавая ее дальше, – я наблюдал несколько твоих представлений, целью которых, очевидно, было пародировать учение Церкви и представить в глупом виде самые основы христианской веры. Ты передразнивал учение о единстве Троицы, Благовещенье, страдания и Воскресение Христа. Поневоле я задаюсь вопросом: зачем ты это делал?

Тайлефер, оторвавшись от фляги, пристально посмотрел на своего собеседника поверх горлышка довольно большого сосуда, который в мерцающем свете костра выглядел уж вовсе гигантским. Во взгляде фокусника мелькнуло подозрение: несмотря ни на что, Квинт мог все-таки оказаться агентом духовной полиции.

– Признаюсь, меня это потому заинтересовало, – поспешно продолжал Квинт, угадав его мысли, – что моя вера тоже подверглась чересчур тяжкому испытанию: слишком уж много нелепостей в этом учении. Мне всегда казалось, что утверждение Тертуллиана «Верю, ибо абсурдно» принадлежит к числу самых идиотских из всех идиотских благоглупостей Отцов Церкви.

Тайлефер сделал еще глоток, убедился, что фляга пуста, опустил ее и внезапно икнул, точнее, рыгнул. Сидевший рядом с фокусником погонщик, жирный коротышка, взял сосуд из его рук, перевернул, потряс и разразился бранью, смысл которой был вполне ясен, хотя он ругался на диалекте Памфилии.

Тайлефер обратил на него взгляд больших, нежных, исполненных сострадания глаз.

– Друг мой, – вкрадчиво сказал он, – пойди к колодцу и наполни доверху этот сосуд – в нем ты обнаружишь все, чего может пожелать разумный человек.

Погонщик, немного поколебавшись, поднялся на ноги и отошел. Квинт вопросительно приподнял брови, Тайлефер безмолвно пожал плечами, слегка выпятив губы.

Подвинувшись ближе к Квинту, тем самым окончательно отстранив Уолта от общей беседы, волшебник зашептал ему быстро, настойчиво, но даже в волнении не повышая голоса:

– На чем зиждутся догматы нашей религии? Иначе говоря, чем она так привлекает людей? Во-первых, она сулит человеку вечную жизнь, требуя взамен только одного: чтобы он поверил, будто он избран, отмечен Богом. Для человека, с присущим ему избыточным самомнением, поверить в такое совсем не трудно, а если тебе недостает самонадеянности, лазейка все-таки найдется: вечная жизнь обещана также смиренным и кротким. Далее, эта религия предлагает нам довольно разумные и вполне приемлемые этические правила, основанные на Десяти Заповедях, дополненных заветом любить Господа и друг друга, но в то же время наши наставники заявляют, что, как бы хорошо ты себя ни вел, важно не это, а принадлежишь ли ты к числу избранных.

– Вот это и стало для меня камнем преткновения! – воскликнул Квинт. – Вот почему еще в монастыре я сделался последователем британца Пелагия. Меня изгнали из ордена за то, что я пытался отстаивать его взгляды. Не хочу распространяться об этом, но меня объявили еретиком и собирались уже предать в руки светских властей. Я едва ускользнул.

Тайлефер охотно продолжил эту тему.

– Да и наш на редкость ученый судья, похоже, что-то заподозрил и тоже заговорил о Пелагии. Как это? «Если должен, могу»? Но Пелагий зашел еще дальше, а именно он учил, что человек обладает свободной волей и может самостоятельно, без помощи благодати, сделать выбор между добром и злом...

– Да, да, да! – горячо подхватил Квинт. Подобный энтузиазм весьма типичен для собеседников, наделенных интеллектом и притязающих на определенные познания в той или иной области, когда они, оседлав каждый своего конька, обнаруживают, что скачут бок о бок к уже ясной им обоим цели. – И разве тем самым Пелагий не возвратил человеческому роду то высшее достоинство, которым наделял его и Стагирит Аристотель, рисуя портрет Человека великодушного, как он его называет?

Но тут вернулся погонщик и прервал его речь:

– Я сделал, как ты сказал, враль проклятый, а в ведре всего-навсего вода!

Тайлефер попытался было убедить пьяницу, что подвыпившему человеку нечего больше желать, кроме глотка воды, но поймал выразительный взгляд Квинта и проворно достал пару медяков из своего кошелька.

– Извини, – сказал он, – пойди и наполни за мой счет флягу тем, чего тебе хочется.

Погонщик рассмотрел монеты при свете костра и поплелся обратно к бочонку.

Тайлефер снова пожал плечами.

– Порой выигрываешь, порой проигрываешь, – философски заметил он.

– Прости, – сказал Квинт, которому неудача Тайлефера напомнила об исходном пункте беседы, – прости, но я хотел бы вернуться к началу нашего разговора. Зачем ты подражаешь чудесам?

– Я как раз собирался тебе ответить. Большинство людей принимает свидетельство Иисуса благодаря чудесам, а я стремлюсь убедить всех, что подобные чудеса доступны любому смертному, если он как следует изощрится в искусстве иллюзии и внушения...

– Значит, ты хочешь доказать, что Иисус был фокусником?

– Вот именно. Фокусником из фокусников, но все же – фокусником.

Уолт решил, что с него довольно. Святошей он не был, почитал Рождество и Пасху, а в остальное время ограничивался коротенькой молитвой поутру и на сон грядущий, но его товарищи хватили через край. Англичанин поднялся, пробормотав, что отойдет по нужде, и решительно зашагал прочь, слыша за спиной непотребные стишки, которые принялся декламировать Квинт и охотно подхватил Тайлефер:

Тому, кто не верит, что я – божество, Не дам ни капли вина моего. Пусть он мне заплатит сперва за труды – Ведь сделать не просто вино из воды.

Тайлефер поднялся, покачиваясь, дирижируя флягой. Подняв вверх забинтованную правую руку, он дал Квинту знак помолчать, а сам запел соло, дурашливым, бездумно веселым голосом:

И зло, и добро я творил, как умел, А чтоб усомниться никто не посмел В святой и высокой моей правоте, Себя я позволил распять на кресте.

К счастью, никто, кроме Квинта и Уолта, не мог бы разобрать диковинную смесь нормандского с английским, на которой пел Тайлефер. Тем не менее Уолт снова ощутил былую неприязнь к этому шарлатану.

Отойдя в сторону и тоже пошатываясь, он искал местечко помочиться. Чудо превращения вина в воду. Пьян в стельку. Целый мех вина осушил. Зато под хмельком боль в челюсти притихла, стала почти терпимой.

Подняв голову, Уолт увидел над собой окно, в котором мерцал огонек единственной свечи. Все расплывалось перед его глазами, стоявшая у окна женщина в белой вышитой рубашке сняла с головы пышный рыжий парик, тряхнула головой, черные локоны рассыпались по плечам. Ну и что, подумал Уолт, женщины – они и есть женщины, обманщицы. Лишь один, уже почти дремлющий уголок сознания предостерегал его: это что-то значит, нужно быть настороже. Силуэт женщины в окне показался знакомым. Имя так и вертится на языке. Иезавель? Нет, как-то по-другому.

Наступив на спящего, он извинился, потом опять извинился, распахнув дверь в ближайшее стойло и едва не упав – так она легко подалась. Взнузданный осел фыркнул и снова принялся с шумом жевать зерно из своей кормушки, погонщик, обрабатывавший служанку, зажав ее в углу у стены, глянул через плечо и обругал незваного гостя. Уолт снова вывалился на улицу, добрался до соседнего стойла. Его обитатель как раз мочился, обильно, словно лошадь, а не мул, и Уолт счел – большого вреда не будет, если он присоединится к нему. Неуклюже, одной рукой, он извлек свой инструмент, полюбовался длинной струей, блеснувшей в свете костра, а когда струя сникла, Уолт слегка поласкал себя, зажав крайнюю плоть между большим и указательным пальцами, подвигал туда-сюда. Много уже времени прошло, вздохнул он и вспомнил, как танцевала перед ним Аделиза.

Он вышел, звезды вращались вокруг какой-то неподвижной точки над его головой, дым догоравшего костра поднимался к небу, голубой пылью припорошив густой, темно-лиловый мрак небосвода. Казалось, над головой нависает крона мирового древа, отяжелевшая от груза пурпурных плодов. Покачиваясь, сворачивая то влево, то вправо, словно заблудившаяся, забывшая свой путь планета, Уолт бродил среди спящих – лежат, словно окаменевшие волны, словно киты, укачиваемые вздымающимся океаном – и наконец рухнул между Аленом и Аделизой.

Тайлефер с Квинтом, чередуясь, пели, пытаясь положить слова на мелодию «Veni, Creator Spiritus». Нелегкая задача, но они с ней как-то справлялись:

Мамаша моя непорочной была И от голубка невзначай понесла. И вот, триедин и, как папа, крылат, Я в небо вознесся, всеблаг и тресвят.

Тонкими загорелыми пальцами Аделиза потянулась к его правому запястью, погладила культю. Как приятно! Уолт забылся тяжелым хмельным сном, по-прежнему мучимый болью в щеке и разбитых зубах.

 

Глава двадцать восьмая

Прянул он с берега, и сомкнулись над ним бурливые волны. Рассвет обратился в день, день стал вечером и ночью, а ночь рассветом, прежде чем коснулся он дна. Полвека чудовище, драконова самка владела глухоморьем, всей ширью и глубью его, охраняя от смертных свои пределы. Ныне почуяла лютая тварь, что проник человек в ее логово, вцепилась когтями в храбреца, но защитила ратника вязь кольчуги, не пробили лапы броню.

Жадно, словно одержимая похотью, прижала она его к себе и увлекла в бездну, впивались морские чудища в железный нагрудник, таращились голодные глаза.

К обманчивой приманке света плыла она, пока не достигла безводных покоев, палат украшенных, где грудой лежали сокровища и на стенах висело оружие. Ярко вспыхнуло пламя, и предстал герою смертоносный лик. Он занес клинок – здесь вода не мешала размаху – всю силу рук вложил в удар, и меч запел боевую песнь. Много шлемов разрубил этот меч, сокрушал он плетенье кольчуги, обрекая гибели злосчастных воинов, но отскочило острие от плоти драконицы, притупилось о ее кость. В гневе отбросил воин дамасский меч, с рукоятью, обвитой змеями, – себе доверился, положился на силу рук своих, роди неувядающей славы рискнул быстротечной жизнью. Намертво стиснул он плечи врагини и грянул ее оземь. В ярости извивалась драконица, опутала, оплела ему ноги, зашатался воитель и упал. Занесла она нож над ним, пылая местью за сына, отпрыска единственного, но выдержала кольчуга силу удара.

Вырвался храбрый, поднялся на ноги и увидел на стене меч, отраду воина. Выкованный великанами, огромный и тяжкий, только герою клинок был под силу. Свирепым ударом сокрушил ратник хребет чудовища, отсек голову, и рухнула наземь мертвая туша. Задымилось лезвие меча, железо расплавилось, только золотая рукоять уцелела – огнем полыхала кровь змеиная, ядом кипела кровь морской владычицы, погибшей в пещере. Взял победитель вражью голову, стиснул золотую рукоять и проложил себе путь на сушу Успокоились воды, смертью чудовища очищенные от прежней скверны, перестали бурлить кровью, и стихла гроза под облаками...

Уолт обливался потом во сне, он изверг сперму, обильную, словно у кита, семя залило живот, и напряженное копье наконец-то утомленно обвисло. Резкий запах проник сквозь одеяло, наполнил ноздри Уолта и Аделизы, она что-то забормотала, вздыхая во сне, уткнулась лицом ему в плечо. Два года, два года, немалый срок.

– Этот твой приятель, – кивком указал Тайлефер на Уолта, – держу пари, бравый жеребец. Не хотелось бы, чтобы он попользовался моей дочерью под общим одеялом.

– Это вряд ли. Он еще не собрал себя из осколков. У него травма.

– Что-что?

– «Травма» – по-гречески «рана». Я обозначаю этим словом раны души. Боюсь, даже до сражения, в котором он потерял руку и веру в себя, он мало на что был способен. Он боится женского оргазма, когда ногти царапают спину, зубы впиваются мужчине в плечо. Типичный англосакс. Женщина для него – воплощение ужаса. Вот он, герой-завоеватель...

Речь обоих собеседников оставалась внятной и связной, только темп замедлился, словно они перенеслись в иное измерение, где время течет медленнее, чем в нашем мире.

– Кажется, я понимаю, – подхватил Тайлефер. – Труби, труба, бей, барабан! Воины отправляются в поход в длинных ладьях. Женщин с собой не берут. Изогнутая корма, голова дракона на носу, режь мужчин, насилуй баб. Они захватывают новые земли и поселяются там, но отныне и навеки женщины для них – чуждая, враждебная раса...

– Они прядут и ткут в темных хижинах, – нараспев продолжал Квинт, – они произносят заклятия, варят зелья, кровь течет у них из срамного места, они душат своих первенцев пуповиной, они вечно замышляют жестокую месть своим властителям. Да, понять это можно. Грехи отцов лягут на детей, до третьего и четвертого колена...

– И так далее. Пока не разорвется круг.

– Круг?

– Цепь, я имел в виду. Пока эта цепь не прервется.

Квинт кивнул, одобрив исправленную метафору, и принялся развивать свою мысль:

– Да, это продолжается вовеки, приводит ко все новым извращениям, любые отношения между полами постоянно нарушаются, искажаются, обращаются во зло.

– Что-то вроде племенной памяти?

– Черт, нет. То есть – нельзя сказать, что это буквально передается с кровью. Так или иначе, завоеватели и туземцы тут же перемешиваются, в девочках и мальчиках течет одна и та же кровь. Но определенная модель, я бы даже сказал на греческий лад – парадигма поведения передается от матери к дочери, от отца к сыну. Или нет, не совсем так.

– Не совсем?

– Этим дело не исчерпывается. – Квинт разошелся вовсю, тема явно задела его за живое. – Мальчики, подрастая, учатся не только у отцов, но и у своих сверстников. Субкультура мальчиков-подростков воспроизводится повсюду, где живут люди, и в основе ее всегда грабеж и насилие. Женщины – шлюхи, врежь посильнее и втыкай свое орудие. А потом их настигает чувство вины, которое влечет за собой страх...

– Да, да! Страх! – воскликнул Тайлефер. – Они боятся возмездия. Женщины-де сговариваются против нас. Там, на кухне, в поле, в коровнике, они тянут коров и овец за сосцы, ш-ш, льется в подойник молоко, ш-ш, шепчутся они, собирая в лесах белену и наперстянку, паслен и смертоносные грибы, и снова шепчутся и сплетничают. Но ведь это касается отнюдь не одних англосаксов, не только англичан, которые насилуют женщин, а потом раскаиваются и превращают своих возлюбленных то в хрупкий и нежный цветок, то в кумир на пьедестале, а то в ведьм и чудовищ. Нет-нет, это происходит повсюду, где завоеватели являются из чужой страны и берут силком местных женщин, убив сперва их мужей и сыновей.

– А такое случается почти везде, – согласился Квинт. – Разве что евреи представляют собой особый случай. Когда они пришли в Ханаан, женщин они привели с собой. Женщины и мужчины этого народа уважают друг друга, мужчины не идеализируют женщин, но и не пытаются господствовать над ними, а у женщин нет потребности в мести.

Этот разговор пробудил в Уолте давние воспоминания. Погружаясь в сон, он вновь видел перед собой то отдельные, то сливавшиеся друг с другом образы корнуольской девочки, насмерть забитой Ульфриком, и Эрики, его единственной любви, дочери владетеля Шротона. У них с Эрикой все было хорошо, как бы там ни разглагольствовал Квинт. Хорошо? Чудесно, просто замечательно, черт побери! Уолт прижался к Аделизе и заснул глубоким и более спокойным сном.

 

Глава двадцать девятая

Камешки, которыми был вымощен внутренний дворик, впились ему в бок и в ягодицы, спина замерзла. Уолт повернулся и только теперь почувствовал, что живот его вымазан чем-то скользким, липким и теплым. Винные пары туманили рассудок, он с трудом сообразил, в чем дело: во сне он прижимался к Аделизе, левой рукой обхватил ее спину, единственной ладонью придерживая девушку за плечо. Ее маленькая аккуратная головка покоилась на плече Уолта, темные волосы касались его носа и губ, теплое дыхание веяло ему на грудь. Нижняя часть ее тела лежала на Уолте, поперек его живота, одно колено Аделиза приподняла во сне выше другого, и Уолт, к своему смущению, обнаружил, что обрубок, оставшийся от его правой руки, проник между ног девушки. В культе бился пульс, ее щипало и покалывало, вернулась способность к осязанию, которую рука полностью утратила два (или три?) года тому назад, когда стихла боль от раны и осталась ледяная пустота – тогда Уолт скреб и грыз зубами безобразный обрубок, пытаясь хоть таким способом пробудить его к жизни.

Он был настолько пьян, что на миг ему померещилось, будто кисть отрастает снова: крошечный, как у младенца, кулачок пробьется наружу через уродливый шрам и постепенно сформируется нормальная правая рука. Он поспешно потянул обрубок к себе, но пальцы Аделизы сомкнулись на искалеченном запястье, вынуждая руку оставаться там, где она была. Девушка быстро задвигала бедрами, потерлась ими о культю, подталкивая ее внутрь себя, удовлетворенно вздохнула.

Светало, запели петухи, кто-то проснулся, дрожа от озноба и озираясь с испугом – все вокруг было покрыто тонкой пленкой инея – встал кряхтя и раздул угли, оставшиеся от вчерашнего костра. Вслед за первым путешественником поднялись, зевая и потягиваясь, все остальные и разбрелись по стойлам, чтобы справить нужду. Из колодца ведром черпали воду, две служанки обносили гостей горячими, только из печи, лепешками и парным, хранившим тепло вымени козьим молоком. Час спустя упряжных и верховых животных вывели на равнину, пухлый проводник-грек поправил на голове шапчонку, его верблюд, покачиваясь, тронулся с места, и караван двинулся в путь.

Три дня они шли по дороге, все так же петлявшей среди гор, но здесь долины были шире, а горы не столь отвесные, как прежде, и у подножия простирались луга. К холмам лепились деревенские хижины, сложенные из кизяков. Один дом громоздился над другим, так что плоские крыши превращались в ступеньки, и обитатели верхних домов развешивали свое белье или ложились погреться на послеполуденном, все еще жарком солнышке, буквально над головой тех, кто жил ниже. Никаких достойных упоминания событий не происходило. Держалась хорошая погода, караван шел не торопясь, не было нужды переходить на рысь, и это было на пользу Уолту, которому разбитые зубы напоминали о себе только по ночам.

Хозяйка их, кажется, поссорилась со своими новыми друзьями, во всяком случае, она больше времени проводила в компании Уолта и Квинта, просила их не отлучаться и всегда держать оружие наготове – она боялась разбойников и прочих напастей, поскольку они заехали уже в довольно дикую местность, где и деревень-то почти не попадалось. Квинта она вовлекала в философские беседы, а когда караван останавливался отдохнуть или напоить животных, уговаривала Тайлефера показать какой-нибудь фокус. Тайлефер угрюмо отказывался, вместо этого он предлагал Алену и Аделизе продемонстрировать свое искусство – для практики, как он говорил.

На ночь они устраивались уже заведенным порядком. Уолт всегда обнимал во сне Аделизу, и хотя эти объятия нельзя было бы назвать совершенно невинными, ни ему, ни ей они не причиняли вреда, более того, с Уолтом творились чудеса: с каждым днем застарелые шишки на его культе все больше рассасывались, кожа обретала чувствительность, он ощущал теплое покалывание в руке, когда Аделиза ласкала ее под ворохом одеял и плащей, которыми они укрывались. С раной на лице дело обстояло хуже. Снаружи она затянулась, и щека быстро заживала, а вот разбитые зубы все ныли, а порой адски болели.

В полях, с которых недавно был собран урожай пшеницы, жгли стерню. Оранжевое пламя продвигалось широкими рядами, точно вражеская армия, и окутывало поля густыми клубами голубовато-белого дыма. Крестьяне шли на противника с граблями и щитами из плотной кожи на высоких шестах – с их помощью они прибивали к земле огонь, который грозил распространиться на сады и леса. Здесь выращивали не только пшеницу, но и какие-то желтоватые стебли, высотой примерно по пояс, увенчанные коричневой коробочкой в форме яйца. Коробочка шуршала и щелкала на ветру, а потом лопалась, и порошком сыпались крошечные черные шарики. На коробочках виднелись аккуратные спирали надрезов, их сделали, когда плод был еще зеленым и сочным, не разрушив внутреннюю камеру с семенами. Вокруг надрезов еще сохранились следы коричневой, почти черной пасты, оставшейся от засохшего сока. Высокие стебли тоже сжигали, от них шел едва заметный сладковатый дымок, кое-кто из путников впадал от него в дремоту, другие начинали беспричинно хихикать.

Третий день пути от Дорилеи завершился, как и все предыдущие, в караван-сарае, стоявшем за городскими стенами. Стены эти возвышались на почти отвесной скале, с выступа которой можно было обозреть всю простиравшуюся на восток равнину: они добрались до плато в самом центре субконтинента. Приземистая черная крепость, громоздившаяся на выступе скалы, словно сжимала в своих объятиях утес. На ее башнях развевались большие знамена с монограммой «ХР» и другими христианскими символами. У подножия горы примерно в полумиле от караван-сарая расположился военный лагерь, из-за ограды путники слышали воинственный зов трубы и ржание коней.

– Черный Замок опия, – сообщил Квинт, входя в ворота караван-сарая. – Так называют это место здешние обитатели, хотя с тех пор, как триста лет назад император Лев Третий разбил арабов, византийцы именуют ее «Никополь».

– Откуда ты все знаешь? – раздраженно спросил Уолт. К концу дня разбитые зубы казались раскаленными добела стальными стержнями, боль пронзала мозг.

Квинт поморщился, задетый его тоном.

– Я всегда стараюсь все выяснить, – сказал он. – Я любознателен от природы и уж по меньшей мере хочу знать, где я в данный момент нахожусь и что это за место. И, кстати говоря, тут мы найдем средство от боли, которая все еще мучает тебя.

Они поужинали у костра. Теодора – это стало уже привычным – сидела рядом, предпочитая их общество одинокой спальне наверху. Квинт обследовал стойла вокруг караван-сарая и вскоре принес маленький черный шарик, завернутый в ломкий коричневый лист. Присев на корточки перед Уолтом, он протянул ему шарик:

– Возьми на палец и разотри хорошенько десны, где зубы сломаны, потом еще языком размажь. Накопи побольше слюны и не сразу сглатывай.

– И что будет?

– Боль пройдет.

– И ты увидишь сны – такие сны! – добавил Тайлефер.

– Но сперва, как только утихнет боль, мы разыщем цирюльника или хотя бы кузнеца.

Уолт резко выпрямился.

– Ни в коем случае. Я не позволю выдирать зубы.

Аделиза опустилась на колени позади Уолта, сомкнула руки у него на груди, потерлась щекой о его щеку.

– Другого выхода нет. У тебя изо рта пахнет, как от падали, три дня пролежавшей на солнце.

Ален привел высокого бритоголового человека. В переднем кармане его кожаного фартука зловеще поблескивали какие-то инструменты. Зубодер наклонился над Уолтом и полез короткими пальцами в раскрытый рот – вроде бы только затем, чтобы обнаружить источник мучительной боли. На самом деле он искусно прятал в руке пару страшных щипцов, и пока Квинт, Тайлефер и Ален помогали Аделизе удерживать плечи и голову Уолта, цирюльник ловко удалил первый, самый дальний пенек.

Оставалось еще пять сломанных зубов, но второй раз Уолта врасплох не застали: крепко сжав челюсти, он извивался и рвался из дружеских объятий, пока кровь и гной не хлынули носом, так что он едва не захлебнулся. Волей-неволей ему пришлось открыть рот, и гигант в кожаном переднике тут же воспользовался удобным моментом и выдрал второй зуб. Вокруг собрались зеваки, лица их казались гротескно-уродливыми в свете костра, они гоготали и улюлюкали – еще четыре разбитых зуба долой изо рта, и осколки посыпались в подставленную Теодорой миску.

Когда все закончилось, Квинт дал Уолту вина прополоскать рот, потом воды, потом еще вина, пока не унялось кровотечение; он принес еще один черный шарик, укрыл друга одеялом, подоткнув его со всех сторон, и велел ему спать, а все остальные собрались у костра и, хлебая из мисок куриный бульон с кусочками мяса, продолжили ученый разговор, длившийся уже не первый вечер.

– Жизнь, – начал Тайлефер, – это калейдоскоп мимолетных ощущений, над которыми наш разум кружит, словно голубь Ноя над покрытой водами землей. Мы пытаемся с помощью слов извлечь какой-то смысл из этих впечатлений, но значение, содержащееся в них, все время меняется, и строить на подобном основании систему, способную объяснить мир, – все равно что возводить дом на песке, а Назарянин советовал воздержаться от подобных попыток.

– И предлагал довериться Церкви и ее учению, стоящему на твердой скале, – со свойственным ему суховатым юмором вставил Квинт.

– Но и Церковь учит словами, а что такое слова? Слово – не предмет, а знак, всего-навсего знак.

– Камень есть камень есть камень, – подхватил Квинт, вытаскивая большой булыжник из груды камней, отброшенных строителями. – Если я ударю тебя этим камнем, ты узнаешь в нем камень. Но где таится его каменность? Одним и тем же словом я могу обозначить и этот осколок в моей руке, и ту огромную скалу, на которой стоит черный замок. Этим камнем я могу ударить тебя, с того, большого, – столкнуть.

Тихим, но уверенным голосом вмешалась Теодора, поправляя непослушный локон рыжего парика:

– Разве камень, с которого ты мог бы спихнуть Тайлефера, не имеет ничего общего с тем, которым ты можешь его ударить? Разве не существует такой вещи, как каменность? Разве Пантократор не создал одной рукой камень, а другой песок? Погоди-ка... – она прикинула что-то, бормоча про себя и загибая пальцы, – да, на третий день. Так вот, каменность. Разве в разуме Всемогущего еще до того, как он на третий день приступил к работе, не было каменности, той сущности, которая присутствует во всех камнях и скалах и делает их тем, что они есть?

– Бывают, например, камни прочные, не разрушаемые, – вставил Тайлефер, отрывая винный мех от губ и вытирая его раструб, прежде чем передать сосуд другому жаждущему. – Но это я так, к слову. Надо подумать.

– Не надо пытаться заглянуть в разум Бога-Творца, – заговорил Квинт.

– Кошмар и ужас, – не удержался от очередного замечания Тайлефер. – Разум Творца! Идея камня! Банка с червями!

– Но, как ты сказала, на третий день были созданы камни и скалы во всем разнообразии форм, размеров, свойств, вещества, из которого они состоят, и на шестой день человек абстрагировал эти формы, размеры и качества, создав «идею камня» – только так и не иначе.

– Однако Адам дал камням и скалам имя, опираясь на идею камня, восприняв эту сущность, – настаивала Теодора.

– Не следует изобретать сущности сверх необходимости, иными словами: если можешь обойтись без них, будь добр обойтись.

– Остро, – похвалил Тайлефер, – ох и остро!

Уолт слабо застонал во сне. Аделиза склонилась над ним, утерла подолом своего плаща струйку крови, вытекшую из уголка его рта, опустилась рядом на подстилку, натянула на себя и Уолта как можно больше одеял, прижалась к нему, обнимая его, как во все прежние ночи, вот уже почти целую неделю.

Уолту снился сон. На этот раз сон был свободен от страха и боли. Уолт чувствовал прикосновение женских рук, обнимавших его, опий пьянил сильнее вина, и Мнемозина закружилась в танце с Морфеем, уводя спящего в счастливый мир прошлого.

 

Глава тридцатая

Увидев его, она обратилась в бегство, он преследовал ее по краю маленького ячменного поля. Колосья уже поднялись на фут от земли, сделались изумрудно-зелеными. На бегу они спугнули с гнезда пару жаворонков, и те закружили над зеленым океаном травы, там, где сине-серые тучи мчались наперегонки, словно подражая людям. На краю поля, где начинался откос высокого холма, росли кусты бузины, почки только-только начали распускаться гроздьями крошечных белых звездочек. Теплый воздух был наполнен их острым и сладким ароматом.

Кто была она? Эрика, дочь владетеля Шротона, чьи земли примыкали к землям его отца, с чьими братьями он вел потешные войны и купался в Стауре у мельничной запруды. Эрика была всего годом моложе. Уолт помнил, как она росла, как неуклюжий малыш, непрерывно сосавший палец, превратился в тощего, смахивавшего на мальчишку подростка, пронзительными воплями подбадривавшего братьев, когда Уолт и другие мальчишки из Иверна гнали их по терновому валу. А потом... потом Глостер, Ирландия, Корнуолл, Лондон, Тидворт-Кэмп и Уэльс, он стал дружинником, телохранителем, comitatus, неразлучным спутником господина, его щитом в бою. За эти годы он и видел-то ее всего несколько раз, издали, через поле, или в соседнем саду под яблоней, когда гостил дома на Рождество или приезжал помочь отцу во время сбора урожая.

Ему исполнилось шестнадцать, на шее уже красовался первый шрам от кинжала, спускавшийся на левое плечо (шрам был неглубокий, через годик-другой он превратится в тонкую белую линию). Шрам Уолт заработал не в сражении, а в разведке, когда шел впереди основного войска в первом походе против Гриффита в Брекон-Биконз, в начале морозной весны. К концу мая он вернулся домой, семья и все соседи приняли его как героя. Через два дня после его приезда отец Уолта встретился с отцом Эрики, который все еще оплакивал смерть обоих сыновей. Они погибли двумя годами раньше, в 1054-м, когда в пору коровьего мора отведали зараженного мяса – сперва их охватило безумие, потом разбил паралич.

После сговора состоялось обручение. Обряд совершили в новой хижине, построенной специально для такого случая, убранной цветами весны и раннего лета. Хижину поставили у ручья, отделявшего одно имение от другого, там, где росли заячья капуста и калужница болотная. Зимородки, вестники лета, кружили над ручьем. Было решено отложить свадьбу до той поры, когда завершится служба Уолта в дружине.

Два дня спустя мальчик из Шротона пробрался на господский двор в Иверне и отыскал Уолта у загона. Вместе с Бэром (крестьянином, знавшим толк в строительстве изгородей) Уолт заострял топором ясеневые жерди – три точно отмеренных удара по основанию каждой жерди, и из-под коры проступало белое как снег дерево. Нужно огородить новое поле от оленей и куда лучше делать из ясеня жерди, чем копья, как привык Уолт, заметил Бэр. Однако копья нужны именно для того, чтобы защищать наши дома, возразил Уолт.

– Господин Уолт, – запищал мальчишка, хватая его за рукав, – моя госпожа сказала, вы дадите мне пенни за эту весточку.

– А кто твоя госпожа? – Он догадывался, кто послал гонца, но сердце забилось учащенно, и непривычный спазм сдавил горло, на миг Уолт перестал дышать. Эрика поцеловала его при обручении, поцеловала горячо прямо в губы, как того требовал обычай. Не французский клевок в щеку, а настоящий английский поцелуй.

– Леди Эрика, кто же еще? Разве ты не хочешь узнать, что она велела передать тебе?

– Хочу, конечно.

Пауза.

Уолт обернулся к Бэру. Слуга был ненамного старше его, но успел уже обзавестись женой и ребенком.

– Пенни не найдется?

Бэр покачал головой.

– Пойду добуду. – Уолт положил топор.

– Не стоит, – усмехнулся мальчишка. – Она мне уже дала. – Он с гордостью показал монету. – Дашь мне пенни в следующий раз. Госпожа хочет получше узнать тебя, она будет ждать у края ячменного поля ее отца, к западу от Хэмблдона. Принеси что-нибудь поесть и попить.

– Когда?

– Почем я знаю? Сейчас? Или завтра? Может быть, нынче вечером? Я бы на твоем месте отправился прямо сейчас.

И бесенок удрал, ловко уклонившись от не совсем шутливой затрещины.

Полчаса спустя Уолт пробрался сквозь заросли бузины, раздвигая низко растущие ветки. Дур ной знак – обломать дерево, из которого был сделан Крест Спасителя и на котором повесился Иуда. Эти предосторожности замедлили его продвижение. Когда он вышел с другой стороны зарослей, Эрика исчезла. Куда она делась?

Прикрыв глаза от солнца, юноша стал осматривать отвесный склон холма, подымавшийся на двести футов вверх, к заросшим травой валам. На самом откосе, чересчур крутом для деревьев, росла только трава, низкие кусты терновника, чьи почки съежились, почернели и опали две недели тому назад, и боярышник, уже покрывшийся свежей зеленой листвой и крошечными шариками только что раскрывшихся бутонов. В траве пробивалось множество мелких цветов, способных расти даже на известняке. И тут Уолт увидел Эрику – она стояла высоко на гребне ближайшего вала. Он узнал ее гибкие загорелые руки, длинные светлые волосы, белую рубашку.

Уолт полез вверх на гору, цепляясь руками за густые пучки травы, упираясь ногами. Он быстро запыхался и от души проклинал мешочек с хлебом и сыром и овечий желудок, в котором он нес сидр. Поклажа болталась у него на спине, сползала и моталась между ногами, точно коровье вымя. Разумеется, пока он добрался до вершины, Эрика снова скрылась. Может, окликнуть ее? Нет уж, затеяла игру в прятки, так пусть сама теперь позовет.

Древние строители оставили глубокий ров между двумя насыпями, в нем было душно, над головой лениво жужжали пчелы, в нос бил назойливый запах свежего овечьего помета. В голубой дали простиралась Долина Белого Оленя. Приближалась самая жаркая часть дня, воздух застыл, все вокруг казалось неподвижным, только из долины доносилось позвякивание коровьих колокольчиков.

– Эрика!

Ее имя почти против воли сорвалось с губ. В ответ, гораздо ближе, чем он ожидал, послышался легкий смешок. Уолт поспешно обернулся и успел уловить движение, быстрый промельк одежды в зарослях боярышника чуть ниже хребта, на котором он стоял, всего в десяти шагах от него. Уолт кинулся туда и настиг Эрику – она сидела на траве, подтянув колени к подбородку, опустив подол платья до земли и засунув в рот травинку. Она оглянулась на него через плечо.

– Ты принес нам поесть? – спросила девушка, тряхнув головой, чтобы длинные светлые пряди не заслоняли лицо. В негромком ласковом голосе звенел смех. Она немножко покапризничала насчет сидра – дескать, почему чашек нет, и от овечьего желудка попахивает бараниной, разве такой напиток годится для леди? Сыр с голубыми прожилками Эрика узнала и отдала ему должное – это был кусок от головки, припасенной ее отцом специально для праздника обручения.

Сперва они стеснялись друг друга, прятались за детские воспоминания. Помнишь то, помнишь это, а что твоя мама сказала, когда ты вернулся домой? Я плакала не потому, что ты попал в меня камнем, а потому, что напоролась на колючку.

Как жаль твоих братьев. Как жаль твою мать. Она была стара, она прожила хорошую жизнь, но твои братья...

Эрика заплакала, и Уолт обнял ее за теплые, пахнувшие молоком плечи, уткнулся лицом в душистые волосы, попытался утешить.

Мне пора. Ты придешь завтра? В то же время.

Встретимся здесь.

В следующий раз он принес сидр в глиняном кувшине, прихватил две чашки, а Эрика принесла ячменные пирожки с медом, завернутые в сладкие листья каштана. Не так-то просто было подняться в гору, не расплескав при этом сидр.

– Сколько у нас будет детей? – спросила она, облизывая испачканные медом губы.

– Сколько Бог пошлет.

– Глупости, я же не Дева Мария.

Уолт почувствовал, как радость расцветает у него в груди. Он повернул Эрику лицом к себе, слизнул с подбородка темно-коричневую капельку меда.

Она со смешком оттолкнула его, но ее ладонь так и осталась у него на колене.

– Что даст тебе Гарольд, когда твоя служба придет к концу?

– Все земли между Стауром и Эйвоном, – он имел в виду Гемпширский Эйвон, с истоком возле Стоунхенджа.

– Глупенький, тогда ты сам станешь эрлом.

– Ну, по крайней мере, часть этих земель. Столько, сколько нужно, чтобы ты была настоящей леди.

– Я и так настоящая леди, благодарю покорно!

– Да, конечно.

Она улеглась на травянистом склоне, сплела пальцы обеих рук на лбу, юбка приподнялась выше колен.

– Я красивая?

– Как яблоневый цвет в апреле, как пшеничное поле в июле, как свежие сливки, как леса в октябре, когда листья становятся красными и золотыми, как февральский снег.

– Мои кузины в Чайлд-Оукфорде говорят, что я некрасивая, но это потому, что они обе сами хотели бы выйти за тебя замуж.

– Молодая любовь сильна. Я бы мог запереть тебя в доме, но ты выберешься, все равно что кот, почуявший за милю киску в охоте.

Они сидели с отцом за большим столом в пиршественном зале при свете одной-единственной свечи. Слуги и фримены давно разошлись по своим хижинам. Отец стал совсем седой, с тех пор как умерла мать Уолта, он не прикасался гребнем к волосам.

– Да и вообще, тебе только на пользу чаще видеться с ней. Познакомитесь поближе. Что хорошего в том, чтобы жениться на чужом человеке.

Он выпил, обтер рукой запущенную, грязноватую бороду.

– Жаль, что матери твоей нет с нами. Она бы тебя кое-чему научила.

– Чему?

– Насчет женщин, как у них что устроено.

Уолт мог только смутно догадываться, о чем говорит отец. Наверное, о месячных и тому подобном.

Они выпили еще по одной.

– Скоро тебе уезжать.

– К Иванову дню я должен быть в Винчестере. Я тебе говорил.

– Говорил. Я забыл. Все-то я забываю.

Уолт накрыл ладонью распухшие пальцы отца, слегка пожал их.

– Это не важно.

– Важно. Земле нужен хороший хозяин.

– Я вернусь.

– Чем скорее, тем лучше.

Они выпили еще, отломили по куску хлеба, закусили.

– Не вздумай сделать ей ребенка, если не собираешься вскоре вернуться и стать отцом.

Уолт призадумался, вспомнил, как Эрика откидывалась на спину, опускаясь на траву, как улыбалась ему, как светились глаза цвета васильков. Не так-то легко будет следовать отцовскому совету, если у Эрики на уме то же самое, что и у него, а Уолт подозревал, что так оно и есть.

Немножко неловко было обнаружить, что с тем душевным волнением, которое пробуждает в нем мысль об Эрике, переплетается откровенно плотское желание. Однако отец еще не закончил свою мысль:

– Есть такие способы, – он побарабанил пальцами по столу, лицо старика налилось кровью, – ты можешь... О, черт бы все это побрал, твоя мать сумела бы объяснить гораздо лучше...

Наконец, старик заставил себя поднять глаза и посмотреть сыну в лицо.

– В общем... в общем, пусть вам обоим будет хорошо, только не позорь ее и нас, никаких ублюдков. Договорились?

Тан Иверна наклонился над столом, крепко сжал плечо сына, одним глотком осушил чашу и побрел в свою одинокую постель.

Должно быть, Эрика поговорила с матерью или с теткой. Разумеется, как и все дети, она в свое время наблюдала со смехом повадки животных, видела, как бык лижет промежность коровы, вместо того чтобы сразу забраться на нее, и все такое прочее. И вот как-то раз, когда они выпили сидр и съели сморщенные яблоки прошлогоднего урожая, хранившиеся в сене на чердаке амбара (собственно, для этой цели в основном и заготавливали сено, поскольку лучших животных, оставленных на развод, кормили более питательным кормом, а остальных резали на мясо, как только наступали холода), Эрика без лишних слов притянула его к себе, опустилась на спину, увлекая его за собой, подставляя поцелуям лицо, губы, шею, плечи. Уолт приподнял ее платье, и, встряхнув головой, она сбросила одежду, рассыпались ее прекрасные волосы. На миг он остановился, потрясенный плавной округлостью, млечной белизной ее тела, двумя полушариями грудей с сосками, похожими на чуть недозрелые ягоды, сводом живота с притаившимся в голубоватой тени пупком, полными бедрами, ярко-рыжей порослью между ними, более рыжей, чем ее волосы (леди-лиса из сказки), длинными, гладкими, сильными ногами. Склонив голову, он слегка сжал зубами ее сосок.

Секунду спустя Эрика принялась за его штаны и куртку и не успокоилась, пока под ярким светом солнца и пенье жаворонков он не предстал таким же обнаженным, как она сама. Одной рукой она взяла его пульсирующий член, а другой обхватила Уолта за худые, жилистые плечи и снова притянула любимого к себе так, чтобы петушок его попал в узкую щель между их телами.

Сотрясаясь сильнее, чем горы при землетрясении и леса во время урагана, Уолт попытался опуститься немного ниже, проложить путь внутрь нее, но Эрика крепко сдавила его ягодицы, впилась в них ногтями, вынудив кончить прежде, чем он сумел продвинуться вниз. Задыхаясь, умирая от восторга и муки незавершенного слияния, он оторвался от нее и посмотрел вниз, на Эрику, на целый мир наслаждений, щедро открывшийся ему.

Она взяла его за руки, обняла за плечи.

– Ты еще не все сделал, Уолт, нет, не все. – Она положила ему руку на потный лоб и толкнула вниз. Уолт прижался щекой к животу, покрытому струями жидкого жемчуга, губы его коснулись увлажненного, пропитанного ее особым запахом местечка. Раздвинув колени, Эрика закинула ноги ему на плечи, чтобы его губы и язык смогли проникнуть вовнутрь. Уолт скользил вниз по покрытому травой склону, дикий тимьян колол его живот и пах, ему пришлось упереться пальцами ног, чтобы удержаться на месте, он вцепился руками в траву по обе стороны от ее бедер, но пучки травы остались у него в ладонях.

Эрика надавила рукой на его шею, на затылок, немного подвинулась, потом ухватила за волосы и подтянула его голову ближе к себе, чтобы его губы и язык оказались именно там, где им следовало быть, и тогда Уолт ощутил, как набухает и пульсирует под его языком маленький комочек плоти, и вот уже Эрика извивается и стонет, а он впивает хлынувшую ему в рот влагу, свежую, как морская вода, но лишенную ее горечи, сладкую, как мед, но не приторную.

А когда все закончилось, и жар, багрянцем разлившийся по ее груди, немного остыл, и голова ее уже не моталась из стороны в сторону, когда все завершилось, они лежали, целуясь, осторожно ощупывая, лаская и изучая друг друга, пока все не началось снова, на этот раз не столь яростно, но еще более слаженно. Она исследовала его татуировки, крылатого дракона, «храбрый побеждает», «У. Л. Э.» внутри сердечка – это ей понравилось, значит, он думал о ней и раньше, задолго до обручения.

Наконец она надела платье и сказала:

– Побудь тут. Не хочу, чтобы видели, как мы возвращаемся вместе.

Он смотрел ей вслед – она то шла, то бежала вприпрыжку, когда ее вынуждала к этому крутизна склона, один раз поскользнулась и чуть было не шлепнулась, обернулась и с улыбкой помахала ему рукой. Сердце Уолта разрывалось, не в силах вместить блаженство, которое, казалось, окружало его со всех сторон, состояло из всего, что он впитывал зрением и слухом, осязанием и обонянием. Вся земля вокруг, и эти холмы, и эта трава, изрядно пострадавшая от их совокупления, и те дальние горы – все было Эрикой. Она была душой этой земли.

Кругом цвел сад: сквозь дерн пробивались дикие цветы, тимьян, клевер, вика, лен, журавельник, незабудки, бурачник, колокольчики, просвирник, молочай. Почки терновника набухли и лопнули, и его одуряющий запах плотно окутывал Уолта – запах более чувственный, чем у любого растения, а почему так, он догадался, припомнив вкус, оставшийся у него на языке, и посмотрев на свои руки. Уолт поглядел вниз, на расстилавшуюся перед ним равнину. Она тянулась до голубых гор в шести милях к северу, где расположен Шефтсбери, до холмов по правую руку от него, чьи очертания напоминали формы лежащей на земле женщины – расширялись у бедер, опадали у талии, а затем набухали двойняшками грудей. Ниже, за холмами виднелась лесная лощина.

Ласточки стремительно рассекали воздух, ликуя, выписывали такие петли, что Уолт успевал заметить лишь быстро промелькнувшее белое пятно хвоста высоко над полями и деревьями. А еще выше с пронзительными криками носились стрижи. Стая ворон гнала прочь от своих гнезд обнаглевшего кречета, самец кукушки пел звонкую песенку, а его подружка, прокравшись в отсутствие хозяев в чужое гнездо, подкидывала яйцо.

Все это было едино, одно живое существо, сплетенное из многих. И поля, и пастбища, все, что росло на земле, и сложенные из земли валы, все, созданное человеком, вписывалось в этот пейзаж, не чуждое ему, не враждебное, но придающее гармонию месту, которое без человеческих усилий осталось бы пустынным и диким.

Уолт еще раз облизал губы, наслаждаясь вкусом, похожим на вкус терновых ягод. Соломенные волосы, рассыпанные по медовым плечам, белая рубашка в зеленых пятнах показались вдали на гребне еще одного мелового травянистого холма. Эрика пересекла луг, пройдя мимо трех пасшихся на нем коней, подошла к ограде своей усадьбы. Еще один шаг – и она взлетела, оседлав верхнюю перекладину изгороди. Зная, что Уолт смотрит ей вслед, Эрика подняла руку и помахала ему. Шалая, дерзкая. Сердце его пело от счастья.

 

Глава тридцать первая

Перекати-поле, пыль, песок цвета охры, пересохшие русла рек, на горизонте – марево далеких гор. Так выглядит теперь центральная равнина Малой Азии, если ехать от Афиона или Анкары в Конию, Иконий древности. Но в середине XI века эти места были совсем другими, там рос дубовый лес, дававший людям и древесину, и уголь, и дубильные вещества; дикие кабаны и домашние свиньи до отвала кормились желудями, и мясо у них было темно-красное, почти без сала. Те желуди, которые ускользали от внимания свиней, не могли прорасти под сенью родительского леса: им не хватало света и влаги, а потому требовалось совсем немного усилий для того, чтобы содержать лес в должном порядке. Дубрава превратилась в парк. Широкие просеки служили для проезда охотников и солдат, а поблизости от деревень крестьяне могли растить в тени деревьев пшеницу и виноград, не вырубая эти дубы.

Так почему же теперь здесь полупустыня? События, с которых началась гибель лесов, наши герои могли наблюдать, остановившись в предгорье Тавра к юго-западу от Икония. Здесь состоялась битва между армиями турков-сельджуков и византийского императора. Внизу путники видели огромную равнину, а вдали – белые стены и башни Икония, где тысячу с лишним лет тому назад на рыночной площади проповедовал апостол Павел; по равнине скакали галопом и рысью, ехали на колесницах, шагали плотными рядами, строились в фаланги двадцать или тридцать тысяч солдат. Крест столкнулся с Полумесяцем. Между стволами дубов мелькали украшенные флажками копья, готовые нанести удар. В рядах турков ехали на низкорослых лошадках славившиеся своей скорострельностью лучники с маленькими луками, в рядах христиан стрелки склонялись над металлическими прикладами арбалетов. Музыканты в леопардовых шкурах трубили в рога и трубы. С одной стороны колебались знамена с буквами X и Р, с другой древки штандартов с серебряными полумесяцами были увешаны колокольчиками и султанами из конских хвостов. Алла, Алла! Барабаны рассыпают дробь. Победили всадники с тюрбанами на шлемах. Часа три противники скакали взад и вперед по равнине, а потом – почему, наблюдатели так и не смогли понять – воины на западном краю поля дрогнули и обратились в бегство, продираясь сквозь дубовую рощу, бросая свои пожитки, товарищей, вьючных животных, припасы, рабов и женщин.

Тайлефер уверял, что так происходит на любой войне: христиане оставили противнику большую добычу и тем самым выиграли время для бегства. Вслед за победоносной армией сельджуков с востока устремились женщины, дети, рабы, занимая место, с которого только что сдвинулось войско. Эти люди не обращали внимания на город, над которым уже подымались к небу черные тучи дыма. Они поспешно раскинули под дубами тысячи черных шатров и пустили пастись десятки тысяч рыжих и черных коз.

Козы предпочитают дубы любой другой пище, они срывают листья, до которых могут дотянуться, и сдирают кору с молодых деревьев. Пастухи, удовлетворяющие свои потребности козьим молоком и йогуртом, сыром, мясом, шерстью и шкурами, способствуют уничтожению леса, срезая для своих подопечных более высокие ветви. Одного или двух поколений хватило для того, чтобы уничтожить древние дубравы не только Малой, но и Центральной Азии.

Это зрелище произвело сильное впечатление на Квинта.

– За ними будущее. Они завоюют мир, – провозгласил он и ткнул посохом упрямого мула в бок, подгоняя его вверх по крутой тропинке.

Женщина, которую Уолт называл Теодорой, одетая в павлиньего цвета платье, поглядела через плечо. Грациозные черные копытца ее скакуна твердо ступали по гравию.

– Что будущее – турки? – переспросила она.

– Не просто турки! – крикнул в ответ Квинт. – Ислам. Полумесяц. – С каждым словом его энтузиазм разгорался. – Полумесяц, вот именно. Растущая луна. Только представьте себе: западный край Полумесяца, мавры вторглись в Испанию, от Франции их отделяют только Пиренеи, а здесь, на восточном конце, турки уже подбираются к Константинополю и его землям. Помяните мое слово, они захватят всю Европу.

Тайлефер ехал на своем крупном жеребце, за спиной у него сидела, цепляясь за отца, Аделиза, по обе стороны от седла низко свисали мешки, набитые всевозможными приспособлениями фокусника.

– Мне у них кое-что не нравится, – сказала Аделиза. – Их священная книга запрещает вино.

– На земле, но не в раю, дорогая. На небесах можешь пить все, что пожелаешь, и полуобнаженные гурии будут подносить тебе чаши с пьянящими напитками.

– Лучше бы нагие ганимеды, – надула губки девушка.

Теодора обратила на Квинта свой темный, чувственный взор.

– Книга стихов, фляга с вином и ты рядом со мной под сенью леса – это и есть рай, – голос ее перекрыл шум движущегося каравана. – К чему нам ждать неземного блаженства?

Через пять лет Квинт познакомился с поэтом Омаром, повторил ему слова Теодоры, и юный поэт включил их, немного подправив, в свой сборник.

– Да, ты права, – откликнулся Квинт, заставляя ленивого мула перейти на рысь, чтобы поравняться с дамой, но та, догадавшись о его намерениях, встряхнула поводьями, и ее изящная охотничья лошадка тоже перешла на рысь, заметно обогнав Квинта. – Из праха мы пришли и в прах обратимся, цветы полевые, и все такое прочее, однако древние правильно говорили, древние нашли верный ответ: плюнь на завтрашний день и его заботы, лови преходящую радость, не презирай ни любовь, ни ее забавы – сегодняшний день твой... Вот об этом я и говорил прошлой ночью – только это и важно, только здесь и сейчас...

Тропинка резко сворачивала, поднимаясь по крутому склону, так что могло показаться, будто Теодора едет над головой Квинта в противоположном направлении, навстречу ему.

– Твои «здесь и сейчас» весьма напоминают сущности, – попрекнула она. – Разве не так?

– Нет, это абстракции. Совсем другое дело.

Уолт, ехавший следом за Квинтом, по-кошачьи фыркнул от злости.

– Там погибали люди, – сказал он, обращаясь к Тайлеферу, – руки и ноги отрубали от тел, стрелы вонзались в бока и живот, черная кровь хлестала изо рта, а эти двое, что они знают об этом? Они смотрят свысока, а что они видят?

– Больше, чем ты, юноша, – возразил Тайлефер, придержав своего коня и поджидая Уолта. – Это была цивилизованная битва. Нескольких ранило, кое-кто погиб, но как только турки показали свою мощь, свое множество и свои боевые порядки, христиане почувствовали необоримое желание отступить, и мусульмане им не препятствовали. Это совсем не похоже на кровавую сечу, в какой довелось побывать тебе.

Молчание, перестук копыт.

– Ты был там. Тебе виднее, – проворчал наконец Уолт. – Но ведь была и слава, была честь и вечная память героям. Была верность дружинников, сплошной стеной стоявших вокруг дарителя колец.

Перед мысленным взором обоих вновь, как наяву, встала горстка измученных воинов, бившихся до конца, а серое небо чернело, и приближалась ночь, и вороны кружили над ними. Дружинник и певец снова увидели, как дрожат и колеблются покрытые кровью щиты, которые слишком долго пришлось удерживать в руках, дождь сыплет, как небесные стрелы, и стрелы – как дождь, а вокруг, словно вороны, на расстоянии удара меча или топора кружат всадники, дожидаясь, пока упадет последний щит, пока рухнет последний защитник Англии...

Вздохнув, Тайлефер пришпорил коня и присоединился к ученой парочке, обсуждавшей преимущества ислама.

– У них тоже хватает проблем, – подал он реплику.

– В самом деле?

– У них свои разделения, секты, ереси, как и у христиан. Дом, разделенный в себе, как говорится. Это их погубит.

– Ничего, они с этим разберутся, – возразил Квинт. – Они утвердят свой Закон, и тогда их ничто не остановит.

Молчание, перестук копыт.

– Так ты обратишься в мусульманство?

– Почему бы и нет? Гораздо более разумная религия, чем наша. Что скажешь?

– Может быть. Мне особенно нравится одна секта.

– Какая?

– Исмаилиты, – пояснил Тайлефер. – У них теперь новый вождь, молодой человек, который сумел свести все нужное человеку знание к одной фразе.

– А именно?

– Ничто не запрещено. Все возможно.

– По-моему, это все-таки две фразы.

– Вот педант! – И он придержал коня, чтобы отстать от Квинта.

– Но это уже конец, – заговорил Тайлефер, подъезжая к Уолту и продолжая прерванный разговор. – Нечеловеческий ужас сражения – это итог. Обстановка была крайне тревожная, когда Гарольд вернулся из Байё, не так ли? Его поджидали дурные вести. Это и было начало конца, верно?

– Дурные вести, очень дурные. Только тогда никто не мог понять, насколько это скверно.

– Расскажи, – попросил Тайлефер.

Уолт посмотрел на него. Темное лицо искажала боль и мольба, щеки глубоко запали, на забинтованных руках проступили кровавые пятна. Должно быть, ему очень больно сжимать обеими руками поводья. Он обращался к Уолту с мольбой, в надежде убедиться, что не он один виновен в судьбе, постигшей английского короля, и Уолт, все еще не готовый простить, по крайней мере пожалел своего спутника и продолжил рассказ.

 

Часть V Последний английский король

 

Глава тридцать вторая

Около полудня корабль скользнул на мелководье гавани Чичестера. Жирные серые в крапинку тюлени еще нежились на песке, крачки, или, как еще называют их, морские ласточки, носились над водой и стремительно ныряли вниз, к волне, вылавливая мальков. Море затихло, сделалось бархатистым, лиловым, волн почти не было. Небо ясное, лишь в низине собиралась легкая дымка. В усталой зелени лета давно проступило золото позднего октября, седое золото дубов и вязов, яркое золото бука, светлое, как новенькая монета, золото березовых и тополиных листьев, трепещущих на фоне серебряных и оловянных стволов.

Отлив заканчивался, скоро начнет прибывать вода. Мужчины с корзинами в руках, в предназначенных для прибрежного лова сандалиях на круглых подошвах из черного дерева, неуклюже брели к берегу от устричных банок или закидывали сети, ожидая прилива и новой добычи. Из рыбацкой деревушки тянуло дымком, а когда корабль одолел последний вал и приблизился к берегу, Гарольд и его спутники с наслаждением вдохнули кисло-сладкий, свежий аромат яблок, превращавшихся под прессом в сидр.

Как хорошо вернуться домой! Хельмрик, прозванный Золотым, знал песню и на этот случай, что-то о моряке, пришедшем из плавания. Сидя у мачты, Уолт с Даффидом учили юных Вульфнота и Хакона играть в кости, а Гарольд стоял на корме, глядя вперед. Он надеялся, что весть об их возвращении обогнала их и достигла Бошема, и Эдит Лебединая Шея встретит его на причале. Клятва, данная в Байё, висела на шее Гарольда, словно огромная мертвая птица, словно убитый альбатрос. Ему нужно было поговорить об этом, тихо и спокойно, с кем-то, кому он мог доверять.

Они обогнули мыс и увидели впереди шпиль колокольни, «трон Канута» и причал. Группа вооруженных всадников сгрудилась на берегу вокруг своего вождя, превосходившего их ростом и выделявшегося в толпе светлыми волосами. Даже на таком расстоянии нельзя было не узнать Тостига. Хотя его длинные волосы утратили с годами шелковистость и в них мелькала седина, он по-прежнему стягивал их на затылке, обнажая облысевший череп и спуская длинный хвост на ворот кожаной куртки.

Корабль уткнулся в тяжелые длинные бревна, покрытые водорослями и моллюсками, парус спустили под громкие крики экипажа, предостерегавшего сухопутных зевак – пусть отойдут в сторонку, не то огромным полотнищем башку снесет. Юнга спрыгнул на причал с просмоленной веревкой в руках, кто-то из слуг Тостига помог ему, вместе они привязали канат к столбу. Тостиг стиснул брата в объятиях, но Гарольд резко высвободился.

– Что привело тебя сюда? Вряд ли только братская любовь и желание встретить меня.

Тостиг, по старшинству третий из братьев (их разделяла совсем небольшая разница в возрасте), всегда был требователен и претендовал на особое внимание к своей персоне. Все, что ему хотелось, Тостиг считал своим по праву рождения, загребал обеими руками, не считаясь ни с законами, ни с чьими бы то ни было интересами. Он был уверен, что главная цель жизни Гарольда – заботиться о нем, тем более теперь, когда Эдуард вот-вот отправится в тот край, откуда ни один не возвращался. С годами Тостиг отнюдь не избавился от юношеской заносчивости, напротив, сделался еще более надменным, подозрительным и вспыльчивым, мгновенно оскорблялся, когда никто и не думал его задеть, был нетерпелив и не внимал доводам разума. Он давно утратил красоту и обаяние юности, зато его хитрость, жестокость и честолюбие только возросли.

Он сразу же взорвался:

– Эти ублюдки, мать их так, выперли меня!

Гарольд невольно попятился.

– Не кричи. Расскажи, что случилось.

– Разумеется, расскажу! Чего ради я приехал, по-твоему?!

– Спокойно. Не при всех, в доме. Эдит здесь?

– Твоя краля? Тут где-то болтается. Но вот что я тебе скажу... – Он запнулся, увидев, как потемнело, налившись кровью, лицо Гарольда.

– Какие бы вести ты ни принес, они подождут, пока мы выпьем и поедим и я повидаюсь с Эдит. Встретимся в зале, вечером.

За едой Тостиг дулся и грубил, проливал мед на стол, чересчур дружелюбному мастифу заехал бараньей ногой по носу, притворился, будто не заметил Эдит, когда она подошла подлить ему меда, но стоило ей отойти, с едва приглушенным ругательством подозвал к себе. Гарольд не собирался долго терпеть подобные выходки и, как только ужин закончился, подал женщинам, слугам и телохранителям знак удалиться. Ульфрик, старший из дружинников, повел людей в дальний конец зала. Вместе с приближенными Тостига они принялись чистить оружие, занялись игрой в кости и еще немного выпили, прислушиваясь к тому, как Хельмрик бренчит на своей арфе.

– Итак, – заговорил Гарольд, оставшись наедине с братом, – «они тебя выперли». Кто, как и почему?

Эдит уже дала ему ответы на эти и некоторые другие вопросы, но Гарольда интересовала точка зрения Тостига.

– Таны Нортумбрии. Собрали совет графства, явились в Йорк, перебили моих людей...

– А где был ты?

– В Бритфордской усадьбе, возле Солсбери. Они захватили склад оружия и мою казну...

– Почему? С чего все началось?

– Я обложил их налогом. Дополнительный сбор. Для тебя, Гарольд. Король умирает. Он уже десять лет не собирал хергельд. Когда он умрет, нам потребуются все люди, все оружие, какое мы сможем собрать...

– Нам?

– Нам. Тебе, мне, Годвинсонам. Будь я там, с войском, с мечом, я бы...

Глаза у него разгорелись, Тостиг с размаху ударил кулаком правой руки по открытой ладони левой, решительно отбросил волосы со лба. При свете факелов Гарольд видел, как блестит от пота лицо Тостига, как растянулись в хищном оскале его губы.

– Ты же знаешь, я бы их!...

– Знаю, – пробормотал Гарольд, думая про себя: тебя бы зарезали, как взбесившегося быка, и пришлось бы объявить войну – Уэссекс против Нортумбрии, саксы против данов, все как в добрые старые времена. – Кто подсказал тебе мысль собрать хергельд? – Гарольд был уверен, что сам Тостиг до такого бы не додумался.

– Эдит, наша королева, – строптиво ответил брат.

– С какой стати? – Гарольд с трудом верил ему. После громкого скандала в 1052 году, в результате которого Эдит пришлось несколько месяцев провести в монастыре с весьма суровым уставом, их сестра перестала вмешиваться в государственные дела.

– Бедный Эдди умирает. Ты уехал, мы думали, что Ублюдок постарается избавиться от тебя, раз уж ему представился такой случай. Эдит приняла и другие меры, чтобы защитить нас.

Тостиг замолчал, выжидая. Гарольд вытер вспотевшие руки о полы куртки и поспешно отхлебнул из кружки. Он пил пиво – вина он достаточно выпил в Нормандии, а мед пьют в дни торжества. Сейчас ему праздновать нечего.

– Давай, выкладывай.

Отвернувшись от брата, Тостиг подрезал ногти коротким кинжалом, с которым никогда не расставался.

– Она наняла двух человек убить Коспатрика.

– И что?

– Сдох, вот что.

– Черт, черт, черт! Зачем она это сделала?

Тостиг тяжело вздохнул.

– Она думала, что, оставшись без тебя и Эдди, мы, – «мы» подразумевало Годвинсонов, – мы должны поддержать Этелинга. Он несовершеннолетний, и можно было бы установить регентство: Эдит и, скажем, Стиганд...

– Стиганд тоже замешан?

– Конечно. Он-то все и устроил. Эдит думала, что сыновья Эльфгара, Эдвин, эрл Мерсии, и его младший брат Моркар, подыскивают подходящего кандидата на престол. Им, как и нам, не хватает королевской крови, так что они вполне могли выбрать Коспатрика.

Несколько веков назад на территории Нортумбрии было два королевства – Берниция и Дейра. Последним представителем королевской династии Берниции был юный Коспатрик, которого Эдуард удерживал при дворе, как и Этелинга, и по той же причине – потому что он представлял собой угрозу.

– Что им известно о вашем заговоре?

– Почти все. Эти придурки пытались утопить мальчишку, он сопротивлялся, они стукнули его по голове, один из них попался и под пыткой сознался, что ему заплатила Эдит.

– Ад и все дьяволы! Что же теперь?

– Эдвин хочет, чтобы вместо меня эрлом Нортумбрии стал его брат Моркар. Вот чего им надо. Чертово отродье этого подонка Эльфгара хочет снова занять свои земли. А тут еще налоги и смерть Коспатрика, так что в дело вмешались не только таны Нортумбрии, все гораздо хуже, черт бы их подрал. Братья подняли оба королевства, – Тостиг подразумевал Мерсию и Нортумбрию, – не только дружинников, но и ополчение набрали, и двинулись на юг.

Восемь дет тому назад Эльфгар, граф Мерсии, последний крупный землевладелец в стране не из числа Годвинсонов, за измену лишился части своих владений, переданных семейству Годвина. Тогда он породнился с Гриффитом, заключил с ним военный союз и призвал на помощь норвежцев. Только к 1062 году Гарольду и Тостигу удалось покончить с Гриффитом, Эльфгар очень кстати помер, а его наследник Эдвин, тогда совсем еще юный, не представлял существенной угрозы. Но едва миновало три года, и все повторилось: старинный союз Мерсии и Нортумбрии во главе с молодыми и неопытными вождями вновь бросает вызов королю и всей Англии.

Гарольд задумался, не обращая внимания на лихорадочное нетерпение брата. Наконец Гарольд тяжело вздохнул и задал следующий вопрос:

– Как сейчас король?

– Плох. К Рождеству помрет.

– Где он?

– В Оксфорде.

– А Эдвин и Моркар?

– Я же тебе сказал: они набрали войско, вместе с уэльскими ублюдками. Три дня назад, когда я уезжал от короля, они шли к Нортгемптону.

Гарольд снова вздохнул и допил пиво. Усталость навалилась на него, он почувствовал себя старым, колени болели и подгибались.

– Ульфрик! – позвал он. – За два часа до рассвета седлай коней. Едем в Оксфорд.

Оставив Тостига, он направился в женский дом. Четырех часов не прошло с тех пор, как после двухмесячного отсутствия он вернулся в Англию, и вот уже снова в путь. Эдит Лебединая Шея уложила его в свою постель и прилегла рядом. Они уже предавались любви в тот день, и поскольку Эдит видела, что Гарольд устал и расстроен, она молча притянула его голову себе на грудь и попыталась убаюкать возлюбленного.

Гарольд не хотел спать, ему еще многое нужно было обсудить с Эдит, и прежде всего участь их сыновей, Эгберта и Годфрика; старшему исполнилось восемнадцать, а младшему – семнадцать лет.

– С ними все в порядке, – успокаивала его Эдит, пытаясь разгладить морщины на его лбу, повыше натягивая одеяло. – Конхобар присмотрит за ними, не волнуйся. – Конхобар, младший брат Катберта, приходился ей деверем. С тех пор как старый Катберт, муж Эдит, впал в детство, Конхобар и другие родичи присматривали за детьми Эдит, когда та уезжала в Англию. С собой она не брала их из соображений безопасности.

– Хорошо. Но ты тоже возвращайся в Уэксфорд. Оставайся там, пока все не уладится.

Эдит погладила рукой его бок, чуть сильнее надавила на закаменевшие мышцы пониже ребер.

Гарольд, все еще о чем-то тревожась, оттолкнул ее руку.

– Что такое? – спросила она. – Знаю, знаю. У тебя осталась прекрасная девушка в Нормандии, тебе не терпится вернуться к ней.

– Хуже, – сказал Гарольд.

Он не выдержал и рассказал Эдит о клятвах, принесенных Вильгельму, о последней, самой мучительной для него присяге.

– Он вырвал ее обманом, хуже того, он сговорился с дьяволом, потому что никакой фокусник не мог бы внушить то, что тебе померещилось.

Эдит села на постели, наклонилась над Гарольдом и заговорила так убежденно и твердо, как только могла:

– Послушай, эту клятву нельзя принимать всерьез. Не дай ей угнездиться в твоем сердце, словно червю, и подточить твою решимость. Вырви ее из сердца. Растопчи и забудь.

И все же в немногие оставшиеся ему месяцы она то и дело желчью подкатывала к его горлу, тяжестью давила на грудь, когда Гарольд просыпался поутру.

Они выехали еще до рассвета. Эдит Лебединая Шея придержала его коня за узду.

– Поезжай Долиной Белой Лошади, – тихо сказала она. – Принеси Ей в дар цветы, а еще лучше – дубовую ветвь. Может быть, Она защитит тебя от твоей глупой клятвы.

Гарольд наклонился в седле, целуя Эдит, прижал ладонь к ее щеке.

– Я так и сделаю, – ответил он.

Расстояние более чем в сотню миль они одолели за два дня и к полудню третьего прибыли в Оксфорд. Почти всю дорогу они ехали по земле, принадлежавшей Гарольду, часто меняли лошадей, потому и поспели так быстро, хотя Гарольд сделал небольшой крюк, чтобы побывать у высокой скалы с вырезанным на ней контуром Белой Лошади. Сойдя с коня, он подошел поближе и положил возле головы Лошади дубовую ветку с золотыми листьями, заранее сорванную в долине. Он хотел помолиться, но не знал, какие слова придутся по нраву этому существу, какой язык она предпочитает. Кто она? Прекрасная дама с кольцами на пальцах и колокольчиками на щиколотках, которая скачет на белой лошади. Ее изображение, правда уменьшенное, и по сей день можно видеть в церкви Бэнбери, на том берегу Темзы.

Гарольд посмотрел вниз, увидел по ту сторону долины городские огни и вновь почувствовал усталость. Он оглянулся на брата. Тостиг сидел, напряженно выпрямившись в седле, лицо его пылало, голубые глаза превратились в щелочки, холодный ветер выбил слюну, прилипшую к уголку рта – злой у него рот, хоть губы и толстые. Тостиг нетерпеливо потряс удилами.

– Поехали, Гарольд! – крикнул он. – Зададим перцу подонкам! – Копыта его коня выбивали комья почвы и дерна, когда Тостиг ринулся вниз по крутому склону, разгоняясь для прыжка через невысокую колючую изгородь, усыпанную похожими на кровь ягодами.

Свернул бы себе шею, подумал Гарольд, неторопливо следуя за братом и не подгоняя своих людей. Шею бы себе свернул, пока мы еще не доехали, пока не произошло то, что непременно произойдет.

 

Глава тридцать третья

В 1065 году Оксфорд был процветающим городом, стены его были крепче, а замок – больше, чем в большинстве английских городов. Этому способствовало его местоположение: Оксфорд не только стоял на границе древнего королевства Мерсии, но и был крупным портом на судоходном участке Темзы, одним из главных торговых поселений, потому-то здесь и построили большой замок. Университета еще не было, пройдет столетие, прежде чем деловой купеческий город увидит первые готические шпили, а затем превратится в улей студенческих пансионов.

Король со своей свитой – клириками, слугами, писцами – занял дворец; архиепископам и епископам, вельможам и старейшинам, созванным по случаю государственного кризиса на Витангемот, пришлось разместиться в городе, где насчитывалось около трехсот больших домов. Чуть севернее от города на Порт-Медоу, широком заливном лугу площадью примерно в четыреста акров, стояли шатры Эдвина и Моркара. Молодые вожди привели с собой более тысячи воинов.

Пронесся слух, что гораздо большее войско захватило Нортгемптон и разоряет приграничные территории, которые Эдвин считает исконной частью Мерсии, хотя Эдуард и отдал эти земли Тостигу.

Почти полвека Кануту, Годвину и Годвинсонам удавалось вести военные действия исключительно на границах и побережье Англии. С тех пор, как Эдмунд Железнобокий решил с Канутом вопрос о престолонаследии, в центральных графствах, в самом сердце Англии не случалось кровопролития, но теперь вновь, как четырнадцать лет назад в Глостере, возникла угроза междоусобицы, и опять по той же причине – из-за соперничества двух наиболее могущественных кланов.

Эдвин и Моркар, внуки Леофрика, эрла Мерсии, хорошо рассчитали время для удара. После смерти Эдуарда права любого наследника – будь то Этелинг или Гарольд – будет оспаривать Вильгельм Незаконнорожденный, и, вероятно, норвежский король Харальд также предъявит свои права на престол, основываясь на договоре, который заключили между собой еще в 1039 году его отец Магнус и сын Канута Гардиканут. С этой двойной угрозой страна могла справиться только объединенными силами. В обмен на поддержку со стороны северных и северо-восточных графств Эдвин хотел заранее выговорить определенные гарантии, и Гарольд понимал, что ему придется пойти на любые уступки. С каждым шагом, приближавшим его к Оксфорду, сердце Годвинсона наливалось свинцом.

Местный замок, хотя и был достаточно просторен, представлял собой всего лишь укрепленное поселение в углу между двумя старыми крепостными стенами, защищавшими две его стороны. Ничего общего с твердыней нормандцев. Не было отвесных каменных стен, снаружи без труда можно было разглядеть косую крышу главного здания, во внутреннем дворе располагались оружейные склады, конюшни и амбары, а также крытые соломой хижины для женщин и прислуги; невысокая изгородь отделяла загон для овец и шести дойных коров; десятки людей свободно приходили и уходили, жгли костры и готовили пищу.

Дружинники, громыхая оружием, расхаживали с решительным видом – так солдаты во все времена стараются показать начальству, будто заняты важным делом; монахи бегали взад-вперед, подвесив чернильницы к поясу, с листами пергамента под мышкой – у них-то хлопот было по горло; суетились кузнецы и коновалы, повара, пастухи и пастушки, строители и плотники, которым велено было срочно привести замок в порядок, торговцы и нищие, бродячие актеры, дети, зеваки, собаки, кошки и даже зяблики, выклевывавшие зерна из конских яблок. В воздухе мешались бодрящие запахи дыма, навоза, похлебки, жареного мяса. Шум, суматоха, какой-то деревенский бедлам. Трудно представить больший контраст с тем, что Гарольд видел во внутреннем дворе нормандских замков Руана или Байё. Здесь никто не стремился к порядку, но всему находилось место и каждый делал свое дело, не дожидаясь указаний и не нуждаясь в них.

Архиепископ Стиганд встретил Годвинсонов у дверей. Уже поставив ногу на ступеньку, Гарольд обернулся к Тостигу:

– Не ходи со мной. Позволь мне самому все уладить.

Тостиг вспыхнул, вцепился в рукоятку меча, костяшки его пальцев побелели.

– Забери своих людей. Найдите себе дом в городе.

Помедлив с минуту, Тостиг плюнул на землю прямо под ноги брату, повернулся и махнул рукой, подзывая дюжину своих спутников.

Стиганд взял Гарольда за руку. Гарольд склонился, чтобы поцеловать перстень епископа, но Стиганд быстро отдернул руку.

– Брось эти глупости, – проворчал он, обнимая эрла за плечи, и они вместе вошли в широкие двери. – Разумно ли это? – хрипло шепнул он Гарольду, имея в виду его обращение с братом.

– Разумно или нет, что сделано, то сделано. Как себя чувствует король?

– То лучше, то хуже, по большей части хуже. Одна стопа у него холодная и, похоже, мертвая, зрение слабеет, но разум его ясен. Он, конечно же, горой стоит за Тостига, не желает уступать. Как съездил в Нормандию?

В зале было темно и чересчур жарко, топили, не жалея угля. Монахи, не умолкая, тянули псалом за псалмом. Эдуард лежал в дальнем конце зала на высоком ложе, уставленном свечами и весьма походившем на катафалк. Король опирался на подушки, черты лица заострились, проступил нездоровый румянец, седые волосы стояли дыбом. Гарольд замедлил шаги, чтобы ответить Стиганду.

– Плохо, – сказал он. – Ублюдок хитростью и угрозами взял с меня клятву, что я буду поддерживать его. Он и за твоей шкурой охотится – знаешь такого Ланфранка из Ломбардии?

– Наставник из Ле-Бека? Мерзкий маленький интриган. А что?

– Он рассчитывает на твою кафедру. Поехал в Рим за папским благословением.

– Ладно, постараемся сделать, что сможем. Насколько я понимаю, ты хочешь отдать Эдвину и Моркару все, чего пожелают, лишь бы они стояли за нас против Бастарда?

– Придется. В конце концов, это не навеки. Потом мы разберемся с ними по-свойски, но сейчас они нам нужны. Пусть берут, что хотят.

Они приблизились к королевскому ложу. Эдуард поднял голову, глаза под покрасневшими веками напряженно всматривались во вновь прибывших. Белые пальцы машинально перебирали край покрывала.

– Гарольд? Где ты пропадал? Ты был мне нужен.

– Ты послал меня в Нормандию. Помнишь? В Нормандию за Вульфнотом и Хаконом.

– Я послал?

О да, именно ты, подумал Гарольд. И может быть, не кто другой, а ты сам подкупил кормчего, чтобы он доставил нас в Понтье, где начались наши беды.

– Не важно. Главное, ты вернулся, – продолжал король. – Ты все уладишь. – Он снова повел взглядом вокруг себя, всматриваясь в сумрак, прикидываясь, будто ищет кого-то, кого рядом не было. – А где же Тостиг? Он выехал навстречу тебе.

– Отправился в город искать себе жилье.

– С какой стати? – раскапризничался умирающий. – Здесь полно места. Сядь рядом, Гарольд. Пусть этот жирный священник отойдет подальше.

Стиганд отодвинулся в тень. Гарольд нашел стул и сел рядом с королем.

– Гарольд, мы не позволим им уйти безнаказанными. Они бросили вызов мне, моей власти, а я еще не покойник. Проклятье! Словом, это государственная измена.

Король тяжело вздохнул и умолк, но Гарольд предпочел воздержаться от ответа, так что Эдуарду пришлось продолжать:

– Не стану говорить тебе, что значит для меня Тостиг. – Его лицо закаменело, но тусклые глаза на миг ожили, молодо блеснули. Посмеет ли Гарольд усмехнуться, как-то отозваться на его слова? – Десять лет он помогал мне, вел все дела, собирал налоги. Когда тебе пришлось туго, он помог управиться с уэльсцами. Да что говорить. Вот что: собери войско и усмири этих северных бродяг так, как усмирил уэльсцев. Я не допущу, чтобы у Тостига отняли Нортумбрию, и довольно об этом.

Король еще выше приподнялся на подушках, дернул за край одеяла, и Гарольд отчетливо почувствовал исходившую от больного вонь.

– Проклятая нога совсем сгнила. Чувствуешь, как пахнет? Чувствуешь? Ничего, привыкнешь. Так. Нормандия, значит. Как там герцог?

– Как нельзя лучше. Шлет тебе сердечный привет и молится за скорейшее твое выздоровление.

– Весьма сомневаюсь. В любом случае молитвы тут не помогут. Но он славный молодой человек. Он будет превосходно править вами, когда меня не станет. Ты видел его. Что скажешь?

Гарольд промолчал.

– Ну же, говори... я задал тебе вопрос.

– Я готов восхищаться Вильгельмом. Он храбр, он неутомим. Однако Англии нужен король-англичанин.

Эдуард пристально посмотрел на своего эрла, и Гарольд не уклонился от его взгляда.

– Ты сам хочешь стать королем, – сказал наконец Эдуард.

– Пусть решает Витан. Я подам голос за Этелинга.

– За сопливого мальчишку? Чтобы он сосал палец, сидя на троне? Ладно, это пока терпит. Сначала прогоним нортумбрийских выскочек. И поживее, я спешу обратно в Вестминстер. На Рождество мы освятим собор. Я намерен присутствовать при церемонии, даже если это будет последнее, что я сделаю в жизни... скорее всего, так оно и будет.

Король махнул дрожащей рукой, и Гарольд понял, что аудиенция закончена.

Он побрел обратно через зал. Стиганд нагнал его.

– Он хоть понимает, что делает?

– Прекрасно понимает, – угрюмо ответил Стиганд. – А если не знает, как это осуществить, советуется с другим Вильгельмом, с Уильямом, епископом Лондона.

– Значит, он намеренно раздувает гражданскую войну, чтобы расчистить путь в Англию герцогу Вильгельму? Зачем ему это понадобилось?

– Он хочет отомстить Годвинсонам. К тому же надеется на канонизацию.

– Эдуард хочет стать святым?! – Гарольд только головой покачал. Потом он вспомнил о другом хлопотливом деле: – С какой стати Эдит распорядилась убить Коспатрика?

– Это уж ты сам у нее спроси.

Он так и поступил. Королева Англии заняла самый высокий дом рядом с главным зданием, завесила оштукатуренные стены лучшими гобеленами из своих запасов, зажгла золотые масляные лампы мавританской работы с необычайно прихотливым рисунком. Все эти сокровища Эдит возила за собой, куда бы ни перемещался королевский двор. В комнате с высоким сводчатым потолком пахло нардом и розовой водой, арфист негромко подыгрывал пению лютни, королева уютно свернулась в большом кресле, перебросив ноги через правый подлокотник, а на левый оперлась рукой, откинув словно охваченную пламенем голову. Эта женщина наполняла собой любое, даже самое просторное помещение, не оставляя места ни для кого – ярко-рыжие волосы, перевитые жемчужными нитями, ослепительная белизна кожи, длинное облегающее платье из венецианской парчи. Ее красота до сих пор вызывала у Гарольда невольные спазмы в горле, она была прекрасна вопреки возрасту (шестью годами моложе его, то есть ей уже шло к сорока), только морщинки на шее, «гусиные лапки» в уголках глаз да слишком тонкие губы могли выдать ее годы, но Эдит никогда не выставляла их напоказ в беспощадном свете дня.

Афганская борзая, узкомордая и лохматая, с длинной светло-золотой шерстью – подарок персидского посла, пытавшегося заключить выгодный торговый договор с Англией, – оскалив зубы, поднялась навстречу Гарольду, но, услышав негромкую команду хозяйки, осела на задние лапы.

Эдит подставила брату щеку, он скользнул по ней губами, потом учтиво пожал ей руку.

Выпрямившись после поцелуя, Гарольд внимательно поглядел на сестру. Она встретила его взгляд, распахнув накладные ресницы, изготовленные по моде того времени из паучьих лапок.

– Ты сердишься на меня, – сказала она. – Сердишься, я вижу.

– Зачем ты велела убить Коспатрика?

– Мы слышали, что герцог Вильгельм собирается убить тебя, только подыскивает такой способ, чтобы его не могли обвинить в твоей смерти. Никто не надеялся на твое возвращение. Мы же не знали, что ты присягнешь ему. Представь себе: Англия останется без моего дражайшего супруга и без лучшего из моих братьев. Мерсия и Нортумбрия с Коспатриком во главе – он королевской крови, из древней династии Нортумбрии – выступят против Этелинга и остальных графств Англии. Вильгельму только того и надо, чтобы мы принялись рвать друг друга на части.

– Именно это и произошло. Нортумбрия поднялась отомстить за Коспатрика.

«Эдит была истинной дочерью своего отца, истинной сестрой Гарольда. Опустив колени, она резко выпрямилась в кресле.

– Вранье! – возмутилась она. – Кто тебе это сказал? Они уже двинулись на нас, они собирались посадить Коспатрика на престол Нортумбрии, как они говорили, а при случае и всей Англии, сам понимаешь. Хоть это нам удалось предотвратить.

Гарольд закружил по комнате, покусывая ногти, кольчуга на нем зазвенела. Эта женщина умна, беспощадна, красива – бесценный союзник и опасный враг. Он знал, в ближайшие месяцы ему понадобится ее поддержка.

– Ладно, – сказал он наконец, – как видишь, я вернулся. Я буду править страной, когда твой муж умрет, буду править по крайней мере до тех пор, пока Этелинг не достигнет совершеннолетия. Ты поможешь мне, но главное – делай все, как я скажу. Обещай мне ничего не предпринимать без меня. Не вздумай действовать за моей спиной.

Былая уверенность и сила, казалось, вернулись к Гарольду. Эдит почувствовала это, и у нее сильней застучало сердце: она не только охотно согласилась с братом, но и настойчиво предложила ему остаться, выпить вина. Гарольд пристроился рядом с сестрой на подлокотнике большого кресла, обхватил ее левой рукой за плечи. Эдит прислонилась головой к его груди.

– Ты... так уверен в себе. Ты твердо решил стать королем?

– Корона – вещь неплохая, но, в конце концов, это всего лишь игрушка. Мы – ты, Тостиг, наши младшенькие и я – правили Англией с тех пор, как умер отец. Для этого не обязательно иметь корону.

– Так почему же ты?...

– Вильгельм. Его нормандцы. Они... они... – Гарольд запнулся, подыскивая слова, которыми он мог бы передать, как омерзительны эти нормандцы и как отвращение к ним заставило его острее ощутить любовь к своему народу, к английскому укладу. Беспомощно рассмеявшись, он пожал плечами и сказал попросту: – Ублюдки они, вот кто.

 

Глава тридцать четвертая

Эдвин и Моркар отказались войти в замок для встречи с Гарольдом, Гарольд не желал выходить к ним на Порт-Медоу. Между городом и лугом, где стояли шатры северных эрлов, сновали гонцы. Наконец им удалось назначить свидание на утро, через два часа после рассвета, в ризнице большого построенного на саксонский манер собора. На этом свидании строжайшим образом соблюдались правила «королевского мира»: никакого оружия в радиусе ста шагов от места встречи, по десять невооруженных человек в каждой делегации и не более того. К удивлению северян, Гарольд согласился с тем, что Тостигу, о землях которого и вели спор, лучше не присутствовать на переговорах.

Было решено, что от имени потомков Эльфгара будет говорить Элдред, архиепископ Йоркский, а от имени Гарольда, представлявшего короля, – Стиганд, архиепископ Кентерберийский. Их задача – открыть переговоры, но сначала оба епископа и сопровождающие их священники отслужат короткую мессу и помолятся о том, чтобы Святой Дух наполнил все сердца искренней любовью к миру и готовностью уладить спор по справедливости.

Когда служба и прочие формальности были завершены, епископ Йорка изложил претензии северян к Тостигу: он слишком сурово расправляется с теми, кто уклоняется от уплаты дани; не считаясь с чувствами своих подданных, отвергает местные обычаи, если находит, что они бессмысленны и не приносят очевидной пользы; с танами Нортумбрии обращается так, словно они какие-то язычники, и без достаточных на то причин обвиняет в сговоре с собратьями по ту сторону границы. В свою очередь, таны подозревали Тостига в сговоре с шотландским королем Малькольмом, ведь эрл дружил с ним с тех самых пор, как сопровождал Малькольма от шотландской границы до Вестминстера, на свидание с королем Эдуардом. К тому же шерифы и прочие приспешники Тостига полагали, что люди, привыкшие к норвежским и датским говорам, обязаны понимать их южный диалект – одним словом: довольно, жители Нортумбрии не желают больше видеть Годвинсона, они призвали на его место Моркара, брата Эдвина, эрла Мерсии.

Стиганд отвечал резко, гремел басом, словно из большой бочки: он пришел сюда не затем, чтобы опровергать лживые выдумки насчет Тостига, справедливого и умелого правителя, отважного полководца, проявившего себя в последнем походе на Уэльс, а пришел он только затем, чтобы напомнить всем о праве короля вознаграждать своих верных слуг землями и титулами, ибо именно в этом и состоит привилегия короля, лорда, дарителя колец. Король пожелал, чтобы Тостиг сделался эрлом Нортумбрии и сохранил за собой этот титул. Всякий, кто пытается опровергнуть право короля, может сразу же убираться отсюда и бежать из страны, покуда его не обвинили в государственной измене.

Тупик. Тимор, стоявший рядом с Уолтом около двери, открывавшейся из ризницы в церковь, – двое дружинников Эдвина караулили по другую сторону той же двери – шепнул на ухо другу:

– Мы тут весь день пробудем, а то и несколько дней.

– Почему? – удивился Уолт. – По-моему, все ясно.

– Ни та, ни другая сторона еще не завела речь о главном. Никто не осмеливается. Пока дело не дойдет до этого, мы с места не сдвинемся.

– О главном?

– Дело не в Тостиге. Вопрос в том, на какие уступки готов пойти Гарольд, чтобы эти варвары поддержали его, когда умрет король.

– А!

Дверь, возле которой стоял Уолт, была удобным наблюдательным пунктом, и он начал с большим интересом вслушиваться в происходящее.

Два брата, Эдвин и Моркар. Эдвин старше, ему недавно миновало двадцать, он красивее брата и хорошо сложен, но лицо слабовольное – маловат подбородок, узок лоб. Моркар еще совсем юн, темноволос, немного смущен, не знает, как надо держаться на таких переговорах, но в нем есть внутренняя сила, которой недостает Эдвину.

На их стороне епископ Йоркский. Рука почтенного старца слегка дрожит, сжимая наперсный крест. Епископ всегда соблюдал каноническое право, и Рим терпит его по этой причине, к тому же он дряхл – все равно скоро придется подыскивать преемника. К Стиганду Папа не столь снисходителен: он отлучил его от Церкви за совмещение церковных должностей, не говоря уже о том, что Стиганд женат.

Эти двое дополняли друг друга. Стиганд следил за тем, чтобы священники неукоснительно исполняли пастырские обязанности. Пусть себе женятся, если хотят; пусть они неграмотны и не слишком благочестивы – лишь бы добросовестно служили мессу и находили отклик в сердцах простых людей. Этой цели Стиганд достиг, крестьяне охотно расставались с десятиной и другими церковными податями и не считали, что зазря тратят время, отдавая Церкви один из десяти или даже один из пяти рабочих дней. Элдред тем временем заботился о благосостоянии и репутации немногочисленных монастырей, поддерживал в должном порядке церковные здания, и самое главное, именно он рукополагал священников и епископов, венчал знатных людей, придавая этим обрядам каноническую легитимность: таинство считалось бы недействительным, соверши его отлученный епископ Стиганд.

Клирики столпились подле очага вокруг небольшого стола. Обе стороны держали наготове карты и хартии, перья и чернильницы, графитные дощечки и скрипучие карандаши. Нужно согласовать уступки, определить территории, свободные от войск, назначить дату следующей встречи, а писцы занесут все это в протокол.

Небольшая ризница наполнилась дымом от огня, пылавшего в широком каменном камине. Наверно, трубу давно не чистили и дрова положили невысушенные.

Эдвин выступил вперед, прошел по задымленной комнате поближе к Гарольду.

Эрлы обменялись не слишком сердечными приветствиями. Эдвин расколол привезенный издалека грецкий орех, протянул половинку Гарольду, но тот рассмеялся:

– Все или ничего!

Эдвин, пожав плечами, положил ядро себе в рот и бросил скорлупу на пол.

– Ты это не всерьез, – заявил он.

– Насчет чего?

– Насчет того, чтобы побить нас в бою или обвинить в измене. Чушь все это!

– Почему же? Урожай собран. Хороший урожай, в стране хватает и хлеба, и денег. Можно набирать ополчение. Мы с братьями выставим четыре тысячи дружинников на поле и сразимся за короля. Вы продержитесь не дольше, чем... – Гарольд поискал свежее, оригинальное и выразительное сравнение и нашел его: – чем снег в аду. Мы разделаемся с вами еще до зимы.

Это означало: пока король еще жив.

Эдвин снова пожал плечами и отошел назад к Моркару.

– Твое мужичье не станет драться, – с северной оттяжечкой произнес он.

И тут кто-то забарабанил в дверь. Ворвался молодой клирик. Король, сказал он, впал в глубокий сон, и никто не может его разбудить. Все собрание бегом, а у кого были лошади, верхом устремилось обратно к замку. Одним из первых в застеленный камышом зал влетел Гарольд, за ним по пятам следовали Уолт, Тимор и оба мятежных эрла из Мерсии. Слуги, несшие епископов в паланкинах, немного отстали от них.

Эдуард утопал в подушках, сцепив изуродованные артритом пальцы на одеяле. В пальцах были зажаты хрустальные, отделанные золотом бусины четок. Цвет его лица казался почти здоровым, но дыхание стало поверхностным, с присвистом. Суеверные люди отмечали опрятность его постели, спокойствие позы, мирное выражение лица – свидетельство святости, готовности предстать перед Создателем. Более практичные обращали внимание на королеву Эдит, сидевшую чуть в стороне в окружении своих фрейлин, в черном платье муарового шелка, с белой сеткой на уложенных в пучок волосах и маленькой золотой диадемой.

Приблизившись к постели, все сняли головные уборы и смолкли, старались ступать как можно тише, только что не приподымались на цыпочки, придерживая руками доспехи и украшения, чтобы они не звенели. Лорды окружили королевское ложе, и с минуту царила тишина. Потом монахи, стоявшие позади королевы, тихо запели «Miserere».

– Конец эпохи? – прошептал Моркар.

– Будем надеяться, еще нет, – буркнул Гарольд.

Эдуард приоткрыл розоватый, стеклянный глаз.

– Ячменную похлебку! – потребовал он. – И везите меня в Вестминстер.

Ему удалось до смерти напугать эрлов.

Они вышли на свежий воздух, под теплый дождь, от которого цыплята разбегались во все стороны. Эдвин остановился, обернулся к Гарольду:

– Не будем зря время терять. Без нас тебе с Вильгельмом не справиться. Ты знаешь, чего мы хотим. Дай нам это, и мы на твоей стороне. Вместе мы прогоним Ублюдка.

– А если я откажусь?

– Тогда тебе придется собирать ополчение и драться с нами. – Эдвин резко развернулся, скользкие камешки полетели из-под его ног, ударили в заднюю дверь замка. – Послушай, если мы не получим то, за чем пришли, мы не вернемся в Йорк без драки. И с Вильгельмом мы не намерены ни о чем договариваться, не такие уж мы дураки. Ясное дело, этот нормандец явится в Англию не затем, чтобы заново разделить ее между англичанами.

Гарольд, не ожидавший от Эдвина подобной проницательности, уставился на своего собеседника.

– Да, ты прав. Никому из нас, никому, – подчеркнул он, – не следует обольщаться на этот счет. Хорошо, я поговорю с Тостигом. Мы еще встретимся.

– Слюнтяй, размазня! Бесхребетная, безмозглая, трусливая баба!

Прислонившись к двери, Гарольд ждал, пока этот поток гнева иссякнет. Тостиг носился по большой комнате, нанятой им у преуспевающего пивовара, лихорадочно озираясь в поисках вещей, которые можно было бы разбить, однако он успел уже переколотить все, что тут было, не исключая и наполненной почти на треть ночной вазы. Уцелела только тяжеленная дубовая кровать, но и ее Тостиг несколько раз приподнимал и швырял, пока не успокоился хотя бы настолько, чтобы членораздельно изложить свой взгляд на сложившееся положение.

– Ты хоть понимаешь, что ты наделал?! Ты меня обесчестил. Ты обесчестил и меня, и мою жену, и ее брата, графа Брюгге. Но прежде всего ты обесчестил себя самого. Как ты мог так поступить со мной?

Гарольд оттолкнулся от двери и выпрямился.

– Я тебя прекрасно понимаю. Но и ты пойми: настало время, когда надо принимать во внимание более важные вещи, чем твоя, или моя честь, или даже честь всей нашей семьи.

– Какие еще важные вещи? Что за чушь ты несешь? Ты пожертвовал моей честью и собственным добрым именем исключительно ради шанса стать королем, ухватить корону для себя одного.

– Не в этом дело. Меня вполне устроит, если королем станет Этелинг.

– Да? Так что же это за важная вещь, гораздо более важная, чем твоя или моя честь?

Гарольд подошел к окну, раздвинул ставни. В комнату ворвались уличные запахи, уличный шум. Каждый занят своим делом – торговцы, ремесленники, мастеровые. Вдали маячили горы, леса. Легкий дождик дымкой повис над окрестностями. До вечера уже недалеко. Из соседнего кабачка донесся взрыв смеха. Там Гарольд оставил восьмерых своих дружинников. Скоро и он присоединится к ним, выпьет кружечку пива. Отвернувшись от окна, он снова обратился к брату.

– Это трудно объяснить, – сказал он, – но я попробую. Все это, деревни, округа, графства, все люди, которые в них живут, вправе рассчитывать на нашу защиту. Если мы развяжем войну, если ради своей чести мы будем драться с Нортумбрией, много людей погибнет, много деревень будет разорено, города будут разграблены, земля опустеет...

– По какому праву мы правим этой землей? Скажи мне, Гарольд!

Гарольд пожал плечами, и Тостиг сам ответил на свой вопрос:

– По праву чести. Благодаря нашему имени. Откажись от имени и чести, лиши меня графства, и ни один человек не последует за тобой. Ты отрекаешься от своего права на власть.

– Ты не дал мне закончить. Если мы сразимся за твои права, мы победим. Мы вернем тебе графство.

– Я пока что его не потерял!

– И тогда имя Годвинсонов станет ненавистно всем, кто живет к северу от Трента, по крайней мере на ближайшие двадцать лет. А через несколько месяцев, может быть, через считанные недели, нам придется позвать северян на помощь против нормандцев. Нам – тем из нас, кто уцелеет – придется позвать тех, кто останется в живых на севере. А они не придут, потому что мы только вторглись на их землю, сожгли их деревни, изнасиловали женщин, убили мужчин. Они пошлют нас куда подальше.

– Но у нас останется честь, наше доброе имя. Пусть они боятся Годвинсонов, пусть ненавидят, но они будут уважать нас и будут рады подчиниться нам.

– Заткнись, гаденыш! – Гарольд был вне себя. – Ты ничего не понимаешь. Эти люди ценят свой образ жизни, они будут сражаться за него, но мы должны вести их в бой. Они этого ждут от нас...

– Их жизнь останется такой, какая она есть, кто бы ими ни правил. Допустим, Бастард победит. Этого не случится, но давай допустим. И что с того? Подымет налоги, потребует одного вооруженного воина с пяти гайдов, как и мы. Прогонит тех танов, которые держат нашу сторону, и заменит их своими ставленниками, как мы сделали в свое время. Только и всего! Для крестьян и батраков, для ремесленников и горожан, для простого народа ничего не изменится.

– Изменится, еще как изменится! Это я и пытаюсь вдолбить в твою тупую башку. Я видел, как живут люди в Нормандии. Девять человек из десяти там рабы. Господа творят, что хотят, владеют всем, нет ни закона, ни права, и они твердо уверены, что такова воля Господня...

– Чушь собачья! Ты пожертвуешь мной ради мужиков?

Гарольд промолчал.

– А, мать твою, можешь трахнуть себя в зад! – Тостиг в последний раз промчался по комнате, казалось, он готов был наброситься на старшего брата. – Я бы понял тебя, если б ты подличал ради короны, но пойти на это только потому, что этому отребью в деревнях и городах лучше будет-де под твоей властью, чем при Вильгельме! Хватит с меня, я ухожу!

– Куда?

– Для начала объеду свои земли между Оксфордом и Дувром, соберу людей. Двести человек, пятьсот, если удастся...

– Мне... нам они понадобятся, когда Незаконнорожденный явится сюда.

– Это мои люди. Мы с Юдит уезжаем в Брюгге, там перезимуем, потом я вернусь. Можешь положиться на свою хваленую интуицию – я вернусь. А теперь – пошел к черту!

Наутро в большом зале замка заседал Витангемот. Король Эдуард главенствовал в совете, опираясь на подушки, приветливо улыбаясь и подслеповато вглядываясь в мелькавшие перед ним тени.

Епископ Элдред призвал собравшихся соблюдать тишину и порядок, и вскоре король задремал, корона слегка съехала набок, ближе к левому уху.

Человек пятнадцать среди присутствовавших обладали реальным влиянием: два архиепископа, Гарольд и двое его младших братьев, Леофвин и Гирт, а также Эдвин с Моркаром и еще несколько епископов и аббатов. Их поддерживали около тридцати крупных землевладельцев – эрлов, олдерменов и танов.

Первым заговорил Гарольд. Он сообщил, что Эдвин и Моркар присутствовали сегодня вместе с ним в церкви Крайстчерч и дали торжественную клятву, что, когда король умрет (мы все молимся о том, чтобы он прожил еще много лет, – аминь, аминь, подхватили собравшиеся), они признают наследника, выбранного Витангемотом, и поддержат его оружием, деньгами, родством, землями и всем, чем они располагают. И самое главное: они выступят против любого вторжения иноземцев и посягательства на престол.

Эдвин и Моркар отведут от городских стен и распустят свои войска, распустят и тех своих приверженцев, которые в данный момент грабят окрестности Нортгемптона или тревожат иные области Англии, отошлют их всех по домам и положат конец насилию и бесчинству.

Заручившись этими обязательствами, Гарольд, действуя от имени короля, ныне передает Моркару, брату Эдвина, эрла Мерсии, – Нортумбрию и утверждает за ним все привилегии, права, доходы и так далее, и так далее.

Вроде бы удалось. Слегка вспотев, гадая про себя, правильно ли в конце концов он поступил, Гарольд подошел к Эдвину, обнял его, взял за руку и вместе с ним повернулся лицом к собранию.

– Господа, – молвил Эдвин, – Гарольд говорил мудро и хорошо. Отныне между его семьей и моей будет дружба, любовь и согласие, и в подтверждение этого я предлагаю Гарольду в жены мою сестру Элдит, чтобы их брак стал союзом не только двух людей, но и двух семейств на благо всего народа.

Гарольд побледнел, лицо его на миг сделалось серым, точно свинец, потом кровь снова прихлынула к нему. Он не выпустил руку Эдвина, и северянин тоже побледнел от боли, когда Гарольд словно тисками сдавил ему пальцы. Гарольд быстро окинул взглядом членов Витангемота, на некоторых лицах он различил усмешку, кое-кто тревожно свел брови, но большинство сидело совершенно спокойно, будто каменные изваяния, изо всех сил стараясь скрыть чувства, которые вызвала в них тщательно продуманная и крайне рискованная выходка Эдвина.

Все были в курсе дела: Гарольд не был женат, что едва ли приличествовало человеку его положения. Вот уже тринадцать или четырнадцать лет он жил с любовницей, женой тана, владевшего землями в старинном поселении данов в Уэксфорде. Эдит Лебединая Шея всю жизнь оставалась любовницей, наложницей Гарольда. Никто не считается с наложницами, когда речь идет о политике. Разумеется, Гарольд имел полное право позаботиться о ней, обеспечить и ее, и рожденных ею детей – как вельможа распорядится своими средствами, это никого не касается – но в борьбе за власть она не имела никакого значения.

Однако предложенный Эдвином союз имел и другую цель: лишив Тостига графства и вынудив его удалиться в изгнание, сыны Эльфгара нанесли Годвинсонам серьезный урон, подорвали их престиж и отобрали часть территории, которую те контролировали, а этот брак стал бы еще одним шагом в том же направлении. Если Элдит в скором времени родит Гарольду сына – а братья, конечно же, на это и рассчитывали, – в один прекрасный день этот сын предъявит свои права на английский престол. Скорее всего, этот день наступит, когда мальчик будет еще совсем юным, быть может, даже несовершеннолетним. В таком случае регентшей станет королева и, конечно же, призовет к власти своих ближайших родичей. Сыновья Эльфгара сделали тот же ход в попытке укрепить свою власть и влияние на будущего короля, какой в свое время сделали Годвинсоны, заставив Эдуарда жениться на Эдит.

Гарольд покачал головой – не в знак отказа, просто пытаясь прояснить свои мысли, – и выпустил руку Эдвина. Сейчас он обязан был принять во внимание главное: публично отказавшись от этого брака в присутствии Витана, он нанесет Элдит и ее родичам такую обиду, что не останется и призрака надежды на союз, а тем более дружбу между двумя могущественными кланами. Отвечая Эдвину, Гарольд старался тщательно подбирать каждое слово – так тщательно, как это возможно для человека, которого застигли врасплох.

– Брат мой Эдвин! Молва о красоте и целомудрии твоей сестры разошлась по всем краям земли. – Поскольку девице едва минуло тринадцать лет, на ее целомудрие, очевидно, можно было рассчитывать. – Этот образец добродетели заслуживает того, чтобы свадьба была сыграна со всей доступной нам роскошью. Позднее мы посоветуемся и решим, как нам это сделать. Не стоит легкомысленно, без должных приготовлений, решать подобные вопросы, а сейчас нас ждут другие, не менее важные дела...

– Но ты женишься на ней?

Гарольд, уже оправившийся от первоначального потрясения, отступил на шаг, оглядел молодого человека с ног до головы, а затем посмотрел ему прямо в глаза, заставив Эдвина отвести взгляд.

– Разумеется. Когда придет время.

Больше он ничего не намеревался говорить.

Гарольд уже шагнул в сторону, но тут вмешался Моркар:

– Еще одно дело надо уладить, Гарольд.

– Какое?

Повернув голову, Гарольд постарался сочетать в выражении лица монаршее, да, именно монаршее, благоволение с некоторым недовольством.

Моркар покраснел, но не отступил.

– Ты отдал мне Нортумбрию. Когда это графство было пожаловано твоему брату Тостигу, Вальтеофу, сыну старого Сиварда, было всего восемь лет, но теперь ему восемнадцать...

– Разве Вальтеоф не может сам говорить за себя?

– Могу, мой господин.

Из рядов танов, окружавших братьев, выступил молодой человек, на редкость высокий, крепко сбитый, пригожий.

– Чего же ты хочешь, Вальтеоф?

– Графства Нортгемптон и Хантингдон, мой господин, которые принадлежали твоему брату Тостигу, как и Нортумбрия...

– Довольно! Тостиг отправился в Дувр. Он отказался от того, что дороже всех земель – от моей братской любви. Бери себе земли.

Кто-то зашевелился рядом с Гарольдом, зашелся в кашле. Король, о котором все забыли.

Оправившись от приступа, Эдуард сел, опираясь на королеву, которая обнимала его за плечи, а другой рукой отирала ему пот со лба.

– Тостиг! – прохрипел король, откашлялся еще раз и повторил: – Тостиг!

Он оглядел зал, прикрывая глаза ладонью, заметил, что корона криво сидит на голове, поправил ее.

– Тостиг! – позвал король. – Кто сказал, что мой Тости уехал? Уехал, не попрощавшись со мной?

– Ты спал, Эдди, – прошептала ему на ухо королева Эдит. – Он не хотел тебя будить.

– Он хороший мальчик, добрый мальчик, – забормотал король. – Он вернется, он скоро вернется.

Он откинулся на подушки, по-прежнему опираясь на руку жены.

– Тости вернется! – прохрипел он в последний раз с каким-то мстительным торжеством.

Этот возглас прозвучал в ушах тех, кто его расслышал, заклинанием, даже проклятием, и, вторя ему, холодный северный ветер прорвался в щель под дверью, приподнял и раскидал солому, покрывавшую плитки пола.

 

Глава тридцать пятая

Пронзительный холод. Северо-восточный ветер, как плакальщица, завывает над Темзой, проносится над равнинами и болотами между Вестминстером и Лондоном, серебрит седую воду легкой пеной, которую увлекает прилив и течение реки. Серая грязь клочьями сбивается в камышах. Ветер подхватывает струйки дыма, поднимающиеся над тысячей очагов за старой римской стеной, и несет запахи города – древесный дым, запахи кузницы, кожевенной мастерской, пивоварни, человеческих испражнений и навоза, – несет их прямо к большим западным вратам самого нового в Европе собора.

Вокруг собора толпятся люди, жмутся друг к другу от холода, отчего толпа кажется меньше, все стараются поплотнее укутаться в плащи и звериные шкуры, ворчат и жалуются, что приходится долго ждать. Советники и представители знатнейших вельмож страны обсуждают порядок процессии. Король умирает в ста ярдах отсюда, в Доме Совета, а потому чрезвычайно важно, в какой последовательности вельможи войдут в церковь:

тот, кто войдет последним, и есть основной претендент на престол.

Чуть поодаль от толпы держатся три группы всадников; две из них, по-видимому, сообща противостоят третьей. По одну сторону больших церковных врат – братья Эдвин и Моркар, эрл Мерсии и свежеиспеченный эрл Нортумбрии, каждый со своим знаменосцем, их лохматые, крепкие кони бьют копытами и мотают головами, громко звеня упряжью. Вокруг братьев сгрудилось около сотни верховых – таны и дружинники, а позади еще сотня конюхов, слуг и фрименов. Дружинники явились во всеоружии, надели шлемы и кольчуги, прихватили с собой широкие мечи и боевые топоры, щиты в форме листа висят у них за плечами; у слуг в руках семифутовые копья и выпуклые круглые щиты, покрытые блестящей кожей.

По другую сторону – Гарольд Годвинсон, эрл Уэссекса, и его свита, равная по численности совокупным силам Эдвина и Моркара. Рядом с ним стоят его младшие братья – Леофвин, эрл Кента, и Гирт, эрл Восточной Англии.

Уолт ехал на малорослой лошадке со знаменем Гарольда в руках, уперев конец древка в правую ногу. Золотой дракон Уэссекса на некогда пурпурном, а теперь тускло-красном фоне. Рядом скакал помощник знаменосца, смуглый уэльский принц Даффид.

Поглядев на высившиеся перед ним стены, Уолт невольно вздрогнул, и не только от холода.

Собор, который сейчас должны были освятить, показался ему каким-то чудовищем.

Второй такой громады не сыщешь во всем христианском мире, подумал Уолт. Во всяком случае, это самое большое здание в Англии. Разумеется, о его размерах можно было догадываться и раньше, еще в те времена, когда Уолт впервые побывал в Вестминстере или даже когда увидел его из Лондона, стоя у излучины реки, но до сих пор здание было опутано плотной сетью строительных лесов, проход к нему преграждали изгороди и лачуги рабочих. Чем выше становился собор, тем выше взмывали лебедки и канаты для подъема грузов; дым костров и каменная пыль окутывали его облаком, а ближе к концу строительства к ним прибавились ядовитые пары свинца и меди. Смердящая туча порой заволакивала небо, и солнце посреди дня становилось кроваво-красным.

Этот собор был чужим и страшным – пришелец, завоеватель, вторгшийся на их землю. Чересчур громоздкий, сложенный из больших блоков бледно-серого камня, цветом он вполне напоминал труп. Камень добывали в дальнем краю королевства, вырубали в глубоких шахтах, вытаскивали, грузили на повозки, везли сюда и здесь подвергали окончательной обработке. Сколько людей надорвалось, таская эти блоки, обтесывая их, прилаживая друг к другу примитивные каменные кубы...

Высоченные круглые колонны, соединенные друг с другом полукруглыми арками (а над ними галереи с арками поменьше), позволили поднять свод втрое, вчетверо выше, чем в любой саксонской церкви. В этом соборе могла бы разместиться небольшая деревня. Колоссальное здание было совершенно чуждо и сердцу, и вере Уолта, как и любого англичанина. Люди, начертившие план этого собора, пригнавшие сюда кельтских рабов, которые выполняли работы и умирали на них, – эти люди были французами, нормандцами, они говорили на своем гнусавом наречии и гордились этим. Большинство ремесленников – стекольщики, каменщики, кузнецы, работавшие со свинцом и медью – тоже были нормандцами, а некоторые явились из еще более отдаленных стран, и язык их был уж вовсе непонятен англичанам.

Этот собор был воплощением римской веры, веры Папы и императора, а не того народа, к которому принадлежал Уолт. Церковь говорила на латыни, клирики считали латынь общим, объединяющим всех языком, однако для Уолта это был тайный язык посвященных, наделявший их особой властью и привилегиями. Уолт представлял себе мир по ту сторону Пролива как единое целое, частью которого были и Нормандия, и Рим: эдакое похожее на Гренделя чудовище, перемалывающее все, что попадется ему на пути. Европа?

Уолт снова вздрогнул, пожал плечами и стал вспоминать церкви, в которых он чувствовал себя уютно. Лучшие из них не превосходили размерами господского дома в усадьбе, многие были существенно меньше, просто хижины – деревянный каркас и переплетенные прутья, обмазанные штукатуркой, утоптанная красная глина пола и соломенная крыша, маленький алтарь – все просто и понятно. Статуи, вырезанные из камня, и картины на оштукатуренных стенах рассказывали о Человеке, у которого были мать и друзья, который знал голод, жажду и холод, но бывал также на праздниках и на свадьбах, словом, о Человеке, с которым можно поговорить. Священники, служившие в таких часовенках, невнятно бормотали латинскую мессу, разбирая в ней примерно столько же, сколько и прихожане; зато они говорили с людьми на родном языке, обращаясь к ним со словом утешения и сочувствия, сорадовались и скорбели с ними, а в тяжелые времена, когда падал скот или дети погибали от лихорадки, освобождали крестьян от десятины, а то и делились сыром или мешком ячменя.

Какое-то движение в толпе отвлекло Уолта от его мыслей. Сидя в седле, он мог разглядеть приближавшуюся к собору процессию. Из Лондона вниз по узкой улочке, пересекавшей Ривер-Флит, верхом на жеребце ехал нормандец Уильям, епископ Лондонский, перед ним несли крест и кадильницу, позади шли монахи и пели.

Архиепископ Стиганд тем временем плыл из Ламбета на красивой барке под пышным балдахином. Архиепископ Кентерберийский, отлученный Папой от Церкви. Почему? Якобы за обилие должностей и жен, но на самом деле за то, что он сакс, и за то, что ради него жители Кентербери прогнали прежнего епископа, нормандца Робера.

Из палат большого дома, расположенного между собором и берегом, к которому вот-вот должна была причалить барка Стиганда, в столь же роскошном паланкине вынесли королеву Эдит. Над ее высокими скулами и глубоко посаженными глазами сиял простой золотой ободок. Руки в перчатках из белой выделанной кожи, в золотых перстнях с аметистами, вцепились в серые и черные меха, бобровые, медвежьи, волчьи шкуры, которыми королеву укрыли от мороза.

Гарольд перебросил через луку седла ногу в толстом шерстяном чулке с кожаными подвязками, проворно соскочил на землю и направился к паланкину сестры. Гарольд достиг поры мужского расцвета, не первого расцвета молодости, наступающего вслед за ранней юностью, но силы и уверенности зрелого мужчины, достиг того возраста, после которого колесо жизни поворачивается и устремляется к старости. В густых, меченных сединой волосах Гарольда тоже мелькнул золотой ободок; на плечи, поверх серовато-коричневой рубашки, был наброшен тяжелый алый плащ, скрепленный искусно сделанной золотой фибулой в виде дракона. На крепком бедре подпрыгивал при ходьбе широкий меч с золотой рукоятью, скрытый в кожаных ножнах с тисненым узором.

Уолт передал знамя Даффиду и последовал за своим господином, почтительно соблюдая дистанцию, но готовый при малейшем признаке опасности кинуться на выручку.

Остановившись возле носилок, Гарольд взял обеими руками затянутую в перчатку руку сестры, поднес ее к губам и прошептал:

– Королю совсем плохо?

– Он не может удержать ни мочу, ни дерьмо. От него воняет.

– Сколько осталось?

– Нормандские врачи и священники говорят – до весны.

– Когда погода наладится и Ублюдку будет удобнее переплыть через Пролив?

Эдит птичьим движением свела укутанные в мех плечи.

– Шаман из племени данов, которого прислала наша мать, посмотрел руны и сказал, это случится в последний день Рождества.

– Жаль, что дела так плохи.

Королева отдернула руку, на крашеных губах заиграла легкая усмешка, и она с трудом подавила смешок.

Гарольд огляделся.

– Для королевы у тебя слишком маленькая свита.

– У меня слишком маленькая свита для сестры эрла Уэссекса.

– Пусть мои дружинники идут перед тобой и позади тебя.

Эдит пожала плечами – так она привыкла выражать согласие; Уолт, повинуясь знаку Гарольда, подозвал телохранителей, и они плотным кольцом окружили королеву.

Уильям, епископ Лондона, постучал в высокие врата нижним концом украшенного драгоценными камнями креста и – на латыни, разумеется, – велел бесам убираться прочь. Внутри врат открылась меньшая створка, на холод выбежала стайка мальчишек, одетых бесенятами. Священники вступили в центральный неф, пение монахов сделалось громче, воздух наполнился запахом ладана. Первыми в церковь вошли эрлы Кента и Восточной Англии, за ними – эрлы Нортумбрии и Мерсии. Гарольд, эрл Уэссекса, вошел последним, рядом с королевой Эдит.

 

Глава тридцать шестая

– Это ты, Моркар?

– Да, сир.

– Подойди ближе. Я не могу разглядеть тебя.

Моркар придвинулся к постели. Он заставил себя не зажимать нос, стер с лица гримасу отвращения. Король лежал в облаке вони, в густой смеси запахов жидкого кала, мочи, ладана и лекарственных мазей, которыми доктора натирали его распухшие суставы, похожие на узловатые ветки ивы. Но все это забивал самый омерзительный запах незатягивающейся раны, гниющей заживо плоти. Ноги короля поразила гангрена.

Моркар обернулся к Эдвину, взгляд его растерянно скользнул по скрещению длинных закопченных балок, эрл покосился на раскаленные жаровни, расставленные посреди зала через одинаковые промежутки вплоть до дверей, на занавесы и гобелены, скрывавшие ниши, где спала прислуга. Опустившись на колени у кровати, покрытой дорогими мехами, юноша поцеловал сапфир, – оправа перстня глубоко въелась в изуродованный подагрой палец, так осколок железа или глиняный черепок, застряв в дереве, с годами заплывает корой. Другой рукой король нащупывал у себя на груди ковчежец со святыми реликвиями. В резном хрустальном ковчежце, оправленном в золото, хранилась щепочка от Креста Христова.

– Моркар, эрл Нортумбрии! – Старик зашевелился, откашлялся. – Подойди ближе, чтобы нас не подслушали.

Моркар почти вплотную придвинул лицо к лицу умирающего, заглянул в водянистые глаза, из уголков которых сочилась желтая слизь, убедился, что радужку почти сплошь затянуло белой, точно сахарный сироп, пленкой.

– Мне напомнили, что я не скрепил печатью хартию, утверждающую за тобой этот титул. Кому ты принесешь присягу, когда я умру?

Опасный вопрос, вопрос с подвохом.

– Тому, кого изберет Витан.

– А в чью пользу ты выскажешься на заседании Витана?

Король зашевелился, в лицо Моркару хлынула густая вонь, он с трудом подавил рвотные позывы. Можно и потерпеть, когда речь идет о том, чтобы узаконить свои права на добрый кус королевства. Новоиспеченный эрл подыскивал наиболее благоразумный ответ.

– Я последую совету Эдвина, моего старшего брата.

Эдуард Исповедник вздохнул, с трудом втягивая воздух в заполненные жидкостью легкие.

– Юлишь, как лиса. Позови Эдвина.

Моркар махнул рукой брату, тот опустился на колени рядом с ним и тоже приложился к кольцу.

– В чью пользу прозвучит голос Эдвина, когда соберется Витан?

– Сир, живите...

– Тысячу лет? Полно с меня этих глупостей, мальчик! – Лихорадочный румянец на миг окрасил щеки больного. – Ты не должен выступать за Гарольда Годвинсона. Вильгельм, герцог Вильгельм – вот человек, который нам нужен.

Молодые люди остались стоять на коленях, но ничего не ответили.

Неподалеку от того места, где разыгралась эта сцена, в покоях настоятеля Вестминстерского собора, Уильям, епископ Лондона, вел другую беседу – с Гарольдом Годвинсоном, эрлом Уэссекса. Сперва они молча дожидались подогретого вина, заказанного епископом. За последний год этот высокий и худой человек утратил остатки волос, так что его тонзура превратилась в обычную лысину.

Монах принес серебряный кувшин и две чаши из рога, оправленного в серебрю. Воздух наполнился ароматами муската и корицы.

– Ты не сможешь выдвинуть собственную кандидатуру в Витане. Ты принес вассальную присягу герцогу Вильгельму и пообещал отстаивать его права. Ты поклялся на мизинце святого Людовика и безымянном пальце святого Дионисия. Такими клятвами не разбрасываются.

– По-моему, это было ухо святого Дионисия, а не палец.

Епископ нахмурился: легкомыслие собеседника граничило с кощунством.

Они выпили. Уильям едва прикоснулся губами к горячей янтарной жидкости, но Гарольд с наслаждением проглотил ее, прислушиваясь, как разливается тепло по пищеводу и желудку. Поставил чашу на стол, утер темные усы и рассмеялся.

– Это был фокус, шарлатанство. Такие штуки старики проделывают, чтобы удивить или позабавить внуков. Иллюзия. Реликвии спрятали под покрывало, а когда я поклялся, ткань сняли.

– Но и в таком случае клятва остается клятвой.

– Это был фокус. – Щеки цвета дубленой кожи покраснели от гнева. – Я поклялся соблюдать верность Вильгельму в его стране, в Нормандии, и всюду, где он правит законно, только и всего.

– Когда Эдуард умрет, эта страна тоже будет принадлежать герцогу. Если ты нарушишь клятву, тебя отлучат от Церкви.

– Эта земля будет принадлежать ему только в том случае, если Витан его изберет.

– С каких пор закон позволяет кучке стариков и наглых юношей решать, кому быть королем?

– Это хороший закон.

– Народ не может выбирать короля. Королей избирает Господь, и они правят по Божьей воле.

– Каким же образом Господь обнаруживает свою волю?

– Существует династия, ближайший наследник. Вильгельм состоит в родстве с Эдуардом, а ты нет. В твоих жилах нет ни капли королевской крови.

Гарольд задумался на минуту. Чаша с горячим вином грела широкие, покрытые шрамами ладони. Жар разливался по телу, оживился ум. Крепкий напиток пробудил мечту, которая затаилась в душе с той самой минуты, как сестра сказала ему о скорой кончине Исповедника. Вот уже тринадцать лет, с тех пор, как скончался Годвин, Гарольд был королем Англии во всем, кроме титула. Теперь и титул стал ему доступен. Не то чтобы с детской жадностью он тянулся к короне и скипетру, и все же это был бы последний шаг к полной свободе – даже по имени быть самому себе господином, никому не приносить присяги. Отвернувшись от прелата, Гарольд поспешил скрыть улыбку, неудержимо расплывавшуюся по лицу. Одним глотком эрл допил вино и сказал:

– Господин мой епископ, вы сняли пелену с моих глаз, указали мне путь истины и всю неправедность стезей моих. – Голос его отнюдь не звучал сокрушенно, напротив, он звенел торжеством. – Я выскажусь на совете за королевскую кровь.

– Объяснись.

– Я выскажусь в пользу принца Эдгара Этелинга, сына Эдуарда Этелинга, который был сыном Эдмунда Железнобокого, короля Уэссекса, а тот был сыном Этельреда, короля Англии. Во всей стране не найти человека, чья кровь была бы чище королевской крови принца Эдгара.

Епископ впился зубами в костяшки своих пальцев с такой силой, что они покраснели.

– Ты отдашь государство во власть пятнадцатилетнего мальчишки! – проскрежетал он наконец.

– Если такова воля Божья – да будет так.

Оба они прекрасно понимали, что на это Витан не пойдет.

Первого января 1066 года, в день Обрезания Господня, Уильям, епископ Лондона, в сопровождении своего капеллана и монахов-чернорясников из нового аббатства вошел в покои короля. Перед ним несли огромную серебряную кадильницу, мальчики-служки поднимали свечи в серебряных подсвечниках, с которых свешивался приличествующий покаянию пурпур, большое распятие из дерева, инкрустированного слоновой костью, также задрапировали пурпуром. Епископу сообщили, что король все чаще впадает в беспамятство и обмороки с каждым разом становятся все продолжительней. Нельзя дольше откладывать последнюю исповедь и соборование.

Церемония заняла мало времени. Король давно покаялся в пороках юных и зрелых лет и получил отпущение; последние годы жизни он посвятил благочестивым размышлениям и добрым де лам и не раз исповедовался в былых грехах. Теперь Эдуарду Исповеднику почти не в чем было каяться, кроме приступов раздражения, вызванных старостью и болезнями, да отчаяния, которое он испытал, поняв, что не в силах присутствовать на освящении собора. Уильям даровал королю отпущение грехов, потом сжал в своих ладонях его распухшую, изъеденную болезнью руку, ласково погладил и тихим, нежным голосом заговорил об испытаниях и терпении Иова, о Моисее, увидевшем издали Святую Землю, но так и не сумевшем туда войти, о других утешительных примерах.

Потом он напомнил, что благочестие и добрые дела короля стали известны его святейшеству Папе и тот не раз с глубоким восхищением высказывался о его безгрешной, во всяком случае в последние годы, жизни; идет речь о том, сказал он, чтобы причислить короля сразу же после смерти к лику блаженных, а там и до полной канонизации недалеко. Уже несколько королей удостоились сана святого за верную службу Папе, за то, что привели заблудившихся христиан под святое иго Рима. Людовик Благочестивый, король Франции, заранее подготовился ко дню Страшного суда и прямым путем отправился на небеса.

– Только одно остается, чтобы скрепить печатью святую жизнь, отданную служению истинной Церкви, – продолжал епископ. – Нужны гарантии того, что кельты не вернутся к старым своим верованиям, даны не соскользнут в язычество, а злоупотребления английских священников будут искоренены – для этого твоим преемником должен стать герцог Вильгельм. Его святейшество Папа дал ему свое благословение, теперь слово за тобой.

Морщины между седыми бровями короля сделались глубже, незрячие глаза оставались неподвижными. Епископ склонился к самому лицу короля, пытаясь расслышать его шепот.

– Я уже высказал свою волю, – пробормотал старик.

– Нужно подтверждение, публичное подтверждение, чтобы народ принял герцога как законного короля.

Брови короля беспомощно задвигались. Епископ с досадой подумал, что он опоздал: Исповедник совсем плох, он уже не сумеет появиться на людях, а тем более что-то сказать во всеуслышанье. Епископ поднял голову, оглядел большой зал, королевских дружинников и танов, особо выделив длинную неуклюжую фигуру Этелинга, который в эти тревожные дни с особым усердием посасывал большой палец. Не укрылось от глаз епископа и отсутствие знатных вельмож и их свиты. Как бы то ни было, нужно сделать это прямо сейчас, другой возможности, видимо, не представится. Епископ возвысил голос и заговорил со всей торжественностью князя Церкви:

– Король провозгласил наследником своего царственного кузена Вильгельма, герцога Нормандии. Я слышал это из его собственных уст.

Развернувшись на каблуках, епископ двинулся прочь, на ходу раздавая благословения. Монахи из аббатства и часовни при церкви святого Павла на Лудгейг Хилл, где настоятелем был сам епископ, поспешно выстроились, продолжили петь «Miserere» с того места, на котором им пришлось прерваться, и двинулись за своим главой.

На пороге Уильям остановился, втянул полные легкие свежего морозного воздуха, покачал головой и с утонченным презрением промолвил:

– Полагаю, там мы обоняли запахи истинной святости.

Рождество бывает только раз в году. Люди Эдвина и Моркара собрались повеселиться в здании, где еще недавно жили архитекторы, работавшие на строительстве собора. Эрлы уединились за занавесом, отделявшим кабинет главного архитектора от большого зала. Здесь стоял большой стол, на гладкой столешнице так и остался лежать лист пергамента. Чертеж, выполненный черными чернилами, изображал конструкцию северной башни, на верху которой еще предстояло разместить колокола. Тут же лежали и хитроумные приспособления для измерения углов и пара скрепленных концами булавок, с помощью которых вымеряли расстояния на чертеже.

Остались и стулья, их деревянные сиденья и спинки были для мягкости оплетены кожаными ремешками.

Снаружи донесся радостный вопль – прибыла бочка темного эля. Молодой слуга принес братьям кувшин эля и две чаши. Эдвин налил себе эля, выпил, утер редкие усики и откинулся на спинку стула. В комнате было темно, единственным источником света служила пара коптивших свечей. Лицо Эдвина оставалось в тени.

– Нечисто играет, а, Моркар?

– Да.

– Что же нам делать? Мы же не знаем, как он условился с Тостигом. Если что, нас прикончат.

Они уже несколько раз обсуждали это, но наступило время поговорить всерьез.

– Тостиг так просто взял и уехал, бросил тебе Нортумбрию, словно обноски с плеча.

– Говорят, он вдребезги разнес комнату, чуть не набросился на Гарольда.

– Говорят!

– Он забрал с собой дружинников и деньги.

– Все это, вполне возможно, показуха.

– Так что же?

– Я ничего не говорю. Я говорю – возможно. Что, если Гарольд, ставши королем, влезет по нашим спинам на трон, отпихнет нас и скажет – проваливайте?

– Он и Тостиг. Тостиг, эрл Нортумбрии.

– А может, и Мерсии. Гарольд пока что не женился на нашей Элдит. Даже день не назвал.

– Она же страх какая маленькая. Ребенок просто. Ты сказал, ей тринадцать лет, но ей еще только должно исполниться тринадцать. Мне было шесть, когда она родилась.

– Двенадцать, тринадцать, один черт.

– Мама говорит, у нее даже месячные не начались. Эдвин, она еще ребенок.

– Значит, Гарольду повезло. Послушай меня, Моркар. Мы поддержим его в Витане, но пусть сперва назначит день свадьбы. Скажем ему напрямую: ни один человек не придет на его зов из Денло, пока он не женится по всем правилам, а если король умрет, так и не подписав этот клочок пергамента, не узаконив твой титул, то пусть Гарольд с этого и начнет свое царствование. А теперь допивай, и пошли спать.

 

Глава тридцать седьмая

Три дня спустя, около двух часов пополудни, когда бледное солнце с трудом пробивалось сквозь низкие тучи на юго-западной стороне неба, двое всадников выехали из усадьбы Гарольда возле Уолтхэма. В этом имении эрл всегда останавливался, если дела призывали его в Лондон. Пять лет тому назад Гарольд построил здесь небольшую часовню, где хранился кусочек Животворящего Креста. Воздух был морозный, почти ледяной, мелкие снежинки, точно мошка, мелькали перед глазами, под копытами коней хрустел лед. Всадники проехали три мили по восточному берегу речки Ли, оставляя слева опушку Эппинг-Фореста, дубы и почерневший боярышник, приникший к промерзшей земле. Никаких признаков жизни вокруг, разве что двое крестьян, закутанных в шерстяные одежды и шкуры по самые глаза, укладывали хворост на сани да две вороны терзали кроличьи кости, оставленные на берегу реки удачно поохотившейся лисой.

Миновав деревушку Лейтон, всадники по длинному и узкому деревянному мосту перебрались на другой берег реки Ли и поехали по гати через пустошь Хэкни-Маршез. Лошади осторожно нащупывали путь среди кочек, верховые порой обменивались репликами.

– Когда ты женишься на леди Эрике?

– Когда ты покончишь со своими врагами.

Копыта оскальзываются, лошади осторожно ступают по промороженной грязи.

– Не стоит откладывать надолго.

– Я не могу оставить своего господина, когда он нуждается во мне.

Гарольд рассмеялся.

– Так будет до самой моей смерти. Но знаешь, брак дело долгое, а свадьба – быстрое. Напомни мне, где она живет?

– В Шротоне, графство Дорсет. У подножия Хэмблдона, примерно в трех милях от Керна и Воителя. В Долине Белого Оленя.

– Хорошая земля. Очень хорошая.

Путь вел в гору, вокруг селения Ислингтон, с высоты они могли сквозь вечерние сумерки и туман разглядеть дым, как всегда поднимавшийся над Лондоном.

Почувствовав под ногами более ровную дорогу, лошади перешли на рысь и легко побежали под горку, но добравшись до прибрежной равнины с богатой наносной почвой, вновь замедлили бег. Поле, по которому они скакали, успели вспахать, но еще не боронили, комья черной земли тускло блестели над глубокими, заполненными снегом бороздами. В полумиле от Вестминстера они выехали на широкий Стрэнд. Уже почти стемнело, туман над рекой сгущался, всадники едва различали перед собой головы лошадей. Из марева выплыли черные хибарки, окружавшие недавно достроенный собор. Из-за стен, сложенных из плетеного ивняка, отчетливо доносились кашель, вздохи и негромкие разговоры рабочих, солдат, танов и слуг – они заканчивали ужин, перед тем как приняться за огромные кувшины эля.

Тусклые темно-оранжевые лучи сальных свечей и масляных ламп проникали сквозь щели вокруг дверей. В пристройках тихонько мычали коровы, фыркали и топали ногами лошади на конюшне. Стены аббатства, прорезанные высокими черными окнами, замаячили впереди, словно огромный белый призрак. Повернув возле северной башни, Гарольд и его дружинник поскакали прямо на огни, горевшие перед большим домом. Изнутри доносилось жалобное пение монахов, оплакивавших на латыни траву засохшую и цвет увядший. Они приблизились к входу, и тут невидимая рука сорвала с подставки один из факелов и ткнула его прямо в лицо переднему всаднику, так что глаза его, привыкшие к темноте, на миг ослепли.

– Кто идет? Остановитесь и назовите себя.

– Люди короля. Гарольд, эрл Уэссекса, и мой дружинник Уолт. Ну же, Вульфстан, ты меня знаешь.

Гарольд перекинул ногу через седло и спрыгнул наземь, Уолт последовал за ним.

Стражник в полном вооружении подозвал конюха, который взял обеих лошадей за узду и куда-то повел.

– Король спит, – понизив голос предупредил Вульфстан. – Быть может, в последний раз.

– Я пришел повидать мою сродницу, а не короля. Брат не должен оставлять сестру одну в тяжелое для нее время, когда она вот-вот станет вдовой. Ей нужна поддержка близких.

Вульфстан все еще колебался, его мохнатые темные брови близко сошлись под ободком шлема, однако он не мог устоять перед уверенным тоном этого вельможи, который давно уже обладал большой властью, а в ближайшие дни, как все догадывались, собирался получить и корону. Обернувшись, стражник откинул щеколду, постучал в дверь рукояткой кинжала и пробурчал какой-то приказ. Изнутри отодвинули засов, и дверь распахнулась.

Дом почти опустел, короля перенесли в верхнюю комнату над дальним концом зала, но его постель можно было разглядеть снизу, поскольку ее отделяла от зала не стена, а всего-навсего незадернутая занавеска. Монахи пели, служки кадили; по крутой лестнице сновали юноши, поднося медные и оловянные чаши с ароматизированной водой, которой обтирали пылавшее жаром тело умирающего. Почти все придворные, за исключением немногочисленной охраны у дверей, покинули короля. Таны, дружинники, слуги – все предпочли переселиться в соседние дома, где еще пахло рождественским плющом и остролистом.

Гарольд, почти не глядя на утомительную для окружающих драму последней схватки обреченного со смертью, прошел по правой стороне зала в большой альков. Вход в это помещение был завешан двумя гобеленами. На одном была изображена королева-охотница верхом на серой в яблоках лошади и с серебряным луком в руках, перед ней в тени гигантских дубов бежала косуля; на другом гобелене король и королева уже восседали в пиршественном зале за столом, уставленным кубками, а пониже охотники разделывали косулю, в боку которой еще торчала меткая стрела.

Гарольд поднял руку и постучал в дубовую притолоку, негромко назвался. Тихий голос откликнулся ему. Две дамы проскользнули между занавесями и, торопливо шурша развевающимися юбками, просеменили в зал, к ближайшей от двери печке. Гарольд оглянулся на Уолта.

– Жди здесь, никого не пропускай, наш разговор не слушай. Надо будет – позову.

Он отодвинул занавеску и вошел. Королева Эдит лежала на постели, повернувшись на бок, подпирая голову рукой. Меха устилали постель, окутывали саму королеву поверх простого платья из белой венецианской парчи, расшитого на швах и низком вороте золотой канителью. Рыжие волосы она распустила по плечам, не забыв перевить их нитями мелкого речного жемчуга.

Гарольд придвинул стул вплотную к кровати и взял в свои руки ту ладонь, на которую сестра не опиралась.

– Надеюсь, для похорон у тебя найдется более уместный наряд.

– Конечно. Это я могла бы надеть на торжество коронации.

– Чьей?

Эдит надула полные губы.

– Бог решит.

– Бог не станет в это вмешиваться!

Эдит втянула в себя воздух.

– Ты слишком заносчив, Гарольд. Ты искушаешь судьбу подобными речами.

Он пожал плечами.

– Ладно, перейдем к делу. Что посулил тебе герцог Вильгельм?

– Дворец королевы Эммы в Винчестере и собственный двор.

– Я могу дать тебе больше.

– Что именно?

– Настоящего мужа.

Она вздохнула не без горечи, повернулась на спину, маленькие груди поднялись и опали, темные соски на миг проступили сквозь тонкий шелк.

– Ты еще можешь родить ребенка...

– Во всяком случае, любиться я еще могу, и я бы предпочла нормального мужа, которому нет нужды втыкать чужой член себе в задницу, но если бы только это мне и требовалось, я бы нашла, с кем поблудить.

– Я дам тебе короля.

– Какого короля?

– Ирландского. Там, на юге, правят наши родичи даны. Я бывал в тех краях, ты же знаешь. Там люди изысканнее, они лучше разбираются в золоте и драгоценных камнях, их певцы и музыканты гораздо искуснее наших. Все, что ты любишь. Так далеко на запад нормандцы не заберутся.

– И тем самым ты избавишься от меня, верно?

– Да нет же. Я приеду в гости, когда все уладится.

Теперь он сжимал в своих руках обе ладони сестры, касался мягкого теплого свода ее живота.

– Так что же тебе от меня надо? – спросила она.

Наклонившись, он зашептал ей в ухо. Эдит вздрогнула, когда усы Гарольда коснулись ее лица, и крепче сжала его руки.

– Да, – прошептала она, – да, я сделаю это, хорошо.

Он выпрямился, и улыбка заиграла на лице. Эдит посмотрела на брата в упор, на его сине-зеленые глаза, копну темных, начавших седеть волос, крепкую шею, широкие плечи. Выпустив его руки, королева засунула обе ладони ему под куртку, провела по бокам от талии до плеч, завела руки брату за спину, коснулась лопаток, радуясь железным мышцам и твердым, как камень, костям. Она притянула Гарольда к себе.

– Двадцать лет назад ты был у меня первым. По правде говоря, ты был единственным – настоящим...

– Я думал, отец...

– Это было в четырнадцать лет, он заставил меня. А ты, после того, как был со мной, ты отдал меня этому порченому монаху, этому содомиту... я хочу тебя снова, Гарольд. Удели мне частичку себя, и я сделаю тебя королем Англии.

Уолт, стоявший у входа в альков, оглядел зал, от ближайших к нему теней до светлого проема вдали, спрашивая себя, слышал ли кто этот вопль, и если слышал, мог ли принять его за плач женщины, скорбящей по умирающему мужу? Какой-нибудь монах мог и ошибиться, но настоящий мужчина сразу бы понял, в чем дело...

Сам он относился к происходящему спокойно, даже с сочувствием. По закону кровосмешение каралось продажей в рабство, но по всей стране такие сношения были обычным делом, они укрепляли родственные узы, а родство – основа всего общественного здания. Старинные боги только этим и занимались. Он подумал, что сказала бы по этому поводу другая Эдит, Эдит Лебединая Шея, и сразу же отмахнулся от этой мысли. Не его это дело.

За час до рассвета Гарольд раздвинул занавеси, обхватил Уолта за плечи и отвел его к большим дверям.

– Оставайся здесь, пока король не умрет, – приказал он. – Посмотри, что произойдет, а потом мчись в Уолтхэм, словно вспугнутая ворона, – мне нужно узнать обо всем как можно быстрее.

Хлопнул Уолта по плечу, прошел через зал и скрылся. Уолт прислонился к деревянному косяку двери и принялся ждать, гадая, долго ли ему еще терпеть завывание монахов и собирается ли кто-нибудь из собравшихся в зале нынче завтракать.

Фрейлины возвратились. Мальчик принес поднос с едой – вареные яйца, ржаной хлеб, парное молоко. Уолт попросил накормить и его, но паж возразил, что яйца предназначены только для женщин и больных. Он сбегал куда-то и принес еще хлеба с тонкими ломтиками красной копченой говядины и чашу эля. Уолт поинтересовался, какая нынче погода, мальчик ответил, что снегопад продолжается, но не слишком сильный, дороги не заметет. Он обещал присмотреть, чтобы лошадку Уолта накормили и напоили, прежде чем подседлать.

Через четыре часа после рассвета, когда монахи пели службу третьего часа, вокруг кровати, где лежал король, началось какое-то движение. Мальчик-прислужник сорвался с места, второпях наступил на полу своей одежды и упал. Уолт первым подскочил к нему, поднял его на ноги и шепотом спросил:

– Что случилось?

– Король. Он уже хрипит.

Мальчик ринулся бежать дальше, но занавес уже раздвинулся – одна из дам, состоявших при королеве, не спускала с него глаз, – и вышла королева Эдит, подметая пол треном длинного черного платья, отделанного горностаем. Волосы ее были убраны траурными лентами также с каймой из горностая. Королева быстро, с высоко поднятой головой, прошла через зал, ее худощавое тело казалось воплощением королевского достоинства. Монахи расступились перед ней, как море перед Моисеем. Эдит взошла по лестнице, опустилась на колени у ложа умирающего, приложила ухо к его губам.

В горле у Эдуарда что-то заскрипело, словно сухая ветка на ветру, пузырек слюны вылетел изо рта и тут же лопнул. Король выпустил газы. Король умер.

Королева Эдит поднялась, распрямилась во весь рост, посмотрела вниз, в зал, и промолвила громким, отчетливым голосом – он раздался сверху, точно звук трубы:

– Супруг мой, король, умер. – Она набрала в грудь побольше воздуха и продолжала: – Вот его последние слова: «Предсказываю: выбор Витана падет на Гарольда Годвинсона. За него мой голос».

Когда королева произносила эти слова, ее окружало сияние, которого никто не замечал прежде, во все двадцать с лишним лет ее замужества. Этой женщине вдовство было к лицу.

 

Глава тридцать восьмая

На следующий день, шестого января 1066 года, в день Крещения Господня, в день, когда Он явлен был трем волхвам и всему миру, Гарольд Годвинсон, эрл Уэссекса, был явлен своему народу в качестве короля.

Но прежде, чем избирать нового короля, нужно было избавиться от старого. Рано утром, как только собрались все имевшие право заседать в Витане, западные двери широко распахнулись, и тело Исповедника на высоко поднятых носилках вынесли в каменный зал, на холодный воздух. Дыхание смешивалось с дымом благовоний, впереди несли крест, окутанный черной тканью, монахи пели «Requiescat in Aetemum». Члены Витана обнажили головы, кое-кто опустился на колени, а затем все последовали в траурной процессии за королевой Эдит, надевшей свою серебряную корону с чередовавшимися жемчужными крестами и сапфирами. Они перешли в центральную часть зала. Эдит остановилась, закрывая лицо тонкой вуалью из расшитого шелка, слегка покачнулась, но Гарольд поспешно подхватил сестру и остаток пути прошел рядом с ней.

У часовни они свернули вправо, прошли через северный придел храма и приблизились к главному алтарю. Распятие еще не было отделено ширмой, окна не успели застеклить, здесь царил холод, хотя в церковь порой заглядывали яркие лучи солнца. Ряд камней извлекли из свежей кладки, вырыли продолговатую яму в намытой Темзой земле – король ляжет в могилу под плитами собора.

Заупокойную мессу служил Элдред, архиепископ Йоркский.

Члены Витана, почти сто человек, стояли вокруг могилы. Одни, озябнув, потихоньку переминались с ноги на ногу, другие кашляли или чихали, наиболее невоспитанные зевали и сплевывали – им было скучно, и те, кто еще не видел новый собор, разбрелись по сторонам поглазеть на его чудеса.

Наконец служба закончилась. Один из слуг снял с головы Исповедника корону, пряди седых волос на миг поднялись от легкого дуновения ветерка. Другой слуга снял с груди короля золотой крест, инкрустированный дорогими камнями, и заменил его деревянным, третий с большим трудом стащил с распухшего безымянного пальца королевский перстень с гигантским сапфиром.

Тело на черных кожаных ремнях опустили в могилу. Королева выступила вперед и бросила в могилу пучок бессмертников, перевитых веточкой розмарина.

– Нежнейшее – нежнейшему, – молвила она. – Спи с миром! – и отвернулась, промокая глаза платком.

Едва отзвучало последнее «аминь», все чуть ли не бегом устремились в южный придел, где уже были расставлены столы, скамьи и стулья.

Архиепископ Элдред уселся в большое кресло во главе стола и призвал собравшихся к порядку.

– Король умер, – провозгласил он, – и нам, членам Витана Англии, подобает избрать нового короля. Кто выскажется первым? Гарольд, сын Годвина! От имени короля ты правил этой страной и защищал ее более десяти лет. Тебе слово.

Гарольд поднялся с похожего на трон кресла – Уолт расстарался и обеспечил его этим подобием престола, пока все были заняты заупокойной службой, – и вышел на открытое пространство перед столом.

– Ваше преосвященство и вы, сотоварищи, премудрые члены Витана! В столь важном деле мы не должны руководствоваться соображениями выгоды или своими страхами. Доверимся Богу, последуем обычаю наших предков и изберем того, в чьих жилах течет королевская кровь, – Эдгара Этелинга, внука Эдуарда Железнобокого, последнего потомка Седрика. Я, Гарольд, эрл Уэссекса, отдаю ему свой голос.

Ропот изумления, громкий ропот. Это предложение не было полной неожиданностью для членов Витана, в конце концов, главному претенденту на престол приличествует скромность, он должен хотя бы для виду продемонстрировать нежелание принять корону, однако подобная формулировка, к тому же столь категорически высказанная, удивила многих, а некоторых даже возмутила.

Выступил Этельвин, епископ Дарема, единственный, кстати говоря, английский епископ, который продолжит борьбу против Вильгельма после Завоевания.

– Право первородства – это франкский, римский обычай, а не английский, не саксонский и не датский. Позвольте мне напомнить, что Витан не должен обращать внимания на такие суеверия, как чистота крови и первородство по мужской линии. Мы должны выбрать человека, по возможности из числа родных или сподвижников покойного короля, который лучше всех способен защищать королевство и народ.

Освульф, правивший северной маркой, областью Карлайла, заговорил об опасном положении государства, напомнил, что Малькольм в Шотландии после смерти Макбета объединил страну, а в Норвегии набирает силу Харальд Суровый Правитель. Таны Освульфа и Моркара не смогут противостоять столь мощному противнику без опытного предводителя и без поддержки южных эрлов во главе с сильным королем. К этому Освульф добавил, что, согласно свидетельству королевы, Исповедник перед смертью завещал престол Гарольду.

После Освульфа слово взял Эдвин, за ним – Моркар. Они говорили о том, что в ближайшие месяцы для управления страной потребуется зрелость, мудрость, а главное – опыт.

Но один непокорный голос произнес вслух то, о чем другие предпочитали молчать.

– Со всем смирением, – заговорил настоятель Гластонбери (он был уже очень стар), – и не желая никого обидеть, я должен все-таки спросить: разве ничего не значит то обстоятельство, что Гарольд Годвинсон на древних и чтимых реликвиях принес присягу герцогу Вильгельму и обещал посадить нормандца на наш престол?

Сквозь поднявшийся шум прорезался голос Элдреда. Этот епископ тоже был стар, но говорил громко и отчетливо.

– Присягу вырвали обманом. Гарольд дал клятву из сострадания к своим родичам, которые, как он думал, находились в смертельной опасности. И в любом случае эта клятва – пустой звук, – громыхал епископ, – потому что Гарольд не вправе распоряжаться короной. Он пообещал Вильгельму то, что не в его власти. Только Витан, только мы все, собравшись вместе, можем избрать короля, только Витангемоту принадлежит эта привилегия. Так утверждают закон и старинные традиции Англии.

Заседание продолжалось, члены Витана стали высказываться увереннее, когда основное препятствие было устранено. Вскоре стало ясно, что противиться провозглашению Гарольда некому: нормандские священники во главе с Уильямом, епископом Лондонским, давно выскользнули из собора, большинство из них заранее сложили пожитки и теперь, должно быть, уже всходили на корабль. Исход заседания был ясен, но все, и молодые, и старые, непременно хотели принять участие в обсуждении столь важного дела, и каждый считал своим долгом повторить то, что было уже десять раз сказано и пересказано. Наконец Элдред взял Гарольда за руку, высоко ее поднял и воскликнул:

– Давайте изберем и наречем Гарольда королем Англии.

Все громкими криками одобрили его слова.

Эдвин и Моркар вместе с Леофвином и Гиртом накинули на плечи нового короля алый, затканный золотом плащ и проводили его к огромному трону, стоявшему на возвышении у церковных хоров. Вынесли скипетр и державу и вручили их королю. Элдред поднял корону, тремя часами ранее снятую с головы Исповедника, и надел ее на голову Гарольда. Большие двери распахнулись, и все видные граждане Лондона, которые не поленились отшагать три мили и пустились в путь, как только прослышали о кончине короля, толпой хлынули в храм.

Стиганд, стоявший слева от Гарольда, распростер руки и провозгласил:

– Hie residet Harold Rex Angtorum. – На престоле Гарольд, Король Английский.

Выйдя из собора, Гарольд первым делом подписал хартию, утверждавшую права Моркара на Нортумбрию, и назначил праздник Благовещенья днем своей свадьбы с Элдит.

В ту ночь Гарольд, его братья и столько дружинников, скольких смог вместить большой зал Вестминстера, собрались на пир в доме, где только что умер король. Они слушали музыку, пили и хвастали, как подобает мужчинам, теми подвигами, которые им предстояло совершить ради своих господ. К рассвету отважные ребята успели наголо побрить Ублюдка Вильгельма, сорвать с него одежду, трахнуть в зад, расчленить, выпотрошить как рыбу, – и все это после того, как каждый дружинник одолел его в поединке. Та же участь, само собой, постигла и всякого нормандца, посмевшего вступить вместе с герцогом на английскую землю.

Около полуночи новый король, закутавшись в плащ и надев высокие сапоги, потихоньку вышел из зала. Уолт последовал за своим господином по хрустящему снегу, под светом льдистых звезд, к большому белому зданию, которое, как представлялось издали, заслоняло от них весь мир. Когда стены собора нависали прямо над головой, казалось, что, кроме него, ничего не земле не существует.

Король распахнул дверь в южный придел и постоял на пороге, пока глаза не привыкли к темноте. Свечей было немного, две лампады горели перед дарохранительницей. Гарольд не выказал ни малейшего желания преклонять колени перед алтарем. Здесь, под сводом из белого камня, освещение было более тусклым, чем сияние звезд на дворе.

Гарольд свернул вправо, Уолт за ним. Слева остался высокий каменный блок, алтарь, символизировавший в глазах верующих тот стол, за которым Христос преломил хлеб со своими друзьями и пил с ними вино. Гарольд подошел к каменным плитам, накрывавшим тело Эдуарда, склонил голову, но молиться не стал. Он тяжело вздохнул, он вздыхал снова и снова, будто что-то мучило его. Уолт невольно рванулся к своему господину, и Гарольд услышал его движение.

– Это ты, Уолт?

– Да, сир.

– К черту, Уолт. Я не смогу полагаться на тебя, если ты будешь так обращаться ко мне. Поди сюда.

Уолт встал рядом с ним.

– Ты думаешь, самое трудное позади, да? «Многая лета королю!» – и все сладится само собой? Нет, это еще только начало. Если мы продержимся хотя бы год, тогда, быть может, мы уцелеем. Эдди, наш дорогой Эдди! Он уготовил нам путь через лес, полный скрытых ям и капканов. Где бы он ни был сейчас, он дожидается, чтобы мы угодили в ловушку.

Гарольд снова вздохнул, поднял голову и оглядел толстые колонны, высокие округлые арки, черные дыры, которые еще предстояло застеклить, чтобы они превратились в окна, дымящие свечи. Его пробрала дрожь.

– Едва лишь освятили этот собор, Уолт, он сделался усыпальницей одного короля и видел, как всходил на престол другой, но если дело обернется так, как хотят того Эдди на небесах и Ублюдок на земле, я стану последним английским королем. Не будет больше Англии, той Англии, какой ее знаем ты и я.

 

Часть VI 1066

 

Глава тридцать девятая

Итак, – сказал Квинт, – кузнецы трудятся, юноши продают землю и покупают боевых коней, и все думают только о чести.

– Примерно так, – согласился Уолт, постукивая по земле недавно выструганным посохом из орешника.

– Я слышал, что два мастера работают три недели, пока изготовят хороший меч, – припомнил Тайлефер. – Это правда?

Они поднимались по северному склону крайней гряды Тавра. Проводник обещал, что впереди их ждет последняя, самая последняя вершина, с которой они увидят море, а затем, если не считать небольших холмов, дорога все время пойдет вниз. Оно бы хорошо, после трехдневного перехода по горам животные устали, почти всем путешественникам пришлось спешиться и подгонять скотину палками сзади или тянуть ее вперед за недоуздок.

– Правда.

Дорога петляла, огибая приземистые дубы, нависшие над кручей, корни их торчали наружу в расщелинах известняка. Примерно в двухстах шагах ниже упавшие деревья лежали в мутном от мела ручье, струившемся среди покрытых лишайниками валунов. Уолт, отдуваясь, постарался объяснить:

– Меч должен быть достаточно тяжелым, чтобы прорубить доспехи или по крайней мере чтобы удар сбил врага с ног, даже если его шлем или кольчуга уцелеют, но при этом достаточно легким, чтобы сильный воин мог без устали сражаться от рассвета до заката. Кстати, это зависит не только от тяжести, но и от правильного распределения веса. Сталь должна быть прочной, но гибкой. Самый лучший клинок можно согнуть так, что острие почти коснется рукояти, а потом меч вновь распрямится, без изгибов и заломов. Лезвие должно быть острым и твердым, не зазубриваться. У нас для твердости добавляют уголь или окалину. Чтобы закалить металл, его погружают в лошадиную мочу, желательно от кобылицы в охоте. И конечно, рукоять меча, и головка, и эфес, все должно быть отделано золотом, серебром, медью, финифтью в соответствии с титулом и заслугами владельца.

– Да уж, это особенно важно, – иронически вставил Квинт.

– Конечно. Хороший, богато украшенный меч внушает врагу страх, но если противник и сам достойный воин, при виде такого меча в нем пробуждается мужество и готовность принять вызов.

Квинт в очередной раз отметил в убеждениях Уолта противоречие, которое не поддавалось доступной ему логике, хотя для англичан, по-видимому, тут не было никакого парадокса.

– Ну и как же создают это чудесное оружие? – полюбопытствовал Тайлефер.

– Мастер-кузнец, Вёланд, прежде всего выбирает железные бруски, проверяет, правильно ли они обработаны, выдержан ли срок, и тому подобное, потом кладет эти бруски в длинные песчаные канавки, примерно три фута в длину и чуть больше дюйма в ширину. Понимаете, это не простой деревенский кузнец, которого просят сделать плужный лемех или садовый нож. Тот, кто выковывает меч, должен знать древний обычай...

– Чушь, – буркнул Квинт.

– Он берет три таких бруска, точнее, три железных прута, – продолжал Уолт, не обращая внимания на этот комментарий, – и вместе со своим подручным нагревает эти стержни, пока они не раскалятся докрасна в кирпичной печи, на углях из древесины ольхи...

– ...которая также обладает магическими свойствами, – не удержался Квинт.

– Нет, – спокойно возразил ему Уолт. – Скорее наоборот: многие жители лесов считают ольху крестьянским деревом, она ведь растет у рек и на лугах. Важно другое: ее угли дают больше жара. Огромными щипцами кузнец и его помощник несколько раз поворачивают стержни, закручивают винтом, прежде чем сплавить их воедино. Изгибы придадут клинку упругость. Этот процесс именуется «созданием узора». Мастера бьют по металлу, пока он не примет форму клинка, и оставляют посередине длинную бороздку – желобок. От этого меч становится более гибким и легким, не теряя прочности. Затем они обрабатывают кромку лезвия с обеих сторон. Я уже говорил, как.

– Узоры, конечно же, складываются в руны и магические заклинания?

Уолт готов был дать волю раздражению, – сколько можно подначивать? – но тут Аделиза и Ален повернули обратно, помчались по извилистой дорожке, лавируя между верблюдами и осликами, а там, где склон горы был не столь крут, они ломились сквозь кусты, пренебрегая петлями тропинки. За три недели, что прошли с тех пор, как Уолт впервые увидел ее, когда она танцевала в полутемной комнате под звуки арфы Алена, Аделиза, стоявшая на грани отрочества и юности, еще на несколько шагов приблизилась к расцвету. Сейчас, при свете солнца, в коротком, до колен платьице, с разлетевшимися кудрями, которые выбились из-под узкой повязки, она была похожа на косулю или на юную валькирию.

Рассердившись, что сестра бежит первой, Ален решил срезать последний поворот, споткнулся, ободрав колени, и кубарем скатился к ногам взрослых.

– Мы добрались до вершины! – в два голоса завопили брат и сестра. – Первый осел уже наверху. Там есть источник. И море оттуда видно, не синее, не зеленое, а золотое, совершенно золотое, все горит и сверкает, словно огромное золотое блюдо или щит, тот самый щит Ахилла, про который папочка поет иногда. Там большие корабли, по пять рядов весел на каждом...

– Квинкверемы плывут в Ниневию, – пробормотал Тайлефер, почувствовав, как подступают стихи.

– Ты не мог с такого расстояния сосчитать, сколько там гребцов! – осадила брата Аделиза.

– Вообще-то эти узоры, – продолжал Уолт, – подчеркнутые шлифовкой или вкраплением золота, хотя и кажутся столь замысловатыми и точно выверенными, возникают сами собой, отчего весь процесс и называют «созданием узора».

Но все уже забыли об Уолте и его повести.

Вид действительно был великолепным. В Памфилии хребет Тавра близко подходит к морю, в пяти-шести милях от берега уже возвышаются его отроги, уходящие на семь, а то и восемь тысяч футов в небо. Узкая прибрежная равнина охватывает залив, словно нефритовое ожерелье с жемчужными подвесками. Четыре жемчужины – Адалия, Перга, Аспенд, Сида, главные города этой области. Земля здесь так богата, что плодов ее хватает для процветания четырех портов, отстоящих не более чем на пять миль друг от друга, и в каждом – свой форум, храмы, театр, цирк, гавань. К тому времени, когда Уолт увидел эти места, близился их упадок. В отсутствие Pax Romana, всеобщего мира, установленного некогда римлянами, торговые города становились добычей пиратов, чуть ли не каждый год переходили из рук в руки всевозможных сатрапов, калифов, королей, императоров, христиан обеих конфессий – но пока еще они процветали.

Основным источником изобилия были горы, дававшие древесину, дичь и меха, а главное – всевозможные каменья, от драгоценных до самых обычных. Подножие Тавра покрывали виноградники и оливковые рощи, на равнине выращивали хлопок, ткань из которого превосходила качеством даже египетскую. Здесь уже появились завезенные арабами и турками апельсины и лимоны, сахарный тростник, абрикосы, баклажаны, специи – тмин и кориандр, новые для Европы сорта арбуза, благоухающие цветы – жасмин, гвоздики и многие другие, на основе которых составляли духи, и, разумеется, здесь, как повсюду, росли злаки и корнеплоды – пища бедняков, корм вьючного и молочного скота.

И дары моря. В тот день путники лакомились на ужин омаром трех футов длиной и без клешней. Уолт был уверен, что омар без клешней – какое-то отклонение от нормы, если не творение самого дьявола, и уж конечно, эта тварь окажется ядовитой. Друзья с трудом уговорили его отведать новое блюдо.

И конечно же, в этом раю даже в конце октября было тепло, к полудню становилось жарко, и лишь по ночам возвращалась прохлада.

В ту ночь они пировали в доме Юниперы. Уолт уверился, что именно так, а не Джессикой и не Теодорой зовут их рыжеволосую госпожу, облаченную в шаль с павлиньими глазками, в изумрудной головной повязке и в золотых сандалиях. Юнипера сказала, что за недели, проведенные в пути, она научилась ценить их общество и защиту; она сплетничала с Аделизой, дивилась фокусам ее отца и внимала его песням, она чуть не плакала от умиления, когда Ален играл на арфе, черпала мудрость и знания в философских беседах с Квинтом. Разумеется, напади на них разбойники или попутчики, проку от ее новоявленных друзей было бы что от пучка соломы, потому Юнипера и дорожила Уолтом: хоть он и лишился руки, его осанка, а особенно его глаза свидетельствовали о том, что этот человек недорого ценит свою жизнь и с готовностью пожертвует ею за других.

И все же этот малый казался самым мрачным, замкнутым, несчастным человеком, какого ей только доводилось видеть. И теперь, накануне расставания, леди не постеснялась задать откровенный вопрос: отчего Уолт сделался таким? Ей ответил Квинт: Уолт был одним из ближайших соратников Гарольда, короля Англии. Почти все они погибли, защищая короля.

Завоевание Англии уже превратилось в легенды и песни. Вильгельм не постеснялся пустить в ход самую беззастенчивую пропаганду, чтобы представить англичанина варваром и глупцом, легкомысленно нарушившим свою клятву. Услышав об этом, Уолт тут же воскликнул, что после Господа нашего Иисуса Христа Гарольд был лучшим среди людей.

– Так докажи, что нормандцы лгут! – бросила ему вызов Юнипера.

Служанки Юниперы – она не держала в доме мужчин – уже убрали со стола пустой панцирь омара, кости, оставшиеся от павлина, окорок свиньи, прокоптившийся на горном воздухе, засахаренные ядрышки абрикосов, круги сыра, сваренного из молока горной козы. Они вдоволь выпили местного темного вина, полюбовались танцами Аделизы, аплодируя все более плавным и чувственным движениям – казалось, маленькие округлые груди, пупок и бедра совершенно самостоятельно выписывают круги и овалы, повинуясь звукам, которые извлекал из арфы Ален. Вдали, за пределами гавани, серебрилось вечернее море. Чересчур рано для отхода ко сну.

Тайлефер прикинул, что со времени его распятия в Никее прошло около сорока дней, а стало быть, пора завершить представление; он развлек публику левитацией, воспарив на открытой террасе до вершины пальмы. Дочка умоляла его вовремя остановиться: Иисус, напоминала она, скрылся за дымкой, а нынче небо безоблачное, совершенно пустое, если не считать ласточек, собирающихся в стаи перед отлетом в Африку, так что папочка выполнил этот трюк даже лучше своего предшественника.

Но англичанин угрюмо молчал, и лицо его за лил багровый румянец, куда более яркий, чем красные пятна на быстро заживающей культе.

Эта история не годится для столь прекрасного, изысканного вечера, каким они наслаждаются, пробормотал он наконец. Это рассказ о ранах и смерти, о боли, предательстве и трагедии.

Квинт решил спровоцировать друга.

– Да-да, предательство, – подхватил он. – Предательство и трагедия. Подумать только, целая страна обречена на века угнетения и рабства только из-за тщеславия и капризов одного брата и бестолковых распоряжений другого, возомнившего себя полководцем...

Уолт захлебнулся глотком вина и схватился за нож.

– Король Гарольд – величайший из полководцев, когда-либо живших на земле, – загремел он. – Он затмил всех ваших Александров и Алп-Арсланов. Проглоти свои слова или проглотишь клинок!

Квинт вскочил и укрылся за стулом Тайлефера, явно рассчитывая, что в случае необходимости фокусник подымет его в воздух, подальше от взбесившегося англичанина. Здесь он чувствовал себя в безопасности и продолжал поддразнивать Уолта, багровый кончик его носа зловеще светился:

– Полководец? Вздумал сражаться по старинке, как в сагах, где дружинники бьются, сдвинув щиты. К какой тактике он прибег? Стоял на вершине холма, словно в землю врос, пока его не изрубили, как капусту! Самой грубой его ошибкой было взглянуть на покрытое тучами небо и заявить: «Не вижу никаких стрел!».

Квинт зашел слишком далеко. Перелетев через стол, Уолт набросился на него, колотя насмешника по лицу обрубком правой руки, а левой размахивая ножом – к счастью, серебряный столовый прибор с тупым лезвием и закругленным острием никому не мог причинить вреда. Общими усилиями Ален, Аделиза, Юнипера и многочисленные служанки наконец справились с Уолтом и усадили его на место.

– По крайней мере чертов монах-расстрига мог бы извиниться! – буркнул Уолт, задыхаясь. Девушки поспешно убирали разбитую посуду.

– Расскажи нам, как все было на самом деле. Если убедишь меня, что я не прав, я охотно попрошу у тебя прошения.

Повисло долгое молчание. Кто смотрел в свою тарелку, кто на стены, расписанные разнообразными фресками, от фривольных до религиозных. Аделиза гладила короткошерстую дымчатую кошку, вывезенную, как уверяла Юнипера, из Эфиопии, страны царицы Савской. Тайлефер откашлялся и сказал:

– Начни с рассказа о том, как Гарольд готовился к этой битве. Его короновали в праздник Богоявления, а вторжение произошло лишь спустя девять месяцев. Времени было более чем достаточно, чтобы подготовить нам достойный прием. Если он такой искусный полководец, как ты утверждаешь, он должен был принять меры.

Уолт глянул на него, промокая салфеткой кровь из разбитого носа – Аделиза стукнула его кубком.

– Ты был там, ты и рассказывай, – прорычал он.

– Я был там отчасти, – возразил Тайлефер.

– Это как понимать?

– Объясню в другой раз. Сейчас твоя очередь. Одно могу тебе сказать: к маю твой Гарольд успел столько сделать, что Вильгельм едва не отказался от своей затеи. Уверен, он бы забыл про английский престол, да боялся потерять лицо. Что же потом пошло не так?

Уолт вздохнул, сдаваясь.

– Ладно, – сказал он. – Если вам так хочется, я расскажу. – Он протянул Аделизе свою чашу, чтобы она налила ему вина взамен разлитого. – Боюсь только, моя история расходится с тем, что сочинил задним числом Ублюдок. В одном ты прав: к концу апреля мы были готовы, вполне готовы. Сразу после коронации Гарольд разослал нас по графствам набирать людей, учить и вооружать новобранцев.

 

Глава сороковая

Подожди снаружи, – распорядилась Эрика, соскочив со своей большеголовой лошадки, рыжей и белобрюхой. Поводья она накинула на низкий сук яблони, покрытой серебристым и зеленоватым лишайником. На дереве еще висело несколько желтых сморщенных плодов.

С луки седла Эрика сняла мягкий мешок, сшитый из кожи, бросила Уолту быстрый взгляд, обернулась и пошла по высохшей, прибитой заморозками траве к маленькому домику. Остроносые башмаки оставляли отчетливые отпечатки на дерне, уже истоптанном курами, собаками и босоногими ребятишками.

Прямая, высокая, Эрика носила кожаный пояс с хитроумной серебряной пряжкой, он стягивал ее длинное шерстяное платье, крашенное вайдой в синий цвет, подчеркивая талию и бедра. Голодная полудикая кошка выгнула спину, заплевала, зашипела на гостью, но Эрика, наклонившись, что-то прошептала ей, и кошка, задрав хвост, принялась тереться мордочкой о ее ногу. Отворив дверь, Эрика пригнулась под низкой притолокой и скрылась из виду.

Оно и лучше. Женские дела. Послед не выходит, что-то такое. Новорожденный пищал, как голодный котенок, потом из хижины донесся резкий вскрик – мучилась роженица.

Уолт видел, как в битве мужчинам отсекали руки, разрубали головы топором или мечом, так что мозг, зубы, осколки черепа брызгали во все стороны, но от одной мысли о плаценте или пуповине его поташнивало. Лошадь зафыркала, черным копытом высекла искры то ли из мерзлой земли, то ли из кремня. Уолт спешился, отвел коня к старой яблоне, а сам подошел к покосившемуся частоколу, который окружал хижину и примыкавшие к ней два акра земли. Забор давно нуждался в починке, хотя и мог еще уберечь огород от нашествия лис, а кур удержать дома. Уолт начал рассматривать окрестности поверх забора, но на саму изгородь предпочел не облокачиваться.

Воздух замер, он казался голубовато-фиолетовым в своей неподвижности, сильный мороз разукрасил деревья, убелил леса, карабкавшиеся к вершине холма. Все замерло, даже вороны не прыгали по крестьянским наделам, не кружили над деревьями, даже черного дрозда не видать на соломенной крыше – слишком холодно. Изо рта вылетал пар, оседал на усах, капельки мгновенно замерзали. Мороз пробирал Уолта под пестрой шубой из шкурок ласки, бобра и хорька, студил ноги в крепких сапогах из воловьей кожи. Только рукам было тепло в глубоких меховых рукавицах, черных, блестящих, сшитых из куска медвежьей шкуры. Польский король много таких шкур прислал Гарольду, поздравляя его с восшествием на престол.

Озноб бил Уолта не только от холода, но и от мысли, что там, в Иверне, отец лежит больной, похоже, не встанет. Уолт хотел бы побыть со стариком, но Гарольд дал ему множество поручений, которым придется посвятить остаток дня.

В хижине вновь раздались вопли и стоны, Уолт нехотя обернулся, но тут же послышался треск ломаемых надвое сучьев, над крышей начал тонкой струйкой подниматься белый дым. Дверь распахнулась, выскочил маленький мальчик, отмахиваясь на ходу от липнувшего к нему дыма. На вид мальчугану было лет семь или восемь, лицо чумазое, беззубая улыбка растягивала рот, белобрысые волосы слиплись от грязи. Сам вроде толстый, а руки и ноги как палочки. Да нет, вовсе он не толстый, просто обмотал вокруг тела все нашедшиеся дома обрывки материи и шкур.

– Она сказала, чтобы ты ехал обратно и привез молока, свежего хлеба и немного сыра, – пропищал малыш.

– Кто – она?

– Госпожа Эрика. У твоей тети в кладовке найдется сушеная мята, а может быть, и свежая есть в горшочке, если мороз не побил, так она сказала. Она велела нам ехать побыстрее.

– Нам?

– Она сказала, чтобы ты меня взял, а то забудешь, зачем она тебя послала.

– Хлеб, сыр, мята.

– И молоко.

Обрадовавшись, что может что-то сделать, Уолт подсадил мальчика на своего коня поближе к голове, а сам запрыгнул в седло и обхватил мальчишку сзади рукой.

– Держись крепче за гриву. Тебя как зовут?

– Фред.

– Альфред?

– Нет, просто Фред. А тебя?

– Уолт.

– Вальтеоф?

– Нет, просто Уолт.

– Мне понадобилась мята, она усиливает схватки. А все остальное – потому что в доме нет еды.

– А почему нет еды?

– Потому что Винк, ее муж, был глупцом. Порезал себе ногу серпом во время жатвы, нога нагноилась, и два месяца назад он умер. Фриде пришлось продать корову, теленка они съели – еще одна глупость. В доме остался только бульон из костей.

– Сама-то она как? Я имею в виду, насчет этого...

Он не мог произнести вслух слово «послед».

Эрика вздохнула, покрепче ухватилась за поводья, покачала головой. Прошло два часа с тех пор, как они подоспели к роженице, самое трудное вроде бы уже позади. Теперь они неторопливо ехали по известняковой тропинке в лес, на встречу с семейством углежогов – Уолту требовалось переговорить с ними от имени короля. Эрика обернулась к жениху, взгляд ее светло-голубых глаз встретился с его взглядом, соломенная прядь упала из-под капюшона на лоб. Уолту захотелось коснуться этой пряди.

– И да, и нет. Это оказался не послед, у нее были близнецы. Второй родился мертвым. Боюсь, и первый ребенок, девочка, вряд ли выживет. Да и сама Фрида...

– Их нужно перевезти в усадьбу, верно? – Он имел в виду усадьбу своего отца, огороженное поселение вокруг большого дома. – Там о них позаботятся.

– Да, но она боится переезжать в усадьбу.

– Это еще почему?

– Уолт, дорогой мой, тебе многому придется учиться, чтобы взять хозяйство в свои руки. Винк был фрименом, свободным крестьянином, ему принадлежал огород возле хижины и еще пара гайдов на северном краю деревни. Теперь его участок перешел к Фреду и Фриде. Если они переберутся в усадьбу, ты можешь забрать землю в обмен на защиту и покровительство, и они утратят свободу. Вот чего она боится.

– Что же делать?

– Пообещай, что она, Фред и малыш останутся в усадьбе лишь до тех пор, пока не сумеют сами позаботиться о себе. Фрида поверит, что надел у нее не отнимут, только если ты присягнешь в этом на деревенском совете. Пока ты не дашь клятву, она с места не сдвинется.

До ближайшего совета – мута, оставалось два дня. Хотелось бы надеяться, что мать Фреда продержится так долго. Эрика сказала, если больная не умрет в течение ближайших шести часов, то доживет до мута, а умрет, значит, так суждено.

Из низины, заросшей березами, тропинка тянулась вверх, к длинной волнообразной гряде холмов, поднимавшейся над Долиной Белого Оленя до самого Шефтсбери. Придержав коней, Уолт и Эрика оглянулись назад, на пройденный путь, на Иверн, Шротон и похожий на спину кита Хэмблдон, на простиравшуюся во все стороны седую от инея долину, поля и леса. Там и сям над далеко разбросанными селениями подымался голубоватый дымок. Уолт знал: когда закончится его служба, большая часть того, что он видит сейчас, будет принадлежать ему, ему и Эрике. Но впервые он задумался над тем, что жизнь знатного тана и даже эрла отнюдь не сводится к пирам и охоте.

Они перебрались на другую сторону холма. Здесь лес рос гуще, дуб, ясень и падуб вытеснили березу. Глубокое молчание леса сомкнулось над ними, перестук лошадиных копыт, слышавшееся порой конское ржание или легкий звон упряжи казались почти кощунством. Наконец Эрика заметила знак, белую засечку, оставленную топором на темно-серой коре ясеня. В этом месте они свернули с тропы.

Склон становился все круче, мерзлые комья земли так прочно срослись с осыпавшимися желудями, что в любой момент лошади могли поскользнуться и покалечиться. Эрика и Уолт спешились и повели лошадей в поводу. Темно-зеленые падубы, обычно такие нарядные, выглядели сиротливо: коралловые ягоды давно расклевали дрозды, а ветки были обглоданы так, словно их специально подровняли примерно на высоте плеч рослого мужчины. Вскоре путники поняли, кто тут потрудился: в ста шагах впереди стадо оленей сосредоточенно чавкало, поедая мясистые листья, один олень от усердия даже уперся передними копытами в серебристый ствол. Животные замерли на мгновение, словно на картинке, и тут же исчезли, не выдав себя ни звуком – ни одна ветка не хрустнула у них под ногами, не зашуршал лист, даже когда они по очереди принялись перепрыгивать через мелкий, но широкий ручей, скованный льдом. Олени приближались к ручью, наклонив головы, высматривая подходящее место для прыжка и приземления, а затем высоко задирали морды и вытягивали шеи так, словно собирались взлететь к верхушкам деревьев.

– Уже недалеко, – промолвила Эрика. Примерно в полумиле залаял пес, за ним другой.

На росчисти стояло шесть хижин, маленьких даже по сравнению с жилищем Фриды, просто круглые шатры, сплетенные из прутьев и накрытые дерном, а под ним – ямы, землянки. Рядом возвышались пять печей для обжига, пять больших, с тонкими стенками пирамид, сложенных из дубовых сучьев и тоже накрытых сверху дерном. Воздух над ними колебался от жара.

Угольщики собрались полукругом на порядочном расстоянии от приезжих, настороженные, готовые вступить в бой или убежать. Они держали в руках топоры и большие ножи, инструменты своего ремесла и в то же время оружие. Говорили они на кельтском наречии Корнуолла, однако считали себя древнее кельтов, и некоторые ученые монахи утверждали, что это последние потомки людей каменного века, которых загнал в тогда еще девственные леса пришедший ему на смену бронзовый век. Они часто переходили с места на место, мгновенно исчезали, почуяв угрозу, кормились мясом птиц и зверей, если удавалось подстрелить их или поймать в ловушку, и продавали уголь, меняли его на любые необходимые товары.

У племени был вождь и была королева, которую они чтили превыше вождя, хотя именно вождю надлежало вести переговоры и улаживать отношения с внешним миром. Звали вождя Бран, это был крупный мужчина, сложением напоминавший кузнеца и с ног до головы закутанный в меха. От маски оленя, красовавшейся у него на голове, отходило семь ветвистых рогов, а ниже маски лицо закрывала кустистая черная борода, к которой никогда не прикасалась бритва. Располагая небольшим запасом слов, Бран объяснялся по-английски не слишком свободно: помогал себе взмахами рук, знаками, на пальцах прикидывал числа. Иногда Эрика приходила ему на помощь, подсказывала нужное слово.

Уолт просил тысячу бушелей угля сверх того, что обычно продавали углежоги, причем срочно, к пятнадцатому апреля. По древнему календарю в этот день заканчивался месяц Черной Ольхи, а черная ольха, по словам углежогов, – лучшая древесина для угля, «самая яростная, самая жаркая в схватке с огнем».

Бран правил углежогами от реки Стаур на западе до Эймсбери-Эйвон на востоке. Обе реки сливались у гавани Туинхэм и с оглушительным грохотом обрушивались в море у Хенгистберихед. На широкой плоской вершине горы Хенгистбери были найдены богатые залежи железа, и Уолт надеялся, что ему удастся доставить избытки угля к новым рудникам, привезти туда же кузнецов и создать новые оружейные мастерские.

Время подгоняло. В устье Сены уже начали строить большой флот, Бастард собирал большее войско, чем удавалось выставить на поле битвы какому-либо английскому королю со времен Эдмунда Железнобокого. Вторжения ожидали в конце апреля, как только стихнут весенние бури.

Воинам требовалось оружие и доспехи, не сотнями, а тысячами, и здесь, в сердце леса Крэнбурн-Чейз, Бран, пользуясь моментом, заключил в начале февраля невероятно выгодную сделку, запросив втрое против обычной цены. Не из жадности, заверил он Уолта, но потому, что придется рубить даже подрастающие деревья и пройдет года три, прежде чем восстановится нарушенное равновесие. Вдобавок с Уолта причиталось большое количество эля и вина (мед жители дубовых рощ и сами поставляли соседям), копченые окорока и соль.

Но самое главное условие Бран приберег напоследок.

– Каждый год, – заговорил он, сидя на стволе упавшего ясеня, ковыряя в зубах острием большого ножа и поминутно сплевывая, а старейшины его племени (среди них были не только мужчины, но и женщины) стояли рядом, кивками подтверждая его слова, – каждый год мира приносит этой стране все большее процветание, все больше детей доживают до зрелости, растут деревни и города, вам нужно больше земли под пшеницу, ячмень и сады. Вы расчищаете лес, вырубаете, выжигаете его, лес с каждым годом отступает. Если не будет войн и сражений, вам не понадобятся мечи и щиты. Болота по обе стороны Эйвона уже осушили, извели черную ольху, которая так нужна вам теперь...

– Никто не в состоянии уследить за этим. Даже король не может, – перебил вождя Уолт.

– Пусть так, – признал Бран, – но за каждые пять гайдов расчищенного леса ваш король и его эрлы будут отдавать один гайд в полную нашу собственность, и король должен подтвердить наше право охотиться в этих лесах, пока они существуют. Дай нам твое слово и слово короля Гарольда, тогда пять племен, живущих между Стауром и Эйвоном, и наши родичи, живущие между Эйвоном и Итченом, предоставят тебе твою тысячу бушелей.

Они продолжали торговаться далеко за полдень, оранжево-красное зимнее солнце низко висело над лесом, почти задевая верхушки деревьев, вскоре оно сделалось багровым и стало спускаться к западу. Из самой большой хижины, где ее принимала королева углежогов, вышла Эрика и попросила мужчин договариваться поскорее: от Иверна и Шротона их отделяло три часа езды, им уже не хватит дневного света, чтобы вернуться. Уолт дал слово к последнему дню Масленицы привезти из Винчестера хартии и грамоты, закрепляющие права Брана на новые угодья, а Бран обещал завтра же отправить вниз по Стауру в Туинхэм лодки, груженные углем из старых запасов.

Садясь на коня, Уолт крепко стиснул плечо Брана.

– В твоих же интересах соблюсти наш договор, старик, – предупредил он его. – Если Гарольду не хватит оружия и королем сделается Незаконнорожденный, вам тоже конец.

– С чего бы это? Завоевателю понадобится все оружие, какое только можно достать.

– Если победит Ублюдок, войн больше не будет, а вот охотиться он любит.

– Места хватит для всех.

– Нет, Бран. Сперва он загонит вас в угол, потом обратит в христиан и, наконец, в рабов. Вильгельм ни с кем не станет делиться добычей.

Они снова перевалили через холмы, отделявшие Чейз от Долины Белого Оленя. На дальней линии горизонта солнце опустилось до самой земли, гигантские лиловые тени ложились на припорошенную снегом тропу, последние лучи вспыхивали между столбами дыма, поднимавшимися к небу над обеими усадьбами. Эрика придержала коня и, потянувшись к Уолту, коснулась его руки.

– Их королева дала мне подарки в обмен на мою брошь, – сказала она. – Брошь моей матери.

– Что за дары? – поинтересовался Уолт.

Она протянула ему кусочек кремня, округлый, с голубыми и белыми прожилками. Хотя камень был невелик, легко помещался в маленькой ладони Эрики, ошибиться в значении формы, приданной ему природой, было невозможно: это было тело беременной женщины, выпяченный живот, налившиеся груди. А второй дар – ветка дуба, с темно-золотыми листьями поздней осени и с тремя каштанового цвета желудями, крепившимися каждый к свой шапочке.

Уолт почувствовал, как много означают эти дары для Эрики.

– Сохрани их, – сказал он. – Эти талисманы принесут нам счастье и трех здоровых детей.

Усмехнувшись, Эрика убрала подарки королевы в свою сумку.

– Ты хорошо говорил с углежогами, – похвалила она. – И с Фридой тоже.

Он слегка покраснел и промолчал.

– Ты здорово вырос за последние пять лет.

Она намекает на ту любовную игру жарким летом у старинного крепостного вала Хэмблдона?

– Теперь ты – мужчина.

Копыта коней снова застучали по дорожке из известняка и кремния, петлявшей между березами. Уолт хотел ответить: «Ты тоже стала женщиной», но эта фраза показалась ему чересчур банальной, к тому же она означала бы, что действительно стал мужчиной в самом грубом, примитивном смысле этого слова.

– Но ответь мне, – продолжала Эрика, – чей ты слуга: Гарольда или короля?

Загадка какая-то. Англичане любят загадки.

– Разве возможно одно без другого?

– Я хочу сказать: когда дело дойдет до битвы, за что ты будешь сражаться – за Гарольда или за все это?

Он медлил с ответом, понимая, что Эрике его ответ не понравится. Пятнадцать лет он прожил вдали от «всего этого», хотя часто думал о родном очаге и тосковал по нему. Теперь «все это» вызывало у него легкое раздражение. Повседневная рутина: проверять, не расшатались ли изгороди, защищающие поля от оленей, не наведались ли крысы в амбар, готовы ли к весенней вспашке бороны, которыми пользовались сообща зависимые крестьяне; послать плотника к старой вдове починить прялку, уладить на совете спор из-за межи, самому судить, кто виноват в том, что паренек, отправившийся погулять с луком и стрелами, случайно подстрелил свинопаса. Мальчишка увлекся, преследуя красноногую куропатку, и забрался на вересковую пустошь, куда ему ходить вовсе не следовало. Через месяц на совете сотни нужно будет точно определить вергельд, если родичи свинопаса потребуют уплатить пеню... и так далее, и тому подобное.

Эти хлопоты разительно отличались от привычной жизни дружинника, от бесконечных тренировок и воинского товарищества, грохота доспехов в бою, пиров и похвальбы за чашей меда, от торжества коронации, от простого и твердого знания: он человек Гарольда и останется им до самой смерти, потому что это и значит быть дружинником, да не простым дружинником, а постоянным спутником Гарольда, его «комитатом», членом той восьмерки, которая, сдвинув щиты, станет последней защитой короля в битве и беззаветно поляжет рядом с ним.

И все же Уолт понимал, о чем спрашивает Эрика.

Они поскакали дальше, мимо усадьбы Иверн, по дороге, соединявшей ее со Шротоном. Дорогу уже привели в порядок, ведь когда Уолт женится на Эрике, два селения сольются в одно. При свете звезд они без труда различали знакомый путь через поля, через березовую рощу. Тонкие деревца призрачно серебрились в темноте.

– Я человек Гарольда, но все это принадлежит ему.

Это только отчасти было уверткой. Уолт чувствовал, что в словах его – правда.

– Я буду держать эту землю от его имени и, может быть, получу еще много, много земли.

Даритель колец, даритель земли. Гарольд, конечно, не станет отнимать у соседей Уолта, верных королю танов, их владения, однако... однако Уолт как-никак стал уже не только телохранителем, но и олдерменом, ему поручено набирать ополчение, доверено заседать в Витангемоте, а потом Гарольд сделает его настоящим эрлом, эрлом Дорсета, например, и соседние таны будут держать земли от него, а не напрямую от короля или эрла Уэссекса...

Но Эрика не закончила свою мысль:

– Держишь ли ты землю от Гарольда или от короля, она не твоя собственная, она передана тебе, да и королю она не принадлежит, ему вверили ее люди, которые обрабатывают эту землю в обмен на покровительство и защиту. Ты дважды в долгу, перед королем и перед людьми, и ты обязан беречь эту землю и заботиться о тех, кто живет на ней.

– Итак, – сказал он и сам потянулся рукой навстречу ее руке, – твой вопрос содержит в себе ответ. Сражаться за короля и значит сражаться за эту землю и этот народ.

Она улыбнулась, довольная его ответом, – довольная, но не совсем. Они добрались до ворот ее усадьбы.

– Когда начнется поход?

Он только плечами пожал.

– Кто знает? – Сделал глубокий вдох и решился: – Давай сперва поженимся.

 

Глава сорок первая

Уолт распахнул широкие, не запертые на засов ворота, прошел в огороженную часть усадьбы. Да, ворота были не заперты, а к чему их запирать? Небольшой запас монет, праздничная посуда, украшения, одежда из лучшего меха, кашмирской шерсти, шелка и тонкого полотна хранились в закрытых сундуках, а все остальное имущество тана ничем не отличалось от богатств, накопленных его крестьянами и жителями окрестных деревень. Никто не решился бы на воровство, разве что в пору крайней нужды, а если б такой отчаянный человек и нашелся, его уличили бы на ближайшем совете – как укрыться от глаз соседей?

Хотя Эрика согласилась сыграть свадьбу до начала войны, Уолт чувствовал тяжесть на сердце. Он не признался своей невесте в том, что отец его страдает не обычным упадком сил, какой случается у стариков зимой, что он умирает. Отчасти он скрыл это потому, что не хотел огорчать девушку, не хотел возлагать на нее лишние заботы, но отчасти и потому, что со смертью отца наступал конец старой семьи, которая включала когда-то и его родителей, и братьев с сестрами. Эрика лишь тенью проходила по краешку его детских воспоминаний, и Уолту казалось правильнее одному проститься с прежней жизнью, ни с кем не деля печали.

В зале было темно, только сальная свечка горела на дальнем конце стола да огонь пылал в жаровне. Отец лежал на подстилке, седая голова покоилась на подушке, множество меховых одеял, главным образом из бобровых шкур, громоздилось на нем и вокруг него. Старуха Анна, в чьих жилах текла кельтская кровь, старейшая обитательница усадьбы, сидела на стуле в головах больного, занятая каким-то рукодельем. Присмотревшись, Уолт заметил, что Анна забыла продеть нитку в ушко иглы, и кусок льна на пяльцах в ее левой руке хранит лишь следы старой вышивки.

– Как он? – спросил Уолт, сбрасывая с плеч свою пеструю шубу.

– Час от часу все хуже, – ответила старуха. – Он уже отходит.

Уолт склонился над отцом. Из открытого, влажного от слюны рта вырывалось слабое прерывистое дыхание, каждый вздох давался с трудом.

– Позвать священника?

– Не стоит. Он уже примирился. Он готов уйти.

– Откуда ты знаешь?

– Он смотрел на закате, как по ту сторону ручья заходит солнце. Оно выкатилось на миг за деревьями – огромный красный шар – и скрылось. Тогда он велел закрыть двери и растопить очаг. Попросил горшок, написал с наперсток, выдавил из себя дерьма с горошину, как козий орешек. С тех пор он не ест и не пьет. Я много раз это видела. Те, кому настала пора покидать мир, знают, что надо делать.

– Скажи мне.

– Они хотят уйти чистыми.

Уолт присел у ног Анны, следя за тем, как шевелятся ее распухшие пальцы, взад-вперед, словно усталые крабы, двигаясь над пяльцами. Теперь Уолт сообразил, что старуха вовсе не выжила из ума и не ослепла, не пытается шить пустой, без нитки, иголкой, нет, она старательно, стежок за стежком, удаляет старую вышивку. Анна прочла его мысли.

– Рисунок уже поблек, – пояснила она, – нитки истончились, а основа еще вполне годится. Наверное, твоя Эрика захочет вышить на ней что-нибудь новое.

Они прислушались к тишине, заполненной тихими звуками: старик втягивал в себя воздух, каждый вздох длился не дольше, чем удар пульса. В жаровне шуршал, осыпаясь, уголь, на соломенной крыше возилась мышь или зимующая птица, пучок соломы упал вниз.

– У него была неплохая жизнь, – пробормотала старуха.

Уолт понимал: она не приговор произносит, не оценку дает, это было бы немыслимо, и не потому, что умирающий был ее господином, а она – дочерью отпущенного на волю крепостного, не в этом дело: никто здесь, ни господа, ни рабы, не привык судить своих ближних. Судили поступки, не людей.

– Да, неплохая. Ему повезло, он родился в хорошие времена.

Когда Эдвину сравнялось десять лет, прекратились войны между данами и саксами, Кнут призывал в походы на Скандинавию английских данов, а от западных саксов требовал только денег. Бывал, конечно, голод, случался и мор, но не так часто, и ни одно бедствие не длилось больше года.

Они сидели рядом. Холод давал о себе знать, Уолт подбросил угля в жаровню.

– Могу молока тебе подогреть.

– Не стоит. А ему?

– Я же сказала: ему это уже ни к чему.

Она снова заговорила, Уолт придвинулся ближе, чтобы разобрать ее слова.

– Когда я была молодой, монахи, приезжавшие сюда из Шефтсбери, рассказывали нелепое предание. В прежние времена, говорили они, римский священник пытался обратить наш народ в христианство, и тогда один старик в Витане сказал: посмотрите на воробья, который залетел из бурной ночи в дом, к теплому очагу. Он снова улетит от огня и вернется в бурю и тьму. Пока к нам не пришел этот священник, мы все были подобны этому воробью, мы не видели ничего за пределами дома, где горит очаг.

– Что тут нелепого?

– Глупо надеяться, будто мы когда-то узнаем о том, что кроется во тьме. Но кое-чему это предание все-таки учит.

– Чему же?

– Мы все должны делиться друг с другом от нем и теплом, пока они есть у нас. Помогать другим справиться с этой жизнью. Больше у нас ничего нет. Ну вот, готово! – Она отложила в сторону пяльцы. Маленькие дырочки просвечивали в полотне там, где еще недавно были нитки.

Эдвин умер за час до того, как пропел петух. Смерть оказалась не столь легкой, как предсказывала Анна. Он задыхался, кашлял, приподнимался на постели – глаза выпучились на истощенном, посеревшем лице, пот ручьями струился по шее, собираясь в ямках между напрягшимися сухожилиями, умирающий из последних сил пытался вдохнуть. Анна и Уолт поддерживали его.

– Это не человек в нем так мучается и бьется, – сказала старуха, когда Эдвин яростно затряс головой. – Это всего-навсего тело. Тело ведь не распоряжается собой. Как вода – поставишь ее на огонь, она закипит.

Еще одна, последняя судорога, и тело откинулось на постель, бессильное, как пучок травы.

На следующий день из Шефтсбери приехал священник, прочел молитвы, сумел разжечь кадильницу и помахал ею над покойником, обмытым, уложенным на высоких козлах в лучшем шерстяном плаще, крашенном шафраном. Священник спросил, где они намереваются похоронить тана. На деревенском кладбище, как всех, ответили ему.

– Стало быть, эта земля освящена? – спросил священник своим сдобным, сытым голосом.

Никто не знал наверное. Ни церкви, ни часовни там не было.

Стали решать вопрос, что положить Эдвину в могилу. У тана была красивая оловянная чаша, с ободком из необработанных гранатов, с бусинами вокруг донышка. Он любил пить из нее на пиру. В сундуке нашелся меч: стальной клинок длиной в три фута, изящная рукоять, ножны из коры ивы, поверх них натянута алая кожа. Уолт осмотрел ножны, извлек клинок, взмахнул им несколько раз и решил, что меч для него слишком легок: он-то вымахал на шесть дюймов выше отца. К тому же Уолт больше доверял своему оружию, опробованному в войне с Уэльсом. Пусть Эдвин берет с собой меч, так и не пригодившийся ему при жизни, пусть отражает им чудовищ, поджидающих человека во тьме внешней, за пределами света и тепла пиршественной залы.

 

Глава сорок вторая

Сидя верхом на гнедом жеребце (подарок ко дню коронации от султана Гранады), Гарольд смотрел вниз с Портсдауна на большую гавань примерно в миле впереди и построенную римлянами крепость Портчестер. Гавань Портсмута сияла и переливалась, словно серебряный щит, вокруг квадратной башни и городских стен с бойницами. Залив был почти круглый, с узким выходом в море. Множество причалов и лодочных мостков сбегало со всех сторон с заболоченной земли в воду; упряжки по десять-двенадцать лошадей волокли к берегу неохватные стволы дубов, а на берегу без устали трудились плотники, распиливая эти бревна длинными двуручными пилами. Там, где течение реки было достаточно быстрым, ставили облегчавшие плотницкий труд водяные лесопильни. Возле них еще сотни ремесленников, вооружившись топорами, теслами, буравами и сверлами, рубанками, молотками и железными гвоздями (гвозди мешками поставляли из Форест-оф-Дина), выстругивали, обтесывали, сколачивали распиленные доски согласно указаниям корабелов.

Уже построенные суда, длиной в семьдесят футов, по тридцать-сорок весел на каждом, покачиваясь на глади залива, лавировали на неглубокой воде. Хлопали паруса на ветру, солнечные блики играли на наконечниках копий, на круглых и треугольных щитах. Экипажи отрабатывали приемы посадки на суда и высадки на берег. Легкий бриз развевал разноцветные, полосатые флаги, натягивал узкие знамена, раздвоенные на конце, словно ласточкин хвост. Все выглядело как нельзя лучше – стройно, аккуратно, четко. Не забыть похвалить брата Леофвина, ответственного за подготовку флота.

Пятьдесят кораблей уже спустили на воду, еще около полусотни были почти готовы. Экипаж боевой ладьи состоял из тридцати человек, обученных и возглавляемых немногими ветеранами-моряками, которые продолжали служить на протяжении нескольких десятилетий мира или участвовали в коротких походах на Уэльс. Тогда под командованием Гарольда они поднялись на судах по Аску и Уаю и с помощью подоспевшего Тостига зажали Гриффита в клещи. А где Тостиг теперь? В Брюгге? Согласно последним сведениям, его люди драят обросшие ракушками днища двух десятков кораблей, которыми располагает мятежный эрл; он разослал вестников, шпионов, или, как в народе говорят, «соглядатаев», по всем усадьбам и манорам некогда принадлежавших ему южных графств. Гонцы Тостига распространяют зловещие слухи, возбуждают недоверие к королю.

Гарольд тяжко вздохнул, и взгляд его снова обратился к простиравшейся перед ним гавани. Англы, даны, юты, саксы, даже кельты из западных областей и лесов Кента. Эти народы впервые объединились и приняли общее имя – англичане. Англов, собственно говоря, было меньше, чем саксов или данов, но ни один дан не согласился бы именоваться саксом, и у саксов гонора не меньше, так что все охотно сделались англами, англичанами. И все же у Гарольда было пока слишком мало воинов; не больше трех тысяч человек здесь, на юге, прошли подготовку и получали плату дружинников и примерно столько же на севере. Около шести тысяч бойцов, куда меньше, чем черных и белощеких казарок, собиравшихся большими клинообразными стаями перед боевыми судами Гарольда, готовясь к ежегодному отлету домой – в Исландию и дальше, в те страны полуночного солнца, о которых поется в сагах.

Лошади вокруг Гарольда ржали, били копытами, звенели сбруей. Несмотря на пробивавшееся сквозь тучи весеннее солнце, животные мерзли на открытой всем ветрам вершине горы. Ветер развернул знамя, древко которого, как обычно, держал Уолт. Золотой дракон на некогда пурпурном фоне, теперь вылинявшем и сделавшемся красным – герб Уэссекса. Гарольд озабоченно нахмурился: это знамя, вьющееся теперь у него над головой, по преданию, сопутствовало Эдмунду Железнобокому в битве при Ашингдоне ровно полвека тому назад. Тогда дружинники из Мерсии предали Эдмунда, и королю пришлось обратиться в бегство. Железнобокий начал переговоры с Канутом, и месяц спустя спор между ними был решен в пользу данов: Эдмунд сохранил за собой Уэссекс, Канут забрал все остальное. Еще через два месяца Эдмунд скончался, и Канут получил все.

Раньше Гарольду не приходило в голову, что знамя может стать для него дурным предвестием. Люди оборачивались, снимали головные уборы, завидев его, и в битве они будут отстаивать этот стяг, покуда он реет над ними. Однако совпадения накладывались одно на другое, сгущаясь зловещей тенью: пятьдесят лет, вторжение иноземцев, предательство Мерсии.

Чуть ниже на укрытом от ветра склоне горы дожидались несколько женщин, тоже верхами. Гарольд приехал в эти места не только затем, чтобы осмотреть растущее войско и флот, но и желая проводить Эдит Лебединую Шею из Бошема в Уэймут, откуда она собиралась отплыть в Уэксфорд и вместе с детьми дожидаться исхода событий. Гарольду пришло в голову, что по пути он может заехать еще в одно место. Он подозвал к себе Уолта. Уолт передал штандарт Даффиду и подъехал к королю.

– Уолт, по дороге в Уэймут мы остановимся в Керне. Я хочу повидаться с матерью, пока есть время. Она может кое в чем мне помочь.

– Еще десять миль – и мы бы проехали через Иверн.

– Посмотрим. Во всяком случае, я отпущу тебя на денек домой.

Король снова обратил лицо к югу, прикрыл глаза от сверкавшего серебром Солента. Там, вдали, простирались зеленые холмы острова. Сомнения вновь нахлынули на Гарольда. В любое место от Эксетера до устья Темзы может ударить копье норманнов. Или нет? Они теперь нормандцы, не норманны, миновало сто лет с тех пор, как изогнутые черные суда с драконьими головами на носах являлись в Англию через Пролив. Как многие завоеватели до них и после них, северяне не брали с собой женщин. Их внуки и правнуки, рожденные от дочерей земледельцев, утратили навыки мореходов. Вильгельм выберет самый короткий путь, в этом Гарольд был уверен. Чтобы высадиться к западу от Острова, ему понадобится восточный ветер, а при восточном ветре он не рискнет выйти в море, побоится, как бы не унесло мимо Фастнет-Рок через океан прямиком в Винланд. Нет, гости явятся с южным или юго-западным ветром, самым коротким путем, и как только они отчалят от берега, флот, который строит Гарольд, погонится за ними по пятам, тот же самый ветер окажется и для него попутным, а на берегу нормандцев будут ждать дружинники и ополченцы. Мы сразимся на берегу, думал Гарольд, а если им удастся проникнуть в глубь суши, будем бить их на лугах и на холмах.

Успокоившись, он притронулся шпорами к бокам гнедого жеребца и поскакал вниз по холму к своей любимой – пусть не единственной любви его жизни, но единственной женщине, которую он любил.

– Обосрались! – заорал Вильгельм, и Ланфранк с неудовольствием приподнял брови. Его ломбардской утонченности претила грубость, даже из государевых уст.

Кроме Ланфранка рядом с Вильгельмом стояли его сводные братья – Одо, епископ Байё, и Робер Бомон, а также старый Эсташ, граф Булони, зять Эдуарда Исповедника. Только что им сообщили, что за последние дни пять нормандских баронов решили отказаться от похода, а неделей раньше от предприятия откололись еще двое. Нет, конечно, они готовы помочь сюзерену деньгами и даже кое-какими припасами, как требует вассальная присяга, преданность господину и все прочее, однако теперь, когда пронесся слух о близящемся союзе между Бургундией и Францией, они считают за лучшее оставаться дома по крайней мере до конца года, ибо сейчас не время для экспедиции в чужие края. На самом-то деле рассуждали они примерно так: с какой стати рисковать жизнью в сражениях против превосходящих сил противника, когда у нас и так есть надежные замки и обширные земли, а наш герцог страдает манией величия и заносится так, словно на вершок до неба не достает?

В то утро Вильгельм побывал в Гавре и имел удовольствие лицезреть, как два его новехоньких корабля перевернулись кверху дном под напором внезапно налетевшего, но не слишком сильного ветра.

Теперь он носился вокруг дубового стола, пинками разбрасывая во все стороны табуреты (только Вильгельму поставили кресло, всем остальным – трехногие табуреты), размахивал кулаками.

– В дерьме! – твердил он. – Все эти паршивые короли и герцоги от Сицилии до Польши только и ждут, чтобы я плюхнулся на задницу, а именно это и должно произойти. Армии нет, корабли, стоит на них дохнуть, валятся кверху брюхом, точно блохастый щенок. Глупо было полагаться на этот сброд. Кто из вас присоветовал мне это?

Он яростно озирался, собравшиеся отводили взгляд, никто не смел ответить.

Робер откашлялся и робко высказал предложение:

– Поищем союзников? Уэльс? Шотландия? Харальд?

Одо, загибая пальцы, отверг эти предложения одно за другим:

– Уэльсцев Гарольд уже бил, он взял у них заложников, и они боятся его. Что касается шотландцев, Моркар и Эдвин могут еще колебаться, чью сторону им принять, покуда Гарольд не обрюхатит их сестру, но если ты явишься к ним с шотландцами, это привяжет их к Гарольду прочнее, чем любой родственный союз. Харальд? Харальд стар, но все еще первый полководец в мире – прошу прощения, второй! – если он высадится на севере и победит, что весьма вероятно, поскольку норвежцы Нортумбрии, а может быть, и даны встанут за него, он не остановится на достигнутом. Тебе придется воевать не только с Англией, но и с Норвегией.

– И еще одно, – вставил Эсташ, отличавшийся лучшей памятью, чем все присутствовавшие. – Харальд тоже может предъявить претензии на английский престол. Его права не столь очевидны, как твои, – торопливо добавил он, – но все же...

Повисло мрачное, зловещее молчание. Ланфранк, едва скрывавший нетерпение и с презрением слушавший досужую болтовню, откашлялся в свой черед.

– Не пойму, чего вы все так переполошились.

– Не поймешь?! – Оба кулака Вильгельма грохнули по столу перед носом у аббата. – Может, ваша святость соизволит поделиться с нами своими радужными планами? Только прежде, чем раскроешь рот, учти: тебе же будет лучше, если скажешь что-нибудь путное. Я тут кое-что слышал насчет твоего заведения в Ле-Беке, насчет разврата и мужеложества – не прикрыть твою школу, а?

Глаза Ланфранка потемнели, но он подавил невольную судорогу гнева. Он был мастером компромиссов, умел уступать и поддаваться, проявлять, где понадобится, гибкость, зато никогда не упускал своего шанса.

– Сир, – заговорил священник, – господа! Мне кажется, все складывается не так уж плохо. – Он подвигался на трехногом табурете, устраиваясь поудобнее. – Во-первых, бароны. Если они отправятся с нами через Пролив, поведут своих людей, тогда после победы тебе придется наделить их землями. Они станут еще могущественнее, чем прежде, и досаждать тебе будут хуже прежнего. Пусть вместо ополчения дадут тебе денег. Собери с них все до гроша и на их золото найми других, бери всякого человека, который явится к тебе на коне и во всеоружии. К чему ограничиваться одной Нормандией? Все младшие сыновья от Литвы до Пиренеев с радостью последуют за тобой, многие и платы не спросят, если ты посулишь им землю.

Вильгельм опустился в свое тронное кресло, наклонился вперед, сцепив огромные ручищи.

– На то, чтобы набрать войско за границей, уйдет несколько месяцев.

– Очень хорошо, – улыбнулся Ланфранк и, нагнувшись, вытащил из плоской кожаной сумки свиток прекрасно выделанного пергамента. Он развязал ленточку, которой был перетянут свиток, развернул перед собой тонкую ягнячью кожу, покрытую паутиной черных строк, написанных впопыхах, с кляксами, без каких-либо завитушек. Проведя пальцем вниз по листу, ломбардец нашел то, что требовалось: – Во-первых. Незачем так спешить. После того, как мы разобьем Гарольда и разберемся с остальными Годвинсонами, нам придется еще подавлять сопротивление на местах, а для этого нужно обеспечить достаточный запас продовольствия себе и войску, не полагаясь на подвоз провианта через Пролив. Уже поэтому нам следует отложить вторжение, пока не будет собран урожай. Если мы явимся в Англию до конца июля, все житницы будут пусты, а если мы уничтожим в бою ополчение, некому будет жать хлеб...

Вильгельм снова ударил кулаками по столу, на этот раз с хищной ухмылкой:

– Пусть убл... придурки сперва заготовят запас зерна на год, а потом мы покончим с ними. Почему никто из вас не подумал об этом? – Он снова обернулся к этому чужаку, церковнику из Ломбардии. – Так когда мы отправляемся? В сентябре-октябре? К тому времени мы успеем набрать людей, способных сражаться, и построим корабли, которые будут держаться на воде. Но как же ветер, Ланфранк, ветер и бури? Разве осенью не начнется ненастье?

– На рубеже сентября и октября обычно ненадолго устанавливается хорошая погода. Бури, как правило, заканчиваются к середине сентября.

– Что ж, ты у нас священник, вот и обратись к Всевышнему. Пусть не чинит препятствий, когда наступит удобный момент. Дальше что?

– Тостиг, мой господин, брат...

– Незачем объяснять мне, кто такой Тостиг. Чего он хочет, кроме своей Нортумбрии?

 

Глава сорок третья

Они двинулись по старой римской дороге через перевал Портсдаун к Саутгемптону. Боярышник уже готов был выстрелить цветами, появились бутоны на шиповнике и жимолости. Колокольчики сплошным ковром устилали подножье лесов, в складках холмов склонились головками первоцветы. Эдит и Гарольд решили пройтись пешком. Эдит Лебединая Шея наклонилась, сорвала три первоцвета, сняла фибулу, закреплявшую плащ Гарольда на плече, и хотела приколоть к его куртке цветы, но тут сильная рука Гарольда остановила ее, ухватив за тонкое запястье. Король опустил голову, присматриваясь к цветам.

– Никогда раньше не замечал этих красных пятнышек, – удивился он.

– Дар фей, – пояснила Эдит. – В них таится благоухание цветка. Вот, понюхай. – И тут же, коснувшись его локтя: – Слышишь – кукушка!

Они пошли дальше, Рип нагнал их, принял из рук Эдит и Гарольда поводья лошадей. Королевская свита, множество мужчин и женщин, слегка приотстала от них. Взяв Гарольда за руку, Эдит робко заговорила с ним:

– Так что же произошло?

– Я не дотронулся до нее, вот что.

– Я знаю.

– Знаешь?

– Конечно, знаю.

– Ты держишь шпиона под моей кроватью?

Она рассмеялась:

– Тогда мне не пришлось бы спрашивать, верно? Ну-ка, рассказывай все как есть.

Он постарался припомнить. Свадьбу отпраздновали в большом соборе в Оксфорде. Моркар и Эдвин предпочли бы Вестминстерское аббатство, но Гарольд возразил: нет, в аббатстве состоится коронация Элдит, когда все беды будут позади. Эрлы понимали – это просто отговорки. Они предложили поехать в Йорк, но и от этого Гарольд отказался. Йорк расположен далеко на севере, а он предпочитал оставаться на юге страны. Даже тогда, в марте, он боялся покинуть юг. Гарольд рассказал Эдит, как все происходило:

– Было холодно. Помнишь, какой стоял март? Даже подснежников не было. Эта бедняжка прямо тряслась, пока я не велел накинуть на нее меховой плащ поверх свадебного платья.

– Она дрожала не только от холода?

– Конечно. Она была до смерти напугана.

– Какая она?

– Братья говорят, ей исполнилось четырнадцать, а на мой взгляд – не больше двенадцати. Тощая, темные волосы мышиными хвостиками, не слишком чистые: холодно было, не удалось их как следует промыть. Она простудилась, из носу у нее текло, губы обметало, на лбу и щеках какие-то пятна.

– Да полно! К чему это? Ты же знаешь, я не ревнива.

– Ты хотела знать, как обстоят дела.

– Конечно. На моем месте ты бы тоже спросил.

– Да, наверное.

В молчании они прошли несколько шагов, потом Эдит слегка сжала ему руку, побуждая продолжать.

– Ладно, – произнес он, – но имей в виду: правду знаю лишь я и эта бедняжка. От тебя у меня тайн нет, но ты помалкивай: если ее братьям станет известно, что она осталась девственницей, наш союз развалится.

– Что же ты сделал?

– Я читал ей вслух, пока она не уснула.

– Ты не так уж хорошо читаешь.

– Ну, эти истории я знаю наизусть. Мне их мать в детстве рассказывала.

– По-датски?

– Кое-что по-датски, кое-что по-английски.

– Что же это за истории?

– Волшебные сказки, загадки. И те ирландские сказания, которые ты нашим детям пела. Еще «Битву при Мэлдоне».

– Должно быть, ты привел ее в восторг.

– Во всяком случае, я нагнал на нее сон.

Гита, мать Годвинсонов, была ровесницей давно перевалившего за середину столетия. В Англию Гита приехала из Дании: ее брат Ульф взял в жены родную сестру Канута, а Гиту в 1018 году выдали замуж за Годвина, которому Канут даровал титул эрла, вверив ему управление Островом. Таким образом, хотя в жилах Гиты текла не королевская кровь, она приходилась свойственницей Кануту, и поселившиеся в Англии даны чтили ее и ее сыновей. Еще до смерти Годвина Гита удалилась в монастырь возле Керна в Дорсете и там, как говаривали, сделалась жрицей старой веры. Поначалу она училась у той старухи, которая сотворила таинство обручения Эдуарда и дочери Гиты. С помощью этого действа Годвинсоны надеялись хоть на несколько минут внушить королю желание, чтобы он смог овладеть Эдит. Однако эти события происходили за восемь лет до того, как в Керн приехала Гита.

Гита возделывала сад, скрещивала и прививала плодовые деревья, а также розы, выводила новые сорта. Ей удалось создать первый со времен римского владычества цветочный бордюр, он тянулся вдоль южной стены монастыря и состоял из ирисов, больших маргариток, аканфа, златоцветников, розовых и красных гвоздик. В холодную или сырую погоду Гита удалялась в свою келью, погружалась в ветхие манускрипты, однако книжной премудрости ей было недостаточно, она слушала бродячих певцов, беседовала с деревенскими женщинами, молочницами, повитухами, и пыталась по крупицам восстановить некую прарелигию, соединяя воспоминания о языческих верованиях данов, на которых она выросла, с пережитками культа Богини, сохранившимися к западу от Стаура. Именно эта женщина могла выткать для Гарольда его личное знамя, придумать герб, который, как он надеялся, пересилил бы зловещие предзнаменования золотого дракона Уэссекса.

Когда-то Гита отличалась высоким ростом и крепким сложением, но годы сгорбили ее, серые волосы поредели, морщинистые щеки напоминали скорлупу грецкого ореха. Она приняла Гарольда и его свиту, нарядившись в пурпурное платье, отороченное мехом, и в большой черный бархатный колпак с мягкими полями. На шее висело тяжелое серебряное ожерелье, украшенное гранатами, аметистами и топазами. Ожерелье раскачивалось, цепляясь за все подряд.

Гита горячо обняла Гарольда и Эдит, повела их в свой обнесенный стеной сад, усадила за стол, распорядилась принести медовуху и сок. Над головой свисали ветви поздноцветущей вишни, ее белые цветы на фоне неистовой голубизны неба внушали каждому, кто на них смотрел, почти чувственный восторг. Порывы ветра обрывали лепестки, и они, кружась, падали на траву.

– Белая Пасха, – заметил Гарольд. – На две недели позже обычного срока.

– Чушь! – бодро возразила Гита. – Белое для Одина и ежегодного жертвоприношения короля, чтобы весенний посев завязался в земле.

Принесли мед и кислый сок. Гита заставила гостей выпить этот напиток, сделанный в первую неделю мая из выжатого яблочного сока с добавлением уксуса.

– Очищает мочевой пузырь и кровь. Вот так. Почему вы решили навестить меня?

Гарольд рассказал матери, как ему почудилось, будто герб Железнобокого на его штандарте принесет несчастье. Да и вообще королю подобает иметь собственное знамя. Не возьмется ли мать вышить для него стяг?

Вскинув руку, Гита патетическим жестом указала поверх низкой черепичной крыши на редкие ивы у ручья и поросшую падубом долину.

– Воитель Керна! – воскликнула она. – Я вытку для тебя его точное изображение на ярко-зеленом фоне. Восемь на шесть футов. Что скажешь?

Эдит и Гарольд молча переглянулись.

– В точности воспроизведешь его? – спросил Гарольд.

– Разумеется! Это образ мужественности, знак силы. Твоим ребятам это понравится, а нормандцы ужас как обозлятся.

– Он... – Эдит сделала паузу, так что ни у кого не оставалось сомнения, что она имеет в виду, – он несколько великоват.

Гарольд покраснел.

– Когда ты сделаешь знамя? – спросил он.

– Успею. До Михайлова дня оно тебе не понадобится.

 

Глава сорок четвертая

Юнипера зажала в густо накрашенных губах большую перламутровую виноградину. Поверх ее головы, поверх рыжих кудрей, стянутых золотой сеточкой, Уолт видел, как восточный край неба за окружавшими темный склон амфитеатра кипарисами обретает лиловый, словно спелая слива, оттенок. Кровотечение из носа прекратилось.

– И все это обернулось против него, – заметила она. – Поделом ему: нечего было полагаться на старую веру.

– Неправда! – отозвался Квинт, отделяя от корочки последний слой белого козьего сыра. – Я уверен: Воитель сделал для Гарольда все, что обещала Гита. Эти вещи существуют только в сознании людей. Если с точки зрения кельтов и ополчения Воитель Керна означал мощь и силу, значит, он помог им сражаться.

– По правде сказать, примерно через неделю после этой поездки в Керн дела пошли намного хуже, – признался Уолт.

Юнипера улыбнулась – ласково, но не без ехидства.

– Продолжай, – поощрила она Уолта. – С чего все началось? Дай-ка я угадаю. С кометы?

– Нет, к тому времени комета уже исчезла. Она появилась двадцать четвертого апреля. Конечно, люди считали это дурным знамением, но Гарольд только смеялся: надо еще определить, для кого дурное, говорил он.

– Это неправильно, – настаивала Юнипера. – Подобные явления всегда предвещают большие перемены. Он уже занял престол, а Вильгельм нет. Стало быть, перемена ожидалась в пользу Вильгельма.

– Но комету видели повсюду, – напомнил ей Квинт.

– А разве у нас ничего не происходит? Мусульмане захватят страну еще до конца века. Алп-Арслан, Вильгельм Завоеватель...

– Не называй его так! – с мукой в голосе выкрикнул Уолт.

Юнипера только плечами пожала и отделила от лозы еще одну гроздь.

– Ладно, – уступила она. – Значит, дело не в комете. Так что же случилось?

– Вернулся Тостиг. Явился в Бембридж с тысячей воинов и сорока кораблями.

– И что произошло? – спросил Ален, пощипывая струны арфы. На какое-то время он отвлекся от рассказа, но сейчас, когда запахло битвой, мальчик снова заинтересовался.

– Ничего особенного, – ответил Уолт.

Леофвин, уполномоченный на то Гарольдом, вытеснил Тостига из Бембриджа и погнал его на восток вдоль побережья вплоть до Сэндвича, где Тостигу удалось ненадолго закрепиться. Тостиг захватил корабли, стоявшие в гавани, и силой заставил моряков остаться на этих судах. Леофвин не упускал мятежного брата из виду, но в бой с ним не вступал, а Гарольд тем временем отправился в Лондон, закончил набор ополчения и выступил с войском на Сэндвич. Теперь Тостигу угрожали сразу две армии, не говоря уж о флоте, и он предпочел покинуть Сэндвич, поднялся по реке Бернхэм до Норфолка и проник в залив Хамбер. Двинувшись на юг, он потерпел сокрушительное поражение от войска старинного королевства Линдси во главе с Эдвином, эрлом Мерсии. Тостиг ускользнул с остатками своих людей, но на побережье Йоркшира наткнулся на Моркара, и тот завершил начатое братом. С двенадцатью суденышками – все, что уцелело от его флота, – Тостиг бежал на север, в Шотландию, где изгнанника принял старинный друг, король Малькольм.

В целом Гарольд был доволен тем, как проявили себя жители Мерсии и Нортумбрии. Он уже почти не сомневался в преданности северян, хотя и понимал: Эдвин и Моркар сражались прежде всего затем, чтобы не дать Тостигу вновь овладеть Нортумбрией. Кроме того, Гарольд убедился, что принятых мер вполне достаточно – флот был надежен и хорошо послужил ему; в каком бы месте ни высадились захватчики, через два дня верные королю войска могли дать им отпор.

Июнь перешел в июль, лето подвигалось к середине, лазутчики Гарольда то и дело сновали через Пролив. Они утверждали, что Вильгельм не выйдет в море до середины июля. Но вот уже и август начался, и в первые три дня этого месяца Уолт отпраздновал свадьбу с Эрикой, а потом вернулся в Портчестер обучать только что набранных дружинников и ополчение, которое Гарольд не решился распустить. Теперь лазутчики в качестве вероятной даты вторжения называли середину августа, но, по словам Уолта, именно тогда, в самом начале августа, настроение начало неуловимо меняться. Вновь заговорили о клятве на священных реликвиях, принесенной минувшим годом в Байё.

Подоспела пора жатвы, и тут план Ланфранка оправдал себя: крестьяне, обязанные служить без жалования всего два месяца, опасались лишиться запасов на зиму, роптали и возмущались. Сперва их отпускали по домам небольшими группами, потом отпустили почти всех, обязав вернуться по первому требованию. И погода прояснилась: неделю за неделей на небе не появлялось ни облачка, и ветер дул только с севера или северо-востока.

– Это все скучновато, – пожаловалась Юнипера.

– Северный ветер, – не обращая внимания на ее слова, продолжал Уолт, – мешал переправиться Вильгельму, но зато он позволил Харальду отплыть из Норвегии...

– Еще один Гарольд? Как тут не запутаться!

– Харальд, – поправил ее Уолт. – Король Норвегии. Наверняка ты слышала о нем. Он раньше служил вашему императору и императрице Зое.

– Ах, этот Харальд! Я и не знала, что он стал королем Норвегии. Боже, какой мужчина! Однажды я видела его – красавец, волосы цвета червонного золота, рост по меньшей мере семь футов. Подумать только, он еще жив!

– Он умер.

– Но ты ведь сказал...

– А я бы хотел больше узнать про Вильгельма и его войско, – вмешался Квинт. – Что они-то поделывали все лето?

– А я почем знаю? – слегка обиделся Уолт. – Меня там не было.

– А Тайлефер был. Ты же был в Нормандии, верно? Ты мог бы рассказать нам эту часть истории, прежде чем Уолт перейдет к ее завершению.

Тайлефер наклонился над столом, в одной руке нож, в другой – гранат.

– Говорили, в нем сидит дьявол или он рожден от дьявола. Пожалуй, точнее не скажешь, если, конечно, допустить, что дьявол существует...

– Несомненно, дьявол существует, – угрюмо проворчал Уолт.

– He так уж несомненно, – парировал Квинт. – Но ты лучше объясни нам, почему ты прибегаешь к столь сильным выражениям? Полагаю, Вильгельм был всего-навсего человеком, не больше и не меньше.

– Трудно передать это словами. – Тайлефер надрезал ножом твердую кожуру граната, разломил плод надвое, так что обнажились две сердцевидные коробочки, заполненные семенами в сочной оболочке. Бывший менестрель вгрызся в плод, набрав полный рот семян, и принялся жевать, порой сокрушая зубами косточки, порой выплевывая их в подставленную руку. Красный сок потек по его подбородку.

– Поаккуратнее с этим плодом, – возмутилась Юнипера. – Его место – в святая святых.

– Я знаю. Я черпаю в нем вдохновение.

– Что еще за вздор? – сердито воскликнул Квинт.

Тайлефер и Юнипера обменялись понимающими взглядами, а Уолт зевнул и подумал, что снова выпил лишнего.

– В его темных глазах стояла пустота, сколько ни всматривайся – ничего не увидишь, ни души, ни личности. Его будто вела какая-то внешняя сила, он не имел собственных желаний и старался оправдать ожидания других людей. Это вовсе не означает, что он отличался кротостью, покорностью, – напротив. Скажем так: Вильгельм был вынужден постоянно что-то доказывать, он стремился совершить что-то такое, что помогло бы ему утвердиться в своих глазах и глазах окружающих, но достигнутого всегда оказывалось мало, и, пришпорив себя, он мчался дальше. Связано ли это с его происхождением и воспитанием? Да, вероятно. Дочь честного кожевника, погубившая свою репутацию, но так и не ставшая настоящей герцогиней, должно быть, постоянно твердила своему первенцу: «Вилли, что бы люди ни говорили, ты герцог и сын герцога, ты должен вести себя соответственно, ты должен получить свое, никому не уступай...» Что-нибудь в этом роде. Но было и нечто большее.

Иногда он походил на живого мертвеца, на человека, одержимого духом, который явился неведомо откуда и завладел его телом. Это проявлялось даже в самых обычных его жестах, в том, как он ходил, ел, пил. Он двигался рывками, склонив голову набок, подаваясь вперед, руки заложив за спину, так что казалось, будто они связаны, будто он сам попросил, чтобы ему связали руки за спиной, иначе ему не удержаться от очередного злодейства. От какого злодейства? Да он бы вырвал печень у новорожденного младенца и сожрал, если бы счел, что это добавит к его облику необходимый штрих.

Несмотря на странные, порывистые движения, вовсе не выглядел неуклюжим, он хорошо ездил верхом, только слишком жестоко обращался с лошадью – полагаю, лошади не слишком радовались такому наезднику. В бою Вильгельм был силен, быстр и свиреп, как лев. Он не верил, что его могут ранить, и даже если у него текла кровь, считал это царапиной.

– Он умен? – поинтересовался Квинт.

– Хитер, скорее. Он мог просчитать следующий ход или воспользоваться чужим советом, но перспективу он охватить не в состоянии.

– Как это? – удивилась Юнипера.

– Да очень просто. И пример тому – его притязания на английскую корону. Ведь Нормандия гораздо меньше, беднее Англии, это во всех отношениях отсталая страна. У Вильгельма не было ни армии, ни средств, необходимых для такого предприятия.

– Но он двадцать лет воевал с Бретанью, Францией и Анжу...

– Это пустяки, пограничные стычки.

– Но что-то же было в нем, кроме хитрости и склонности к насилию?

– Вот что: он полностью, всей душой предан своей идее. Раз приняв решение, Ублюдок ни о чем больше не думал, не сомневался, не колебался, он прямо, упорно, неуклонно шел к цели, и ничто не могло его остановить. Он готов был выслушать и принять, даже с каким-то смирением, любой совет, любую мысль, любую подсказку, способствовавшую осуществлению его плана, но становился абсолютно глух, когда заходила речь о препонах на пути к цели, не допускал даже вероятности того, что эти препятствия могут оказаться непреодолимыми. Люди, окружавшие Вильгельма, Одо, Робер, Ланфранк, давно разгадали эту его особенность и сумели стать хорошими помощниками герцогу. Они уже не пытались понять, что будет лучше, что хуже, но душу свою и тело превратили в послушные орудия своего господина и превосходно служили его честолюбивым замыслам. В Нормандии мало воинов? Добудем в другом месте. Нет кораблей, нет опытных моряков? Построим флот, дождемся попутного ветра, хорошей погоды, поплывем самым коротким путем. Нет денег? Выжмем из крестьян все до колоска, отнимем у Церкви золотые и серебряные украшения и расплавим их, будем занимать, занимать повсюду – вернем после победы. Знаете ли вы, что все украшения, утварь, ковчежцы, облачения священников и прочие сокровища нормандских монастырей, соборов и церквей доставлены из Англии, выделены из английской добычи взамен тех, которыми Вильгельм расплатился со своим войском?

Уолт застонал.

– Я так понимаю, он наделен огромной работоспособностью и не упускает из виду мелочей, – высказал предположение Квинт.

– Вовсе нет, вовсе нет, – с несокрушимой уверенностью возразил Тайлефер. – Да, он все время трудится, не дает себе передышки, он раздражителен, нетерпелив, дергает подчиненных, давит на них, негодует, если вчера не исполнили то, что взбрело ему в голову сегодня, вечно вмешивается в чужую работу, хотя ничего в ней не смыслит. Его «деятельность», его безжалостный, неутомимый натиск, часто мешает делу и приводит к обратным результатам.

– Она антипродуктивна, – подсказал Квинт, любитель неологизмов.

– Вроде того. Кстати, насчет деталей ты тоже не прав. Да он просто плюет на них, пока что-нибудь не произойдет – тут он, конечно, устроит всеобщий разнос. Однако, хотя важных подробностей он и не видит, герцог маниакально привержен порядку. Если выложить перед ним ряд неверных деталей и одну правильную, он тут же отшвырнет от себя правильную. Так-то он и приобрел славу великого организатора, и эта система отчасти оправдала себя, когда начали прибывать наемники.

– Пестрая смесь, я полагаю?

– Пестрая? Их объединяло только одно – преступные наклонности. Они были способны решительно на все. Ты же знаешь, как это бывает: у человека есть добрый конь, хорошее оружие, он умеет пользоваться и тем, и другим, доспехи и лошадь принадлежат лично ему, а не выданы каким-нибудь князем или вельможей, который может и отобрать свое имущество – такой человек уверен, что вправе творить все, чего пожелает, покуда не наткнется на двух всадников на добрых конях и во всеоружии. Так вот, если ты обладаешь чем-то ценным, землей, семьей или хотя бы честью, способностью отличать добро от зла – тогда еще есть надежда, что ты используешь лошадь и доспехи ради сколько-нибудь достойного дела, например, будешь защищать людей, которые от тебя зависят, или сражаться с человеком, который пытается отнять у тебя твои владения, но беда в том, что у этой оравы не было ничего. Младшие сыновья, незаконнорожденные, ублюдок на ублюдке, все эти Фитц-как-их-бишь, немало и знатных, богатых прежде людей, совершивших какие-нибудь преступления, изгнанных или бежавших из родных мест. Были и просто наемники, викинги, литовцы, латвийцы, поляки, франки, ломбардцы, баски, даже мавры – можешь себе это представить?

Они начали прибывать весной. Когда они выстроились на берегу Нормандии, то выглядели как настоящее отребье, и наш главный Бастард впал в ярость. Ни один человек не переправится через Пролив, заявил он, пока не будет обмундирован, как все нормандское войско: конический шлем с забралом, кольчуга длиной до колен, с разрезом ниже талии спереди и сзади, чтобы не мешала сидеть на коне и закрывала бедра, копье, узкий щит и вспомогательное оружие. Только в вопросе о вспомогательном оружии наш полководец допускал поблажки, поскольку понимал, что в сражении от него больше всего проку. Пусть каждый воин сражается привычным для него оружием, будь это булава, боевой топор или меч. Далее, сапоги со шпорами и хороший конь – отличный конь без изъяна, желательно жеребец или мерин. Если у пришельцев не было подходящего снаряжения, им предлагалось либо купить новое, либо отдать свою рухлядь в переплавку и переделку – это оплачивала казна. Разумеется, почти все предпочли второе, поскольку денег ни у кого не было. Эти распоряжения Вильгельм отдал еще весной. Он полагал, что к сентябрю все будет готово.

Герцог разделил свое войско на три отряда. Все, кто пришел с запада и юга, именовались бретонцами, им предстояло сражаться на левом фланге. Пришедших с севера и восточного берега Рейна он окрестил франками и обещал поставить на правом фланге. Нормандцы и те, кто претендовал на это звание (многие явились из новых колоний, например, с Сицилии), должны были сражаться в центре рядом с самим Вильгельмом, чтобы хоть кто-то разбирал его приказы. В каждый отряд он назначил командиров из числа нормандцев и тех, кто принял нормандские имена, всяких там Говардов, Кейтов, Уолдергрейвов, Хоу, Хейгью, Уорренов, Фитц-Осбернов, Мале. И надо помнить, что этому сборищу необузданных авантюристов, распутников, убийц, святотатцев, насильников нечего было терять, когда дело дойдет до битвы. Лишиться руки, ноги, жизни – подумаешь, важность, им и так на редкость повезло, что до сих пор не убили. Все они знали, что рано или поздно их искрошат в схватке или вздернут на виселицу. Терять им было нечего, а приобрести они могли весь мир. А вот англичане страшились утратить очень многое, все, что вмещалось в это слово – «Англия». Когда человек сражается за то, чем он дорожит, он хочет остаться в живых, чтобы обладать этим и впредь, но когда захватчик сражается за то, чем еще только вожделеет завладеть, неудача ему страшнее гибели. Трудно разделить эти два состояния духа, и слепую, отчаянную решимость легко перепутать с истинной отвагой...

Но тут Тайлефер заметил, что его слова больно задевают Уолта, и смолк. Юнипера резко поднялась.

– Пора спать, – объявила она. – Твои дети уже заснули. Наверное, завтра вечером Уолт расскажет нам конец этой печальной саги. Я жду не дождусь узнать, какая судьба постигла Харальда.

Усталые, захмелевшие, они разбрелись по от деланным мрамором коридорам в те комнаты, которые указала им Юнипера. Тайлефер нес Аделизу на руках, Квинт вел за руку сонного Алена. Уолт, шедший позади, слышал только обрывок их разговора. Речь все еще шла об армии Вильгельма.

– Какой сброд! – говорил Квинт. – Что наемники, что их вождь! Я пытаюсь подыскать слово, которое означало бы болезнь души, такое помрачение духа, при котором любой поступок кажется допустимым. «Психопаты». Что скажешь? Свора психопатов. И подумать только, несмотря на все мятежи и восстания, они сделались правителями Англии на... как ты думаешь, надолго? Навсегда, должно быть.

– По меньшей мере, на тысячу лет, – отозвался Тайлефер.

Восстания? Мятежи? Значит, в Англии еще что-то происходит? Не все закончилось битвой при Гастингсе и смертью короля?

Словно ледяная ладонь стиснула сердце Уолта. Англичанин чувствовал отвращение к самому себе, он стал себе жалок и мерзок.

А Тайлефер, улегшись в постель, долго еще не мог уснуть. Его тоже тревожили воспоминания, маячила высокая фигура неистового герцога: вот он носится взад-вперед, теребит козлиную бородку, брызжет слюной и пронзительным гнусавым голосом отчитывает кого-то за малейшую неисправность. «Все на своем месте и всему свое место! – орет он. – Запишите. Запишите все от слова до слова, чтобы все было сделано как надо. Я требую, чтобы все было записано и хранилось вплоть до Судного дня».

Странно это, если учесть, что Вильгельм практически не умел читать.

 

Глава сорок пятая

Значит, ты видела Харальда Хардероде. – Квинт перегнулся через стол, наклоняясь к Юнипере, пристально глядя в ее сумрачные глаза своими бледно-голубыми.

Леди слегка покраснела.

– Давно это было.

– Он уехал из этих мест девятнадцать лет тому назад. Вернулся в Норвегию и унаследовал престол, когда умер Магнус.

– Я была... девчонкой, совсем ребенком. Ему недавно миновало двадцать. Как он был красив! И такой огромный! Я тогда жила в Эфесе со своим первым мужем. Я вышла замуж очень рано, понимаете? – Она обвела взглядом сотрапезников, приподняла нежное, белое, словно молочная пенка, лицо. – В Эфес съехались богатые люди, купцы, толстосумы. Харальд хотел одолжить денег, чтобы подготовить экспедицию на Крит и Мальту и вернуть острова императрице.

– Ты видела его?

– Да. Мельком, конечно. Ему пообещали деньги, он, в свою очередь, посулил от имени императрицы Зои, что в случае успеха этого похода будут снижены пошлины, и все завершилось пиром, вернее сказать, небольшой пирушкой.

Поджав губы, Юнипера внимательно оглядела своих слушателей.

– Твоя очередь, Уолт, – распорядилась она. – Расскажи нам, что делал Харальд в тысяча шестьдесят шестом году. Тогда он был уже стар.

– Да, верно. Лет за пятьдесят.

Юнипера тихонько вздохнула.

– Это был великий воитель, – продолжал Уолт. – Могучий воин и хороший полководец. Его называли последним из викингов. Не знаю, почему он вообразил, что Англия должна принадлежать ему...

– Полагаю, – вставил Квинт, – дело обстояло примерно так: после смерти Канута на английский трон претендовал Магнус, потом, когда Гарольд Заячья Лапа умер, оставался только Гардиканут, и они с Магнусом пришли к соглашению...

– Опять вы про скучное! – надула губки Юнипера.

– Да уж, – подхватили Аделиза с Аленом. – Ну же, Уолт, расскажи самое интересное.

– Попытаюсь. Так вот: что там происходило у Тостига с Харальдом, как давно они вели переговоры, наверное никто не знает...

– Ну так и нечего говорить об этом!

– Так или иначе, в первой половине сентября, когда погода была еще ясной и ветер дул с севера, Харальд снарядил большой флот и двинулся в Англию. Он плыл из Норвегии мимо Оркнейских островов и там, по-видимому, соединился с Тостигом. Он высадился на побережье Нортумбрии, разорил Скарборо...

– Ты сказал – большое войско. Насколько большое?

– Двести боевых кораблей. Это примерно десять тысяч человек.

– О да, это много.

– То-то и оно. Мы были в Лондоне, когда пришла весть о падении Скарборо. Это случилось двенадцатого сентября...

– Десять тысяч? Ты не в своем уме! – вскрикнул Гарольд.

– Двести боевых кораблей, – повторил малыш Альберт, принесший это известие. – Я сам сосчитал. Значит, около десяти тысяч человек.

– Не впадай в панику. – Гирт вальяжно развалился за столом. – Там еще лошади, провиант, обслуга. Думаю, наберется не более шести тысяч тяжеловооруженных солдат.

– Все равно это вдвое больше, чем у Эдвина и Моркара.

– Полно тебе! Урожай уже собран, они созовут ополчение, хоть десять тысяч, хоть двадцать.

– На это уйдет месяц, а то и больше. К тому времени Харальд от них мокрого места не оставит. Ему бы половины такого войска хватило, чтобы вышибить дух из этого цыпленка Эдвина. Да что там, с этим и Тостиг бы справился.

Воцарилось молчание. Все шестеро – братья Гарольда Леофвин и Гирт, дружинники Уолт, Ульфрик, Тимор и Альберт выжидательно уставились на короля. Гарольд провел ладонями по лицу, медленно встал, прошел через маленький зал и вышел на улицу. Они смотрели ему вслед. Леофвин приподнялся было, собираясь последовать за братом, но Гирт удержал его, положив ему руку на плечо.

Опустив голову, Гарольд медленно побрел по песчаной дорожке, обсаженной розовыми кустами, к западным вратам монастырской церкви (аббатство Уолтхэм было создано на средства Гарольда, тогда еще эрла Уэссекса). Король остановился перед дубовой дверью, увенчанной сводчатой аркой, словно в рассеянности оглядел колонны, полукруглый тимпан над ними. Не слишком роскошная церковь, он мог бы дотянуться до ног святой Елены, изображенной на тимпане. Как и большинство местных жителей, Гарольд считал святую Елену британкой или англичанкой – он не настолько разбирался в истории, чтобы отличить одно понятие от другого.

Елена стояла на коленях перед Честным Крестом, который ей удалось разыскать благодаря вещему сну. Мать императора окружали фигурки рабочих с лопатами и заступами, они были меньше по размеру, чем государыня, поскольку их роль была не так существенна. Над головой Елены парили ангелы, а на самом верху располагалась Троица. Выпуклый рельеф, настолько мастерски выполненный, что казалось, персонажи вот-вот спрыгнут с него, был обильно украшен лазурью, киноварью, позолотой.

Распахнув дверь, Гарольд по-прежнему неторопливо двинулся по центральному нефу к главному алтарю. По обе стороны несли караул толстые круглые колонны, на каждой из них был вырезан свой узор, где елочка, где ромбы, и листья капителей тоже всякий раз выглядели по-разному, а между ними там и сям выглядывали маленькие уродцы, то ли гномы, то ли гоблины. На колоннах покоились дубовые балки и свод, усиливавшие сходство с лесом, с деревом-храмом, и крыша напоминала кровлю амбара. На главных балках и перекрытиях расположились украшенные листовым золотом, ярко расписанные ангелы с арфами, лирами, гобоями и трубами. Гарольд остановился перед ступенями престола, все в той же рассеянности разглядывая сложное кружево из золота и хрусталя, эмали и драгоценных камней на ковчежце, врезанном в центр распятия. Отсюда, не подходя вплотную к кресту, он не мог разглядеть заключенную в янтарь щепку бузины, но знал, что реликвия находится здесь, у него перед глазами, – частица Животворящего Креста.

Гарольд не был набожен, да и христианином был только наполовину, но он вполне ощущал таинственную силу, исходившую от святыни, хотя реликвия не вызывала у него благоговейного трепета.

Постепенно волнение, охватившее Гарольда, улеглось, мир и спокойствие вошли в его душу. На это он и надеялся. Незачем обдумывать дальнейшие шаги, все и так было ясно, требовались только уверенность и отвага: уверенность в собственной правоте и отвага, чтобы без колебаний идти до конца. В эти минуты Гарольд обрел необходимые ему силы. Он вышел из церкви и вернулся к друзьям.

– Мы пойдем на север, – объявил он.

Несмотря на прозвучавшую в голосе Гарольда решимость, на всех лицах отразились сомнение и страх, хотя в глубине души каждый понимал, что король прав и другого выхода нет.

– Но сперва прикроем свои задницы, – сказал Гарольд.

Четыре с половиной тысячи дружинников, разделенные на пять отрядов, охраняли побережье. Они стояли в Портчестере и Бошеме, расположились в Литтлгемптоне в устье Аруна, заняли позиции в Певенси и Гастингсе. В каждой гавани хватало кораблей, чтобы свезти всех воинов в одно место, туда, где высадятся нормандцы. Были у них и лошади, на случай если задует встречный ветер и придется мчаться к месту сражения верхами. Гарольд позаботился расчистить прибрежные дороги, убедился, что все мосты целы и броды пригодны для переправы. За береговой линией, на холмах у подножья большого леса Уилда, разбили около двадцати военных лагерей для ополченцев из Суссекса и Кента – это еще пять тысяч человек. Жатва уже закончилась.

Учитывая, что Вильгельм должен переправиться через Пролив, как только ветер окажется попутным (а это могло случиться еще до битвы с Норвежцем или, хуже того, как раз в тот момент, когда король с дружиной окажутся далеко на севере), Гарольд сделал три важных распоряжения: он приказал дружинникам собраться в Лондоне, – отсюда они могли двинуться на юг даже в последний момент, пока не прозвучит приказ идти в Йорк; судам он тоже велел оставаться в устье Темзы. Поскольку Гарольд забрал с кораблей солдат, флот никак не мог воспрепятствовать Вильгельму переправиться через море, зато из Лондона флот мог двинуться на юг или на север, как...

– Погоди! – буркнул Квинт. – Мы получили общее представление об этой кампании. Насколько я понимаю, блестящая стратегия Вильгельма заключалась в том, чтобы оттягивать вторжение до тех пор, пока корабли Гарольда не начали разваливаться на куски, так что их пришлось срочно ремонтировать, припасы у него иссякли, а ополчение почти рассеялось.

– Ерунда! – возмутился Уолт. – Гарольд был опытным военачальником, он не допустил бы ничего подобного.

Пожав плечами, Квинт запихнул в рот пол-яблока.

– Так в чем заключалась его замечательная стратегия? – пробормотал он, жуя.

Все свои планы Гарольд изложил им тогда же, в большом доме в Уолтхэме, через десять минут после того, как узнал о вторжении норвежцев.

Он велел разделить ополчение на маленькие отряды, которые могли прокормиться сами, не сделавшись бременем для местных жителей. Эти отряды должны были охранять вторую линию обороны у леса на холмах Даунса.

– Если Вильгельм высадится до того, как мы окажемся в Уотфорд-Гэп, мы повернем назад и встретимся с ним лицом к лицу, – сказал Гарольд. – Флот поплывет туда же и потопит его корабли, где бы они ни прятались. Ополчение должно будет задержать его, не ввязываясь в битву, пока мы не сойдемся с ним на том поле, какое сами выберем. Но если мы минуем Уотфорд-Гэп, а он так и не выйдет в море, мы пойдем вперед и разделаемся с Харальдом. Лишь бы Эдвин и Моркар не вступили с ним в схватку до нашего прихода, а уж мы выпроводим Норвежца из страны, это точно.

Ну а далее, если Вильгельм и к тому времени не снарядит экспедицию, мы вернемся, ничего не потеряв, а если вторжение начнется, пока мы будем воевать в Нортумбрии или где еще, то пусть себе идет в глубь Острова, хоть до самой Темзы. Ему придется оставить свой флот, и, коли повезет, наши корабли перехватят его суда, ополчение последует за ним по пятам и будет тревожить тылы, а когда он доберется до Темзы, его будут ждать обе армии – и южная, и та, что вернется с севера. Если он захочет драться, мы разобьем его, если запросит мира, ткнем его носом в грязь. Но весь этот план держится на одном условии: только бы Эдвин и Моркар не завязали битву одни, без нас. Они должны отступать перед Харальдом и ждать подкрепления.

Харальд и Тостиг поплыли по Хамберу и Узе к Йорку. Для начала Тостиг решил осадить Йорк – большой город с развитым ремеслом и торговлей, к тому же порт (хотя Йорк расположен в тридцати милях от моря, его отделяла от берега плоская болотистая равнина, по которой текли судоходные реки). Йорк почти не уступал размерами Лондону, говорили даже, что он больше. К северу от Тиса Тостиг не пользовался популярностью, но с гражданами Йорка ему удавалось найти общий язык, и он заверил Харальда, что, получив определенные гарантии, они капитулируют.

Союзники поднялись по Узе мимо Селби – этот город уплатил немалую дань, чтобы избегнуть разграбления, добрались до Рикколла и там прослышали, что Эдвин и Моркар собирают свои силы у Тадкастера, примерно в восьми милях к востоку. Незваные гости причалили в Рикколле, намереваясь идти на Йорк по берегу Узы, чтобы река прикрывала с запада их левый фланг, но Эдвин и Моркар тем временем тоже продвинулись к Йорку примерно на десять миль. Тимор нагнал их на полпути между Тадкастером и Йорком, вечером восемнадцатого сентября.

Войско Мерсии и Нортумбрии растянулось на три мили по римской дороге, соединявшей Йорк с Лидсом. С помощью насыпи строители приподняли эту дорогу над болотами. Был пасмурный, но не холодный день, на юго-западе клубились тучи, еще выше парили белые перистые облака. После длительного бездождья – самого длительного на памяти старожилов – надвигалась перемена погоды.

Солнце спускалось к Пеннинским горам. Тимор попробовал было срезать путь, но лошади с трудом вытягивают копыта из болотистой почвы, остававшейся влажной даже после столь засушливого лета. Шестеро всадников вернулись на римскую дорогу, покорно следуя ее мостам и дамбам, хотя с каждой минутой продвижение замедлялось: ополчение, тянувшееся в хвосте колонны, заполонило всю дорогу и ползло вперед вялым, отнюдь не маршевым шагом. Впереди скакали дружинники по четыре в ряд, и ни один из них не собирался уступать путь. Приходилось расталкивать их силой. В результате Тимор добрался до Эдвина и Моркара лишь вечером, когда эрлы уже въехали в Йорк и уселись пировать в большом доме.

Тимор предъявил верительные грамоты слуге, и тот отнес их Эдвину. Эдвин небрежно проглядел бумаги и обернулся к брату, но Моркар только головой потряс – дескать, прочти сам – и вновь принялся обгладывать большую кость. Слуга принес Тимору кусок хлеба с сыром и флягу темного водянистого эля, любимого напитка местных жителей. Наевшись до отвала, эрлы наконец позвали Тимора. Его вынудили остановиться у подмостков и стоя разговаривать с братьями, сидевшими во главе стола.

– Ты от Гарольда?

– Да.

– Из числа его военных советников?

– Да.

– Так что он хочет нам сказать?

Тимор набрал в легкие побольше воздуха.

– Он просит вас не вступать в сражение с Харальдом и ждать подкрепления.

Лица обоих братьев омрачились, они начали перешептываться друг с другом. Их приспешники и таны сидели молча. Моркар уставился на Тимора.

– Значит, он думает, мы не в состоянии сами справиться с Харальдом и с этим выродком Тостигом?

– Он так не думает. Он думает, что если вы вступите в битву одни, вы потеряете слишком много воинов, которые еще понадобятся нам для войны с Вильгельмом.

– Стало быть, он понимает, что без нас ему Вильгельма не побить?

Эдуард Исповедник сумел бы проглотить свою гордость и сказать: да. Гарольд приказал Тимору повторить тот ответ, который он уже дал Моркару, только на другой лад:

– Он может побить Вильгельма, но это слишком дорого обойдется. Подумайте сами, насколько лучше будет для нас всех, если удастся отразить обоих завоевателей, сохранив при этом как можно больше людей.

Эдвин издевательски рассмеялся.

– Не много славы в том, чтобы числом задавить неприятеля.

Братья отвернулись от Тимора, словно забыв о его существовании. Эдвин потребовал игральные кости, Моркар снова наполнил вином свой рог. Тимор терпеливо ждал. Эдвин бросил кости, тан, сидевший слева от него, подобрал их и бросил в свой черед. Все захохотали, результат почему-то развеселил их. Моркар махнул рукой арфисту, тот начал перебирать струны. Тимор шагнул вперед.

– Господа мои! – окликнул он эрлов. – Король желает, чтобы вы не вступали одни в битву с Харальдом.

Молчание повисло в зале. Лицо Эдвина вспыхнуло гневом, он откинулся на спинку стула, растопырил локти, склонил голову набок и заговорил почти шепотом:

– Подойди поближе, коротышка, и послушай, что скажут тебе эрлы Нортумбрии и Мерсии. Первое: погода переменилась. Твой господин не мог этого не заметить. Даже если он уже выступил в поход на север, разве не повернет он теперь обратно, понимая, что герцог, должно быть, в этот самый час спускает на воду суда?

– Нет, милорд. Он поручил мне заверить вас клятвой от его имени: прежде всего он пойдет на север.

– Он дал эту клятву, когда ветер дул с севера. Дальше: Харальд пришел сюда не один, а вместе с Тостигом, братом твоего господина. Собирается ли Гарольд поступить с братом как с изменником или постарается забыть все раздоры? Не пытайся ответить на этот вопрос, ибо никто не знает, что творится в сердце человека, когда опасность грозит его близким. И последнее: если мы не выйдем на бой с Харальдом, нам придется либо оставить этот город – наш город – на разграбление, либо выдержать осаду. Стены здесь ничтожны, оборонительные сооружения, пока тут правил Тостиг, не отстраивали ни разу, улицы узкие, дома деревянные. Если мы останемся в Йорке, Харальду достаточно будет поджечь его, чтобы рассеять и перебить наше войско. Нет, мы должны принять бой, мы сразимся в чистом поле. Завтра же. Есть подходящее место между городом и Фулфорд-Бриджем. Если хочешь, оставайся с нами, посмотришь, как настоящие вояки разделаются со стариком и этим предателем, привыкшим задирать подол своей куртки.

Тимор решил, что аудиенция закончена, и повернулся уходить. Он был мал ростом и тощ, однако так же не любил разубеждать, просить и заискивать, как любой вельможа и воин. Но тут Моркар вскочил со стула, обежал вокруг стола и последовал за Тимором. Ухватив его за плечо, эрл развернул дружинника лицом к себе и прошипел прямо в ухо, чтобы никто другой не услышал:

– А когда ты доложишь своему хозяину, как мы побили норвежцев, добавь еще кое-что: спроси его от имени Эдвина и Моркара, да, спроси его, почему наша сестра, на которой он женат вот уже полгода, остается девственницей. Мы должны это знать, потому что существует только два объяснения: либо у него яиц нет, но это вряд ли, судя по его ирландским ублюдкам, либо он намерен избавиться от нашей сестры, как только мы выиграем для него все сражения. Скажи ему: я, Моркар, эрл Нортумбрии, хочу получить честный ответ, я потребую у него ответа, как только мы встретимся, и плевать мне, что он – король!

От Моркара так разило медовухой, что Тимор сообразил: малейшее возражение закончится дракой, а то и просто прибьют. Он молча вышел из зала, руководствуясь вовсе не «Timor mortis», а самым обыкновенным благоразумием, которое, как известно, неразлучно с истинной доблестью.

 

Глава сорок шестая

Шесть дней спустя Гарольд обходил поле боя, усеянное непогребенными трупами. Здесь не кружились стервятники, не шарили мародеры, ибо к тому времени гораздо больше тел лежало на другом поле, в восьми милях к востоку, у Стэмфорд-Бриджа, и все животные, птицы и люди, искавшие поживу среди погибших, перекочевали туда. Тимор, очевидец первой битвы, рассказал о ней королю и Уолту.

– Я стоял вон там, чуть позади знаменосца Эдвина. Как видишь, до Йорка отсюда меньше мили. Мы рассчитывали укрыться за городскими стенами, если дело пойдет плохо. Почва тут почти ровная, всего несколько холмов – там разместился наш левый фланг. Это давало нам преимущество.

Земля здесь оставалась невозделанной. Берега реки заросли камышом, тростником, жесткой травой и низким болотным миртом, а там, где начинались холмы, рос также вереск. Ничто не сковывало передвижение войск. Здесь, вероятно, было общинное пастбище; спускаясь к водопою, скот вытоптал широкие прогалины на берегах реки.

– К югу земля совсем плоская, болотистая, – указал рукой Тимор, – но правый фланг упирался в берег реки Узы...

– Ваша линия обороны доходила до самой реки? – уточнил Гарольд.

– Да.

– Сколько дружинников было у Эдвина с Моркаром?

– Примерно четыре тысячи.

Гарольд опустил тяжелые веки, глаза его почти закрылись.

– Говоришь, левый фланг поставили на склоне?

– Да.

– Чертовски растянутая линия обороны. Разве четыре тысячи воинов могли ее удержать?

– Все так, но еще было пять тысяч ополченцев. Ополчение поставили справа внизу, думали, там безопаснее, прикрывает река, а лучших дружинников отправили на левый фланг. По их плану, эти дружинники из Нортумбрии во главе с Моркаром должны были атаковать правый фланг Харальда, обрушиться на него с холмов, пока остальная дружина удерживает центр, а ополчение – правый фланг.

– Но прямо посреди их позиции текла вторая река.

Речушка петляла в высокой траве и тростниках. Довольно мелкая, узкая, она впадала в Узу, и в месте слияния двух рек образовался широкий треугольный участок жидкой грязи. К пологим берегам – речка больше смахивала на канаву – тоже пригоняли скот на водопой. Вода стояла в ней вровень с землей.

– С тех пор прошел дождь, тогда воды было поменьше...

– Да, но глубины хватало, а берег скользкий, оступишься – полетишь прямо в воду. И почва между этой речонкой и Узой была столь же болотистой – правда? Здесь утонула по меньшей мере тысяча человек. Рассказывай дальше. Вы заняли позицию, когда подошли основные силы Харальда?

– Да.

– Его разведчики, его передовые отряды успели все как следует рассмотреть. Тостиг прожил десять лет в этих местах, он знал их, как свои пять пальцев. – Гарольд горестно покачал головой, потер обеими руками лицо и сморщился. – Одного не понимаю – как хоть кому-то из вас удалось уцелеть?

Тимор сразу же отметил, что враги идут на них в отменном порядке. Они были хорошо вооружены и выучены: спешившись и оставив лошадей на попечение обоза, северяне строем двинулись вперед. Бледно-желтый свет, отражавшийся от поверхности воды, заиграл на их шлемах и кольчугах. На головах некоторых норвежцев красовались старинные шлемы викингов с рогами или крыльями. Впереди бежали легковооруженные пехотинцы и лучники, отряд прикрытия, который мог дать отпор ополченцам Мерсии и Нортумбрии и задержать их, пока дружинники построятся для боя. В центре войска развевались знамена Тостига и Харальда. Черный ворон Харальда на белом фоне, Разоритель Земель, уже более столетия наводивший страх на ближние и дальние страны.

Правый фланг норвежцев достиг подножия холма, они направлялись к речушке, к тому месту примерно в полумиле от слияния с Узой, где она не превышала шириной канаву. Моркар повел своих нортумбрийцев вниз по склону. Легковооруженные английские ополченцы-застрельщики, оказавшись между сближавшимися армиями, дали залп из луков, метнули в северян копья, топоры, камни, привязанные к коротким рукояткам, и тут же рассыпались, пропуская вперед дружинников. Первый натиск англичан оказался достаточно сильным, чтобы отбросить пришельцев на пятьдесят ярдов, однако норвежцы упорно сражались за каждый дюйм земли.

– Они сдвинули щиты?

– Только когда на них насели.

Оглядывая истоптанный склон, устланный телами павших, Тимор припомнил, как англичане вновь и вновь шли в атаку, как таны вели их, размахивая огромными боевыми топорами и тяжелыми мечами, как они врезались в ряды норвежцев, а те, пустив в ход старую уловку, расступались, позволяли нападающим проникнуть за пер вый ряд обороны, а потом, разделив, раздробив их на небольшие группы, рубили в куски. Постепенно атаки становились все реже, нортумбрийцы устали и отступили. Отдохнув, они снова ринулись в бой, но с каждым отвоеванным ярдом англичане лишались того преимущества, которое первоначально давала им высота. К полудню начал сказываться численный перевес противника, атака захлебнулась. Моркара ранили еще в самом начале битвы, ему было трудно сражаться, хотя он остался стоять на холме и оттуда руководил своими воинами.

– Норвежцы стояли на месте, не пытались сами напасть?

– Нет. Тогда еще нет.

– Что было дальше?

– Ничего особенного. В центре дружинники Мерсии переправились через речку, и норвежцы чуть отступили и остановились. Здесь силы были равны, какое-то время противники бросали друг в друга копья и камни, выкрикивали оскорбления, потом воины Мерсии устремились вперед, норвежцы отошли ярдов на двадцать, сдвинули щиты и отразили их...

– О, этот старый Харальд – хитрый дьявол!

Тимор, участвовавший в деле, хорошо понимал, что Гарольд имеет в виду, и восхищался тем, как король, обследуя поле битвы, легко разобрался в ходе сражения. Ополчение англичан стояло на правом фланге, в углу, образованном слиянием рек; когда отряд дружинников, стоявший в центре, переправился через ручей, ополчение, не дожидаясь приказа и сломав строй, последовало за ним. В этот момент – а время давно уже перевалило за полдень – всадники, окружавшие знамя с вороном, внезапно повернули влево. Харальд спешился, взял в руки огромный двуручный топор и сам повел свежие, еще не участвовавшие в битве силы через топкий, заболоченный участок земли, где скот спускался на водопой (дождь еще не прошел, и почва была более твердой, пояснил Тимор). Харальд обрушился на ополчение, не успевшее восстановить свои ряды. В тот же миг центр норвежского войска неумолимо двинулся вперед. Ополчение и дружинников из Мерсии отбросили назад к ручью, причем в том самом месте, где ручей неожиданно сужался и крутые берега подымались на четыре, а то и на пять футов. В результате ополченцы свалились в канаву с западной стороны, дружинники – с восточной, и все войско пришло в смятение.

– Он уничтожил их, – продолжал Тимор. – Резня продолжалась до самого вечера. К тому времени англичане были окружены со всех сторон – врагами, ручьем и рекой, и норвежцы превосходили их численно. Наши хорошо держались, делали все, что могли.

Король и его спутники вышли на северо-западный берег, где вповалку лежали нагие тела. Когда битва закончилась и вожди обеих сторон обсуждали условия, на которых Йорк мог бы сдаться, не подвергаясь разорению огнем и мечом, норвежцы приказали пленникам снять с убитых кольчуги, подобрать все щиты, мечи и шлемы. Огромная куча доспехов все еще лежала у водопоя, она перешла теперь в руки Гарольда. Увы, оружия в Англии было теперь больше, чем воинов, умеющих им владеть!

Гарольд остановился, в последний раз окинул взглядом поле битвы и тяжело вздохнул.

– На прошлой неделе пришли вести из Нормандии. Вильгельм дождался юго-западного ветра. Он дует уже вторую неделю. Герцог мог давно уже переправиться, но этот хитрый ублюдок предпочел воспользоваться попутным ветром для испытания своего флота. Поплыл от Кана через залив Сены до Сен-Валери на Сомме. Помните Сен-Валери и графа Гюи де Понтье? Пару кораблей и несколько лошадей он потерял, зато это плавание было даже более дальним, чем предстоящий переход через Пролив.

Два ворона бились над трупом, оспаривая добычу, хлопали черными крылами и норовили выклевать глаза. Стоявший рядом с Гарольдом Рип из Торнинг-Хилл задрал подол куртки, приспустил штаны и помочился, аккуратно направив струю прямо в рот покойнику. Левая щека Рипа была разрублена до кости, мухи копошились в ране. У него были заняты обе руки, он тряхнул головой, отгоняя мух.

– Он вполне мог уже переправиться, – продолжал Гарольд. – Почем знать, быть может, он уже в Лондоне...

– Должна признаться, – перебила Уолта Юнипера, – я уже запуталась. Только что ты передал нам рассказ твоего друга Тимора о битве у Йорка, верно?

– Да.

– И ты рассказывал то, что ты сам слышал почти через неделю после этой битвы?

– Да.

– To есть уже после второго сражения, в котором Гарольд разбил норвежцев?

– Да, на следующий день.

Бойко вмешалась Аделиза:

– Двадцатое сентября, битва при Фулфорде. Двадцать пятое сентября, битва при Стэмфорд-Бридже. Двадцать шестого Тимор рассказал Гарольду и Уолту о битве при Фулфорде. Ясно?

– Ясно-ясно. Значит, теперь ты поведаешь нам о битве при Стэмфорд-Бридже, в которой ты сам принимал участие.

– Минуточку, – вмешался Квинт. – Нагромоздить две битвы одну на другую, да еще третья впереди – это уж чересчур. Сперва послушаем Тайлефера. Пусть расскажет, что происходило тем временем в Нормандии. И о плавании из Кана в Сен-Валери не забудь.

– Представьте себе, – Тайлефер принял арфу из рук сына, повернул пару колков, упер край арфы в сиденье стула между своих ног, извлек несколько аккордов. Сусальное золото и перламутр на деке арфы блестели и переливались в свете масляной лампы. – Представьте себе жемчужное, винноцветное море...

– Что это еще за «винноцветное»? – нетерпеливо переспросил Квинт. Он терпеть не мог признаваться в своем невежестве, но не мог не утолить любопытство.

– Фиолетовое, с легким налетом, как на спелой сливе или виноградине, – придерживая арфу левой рукой, Тайлефер дотянулся до вазы с фруктами и достал оттуда винноцветную сливу. – Прекрасный день для морского перехода, – продолжал он, выплюнув косточку и наигрывая незамысловатую песню, какую поют матросы, поднимая парус. – Слабому ветру не хватало сил разогнать лиловато-желтую дымку, висевшую над горизонтом, позади того жемчужного ожерелья, каким казалось издали побережье острова Уайт...

– Вы видели его с расстояния в сто миль? – осклабился Квинт. – Вот уж не поверю.

– Пожалуйста, Квинт, не мешай нашему другу излагать свою историю так, как он считает нужным. В конце концов, ты сам хотел немного отвлечься...

– Сто пятьдесят длинных кораблей, более пятидесяти судов поменьше; на пять, а то и десять миль от берега не уцелело ни одного дерева. Все срубили, стволы приволокли на длинный песчаный пляж под низкими белыми скалами. Между скалами, в длинных песчаных дюнах с колючей синей травой, на лугах и в лесу на росчисти жили в шатрах и палатках три тысячи рыцарей, то есть тяжеловооруженных всадников, тысячи две пеших воинов и, наверно, столько же лучников, пращников, копейщиков. В день отплытия нам хватало хлопот и переживаний. Вначале все подумали: началось, и всходили на суда в уверенности, что едут в Англию – к славе, деньгам, собственной земле, если, конечно, не канут в пучину.

Первые минут двадцать все шло довольно хорошо, мы держались не более чем в миле от берега, ветер был легкий, но устойчивый. Издалека это казалось, наверное, красивым зрелищем, но вблизи – я плыл на третьем корабле береговой линии – было видно, как все к черту смешалось. Что такое «береговая линия»? Ах да, наш анально ретентивный полководец...

– Что-о?

– Речь идет о психическом расстройстве, вызванном чересчур внимательным отношением к акту дефекации в пору раннего детства, – пояснил Квинт. – Мы с Тайлефером много говорили об этом. Симптомами такового расстройства являются навязчивое стремление к порядку даже в мелочах, взрывы неконтролируемого гнева, когда что-то оказывается не на месте или не исправно...

– Ладно, мы поняли. Ты утверждаешь, что Вильгельм распределил свои корабли в два ряда...

– Вообще-то в три.

– В три ряда, потому что сорок лет назад матушка давала ему затрещину, если он испражнялся не вовремя или в неположенном месте?

– Вот именно. Его мать, любовница герцога, так и не ставшая законной супругой, чувствовала себя неуверенно. Бедная женщина из кожи вон лезла, стараясь привить сыну хорошие манеры, чтобы он ее не подвел.

– Чушь собачья! Продолжай, Тайлефер, только не надо все усложнять. Ты плыл на третьем корабле в ближайшем к берегу ряду...

Тайлефер подергал струну и продолжил рассказ.

– «Мора», судно герцога, было, разумеется, флагманом передней линии, на нем развевался длинный бело-золотой стяг, присланный из Рима с папским благословением. Беда в том, что хотя внешне наши корабли выглядели одинаково, их строили второпях разные команды корабелов, одни более умелые, другие неопытные, так что под парусами суда вели себя совершенно непредсказуемо.

Корабль, следовавший вплотную за флагманом, начал нагонять его и ударил носом в корму «Моры». Чтобы такое не повторилось, капитан этого судна стал отворачивать вбок, и его снесло к средней линии. По дороге он перехватил ветер из парусов «Моры», тем самым замедлив продвижение герцога, и вперед вырвались корабли береговой линии. Герцог рвал и метал, он визжал от ярости. Наш капитан перепугался до смерти и приказал кормчему переложить руль, чтобы тоже отвернуть в сторону, и тут, конечно же, корабль, плывший за нами, врезался носом прямехонько нам в борт. Это столкновение начало волнами распространяться по всей флотилии. Не прошло и получаса с тех пор, как мы вышли в море, и Довиль был еще виден впереди по правому борту, а мы уже кружили на месте, то и дело наталкиваясь друг на друга. Кто спускал, кто подымал паруса, кони ржали и били копытами, некоторые из них срывались с привязи и сигали за борт, и все это время каждый, кто находился на расстоянии ста ярдов от флагмана, – а мы почти все сгрудились вокруг него, – слышал, как наш безумец ревет, как затравленный бык.

Положение спас епископ Одо, сводный брат герцога, более рослый, чем он, единственный человек во всем флоте и войске, который его не боялся. Епископ отыскал ведро и веревку, спустил ведро за борт, зачерпнул воды и хорошенько облил братца. Тот оправился от припадка, начал давать разумные и внятные указания, выслушал (большая редкость для него) совет капитана «Моры» и передал приказ другим капитанам. Всем кораблям было велено пропустить «Мору» вперед и двигаться следом, но более свободным порядком, не прижимаясь друг к другу и не слишком заботясь о том, чтобы непременно удержать свое место в строю. Главное, не обгонять герцога.

Дальше несколько часов все шло неплохо. День давно перевалил за середину, а мы все плыли вдоль берега, волны мерно вздымались, перекликались чайки, поскрипывали корабельные снасти...

Тайлефер уже почти пел, его арфа воспроизводила каждый описанный им звук. Глаза певца затуманились, внутренний взор его возвращал, воскрешал воспоминание... и вдруг мелодия оборвалась пронзительной жалобой. Тайлефер поднял голову, оглядел друзей.

– Только четыре корабля утонули. Их плохо осмолили, они наполнились водой и пошли ко дну со всеми гребцами и солдатами. Разумеется, когда солнце село у нас за спиной и ветер стих, воинам пришлось засучить рукава и взяться за весла вместе с гребцами. С непривычки лопасти весел слишком глубоко зарывались в воду, с десяток не опытных гребцов, чересчур резко выдернув весла из воды, кувырком слетело со скамей за борт. Тут все опять пошло вверх тормашками. Отлив подхватил нас и понес в море. Ты не веришь этому, госпожа? Здесь, в Сиде, все по-другому, но в наших северных широтах море дважды в сутки отступает на полмили, оставляя за собой отмели, и высота приливной или отливной волны достигает двадцати футов. Около полуночи мы доползли до Дьеппа, там причалили и вытащили корабли на берег. Еще хорошо, что нас ждали и зажгли маяки – луны в тот день не было.

На следующий день наступил штиль, нам пришлось грести всю дорогу до Сен-Валери на Сомме. Двадцать пять миль на веслах – немалый путь, все наши воины были изнурены, ладони у них покрылись мозолями, они бы не смогли удержать ни меч, ни топор, руки и ноги у них просто отваливались, спины не разгибались. Напади Гарольд в тот день или на следующий, он бы нас голыми руками взял.

Но до отплытия в Англию оставалось еще две недели, и Вильгельм позаботился о том, чтобы суда починили, пополнили команды и чтобы его люди научились как следует грести. Он даже устраивал гонки на Сомме, раздавая награды лучшим экипажам, а сам со своими приближенными сидел на берегу реки в шатре, попивая игристое винцо из Реймса и закусывая копченой лососиной. К нам явились лучшие шлюхи из Реймса, Руана и даже Парижа, так что в целом мы очень неплохо проводили время.

Арфа запела озорную песенку.

– Он все-таки настоял, чтобы и во время перехода в Англию «Мора» во что бы то ни стало плыла впереди. Двадцать седьмого сентября подул попутный ветер, но весь день ушел на погрузку, отплыли уже с наступлением темноты. На рассвете над морем повис туман, и казалось, что «Мора» плывет посреди Пролива одна, других кораблей не было видно. Друзья, бывшие на борту флагмана, говорили мне, что им сделалось по-настоящему страшно: замершее море, крупные капли росы на снастях, фырканье китов где-то поблизости. Герцог забрался на корму к рулевому и огляделся по сторонам. «Отлично, – сказал он. – Если придется, мы и с одним экипажем этих засранцев отделаем, вот посмотрите». Но тут дымка рассеялась, и он увидел в миле позади часть своего флота...

– А правда ли, что, спрыгнув на берег, он...

– Погоди! Хватит на сегодня! – решительно запротестовала Юнипера. – Мы уже забежали вперед. Теперь нужно вернуться на несколько дней назад, к битве при Стэмфорд-Бридже. Завтра Уолт расскажет нам, что произошло в тот день и последующие.

 

Глава сорок седьмая

Мы смогли выступить из Уолтхэм-Эбби только в самый день битвы при Фулфорде, – продолжил свой рассказ Уолт. – Гарольд не собирался рисковать, он хотел сперва убедиться, что флот благополучно укрылся в Лондоне за мостом Саутворк, и не трогался с места, пока не прибыли дружинники из гарнизонов южного побережья и вся армия не была в сборе. На рассвете двадцатого числа мы перешли через Ли и двинулись по Эрмин-стрит. Примерно четыре тысячи дружинников верхами. Гарольд послал вперед гонцов набирать ополчение во всех крупных городах, лежавших на нашем пути или поблизости: в Хертфорде, Хантингдоне, Грэнтхэме и Линкольне, так что на третий день, когда мы добрались до Линкольна, у нас было уже три тысячи воинов, только многие из них были пешие и не слишком хорошо вооружены. На следующий день мы пришли в Тадкастер...

– Всего четыре дня? – Квинт, как всегда, был настроен скептически. – Какое же расстояние вы прошли?

– Около ста восьмидесяти миль. Но ведь мы шли по Эрмин-стрит, она хоть и узкая, зато очень ровная, утоптанная, покрыта дерном. И вот, к тому времени когда мы добрались до Тадкастера, у нас набралось еще три или четыре тысячи...

– Войско не может преодолеть такое расстояние за четыре дня. Даже сам Александр...

– А мы преодолели. Я же тебе говорил, Александр – мальчишка по сравнению с нашим Гарольдом.

Юнипера заступилась за Уолта:

– Если будешь перебивать, уйдешь из-за стола.

Квинт смолк, но, слушая повесть Уолта, он громко хрустел миндальным бисквитом всякий раз, когда ему казалось, будто рассказчик выходит за рамки правдоподобия.

Всего за неделю Гарольду удалось создать превосходную систему связи – такой Англия прежде не знала. Вдоль всей Эрмин-стрит, а также к югу от Лондона и до самого побережья были размещены верховые, передававшие по эстафете срочные известия. Именно таким образом в Грэнтхэме Гарольд узнал об ослушании северных эрлов, решивших вступить в бой, не дожидаясь короля, о битве при Фулфорде и о том, что армия Эдвина и Моркара практически уничтожена. Без дружинников и ополчения Мерсии и Нортумбрии Гарольд мог выставить против Харальда войско примерно в полтора раза меньшее, чем силы завоевателей, понесших незначительные потери. Под началом Харальда оставалось более пяти тысяч хорошо вооруженных и закаленных в битвах воинов. Разумеется, ополчение давало численный перевес Гарольду, но ведь крестьяне годятся только для того, чтобы преследовать уже разбитого противника или держать оборону, укрываясь за валом и рвом. На поле сражения толку от них мало.

Соглядатаи сообщили Гарольду, что из-под Фулфорда Харальд двинул основные силы к Стэмфорд-Бриджу, в восьми милях от Йорка, и оттуда ведет переговоры с жителями города, а также с Эдвином и Моркаром. Норвежец хотел получить заложников, большой выкуп и запас продовольствия, угрожая в противном случае сжечь Йорк. Лишившись войска, Эдвин и Моркар мало что могли предложить захватчику, разве что пообещать свою поддержку, если Вильгельм побьет Гарольда. Обе стороны понятия не имели, где сейчас находится Гарольд, но предполагали, что, вопреки ручательству Тимора, король остается на юге и там поджидает Вильгельма.

На протяжении вечера и ночи, пока войско восстанавливало свои силы в Тадкастере, Гарольд пытался оценить положение. На рассвете двадцать пятого сентября его армия снялась с лагеря и прошла семнадцать миль до Стэмфорд-Бриджа, явившись туда за два часа до полудня...

– Ты плохо рассказываешь. Становится скучно, – пожаловался Ален, и остальные согласились с ним. Уолт в два глотка осушил стакан пурпурного вина, напрягся, как струна, выхватил нож, взмахнул им, разрубив пополам пламя свечи, и испустил резкий, устрашающий вопль, нечто среднее между ревом и визгом. Все так и подскочили.

– Что это было? – спросила Юнипера.

– Воинский клич, – ответил Уолт, протягивая пустой стакан Аделизе. Девушка покорно наполнила стакан, Уолт выпил еще и продолжил рассказ. Больше никто не осмеливался перебивать.

День был солнечный, теплый, но влажный, тучи и дымка висели над головой, вдали, на западе, перекатывался гром. Нужно было взобраться на холм, не такой уж высокий, но разведчики предупредили, что за ним стоят норвежцы, и от этого холм казался более крутым и грозным, чем на самом деле. Мы миновали по пути усадьбу Хелмсли, из ворот ее выскочили детишки, побежали рядом с отрядом, крича, что нам-де ни за что не побить норвежцев, это настоящие великаны, но пока никого не грабили и вели себя дружелюбно.

На вершине холма Гарольд дал приказ остановиться, взглянул на другую сторону и велел дружинникам построиться в четыре ряда, расстояние два шага между воинами в одном ряду и пять шагов между рядами. Отозвав нас восьмерых и своих братьев Леофвина и Гирта, Гарольд рассказал, как обстоят дела и что следует делать: внизу на западном берегу реки примерно тысяча норвежцев охраняет большой – не менее пяти шагов в ширину – мост. Основная часть войска растянулась по холмам на другом берегу, за ними – открытое поле. Урожай с поля собран, но земля еще не вспахана, а изгороди убрали, чтобы скот мог пастись, заодно удобряя почву. Караул у моста держит наготове оружие, но все остальные, чувствуя себя в безопасности, разлеглись вокруг костров, варят что-то на обед, а доспехи сложили в кучу. На верху, на крутом обрыве стояло с десяток больших шатров, и над ними реяло знамя Ворона.

– Итак, – сказал Гарольд, – я даю вам двадцать минут, чтобы перебить охрану на мосту. Тогда наш передовой отряд переберется через речку прежде, чем основная часть норвежского войска успеет взяться за оружие. Ульфрик, ты будешь в арьергарде со своей тысячей. Когда передовые расчистят вам путь, вы перейдете через мост и построитесь там, охраняя восточный его конец, а потом либо подождете, пока не переправятся остальные, либо, если противник будет в растерянности, сами двинетесь вперед. Только дождитесь приказа, ясно?

Мы спешились, отправили коней в тыл и двинулись к мосту. Преодолели последние пятьдесят ярдов, отделявшие нас от вершины, перевалили через гребень холма тремя длинными рядами, каждая линия растянулась почти на тысячу шагов. То-то бедолаги растерялись, завидев сверкающие шлемы на вершине холма. Они-то думали, до самого Лондона нет никого, кто мог бы оказать им сопротивление. Мы – Гарольд, я и Хельмрик Золотой – шли в центре второго ряда. У Гарольда было теперь два знамени: Хельмрик нес золотого дракона Уэссекса, то самое знамя, под которым пятьдесят лет тому назад сражался Железнобокий, а я тащил новый флаг, который вышила Гарольду его мать. Древко длиной в двенадцать футов, по моим ощущениям, весило с тонну, хотя само полотнище из тонкой шерсти и шелка (шесть на восемь футов, в натуральную величину, как и обещала Гита) горделиво развевалось в воздухе даже при легком ветерке. Знамя крепилось к древку вертикально, чтобы Воитель Керна стоял во весь рост. Ярко-зеленый фон, а сам Воитель белый, точь-в-точь как на скале, с огромной дубинкой и не уступающим ей по размеру горделиво поднятым членом. «Выбью вам мозги дубинкой, всажу свой кол вам в задницу, и когда ваши женщины увидят это, они только порадуются вашей гибели». Мы сбежали вниз с холма, испустив боевой клич...

Уолт набрал полные легкие воздуха, но Юнипера успела остановить его:

– Не делай этого!

– Ну хорошо. Только представьте себе, как этот крик вырывается из трех тысяч глоток разом!

Юнипера содрогнулась.

Разумеется, многие обратились в бегство, большинство бросилось к мосту. Хотя он был довольно широк, второпях они мешали друг другу и толкались, падали в реку, и тяжелые доспехи увлекали их на дно; другие бежали в разные стороны вдоль берега реки, и все же немало норвежцев построилось в боевой порядок и приняло наш натиск на щиты. Поздно! Мы не давали им укрыться за щитами, наши топоры отсекали им руки и ноги, рубили головы. Потекла красная кровь, заливая кольчуги; из дыр, которые мы прорубили в доспехах, из разверстых ран торчали обломки костей, белые, словно ясеневая лучина, нащепанная для растопки. Мозги вытекали из черепов, как жидкое яйцо из скорлупы. Они пытались обороняться, пытались убивать и увечить наших, но руки у них еле двигались, будто свинцом налились.

Прошло всего четыре дня после того, как они побывали в сражении, и только человек, сам участвовавший в битве, полдня, а то и дольше державший щит и махавший топором или мечом, воздавая ударом за удар и сам получая раны, может понять, сколько сил отбирает бой. Нам потребовалось десять минут из предоставленных Гарольдом двадцати, чтобы расчистить проход к мосту, и Ульфрик со своим отрядом вышел вперед, намереваясь перейти на тот берег. Один только норвежец, один-единственный из всей тысячи, стоял у него на пути.

Сперва мы приняли его за самого Харальда, такой он был высокий, полных семь футов с сапогами и шлемом. Шлем украшали огромные бычьи рога, со лба к наносице вились молнии Тора из чеканного золота, из-под шлема виднелись рыжие усы и борода. Кольчуга на нем была не из колец, а из цельных металлических пластинок, они так и сверкали на солнце. Под кольчугой норвежец носил плотную кожаную куртку, прошитую большими металлическими клепками, поверх штанов были такие же поножи, лодыжки и голень защищали высокие сапоги. За спиной у него висела шкура большущего черного медведя, скреплявшаяся у горла когтями зверя. Большой щит, отделанный бронзой и серебром, обтянутый красной, начищенной до металлического блеска кожей, был не круглым, а клиновидным, и столь искусно вращал им воин, что в оружье и доспехах казался неуязвимым.

В правой руке он сжимал рукоять огромного боевого топора с изогнутой лопастью. Блестящая сталь, широкая и толстая у обуха, становилась ближе к лезвию тонкой и острой, как бритва. Длина дуги от края до края составляла не менее двух футов, рукоять была длиной в полтора ярда; на конце ее красовался шар с шипами, предназначенный не столько для того, чтобы разбивать головы, сколько для того, чтобы утяжелить оружие. Да, это был настоящий берсерк – так в северных странах именуют телохранителей короля, которые должны заслужить почетное звание отчаянными подвигами. В бою их отличает неистовая, доходящая до безумия ярость.

По мосту к неприятелю разом могло приблизиться не более трех воинов. Он быстро расправился с первыми тремя: одному почти напрочь отрубил голову – кровь из разрезанной артерии била фонтаном на фут в высоту, пока ноги убитого не подогнулись и он не рухнул; на второго удар обрушился сверху и разбил ему голову вместе с железным шлемом; а третий словно на крыльях слетел в реку, и снесло его в заросли камышей. Он истек кровью, и тьмой покрылися очи – не спасла его кольчуга, белая пена пошла из разрубленных легких, и торчали из раны осколки ребер.

Нападавшие сделались осторожнее, прибегали к различным уловкам: один пытался отвлечь внимание гиганта, пока второй заходил с другой стороны, но берсерк с легкостью разгадывал все хитрости, и спастись удавалось лишь самым проворным, кто успевал вовремя отскочить, но и тех немало он покалечил. И при этом он ревел и вопил, одержимый кровавой похотью, а когда наши пятились назад, разражался бранью, сопровождая ее непристойными жестами.

Гарольд выходил из себя, он видел – и все мы видели, – как норвежцы на холме вооружаются и готовятся к битве. Знамя с Вороном уже выдернули из земли у шатра и понесли к середине склона, где Харальд и Тостиг поспешно облачались в доспехи. С каждой минутой мы теряли преимущество внезапности. В нетерпении Гарольд сам уже выхватил меч и кинулся к великану. Мы с трудом удержали короля, и Ульфрик, ростом почти не уступавший воину с севера, подобрал с земли чей-то топор и двинулся к мосту.

Норвежец распознал в Ульфрике противника, равного ему силой и коварством, и прибег к неожиданной уловке: стоило Ульфрику ступить на мост, берсерк отбросил щит и принялся с хриплым смехом скакать взад и вперед, как будто дразня Ульфрика. Свободной левой рукой викинг вытащил из какой-то сумы пригоршню песка и, как только Ульфрик, сделав особенно сильный и быстрый выпад топором, приблизился к нему почти вплотную, швырнул песок прямо ему в глаза и подсечкой опрокинул своего противника наземь. Мы слышали, как Ульфрик с грохотом рухнул на бревна моста. Берсерк немедленно воспользовался его падением и одним мощным ударом отсек Ульфрику голову, пинком сбросил его тело в реку, уже окрасившуюся кровью, а голову поднял и показал нам. Из безжизненного рта Ульфрика донеслось тонкое протяжное завывание, и только потом глаза его закатились. Норвежец швырнул голову в воду, и она упала на спину Ульфрику, тело которого как раз проплывало мимо, уносимое течением.

– Это не годится, – промолвил Даффид, сблизившийся за последние месяцы с Ульфриком. – Никуда не годится.

Он отбежал чуть дальше, где вверх по течению реки росла ольха и низко склонялись над водой ивы. Вернулся он в челноке, который еще раньше высмотрел у заброшенного хлева. Отталкиваясь от дна восьмифутовым ясеневым копьем, позаимствованным у какого-то ополченца, Даффид приближался к мосту. Сразу за мостом была излучина, так что Даффид подплывал к врагу со спины, и берсерк мог заметить его, только оглянувшись через левое плечо. Мы сразу сообразили, что задумал Даффид, и постарались отвлечь норвежца, швыряя в него камнями, а Тимор, вспрыгнув на мост с правой стороны, приплясывал, выкрикивая оскорбления и ловко ускользая от ударов страшного топора.

Челнок подплывал все ближе.

Теперь Даффиду предстояло самое трудное: как только копье в его руках снова превратится в оружие, оно перестанет служить шестом, удерживающим челнок. Даффид справился со своей задачей, течение понесло его прямиком под мост. Наше войско затихло, гигант принялся растерянно оборачиваться по сторонам, чуя опасность, но не понимая, с какой стороны она надвигается.

Он стоял, раскорячившись, на двух бревнах моста.

Даффид изо всех сил ударил копьем вверх, в щель между досками, его копье вонзилось в рыжего великана снизу, точно посредине между яйцами и дырой в заднице, широкий наконечник копья проник в его чрево. Даффид выпустил из рук древко копья, и течение вынесло его с другой стороны моста. Он был малость забрызган кровью и дерьмом викинга...

Берсерк умер не сразу, он умирал медленно, минут десять или даже больше, вися на копье, которое не давало ему упасть, а мы все мчались мимо него на другую сторону реки. Кто-то на ходу сорвал с побежденного врага шлем, другие плевали в него, пробегая мимо, дергали за бороду и длинные рыжие волосы. Весь остаток дня и часть еле дующего он все стоял, как огромное чучело, пока не налетели вороны, добравшиеся до тех частей его тела, куда не могли проникнуть наши мечи и стрелы.

Увидев, что норвежцы тем временем построились, Гарольд потребовал своего коня. Мы с Хельмриком везли за королем боевые штандарты, Альберт – знамя мирных переговоров. Норвежцы выстроились так, как у них принято для обороны: равнобедренным треугольником, прямой угол которого почти упирался в наши ряды, в этом углу реял Ворон. Когда мы приблизились к ним и остановились на таком расстоянии, куда не долетит топор, Харальд и Тостиг вышли нам навстречу.

Гарольд заговорил сперва с Тостигом.

– Брат! – окликнул он его. – К чему все это? Четыре дня назад ты разбил войско северян. Эдвин и Моркар ослушались меня, теперь у них нет людей. Оставь норвежцев, возьми своих дружинников, сразись на моей стороне против Вильгельма, и ты снова станешь эрлом Нортумбрии.

Лицо Тостига залил гневный румянец.

– Брат, ты мог предложить мне все это год назад. Теперь поздно извиняться.

– Тости, летом я навестил нашу мать, она заклинала меня примириться с братьями, чтобы все мы, ее сыновья, могли приехать к ней и попировать, как пировали прежде. Ради нее, прошу тебя, оставь этих чужаков, вернись к своей семье.

Тостиг молча стоял перед нами, все еще красивый, хотя сильно растолстел и щеки у него стали красные, обрюзгшие. Он по-прежнему стягивал в хвост жесткие соломенные волосы. Чуть поколебавшись, Тостиг отвернулся от брата, нахлобучил на голову шлем и пошел назад, к переднему краю норвежцев, где вился стяг с Вороном.

Харальд остановился на склоне холма, теперь он казался одного роста с Гарольдом, хотя наш король сидел на коне.

– Тостигу ты предложил графство. Что ты предложишь мне?

Гнев и горечь переполняли Гарольда. С ног до головы осмотрев норвежца, дважды смерив его взглядом, он сказал:

– Семь футов английской земли. Ты и этого не стоишь.

Битва продолжалась почти до ночи. Численностью оба войска не уступали друг другу. Мы получили некоторое преимущество, выиграв первую схватку у моста, они занимали более выгодную позицию на склоне холма. Мы устали после долгого похода, они были изнурены сражением, которое выиграли четыре дня назад. Дело не только в тяжести оружия, в кольчуге, липнущей к спине: люди, которых ты убиваешь и калечишь в бою, их духи кружат над тобой, ожидая, когда наступит твой час и ты присоединишься к ним. Вот что угнетало норвежцев, а спустя три недели то же самое предстояло испытать и нам.

Долгая, трудная была битва. Обе стороны жаждали только победы, понимая, что поражение обернется гибелью. У нас за спиной оставалась река, и если бы противник прорвал наши ряды, дело кончилось бы хуже, чем под Фулфордом.

Норвежцам тоже некуда было бежать, мы отрезали их от кораблей. Они не поддавались ни на дюйм, а мы не прекращали атаковать, зная, что если ослабеет наш натиск, норвежцы тут же перейдут в наступление. Нужно было прорываться, нанося удары топором и мечом, убивать или быть убитым. Гарольд был повсюду, он ободрял оробевших, вновь и вновь гнал людей в бой, а мы, Хельмрик и я, повсюду носили за ним знамена. Не так-то легко левой рукой удерживать двенадцатифутовый шест, а правой сжимать меч и отбиваться от этих разбойников, когда они приближаются вплотную, да еще пытаться разобрать, что приказывает тебе твой господин.

Перед наступлением сумерек – заходящее солнце светило нам в спины, а норвежцам в глаза – Гарольд послал Альберта за ополчением, которое расположилось по обе стороны моста и на самом мосту. Крестьяне хлынули вперед, словно река в половодье, крича и вопя, размахивая булавами и копьями. Они разом выпустили все стрелы и принялись швырять во врагов камни и топоры. Благодаря счастливой случайности ополченцы решили исход битвы: как раз в этот момент Харальд, стоявший сразу за передним рядом своих людей, снял шлем, чтобы утереть лицо, и метко нацеленный камень поразил его прямо в лоб. Харальд упал наземь. Вероятно, сперва он был лишь оглушен, но его не смогли быстро привести в чувство, и вскоре по рядам норвежцев прокатился слух, который наши встретили радостным кличем: Харальд мертв.

Королевский сан сам по себе обладает силой. Тостиг пытался удержать своих воинов, но боевой дух оставил викингов...

Вот и все. Тостиг продолжал сражаться, кажется, только он один еще и держался на ногах, вокруг него лежали мертвые и умирающие. Мы подошли ближе и увидели, что Тостиг истекает кровью, хлещущей из десятка, а то и двух десятков ран. Уронив меч и щит, он потянулся снять шлем. Гарольд подбежал помочь брату, но тот рухнул наземь, прежде чем король подоспел к нему. Гарольд приподнял его, обнимая за плечи, голова Тостига опустилась ему на грудь.

Он успел еще кое-что вымолвить, умирая. Сперва: «Говорил же я тебе, что вернусь», а потом, глядя на Воителя Керна, которого я держал над его головой, сказал брату: «Хорошее знамя, Гарольд. Мне нравится».

Гарольд отпустил Олава, сына Харальда, в Норвегию с остатками его армии. Они приплыли к нам на двух сотнях кораблей, для обратного пути понадобилось всего две дюжины. Тостига с почестями похоронили в соборе Йорка, Харальд получил свои семь футов английской земли на том самом месте, где упал. А пока совершалось все это, войско, только что отмахавшее без малого двести миль и выдержавшее тяжелейшую из битв, какие разыгрывались до той поры на английской земле, отдыхало. Мы устали, господи, как мы устали! Мы понесли большие потери, из четырех тысяч дружинников, явившихся сюда из Уолтхэма, уцелело менее трех тысяч, хотя все мы, кроме пятисот павших, пошли в Гастингс. Ульфрика не было с нами, не было Хельмрика – какой-то сакс метнул в него топор, приняв за врага. Маленького Альберта мы так и не нашли, ни живым, ни мертвым. Три тысячи трупов осталось на этом поле...

Через два дня, двадцать седьмого сентября, Вильгельм отплыл из Сен-Валери и на следующий день к вечеру высадился в Певенси. Мы узнали об этом тремя днями позже, в воскресенье, через шесть дней после битвы при Стэмфорд-Бридже.

 

Часть VII Все это

 

Глава сорок восьмая

На следующее утро, проснувшись довольно поздно, Квинт, Тайлефер и Уолт отправились прогуляться по Сиде. Этот красивый город располагался на побережье между двумя мысами, отстоявшими друг от друга примерно на полмили. От мыса до мыса шла новая крепостная стена с башнями, облицованная красновато-коричневым камнем. Она изгибалась дугой, возвышаясь над узкой равниной, где выращивали хлопок и фрукты; по ту сторону долины уходили ввысь горы, заросшие лесом, к подножью лепились оливковые рощи и виноградники.

Короткая мощеная дорога привела их в город, уютный, но обветшавший. В среднем раз в двадцать лет его разоряли пираты, изысканные парки и сады чередовались с пустырями; корни кедров и кипарисов, пробившись наружу, взломали мраморные плиты во дворах заброшенных вилл, и вместо клумб буйно разрослись лесные цветы; ящерки грелись на солнце, мелькали, словно золотисто-зеленые искорки, в одичавших розовых кустах. Друзья шли от гавани узкими улицами, над головами висело белье, быстро сохнувшее в теплом ароматном воздухе. Они купили маленькие коричневые булочки, усыпанные коричневым же сахаром, который получали здесь из сахарного тростника, купили виноград и фиги, длинные липкие и сладкие палочки из смеси миндального ореха, кунжутного масла и меда. Тайлефер наполнил обе фляги – одну вином, другую водой.

Они вышли на старинную площадь. Здесь еще стояли храмы и колоннады, хотя площадь густо заросла ракитником и куманикой, мраморные блоки и кирпичи растащили для строительства новых домов или ремонта тех самых улиц, по которым только что прошли путники. Статуи сбросили с пьедесталов, наиболее хрупкие и выступающие их части – носы, пальцы, пенисы – отломились и разбились вдребезги. Правда, в искусственном гроте, святилище нимф, укрытом от чужих взглядов пышным кустарником и решеткой, они наткнулись на трех мраморных Харит, простиравших руки над небольшим прудом с неподвижной темной водой. Две Грации повернулись к храму, выставив на обозрение путников великолепные зады, а та, что посередине, смотрела на изящно изогнутую ногу своей сестры. Мрамор был медового цвета, почти без прожилок. На ближней стороне пруда кто-то оставил небольшую ветку с тремя золотыми плодами айвы, очевидно, приношение богиням. Все трое мужчин ощутили в груди какое-то сладостное томление – желание соединялось в нем с преклонением перед божеством.

На внутренней стороне площади они обнаружили руины древнего театра. Бесчисленные ряды полукругом поднимались вверх над тенистыми галереями, прямая, стягивавшая дугу, служила сценой. Театр разрушили не вандалы, а землетрясение. Почти всю мраморную облицовку содрали, но огромные скрепленные известкой блоки, которые греки и римляне использовали при строительстве общественных зданий, устояли перед натиском последующих поколений, пытавшихся растащить стены по кирпичику. Трое путников поднялись по высоким ступеням, сели на самом верху – отсюда был виден залив, его изумрудно-зеленая, потом синяя, фиолетовая и, наконец, розовато-лиловая вода, треугольные паруса рыбачьих лодок, маленькие торговые суденышки и чистая ясная линия горизонта. К северу уходили горы, высокие пики Тавра, и на нем...

– Господи, снег! – воскликнул Квинт.

Да, это был снег, чистый, без всякой примеси, такой яркий, каким бывает только осенний снег в горах.

Разложив свои припасы на разбитой каменной плите, на которую не позарились мародеры, друзья неторопливо принялись за еду – спешить было некуда, и хотелось продлить удовольствие. После первых же глотков вина Уолт погрузился в сон. Это был даже не сон, а грезы, навеянные той веткой с тремя золотыми плодами айвы в храме Харит.

Процессия, вернее просто толпа, шла по меловой дорожке через поля, через березовую рощу. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь листья берез, бросали на белый известняк желтые пятна света, чередовавшиеся с лиловыми тенями. Завывали дудки, палочки били по обтянутым кожей барабанам. Впереди шагал Уолт, волосы его украшал венок из цветов, на шее висела еще одна гирлянда. Бэр, самый сильный мужчина в Иверне, нес за хозяином десятифутовый дубовый шест, тоже увитый цветами, увенчанный цветочной короной. Легкий ветер раздувал разноцветные ткани одежд. Уолт накинул ярко-зеленый плащ поверх крашенной шафраном рубашки, надел золотой обруч на шею, золотой фибулой скрепил плащ, сверкали золотые браслеты на обеих руках, золотая пряжка на поясе, ярче золота блестели начищенные сапоги.

Все собрались, все, жившие, работавшие, служившие в Иверне, надели лучшие свои одежды, которые накануне постирали и высушили, разложив на кустах. Самые сильные юноши тащили бочонки эля или большие кожаные бутыли с брагой, двое волокли полуторагодовалого кабанчика, только нынче утром убитого и выпотрошенного, но еще не разделанного, два лесника перебросили через плечо по косуле. Крестьяне несли за ноги живых кур и уток, а гуси вперевалку бежали за толпой, пытаясь взмахнуть подрезанными крыльями. Неугомонно болтавшим ребятишкам вручили корзины с хлебами, сырами и пирогами из ячменя и меда, строго-настрого запретив пробовать это лакомство по дороге. Собралось более ста человек, многие пришли из соседних деревень и усадеб, явился даже Бран, вождь углежогов, в рогатой оленьей маске, а за ним следовали пять угольно черных подручных.

За ручьем, возле которого десять лет тому назад обручились Уолт и Эрика, гостей встречали старейшины Шротона вместе с дядей, тетей и кузинами Эрики из Чайлд-Оукфорда, усадьбы, расположенной по ту сторону холма. Старейшины Иверна, Уолт и Бэр, дудочники и барабанщики торжественно перешли на ту сторону по узкому мостику, и там новые родичи заключили их в объятия, в то время как остальные гости, шлепая по воде, переходили ручей вброд.

Пологая дорожка шла вверх через поля. Урожай уже был собран, и вид открывался по меньшей мере на полмили, до соседней усадьбы и деревень вокруг Хэмблдона. Там, в полумиле впереди, у ворот своего дома, в белом платье, с золотой сеточкой на соломенных волосах, под аркой из ветвей плодоносной яблони ждала его Эрика.

– Скоро надо будет спуститься на рынок, – предупредил Тайлефер, выплевывая виноградные косточки в руку, заставляя их исчезнуть и вновь обнаруживая в ухе Уолта. – Сударыня заказывала морского окуня.

– Уолт куда-то ушел от нас, – добавил фокусник, проводя рукой перед словно ослепшими глазами англичанина.

Уолт встряхнул головой, рассмеялся – не часто он смеялся после той битвы.

– Сны наяву.

Квинт устремил беспокойный взгляд на залив.

– Только что причалил корабль, – сообщил он, – под мусульманским флагом с полумесяцем.

Приплыл с запада, стало быть, по всей вероятности, пойдет дальше на восток, в Тир, Сидон, а то и в Иоппию. Стоит поговорить с капитаном. В любом случае нельзя бесконечно злоупотреблять гостеприимством нашей госпожи, лучше самим уехать, пока нас не прогнали.

Уолта охватило сомнение, озноб прошел по коже.

– Ты еще не раздумал ехать в Святую Землю?

– Нет, мне кажется, стоит посмотреть на те места, где давал представление Искуснейший Фокусник. – Квинт обернулся к Тайлеферу. – А ты что скажешь? Пополнил бы свой репертуар.

– Да я уж и так все его фокусы освоил, разве что не смогу накормить толпу пятью хлебами.

– Научись этому, и мы разбогатеем.

Они потянулись, зевая, и только Уолт, раздираемый противоречивыми чувствами, не находил себе места. Он принялся обкусывать ногти левой руки, но Квинт отметил, что его пациент больше не грызет культю правой, затянувшуюся здоровой кожей.

– Ну что ж, – подвел итоги Тайлефер, – купим окуня для госпожи Амаранты, а потом разузнаем, возьмут ли нас на корабль.

– К окуню хорошо бы сладкого укропа, – предложил Квинт, спускаясь по каменным скамьям, служившим ступенями амфитеатра. – Что тебя смущает, Уолт?

Уолт приостановился на ступеньку выше Квинта.

– Вы называете нашу хозяйку Амарантой, – сказал он.

– Это ее имя.

– Не Джессика, не Теодора и не Юнипера?

– Разумеется, нет. С чего ты взял? А, понял! – Квинт хлопнул себя по лбу. – «Теодора» потому, что в Никее она пошутила, мол, она для нас все равно что дар Божий. А Джессика? Ты же не думаешь...

– Мне казалось, Теодора... то есть Амаранта – это та самая еврейская прелюбодейка и убийца, только она переменила обличье. Она шла за нами от Никомидии, пела и плакала по ночам, украла золото из твоего мешка...

Они стояли уже на сцене театра, Квинт небрежно прислонился к отколовшейся мраморной глыбе.

– Ты все перепутал, Уолт, это какой-то кошмар. Не было никакой Джессики. Жена Симона бен Давида, торговавшего ляпис-лазурью, не была еврейкой. Женщина, следовавшая за нами по горам и плакавшая ночью, – плод твоего воображения. Не знаю, кто украл у меня деньги, но сомневаюсь, чтобы это сделала женщина.

– А та, которая купалась в горном озере?

– Наяда, – пожал плечами Квинт. – Почему бы и нет? Или пастушка, как я и предположил с самого начала. С чего ты взял, что все это была Амаранта?

– По-моему, она на них похожа. Рыжие волосы на самом деле парик, я видел, как она снимала его в караван-сарае, в Дорилее, кажется, а свои волосы у нее черные.

– Рыжие парики нынче в моде.

– Она знакома с купцами-евреями.

– Я тоже, но я не еврей.

– Она хотела нас убить, подбросила ядовитую многоножку, а потом гигантского паука.

– Уолт, дорогой мой! Такая опасность подстерегает любого путника. Здесь на каждому шагу водятся такие твари.

– Ты был болен, – вмешался Тайлефер. – После того удара по голове, который ты схлопотал от стражника в Никомидии, ты заболел, у тебя была лихорадка...

– И опиум, разумеется. У него есть свои побочные эффекты. И не забывай, Тайлефер, – обернулся Квинт к фокуснику, – наш друг и так был в расстройстве, он тяжко болел после сражения, пострадало не только его тело, но и душа. Она была словно разорвана надвое и пребывала в таком состоянии два, а то и три года. Только теперь его душа снова обретает цельность.

– И все же, – Тайлефер выхватил из воздуха шелковый шарф, скатал его в комочек, сунул себе в рот и дюйм за дюймом начал вытаскивать из уха Квинта, – и все же странно, как все совпадает, все персонажи, все события соединяются друг с другом, повинуясь особого рода логике, словно еще один сюжет в сложной повести Уолта.

– Прекрати! – рассердился Квинт, отмахиваясь от шелкового шарфа. – Да, вот именно: фантазии Уолта обладают логикой вымысла, сказочной повести: события нанизываются друг на друга таким образом, что слушатель начинает предвидеть связи и совпадения, которых сам Уолт не замечает. Это самый примитивный вид драматической иронии, ведь человеческий разум склонен подгонять реальные факты под заранее известную схему. Так мы подводим под единое понятие камешек и скалу, вместо того чтобы сосредоточить свое внимание на конкретности и уникальности каждого явления; так мы стараемся наложить на действительные события, каждое из которых происходит один и только один раз, не повторяясь, безо всякой связи с другими, сюжет какого-нибудь романа, например, «Золотого осла» Апулея.

– Мне нравится «Золотой осел»...

– Неужели? Подумать только! По мне, высокое, смешное, ужасное, сладострастное – все чередуется в этой книге с ошеломительной быстротой.

– Но ведь такова и жизнь, которую ты противопоставляешь шаблонам упорядоченного повествования...

Не обращая внимания на возражение Тайлефера, Квинт продолжал, даже не запнувшись:

– Хотя повсюду в этой книге чувствуется богатая фантазия и подлинная страсть, в не меньшей степени дают себя знать аффектация, бьющие на эффект красоты стиля, стремление выразить все как можно изысканнее, препятствующее автору писать по-настоящему хорошо. И самое скверное: эта книга скрывает в себе герметическое учение неоплатонизма, заклятого врага аристотелевского эмпиризма, который один лишь способен раскрыть нам тайны вселенной... – Словно вспомнив что-то, Квинт обернулся к Уолту, который стоял у него за спиной, потирая культей затылок. – А откуда взялось еще одно имя – «Юнипера»?

– He знаю, – пробормотал Уолт. – Я выдумал его, должно быть. – Чтобы переменить тему, он в последний раз оглядел сцену и спросил: – Что это за место?

– Ти-а-тор, – по слогам произнес Тайлефер. – Место для увеселения публики и создания иллюзий. Когда-то на глазах восхищенных зрителей здесь оживали чудесные вымыслы.

Вскочив на сцену, приняв артистическую позу, бывший менестрель продекламировал:

Обломки гор, Разя в упор, Собьют затвор С ворот тюрьмы; И Феб с небес Блеснет вразрез, Чтоб мрак исчез И царство тьмы [89] .

Тайлефер изящно раскланялся с друзьями, стоявшими перед сценой.

– И что же случилось? – удивился Уолт. – Почему ти-а-тора больше нет?

– Христиане, – проворчал Квинт. – Проклятые христиане. Вечно все портят.

 

Глава сорок девятая

Итак, – сказала Амаранта, отделяя серебряным ножом изрядный кус от рыбы, лежавшей у нее на тарелке, – вы намереваетесь отплыть послезавтра? В Иоппию, а оттуда в Иерусалим?

– Таков мой план, – ответил Квинт, – если будет попутный ветер. Кают на этом корабле нет, но нам они все равно были бы не по карману. Поплывем на палубе. Будем надеяться, останется местечко после того, как хозяин нагрузит судно хлопком.

Все пили белое вино из запотевших от холода бокалов. К вечеру местные виноторговцы послали крепких рабов в горы, и те принесли с вершины снег в мешках и бочонках. В тот вечер все сколько-нибудь знатные или богатые жители Сиды пили вино со льдом, и повара готовили шербеты, подслащая их медом и соком граната.

– Тогда Уолту следует поторопиться со своей историей. Обидно будет, если ты уедешь, так и не дорассказав. На чем мы остановились?

Отодвинув кости окуня, хозяйка положила себе маленькую телячью котлетку из большой миски, которую только что поставил перед ней повар. Котлеток было около тридцати, они пахли тимьяном и чесноком, а дно сосуда, где они лежали, устилали миндальные орешки вперемешку с зернами пшеницы. Ален вновь начал перебирать струны отцовской арфы.

– Уолт добрался до Йорка вместе с Гарольдом, и там они узнали, что тремя днями раньше герцог Вильгельм высадился в Певенси, – напомнил он.

– Ах да. И прежде чем мы услышим о том, что делал дальше Гарольд, твой отец должен рассказать нам, как нормандцы переправились через Пролив и высадились на берег. Он ведь был очевидцем этих событий. Тебе нужна арфа?

Тайлефер провел широкой ладонью по редеющим темным волосам и тоже положил себе на тарелку котлетки.

– Нет, мадам. Ален сыграет нам тот или иной аккорд, если почувствует, что рассказ нуждается в музыкальном сопровождении. В том, что я собираюсь рассказать, очень мало музыки, если не считать криков чаек над головой, плеска воды под кормой корабля, скрипенья мачт и свиста канатов. Да и героики во всем этом мало.

– Так соберись с мыслями и продолжай.

Хозяйка бросила тонкое, словно сухая щепка, ребрышко на пол. Серая эфиопская кошка вступила в борьбу за эту добычу с кудрявой болонкой и победила, конечно же.

– Последние дни сентября выдались ясными и теплыми, верный признак того, что солнечную, но прохладную осень сменит бабье лето. Утром двадцать седьмого числа поднялся бриз, теплый благоуханный ветерок, именно такой, о каком мечтают виноделы, ибо этот ветер придает лозе особую сладость, а вслед за ветром приходят дожди, от которых плоды винограда наливаются соком...

– Уймись, ты же не Вергилий.

– Я просто пытаюсь сказать, что двадцать седьмого сентября мы наконец дождались устойчивого южного ветра.

– Так и скажи.

– Я уже сказал.

Герцог Вильгельм отдал приказ начать погрузку. После той неразберихи, неудач и человеческих потерь, которыми сопровождался переход вдоль побережья, Вильгельм составил целый протокол: какие корабли загружать в первую очередь, что грузить, кому всходить на них, и так далее и тому подобное, вплоть до того, в какой последовательности нам следует выходить из порта. И вот весь день бароны, бейлифы, капитаны, писцы, командиры, конюхи и слуги носились взад-вперед по пристани и по всему берегу, размахивая записками с инструкциями, которые многие из них не могли прочесть – грамотных-то было мало, и все страшно боялись допустить какую-нибудь ошибку, сделать что-нибудь лишнее или, наоборот, не выполнить того, что предписано.

К полудню герцог начал догадываться, что дело не двигается с места, и сам взялся за работу. Я и сейчас вижу, как он мечется по пристани в Сен-Валери, размахивает руками, гонит солдат в одну сторону, моряков в другую, собственноручно вышвыривает запасы корма для лошадей из какого-то корабля и велит наполнить его пшеницей, лошадей заталкивает в узкий проход между скамьями для гребцов, а потом выводит их оттуда, когда конюх доложил ему, что животных еще не поили. Давно перевалило за полдень, близился вечер, солнце уходило за тучу на западной половине небосклона. Вильгельм выходил из себя. Один писец из Ле-Бека попытался намекнуть, что, если он не отменит последнее свое распоряжение, флот отчалит в обратном порядке по сравнению с первоначально намеченным. Вильгельм столкнул бедолагу в воду, выхватил у слуги поводья своего черного боевого жеребца и отправился прямиком на «Мору», а там приказал экипажу без промедления ставить паруса и выходить в море.

Разумеется, как только герцог убрался, все пошло гораздо быстрее, и спустя час, еще до темноты, весь флот отчалил от берега. Мы всего лишь на милю отстали от флагмана. Армия набралась не такая уж большая, две тысячи тяжеловооруженных всадников, три тысячи пеших воинов и еще три тысячи легковооруженных – это уже не рыцари, а по большей части лучники. Ну и, как положено, повара, конюхи, оружейники, писцы и все прочие. Чуть менее десяти тысяч человек.

Ночью ветер немного стих или переменил направление, так что часа через два после рассвета, двадцать восьмого числа, когда мы увидели землю, это оказался Бич-Хед, большой мыс с очень высокими и ослепительно белыми скалами в двух милях к западу от залива Певенси. Учитывая, что переход мы совершили в темноте, нельзя было не похвалить наших навигаторов: французский лоцман, рыбак из Сен-Валери, прекрасно знал, куда он нас ведет, поскольку французы часто вторгались в английские воды.

Примерно через час флот вошел в гавань Певенси. По пути мы захватили английского рыбака, и он подтвердил, что гарнизона в крепости нет. Между далеко выступавшими молами (еще римской постройки) тянулся топкий, усыпанный гравием берег. «Мора» с разгону наскочила на него носом, и Вильгельм во всех своих доспехах поспешно спрыгнул с корабля – ему ведь непременно нужно было первым ступить на английскую землю. Само собой, он свалился в воду, и его с трудом подняли на ноги.

Других приключений не было, после полудня вся армия оказалась за стенами римской крепости, а корабли вытащили на берег. Все шло хорошо, даже чересчур хорошо. Нигде не было видно ни одного английского воина, ни одного корабля. Естественно, Вильгельм заподозрил, что ему устроили ловушку. Он пригрозил пыткой местным жителям (это были два старика с женами), и те сообщили, что войска, находившиеся прежде в крепости, а также корабли, стоявшие в гавани, ушли еще две недели тому назад. Вильгельм приказал пытать их для пущей уверенности, но больше ничего старики сказать не смогли, и когда одна из женщин умерла под пыткой, Вильгельм махнул на остальных рукой.

Свойственная Вильгельму подозрительность усугублялась новой и неясной для него ситуацией. Герцог решил, что предосторожность не помешает, и распорядился насыпать новый земляной вал, более высокий, чем римские стены, и укрепить его бревнами, которые он специально для этой цели вез через Пролив. Тем временем он разослал всадников по окрестным деревням до самого Даунса, приказав выведать, что тут все-таки происходит. Нигде не находили ни людей, ни коней, ни кораблей, но, как и предсказывал Ланфранк, амбары были полны хлеба, на полях паслись коровы и овцы.

Постепенно Вильгельм стал успокаиваться. Пришло известие, что Гарольд отправился на север навстречу какому-то врагу – никто не знал, какому именно – и забрал с собой все войско. И все же Вильгельм страшился западни, боялся пасть жертвой какой-то сложной интриги, боялся удалиться от своих кораблей, выйти на открытое место, словно английская армия могла внезапно появиться из воздуха и уничтожить его силы на суше, а английский флот тем временем сжег бы его корабли. Но когда Вильгельм убедился, что на пятнадцать миль в округе, то есть, по его понятиям, на расстоянии дневного перехода, войска и в помине нет, он удалился от берега настолько, насколько смог отважиться – на шесть миль – и остановился у Гастингса.

Залив Певенси окружен болотами, там мало деревень, и трудно было бы снабжать армию продовольствием, да и в качестве военного лагеря Гастингс представлялся более надежным. Он расположен на возвышенности между двумя реками, Бредой и Булверхитом, гавань закрыта от нападения с моря и суши, город окружен богатыми усадьбами. Деревни обезлюдели, ополчение спряталось за холмами в лесах и ожидало возвращения Гарольда. Вильгельм тщательно и планомерно занялся мародерством. Немногих мужчин, которых застигли в домах, он повесил, с женщинами обошлись обычным манером, детей согнали в сараи, чтобы со временем продать в рабство, младенцев насадили на копья... Вильгельм называл это оздоровлением расы.

Через неделю стало окончательно ясно, что Гарольд и его армия находятся далеко к северу от Лондона. Мы догадывались, что только серьезная угроза, вторжение Тостига, а то и самого Харальда, могла вынудить его оставить незащищенным юг. Вильгельм потирал руки: оба его соперника вцепились друг другу в глотку – вот потеха...

– Похоже, ты не любил Вильгельма?

– Нет, мадам, не любил.

Дожевывая последнюю котлету, Уолт пробормотал:

– Так какого же черта ты подстроил ловушку Гарольду? – Лицо его раскраснелось, вина было выпито много, как обычно бывает, когда напитки подают охлажденными.

– Когда-нибудь я расскажу тебе. Или Аделиза, если она помнит.

– Я помню, папочка, – откликнулась Аделиза, покачав головой, так что волосы ее рассыпались по плечам. Опустив взгляд, она уставилась в тарелку и слегка надула губы.

– Рассказывай! – потребовал Уолт, но его остановила Амаранта:

– Лучше в другой раз. Сейчас это отвлечет нас от основного сюжета.

– Надеюсь, он по крайней мере объяснит, с чего это он так рвался вести в бой армию Ублюдка, да еще и петь при этом.

– Непременно объясню, – суховато пообещал Тайлефер.

И все же, когда советники предложили Вильгельму, не теряя времени, двинуться на Лондон и либо принудить богатых горожан принять его сторону, либо разграбить и сжечь город, он отказался: в Гастингсе герцог чувствовал себя в безопасности, почти как дома. Он уже начал строить замок – первый из тех, что предстояло возвести в этой стране (укрепленные замки – еще одна его мания), и ему было спокойнее, когда корабли оставались у него под рукой. Видимо, Вильгельм предполагал, что Гарольд может привести армию (как многие предрекали), во много раз превосходящую его собственную, и рассчитывал попросту погрузиться на корабли, распрощаться с Англией и уплыть домой.

Седьмого октября, через девять дней после высадки, мы получили известия из Лондона. Пятого числа Гарольд вернулся с севера и привел с собой передовой отряд дружинников. Вильгельм узнал также о двух битвах, при Фулфорде и при Стэмфорд-Бридже. Для него это были хорошие новости: Харальд мертв, одним претендентом на престол меньше. Кроме того, раньше он опасался, что Гарольд выставит на поле до двадцати тысяч солдат, считая и северян, но воины Мерсии и Нортумбрии полегли при Фулфорде, да и дружинники из Уэссекса и южных графств, хотя и одержали победу при Стэмфорд-Бридже, тоже понесли тяжелые потери. Теперь казалось вероятным, что силы противников будут равны, может быть даже, у Вильгельма окажется некоторое преимущество. Советники убеждали его осадить Лондон, пока не подоспело все войско Гарольда, но Вильгельм стоял на своем. Из полученных сообщений становилось ясно: Гарольд отличный полководец, его люди – закаленные бойцы. С Норвежцем не всякий бы справился.

Разумеется, вслух он этого не сказал, но привел более веские доводы.

– Первое, – заявил он, обращаясь к Одо, Роберу и всем прочим, – мерзавец до сих пор держит флот в устье Темзы и, судя по всему, корабли приведены в боевую готовность. Если мы покинем свои корабли, они нагрянут с моря, сожгут наши суда и зажмут нас в тиски. Второе, если мы двинемся на север, Гарольд начнет отступать, заманивая нас в глубь страны, пока не наберет себе новое войско. Мы будем идти по выжженной земле, погибая от голода. К тому же Гарольд сможет сам выбрать место битвы, а если захочет, затянет войну вплоть до Рождества, истощит наши силы, гоняя нас взад-вперед по вражеской территории, и через три месяца от войска ничего не останется.

– Однако, ваша милость!...

– «Сир», Одо, «сир» или «ваше величество». Мы теперь на английской земле, и это мое королевство.

– Что же нам делать, сир? Мы же не можем сидеть сложа руки и дожидаться Гарольда!

– Отчего же? У нас отличная крепость, опустошим все амбары и склады на сорок миль в округе, свезем запасы в Гастингс, пригоним сюда каждую овцу, каждую корову, каждую лошадь...

– Лошадей тут, похоже, нет.

– Не важно, каждую свинью, цыпленка, утку, гуся. Всю скотину пригнать или зарезать и доставить тушу. Тем временем все деревни и города сжечь, женщин изнасиловать, их отродье убить...

– Мы это и делаем.

– Делайте как следует. Найдите уязвимое место. Придумывайте новые измывательства и непременно оставляйте в живых несколько очевидцев. Знаю я этих англичан, они сразу раскисают, когда опасность угрожает их близким. Они потребуют, чтобы Гарольд как можно скорее остановил вторжение. Для этого ему придется явиться сюда, а если он сам не придет, мы двинемся дальше вдоль берега к Дувру или Сэндвичу и там будем делать то же самое. Ну же, Одо, пусть наши мальчики развлекутся, пусть присмотрятся к здешнему добру, пусть поймут: одно усилие, одно настоящее сражение – и они смогут всю жизнь жиреть, как свинья на отбросах!

Тринадцатого числа, в пятницу, мы узнали, что передовой отряд Гарольда занял позицию в пяти милях от нас на холмах Даунса, на краю большого леса. Они добирались из Лондона, шли день и ночь, и, насколько мы поняли, король привел с собой всего пять тысяч человек. Четырнадцатого, поднявшись до рассвета, Роже Монтгомери, опытный воин из Фландрии, взял хороших, крепких лошадей и полдюжины солдат и отправился на разведку. Он вернулся в шатер к Вильгельму еще до того, как солнце осветило равнину к востоку от Гастингса...

– Ты был там? Ты видел это своими глазами?

– Я был там.

– У них хорошая позиция для обороны, – сказал Монтгомери, тощий, зловещего вида человек с высокими скулами. Он носил черный суконный берет, сдвинув его к левому уху, так что два серебряных талисмана болтались прямо над правым глазом. – Думаю, он не рассчитывает, что мы нападем на него. Для этого нам потребовалось бы вдвое больше солдат.

– Тогда чего же он ждет?

– Полагаю, это место сбора. Из леса выходят ополченцы и присоединяются к нему, с севера, вероятно, тоже подходят войска. Когда он соберет все свое войско, он будет атаковать.

– Чего, по-твоему, он ожидает от нас?

– Это зависит от того, сколько людей ему удастся собрать в ближайшие дни. Если их будет достаточно, он может рассчитывать, что мы вступим в переговоры, чтобы обеспечить себе безопасное возвращение домой...

– Ладно, хватит. Пошли, надерем ему задницу.

– Господин мой!

– «Сир»!

– Сир, у него очень сильная позиция. Мы не сможем выбить его оттуда.

– К черту, Роже! Мы выступим, как только все построятся. Или нет – сперва я проведу короткую беседу с людьми, а потом мы выступим. Да, Тайлефер? Чего тебе?

Я пытался внести свою лепту в этот разговор. Услышав, что Вильгельм собирается произнести перед войском напутственную речь, я понял, что наступил его звездный час. Все представлялось ему театральной пьесой, которую он сочинял на ходу, стремясь поразить весь мир – державных правителей, Папу и потомство. Пожалуй, подумал я, и для меня найдется тут роль.

– Сир, – заговорил я, – позвольте мне возглавить передовые отряды, когда они двинутся на холм. Я возьму ребек, буду петь нашим храбрецам о древних подвигах, слава которых доселе осталась непревзойденной, о чести и самоотверженности, о том, что до конца времен их имена не сотрутся из памяти людей!

– Хорошо, только не забудь спеть и о том, сколько поживы принесет победа.

Обернувшись к слуге, Вильгельм знаком распорядился подать кольчугу, висевшую на крестовине. Он страшно спешил и в конце концов надел кольчугу задом наперед, так что лев, герб Нормандии, оказался у него на спине. Когда Монтгомери указал герцогу на его ошибку, Вильгельм побледнел, только что не посинел от ярости. Я заподозрил, что первой жертвой в этот день станет не ваш покорный слуга, как я рассчитывал, а ни в чем не повинный лакей.

– Сир! – воскликнул я в тот момент, когда герцог резким движением высвободился из кольчуги, повернул ее и принялся вновь натягивать на плечи. – Это ясное предзнаменование великой перемены, которая свершится сегодня: из герцога вы станете королем!

И этот глупец проглотил мою лесть, расхохотался от удовольствия и похлопал дрожащего слугу по спине.

Разумеется, речь перед битвой удалось расслышать немногим воинам, но не для них она и предназначалась: главным образом герцог старался ради меня, ведь я обещал сочинить песнь о его походе. Эта речь должна была войти в эпос.

Рыцарей построили на дороге у стен Гастингса в колонну по четыре, их узкие знамена хлопали на древках под холодным серым небом. На востоке из-под длинной черной тучи показался краешек солнца, на западе еще не зашла убывающая луна, утренняя звезда стояла в зените. Кони храпели, грызли удила, гремели доспехи, так что даже те, кто находился недалеко от герцога, различали только отдельные слова. Вильгельм разъезжал вдоль передового отряда из четырех сотен человек, то и дело переходя с шага на рысь. Поскольку войско заняло всю дорогу, герцогу приходилось скакать по известняковому бордюру, расположенному чуть повыше. Лошадь все время сбивалась, пару раз он чуть не вылетел из седла.

– Нормандцы, соотечественники! – начал он. – Равно как и воины, прибывшие к нам из других краев! Мы собрались здесь не восхвалять Гарольда, но похоронить его. Учтите: это достойный противник, не какой-нибудь слабак. В ближайшие часы многие из нас погибнут, им будет воздана честь, вечная память и все такое, но главное – чем больше потерь мы понесем, тем больше достанется уцелевшим при разделе добычи.

Впрочем, не в этом суть. Нет, вовсе не в этом. Мы собрались сегодня, чтобы открыть... чтобы начать новую главу мировой истории. Учтите вот что: сегодня этот маленький заброшенный остров с его варварским населением станет частью большой Европы, утратит свою обособленность, позабудет свои дрянные обычаи, сделается культурным, да, вот именно, культурным, как мы сами. Если не будешь держать чертово знамя ровно, яйца оторву!

На чем я остановился? Гарольд именует себя королем этого славного и благословенного острова, а по какому праву? Потому что дряхлые старики покорно закивали головами, когда он приставил им к горлу меч, и не только он, но весь выводок братьев. Выводок братьев... Змеиное отродье. Змеи подколодные, гадюки. Многие из вас видели, как год тому назад он присягал быть моим вассалом, служить мне, как королю и сюзерену, он клялся на этих самых святынях, которые вы сейчас... Где они, на хрен? Роже, они в моем шатре, будь другом, принеси. Ланфранк велел мне надеть их на шею.

Так. Словом, я что хочу сказать: на нашей стороне право, на нашей стороне сила. Спустим с привязи псов войны и глада, рвущихся к травле, пусть растерзают их в клочья! Бог за Вильгельма и Англию, святой... Кто у нас святой покровитель Англии? Мать твою, Одо, ты же епископ, ты должен знать!

Святой Георгий? Это кто еще такой? Ладно, сойдет. Бог за Вильгельма! Англия, Нормандия, святой Георгий – вот наш клич!

Тайлефер доел последнюю ложку шербета.

– Вот и все, – сказал он. На побледневшем лице фокусника выступили мелкие капельки пота. – Вот и все. Короткая речь, и мы двинулись. Мне нальют еще немного вина?

– Но святой Георгий родом из этих мест. Да, конечно, вот вино. Он тут убивал драконов, принцесс спасал. Какое отношение он имеет к Англии и Нормандии?

– Да, он из Каппадокии, – подхватил Квинт.

– Все равно. – Тайлефер налил себе вина, залпом выпил стакан. – Просто первое имя, пришедшее Одо на ум. Не думаю, что этот клич приживется.

 

Глава пятидесятая

Уолт шел в свою комнату по длинной террасе, выложенной мраморными плитами. Гавань с террасы было видно плохо, зато отлично просматривалось открытое море, в тот вечер неспокойное. Под ущербной луной, затеняя ее, пробегали торопливые облака. Из полумрака глубокой ниши протянулась рука и сомкнулась на правой руке Уолта повыше изувеченного запястья.

– Уолт? – тихо окликнула его Аделиза, увлекая за собой в нишу. Прежде это углубление в стене предназначалось для статуи, но местный епископ, заручившись поддержкой значительной части ремесленников, со всей суровостью отстаивал указ, запрещавший создавать литые или тесаные изображения (храм Граций, уцелевший на форуме, чудом ускользнул от бдительного ока церковника), и Амаранта распорядилась перенести в подвал дома статуи, которые можно было разглядеть снаружи, а фрески замазать штукатуркой.

Лунный свет почти не проникал в нишу, Уолт угадывал присутствие девушки, ощущая тепло и аромат ее тела, но лица ее разглядеть не мог.

– Уолт, – повторила она (ощупав культю, она убедилась, что перед нею действительно тот, кого она искала), – Уолт, папочка хочет, чтобы я рассказала тебе, как и почему он проделал тот фокус, который вынудил эрла Гарольда принести присягу на верность Вильгельму.

– Разве он сам не может мне рассказать?

– Он бы предпочел, чтобы ты услышал об этом от меня.

– Что ж, давай.

– На самом деле мой отец не прибегает ни к какому волшебству. Он пользуется различными механизмами, приемами, с помощью которых можно исказить изображение, заставляет законы природы проявить себя необычным, хотя и вполне естественным образом, но в первую очередь он пользуется – можно даже сказать, злоупотребляет – наивностью публики, ее желанием обмануться. Люди платят за то, чтобы посмотреть на чудо, и каждый, сам того не сознавая, подыгрывает «волшебнику», желая получить за свои денежки побольше удовольствия.

Хотя близость Аделизы и опьяняла Уолта, он еще не вовсе лишился способности рассуждать.

– Но Гарольд вовсе не желал, чтобы его обманули, и его никак нельзя назвать доверчивым зевакой.

– Совершенно верно. Вот почему в тот раз было чертовски трудно создать нужную иллюзию. Как ты помнишь, главную роль в этом представлении играли два юноши, стоявшие на галерее, очень высоко над залом, с петлями на шее, а концы веревок были привязаны к балкам над их головами.

– Да. Это ведь были юный кузен Гарольда и его племянник, совсем еще мальчик.

– Ничего подобного. Это были Ален и я. Нас специально нарядили, намазали лица гримом. Ты вспомни, Гарольд много лет не видел своих родичей, зал был скудно освещен, полон дыма, так что было нетрудно внушить ему мысль, будто он вот-вот увидит жестокую смерть своих близких, тех самых, ради спасения которых он прибыл в Нормандию...

Она почувствовала, что Уолт готов взорваться, и продолжала поспешно:

– То есть сама картина была вполне реальной, отнюдь не иллюзией, и веревки были настоящими. – Она провела пальцами по своему горлу. Глаза уже привыкли к темноте, Уолт смог разглядеть это движение, белизну нежной шеи. – Веревки были настоящие и угроза – реальной. Вильгельм предупредил отца, что нас повесят на месте, если он не вынудит Гарольда дать клятву. Что было делать папочке?

В самом деле, что? Какой отец поступил бы иначе на его месте? Разумеется, последствия поступка, продиктованного родительской любовью, оказались во много раз ужаснее, чем смерть юной девушки и маленького мальчика, но это если подсчитывать общую сумму добра и зла, а в тот момент...

Уолт глубоко, тяжко вздохнул.

– Ладно, – сказал он, – что сделано, то сделано. Ничего уже не исправишь.

Аделиза приподнялась на цыпочки, поцеловала его в щеку, и на миг Уолт почувствовал, как ее юное тело прижалось к нему, но вовсе не из желания продлить объятие он ухватил Аделизу за руку и не дал ей уйти.

– Почему твой отец сам не рассказал мне об этом?

Она робко повернулась к нему.

– Квинт всегда рядом, – ответила она. – Папочка думал, Квинт, с его скептическим умом, непременно поставит под сомнение этот рассказ. Вернее, Квинт сочтет разговор, который может примирить тебя с Тайлефером и сделать вас друзьями, еще одним образчиком романа, где вопреки реальной жизни царят не судьба и случай, а правила связного сюжета, нанизывающего удивительные совпадения. Папочка опасался, что Квинт не захочет понять: сами события подчинялись логике вымысла, складываясь в единый сюжет. Так или иначе, папочка надеется, что теперь вы станете друзьями, и ты не будешь держать на него зла.

Это Уолт пропустил мимо ушей, его интересовало другое:

– Так это чувство вины вынудило Тайлефера вести нормандцев в бой и первым пасть на поле сражения?

– О нет. Конечно, папочка сожалел о том, что сделал, но не настолько же! Нет, просто он предвидел, что битва предстоит тяжелая. В бою погибают, как правило, только единожды. Вот он и решил, что лучший способ уцелеть – это пасть в самом начале сражения. Он засунул в ребек пузырь, наполненный свиной кровью, и как только англичане принялись метать камни и дротики, вылил кровь из пузыря себе на голову и повалился на землю. Была и другая причина: папочка был по горло сыт Вильгельмом и воспользовался возможностью ускользнуть от него.

Аделиза еще раз поцеловала Уолта и ушла.

Уолт лег в постель, но уснуть не мог. Не сомнения тревожили его, хотя кое-какие неточности в рассказе Аделизы могли бы насторожить более проницательного слушателя, а пробужденные ее прикосновением воспоминания о других объятиях, о родстве, дружбе и любви, о счастливых временах. Уже несколько лет Уолт отталкивал от себя эти воспоминания, как только они пытались прорваться из-за порога бессознательного и затопить его разум. Как ни тяжела память о пережитом горе, еще тяжелее вспоминать об утраченном счастье.

 

Глава пятьдесят первая

В сопровождении толпы гостей из Иверна и близлежащих деревень Уолт пересек луг с выжженной солнцем травой, поднялся на холм, на поляну, где жители Шротона обычно устраивали гулянья. Эрика в платье из тонкого белого хлопка стояла на другом конце поляны, подружки, одетые в зеленое, держали над головой невесты сплетенные яблоневые ветви, прогибавшиеся под тяжестью плодов. Позади Эрики среди дубов и ясеней виднелись соломенные кровли амбаров и коровников, черепичные крыши ее усадьбы и церкви. Дальше начинались пологие склоны, внизу поля, где уже сжали хлеб, а на крутизне росли только боярышник и терновник, и так вплоть до обильных травой валов Хэмблдона. Голубой дымок вился над усадьбой. Вокруг поляны расставили высокие столы, соорудили из подручных материалов шатры, жаровни наполнили углем, но еще не растопили. На дальнем от деревни краю поляны мужчины заготовили дрова для огромного костра, чтобы к вечеру изжарить на нем быка. Тепла и света от огня должно было хватить на все ночное веселье.

Даже в августе, после долгих солнечных дней, ранним утром было прохладно, хотя роса уже высохла. Свежая прохлада ложилась на новые или постиранные накануне одежды, на отмытые, оттертые дочиста лица детей. Праздничное настроение сделало легкой и упругой походку взрослых, слышалось в шуме, суете, приветствиях и болтовне, в песнях, которые кое-кто уже начал запевать, ощущалось в той уверенности, с какой все встречали этот день. Что бы там ни ждало впереди, нынешний день обещал веселье.

Воплощением всех надежд и чаяний была Эрика. Ей исполнилось двадцать четыре года, она расцвела и стала настоящей красавицей. Она была как налившийся колос, как незамутненный источник для жаждущих уст. Но не только развившееся тело, не одна лишь плотская красота составляли секрет ее обаяния. Высокая, но отнюдь не долговязая, стройная и сильная, но без грубых мышц, избавившаяся от девичьей пухлости, но сохранившая яркое цветение юности, она предстала перед Уолтом словно богиня. Белое, похожее на тунику платье со множеством складок доходило до колен, а на плечи Эрика накинула плащ из тонкого сукна красно-коричневого цвета, перевила длинные светлые волосы нитями речного жемчуга, открыв высокий лоб. Из-под темных бровей светло-голубые глаза смотрели с тихой улыбкой, той самой улыбкой, которая приподнимала уголки ее нежных губ. И все же, несмотря на улыбку, на лице Эрики проступала сосредоточенная серьезность, еле заметные морщинки в уголках глаз свидетельствовали о чувстве долга и ответственности, о скорби ранних утрат и о готовности принять жизнь такой, какова она есть.

Уолт остановился в пяти шагах от Эрики, и по лицу жениха она угадала, что он охвачен смятением, не знает, что и как надо делать. Девушка передала букет ближайшей из подружек и почти бегом пустилась навстречу возлюбленному, кинулась ему на шею. Почувствовав, как руки Уолта сомкнулись у нее на спине, она приветствовала его горячим, долгим поцелуем в губы. Радостные клики разнеслись по поляне. Оторвавшись от Уолта, раскрасневшись – румянец спустился даже на шею и грудь, видневшуюся в вырезе платья, – Эрика взяла нареченного за руку и провела его под яблоневой аркой.

В отличие от Иверна, Шротон располагал собственной церковью, ее не так давно построили из бревен, замазав щели известкой, и увенчали невысоким шпилем-колокольней – не для благовеста, но для заупокойного звона и набата, предупреждавшего о приближении врагов. Ближайшие родственники с обеих сторон, а также самые старые и уважаемые из свободных крестьян построились позади жениха и невесты и проводили их в часовню. Церковка была маленькой, но светлой, никакие витражи не мешали солнечным лучам проникать сквозь узкие сводчатые окна. Внутри ничего лишнего, только алтарь – плита портлендского камня на четырех дубовых пеньках. Церковь наполнили цветами и плодами из местных садов и лесов, охапками роз, лаванды, больших полевых ромашек, плетенками с яблоками, грушами, клубникой, со стен свешивались колосья ячменя.

Священник выслушал короткие обеты. Жених и невеста выучили наизусть положенную формулу, но слова их шли от сердца. Затем святой отец проследил, как молодые обменялись кольцами, и благословил их союз. На все про все хватило десяти минут.

Они вернулись на поляну. На самую большую повозку, какую только удалось отыскать в обеих деревнях, поставили стулья для новобрачных, сделали навес из соломы, усыпанной цветами, и все, не соблюдая очереди, подходили с дарами, клялись в верности господам, желали им долголетия и многих детей.

Не прошло и получаса, как Эрика начала проявлять нетерпение:

– Давай плясать. Вон, все уже пляшут. Только сперва сними с себя золото, чересчур пышно для наших мест.

Уолт помог молодой жене спуститься вниз, на площадку из дерна, и она понеслась прочь, изгибаясь в танце, отплясывая заодно со своими подружками под музыку барабанов и дудок, наяривавших безумную джигу, и все женщины присоединились к танцу, ловко лавируя между накрытыми столами.

Так они праздновали и веселились до самых сумерек, пока не подоспел зажаренный на костре бык. Только вот места в желудке осталось маловато: все уже угостились козленком, фаршированным яблоками и запеченным на углях от ореховых прутьев (традиционное блюдо в начале Месяца Яблок и Орехов), съели сыры, цыплят, гусей, поглотили груду хлеба со свежим маслом, запеканки, орехи с мягкой зеленой скорлупой и белой, податливой мякотью, яблоки, только что сорванные с дерева, и яблоки в меду, начиненные гвоздикой и корицей, нанизанные на ореховые прутья и запеченные над маленьким костром, какие во множестве горели на поляне. И пили, пили, пили огромными флягами и бочонками, пили прошлогодний сидр и пиво, сваренное из ячменя предыдущего урожая – новый урожай был только что собран, пришла пора освободить место для свежего зерна.

Люди пили, и веселились, и затеивали игры, а Уолт награждал победителей призами. Из древесины вяза вырезали три деревянных шара, их полагалось прокатить по длинной дорожке из широких планок, сбив девять кеглей на дальнем конце. Каждый по очереди пробовал свои силы, хотя всем было известно, что приз разыграют между собой два умельца, один из Шротона, другой из Чайлд-Оукфорда, способные одним ударом сбить все девять кеглей, набрав двадцать семь очков за три броска. Они продолжали соревноваться, пока наконец ловкач из Шротона слегка не промазал, оставив одну кеглю несбитой, а его соперник из Чайлд-Оукфорда получил обычную в таких случаях награду, полуторагодовалую свинью. Потом настал черед скачек. Участники описывали круги вокруг поляны, в качестве препятствий на их пути расставили невысокие заборчики; потом стреляли из лука – не по мишени, а в чучела зайцев и птиц, которых тащили перед лучниками по земле или внезапно подбрасывали в воздух. На сжатом поле показывали свое умение фримены, имевшие собственный плуг с упряжкой волов, причем очки начислялись за ровную и глубокую вспашку, а не за скорость, с какой пахарь проводил борозду. Победил дядюшка Фреда, посадивший мальчика на грядиль. Овдовевшая мать Фреда, уверившись, что земля останется за ней и ее семьей, сумела оправиться после родов, но оба близнеца умерли.

Были и другие состязания: мужчины рубили дрова (тут победил один из углежогов, пришедших вместе с Браном), бросали кожаный башмак, соревнуясь, кто дальше закинет; заводили корову в загон и, расставив колышки, спорили, на каком месте она опорожнится; нарезали прутья и плели из них звенья изгороди (победил Бэр). Эрика, водя за собой покорного Уолта, строго оценивала соломенных кукол, принесенных детьми, пироги, домашние напитки, снадобья от зимней слабости (здесь не оказалось равных Анне, той самой, что дежурила вместе с Уолтом у смертного ложа его отца: она советовала применять растирку из сосновой смолы), а еще надо было осмотреть изделия искусных вязальщиц, ткачих, красильщиц, вышивальщиц, плотников, столяров, краснодеревщиков.

Прослышав о празднестве или завидев дым, далеко расползавшийся под туманным небом, начали сходиться люди со всей округи, и никто не являлся с пустыми руками: тащили мехи медовухи, сумки с пирогами, несли барабаны, дудки, ребеки, как будто без них шума было недостаточно.

И никто не заговаривал о том, что, несомненно, тревожило каждого в эти дни, никто не расспрашивал о Вильгельме, о готовившемся вторжении, хотя все понимали, что ждать осталось недолго. Урожай был собран, большинству мужчин предстояло вместе с Уолтом вернуться в Суссекс, присоединиться к ополчению, и все знали, что Уолт, телохранитель короля, сам теперь сделавшийся таном, при благоприятном обороте событий станет эрлом.

Приближалась ночь, красный диск солнца просвечивал на горизонте сквозь розоватую дымку, небо на западе казалось сперва зеленым, как нефрит, потом посинело, в воздухе замелькали ласточки и стрижи, кормившие уже второй за лето выводок, грачи уселись на вершины деревьев. Коршуны и сарычи парили над поляной, привлеченные то ли восходившими от костров струями теплого воздуха, то ли запахом жареного мяса, достигавшим даже той высоты, где они кружили, ловя последние отблески уходившего за гору светила. Наступил час покоя, час, когда каждый мог усесться на прогревшуюся траву и ромашки, жевать обгоревшую или недожаренную, сочащуюся кровью говядину, прихлебывать эль и болтать обо всем, что случилось за день, о давних и грядущих празднествах. Только дети неутомимо сновали вокруг, играя, гоняясь друг за другом. Лишь самые маленькие выбились из сил и уснули.

На востоке выкатилась огромная оранжевая луна, почти полная; кто-то подбросил в большой костер еще несколько веток, искры взметнулись вверх, дым повалил гуще. На большую тележку, которая так и осталась стоять на краю поляны, забрались флейтисты, завели свою пронзительную, с переливами, плясовую мелодию, барабаны подхватили напев, а потом и вовсе заглушили песню флейты. И вся толпа, все пять сотен человек, почуяв, что настал долгожданный миг, повалила на поляну, кто парами, кто рядами, кто хороводом, одни двигались легко и проворно, других уже шатало от выпивки или усталости, но в пляс пошли все.

До той поры свадьба молодого тана и хозяйки соседнего имения была праздником общины: заново приносились клятвы в подтверждение старинного уклада, прав и обязанностей, соединявших жителей усадьбы и деревни в единое целое, но теперь веселье сделалось вольнее, безудержнее, неистовее. Мир поплыл, закружился, и каждый на свой лад искал в нем тех радостей, какие приносят человеку танец, вино и любовь.

Эрика и Уолт схватились за руки, но он был плохим танцором, ему довольно было покачиваться на каблуках, глядя, как изгибается и вертится во все стороны Эрика, как развеваются ее локоны, касаясь порой его щеки, как складки ее простенького платья распрямляются, подчеркивая с каждым движением изгиб бедра или округлость груди, как проступают под мышками влажные пятна. Наконец она остановилась, улыбнулась во весь рот, снова взяла Уолта за руку.

– Довольно, – проговорила она, – пусть они веселятся. – И мягким, но решительным движением увлекла Уолта на поле, к нижнему склону холма.

Они были тут не одни, другие парочки уже протоптали путь через боярышник или поднялись на вершину холма и бродили между двумя старинными валами, отыскивая местечко поукромнее, где трава, покрывавшая известковую почву, могла предоставить им мягкую постель. Но Эрика повела возлюбленного через две глубокие канавы мимо второго вала на длинный, постепенно подымавшийся горб у вершины холма. Овцы, заметив приближение людей, отошли подальше, трава была объедена, но аромат тимьяна, сохранившийся после жаркого дня, все еще чувствовался на пастбище.

Эрика остановилась на самой вершине и вновь обняла Уолта, поцеловала его долгим, неторопливым поцелуем, потом, чуть отодвинувшись от мужа, стала медленно его поворачивать, чтобы он мог посмотреть сперва на север, через долину в сторону Шефтсбери, затем вниз, на поле, где горел огромный костер и разлетались искры, когда большой сук проваливался внутрь, в пещеру жара, менявшую свой цвет, игравшую всеми оттенками оранжевого и красного в зависимости от легчайшего дуновения воздуха. Издали доносились приглушенные звуки музыки, смеха, пения, гремели барабаны.

Она повернула его лицом к западу, еще хранившему на горизонте теплый отсвет солнца. Планета любви взошла и горела, точно зеленая искра, над ломаной линией гор; она повернула его лицом к югу, где река Стаур извивалась серебряной змеей, пронизывая тьму леса, обхватив своей петлей квадратный Ход-Хилл, некогда римский лагерь. И все это было залито светом гигантской луны, сиявшей на востоке. Теперь, когда она выкатилась на ясное небо, луна из оранжевой сделалась серебряной, и власть ее над ночью казалась еще могущественнее, чем власть солнца над днем. Держа Уолта за руку, Эрика смущенно присела, поклонилась Луне, и Уолт, едва сознавая, что делает, тоже склонил перед ней голову, чувствуя, как все его существо – и сердце, и разум, и душу, и тело от макушки, на которой волосы поднялись дыбом, до кончиков нетерпеливо шевелившихся на ногах пальцев – пронизала древняя Радость.

Эрика заставила его снять одежду, через голову стянула с себя платье. Уолт хотел обнять ее, уложить на землю, но Эрика, обеими руками взяв мужа за руки, мягко понудила его опуститься на колени, потом откинуться на спину. Она оседлала Уолта, упершись коленями в землю по обе стороны от его бедер, наклонилась вперед, стала медленно гладить его шею, плечи, руки, грудь, а он, приподняв руки, обхватил ладонями ее груди, стал ощупывать бока и бедра. Эрика все ниже склонялась к нему, и Уолт смог коснуться ее ягодиц. Наконец, немного подвигавшись взад-вперед, не стесняясь помочь ему и поощряя Уолта пальцами нащупывать путь, она приняла его в себя. Потом они затихли на миг без движения, лицо Эрики почти касалось его лица. Она прошептала:

– Вот видишь, почти не больно.

И начала раскачиваться на нем, словно наездница, взад-вперед, вверх и вниз, все быстрее, и просила его держаться, и он держался, терпел, кусая губы так, что они начали кровоточить, цепляясь за землю ногтями, припоминая, чему учил его Даффид, считая чертовыми дюжинами до трехсот тридцати восьми и обратно, пока, высоко запрокинув голову, Эрика не испустила низкий, протяжный крик.

Ему показалось даже, что он не имеет никакого отношения к ее торжеству, но тут она опустилась, клубочком свернулась на нем, и принялась ласкать возлюбленного, и смех ее перемежался со вздохами и стонами, и так продолжалось, пока луна не побледнела, достигнув другого края небосвода, пока не посветлел горизонт на востоке и солнце не разогнало предрассветную прохладу. Запели жаворонки, стрижи снова замелькали над кочками и кротовинами, невдалеке залаял пастушеский пес. Они натянули на себя одежду, поцеловались и вдруг...

– Поймай меня, если сумеешь! – Она помчалась вниз и белою ланью мелькнула вдали, перескакивая через рвы у старинного вала.

 

Глава пятьдесят вторая

Упорный ветер, ночью поднявший волну, пришел с запада, а потому юнга с облюбованного Квинтом корабля, маленький арапчонок, с кожей цвета корицы, босой и почти голый, если не считать длинной желтой фуфайки да узкой головной повязки, спозаранку начал дубасить кулаками в дверь виллы и выкликать пассажиров. Как выяснилось, капитан уже закончил все дела в городе и не желал упускать попутный ветер, а стало быть, если Квинт и все прочие, кто купил себе места на палубе судна, не явятся в течение часа, якорь поднимут без них.

Квинт и Уолт путешествовали налегке, в отличие от Тайлефера и его детей. Конь и мул менестреля все еще стояли в конюшне примерно в полумиле от дома Амаранты. За ними послали служанок: хотя Тайлефер не собирался брать животных с собой, он хотел навьючить на них чемоданы и сумки со всеми принадлежностями фокусника, арфу и прочие пожитки, иначе пришлось бы прибегнуть к услугам носильщиков, а те, почуяв спешку, запросили бы вдвое против обычной цены.

Через полчаса коня и осла привели, еще пятнадцать минут ушло на то, чтобы взвалить им на спину добро Тайлефера и более-менее надежно его приторочить, после чего все чуть ли не бегом пустились по мощеным улочкам, разметая во все стороны очистки от овощей, которыми была усыпана дорога, и примчались в гавань с запасом по меньшей мере в пять минут. Поспели все, в том числе и Амаранта в сопровождении двух служанок.

Ветер и впрямь разыгрался, он дергал за плащи и юбки, раздувал хлопавший, не закрепленный еще парус, и корабль даже здесь, в гавани, ощутимо раскачивался. Чайки кружили, опускались на борт, прежде чем умчаться на другую сторону гавани, поискать объедков у рыбачьего причала, где женщины уже потрошили и чистили рыбу после ночного лова. На корабле, отплывавшем в Святую Землю, и на нескольких соседних матросы изо всех сил тянули канаты, подымая паруса. За оконечностью мыса море, по контрасту с мчавшимися по нему белыми барашками, казалось почти черным.

Тайлефер проследил за тем, как его скарб с помощью маленькой лебедки перегружают на палубу, и обратился к Амаранте:

– Хочешь купить хорошую вьючную лошадь и мула?

– Папочка! – хватая отца за руку, воскликнула Аделиза. – Ты мог бы и подарить их нашей милой хозяйке за ее гостеприимство.

Амаранта улыбнулась.

– Выставь их на аукцион, – предложила она, оглядев небольшую группу торговцев, разносчиков, грузчиков и просто зевак.

Тайлефер послушался, и Амаранта, перебив все ставки, вручила ему три золотые монеты, которые вынула из особого кошелька ее старая служанка.

– Это справедливая цена, – сказала она. – Хотя, конечно, я смогу получить кое-какую прибыль, если продам их на ярмарке.

Наступил тот неловкий момент, который неизменно наступает при прощании: все слова уже сказаны, и непонятно, когда же отплывет корабль или двинется в путь караван. Тяжело было на сердце у Уолта, его точили сомнения, он бесцельно бродил по набережной, сам с собою рассуждая о предстоящем путешествии. Его томил не только страх перед морской могилой, но и внезапно нахлынувшая тоска по дому, по родному очагу.

Услышав английскую речь, он обернулся к морю и увидел внизу маленькое суденышко с открытой палубой, скорее даже ладью, разве что посредине кораблик был немного шире, чем знакомые Уолту длинные боевые суда, да корма и нос немного повыше. Но все равно он был впятеро меньше арабской галеры, на которой друзья собирались плыть в Иоппию, меньше, чем тот корабль, который в 1065 году перевез Гарольда из Бошема в Сен-Валери, – не было даже капитанской каюты. Как и арабская галера, это суденышко тоже загружалось мешками с хлопком, а под ними Уолт разглядел ящики соленой рыбы и копченой свинины. На корме вверх дном лежал маленький гребной челнок, точь-в-точь рыбацкая лодчонка.

– Нам потребуется еще одна пара рук, – вот какие слова он разобрал.

– Еще одна пара рук и перемена ветра, – подхватил второй голос.

Моряки говорили на диалекте Уэссекса, судя по акценту, они были родом из средней части графства, из Саутгемптона. Типичные англичане с виду: крепкий толстячок со слегка выпученными глазами, в холщовой одежде, изрядно потрепанной и засалившейся, и его товарищ, пониже ростом, поуже в плечах, с рыжими волосами и меланхолической складкой губ.

Уолт перегнулся через ограждение набережной, сердце у него сильно забилось, во рту пересохло.

– У меня только одна рука, – сказал он, – но я берусь отработать проезд до Англии...

Оба подняли головы.

– Тебе случалось плавать на таком корабле? – спросил старший.

– Конечно, – солгал Уолт. – Как, по-твоему, я попал сюда?

Они быстро договорились: Уолту причиталась десятая доля всей прибыли, какую они получат на пути от Сиды до Саутгемптона. С легким сердцем он вернулся к прежним товарищам, голова его шла кругом. Квинт уже терял терпение.

– Через пять минут мы отплываем! – крикнул он.

– Без меня. Хватит с меня странствий. Я нашел английское судно. Вернусь домой либо утону.

Они быстро обменялись прощальными восклицаниями, словами сожаления, словами благодарности. Особенно Уолт благодарил своих спутников – Аделизу, вернувшую жизнь его культе, Алена и даже самого Тайлефера за удивительные фокусы и таинственное воздействие их музыки, но более всех он благодарил Квинта, присматривавшего за ним, когда он был беспомощен, Квинта, который разговаривал с ним, и слушал, и помог... тут он запнулся.

– Помог тебе понять? – подсказал Квинт. – Надеюсь, ты убедишься: это был целительный опыт.

Он употребил греческое слово – «терапевтический».

– Но мы так и не дослушали повесть о великой битве, – вздохнул Ален.

– Когда отплывает английское судно? – спросила Амаранта.

– Когда ветер переменится.

– Значит, я услышу о битве, – с удовлетворением заключила она.

Арабский капитан звал своих пассажиров на борт, теряя терпение.

Поцелуи, рукопожатия, объятия, дружеское похлопывание по спине, горячий поцелуй Аделизы – и вот уже четверо путников поднимаются по сходням. Швартовые канаты отвязаны, парус развернут и приведен к ветру. Гребцы, сидевшие вдоль обоих бортов, налегли на весла, выводя корабль из гавани, а как только вышли в открытое море, весла убрали на палубу, парус раздулся, и Уолт не мог уже различить лица друзей, ставших ему такими близкими, он видел только шарф, которым Аделиза продолжала махать с высокой кормы, стоя возле рулевого. Уолт попытался представить себе те места, куда они направлялись. Святую Землю, восточные страны за ней, долгие переходы по пустыне, под усыпанным крупными звездами небом, попытался представить, как Тайлефер и Ален будут показывать свои фокусы все новым зрителям, наживая очередные неприятности, как Квинт будет беседовать с философами, учеными мужами и путешественниками, с арабами, жителями Тартарии и неведомыми обитателями Катая, и сладостная музыка арфы будет сопровождать их в пути, и Аделиза будет танцевать... Глаза Уолта наполнились слезами, и на миг он пожалел о принятом решении.

Но потом он вспомнил свой дом, Иверн и Эрику, и сердце заныло от тоски. Когда взгляд Уолта прояснился, арабская галера превратилась в пятнышко далеко на востоке, там, где сходились небо и море.

– Пойдем, – позвала его Амаранта, – отдохни и закончи для меня рассказ о великой битве.

 

Глава пятьдесят третья

Узнав, что Вильгельм высадился в Певенси, мы со всей поспешностью выступили в поход и за четыре с половиной дня добрались из Йорка в Лондон, остановившись в Уолтхэм-Эбби. Получилось даже быстрее, чем когда мы шли на север, однако с такой скоростью весь путь проделал только передовой отряд, тысяча дружинников, личная гвардия короля, и во главе нее неразлучные с Гарольдом телохранители. Теперь их оставалось пятеро: Даффид, Рип, Шир, Тимор...

– И ты.

– И я.

В следующие два дня к нам подоспело еще две тысячи тяжеловооруженных дружинников Леофвина и Гирта, за ними плелось пять сотен раненых.

Что нам следовало делать?

Выбор был прост: либо оставаться возле Лондона и ждать подкреплений, либо сразу же двинуться на юг и прижать Вильгельма к берегу, не давая ему тронуться с места до подхода основных наших сил. Многие советники Гарольда предпочли бы остаться в Лондоне или по крайней мере не уходить далеко, только переправиться через Темзу для защиты города, занять позицию в Норт-Даунсе и посмотреть, что будет делать Нормандец. Однако таким образом мы предоставляли Ублюдку полную свободу действий, и, хотя Лондон был ценной добычей, захватчики могли с тем же успехом двинуться на запад вдоль побережья, перемещаться из порта в порт, ведя за собой флот, дойти до Саутгемптона и напасть на Винчестер, который никак не уступал значением Лондону, тем более что в Винчестере оставалась государственная казна.

Но дни неуклонно сменяли друг друга, приходили все новые сообщения о зверских расправах, учиненных Вильгельмом, и горожане Пяти Портов обратились к Гарольду, умоляя спасти их, пока и они не пали жертвой насилия.

Утром одиннадцатого октября Гарольд начал действовать. Его люди успели отдохнуть с неделю, Эдвин и Моркар, по слухам, выступили из Йорка. Гарольд хорошо знал окрестности к северу от Гастингса, и это тоже повлияло на его решение.

Он собрал предводителей отрядов в маленьком пиршественном зале Уолтхэма. Достав из нерастопленного очага кусок угля, Гарольд провел несколько линий на каменном полу. Все столпились вокруг, те, кто оказался впереди, наклонялись, опускались на колени, чтобы стоявшие сзади могли разглядеть чертеж. Гарольд поднял голову. Взгляд его ясных голубых глаз был суров, но полон уверенности – уверенности в себе, своих братьях и своих людях.

– Многим из вас хорошо известна позиция, которую я собираюсь занять, – заговорил он. – Это место находится примерно в шести милях к северу от Гастингса, где лесная дорога из Тон-Бриджа в Лондон соединяется со старым прибрежным трактом на холмах Даунса. – Повернув кусок угля более широкой стороной, Гарольд одним взмахом руки обозначил возле своих колен Андредесвилд, потом наметил на опушке леса прибрежную дорогу с востока на запад и перекресток, где гряда холмов, по которым пролегал путь, сворачивала на юг, в сторону Гастингса.

– Здесь дороги сливаются, поднимаясь по отрогу от Даунса на круглый холм, господствующий над равниной. Дорога минует вершину этого холма, прежде чем уйти вниз, к Гастингсу. По обе стороны холма глубокие ложбины, там текут ручьи, поэтому почва внизу влажная, тяжелая. Вначале подъем не очень крут, но за двести ярдов до вершины склон становится почти отвесным. На гребне, чуть западнее самой высокой точки, растет одинокая яблоня.

Итак, сегодня днем мы тронемся в путь и постараемся добраться до этой яблони, которая будет местом сбора, до наступления ночи на пятницу, тринадцатое. – Тут Гарольд передернул плечами, но упорно продолжал: – Мы встанем в боевом порядке вдоль этого хребта. Я займу центр у самого дерева, Гирт расположится справа, Леофвин слева, каждый со своими телохранителями и дружинниками. Ополчение встретится с нами там же. Передовые отряды ополчения распределим на флангах нашей позиции, а тех, кто подоспеет позже, поставим в резерв, позади дружинников. Здесь, в Уолтхэме, мы оставим проводников, они известят северян, где мы находимся, и как можно скорее приведут их нам на подмогу.

Это очень сильная позиция, Вильгельм не сможет оттуда нас выбить. Будем надеяться, он сразу поймет, что сражаться бессмысленно, и даже пытаться не станет, но если он все же нападет, мы отразим атаку. Ему придется все начинать сызнова. Тем временем начнут подходить подкрепления, которые возместят наши потери, а Вильгельму неоткуда взять новых воинов. Как только численность нашего войска в полтора раза превысит количество его солдат, а это произойдет самое позднее через неделю, мы предложим ему свои условия, возьмем заложников, потребуем возместить весь причиненный ущерб, отказаться от притязаний на то, что ему никогда не принадлежало, и отпустим его восвояси... Вопросы есть?

Леофвин глянул на Гирта, тот кивнул, распрямился, посмотрел прямо в лицо Гарольду, который тоже распрямил плечи, словно готовясь отразить удар. Младшие сыновья Годвина славились беззаветной отвагой и силой. Как и все Годвинсоны, они были красивы, держались гордо и прямо.

– Брат, мы с Гиртом кое о чем поговорили, и сейчас я скажу за нас обоих. Для нас та клятва, которую у тебя обманом вырвали в Байё, ничего не значит, но многие в твоем войске – быть может, такие найдутся даже в этом зале, и уж конечно среди дружинников и тем более в ополчении – думают, что тебе не следует вести английское войско против Ублюдка. Выслушай меня, Гарольд! Твой план очень хорош, он принесет нам победу, но, согласись... – тут уголки его губ приподнялись в легкой улыбке, зашевелились усы, – согласись, этот план не так уж сложен, для его выполнения не требуется ни хитрости, ни особого ума. Словом, мы с Гиртом вполне справимся без тебя. Более того, если все сложится не так, как задумано, у Англии останется законный король. Ты наберешь новое войско, продолжишь сопротивление, а если мы потеряем тебя, все будет кончено.

Кровь, прихлынувшая было к щекам Гарольда, медленно отливала, кожа на лице, задубевшая в военных походах и в охотничьих потехах, сделалась непривычно белой. Закусив губы, Гарольд резко развернулся и вышел из зала. Как и в прошлый раз, он удалился в монастырскую часовню, а вернулся спокойным и печальным: он принял решение. Едва переступив порог, Гарольд остановился, и люди, собравшиеся в зале, обернулись и посмотрели на него.

– Братья, – сказал он, – я король. Я, и никто другой. Я должен сам отстаивать свой титул и свои права, а если я поступлю иначе, в сердца наших воинов закрадется сомнение: кто должен править – тот ли, кто прячется за спинами своих младших братьев, или тот, кто лично ведет мужей в битву. А теперь... – он уверенно шагнул вперед и снова занял место перед остывшим очагом, – обсудим детали.

На следующий день, когда начало смеркаться, Гарольд и пять его телохранителей первыми прибыли к месту сбора. Отсюда, с вершины холма, он видел лагерь нормандцев примерно в шести милях внизу, к северу от маленького города и гавани. Он убедился, что земляная насыпь и стены наскоро сложенного замка уже поднялись над окрестными полями и болотами, заслоняя мачты стоявших в порту кораблей. Солнечный свет играл на поверхности моря, обращая свинец, каким вода казалась под серыми тучами, в золото. Сильный ветер развевал полотнища с золотым драконом и Воителем Керна; люди, истекавшие потом после двенадцати часов непрерывной скачки, начинали дрожать от холода.

Уолт тоже поглядел вниз, на нормандцев и море, потом оглянулся на лес, через который они только что проехали. Оттуда показалась длинная цепочка воинов, наконечники копий и шлемы ярко сверкали, ровный шорох и свист сопровождал их движение, в него врывался пронзительный скрип тележных колес. Потом Уолт посмотрел на яблоню.

Кору и ветви дерева покрывал серый лишайник, рассыпавшийся в труху при малейшем прикосновении. На изогнутых сучьях еще держалось с десяток мелких, сморщенных и изъеденных червями плодов. Видимо, в то долгое, холодное и засушливое лето яблоне не хватило воды, корни ее тщетно пытались нащупать хоть каплю влаги в известковой почве. Дерево умерло.

 

Глава пятьдесят четвертая

К семи часам утра стало ясно, что Вильгельм решился атаковать. Разведчики, посланные в нормандский лагерь, вернулись с донесением, что неприятель вооружается и строится. Вскоре англичане увидели над дорогой облако пыли. Гарольд выстроил линию обороны: она занимала весь гребень холма от одной лощины до другой, от ручья до леса; длина ее составляла тысячу ярдов. Дружинники стояли в четыре ряда, на достаточном расстоянии друг от друга, чтобы свободно орудовать боевым топором или мечом, между ними оставались зазоры, сквозь которые лучники из ополчения могли выбежать вперед и, выпустив стрелы, снова укрыться за спинами дружинников. Даффид и Уолт с помощью Рипа, Шира и Тимора вырыли возле седой яблони ямы в твердой известковой почве и укрепили в них древки знамен. В этой битве понадобятся обе руки.

Гарольд подозвал своих братьев и отдал последние распоряжения. Они будут биться в открытом строю, если только Вильгельм не сосредоточит удар в одном месте, направив туда множество тяжеловооруженных воинов. В таком случае, а также при нападении конницы, дружинникам следует применить обычную тактику: сдвинуть щиты, образовав непреодолимый заслон. Нечего бояться рыцарей, говорил король, лошади не решатся прыгать через ограду из щитов, а как только всадники приблизятся вплотную, можно разделаться сперва с лошадьми, а затем с седоками.

– Опасаться следует лишь одного, – сказал Гарольд в заключение, – а именно превосходящих сил противника. Однако, чтобы удержать позиции наверху, вполне достаточно тех людей, которыми мы располагаем, и три тысячи справятся с этой задачей не хуже, чем десять. Но помните: только этот гребень, этот холм защищают нас. Если вы стронетесь с места, не важно, вперед или назад, всему конец. Вот вам последний приказ: стоять стеной! Стоять намертво!

Он обнял братьев, пожал им руки и отошел. Что-то особенное чувствовалось и в голосе Гарольда, и в его движениях, когда он надевал шлем и кольчугу. Потом он попросил Уолта пристегнуть ворот кольчуги к нижней части шлема, дотронулся до золотого ободка, помолчал немного и усмехнулся:

– Ровно сидит?

– Да, – ответил Уолт.

– Вот и хорошо. – Он глубоко вздохнул, шлепнул одной кожаной рукавицей о другую. – Что ж, пошли.

Нормандцы находились уже в полумиле от нас. В авангарде шли лучники, а основная часть войска построилась сомкнутыми рядами, пешие впереди, за ними рыцари на конях. В таком порядке три колонны нормандцев начали восхождение на гору. Англичане легко распознали Вильгельма: он превосходил ростом большинство бойцов в обеих армиях, долговязая тощая фигура кренилась вправо и влево. Герцог объезжал на огромном черном жеребце своих людей, постоянно сбиваясь с рыси на галоп. Реял штандарт со львом, десяток телохранителей едва поспевали за своим господином. Даже на таком расстоянии слышался пронзительный голос, почти визг: опять построились не в том порядке, ровнее, еще ровнее! В точности выполнять приказы! С вершины горы можно было различить и белое с золотом папское знамя, и даже висевший на шее герцога ковчежец с мощами, теми самыми, на которых Гарольд принес опрометчивую клятву.

Нормандцы пошли в атаку, лучники и легковооруженные воины прикрывали движение главных сил. Гарольд распорядился, чтобы английские ополченцы выбежали вперед и потеснили вражеских лучников. В этот момент из рядов нормандцев вырвался какой-то нелепо подпрыгивавший человек в пурпурном плаще менестреля, с черной бородой и почти лысой макушкой. В руках у него была небольшая гитара:

Paien s’adubent desobsercs sarazineis Tuit li plusur en sunt dublez en treis Lacent lor elmes mult bons sarraguzeis Ceignente spees del’acer vianeis... На лаврах всех сарацинские брони, А у иных юшман проложен втрое. На голове шелом из Сарагосы, Меч при боку из вьенской стали доброй... [93]

– Это был Тайлефер?

– Да, это был он.

На певца обрушился град стрел и камней, кровь заструилась по лицу, и он осел на землю. Передние ряды нормандцев прошли по нему, и больше Тайлефера никто не видел, пока мы не наткнулись на него у стен Никеи, где он потешал толпу, зарабатывая себе на хлеб насущный.

Около тысячи ополченцев просочились сквозь наши ряды. В руках, в мешках и кожаных петлях, притороченных к поясу, были метательные снаряды: маленькие топорики, камни, насаженные на короткую рукоять, обычные камни без рукояти – ополченцы взяли столько, сколько смогли унести. Нормандские лучники оказались бессильны, им приходилось стрелять снизу вверх, их стрелы теряли скорость и могли разве что оцарапать руку, шею или бедро, к тому же стреляли лучники вразнобой, так что наши вполне успевали уклониться от стрел. Англичане же бросали свои камни и топоры сверху вниз, подступая все ближе, многих лучников они сбили с ног, прочих заставили отступить, спрятаться за спины тяжеловооруженных воинов.

Справиться с этими было труднее: укрытые щитами в форме листа, стальными шлемами, длинными кольчугами, они медленно, но неуклонно продвигались вперед, и хотя в некоторых из них тоже угодили метательные снаряды, ни стрелы, ни град камней их не остановили. Ополчение отступило, соблюдая должный порядок, а если кто и припустил со всех ног, то не от страха, а от радости, что маневр удался. И тут мы, дружинники, телохранители, обнажили мечи, сдвинули щиты и, набрав в легкие побольше воздуха, приняли бой.

Первая атака, когда копье прощупывает твою броню, первый удар, когда меч обрушивается на край твоего щита, и металлический скрежет, когда лезвие твоего меча или топора врезается в кольчугу под ребрами противника и ты видишь, как лицо его искажается яростью и болью и кровь хлещет из разрубленного бока – все это бьет по тебе, поражая душу и тело. Вдруг понимаешь: да этот ублюдок хочет меня прикончить! – а помешать ему можно только убив его, и он валится на бок, но за ним появляется следующий.

Англичане и нормандцы сошлись лицом к лицу, бой превратился во множество отдельных поединков. Во время сражения одно единоборство затягивается, другое заканчивается быстрее, приходится все время немного смещаться: твой противник падает, и ты можешь помочь соседу, твой сосед падает, и тебе приходится иметь дело сразу с двумя противниками. Каждый воин пускает в ход оружие, которым лучше владеет: топор, меч, булаву, напрягает все силы, старается скрыть от недруга свою слабость, свои уязвимые места. Те, кто крупнее телом, полагаются на свой щит и на силу удара; те, кто помельче, как Даффид и Тимор, больше рассчитывают на проворство и ловкость. Когда силы противников примерно равны, победа, как правило, достается тем, кто занял более выгодную позицию, кто лучше подготовился и искуснее владеет оружием, у кого крепче доспехи. Вскоре мы почувствовали, как давит на спину и плечи тяжесть кольчуги, как сотрясается тело от все новых ударов, отраженных щитом или мечом; внутри все горело, несмотря на прохладный день, томили голод и жажда. Еще бы, нормандцы-то две недели отдыхали и отъедались после высадки, а мы недавно выдержали бой при Стэмфорде и дважды прошли чуть ли не всю Англию из конца в конец.

Наконец трубы дали сигнал к отступлению, атака захлебнулась. В пылу битвы некоторые дружинники испустили победный клич и, сломав ряды, бросились преследовать отступавших, но Гарольд грозно окликнул их. Почти все вспомнили первоначальный наказ и возвратились. Даже самые лихие, увидев, что остались в одиночестве, остановились, осыпая врага оскорблениями и поднятыми с земли камнями, а потом тоже вернулись в строй.

Стоя под яблоней, у своих знамен, Гарольд пытался оценить положение. Справа и слева еще возвышались, не дрогнув, штандарты его братьев, склон горы был усыпан мертвыми и умирающими, и большинство составляли нормандцы. Наше войско почти не поредело. Обернувшись в сторону леса, Гарольд увидел спешивший на подмогу отряд: около сотни дружинников из Мерсии и вдвое больше ополченцев с тесаками на плечах, с круглыми щитами за спиной. Гарольд снова посмотрел вниз, на нормандскую армию, и улыбнулся. Если повезет, к полудню или чуть позже наши силы сравняются и даже превзойдут силы противника.

Я тоже сделал смотр: после гибели Ульфрика я остался старшим из телохранителей. Даффид лежал на земле, Тимор склонился над ним, пытаясь перевязать ему лицо. Скверный удар, щека разрублена до кости. Рипу сломали руку, Шир только что вернулся из задних рядов, проводив брата в арьергард. Моей правой руке тоже здорово досталось, то ли сильный ушиб, то ли рана, под кольчугой не разберешь. Рука ныла нестерпимо, но пока еще действовала, и я знал, что в пылу схватки и думать позабуду о боли. Зато мы остались в живых, и самое главное – был цел и невредим наш вождь, наш господин, наш король.

Вновь запели трубы, и на этот раз у подножия холма собрались всадники. На копьях у них развевались узкие полоски флажков, шлемы казались черными на фоне сиявшего вдалеке моря, копыта коней выбивали из дерна осколки кремня, звенела упряжь, кони храпели, ржали, вторя зову трубы. Гарольд и его братья на левом и правом флангах приказали дружинникам перестроиться в два ряда. Передний ряд сдвинул щиты так, чтобы края их сомкнулись и образовали прочную стену длиной в восемьсот ярдов. Оставшиеся во втором ряду были готовы закрыть собой брешь в этой живой стене, коли погибнет кто-нибудь из товарищей, или вступить в схватку с рыцарем, сумевшим прорваться сквозь первый ряд защитников.

Герцог Вильгельм самолично вел нормандцев в бой, над забралом его шлема поблескивал золотой ободок, рядом мелькало алое полотнище с золотым львом и бело-золотое папское знамя. Вслед за герцогом двинулся в атаку отряд конницы, три ряда всадников по сто пятьдесят воинов в каждом. Они продвигались размеренной рысью, соблюдая строй. Чуть позади них выступили еще два таких же отряда, прикрывавшие центр с флангов, и земля задрожала от топота копыт.

Наших охватила тревога: мало кому доводилось сражаться со всадниками. Хотя Гарольд перед сражением предупредил, какой тактики следует придерживаться, и, слушая его, мы верили, что этот план сработает, на миг мы утратили мужество. Боевые кони оказались куда крупнее, чем мы себе представляли, по большей части гнедые и вороные лоснящиеся жеребцы-четырехлетки, на несколько ладоней выше тех лошадок, которыми мы пользовались для охоты и больших переходов.

С расстояния в двадцать ярдов нормандцы метнули в нас копья. Они целились поверх голов, и копья перелетели через наши щиты, не причинив особого вреда; это потом валявшиеся под ногами длинные шесты стали мешать нам, то и дело попадая под ноги. Выхватив мечи и булавы (Вильгельм орудовал шипастой булавой длиной в добрый ярд), рыцари пустили коней в галоп и со страшным грохотом и воплем помчались вперед, преодолев последние разделявшие нас ярды. Хотелось бежать без оглядки от несущейся лавины коней и железа, но мы устояли и стена щитов не дрогнула. Едва доскакав до первого ряда дружинников, лошади повернули головы, не желая тыкаться мордами в мечи, но со злобным ржанием напирали на нас плечами и боками, а рыцари наносили удар за ударом по нашим шлемам и верхней кромке щитов – сидя в седле, они были выше пешего строя.

Кое-где им удалось прорвать оборону – здесь щит подался вперед, там воин опрокинулся навзничь, кровь хлынула из разрубленной головы. Но стоило рыцарю направить своего огромного тяжелого жеребца в открывшийся просвет, сразу слышался крик: «Убейте животное, потом человека, сперва лошадь, потом всадника!»

Это оказалось не так-то просто, хотя лошадей и не защищала броня. Мы вонзали мечи им в бока и шеи, рубили топорами ноги, но своими тяжелыми копытами кони наносили нам почти такой же ущерб, как всадники, которых мы пытались столкнуть с седла. Тогда закованный в доспехи рыцарь валился наземь беспомощной грудой, разбиваясь под тяжестью собственного вооружения. Иной раз спешенному воину удавалось подняться и даже прорваться через вторую линию обороны, но там на него набрасывались ополченцы, пятеро, шестеро на одного, ловко уклоняясь от меча или булавы, хватали супостата за колени, за шею, валили наземь, перерезали горло ножом, а если рыцарь успевал особенно обозлить мужиков, они рассекали кольчугу и добирались до гениталий.

Передний наш ряд еще держался, но мы несли тяжелые потери, за смерть каждого рыцаря расплачиваясь гибелью троих, а то и четверых англичан. Под Вильгельмом убили коня, наши таны и дружинники обступили его кольцом. Это происходило в нескольких ярдах от штандартов Гарольда, так близко эти двое сошлись в сражении только раз. На миг их взгляды встретились, повисло ледяное молчание, а потом, яростно вопя, размахивая своей чудовищной булавой, Вильгельм проложил себе путь, оставляя позади разбитые черепа и переломанные ребра. Ни царапины на нем не было, он был забрызган чужой кровью. В числе прочих он уложил и Шира из Торнинг-Хилла.

Двадцать минут спустя снова запели трубы, и нормандские всадники отступили. Мы смеялись над ними – увы, преждевременно. Они всего-навсего дали передышку утомленным коням и бойцам. Почти сразу же всадников сменили пехотинцы, но на этот раз Гарольд приказал дружине оставаться на месте, сомкнув щиты, а против стены щитов пехотинцы ничего поделать не могут. Зато они выиграли время; рыцари перевели дух, а многие сменили лошадей.

Всадники вновь ринулись на поредевшую дружину, и впервые я почувствовал, как в душу закрадывается усталость. Мы вступили в битву с надеждой, почти уверенные в своем торжестве, но теперь к утомлению и горечи примешивался едкий привкус страха. Вокруг и впереди нас повсюду лежали люди, умиравшие от страшных ран, красивые, гордые лица искажала гримаса смертной муки, ярости и страха. Кровь текла повсюду, под ногами хрустели осколки костей, мозги и лиловатые кишки летели во все стороны, и этот мерзостный запах, запах крови и дерьма, запах бойни и отхожего места...

Я прикрыл глаза руками, меня охватила тоска по дому, по Иверну, по тем ночам, когда Эрика сжимала меня в объятиях и, положив голову ей на грудь, я слышал, как ровно бьется ее сердце, вдыхал ее тепло, наслаждаясь покоем утоленного желания, сладостным отдыхом хорошо потрудившегося тела.

Но и на нормандцах начало сказываться напряжение битвы. Центр, где командовал Ублюдок, пересевший на норовистого гнедого жеребца, еще держался, но на нашем правом, а для нормандцев левом фланге ряды захватчиков сбились, всадники на свежих лошадях вырвались вперед, те, кто так и не сменил коня, приотстали. Прежде чем подняться к вершине, нормандцам нужно было преодолеть пологий заболоченный спуск, а затем более крутой подъем. Лошади увязали в рыхлой и влажной почве, и ряды нормандцев спешились, не достигнув нашей передовой линии. Рыцари приближались к нам группами по десять-двенадцать человек, и англичане, воспользовавшись своим преимуществом, окружали эти маленькие группки и рубили всадников по одному. Всадники, поднимавшиеся за ними, мешкали в нерешительности. Увидев это, второй ряд наших дружинников тоже сорвался с места и помчался вниз по склону, чтобы добить врага. Ополчение устремилось следом. Нормандская конница, удиравшая через ложбину, столкнулась на другой ее стороне с собственной пехотой, приведя и ее в смятение.

В гуще схватки, завязавшейся вокруг знамен, Гарольд не мог понять, что происходит, а Вильгельм гораздо отчетливее различал все со спины своего коня. Вырвавшись из боя, он помчался по склону холма. Он визжал от ярости, колотя своих рыцарей мечом плашмя (булаву он уже потерял), и вынудил их повернуть, выстроив какое-то подобие боевой линии в тот самый миг, когда передние ряды англичан, в свой черед преодолевшие широкий овраг, поднялись по другому его краю и обрушились на позиции нормандцев.

Какой-то ополченец, взыскуя бессмертной славы, одним взмахом острого как бритва кинжала перерезал шею гнедому жеребцу, и Вильгельм второй раз за день свалился на землю.

Вокруг поднялись громкие крики ликования и отчаяния, нападавшие и оборонявшиеся застыли, не успев опустить руку, уже занесенную для удара. Всадники поворачивали лошадей и, заслоняя глаза от солнца, заглядывали в глубокую ложбину.

Вильгельм спихнул с седла одного из рыцарей, вспрыгнул на его коня, но золотой обруч, похожий на корону, свалился с его головы, и никто не узнавал герцога, пока он не сорвал с головы шлем, швырнув его в того самого англичанина, который убил под ним жеребца. Выхватив древко флага у своего знаменосца, умудрившегося в гуще схватки не отстать от господина, Вильгельм вновь помчался вдоль нестройных рядов своих войск, демонстрируя и нормандцам, и англичанам, что он еще жив. Его воины, и конные, и пешие, воспряли духом. Теперь они двинулись с края оврага вниз, в ту болотистую котловину, где сосредоточилось большинство англичан. Гирт и его эрлы, побоявшиеся ослушаться приказа Гарольда, не подоспели на помощь, и триста или четыреста дружинников пали на месте, прежде чем остальным удалось вернуться на гребень холма.

Ход сражения переломился в пользу Вильгельма. Англичане испытывали отчаяние, всегда сменяющее обманутую надежду. Они потеряли больше людей, чем могли себе позволить, и, хуже того, убедились в справедливости молвы: Вильгельм был неуязвим, либо потому, что он и впрямь приходился родным сыном дьяволу, либо, как многие шептались, потому, что на шее у него висел ковчежец с теми самыми реликвиями, на которых Гарольд присягнул герцогу, уступив ему права на престол.

 

Глава пятьдесят пятая

Ровно в полдень, когда желтый, словно лимон, солнечный диск едва просвечивал между туч у нас над головой, нормандцы – ты только представь себе! – устроили обеденный перерыв. Все утро из Гастингса подвозили им на телегах корзины хлеба, большие круглые нормандские сыры и желтые безвкусные яблоки, которые они считают лучшим деликатесом, и теперь, не расстраивая рядов, бдительно следя за нами, вся эта шушера расстелила перед собой платки и скатерти, расселась на разбитом копытами дерне и принялась жевать. А мы почти ничем не запаслись. Ополченцы, да и то не все, прихватили с собой кое-что перекусить и поделились едой с нами, дружинниками, но этого было явно недостаточно. Тайлефер, может, и ухитрился бы накормить тысячное войско пятью хлебами и двумя рыбами, но его с нами не было. Особенно мучила жажда, а напиться можно было только из ручья в той самой ложбине, которая находилась под прицелом нормандцев. Когда кто-нибудь пытался спуститься к ручью и снимал с себя шлем, чтобы зачерпнуть воды, его осыпали градом стрел. Особой беды в этом не было, главное, лицо не подставлять, но после такого обстрела человек смахивал на подушечку для иголок.

Ровно в два часа дня нормандцы снова атаковали. Теперь они были в лучшей форме, чем мы, хотя к нам подоспели на помощь еще две сотни воинов из Лондона.

– Этого мало, – пробормотал Гарольд. Он поставил вновь прибывших на правом фланге, чтобы возместить потери, которые мы понесли внизу, когда дружинники увлеклись, преследуя отступавшего противника.

На этот раз Вильгельм сосредоточил основной удар на левом фланге, где до сей поры почти не было боевых действий. Снова застрельщиками выступали пехотинцы, но далеко на своем правом фланге, то есть напротив нашего левого, в том месте, где почва вновь становилась ровной и даже немного опускалась, Вильгельм поставил конницу (это были в основном франки и наемники с восточных берегов Рейна). Далее произошло примерно то же, что утром, когда нас атаковали бретонцы, однако теперь Вильгельм все предусмотрел. Не думаю, что отступление пехотинцев было притворным, нет, им-то мы всыпали по первое число, но когда они ринулись в разные стороны, а наши дружинники погнались за ними, всадники уже были наготове, они не только прикрыли отступление своих, но и нам нанесли немалый ущерб. Леофвин бросился к своим воинам, приказывая немедленно вернуться на гребень холма, построиться в прежнем порядке, пока пехотинцы не повернули и не обрушились на них, и в этот момент ему в спину угодило пущенное рыцарем копье.

Леофвин упал, его люди пришли в смятение, они кружили вокруг него, словно овцы, лишившиеся пастуха, словно безголовые цыплята, и это дало франкам время построиться и снова атаковать, одновременно и конным, и пешим строем, прежде чем дружинники Леофвина успели подняться на холм.

Гарольд заглушил горе яростью. Он помчался вдоль наших рядов, мы с Даффидом схватили знамена и чуть ли не бегом бросились за ним. Всем командирам Гарольд повторил приказ: стоять на месте, удерживать свои позиции во что бы то ни стало, даже если нормандцы отступят, даже если вся нормандская армия – правда, на это уже никто не надеялся – обратится в бегство.

Снова наступило затишье: хотя основная сила первой послеполуденной атаки пришлась на восточный край холма, в этой битве участвовали все, и обе стороны понесли тяжелые потери. Мы все изнемогали, а нормандцы утомились даже больше, чем мы: хоть они и поели хорошенько, но мыто стояли на месте, а они уже пять или шесть раз поднимались и спускались по склону холма. Примерно к четырем часам пополудни, через два часа после того, как возобновилось сражение, грязное месиво под ногами, трупы лошадей, мертвые и умирающие люди, бьющиеся в агонии животные, кровь и дерьмо повсюду – все говорило о безнадежной усталости обеих сторон, о том, что битва ни для кого не завершится победой.

Гарольда это устраивало, нас всех это устраивало как нельзя лучше: если мы продержимся до темноты, нормандцам конец, они не смогут остаться на ночь в лагере у подножья холма, открытом для нападения сверху. Им придется укрыться в крепости, и может быть, Гарольд разрешит нашим ополченцам потрепать их во время отхода. Завтра к нам с севера и запада подойдут подкрепления, и тогда Вильгельм запросит мира, попытается добиться условий повыгодней, и все будет хорошо. С полчаса мы так стояли, надеясь, что все обойдется, но все это время мы видели, как носится вдоль своих рядов безумный герцог, как орет, приподнимаясь в стременах, выкрикивает вперемежку приказания, насмешки, ругательства. И что же? Представь себе, ему все же удалось вновь построить свое воинство. Теперь он поставил всадников впереди, поскольку всадники, как он убедился, несли наименьшие потери и при этом причиняли большой ущерб даже сомкнувшей щиты дружине.

Мы повторяли друг другу слова Гарольда: «Они в последний раз атакуют, выдержим этот натиск – и мы победили».

Вильгельм повел передовую линию всадников вверх, остановил ее примерно в пятидесяти ярдах от нас – будь у наших лучников хоть одна стрела, с этого расстояния они сумели бы поразить Ублюдка. Выехав вперед, он преспокойно повернулся к нам спиной и обратился с воззванием к нормандцам. Мы слышали его пронзительный, порой срывавшийся голос, короткие, рубленые фразы:

– Земля всем. Замки, рабы, женщины – мужчин не останется. Говядина, баранина, свинина – каждый день. Охотиться повсюду, собственные гончие, собственные лошади. Вдоволь меда и вина, чтобы не просыхать до конца жизни...

Его конь, уже третий за день, на этот раз темно-гнедой, задрожал, затанцевал под ним. Это движение обратило разум Вильгельма к более высоким материям:

– Сегодня вы переворачиваете новую страницу истории. Новый порядок, тысячелетнее царство. Ваши сыновья унаследуют эту землю, и сыновья ваших сыновей. До Судного дня или уж по крайней мере на тысячу лет. Да! Следуйте за мной, и получите землю на тысячу лет. Тысяча лет – пустяки! Соберитесь с силами, напрягите мышцы, кричите: Бог за Вильгельма, Англия будет нашей, и этот, как его, святой Георгий, что ли? Да, святой Георгий!

– Крест Христов, защити нас! – прошептал Гарольд.

Вильгельм развернул своего коня, взмахнул булавой (ему уже добыли новую), вонзил шпоры в бока своему коню, тот взвился на дыбы и едва не сбросил всадника, но Вильгельм цепко держался в седле. Он тут же укротил лошадь и медленной рысью двинулся вперед, придерживая поводья; все его люди последовали за ним. Мы поняли, как поняли и нормандцы: на этот раз Вильгельм не намерен отступать. Несмотря на все его вопли и чудовищный бред, несмотря на жестокость и придирчивость в мелочах, несмотря на то, что этот человек плохо владел своим длинным телом, в нем таилась особая сила – черная, наводившая ужас мощь. Да, мы знали, что его можно ранить и из раны пойдет кровь, только сам он не знал этого и потому был неуязвим.

Еще несколько мгновений, и все началось сызнова. Кони боками и грудью напирали на щиты, булавы и мечи сверкали над нашими головами, слышались крики раненых, грохот сталкивавшихся доспехов и ржание лошадей. Порой фонтан крови – своей ли собственной или чужой, – взметнувшись перед глазами, ослеплял воинов, строй то смыкался так тесно, что дружинники едва могли взмахнуть рукой и дышали с трудом, то вдруг раздвигался, и кто-то оставался в одиночестве, лошадь обрушивалась на него или булава разбивала голову... Потом всадники отступили, их место заняли пешие воины. Сражение вновь превратилось в ряд поединков, только теперь, стоило разомкнуть щиты и вступить в бой, врагов оказывалось трое против двоих, а то и двое против одного. В начале дня мы стояли плечом к плечу в два ряда, а в разомкнутом строю в четыре, и занимали весь гребень холма, теперь же, несмотря на подоспевшие подкрепления, мы едва составляли один ряд. Конечно, нормандцы понесли не меньшие потери, но они могли сосредоточить всю силу удара в том месте, где цепочка наших казалась слабее всего. Так они и поступили: вслед за пехотинцами в образовавшиеся бреши ворвались всадники.

Нам оставалось только одно. Я уже говорил, кажется, что гребень холма соединялся с Даунсом и лесом перешейком, более узким, чем сам холм. Так вот, чтобы сжать ряды, нам нужно было занять этот краешек, отступив к краю холма. Примерно за час до заката мы начали отступать, спокойно, соблюдая должный порядок – это был знакомый маневр, но Ублюдок, заметив это, понял, что, того гляди, утратит с таким трудом добытое преимущество, и попытался с двадцатью всадниками галопом обойти нас с правого фланга. Они мчались так быстро, что и впрямь могли отрезать нам путь к отступлению, не поспеши Гирт нам на помощь. Его дружинники заставили всадников повернуть вспять, только сперва Ублюдок на всем скаку поразил Гирта булавой в лицо.

Гарольд видел смерть брата. Гневаться сил уже не было, глаза его наполнились слезами, он едва не заплакал, но, покачав головой, приказал самому себе: «Потом, потом!»

Мы добрались до перешейка и, сдвинув ряды, встали неколебимой стеной. Однако этот маневр, как вскоре выяснилось, принес больше вреда, чем пользы. Во-первых, нам пришлось отойти от яблони. Яблоня словно говорила нам: «Вот предел, его же не преступишь!», а теперь ее даже не видать было из-за хлынувших нормандцев, хотя мы отступили всего на сотню ярдов. Это не пустяк, в сражении и такие вещи играют роль. А во-вторых, мы лишились преимущества высоты. Сперва, правда, это не имело особого значения, поскольку почва в том месте была довольно ровная.

Ненадолго сражение прервалось. Ублюдок, должно быть, пытался оценить новую ситуацию. Тем временем начался дождь, не слишком сильный, но рукояти мечей становились скользкими, их труднее было удержать...

– Ты никогда не рассказывал про свой меч. Он был особенный? Старый верный друг, выкованный гоблинами в волшебных пещерах? Наследие отца?

– Нет, ничего подобного. – Наслушалась менестрелей, подумал Уолт. – Волшебные мечи только в сказках бывают, Эскалибур, Дюрандаль и все такое. Просто меч как меч, я выбрал его, потому что он подходил мне по длине и весу.

И он продолжал рассказ.

Еще и дождь, как будто мало было пролито крови. Почва под ногами становилась все более скользкой. И тут Ублюдок отдал глупейшее на первый взгляд распоряжение: вновь послать в бой лучников. До сих пор, когда лучники стреляли в нас снизу, стрелы не причиняли особого вреда, они ведь легкие и даже плотную кожу не могли пронзить, не то что сталь. Они отскакивали от наших щитов и шлемов, и большую часть стрел нормандцы истратили впустую.

Но герцог снова приказал лучникам вступить в сражение, а на том участке, который мы оставили, валялось множество их же собственных стрел, так что они собрали достаточно для пары залпов. Первый залп опять же не нанес нам ущерба, и тот да кто-то из полководцев, может быть сам Ублюдок, поскакал вдоль строя и велел лучникам целиться повыше, чтобы стрелы перелетали через стену щитов. Идиотский приказ, честное слово, ведь рассчитать дугу полета почти невозможно. Нормандцы стояли так близко к нам, что стрела, пущенная вверх, могла с тем же успехом упасть на кого-нибудь из них, а мы все были защищены шлемами...

– И что же?

Четыре лебедя вылетели из-за леса, устремившись к морю. Гарольд поднял голову и поглядел им вслед. Мы все слышали, как крылья захлопали сперва позади нашего войска, потом слева, и все невольно оглянулись. Гарольд сосчитал их, всех четверых, давая им имена своих братьев: «Свен, Тостиг, Леофвин, Гирт». И в этот миг дурацкая маленькая стрела вонзилась ему в правый глаз.

Эта рана не была смертельной, он всего-навсего лишился глаза, но от этого удара он пошатнулся и упал навзничь. Так всегда бывает, даже если пальцем в глаз ткнуть со всей силы, и, конечно, кровь хлынула, залила ему все лицо. С минуту он лежал неподвижно, это опять же естественно: когда внезапно пронзает боль, не сразу понимаешь, насколько тяжела рана. И эта минута решила дело: по всему войску пронесся слух, что Гарольд убит. Оба наших фланга уже лишились своих вождей, а теперь мы потеряли короля. Да, королевский сан много значит. Король – не просто даритель колец, что бы там ни утверждал Квинт. Братья Гарольда, которые могли бы стать королями после него, погибли еще раньше. Часть дружинников, стоявших на дальних краях нашего ряда, дрогнула и обратилась в бегство, увлекая за собой ополчение, прежде чем мы сумели поднять Гарольда на ноги и обтереть ему лицо, чтобы люди увидели – король еще жив.

Нас осталось всего пять сотен, мы не могли удержать даже этот узкий перешеек. Мы построились кругом, защищая короля и знамена. Солнце почти село. У нас еще оставался шанс: если б мы продержались до темноты, мы сумели бы под покровом ночи вывести Гарольда с поля битвы. Вильгельм послал конный отряд вдогонку за беглецами, и мы видели сверху, как часть всадников в полутьме попала в глубокий ров на склоне холма: некоторые рыцари вылетели из седла, и наши люди сумели-таки перерезать им глотки, прежде чем пали сами.

Однако всадники возвращались. Теперь они могли кружить около нас, набрасываться со всех сторон, выбирая поудобнее угол для удара мечом или булавой. Из восьми ближних дружинников уцелели только Даффид, Тимор и я. Гарольд сильно страдал от раны, но повторял нам: «Держите повыше знамена, держите знамена!»

Короткое затишье, мы не сразу поняли, что затевает Ублюдок. Он подозвал к себе пятерых рыцарей, самых сильных и выносливых. Нормандцы были в пятидесяти ярдах, при свете факелов всадники черными силуэтами вырисовывались на фоне потемневшего неба. Рыцари галопом помчались на нас, дружинники, стоявшие в наружном кольце, все были ранены, держались из последних сил. Они не смогли отразить нападение, четырем рыцарям удалось прорваться внутрь кольца, и тогда... тогда это произошло.

– Гарольд погиб.

– Да. Но для меня самое страшное не это. Хуже всего, что я не исполнил свой долг. Я должен был пасть рядом с ним.

– Но почему?

– Ну... просто... так полагается.

Но Уолт хотел выжить. Он хотел вернуться в Иверн, к Эрике, домой. За них он сражался, и в тот критический момент дружинник повернулся спиной к истекшему тысячелетию, когда для человека его рода и звания вся жизнь сводилась к пиршественному залу, к празднеству и похвальбе, к военной выучке и присяге на верность. Умереть за своего вождя, умереть, сомкнув свой щит со щитами друзей, – да, то была высшая доблесть, но превыше чести оказалось желание жить со своими близкими и служить им жизнью, а не смертью.

Когда опустился меч, огромный двуручный меч, Уолт мог заслонить короля своим телом, но попытался отразить удар только мечом и правой рукой. В тот миг, когда он сделал этот выбор, английская культура достигла вершины, на смену варварству битв пришла любовь к жизни и ее радостям, пришло желание жить и помогать жить другим. Но в тот же миг начался и закат этой культуры.

Не будем винить Уолта. Битва все равно уже была проиграна. Да, телохранитель обязан умереть со своим господином, но слишком яркая память о родном очаге, обо всем, что научила его любить Эрика, помешала Уолту стяжать вечную славу. Он вышел из этой битвы обремененный тройным, непосильным грузом вины: за то, что не умер вместе с Гарольдом, за то, что позволил закрасться в свое сердце предательской любви к дому, за то, что не нашел в себе сил после сражения вернуться в Иверн, где его присутствие было – он знал это – необходимо.

– Как ты спасся?

– Даффид погиб, но Тимор уцелел и в темноте перевязал мою рану. Он сказал, он мой должник, он так и не расквитался за тот случай в детстве, когда я не дал ему утонуть. Потом он ушел, а я потерял сознание. Я пришел в себя незадолго до рассвета. Над холмом уже собирались стервятники и вороны, ходили какие-то люди, женщины с факелами...

– Не надо плакать. Расскажи, что это были за женщины?

– Эдит Лебединая Шея и ее служанки. На следующий день, когда Тимор провожал меня в Дувр, он рассказал, что Эдит заставила его отвезти ее в Бошем, а не в Уэймут, как велел Гарольд. Гарольда они собирали по кусочкам. Его изрубили, как капусту, только тело сохранилось в кольчуге, хотя и кольчуга во многих местах была изодрана. Но Эдит узнала Гарольда.

Вскоре после рассвета Вильгельм застиг их. Он сказал, Гарольд нарушил клятву перед Богом и недостоин упокоиться в освященной земле. Тогда Эдит и мы, горсточка оставшихся в живых, похоронили короля на берегу возле Гастингса, завернули его в полотнище с Воителем Керна, сделали саван из знамени, вытканного для него матерью.

По щекам Уолта текли слезы.

Помолчав, Амаранта спросила:

– Что же ты будешь делать теперь?

– Я вернусь. Там, в гавани, английское судно. Я буду работать и расплачусь за проезд.

– Я могу дать тебе денег.

– Нет, деньги мне ни к чему.

– Этот корабль так мал. Разве ты не боишься утонуть?

– Ужасно боюсь.

 

Эпилог

На обратный путь понадобился год. Пирей, Венеция, Мессина, Валенсия и Кадис, где жили мавры, Сантьяго-де-Компостела. По дороге мореплаватели собирали слухи о событиях в Англии, жадно внимая слухам о продолжающемся сопротивлении. Они узнали, что сыновья Гарольда и Эдит приплыли из Ирландии и высадились на западе Острова, но потерпели поражение; Восточная Англия восстала, но восставших предал переметчик Херворд. Север все еще боролся против человека, уже получившего прозвище Завоевателя. Повсюду, где Завоеватель наталкивался на сопротивление, он разорял окрестности, сжигал деревни и строил замки для своих нормандцев и наемников. Захватчиков насчитывалось всего несколько тысяч, но они были вооружены до зубов, никогда не слезали с седла и держали в страхе поредевшее население, грабя и насилуя в свое удовольствие.

Хэм и Седрик предлагали высадить Уолта в Уэймуте, но он попросил пересечь залив и высадить его в Лулворт-Коув. Они спустили на воду челнок, Седрик перевёз Уолта на берег. Примерно в пяти шагах от берега Уолт перешагнул через борт в пронизанное солнечными лучами мелководье. Сверкающие песчинки взметнулись из-под ног, взвихрились облачком и осели на гальке и на мелких, отполированных морем осколках ракушек. Он оттолкнул легкую черную лодочку и помахал на прощание гребцу. Повернувшись к берегу, он начал подниматься по галечному откосу к полоске зеленой травы, соединявшей отвесный меловой утес с плодородной сушей. Колючие, лилово-розовые цветы валерианы торчали над восковыми листочками, низко над утесом кружились клушицы. Он почти дома.

Солнце ушло за тучи. Путник посмотрел вверх, на стягивавшуюся к северо-западу тьму, поднялся к перевалу между двумя холмами и оглянулся назад, на море. Лучи солнца все еще подсвечивали доставивший его на родину корабль, там ставили паруса, лодочку подняли на борт и уложили сохнуть. Вплоть до самого горизонта море отливало серебром, но белые скалы прямо на глазах покрывались тьмой, лиловая тень тучи скользнула над водой, словно преследуя корабль. Путник снова повернул в глубь острова и пошел по тропинке, уводившей сквозь кустарник и лесок к север ной стороне холма. Стайки скворцов, издали похожие на облачко пыли, вились далеко внизу, слетаясь на осенний совет. Лето кончилось. Впереди зима.

Ссылки

[1] Тацит Корнелий. О происхождении германцев. Пер. А. С. Бобовича. (Здесь и далее – прим. перев.)

[2] Эдуард Исповедник – король Англии (1043–1066).

[3] Канут (Кнут, Кнуд) – датский король, правивший также Англией и Норвегией (ум. 1035).

[4] Годвинсоны – семья Годвина (ум. 1053), графа Уэссекса; члены семьи играли главенствующую роль в политической жизни Англии при Эдуарде Исповеднике.

[5] Вильгельм Завоеватель, или Незаконнорожденный, – герцог Нормандии, в 1066 г. захвативший английский престол.

[6] Шпоры в ту эпоху были нормандским нововведением.

[7] Манор – господская усадьба в Англии.

[8] Имеется в виду битва при Гастингсе (1066), в результате которой нормандцы овладели Англией.

[9] Здесь и далее «Проливом» именуется Ла-Манш.

[10] Баальбек (Гелиополис) – финикийский город, где император Каракалла (211–217) построил знаменитый храм Солнца.

[11] Юстиниан – император (527–565) Восточной Римской империи (Византии), инициатор строительства храма святой Софии.

[12] Катай – старинное название Китая.

[13] Сантьяго-де-Компостела – место поклонения апостолу Иакову.

[14] Иосиф Аримафейский после казни Христа снял Его с креста и похоронил в своей гробнице. Его родство с Иисусом, а тем более поездка Иисуса в Англию – апокриф.

[15] Алп-Арслан Мухаммед ибн Дауд – сельджукский султан (ок. 1030–1073).

[16] Таны, или тэны, – служилая знать раннесредневековой Англии. Эрл – ближайший помощник короля, правитель большой области, что соответствует европейскому титулу графа.

[17] Гарольд Годвинсон (1020–1066) – английский король Гарольд II, правивший в 1066 г.

[18] Юты – германское племя, один из народов, населявших Англию в раннем средневековье.

[19] Керлы, или фримены, – свободные члены крестьянской общины.

[20] Уэссекс – графство, а прежде саксонское королевство на юге Англии.

[21] Витан, или Витангемот, – прообраз английского парламента.

[22] Олдермены – старейшины, знатные, уважаемые люди.

[23] Уэксфорд – графство и город в Ирландии.

[24] Даны, или датчане, селились в Англии с IX в., образовав на севере-востоке собственную область Денло, т.е. «Датское право». Чтобы откупиться от новых набегов из Скандинавии, английские короли платили викингам дань, «датские деньги», позднее превращенную в подать на содержание войска (хергельд).

[25] Мерсия и Нортумбрия – названия старинных английских королевств.

[26] Имеется в виду древнеанглийская поэма о поражении восточных саксов и гибели их вождя в битве со скандинавами (991 г.).

[27] Франки – общее название европейцев, в особенности германцев, на Востоке.

[28] Бадахшан – область современного Афганистана; Оке – Аму-Дарья, Крыша Мира – Памир.

[29] Гой – не еврей.

[30] Лендз-Энд –»Конец земли», крайняя западная точка Великобритании.

[31] Альфред Великий – король Уэссекса (849–899).

[32] Фризия, историческая область на границе Германии и Голландии.

[33] «Битва при Мэлдоне» (212–224, с некоторыми изменениями и пропусками). Все цитаты в тексте романа приводятся на современном английском. Для русского переложения были использованы переводы В. Г. Тихомирова, сделанные с древнеанглийского подлинника, см.: Древнеанглийская поэзия. М., 1982; Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о нибелунгах. М., 1975.

[34] Здесь и дальше Квинт будет изобретать термины, которые спустя восемь с половиной веков введет в оборот доктор Фрейд.

[35] Гайд – примерно сорок гектаров.

[36] Уолт так подробно описывает эту местность, поскольку здесь произойдет последний эпизод его истории – битва при Гастингсе (при Сенлак-Хилле).

[37] Клюнийцы – приверженцы церковной реформы, инициированной бенедиктинским аббатством Юпони (Бургундия) в X-XI вв. Основные требования: ужесточение монастырского устава, безбрачие духовенства, отказ от купли-продажи церковных должностей; независимость монастырей от светской и епископской власти и непосредственное подчинение Папе.

[38] Гардиканут (ок. 1019–1042) – король Англии и Дании.

[39] Эдмунд II Железнобокий (ок. 993–1016) – король Англии.

[40] Этельред II Неразумный (968–1016) – король Англии.

[41] Гарольд I, король Англии, умер в 1040 г.

[42] Рейнар – французское прозвище лисы.

[43] Римский праздник луперкалий посвящался Фавну и богам плодородия, отмечался 15 февраля.

[44] Ребек – струнный смычковый инструмент.

[45] Исторический прототип шекспировского героя умер в 1057 г.

[46] Внимательному читателю предлагается узнать в Ательстане Тимора, приятеля Уолта.

[47] Вальтеоф, граф Нортумбрии, умер в 1076 г.

[48] Обе строфы – фрагменты из древнеанглийской элегии «Морестранник» (21,39–47, 58–64).

[49] Бокаж – специфически нормандский ландшафт: поля, окруженные изгородями из густого кустарника и деревьев.

[50] Папа Римский Александр II (умер в 1075 г.).

[51] Желания Ланфранка сбылись. Он вошел в историю как церковный деятель Англии (архиепископ Кентерберийский, 1070–1089).

[52] «Песнь о Роланде» (LVIII). Пер. Б. Ярхо.

[53] Одо, епископ Байё (1036–1097), после Завоевания – английский государственный деятель.

[54] Святой Дионисий (Сен-Дени, умер ок. 258 г.) – покровитель Франции, принесший христианство в эту страну. Святой Людовик в этом контексте может быть только король Франции Людовик IX Святой (1214–1270), однако этот король жил почти на два века позже описываемых в романе событий.

[55] Стагирит – Аристотель.

[56] Христианский богослов Пелагий (354–418) учил, что первородный грех не передается по наследству и человек может спастись собственным усилием, без Божьей благодати.

[57] Имя «Теодора» по-гречески означает «Божий дар».

[58] Ср.: Джойс. Улисс, эп. 1. Фраза: «...запел... дурашливым, бездумно веселым голосом» – точная цитата (пер. С. Хоружего).

[59] По-английски первые звуки имени кровавой библейской царицы Иезавели и имени «Джессика» совпадают.

[60] «Приди, Дух-Создатель» (лат.) – гимн, составленный немецким архиепископом IX в. Рабаном Мавром.

[61] Сон Уолта повторяет эпизод англосаксонского эпоса «Беовульф» (битва героя с матерью сраженного им чудовища).

[62] Лев III Исавр (Лев Сириец; 657–741) – византийский император.

[63] Запрет изобретать сущности сверх необходимости («бритва Оккама») введен английским философом Уильямом Оккамом (ок. 1285–1347).

[64] Имеется в виду Омар Хайям.

[65] Исмаилиты – секта мусульман-шиитов, породившая тайную организацию религиозных убийц-ассасинов.

[66] Харальд Хардероде (Суровый Правитель) был не сыном Магнуса Доброго, а дядей.

[67] «Помилуй меня, Господи» (лат.) – псалом 51 (50), входящий в заупокойную службу.

[68] Река Трент отделяет южные графства Англии от северных.

[69] Грендель – дракон, убитый Беовульфом.

[70] По-видимому, Рэтбоун имеет в виду жившего на два века позже Людовика Святого.

[71] Даны, или датчане, селились в Англии с IX в., образовав на севере-востоке собственную область Денло, т.е. «Датское право». Чтобы откупиться от новых набегов из Скандинавии, английские короли платили викингам дань, «датские деньги», позднее превращенную в подать на содержание войска (хергельд).

[72] Ср.: «Гамлет» (V, 2). Пер. Б. Пастернака.

[73] «Да упокоится в вечности» (лат.), более древний вариант реквиема.

[74] «Гамлет» (V, 1). Слова королевы над могилой Офелии: «Нежнейшее – нежнейшей» (пер. Б. Пастернака).

[75] «Седрик» – введенное Вальтером Скоттом неправильное написание имени основателя королевской династии Уэссекса, а в дальнейшем всей Англии, Кердика (ум. 534).

[76] Вёланд, хромоногий мастер-кузнец, – персонаж англосаксонского и скандинавского фольклора, упоминается в «Беовульфе» и в «Старшей Эдде» («Песнь о Вёлунде»).

[77] Гарольда погубила угодившая ему в глаз стрела.

[78] Этот персонаж носит имя кельтского царя-великана, жившего в шатре.

[79] Имеется в виду остров Уайт у южного побережья Британии, от которого остров отделяет пролив Солент – часть Ла-Манша.

[80] Скандинавы, совершавшие морские грабительские и завоевательные походы в конце VIII – середине XI вв., именовались норманнами в Западной Европе, в Англии – данами, на Руси – варягами (самоназвание – викинги). В X в. они основали в Северной Франции герцогство Нормандию.

[81] Фастнет-Рок находится на юго-западной оконечности Ирландии; Винландом викинги назвали открытое ими побережье Северной Америки.

[82] Один – верховное божество скандинавской мифологии.

[83] Михайлов день приходится на 29 сентября.

[84] Харальд служил византийскому императору Михаилу IV в 1034–1042 гг.

[85] В греческой мифологии гранат ассоциировался с Царством Мертвых, в христианской – с Воскресением Христа.

[86] Приставка «Фитц» часто встречается в именах нормандских дворян. Она означает попросту «сын» и не подразумевает какого-то изъяна в происхождении.

[87] Святая Елена (ок. 248–328), мать римского императора Константина, весьма вероятно, была родом из Британии.

[88] Оба имени – Юнипера и Амаранта – связаны с символикой растений. Юпитера (от лат. Juniperus – можжевельник) символизирует смерть и воскресение: Амаранта – бессмертную любовь.

[89] «Сон в летнюю ночь» (I, 2). Пер. М. Лозинского.

[90] Бейлиф – английский термин, означающий представителя короля.

[91] Святой Георгий принял мученичество в Никомидии (303 г. н.э.); Георгий из Каппадокии – деятель Церкви IV в.

[92] В конфедерацию Пяти Портов входили Дувр, Сэндвич, Ромни, Гастингс и Хайт.

[93] «Песнь о Роланде» (LXXIX). Пер. Б. Ярхо.

[94] Эскалибур – меч короля Артура. Дюрандаль – меч Роланда.

Содержание