Если бы петербуржцы еще имели время интересоваться чужими делами, то они наверно, удивились бы, что после взрыва в доме танцовщицы Лу де Ли зимой 1917 года, не было произведено никакого следствия. А ведь много людей нашло смерть под развалинами взорвавшегося флигеля особняка! Среди них находилось несколько крупных фигур времен старого режима, но, хотя прошлое было отделено от настоящего всего несколькими месяцами, казалось, что оно было уже давно-давно.

В ту памятную ночь на 26 октября 1917 года курьер царицы сделался пленником танцовщицы. Со странной улыбкой, которую никто не мог разгадать, кроме Фушимы, поспешившей на тихий зов незаметного звонка, Лу де Ли, еще пылая от радости минувшей ночи, шума празднества и катастрофы которой закончилась вакханалия, положила бесчувственного Бренкена на свою постель. Усталым движением руки она отобрала у него голубой Могол, бриллиант царицы из-за которого морской офицер пережил так много приключений. Она отдала маленькой японке, которая бесшумно двигалась в своем розовом шелковом кимоно, несколько приказаний, в то время, как сама расстегнула грудь бесчувственного Бренкена, ища раны. Когда она, словно лаская, мягко погладила его по волосам, она почувствовала липкую, красную жидкость. Она сейчас же отправила свою японку к доктору Итоку, японскому врачу, хорошо умевшему хранить чужие тайны. Доктор Итоку пришел через полчаса. Это был холодный улыбающийся азиат избродивший весь свет и имевший непонятные связи с самыми таинственными людьми на свете.

— Хотя он человек белой расы, — сказала Лу де Ли, посмотрев на японца сквозь полузакрытые веки, — но ты не откажешь мне в одолжении исследовать его.

Улыбка японца стала несколько любезнее. Он распаковал свою маленькую кожаную сумку и, бросив быстрый взгляд на бесчувственного, тут же занялся его головой. Минуту спустя его врачебный чисто профессиональный интерес был настолько пробужден, что об антипатии, на которую намекнула танцовщица, очевидно, не могло быть и речи.

— Где этот человек получил удар? — спросил он.

— Какой удар? И что случилось с ним? — спросила Лу.

— Пролом черепа! — ответил доктор Итоку: — Очевидно, от удара прикладом.

— Это опасно?

— Ну, как сказать… Жар внушает опасения. Где с ним произошло это несчастье?

— Он в таком виде уже пришел… Долгое время мотался.

Японец кивнул головой.

— Это редкий случай, чтобы человек с проломом в черепе целыми часами мог ходить… Но тем сложнее…

Он дал указания. Лу и слышать не хотела о том, чтобы перевести раненого в клинику. Японец снова кивнул, по-прежнему улыбаясь.

— Ты будешь молчать, доктор! — заметила Лу, выпроваживая его. — Никто не знает об этом, кроме Фушимы. Но Фушима скорее позволит вырвать себе язык, чем скажет слово.

Японец в ответ молча кивнул головой и ушел в ночь.

Какую ночь! Разве существуют лучи, волнами переносящиеся от событий к событиям? Разве бывают симпатии, которые, подобно светящимся птицам, прорезывают мрак и связывают людей, которых как будто разделяет вечность?

Сначала больной в бреду кричал только о царице. В своих бредовых видениях он боролся за романовский бриллиант. Из этих кратких отрывистых намеков Лу де Ли узнала все; она все время с напряженным вниманием сидела у его изголовья и прислушивалась. Ее черные густые ресницы прикрывали подсматривающие глаза. На ее красных молодых губах играла загадочная улыбка, холодная, жестокая улыбка. Но неожиданно Вольдемар замолчал. Он замолчал, обеспокоенный, почти озверевший. Казалось, что он шествовал по неведомым мирам. Казалось, что его душа переносилась через потоки и реки, через города и горы. И тогда бесконечная тоска громким криком вырвалась из его измученной души:

— Мама!

Улыбка танцовщицы погасла. Ее лицо стало усталым и серым.

— Мама! Мама! Мама!

Танцовщица медленно подняла свои руки, которые, как две маленькие белые чайки, вознеслись над головой лежащего в бреду.

— Мама! Мама!

В ту ночь бесчисленное множество людей бормотало одно и то же: "Мама!" — Несчетные крики о помощи той святой, которая в муках рождала и направляла первые неуверенные детские шаги. Бесчисленные крики о помощи блуждали этой ночью и не только в России. Во всем мире, где люди жили и воевали. Там, где царила ужасная смерть. В Европе, Азии…

И в Германии…

И крик о помощи лежавшего в бреду в доме танцовщицы из Петрограда, несмотря на далекое расстояние, нашел путь к одному верному сердцу, к сердцу матери.

В Германии. В Берлине.

* * *

Когда баронесса фон Бренкен пришла домой, ночь уже спустилась над окутанным туманом Берлином. День был холодный и дождливый, деревья в Тиргартене были похожи на черные привидения. Баронесса поставила свою маленькую корзинку на кухне. Она побывала в швейцарском посольстве. В корзинке находились шоколад, сгущенное молоко и банки с мясными консервами сущая драгоценность для Германии, изголодавшейся от ужасной блокады. Горничной не было дома. Кухарка стояла в хвосте у мелочной лавки и пекарни: городское самоуправление производило внеочередную выдачу муки.

Баронесса Матильда прошла в квартиру швейцара и раздала детям шоколад. Сам швейцар, ландштурмист, находился на фронте против англичан. Жена днем работала на заводе военной амуниции. Дети с ликованием окружили баронессу. В это время страшнейшей нужды, когда население Германии должно было кормиться главным образом свеклой, эта все еще красивая женщина с белыми волосами, обрамлявшими ее розовое лицо, показалась детям ангелом, пришедшим из иного, прекрасного мира, не знавшего голода.

Она снова вернулась в свою квартиру. Перед ней расстилался ряд комнат. В наступающих сумерках казалось, что им нет конца. Стеклянный шкаф излучал жуткое сияние. С улицы доносился мерный шаг. Это шли рекруты.

Баронесса села перед изображением Мадонны голландца Гооза. Картина висела между окнами, и там стояло ее резное кресло…

— В грудь Твою вонзится меч, Мать всех матерей земных! Все земное страдание стекается сейчас в сердца матерей. Разверзаются источники божественного вдохновения. Потоки веры, молитвы и чистейшей любви кружатся по истерзанному миру, исходя из страданий матерей.

Наступила мертвая тишина. Лучи таинственного света падают с улицы в комнаты, находящиеся во мраке.

Как вдруг на площадке лестницы раздаются быстрые мужские шаги. Баронесса неподвижно смотрит на дверь.

Дверь бесшумно отворяется. Она отворяется широко, и в бледном двойном освещении, доходящем из освещенного бельэтажа через лестницы до галереи, стоят четыре тени. Четверо мужчин. Они молча вошли и поклонились. Баронесса широко раскрыла глаза, как ребенок, увидевший чудо. Ее рот вздрогнул от болезненной радости. Ее руки, светясь, поднялись из-под накидки:

— Сыновья! Мои милые, милые мальчики! Откуда вы? Боже мой, что за счастье! Я не выдержу его!

Все четверо остановились перед нею, едва заметно улыбаясь. Только один из них ее сын — Вольдемар фон Бренкен, в форме русского морского офицера; остальные мужья ее дочерей:

Эжен Раймонд, адвокат и французский артиллерийский офицер.

Вилльям Грей, лейтенант английского воздушного флота.

Капитан-лейтенант Кнут Горст фон Лейнинген, командир германской подводной лодки.

Четверо молодых людей, выровнявшись, остановились перед пятидесятилетней женщиной. Глубоко задумавшись, она гладит светлые волосы.

— Как вы посмели в вашей форме — ведь вы же находились во враждебных армиях! Разве вы рискнули в таком виде приехать в Берлин? И ты, Вольдемар… Добрался сюда… От Черного моря? Как странно!.. Еще несколько недель тому назад мне рассказывала сестра милосердия Анжела Стренсен, посетившая лагеря военнопленных в Сибири, что видела тебя и говорила с тобой на обратном пути в Севастополь. Она сказала, что ты здоров… Но как попал ты сюда из Севастополя? Ах, Боже мой, что за ярко-красная кровавая рана у тебя над лбом? Вольдемар, ты ранен? — И почему? — Да почему же вы молчите, как убитые, мои мальчики? Мои возлюбленные сыновья! Какие вы храбрые! Что вы обо мне подумали! Но мне больно от твоих глаз, Эжен, от твоих глаз! Вилльям, почему ты прячешь свои руки? Кнут Горст! Как украшает самый большой германский орден твою грудь! Но почему ты закрыл глаза? А твой рот! Это не твой смеющийся юношеский рот, Кнут Горст! Мои дорогие! Почему вы не говорите мне ни слова? Разве я не мать для вас всех? Разве вы не видите, какие муки доставляет мне ваше молчание?

Тогда заговорил сын, Вольдемар фон Бренкен (он говорил торжественно, патетически, как драматический актер, сам как будто с удивлением прислушиваясь к звуку своего голоса):

— Мама! Я не из Севастополя. Я прибыл из Петрограда! Там вспыхнула красная революция! Там бьются дико, беспощадно. Я… — он оборвал свою речь.

Глаза баронессы Матильды, словно сквозь туман, увидели огненную надпись: "Мене, текель, фарес". Гигантская рука… Рука титана… Божья Рука кровью написала эти слова на небе… Искры сыпались, гранаты рыли землю маршировали легионы… Легионы… Армии… Народы!..

Эжен Раймон поглядел своими светлыми, как стекло, глазами на мать своей жены Гудрун.

— Мы взяли штурмом германские позиции, мама. Немцы отчаянно удерживаются в своих последних окопах. Мы боролись дни, недели — земля дымится от крови. Проволочные заграждения начинены извивающимися в судорогах человеческими телами. Воздух полон криками умирающих…

Баронесса заглянула сквозь его стеклянные глаза в его душу и ей хотелось крикнуть… — Но ведь ты же мертв, Эжен Раймон! — В мистическому ужасе ей захотелось подскочить. Она чувствовала, как ужас ледяным холодом обдал ее сердце. Но с ее губ не сорвалось ни единого звука. Ее взгляд с мучительной тоской был прикован к Вилльяму Грею.

— Это невозможно, это никак невозможно! — беззвучно пробормотала она. Это только сон! Мистификация. Вилльям, как ты мог так быстро примчаться из восточной Африки? Твое письмо, пересланное мне Красным Крестом через Женеву, все еще лежит в серебряной шкатулке на столе.

Тогда англичанин заговорил и неожиданно показал две сломанные руки, и только теперь баронесса Матильда поняла с мучительной ясностью, что это кровь, эта кроваво-красная лента, лента чести и мучения на груди летчика. Он сказал:

— Немцы под командой Леттова-Форбека у Невалы прорвали наш фронт! Мама! Мы имели над ними несметный перевес! Нас было сто тысяч! Немцев была маленькая кучка… Изголодавшиеся туземцы-аскари с белыми предводителями… фермерами, солдатами! О, дорогая мама, что это была за битва! Я еще видел, как они стремились достигнуть португальской границы… Потом…

Несчастная женщина, всплеснув руками, закрыла лицо, но сейчас же снова опустила руки.

— А ты! А ты, Кнут Горст! Отец моего златокудрого внука Генриха! Муж моей горячо любимой Евы! Кнут Горст?

Но командир германской подводной лодки не открыл глаз. Зато его голос звучал ясно и уверенно:

— Мы стоим непобедимые на востоке и западе. Вы слышите! Орудия генерала фон Белова во главе пятой армии из германцев и австрийцев отбросили итальянцев к реке Пиаве. Кадорна напрасно послал на смерть полумиллион людей! Сети в Океане… Голубые тени! Зеленая бездна!.. Товарищи! Еще пять минут! — он опустил голову.

— Кнут Горст! Кнут Горст! Ты утонул! Твоя подводная лодка утонула! Ты мертв! Что за смерть! О, мои сыновья! Вы храбрые! Ах, какое горе! Что за мука!

Вдруг вспыхнул свет и прогнал ночную тень. Горничная дрожа стоит перед баронессой Матильдой фон Бренкен.

— Барыня! Вы так громко кричали. Что с вами? Милая, дорогая барыня, не смотрите так страшно на меня.

Баронесса все еще сидела в резном кресле, в котором в течение многих столетий отдыхали князья-кондотьеры. В ее глазах царила пустота.

— Анна! Смотрите! Вы видели… Сыновей?

— Я ничего не видела, барыня! Ничего!

— Который теперь час?

— Часы остановились, барыня. Но теперь уже очень поздно. Уже под утро.

Тогда баронесса фон Бренкен поднялась и сказала:

— В таком случае я потеряла одного сына и трех зятьев. Мертвые посетили меня!

Онемев от ужаса, простая немецкая девушка стояла ломая руки. Собака где-то громко завыла. Потом она с воя перешла на тихое жалобное скуление…