Надежда, не пригубив вина, поставила бокал на стол.

— Эй, ты! Пей! — прикрикнул Сталин.

— Я тебе не эй! — ответила она, чуть повысив голос, и в ту же секунду в лицо ей полетели апельсиновые корки.

Медленным, очень медленным движением, не отрывая от мужа взгляда, она убрала их с лица и стряхнула на пол. Поднялась и, ни слова не говоря, ушла из-за стола, чувствуя спиной ошалевшие, потрясенные взгляды множества гостей.

Она стремительно шла, почти бежала по темной улице. Во всех домах праздновали годовщину Октябрьской революции. Слышалась музыка, веселый смех… На почтительном расстоянии от нее, так, как она велела, не приближаясь, двигалась вооруженная охрана. Надежда шла, понурившись, кутаясь в теплое пальто, и чувствовала, как раскалывается от жуткой, невыносимой боли голова и как леденящий холод растекается по всему телу и сковывает сердце будто льдом.

* * *

— Сынок, ты должен взять себе жену только из Грузии, — мягко, но настойчиво говорила Екатерина Георгиевна Джугашвили. — Она будет послушной, милой и кроткой — как Като.

Подобные разговоры происходили уже не раз, и Иосиф, как и подобает почтительному сыну, внимательно слушал мать, думая, однако, о своем и уже отлично понимая, что никакой грузинской девушки он в жены брать не станет. Его жена будет только русской.

«Милая Като, до сих пор люблю и помню тебя, — думал он, наблюдая за матерью, слушая ее гортанный голос. — Я виноват, я убил тебя. Если бы не арест, если бы не тиф, ты была бы жива. Я не успел, не смог тебя спасти. Ты была хрупкая, как цветок, а жандармы бросили тебя в камеру, ты голодала, ты была беременна… Это все из-за меня — меня не нашли и взялись за тебя…»

— Сосо, Якову нужна мать, — ласково убеждала его пожилая женщина. — Надо, чтобы о нем кто-то заботился, чтобы он знал материнскую ласку. Да и тебе женщина нужна, ты еще молодой…

— Да, — сказал он, будто очнувшись от сна, и ласково погладил мать по руке. — Да, я женюсь, мама.

Если бы кто-то спросил Иосифа, как он мог бы описать Надю Аллилуеву, он бы не задумываясь ответил, что она полна жизни. Жизнь играла в ее лице, с губ не сходила улыбка, темные выразительные глаза горели оживлением, притягивали внимание.

Он всегда хорошо к ней относился и чувствовал ответственность за нее — с того самого дня, как она девочкой упала в море, а он вытащил ее и тем спас ей жизнь. Она так и осталась для него навсегда маленькой девочкой — но именно о ней он думал, когда выбирал спутницу жизни. Она была красива, умна, справедлива и благородна, и он не сомневался в том, что она любила его, а значит, с ней он мог чувствовать себя молодым, спокойным, защищенным, а самое главное — счастливым.

* * *

Он снова встретил ее в семнадцатом году, вернувшись из ссылки. За то время, пока он жил почти за Полярным кругом, она выросла и превратилась в удивительную красавицу. У нее нет ни макияжа, ни вычурной прически, она так естественна и невинна… Она по-настоящему непорочна, свежа и нежна, как голубка.

Он каждый день проводил в обществе Нади и ее сестры Анны. Он развлекал их, декламировал отрывки поэм, разыгрывал сценки из русских пьес. Девушки были в восторге, но Надя — он так хотел, чтобы она посмотрела на него не просто как на приятеля!

— Милый сорвиголова, — говорили ее родители. — Подумай, Наденька, он пожертвовал всей своей жизнью ради социалистических идеалов!

Так говорили они, а она слушала очень внимательно, и ему это не просто льстило — он видел в этом надежду для себя. И она неожиданно оказалась оправданной. Наденька влюбилась — потом он думал, что даже не в него настоящего, а в придуманного романтического героя, которым он ей казался. А потом пришла еще одна революция, потом Гражданская война, и в страшной нужде, в разрухе, временами даже в голоде, в стонущем от разрывов снарядов разрушенном Царицыне, куда Надя не раздумывая отправилась вслед за ним, она привязалась к нему всем сердцем — и навсегда, и он, тронутый до глубины души и польщенный ее чистым чувством — ему в то время было уже сорок, — осмелился все-таки сделать ей предложение.

Что началось потом!

Упреки, скандалы, холодное молчание Надиного отца и несчастные глаза Надиной матери, бывших его друзей по партии.

— Он идиот, кретин! — в исступлении кричала Ольга Аллилуева дочери. — Разве ты этого не видишь?

— Он вовсе не идиот! И я люблю его, мама!

— Он друг твоего отца! Как он мог, они всю жизнь дружили! Он в отцы тебе годится, а не в мужья! Тебе нет еще восемнадцати! Боже мой, он же попросту воспользовался тобой! Это же надо: у него хватило цинизма даже забрать тебя на фронт — чтобы ты там удовлетворяла его прихоти, а мы ни о чем не знали и не могли ему помешать! Борьба с белыми — вот она, такая у него, оказывается, борьба… А может быть, он изнасиловал тебя?

— Все не так, мама… Не надо, прошу тебя!

По щекам Нади катились горькие слезы… А он делал все, чтобы ее утешить, — говорил ласковые слова, окружал заботой, торопил со свадьбой, и они вместе мечтали, как хорошо заживут, когда жизнь наладится: они переедут в загородный дом, и возьмут с собой Якова и родителей Нади, и будут жить все вместе, и обязательно будут счастливы…

* * *

— Я услышала из уст одной молодой и красивой женщины, что на обеде у Калинина ты был очень обольстительным, — сказала Надя с усмешкой. — И удивительно потешным. Ты смешил всех сотрапезников, и смеялись даже те, кто испытывал робость от твоего августейшего присутствия.

— Да, мы хорошо провели время, — мирно кивнул Иосиф, не вынимая трубки изо рта. — Было весело. Зря ты не пошла. Я бы хотел, чтобы ты тоже присутствовала и разделяла со мной мои развлечения.

— Мне начинают надоедать твои заигрывания с женщинами! — вскрикнула вдруг Надя, и костяшки пальцев на изо всех сил сжатых кулачках побелели.

— Какие заигрывания, Татька, о чем ты? — Сталин говорил все так же неторопливо, не желая поддерживать и раздувать грозящий вспыхнуть огонь ссоры.

Но нежное имя, которое он дал ей, еще больше взбесило ее.

— Ты невыносимый человек, и жить с тобой невыносимо! Ты мучаешь своего сына, мучаешь меня…

Он медленно встал, положил трубку и вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь.

Чувствуя себя на грани нервного срыва, Надя крикнула вслед, в удаляющуюся равнодушную спину мужа, тонким, срывающимся голосом:

— Что ты творишь со мной? Что ты творишь со своими детьми?

— Они — твои! — послышался резкий голос в ответ.

Единственным местом, где она не чувствовала себя подавленно, вскоре стала ее комната. Она запиралась там и сидела подолгу, не выходя даже к детям. Ее тяготила необходимость отвечать на приветствия, разговаривать, шутить, ходить в академию на занятия — она больше ничего не хотела и не чувствовала.

Призрак любовниц Иосифа витал над ней, и она не могла уже сдерживаться — рыдала ночи напролет, кричала, устраивала ему скандалы, совершенно забросила детей, а он был по-прежнему с ней терпелив и мягок, и только очень редко, когда она, как сейчас, выходила из себя, он мог тоже позволить себе несдержанность. Она бесилась от его молчания, от его спокойного голоса, от его трубки, которую он покуривал постоянно, от его полуулыбки за широкими усами, с которой он смотрел на привлекательных женщин. А их было так много возле него… Так много… И у него была абсолютная власть, которой он мог пользоваться, как ему заблагорассудится.

В новой просторной квартире она как в клетке: несколько проходных комнат, на окнах толстые двойные коричневые шторы — у себя она повесила легкие занавески, — тяжелые диваны, столы, стулья… Кроватки детей, игрушки, вышитые подушки… Нет, эта квартира, которую она так хотела сделать уютной, на самом деле склеп, это могила, в которой похоронены все ее мечты, все ее устремления и надежды…

«Что со мной? Мне все надоело, мне надоели даже дети… Неужели я подумала это? Как болит голова, боже, как болит голова…»

Ей было плохо даже от того, что он старался удовлетворить любые ее причуды. Она не испытывала ни в чем недостатка, она наняла поваров, нянек и домашних работниц. Она могла заказывать любую еду, получала билеты на любой фильм в любой кинотеатр и на любой спектакль в любой театр. Вот только ее муж всегда был слишком занят и не ходил туда с ней. Он ходил с другими — и любовался балеринами и певицами. А может быть, не только любовался?

«Как же мне плохо… Эта боль невыносима, она словно разъедает меня изнутри. Как больно, нет сил терпеть… Нужно встать, пойти… пойти к Васе, он один в комнате… Иосиф поит его вином — зачем? Вася маленький, он может привыкнуть? А где Светланка? Не могу вспомнить, господи… Да, она с Яковом, он повез ее кататься на лошадях. И Иосиф, наверное, поедет… Ничего не хочу… Господи, ничего не хочу…»

Иногда они вдвоем катались на роскошном лимузине или в автомобиле с откидным верхом по Москве, по набережной ее любимой Москвы-реки. Отпуск они проводили на берегу Черного моря, чаще всего в родной для Иосифа Грузии. Они разводили костры, пели, танцевали, играли в шахматы, в теннис… Их всех связывали простые дружеские отношения, но что-то чудилось Наде, что-то мешало ей, тревожило — в этих улыбках, этом смехе, этой кажущейся открытости и близости…

Ее пытались убедить ездить на собственном автомобиле, и отказаться не удалось. Но она так стеснялась, так волновалась и нервничала, что высаживалась из автомобиля за несколько кварталов от академии — чтобы все думали, что она приехала, как все, на автобусе. Она устроилась на работу, она стала прекрасным редактором, и гордилась этим, и очень хотела, чтобы это заметил и оценил Иосиф…

Она скрывала в академии и на работе, что она жена Сталина. И была единственной, кто мог позволить себе критиковать его поступки, — и единственной, к кому он мог прислушаться…

Она приходила в ужас от некоторых его методов воспитания детей — он мог, например, затянуться своей трубкой, наполнить рот дымом, а потом выдохнуть прямо ребенку в лицо, да еще и сказать ему, плачущему: «Ничего, крепче будешь!» — но не могла не видеть, как при этом он бывает ласков и заботлив с ними. Она перестала понимать, какой он настоящий — тот отважный и заботливый Коба, в которого она когда-то влюбилась, или суровый и вспыльчивый отец семейства…

Споры между ними становились все более частыми, нервы сдавали все чаще и чаще, и бывало, что она потом не могла даже вспомнить причину ссоры. У нее так часто и сильно болела голова, что она горстями пила таблетки, и потом, когда боль отпускала, не в силах была отличить реальность от привидевшихся образов.

— Ты — не более чем шизофреничка, ты — истеричка! — кричал Иосиф.

— А ты — параноик! — отвечала она. — Тебе повсюду мерещатся враги!

Все чаще она спала у себя в комнате, а Иосиф оставался в своем кабинете или в маленькой комнатке, примыкавшей к столовой.

Она пыталась уйти, уехать в Ленинград, мечтала работать в Харькове — уже не думая о детях, стремясь только разорвать этот круг недоверия, претензий и лжи. Она увлеклась религией и стала ходить в церковь, хотя раньше и помыслить не могла бросить такой вызов мужу, — и на некоторое время обрела душевное спокойствие и надежду, но потом вновь разочаровалась и утратила их…

* * *

Экономка Каролина Васильевна рано утром, как всегда, приготовила завтрак в кухне и пошла будить Надежду. Деликатно постучав и не получив ответа, приоткрыла дверь и вошла, держа в руках поднос.

— Доброе утро, Надежда Сергеевна! — поздоровалась она, но вдруг улыбка замерла на ее губах и медленно сползла с лица.

Надя лежала возле кровати вся в крови. Вся комната внезапно показалась Каролине Васильевне багровой. Ярко-красным было все — пол, стены, занавески… Она попятилась, зажав рот рукой, но поднос чудом не выронила — потом она изумилась, поняв, что так и не выпустила его из рук.

Она издала сквозь зубы полустон-полувскрик и вне себя от страха побежала в детскую и позвала няню.

— Не будем Иосифу пока говорить, — тихо произнесла няня. — Это до утра подождет. Вот горе-то, господи…

В руке Нади был маленький «вальтер». Увидев его, Каролина Васильевна опять тихонько завыла и без сил опустилась на пол рядом с хозяйкой.

Они переложили тело на кровать — рука Нади бессильно свесилась на пол, — положили рядом пистолет, вытерли пол… Каролина Васильевна не переставала всхлипывать и старалась не смотреть в ту сторону, где лежала еще недавно живая, веселая и красивая Надя. Чайная роза до сих пор была приколота к ее волосам…

— А вдруг это он убил ее? — вдруг прошептала она, пораженная внезапной мыслью, глядя на няню полными ужаса глазами.

— Кто? — не поняла экономка.

— Он…

— Кто? Что? — И няня тоже чуть не осела на пол. — Да ты с ума сошла… Что говоришь-то?

— Нет, не мог он, — замотала головой Каролина Васильевна. — Не мог… Ругались, да, но кто ж не ссорится, дело семейное…

— Нет, нет, — не выдержав, запричитала и няня. — Он ведь любил ее, больше жизни любил… Идем, идем, — заторопилась она. — Звонить надо!

— Кому звонить? — растерянно переспросила Каролина Васильевна. — Ой, что-то не соображу ничего, мысли все перепутались…

— Всем, всем звонить! Начальнику охраны, Енукидзе, Полине…

— Какой Полине? — беспомощно спросила экономка.

— Молотовой! — прикрикнула няня и машинально, видимо, по старой памяти, перекрестилась, но тут же раздраженно, словно опомнившись, махнула рукой. — Идем, идем, спешить надо!

Прошло совсем немного времени, как в столовой собрались все самые близкие друзья Нади и соратники Сталина. Пришла вся верхушка партийного аппарата, даже Молотов и Ворошилов. Никто не нарушал тягостного молчания, никто не мог поверить в случившееся. В тишине они молча ждали.

Наконец Сталин вышел в столовую.

— Что случилось? — спросил он. — Что, я вас спрашиваю?

— Иосиф, — произнес Клим Ворошилов в абсолютной тишине. — Нади больше нет с нами.

* * *

Пройдет несколько лет, и на одном из приемов в доме Сталина речь зайдет о так давно и жестоко покинувшей его жене.

— Как это Надя могла застрелиться? — горько скажет он, покачивая головой и держа в руке бокал темного грузинского вина. — Очень она плохо сделала. Что дети, Сашико, они ее забыли через несколько дней. А меня она искалечила на всю жизнь…