— Собирайся, родная! Я за тобой…

Так в одночасье изменилась ее жизнь. Вчера она была дочерью машиниста депо, а сегодня стала женой красного командарма Миши Тухачевского. Маша была его первой гимназической любовью, но, где бы он ни был, он отовсюду писал ей, не давая забыть тех далеких дней в Пензе, когда гимназист класса «Г» преподнес ей цветы и прошептал:

— Я уезжаю в Москву. Но когда-нибудь я вернусь за вами, вернусь навсегда.

Маша, говоря по чести, не поверила этим словам, но и забыть юношу не смогла… Или он не позволил ей это сделать.

Вагон командующего армией был, конечно, уютным и обжитым. Он мало напоминал теплушки, которые везли на фронт солдат. Маша на станции не раз видела составы, не раз читала на закопченных деревянных стенках надпись «40 человек или 8 лошадей». Наверное, эти несколько дней были в ее жизни самыми счастливыми. Красавец и умница, командарм и орденоносец Миша был только с ней — он позволял себе отвлекаться лишь тогда, когда она спала.

Обмирая, слушала Маруся рассказы Миши о немецком плене, слушала и не могла поверить. Четыре попытки побега… И пятая, удачная!

Да разве могло такое быть? Это как же должны были немцы уважать ее мужа, как ему доверять, чтобы под честное слово отпускать его из лагеря в город! И после попытки бежать — вновь, как ни в чем не бывало, отпускать, и опять под честное слово. Перед Марусей, так он чаще называл жену, Тухачевский не кривил душой и рассказывал все без утайки. Так было заведено в доме его отца, который женился на матери по большой любви, наплевав на мнение света. Вернее было бы сказать, что он рассказывал обо всем, что уже произошло и что нельзя изменить. А вот мысли свои всегда оставлял при себе.

Мезальянс родителей, конечно, не мог не отразиться на судьбах детей. Но если старшие достаточно легко нашли себе место в жизни, то Михаил за это отца почти ненавидел временами.

Еще бы! Ведь именно из-за его, отца, женитьбы Михаилу был закрыт путь в военное училище и он вынужден был посещать гимназию. Кто бы сомневался, что учился мальчик спустя рукава при способностях весьма и весьма незаурядных. Он едва ли не с детства в совершенстве владел немецким и французским, любил астрономию и математику. Но при этом ненавидел Закон Божий.

— Помню-помню, — рассмеялась Маруся, когда Михаил впервые об этом упомянул. — Я увидела тебя возле городского сада, после того как батюшка выставил тебя с урока и велел классному наставнику сопроводить тебя до дома.

Михаил улыбнулся жене:

— А наставнику было лень одеваться, и он просто выдворил меня из гимназии, погрозив, что обо всем доложит отцу.

— Доложил?

— Нет. Запамятовал… или «не захотел портить судьбу юноше»…

— Портить судьбу?

— Да, он сам так всегда говорил, прикрывая собственное нерадение.

— И вы, конечно, этим пользовались?

— Конечно. Иначе как бы мы с Куляпко смогли провести весь день в кондитерской мадам Софи, а потом еще и привести туда вас с Глашей?

— Это тогда у вас не хватило денег и пришлось оставить форменную фуражку в залог?

По скулам Михаила заходили желваки — это было не то воспоминание, которое его веселило. Унижение от тех минут, когда отец раскрывал бумажник, отдавал ассигнации мадам Софи и забирал фуражку, вернее, то холодное презрение, каким он облил сына, не забылось до сих пор.

Маруся осеклась. Ей совершенно не хотелось расстраивать мужа. Да и кто мог знать, что такое далекое воспоминание столь сильно заденет всесильного командующего Первой революционной армией?

Повисла неловкая пауза. Маруся перевела взгляд за окно, где мелькали осенние золотые леса, — Пенза осталась далеко позади, а впереди была неведомая ей пока «линия фронта». Девушка поежилась — она была не из робкого десятка, однако о войне думать было тревожно. Но все же она решилась:

— Куда мы сейчас, Михаил?

— Бить врага, душа моя…

— Врага? Колчака?

— Нет, — наконец Михаил улыбнулся. — У революционной России много врагов. Но не думаю, что тебе так уж интересно будет узнать, кто их них именно сейчас доживает последние дни.

— Последние дни?

Маруся прекрасно знала, вернее, уже успела рассмотреть, что ее муж невероятно тщеславен, что каждой своей победе придает огромное значение, а каждое поражение склонен рассматривать только как случайность. Хотя если твои враги сплошь генералы, а ты стал командовать целой армией, получив только чин поручика… Наверное, тебе лучше знать, насколько быстрой и решительной будет грядущая победа.

— Но это, уверен, не то, о чем следует говорить с любимой женой.

Маруся прижалась к плечу мужа. Оно было таким жестким, надежным. Девушке стало удивительно спокойно — пусть они едут на какую угодно войну, но пока он рядом с ней, ей бояться нечего!

Михаил обнял жену за плечи и чуть прижал к себе. Он чувствовал, что рядом с ним не просто женщина, молодая и удивительно красивая, но истинный соратник по борьбе. Или хотел это чувствовать…

Тухачевский тоже смотрел в окно на пролетающие мимо осенние леса. Но что видел он? Наверняка не красоты природы занимали мысли командующего Первой революционной армией. И не стоящие перед ним боевые задачи. Сейчас он был ох как далек и от жены, и от вагона командарма, и от России. Слова Маруси невольно вернули его в те дни, когда он, окончив с отличием последний класс Александровского военного училища, куда отец все-таки смог его определить, получил аттестат. Да, окончил блестяще — в первой тройке по успеваемости.

«Только там, в училище, и еще в кадетском корпусе до училища я и занимался с удовольствием. Я чувствовал, что именно в этом мое призвание — стать выдающимся полководцем. Великим, именитым. Так, чтобы обо мне люди вспоминали с уважением и восхищением даже через десятки лет. Ох, какое же прекрасное время это было!»

Время и впрямь было не самым плохим — Российская империя тратила на воспитание будущих воинов немало сил и средств. Поощряла лучших из них. Кадровый военный — это было и почетно, и уважаемо, и безбедно (если, конечно, не играть в карты с утра до вечера и не волочиться за юбками). Но цель Михаила была слишком высока, чтобы разменивать жизнь на такие мелочи.

Михаил окончил училище и был представлен самому государю императору Николаю Второму. Еще одной привилегией отличников была возможность выбора дальнейшего места прохождения службы. Михаил выбрал лейб-гвардии Семеновский полк, и после прохождения необходимых процедур гвардии подпоручик Тухачевский в июле 1914 года был назначен младшим офицером в седьмую роту второго батальона.

— Эх, Маруська, — чуть раньше говорил Михаил, вспоминая о тех днях. — Какое это было чудесное время, какие надежды мы питали… Но проклятые немцы… все наши надежды расстреляли и газами задушили. Чудовищная и страшная германская война!..

— Газами? — Маруся широко открыла глаза. — И тебя тоже?

— Нет, от этого меня судьба уберегла. Хватило боев на Западном фронте.

Дальше речь его приобрела характер газетной статьи — жена поняла, что эту историю он рассказывал уже не раз и она была отлакирована и отполирована до полной гладкости, даже глянцевости.

— Я был участником Люблинской, Ивангородской и Ломжинской операций. Был ранен, за проявленный героизм пять раз представлен к награждению орденами — Святой Анны с мечами, Святого Владимира четвертой степени с мечами и бантом, Святого Станислава. Святую Анну четвертой степени «За храбрость» получил буквально накануне плена…

Маруся кивнула: Михаил часто рассказывал ей о тех годах, о плене, о скрипке. Но Тухачевский словно не видел сейчас лица жены — его рассказ тек по накатанной колее, он словно сам любовался собой — молодым героем, отчаянным храбрецом, первым из роты героев.

— В февральском бою 1915 года у деревни Пясечно под Ломжей моя рота была окружена, а сам я попал в плен. Представь себе: ночь, немцы окружили позиции роты и вырезали ее почти полностью. Нашим ротным командиром был капитан Веселаго, отчаянный сорвиголова, добровольцем попавший в 1905-м на русско-японскую. Он дрался как лев, но был убит. Говорят, когда русские потом отбили захваченные германцами окопы, на теле капитана насчитали двадцать штыковых и огнестрельных ран… А опознали капитана только по Георгиевскому кресту. Мне об этом рассказали намного позже, в семнадцатом, когда я вернулся в запасной батальон Семеновского полка.

Сам же Тухачевский угодил в плен не просто живым, но даже не раненым. Об этом он вспоминать не любил. Хотя мысленно оправдывал себя тем, что ему некуда было деться из расположения батальона, оцепленного германцами.

А вот воспоминания о последующих двух годах в плену были не в пример приятнее — уважение, которое питали к нему враги, уважение, с которым к нему относились другие пленные. Высоченный тощий француз де Голль как-то назвал его «неистовым Мишелем» — за его тягу к свободе. И еще за то, что не было дня, чтобы он, Михаил, не изобретал планов побега.

Тухачевский опустился на диванчик и усадил рядом жену. Впереди, похоже, был населенный пункт — поезд командующего замедлил ход, ложечка в стакане перестала дребезжать, шторы больше не колыхались, опали, плотно закрыв окна от любопытных глаз.

— А я рассказывал тебе, Маруся, о скрипке?

— О скрипке? Которую ты в Александровском сделал?

— Нет, о другой. О той, которую в Ингольштадте получил.

— Об этой не рассказывал. А что это за история?

Михаил довольно усмехнулся. Да, о таком приятно вспомнить и сейчас, хотя уже не один год прошел…

— А дело было так. Я человек решительный и в плену надолго задерживаться не собирался. Бежал целых четыре раза. Но ловили и возвращали.

Маруся кивнула — это она уже слышала не раз. Как слышала не впервые и о том, что его отпускали в город под честное слово. И он, Михаил, собственное офицерское слово нарушал с такой легкостью…Должно быть, цель в его глазах оправдывала средства. Как-то раз Тухачевский обмолвился, что если побег удавался, то немцы расстреливали пятерых пленных, которых выбирал слепой жребий. А если беглеца удавалось изловить, то его запирали в карцер. И все. Проходило какое-то время, и беглец снова возвращался в свой барак, по-новой давал обещание и опять уходил в город прогуляться.

«Странная логика…» — думала Маруся, слушая рассказы мужа.

— Когда меня изловили в четвертый раз, то этапировали в Ингольштадт — специальную крепость для таких же, как я, непреклонных и решительных беглецов. Форт номер девять — здесь содержались пленные, для которых определен особый режим содержания… Немцы называли их штрафниками. Раз в год пленникам дозволялось писать прошение в комитет Красного Креста, обычно просьбы эти Красный Крест не удовлетворял. Но та моя просьба была выполнена — ведь такого еще не просил никто.

— И о чем же ты просил?

— Я помню то письмо дословно: «В Международный комитет Красного Креста. Поскольку ваша организация не может облегчить жизнь простого российского военнопленного категории № 5 (неоднократные попытки к побегу), прошу из средств комитета купить мне скрипку и отправить ее в Ингольштадт. Подпоручик лейб-гвардии Семеновского полка Михаил Тухачевский». И, представь себе, скрипку доставили через два месяца. Подарок Красного Креста администрация крепости была вынуждена передать неукротимому российскому заключенному.

— А дальше? Что было дальше?

— Дальше каждый вечер в крепости звучала скрипичная музыка. С девяти до десяти вечера номерной заключенный форта номер девять играл на скрипке. Каждый день! Так, чтобы к этому привыкли все!

— Привыкли?

— Привыкли, — кивнул Михаил. — Да как! Надзиратели, которые обязаны были присутствовать на каждом концерте, сначала сидели в зале, где я играл, потом, устав от музыки, стали слушать из-за дверей. И как только это случилось, я передал скрипку другому, тоже заключенному, тоже из форта номер девять. Но другому человеку.

— А зачем?

— Да дело-то в том, что всю эту историю со скрипкой я задумывал как отвлекающий маневр — неужели ты думаешь, что заключение в Ингольштадте могло заставить меня отказаться от мысли о побеге?!

— Тебя? Конечно нет — твой дух не сломить каким-то ограниченным немчурам.

— Да, родная, именно так. Мой дух не сломить никогда и никому!

Маруся кивнула — это она знала всегда. Еще в те невероятно далекие гимназические времена Михаил был на удивление настойчивым, временами до ослиного упрямства.

— И чем же закончилась история?

— А чем она могла закончиться? Все были уверены, что играю я, а я в это время собирался вон из крепости. И сбежал всего через неделю после того смешного первого концерта…

«И кто-то за тебя поплатился жизнью… Немцам-то не отказать в педантичности и аккуратности».

Нельзя сказать, что Маруся осуждала Михаила. Ничуть. Но что-то в нем ее откровенно пугало, в том числе и эта самая решительная непреклонность. Непреклонность и еще уверенность в том, что он один знает, что лучше и что хуже. Не зря же в качестве свадебного подарка Михаил преподнес Марусе маленький револьвер. Девушка почти не удивилась — ждать от Михаила чего-то иного было почти невозможно.

— Всегда носи его с собой. Помни, что ты жена командарма. Всегда будь готова защищаться.

— Как скажешь.

Маруся кивнула.

От слов «жена командарма» на душе стало так тепло и ясно, а от слов «готова защищаться» почему-то неуютно.

* * *

«Помни, что ты жена командарма…»

Прошло немногим более полугода. Маруся уже вполне отчетливо понимала, что на самом деле значат эти слова. Меньше всего ей нужно было защищаться. А вот что нужно было куда больше — это терпеливо ждать, ждать неделями, когда муж возвратится из очередного рейда, «экспедиции», как он это называл.

Первая Революционная армия на самом-то деле существовала только на бумаге. Живую, настоящую, «боевую», как говорил Михаил, армию еще только предстояло создать. Создать, опираясь на свой небогатый опыт, прислушиваясь к мнению военспецов, но все же не следуя ему буквально.

Как-то раз Маруся нашла на столе мужа черновик приказа. Несколько раз перечитала его и ужаснулась, насколько огромной, просто чудовищной была стоящая перед Михаилом задача. Соглашаясь отправиться вместе с Тухачевским на Западный фронт, она не представляла, насколько велика разруха, во что превратилась бывшая армия Российской империи и какой путь предстоит пройти разрозненным частям, чтобы вновь стать армией.

«Приказываю всем бывшим офицерам немедленно стать под Красные знамена вверенной мне армии и уже сегодня прибыть ко мне! Неявившиеся будут преданы воен…»

Неудивительно, что по вечерам муж появляется таким измочаленным. Создать армию из ничего — это слишком серьезная задача… И решение такой задачи взять на себя может только очень уверенный в себе и своих силах человек. Наверное, поэтому Михаил почти не слушал ее рассказов о том, как голодно в Пензе, как бедствуют родители Маруси.

— Мы строим великую страну, строим на развалинах. Да, мы несем большие потери, приносим по-настоящему кровавые жертвы. Но революция, поверь мне, Маруська, приведет нас в светлое завтра.

Мария верила мужу. Верила, но время от времени одергивала себя, чтобы не задать мужу вопрос «когда?». Когда наконец наступит это светлое будущее?

Маруся, дочь машиниста, была девушкой простой, полученного гимназического образования ей было вполне достаточно. Муж не раз повторял, что ей следует учиться, побольше читать, работать над собой, избирать себе трудные цели и достигать их.

Но высокие цели Мария ставить перед собой не хотела. Или, быть может, хотела, но сил после повседневных забот не оставалось. После повседневных забот и горьких писем, которые писали ей родители.

«Моя дорогая Машенька. Пишут тебе твоя мать и твой отец. У нас все хорошо, чего и тебе желаем. Третьего дня соседка наша, Глафира Степановна, померла. Вышла из дому по воду, но не смогла поднять ведро — с голодухи сил совсем не было. А вечером и преставилась. Твоя подружка Сонечка устроилась сестрой милосердия в военный госпиталь. Какая она ни безрукая девка, но все ж таки там паек, надеется, что с голоду помереть ей не дадут. Она же, бедняжка, совсем одна осталась на этом свете. Батюшка ее еще год назад скончался, а нынешней осенью матушка и младшая сестренка померли: тиф… Спасибо тебе за муку, что прислала ты нам в прошлом месяце. Мы устроили такой пир, так радовались твоему счастью. Даст бог, судьба убережет тебя от судьбы Насти и Сонечки! За сим остаемся навеки твои мама и отец!»

Маруся плакала над такими письмами. Мама, простая женщина, жалела ее, жалела и даже половины правды не писала. Наверняка ведь и они с отцом голодают. А тем, что она привозит, с соседями делятся. Страшный-то год, разруха…

Как-то раз попыталась Маруся поговорить об этом с мужем. Михаил несколько дней подряд появлялся рано, усталый, но чем-то довольный. Вот в один из таких вечеров и рассказала она Тухачевскому о том, как бедствует его родная Пенза.

Но Михаил ее не слушал совсем. Он слышал, что она говорит, но думал о чем-то невероятно далеком, нездешнем.

— Михаил, ты слышишь меня? — окликнула его Маруся.

Тухачевский улыбнулся жене, но ничего не ответил. Он и слышал и не слышал ее. Тогда Маруся впервые задумалась о том, что для ее мужа значит их брак. Впервые, ведь раньше ей было вполне достаточно его крепких объятий, бессонных ночей в его ласках, чтобы понимать, что она нужна ему и что именно в ней он видит будущее своей семьи. Однако нынче, когда на смену эйфории первых дней пришла обыденная жизнь, ежедневные заботы, когда мир с его радостями и, куда чаще, неприятностями вторгся и властно заявил свои права, вдруг оказалось, что Михаил даже здесь, с ней, все равно неспокоен. Он, становясь мужем, не перестает быть тактиком — его мозг все так же занят решением вопроса, как выстроить свою судьбу, добиться заветной цели.

Марусе стало страшно: что, если она ему нужна тоже только для этого, для того, чтобы сделать еще один шаг к заветной цели? А потом еще один, а потом еще…

Михаил любил вспоминать, как, вернувшись в Россию в семнадцатом (неужели это было всего два года назад?), сразу же понял, что следует принять сторону большевиков, что так он сможет добиться главной своей цели — стать самым именитым военачальником.

— Понимаешь, Марусь, я ведь еще в гимназии мечтал стать не просто военным, я мечтал стать генералом.

— Помню, что старшеклассники в гимназии тебя дразнили Бонапартом… — перебила Мария.

Михаил нахмурился:

— Это не то, совсем не то. Хотя если бы мне удалось достичь чего-то подобного, с армией пройти Европу, возвеличивая свою страну… Да, от такого я бы не отказался. Ну так слушай. Вот я пересек русскую границу, вот ступил на улицы Петербурга. Нет, уже Петрограда. Я прошел от Невы вверх, может быть, несколько кварталов. Я увидел страну, которой остро, до боли, не хватает всего. Но в первую очередь не хватало, как мне тогда показалось, силы упорядочивающей. Ведь до германской войны все же было спокойно. Но куда девались толстые городовые с перекрестков? Почему Главный штаб больше напоминает сарай? Словно люди, получившие власть, добившиеся ее, не знают, что теперь с ней делать, куда приложить свои силы, чтобы страна вновь стала похожа на страну, а не на сброд бездельников…

Маруся ахнула — да, муж от нее ничего не скрывал, но его откровения были такими страшными, «контрреволюционными»… Тогда Мария не обратила внимания, что муж-то говорит шепотом.

Много позже она вновь будет вспоминать эти слова, и вот тогда еле слышный шепот найдет свое оправдание.

— К тому же как-то на улице случайно встретил я Николая Куляпко, он уже был при высокой должности. Нет, я ему не завидовал — да и отчего бы мне, Тухачевскому, завидовать карьере сына ремесленников. Но, поразмыслив, пришел в выводу, что как Николай выбрал сторону для выстраивания своей жизни, так и я должен сделать это и что сейчас мне с Куляпко и его революцией по пути.

Мария только молча кивнула. «Сейчас по пути» — этим было сказано все.

— Но мало было сделать выбор. Надо было выдвинуться. Стать не просто одним из военспецов, стать необходимым! Именно поэтому я и отправился в запасной батальон Семеновского полка, именно поэтому рассказал солдатским командирам все о своем плене и своих побегах. Именно поэтому, думаю, солдаты и избрали меня, подпоручика (подумай только, Маруська, всего лишь подпоручика!) командиром роты.

— Но ведь ты же был командиром роты там, в окопах?

— Это иное, девочка. Там командует тот, кто понимает, что надо делать. И погоны имеют совсем небольшое значение. А здесь, среди этого бывшего крестьянского сброда…

— Михаил!..

— Да, верно. Так вот, подпоручику в двадцать четыре года никогда не стать бы командиром роты в те, прежние времена, при Николае. А сейчас… И тут я понял, что сделал верный шаг. Через неполных три месяца по рекомендации все того же Николая я вступил в партию большевиков.

— Хорошо, что ни Николай, ни кто-то еще не слышит твоих слов.

— Ну почему же? Я был убежден, что именно за большевиками будущее. И я хочу принести пользу своей стране, значит, я один из них. Да я и сейчас в этом убежден — наверное, более, чем тогда.

Что-то в словах мужа пугало Марусю, но что-то и успокаивало. Может быть, ей, простой девушке из простой семьи, пусть и окончившей гимназию, не понять, что же движет такими гигантами, как ее муж? Может быть, и ей не мешало бы взглянуть на мир не с обывательской, а с иной, более высокой, точки зрения. «Приносить пользу стране» — как это важно, как торжественно звучит. А Михаил все продолжал свой рассказ:

— Ведь в восемнадцатом году не было в стране настоящей обученной армии. Ценили каждого военного специалиста, который перешел на сторону большевиков. Каждому давались огромные права — и это заставляло нас всех, военспецов, работать, не зная ни дня ни ночи. Николай, вот уж не знаю отчего, стал продвигать меня вперед так, как только мог, должно быть, видя во мне своего человека. Он даже представил меня Владимиру Ленину. Тот лишь раз взглянул на меня и сразу все понял! Это его слова: «Дайте ему армию и отправьте на фронт, пусть покажет, на что способен!» Вот так я стал командармом. Надо просто оправдывать доверие — и тогда я не только генералом, но и маршалом стать смогу…

— Красным Бонапартом? — наполовину шутя, наполовину серьезно переспросила Маруся.

— Да, красным Бонапартом. — Михаил шутки не принял, глаза его оставались строгими, далекими. — Но маршалу, помни это, Маруська, нужна в женах настоящая помощница. Не просто милая и любимая женщина, а женщина-соратник, женщина-сподвижник…

«Соратник? Сподвижник? О чем это он?»

— О чем ты, Михаил?

— Хорошо бы тебе пойти на курсы. Тебе нужны новые знания, тебе необходимо понимание курса партии, тебе следует найти свое место в новом мире. Так, как нашел свое место я.

— На курсы?

— Да что ты меня все время переспрашиваешь? Я же ясно сказал — одних гимназических познаний для жены командарма недостаточно! А для жены маршала и университетских много не будет!

Но Маруся вовсе не собиралась снова идти учиться. Да и зачем? Поддерживать мужа можно и не только высокоумными беседами с другими женами. Вот уж что меньше всего сейчас нужно ей — так это университет!

«О чем он говорит? О чем думает? В стране голод, разруха. А ему подавай жену с университетским образованием! Другая, вишь ты, не подходит!»

— Обратись в реввоенсовет… Мне обещали, что подыщут для тебя хорошие курсы для жен высшего командного состава. И не затягивай с этим.

* * *

Тогда Маруся послушно кивнула, решив, что обязательно и прямо завтра выполнит указание Михаила. Она даже уже оделась и вышла в холодный февральский полдень, когда увидела почтальона, спешащего к ней.

— Вот хорошо, Мария Игнатьевна, что я вас увидел! Письмо вам. Получите, и я сразу дальше побегу!

— Спасибо большое! — Маруся уже нетерпеливо разворачивала письмо.

Как же она соскучилась по дому, по теплому маминому участию, по суровой и сухой отцовской улыбке! Как сжимается сердце сейчас, когда вспоминает она свой последний приезд в Пензу — изможденные лица родителей, опустевшие полки в кладовой, исчезнувшие безделушки, которые наверняка были обменяны на продукты… А мамины слезы, когда увидела она жестяные банки с консервами и мешочек с рисом… Как затряслись руки отца, когда он по одной заботливо ставил банки на самую верхнюю полку кладовой.

Да, писала мама, в Пензе за месяц ничего не изменилось — родители живы и здоровы. Но умерла от голода двоюродная сестра отца, а тиф унес ее сыночка, Марусиного сверстника, который тоже, как и ее отец, пошел в машинисты.

«Не беспокойся о нас, доченька, — писала мама. — Мы здоровы, всего у нас вдосталь. Едим сытно и тебя, кровиночку нашу, вспоминаем. Ждем не дождемся, когда ты вновь приедешь…»

Руки у Маруси дрогнули. Господи, о какой же ерунде она думает, какие глупости собирается делать! Родители голодают, родня умирает, а она, дурочка, ищет курсы, подобающие жене маршала!..

Девушка вытерла слезы и торопливо вернулась домой, пусть этим домом и был салон-вагон мужа. Руки по-прежнему тряслись, словно февральский сырой холод проникал и сюда, в натопленный уют.

Маруся собрала все карточки, какие нашла. Не забыла продуктовый аттестат, который отдал муж. Проверила, хорошо ли сложила документы, плотно замоталась пуховым платком и поспешила в лавку, где обычно отоваривала карточки.

Ей надо было не только получить продукты, но и успеть на литерный поезд, который отправлялся в тыл. Второй большой станцией, Маруся это знала, была Пенза.

— Господи, только бы успеть!

* * *

Литерный отошел точно по расписанию. Проводив его, человек в длинной темно-серой шинели поспешил к авто, которое ожидало его на привокзальной площади.

— В реввоенсовет! Да поживее!

Шофер суетливо передвинул рычаг, и машина, сердито пофыркивая, прогрохотала через площадь в сторону длинной Торговой улицы. В ее торце высилось здание биржи. Бывшей биржи, точнее, теперь в нем помещался реввоенсовет фронта. Человек в серой шинели вытащил из кармана часы и открыл крышку. Да, он отлично успевает…

«Ну что ж, товарищ Тухачевский! Ваш ждет чрезвычайно неприятный разговор!»

Человек в шинели довольно улыбнулся — этот выскочка из военспецов уже всем показал, что значат на самом деле революционное самосознание и революционный задор. Показал и то, что царские вояки уже никому не нужны — их опыт восприняло новое поколение и теперь всех их можно смело отправлять в расход.

* * *

— И наконец, последнее, товарищ командарм! Реввоенсовет не умаляет ваших заслуг, мы все, как один, поздравляем вас с награждением почетным именным оружием. Победа над Колчаком — это великая победа. Но все же моральный облик большевика, победителя белой сволочи, не может не беспокоить реввоенсовет!

Тухачевский гордо выпрямился. «Моральный облик? О чем эта серая крыса? Не иначе, донесли о приезде Лидии…»

— Ваша жена, командарм, ведет себя контрреволюционно. Пока вы воюете, она мешками таскает в Пензу продукты. В стране голод, а товарищ Тухачевская, пользуясь вашим именем, разъезжает на литерных поездах…

Краска отлила от щек командарма. Да, это было куда страшнее, чем появление любовницы у первого лица армии. Это была неприкрытая контрреволюция. Понятное дело, что весь предыдущий разговор был затеян только ради этих нескольких слов. И теперь ему надо принять решение — защищать жену или нет.

— Мы даем вам три дня, товарищ Тухачевский, чтобы вы навели порядок в своей семье. Три дня!..

— Слушаюсь! — командарм щелкнул каблуками.

— И прекратите ваши царские штучки! На дворе двадцатый год, Николай Кровавый мертв, а у вас все выправка да муштра! Лучше бы вместо этого проводили политинформации!..

— Будет исполнено! — Командарм коротко кивнул, повернулся через левое плечо и вышел в бывший биржевый зал, сейчас тихий и пыльный.

Стульев не осталось — они все ушли на дрова. Лишь два огромных ореховых стола да высоченный шкаф-картотека томились в пыльном углу, дожидаясь того мгновения, когда революционный топор сокрушит их в щепки и они отправятся в коптящие буржуйки, вроде той, что пыталась согреть комнату революционно сознательных членов совета.

— Проклятые болтуны, — прошипел Тухачевский. — Чинуши…

Но в чем-то они были правы. Не дело, чтобы жена командарма, как последняя мешочница, таскала продукты в голодающий город. Люди сами виноваты в том, что бедствуют. А ее, Маруси, дело — хранить честь и заботиться об имени мужа.

* * *

Маруся вернулась от родителей через двое суток. С усилием стянула платок, размотала его и стала снимать полушубок. Руки дрожали — уж очень она замерзла в вагоне. Пусть поезд и был литерным, но вагоны не отапливались, и до родного дома она добралась за семь долгих часов. А уж возвращалась так и вовсе в обычной теплушке, куда жену командарма устроили конники, в Тухачевском как в командующем не чаявшие души. Путь обратно тоже растянулся, но тут хотя бы ее пару раз угостили горячим чаем и крупным темно-серым ноздреватым сахаром.

И вот наконец она дома. Отчего-то пусто, хотя время позднее, Михаил должен был бы уже вернуться.

Маруся сняла полушубок и протянула руки к буржуйке — огонек в ней едва теплился, но все же это было тепло, такое долгожданное. Послышались тяжелые шаги — Михаил поднимался в салон-вагон.

Маруся радостно обернулась к дверям. Вот распахнулась узкая створка, вот Тухачевский шагнул внутрь. Но вместо объятий и радостной улыбки Марусю ожидало совсем иное: тяжелая пощечина обожгла щеку.

— За что?

— Мещанка! Мешочница! Дрянь!

Маруся приложила холодную руку к вмиг запылавшей щеке. От обиды подступили слезы, но она изо всех сил сдерживалась, чтобы не заплакать. «Слезы — это слабость, недостойная жены командарма…»

Да, такое тоже он ей когда-то говорил. И, к сожалению, она отлично выучила этот урок. Хотя не выучила многих других, за что теперь, как видно, и расплачивалась.

Михаил даже не пытался сдержаться. Обычно сухой, сейчас он сыпал бранными словами, намеренно стараясь ударить ее побольнее. И, выкричавшись, наконец куда тише прошептал, нет, прошипел:

— Я же велел тебе зайти в реввоенсовет! Велел учиться! Равняться на других жен комсостава! А ты вместо этого выставила меня вором! От твоей глупости вся моя карьера может рухнуть! Ты что, не понимаешь, какую глупость совершила?

— Да какую же глупость, Миша?! Что дурного в том, что я к родителям съездила, продуктов им отвезла? Ведь пухнут от голода, умирают… Неужели ты хочешь, чтобы я осталась сиротой?

— Они сами виноваты в том, что голодают. Работать надо больше, революционную сознательность проявлять! Тогда и еда будет, все будет!..

— Сами виноваты?! — Маруся, не выдержав, тоже сорвалась на крик. — Виноваты? Да как твой язык поганый повернулся! Отец виноват, что сутками из депо не вылезает, а по рабочей карточке получает осьмушку хлеба в день?! Мать виновата, что в госпитале днюет и ночует?! Виновата в том, что санитаркам даже рабочей карточки не положено? Виноваты в том, что из дома ушло все мало-мальски ценное только для того, чтобы прокормить семью?..

Михаил молчал. Он отчего-то не задумывался о том, что крестьянские мятежи под Тамбовом, здесь, да что там, почти по всей России поднимают люди, дошедшие до крайней точки, обобранные продразверсткой не просто до нищеты, догола… Он, регулярно получавший письма от близких из Александровского — тихого имения, которое семье удалось сохранить, — ни разу не встречал там жалоб на голод, на безжалостных продотрядовцев. Мать все больше рассказывала об успехах сестер, радовалась его, Михаила, успехам…

— Я тебе не верю, ты лжешь, не может быть, чтобы все было настолько плохо. Ведь уже третий год революции идет, на местах столько успехов!

— Ты можешь не верить мне, можешь не верить собственным глазам, если вдруг окажешься на Поволжье, в Тамбовской губернии, здесь, в Пензенской… Но все еще страшнее, чем есть. А врать тебе мне незачем — я не сделала ничего дурного. Я просто повела себя как нормальный человек, любящая дочь…

У Маруси разом закончились силы, и она тяжко опустилась на изящный венский стульчик. Ивовое плетение жалобно заскрипело.

— И ни в какой реввоенсовет я не пойду… У этих неучей помощи просить? Выслуживаться? Доказывать свою пролетарскую сознательность? Мне, дочери путейца?

Михаил молчал. Он упорно не хотел слышать того, что Мария ему говорила. Страх за себя и свою карьеру, эгоистичная боязнь замараться о неприглядную действительность — вот что двигало им. И еще слова человека в серой шинели: «У вас есть три дня, чтобы разобраться с женой…»

Разобраться? Что он имел в виду? И почему три дня?

Михаил перевел взгляд за окно. Никто, кроме него и комиссара, не знал, что через три дня поезд командарма вместе со всеми формированиями будет отправлен на Дон, чтобы выбить атамана Краснова. А лучше — уничтожить его и все его войско. Но комиссар, одобривший этот план, еще не вернулся из Петрограда. А он, Тухачевский, больше никому не доводил его ни в распоряжениях, ни просто в беседе. Да и с кем он может тут беседовать? С солдатней, право от лево не отличающей? Или с этими революционно устремленными недоучками, студентами, сбежавшими «в революцию» из-за лени?

«Нет вокруг никого, с кем я мог бы хоть словом перемолвиться спокойно. Вот, думал, что жена станет мне сочувствовать и помогать, но и она оказалась…»

Михаил махнул рукой и встал:

— Как бы то ни было, Мария, но теперь ты для меня не существуешь — в церкви нас не венчали, а революционный брак развода не требует. Ты свободна!

Он ожидал чего угодно, быть может, Марусиных слез, быть может, криков, но только не того, что увидел, — ее молчаливого кивка. Девушка встала, опять набросила на голову и плечи пушистый платок, старательно застегнула полушубок и, пройдя через салон-вагон, стала спускаться по крутым ступенькам…

«Что она затеяла? — паника затопила душу Тухачевского. — Куда она сейчас пойдет? Комиссара нет, но есть его жена. Они с Маней дружны… Жаловаться на меня собралась, мещанка?»

Михаил поспешил следом. Он уже представлял, что будет, когда его вновь призовут в реввоенсовет, вновь станут тыкать в лицо, но теперь уже обвинять станет его собственная жена, которая, конечно же, вывернет перед сочувствующей комиссаршей все грязное белье, обязательно вспомнит и тот давний разговор о высоких целях, которые он, Тухачевский, поставил перед собой когда-то и ради которых способен пойти на любой компромисс.

Он ступил на верхнюю ступеньку, огляделся по сторонам. В неверном станционном свете далеких желтых фонарей не было ни души. Лишь между путями шел прочь от салон-вагона солдат в длинной шинели. Поблескивал примкнутый к винтовке штык, вровень в дулом качалось в такт шагам навершие буденовки.

«Да где же она?»

Михаил спустился на одну ступеньку, потом еще на одну. Студеный ветер мигом выдул из кителя остатки тепла. Тухачевский поежился. Куда идти теперь, где искать эту дурочку? Как защищаться от нее?

В тот самый миг, когда Тухачевский ступил на щебенку между путями, он получил ответ на все свои вопросы. Из-за салон-вагона прозвучал одинокий выстрел.

«Револьвер?»

Тухачевский бросился на звук и увидел, как на рельсы оседает Марусино тело, а в ее руке зажат тот самый, подаренный на свадьбу револьвер. Тот, что всегда должен был быть при ней.

«Ну что ж, — с немалой долей облегчения подумал Михаил. — Наказ реввоенсовета выполнен: я разобрался с женой. И быстрее, чем за три дня…»