Время расставания

Ревэй Тереза

Часть третья

 

 

Париж, 1953

Камилла посмотрела на часы. Почти половина одиннадцатого! «Если она не поторопится, тем хуже для нее — я пойду одна!» — с досадой подумала молодая женщина. Ее взгляд скользнул вдоль авеню Монтень, залитой теплым июльским солнцем, в надежде заметить пламенеющую шевелюру крестной, но Одиль Венелль никогда не славилась своей пунктуальностью.

Даже легкое дуновение ветерка не тревожило листву каштанов. Опоздавшие гости спешили к бежевому навесу, на котором было начертано имя Кристиана Диора. Показ осенне-зимней коллекции должен был начаться с минуты на минуту. Среди клиентов и друзей месье Диора царило радостное возбуждение. Какой новый стиль предложит им этот гениальный художник в наступающем сезоне, как выглядят модели новой линии одежды, получившей название «Vivante»? Журналисты, пишущие о моде, наточили карандаши и распахнули глаза. В очередной раз Высокая французская мода, как умелый дирижер, укажет всему миру, какому силуэту в женской одежде следует отдать предпочтение.

— Камилла!

Молодая женщина обернулась и увидела крестную, выходящую из такси.

— Извини меня! — воскликнула запыхавшаяся Одиль и расцеловала крестницу в обе щеки. — Пойдем скорее… Нам надо найти места. В противном случае придется сидеть на ступенях лестницы.

Портье в белых перчатках услужливо распахнул перед дамами дверь. Они протиснулись сквозь ряды женщин, чьи соломенные шляпки были надвинуты почти до бровей — модницы соревновались друг с другом в элегантности. Камилла узнала видную блондинку Элен Лазарефф, основательницу и бессменную руководительницу журнала «Elle», так же как и вездесущую Кармель Сноу, редактора «Harper’s Bazaar», которая несколькими годами ранее дала новому революционному стилю Диора емкое название «new-look».

И вот наконец шуршание юбок стихло и в этой священной тишине ведущая принялась объявлять номера моделей и их названия на французском и английском языках. Манекенщицы выпархивали из-за тяжелого занавеса из серого атласа, как экзотические бабочки из кокона, и дефелировали по длинному подиуму.

Сидя прямо у сцены, на ступенях лестницы, — крестная нашла себе место в другом конце зала, — Камилла с интересом следила за разворачивающимся спектаклем, стараясь не упустить ни единой детали.

— Они стали еще короче, — прошептал ей на ухо незнакомый мужской голос. — Он приподнял юбки на сорок сантиметров от пола. К вящей радости мужчин. Я восхищен его смелостью.

Камилла оторвалась от созерцания гордого и экзотического силуэта Аллы, которая кружила по подиуму под бурные аплодисменты публики, и наткнулась на смеющийся взгляд зеленых глаз своего соседа. Темные волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб, подчеркивали прямой нос. Ее собеседник был обладателем американского акцента и массивной челюсти голливудских актеров. Камилла удивилась своей рассеянности: сесть рядом с таким видным мужчиной и не обратить на него никакого внимания.

— Возможно, вы восхищаетесь той властью, что обладает Диор над людьми? Он может удлинять или укорачивать юбки, женщины подчиняются ему с закрытыми глазами…

— Вы не заставите меня поверить, что относитесь к тем женщинам, которые слепо подчиняются мужчинам, мадемуазель Фонтеруа. Даже если этот мужчина — гениальный дизайнер.

— Мы знакомы? — поразилась девушка. Она была уверена, что никогда бы не забыла этого молодого человека.

— Да, мы познакомились в Нью-Йорке, в прошлом году. На торгах Компании Гудзонова залива.

Камилла тщетно напрягала свою память.

Во время аукционов, когда цены на меха росли, молодая женщина всегда была собрана и серьезна. На нее ложился тяжелый груз ответственности, ведь ей следовало предвосхитить модные тенденции грядущей зимы. В закупки вкладывались умопомрачительные суммы, и любое ошибочное суждение, неправильный выбор могли привести к огромным финансовым потерям. На торгах, проводимых крупными компаниями, в частности могущественной Компанией Гудзонова залива, Камилла сталкивалась с самыми влиятельными меховщиками планеты, которые заключали контракты на сотни тысяч долларов. Они богатели за счет разницы цен закупок и продаж мехов в своих странах, где скорняки часто перекупали у них ходовой товар.

В начале века Дом Фонтеруа был одной из тех редких фирм, которая занималась и торговлей сырьем, и изготовлением меховых изделий. Но в последние годы их собственные точки закупок мехов в Канаде, организованные еще деятельным Леоном Фонтеруа, фактически не функционировали, и торговля пушниной на бульваре Капуцинов сошла на нет. Камилла выступила против такого решения совета директоров. Девушка полагала, что административная верхушка фирмы чересчур нерешительна, но ее отец прислушался к рекомендациям некоего Филиппа Агено, управляющего, который с цифрами в руках доказал, что посреднические точки становятся все менее рентабельными. Отныне было решено сосредоточиться не на торговле пушниной, а на увеличении производства готовых меховых изделий. Андре полностью согласился с решением большинства.

— Прошу меня извинить, — заговорила после паузы Камилла, — но я не могу вспомнить…

— Тсс! — прошипел кто-то сзади.

Мужчина, изображая отчаяние, поднял глаза к небу, как ученик, пойманный учителем за неподобающим занятием, и Камилла не смогла сдержать смех. Они стали внимательно следить за дефиле, и вскоре девушка забыла обо всем, очарованная серым платьем с короткими рукавами, обшитыми черным шнуром, со спрятанными за каймой, идущей от декольте, пуговицами. Это платье, строгое, даже простое, самым необыкновенным образом подчеркивало индивидуальность молоденькой жизнерадостной манекенщицы с темными волосами.

Камилла подумала о том, что эта юная особа, почти девочка, сможет идеально воплотить дух современности, который сама мадемуазель Фонтеруа задумала привнести в коллекцию их Дома. «Я просто обязана добиться того, чтобы она снималась для нашей рекламной кампании», — решила молодая женщина. В ее голове уже рождались эскизы будущих нарядов. Камилла больше не обращала внимания на детали воздушных вечерних туалетов, мелькающих у нее перед глазами, она сосредоточилась на цвете — розовые, сиреневые оттенки и внезапная вспышка ярко-малинового — как фейерверк. Необходимо, чтобы в женской одежде царила гармония, а для этого меховые изделия должны стать менее серьезными, менее претенциозными, одним словом, они должны стать более дерзкими.

Чья-то ладонь коснулась ее плеча.

— Если не будете хлопать, наживете себе врагов, — сказал сосед девушки.

Очнувшись от своих грез, Камилла поняла, что дефиле уже закончилось. Особых оваций удостоилась юная брюнетка, окутанная облаком тюля и белого атласа.

— Вы случайно не знаете, как зовут эту манекенщицу? — спросила Камилла. — Я ее никогда раньше не видела.

— Мне кажется, Виктуар. Ее нашел месье Диор.

Камилла достала из сумочки листок бумаги и карандаш, чтобы нацарапать имя юной красавицы.

— Я просто обязана ее заполучить, — пробормотала мадемуазель Фонтеруа.

Публика вставала со своих мест, отодвигая роскошные золоченые стулья и кресла, декорированные медальонами.

Ноги Камиллы затекли, и ей пришлось схватиться за край подиума, чтобы не упасть. В этой сутолоке мужчина оказался прижатым к своей новой знакомой. Он был высоким, плотным, с широкими плечами. Камилла вдохнула терпкий аромат его одеколона, в котором явственно чувствовались нотки ветивера.

— А я просто обязан пригласить вас пообедать, — весело произнес незнакомец.

— Но, в конце концов, месье, я даже не знаю, как вас зовут! — запротестовала девушка, не понимая, нравится ей или нет такой напор.

— Виктор Брук, — назвался мужчина, приложив руку к сердцу.

Камилла распахнула глаза.

— Тот самый Виктор Брук?.. Я полагала, вы старше.

— Спасибо за комплимент, — еще больше развеселился американец, наслаждаясь замешательством собеседницы, и взял ее за руку. — Теперь мы можем идти?

— Подождите, я должна найти мою крестную. Мы пришли вместе.

Мужчина в нетерпении остановился на ступенях лестницы.

— И где она?

Камилла поискала крестную глазами. Стоя в деревянной нише у большого зеркала, Одиль смеялась, болтая с Жаном Кокто.

— Вон там… Вон та женщина с рыжими волосами, в темно-синем костюме.

— Она не выглядит брошенной, в то время как я, несчастный американец, буду чувствовать себя покинутым, если вы уйдете. Ну что, мы идем?

Совершенно ошеломленная, Камилла только и успела помахать рукой своей крестной, поскольку ее новый знакомый настойчиво повлек девушку за собой.

Мадемуазель Фонтеруа была заинтригована. Наконец-то она встретилась с этим загадочным мужчиной! В среде меховщиков Виктор Брук слыл фигурой одиозной. В свое время он высадился в составе американских войск на берег Нормандии, после войны он вернулся к делам, проявляя чудеса смекалки и поражая окружающих. Его называли мастером блефа, человеком отважным, а главное, обладающим удивительной интуицией. Свой последний «подвиг» Брук совершил всего лишь несколько месяцев тому назад. Торговые отношения между Советским Союзом и Америкой были разорваны, и большой груз пушнины, следующий из Сибири в Нью-Йорк, застрял в каком-то крошечном населенном пункте в США. У русских был выбор: вернуть груз в Россию, что казалось делом весьма затруднительным, или же продать товар на месте. В вагонах поезда, перевозившего груз пушнины, не было рефрижераторов, шкурки начали портиться, и тогда в игру вступил Виктор Брук, моментально пронюхавший о случившемся. Огромное состояние позволило меховщику скупить содержимое всех тридцати вагонов, причем американец платил за шкурку всего по одному доллару, тогда как она стоила минимум тридцать пять. Затем оборотистый торговец сложил весь приобретенный товар в холодильные камеры своей компании, чтобы выбросить их на рынок в самый благоприятный момент.

К подъезду модного дома тянулась вереница автомобилей с шоферами. Американец предложил Камилле сесть в черный «гочкис», чтобы отправиться к Липпу.

Пока машина ехала по мосту через Сену и въезжала на бульвар Сен-Жермен, Камилла исподтишка наблюдала за своим спутником. Обаятельный сердцеед, Виктор Брук обладал внешностью типичного американца, гордящегося тем, что его страна выиграла войну, и ни на секунду не сомневающегося в моральном и экономическом превосходстве Америки. После освобождения такие парни завоевали сердца европейцев, так же, как покорили Европу их жвачки, нейлон и джаз. И вот сейчас, через несколько лет после окончания войны, ими продолжали восхищаться, не без некоторой затаенной зависти.

— И чего ради вы меня похитили?

— Ради вашей красоты.

Камилла подняла глаза к небу. В тридцать один год она уже не была наивной девочкой, краснеющей от подобного рода комплиментов.

— Я так понимаю, это суть ваших помыслов, не правда ли?

— К чему врать? Если хотите, я могу упомянуть ваш ум, а в его наличии я нисколько не сомневаюсь, поскольку знаю, что вы управляете фирмой наравне с вашим отцом. Могу сказать, что всегда восхищался Домом Фонтеруа, который соперничает с моим бутиком на 7-й авеню. Я предпочитаю быть откровенным, Камилла, вы ведь позволите мне называть вас Камиллой? Я нахожу вас очень красивой и хотел бы познакомиться с вами поближе.

Девушка не смогла сдержать улыбку. Как можно противостоять столь блистательному мужчине, который пожирает тебя глазами и засыпает комплиментами? Она решила получить максимальное удовольствие от этого незапланированного обеда и откинулась на сиденье из искусственной кожи. Камилла радовалась, что этим утром надела свое любимое желтое шелковое платье с черным поясом, которое выгодно оттеняло цвет ее лица и подчеркивало стройность фигуры.

Под расписанными сводами, в окружении многочисленных зеркал заведения Липпа, Виктор Брук с обескураживающей откровенностью жителя Нового Света рассказал своей спутнице о себе самом и о своей семье. Камилла узнала, что предок Виктора был выходцем из Армении, отправившимся в Америку во второй половине восемнадцатого века. Свое состояние он нажил на торговле пушниной. В то время шкуры выдры, бобра и норки индейцы отдавали в обмен на ножи или кастрюли, продать же эти меха в Европе можно было за огромные деньги. За одно ружье аборигены Америки предлагали две шкуры бобра, за одеяло — восемь, а за топор — три.

— Это было опасным ремеслом, — увлеченно рассказывал Виктор. — Утверждают, что в те времена лишь меховщики да миссионеры осмеливались забираться в те места, куда до них не ступала нога белого человека.

Натура предприимчивая и деятельная, предок Виктора зафрахтовал быстроходные суда, чтобы поставлять пушнину в Китай и на Дальний Восток, а в 1830 году, став миллионером, он взял себе американскую фамилию и принялся скупать под застройку землю в Нью-Йорке.

— Но, следуя семейным традициям, в каждом поколении нашей фамилии всегда один из наследников занимается торговлей мехами, и на сей раз это выпало на мою долю, — заключил Виктор и сделал знак официанту, чтобы тот принес им еще одну бутылку «Лафит-Ротшильда». — Но расскажите мне о себе, Камилла. Мне говорили, что у Дома Фонтеруа тоже богатая история.

Чуть позднее, сидя в своем кабинете, Камилла с задумчивым видом вертела в руках визитную карточку нового знакомого. Виктор уезжал обратно в Америку этим вечером, и, провожая молодую женщину к дому на бульваре Капуцинов, он пообещал ей, что они скоро увидятся. «Теперь, когда мы стали друзьями, это ведь неминуемо, не так ли, Камилла?»

Мадемуазель Фонтеруа ощущала легкое головокружение от выпитого вина и напора этого мужчины. Со вздохом она вложила карточку в толстый ежегодник «Winckelmann», в котором значились имена всех меховщиков. Во время встречи с Виктором Камилле казалось, что от него исходит та жизненная энергия, что так поражала ее при каждом посещении Нью-Йорка. Виктор Брук походил на свой родной город, он унаследовал от него порывистость ветра с ароматом соленых брызг и сверкание стеклянных фасадов домов. Однако, представляя его открытое и смеющееся лицо, Камилла вспомнила, как потемнели глаза мужчины, когда он рассказывал о войне, о тех парнях, что погибали на его глазах, когда они рвались к отвесным скалам Нормандии под взрывы мин и стрекот пулеметов. «В тот день я пообещал себе наслаждаться каждым мгновением жизни, если мне удастся выбраться из этой переделки», — сказал он девушке перед тем, как одарить ее очередной лучезарной улыбкой. И Камилла не могла не спросить себя, испытал ли ее новый знакомый некий душевный надлом, напоминающий те мрачные провалы, что, как зияющие раны, разделяют сияющие небоскребы.

Валентина задернула занавески, чтобы яркий солнечный свет этого сентябрьского утра не ранил уставшие глаза Андре. Смерть — странная штука: вы так стремитесь к свету, а он причиняет вам боль.

Женщина вернулась к кровати мужа и склонилась к нему. Дыхание ровное. После укола врача, призванного облегчить страдания, Андре уснул. Смерть — нелепа; ты умираешь, засыпая, чтобы восстановить силы, а надо бодрствовать, дорожить каждым часом и каждым мгновением, тем самым продлевая себе жизнь.

Валентина устала, она могла бы попросить кухарку приготовить ей чаю, который она пила бы, грызя сухарик и листая газету, но мадам Фонтеруа предпочла опуститься в кресло, где она провела всю ночь, охраняя сон того, с кем ей вскоре предстояло проститься. Она никогда не говорила мужу, что любит его, но даже не осмеливалась думать о том, что будет с ней, когда его не станет.

Камилла оглядела себя в зеркале. Осунувшееся лицо, синева под глазами. Нервной рукой она провела по щекам пуховкой с пудрой, подкрасила губы помадой. Женщина с досадой отметила, что все ее усилия напрасны — макияж лишь подчеркнул мертвенную бледность лица.

Через несколько минут она предстанет перед административным советом и сообщит этим господам ту новость, о которой уже давно перешептываются по углам, но которая с этого дня становится официальной: Андре Фонтеруа умирает.

Камилла еще раз критически оглядела себя. Баска бежевого костюма плотно прилегала к бедрам. Молодая женщина проверила, не порвались ли чулки. Ее шею украшали простые жемчужные бусы, а на лацкане пиджака блестел трилистник с изумрудами и бриллиантовым сердцем, эту брошь от Ван Клифа ей подарил на тридцатилетие отец.

«Я предпочел бы, чтобы драгоценности тебе дарил твой супруг, а не престарелый отец», — прошептал Андре на ухо дочери. Камилла знала: папа страдает из-за того, что она до сих пор не замужем. «Лучше любящий отец, чем назойливый муж!» — ответила молодая женщина, но не смогла одурачить месье Фонтеруа своей бравадой. Его печаль смущала ее. Андре никак не мог понять, почему наследница отталкивает всех претендентов на ее руку, отвергая кого яростно, кого лениво, кого вежливо — в зависимости от настойчивости женихов. С комом в горле Камилла думала о том, что уже слишком поздно объяснять отцу причины такого поведения.

Но как отнесся бы отец к ее связи с мужчиной, которого она видит лишь изредка? Покидая Лейпциг, Камилла даже не подозревала, что вновь увидит Сергея. Два года она носила в душе тайну, причиняющую боль. Ни один из мужчин, проявлявших в ней интерес, не пробудил в ней того захватывающего чувства, что она испытала к молодому лейтенанту-сибиряку, волею судьбы оказавшемуся в разрушенной Германии. Один казался ей чересчур обыкновенным, со своим предложением руки и сердца и надеждой обзавестись потомством, другой — слишком странным, взбалмошным, со своими пристрастиями к развлечениям и мелкими интересами, и все они были лишены загадочной основательности этого русского.

Случилось так, что она оказалась в Ленинграде, на первом послевоенном аукционе пушнины, организованном русскими. Январским утром в бывшем царском дворце с потолками, потемневшими от времени, и стенами, украшенными помпезными портретами Сталина, молодая женщина с восторгом разглядывала шелковистый мех рыси, белый с черными пятнами. Она поражалась небывалой мягкости этой шкуры, которую намеревалась приобрести. Внезапно чья-то ладонь легла на ее руку. Взбешенная, Камилла — а ей редко выпадала возможность полюбоваться столь роскошным мехом — подняла голову, думая о том, что кто-то хочет увести у нее шкуру, которую она уже видела на плечах американской актрисы, жены миллионера. На Сергее под белым халатом теперь была не военная форма. Девушка неожиданно испытала такой прилив радости, что у нее перехватило дыхание. Но мужчина крепко сжал пальцы француженки, как будто пытаясь предупредить ее о чем-то. Камилла так и застыла под его строгим взглядом, в котором читался призыв к молчанию. В Советском Союзе никто не обладал правом свободно высказывать свои мысли и передвигаться, даже видный работник «Союзпушнины».

Сергею пришлось проявить чудеса изобретательности, чтобы встретиться с Камиллой наедине, в этом ему помогли трескучий мороз и темнота, которая окутывала город уже во второй половине дня. Во мрак погружались строгие набережные Невы, купола и мосты, бронзовые кони и атланты, поддерживающие портики дворцов. Их встреча была большим риском, так как советским гражданам не разрешались никакие контакты с иностранцами. Но Сергей, обладающий удивительным талантом охотника, который всегда помогал ему маскироваться, сливаться с природой, смог совершить невозможное и оторваться от соглядатаев, приставленных к молодой француженке. Он отвел Камиллу к верным друзьям, в коммунальную квартиру, в которой проживало несколько семей.

Камилла сочла всю эту игру в шпионов странной, но волнующей. Даже когда Сергей говорил ей о том, что они подвергаются опасности, ускользая от бдительного ока людей из органов, девушка не ощутила страха. Ей казалось, что их любовь, зародившаяся среди военных руин, не могла расцвести в условиях спокойной, мирной обыденности.

В тот вечер каждая их ласка отличалась особой нежностью. В комнате с низким потолком, после того как из нее вышли бабушка с внуками, в комнате с допотопной печкой, от которой исходил удушающий жар, они любили друг друга прямо на диване, где обитатели квартиры спали, и их влажная кожа касалась бархата обивки, а в это время мороз рисовал на стеклах дивные узоры.

Камилла испытывала некоторый стыд от того, что отдавалась своему любовнику в квартире совершенно незнакомых людей. Ей казалось, что ее поведение не безгрешно, но разве она могла устоять? Позднее они ужинали вместе со всеми, рассевшись вокруг круглого стола, и колено Сергея касалось колена Камиллы. Француженка попробовала красного цвета капусту, заправленную уксусом, солью и растительным маслом, суп с крупчаткой и черный хлеб. Никто не смотрел на нее осуждающе. В глазах женщин вспыхивали искорки романтических воспоминаний, а глаза мужчин лучились плохо скрываемым задором.

На следующий день на аукционе, окруженная толпой представителей колхозов, торговых посредников, экспертов и меховщиков, Камилла повышала цену, намереваясь закупить для своего Дома меха куницы, рыжей, почти алой, камчатской лисы, сияющий серый ширазский каракуль, который напоминал ей зимнее небо России. Камилла знала, что в зале, где проходят торги, присутствует Сергей, и от этого чувствовала себя счастливой.

Влюбленные договорились встретиться через два месяца на ярмарке в Лейпциге, куда они оба могли отправиться совершенно официально. В начале марта в городе стоял такой плотный туман, что на улицах из транспорта остались одни лишь трамваи. Сергей с Камиллой, воспользовавшись этим необычным погодным явлением, держась за руки, гуляли по призрачным улицам, где мерцающий свет уличных фонарей тонул в густой, ватной пелене. Молодые люди, смеясь, говорили, что им помогают сами небеса: в этом непроглядном тумане за ними не мог уследить ни один шпик.

Проходили месяцы и годы. Железный занавес разделил Европу на две части, и Лейпциг стал узником, спрятанным за колючей проволокой с вышками. Скорняки и меховщики покинули Брюль, избрав своей новой обителью Ниддаштрассе во Франкфурте, но Сергей и Камилла нашли возможность остаться верными городу, в котором они познакомились. Как это ни парадоксально, но русский и француженка, невзирая на прослушивание телефонных разговоров и людей в плащах, которые неотступно следовали за иностранцами в ГДР, стране со строгими правилами, именно здесь ощущали необыкновенную свободу.

Но между встречами дни тянулись так медленно, что казались нескончаемыми. Нельзя было ни обмениваться письмами, ни перезваниваться. Порой, оставаясь в одиночестве в своей квартире на улице Кабон, в двух шагах от Дома Фонтеруа, слушая шум большого города, залетающий в открытые окна, Камилла становилась добычей глухого отчаяния. У их любви не было будущего, не было той обманчивой надежности, что так согревала сердца влюбленных пар, которые Камилла часто встречала. Все, что связывало их с Сергеем, — это некое молчаливое согласие, негласный договор, который они заключили раз и навсегда. Но они жили лишь своей хрупкой любовью, родившейся среди бурь Европы, разорванной на части.

Смирился бы отец с этой бессмысленной страстью, ведущей в тупик? А Валентина? Она бы ужаснулась. Если бы не позавидовала…

Камилла в последний раз оглядела себя — как будто перед сражением! Женщина была настроена решительно, но ее сердце снедала тоска. Стоит ей сделать официальное заявление, и выражение лиц пяти управляющих компанией неуловимо изменится. Она сразу же почувствует недоверие. Конечно, из уважения к ее еще живому отцу они постараются не выдать своих чувств и намерений, особенно этот гнусный Филипп Агено, но их сомнения станут почти осязаемы.

Молодая женщина сжала кулаки. Она могла позволить себе выглядеть уставшей, но не сдавшейся, отчаявшейся. С того самого момента, как доктор Фурукс сокрушенно покачал головой, внимательно осмотрев отца, Камилла постоянно мерзла. Решительным жестом она захлопнула свою сумочку.

Идя по коридору третьего этажа, девушка оказалась перед открытой дверью.

— Я не знаю, — раздался рокочущий голос мужчины, беседующего по телефону. — Патрону все хуже и хуже.

Жан Дютей заменил Даниеля Ворма, когда тот вышел на пенсию. Новый управляющий мастерской был уроженцем Вогезов, он отличался решительностью, а его взгляд из-под черных бровей был прямым и честным. Сын животновода, разводящего лисиц, он еще юношей оставил родную деревню, расположенную близ Бальвёрша, чтобы найти работу скорняка в столице. Поступив учеником в Дом Фонтеруа, мужчина быстро продвигался по служебной лестнице: его талант и строгие манеры были по достоинству оценены начальством. Именно Камилла убедила отца назначить Жана на место Ворма. Андре колебался — Дютей казался ему слишком молодым, но Камилла настояла на своем. «Надо двигаться вперед, папа. У нас не так много времени. Нам следует окружить себя людьми, мыслящими смело и по-новому, теми, кто органично вписался в современную эпоху. В противном случае все наши клиенты уйдут к Кристиану Диору и его компаньонам!»

Отец уступил, но не потому что Камилла его убедила, а потому что он с каждым днем становился все слабее. Андре казался уставшим и потерянным. Он никак не мог приспособиться к круговерти послевоенных лет. Когда Камилла говорила ему о духах и всевозможных аксессуарах, о дефиле и рекламе, она видела, что мысли отца витают где-то далеко.

К нему приходили друзья-меховщики, переждавшие войну в Лондоне или Нью-Йорке, но Андре чувствовал на душе лишь пустоту, образовавшуюся после страшной гибели его лучшего друга. Трагическая судьба Макса Гольдмана потрясла Фонтеруа до глубины души. Он не мог простить себе, что не уговорил Макса вовремя бежать из страны. Эта мысль преследовала Андре, стала наваждением. Когда он говорил об этом с Камиллой, она пыталась успокоить отца, но при этом понимала, что Андре страдает не только потому, что никак не может оправиться после убийства нацистами Макса и Юдифи, а потому что уже второй раз за свою жизнь стал свидетелем конца целой эпохи. И на сей раз Фонтеруа не сумел найти в себе достаточно сил, чтобы приспособиться к духу времени.

Не имея возможности ему помочь, Камилла с жалостью смотрела на обожаемого отца, мечтая прогнать его тоску, которая одновременно и пугала ее, и раздражала. «Не стоит взваливать на свои плечи все грехи этого мира, папа!» — порой, отчаявшись, кричала она. Но что могла противопоставить молодая женщина этой агонии разума? Однажды Андре поделился с дочерью своими страхами, сказал, что до сих пор испытывает шок после пережитого в окопах, что этот кошмар с тех пор преследует его. «Как странно, ты не находишь? Почему я все время думаю только о той, предыдущей войне?» И Камилла поняла, что душевную рану Андре получил в юношеские годы, очень давно, и она, любящая дочь, при всем желании не может облегчить боль отца. Единственным, кто, вероятно, мог бы спасти отца от пожирающей его черной меланхолии, была Валентина, и Камилла даже порой ревновала мать, обладающую такой огромной властью. Но Валентина не смогла найти нужных слов. «А искала ли она их?» — как-то подумала взбешенная Камилла.

Молодая женщина прислонилась к стене, будто для того, чтобы перевести дух. В этот момент в коридор вышел Дютей.

— О, мадемуазель!.. Я вас не видел. Как чувствует себя патрон сегодня утром?

Камилла не могла произнести даже слова.

— Мне так жаль, мадемуазель, — вздохнул Дютей, и его широкие плечи поникли. — Месье, ваш отец, необыкновенно хороший человек. Это правда.

— Спасибо, — глухим голосом ответила Камилла.

Она посмотрела на часы.

— Я собрала административный совет, чтобы сообщить, что мой отец умирает. Затем я вернусь на авеню Мессии и буду ждать.

Она замолчала, боясь, что у нее начнут стучать зубы. В дальнем конце коридора раздавались радостные голоса работниц, которые поднимались на последний этаж, чтобы приступить к работе. Камилла была признательна Дютею за его молчание, за то, что он разделяет ее горе и не пытается утешить ее пустыми словами.

Наконец мадемуазель Фонтеруа, собрав все свое мужество, оторвалась от стены. Все еще взволнованная, она обернулась к управляющему:

— Как вы считаете, Дютей, у меня получится?

С серьезным видом мужчина окинул собеседницу взглядом.

— Все будет хорошо, мадемуазель Камилла. Я не сомневаюсь в этом.

Женщина робко улыбнулась, затем развернулась, намереваясь спуститься на второй этаж.

Она медленно шла по коридору с портретами предков на стенах. Когда отца не станет, его портрет займет свое почетное место в этой длинной галерее с красной ковровой дорожкой на полу. Чтобы набраться мужества, Камилла посмотрела на портрет своего дедушки Огюстена. Она хорошо помнила этого упрямца, в котором, будучи еще малышкой, почувствовала ранимую душу. Неужели он так и не оправился после исчезновения младшего сына, которого, как все утверждали, старик почитал наиболее способным, наиболее дерзким из своих детей? Справа от портрета Огюстена висело изображение Леона Фонтеруа: лукавое лицо, светлые волосы — казалось, что дядя внимательно смотрит на племянницу. У каждой семьи имеется своя тайна, а тайна Леона так и не была раскрыта. Только после смерти Огюстена портрет его блудного сына наконец был повешен в этом длинном коридоре. На этом настоял Андре. Он также заставил открыть пустующую комнату Леона в доме в Монвалоне, ту комнату, которая так привлекала маленькую Камиллу своей таинственностью, когда девочка проводила каникулы в имении.

Порой отец рассказывал дочери о своем брате, об этом искателе приключений, который не побоялся суровой зимы и отправился на север Канады, чтобы встретиться с охотниками-следопытами и эскимосами. Услышав в голосе родного ей человека затаенные нотки зависти и тоски, Камилла поняла, что Леон унаследовал от отца тот вкус к жизни, которого так не хватало Андре. Леон был для него образцом и той опорой, в которой отец нуждался, чтобы иметь возможность быть беззаботным. С тех пор как в 1914 году Леон исчез, земля уходила из-под ног его старшего брата.

Да, отец был человеком редких волевых качеств, он взвалил на свои плечи всю ответственность за процветание Дома. Но теперь он исчерпал свои силы. Он умирал в столь раннем возрасте, потому что у него так и не нашлось времени задаться вопросом: а чего он на самом деле хотел от этой жизни? Андре Фонтеруа исполнил свой долг и пожертвовал собой ради Дома Фонтеруа. С ним рядом не оказалось никого, кто разделил бы этот груз. Его счастьем, но не соратницей, стала Валентина, которая была единственной, кто даже сейчас заставлял блестеть его глаза, глаза умирающего. Андре искренне любил детей, главным образом дочь, но и она не могла заполнить пустоту, образовавшуюся после пропажи брата. Леон был тем единственным человеком, кто мог бы успокоить Андре, дать ему возможность дышать полной грудью. «В каком-то смысле, — думала Камилла, — Леон предал отца».

В конце коридора тускло сияли бронзовые ручки закрытой двери кабинета Андре Фонтеруа. Девушка отвела от них взгляд и решительно вошла в комнату, предназначенную для собраний административного совета. Пятеро мужчин встали. Камилла заняла свое обычное место, справа от потертого кожаного кресла отца, которое на этот раз пустовало. Хрустальная люстра искрилась в солнечном свете, который потоками лился через окно.

Камилла жестом предложила собравшимся сесть. На этот раз никто из управляющих не принес никаких документов. Они сидели, положив руки на стол из красного дерева. Часы на камине пробили девять.

— Месье, — начала Камилла, моля Бога о том, чтобы ее голос не дрогнул, не выдал ее смятения. — Наше собрание будет коротким. Я уполномочена сообщить вам то, что вы в принципе уже знаете. Моему отцу становится все хуже и хуже. Врачи уже не оставляют нам надежды. Однако мы должны решать текущие вопросы.

Филипп Агено, лысый, с тонкими губами, оставался бесстрастным, пряча взгляд за толстыми стеклами очков в роговой оправе. Камилла непроизвольно напряглась. По непонятной причине она никогда не любила этого человека. Она просила отца избавиться от него, но Андре отказался. «Когда речь идет о ценном сотруднике, мы не можем руководствоваться своими эмоциями, Камилла. Им нет места в бизнесе». Но Камилла полагала, что в отношении Филиппа Агено она не руководствовалась эмоциями, ее антипатия основывалась на недоверии. Агено был из тех, кто радуется несчастью соседа и готов воспользоваться чужой бедой. Возможно, это он и делал во время войны, но столь умело, что никто ни в чем не смог его упрекнуть. «Этот человек из числа тех, кто очень вовремя взял в дом маленького еврея, — думала мадемуазель Фонтеруа. — Практичные особы пошли на это, чтобы им снизили пошлины при покупке мастерских, оставшихся без хозяев».

Управляющий в летах, Марис Андриё, прочистил горло.

— Поверьте, мадемуазель, мы искренне сочувствуем вашему горю. Это тяжелый период для всего Дома Фонтеруа.

Раздался одобрительный шепоток.

— А что, действительно нет никакой надежды? — уточнил Агено.

— Увы, нет. Это всего лишь вопрос времени.

— Нам будет очень не хватать месье, вашего отца. К счастью, очень скоро к нам присоединится ваш брат. Преемственность обеспечена. Традиции Дома Фонтеруа будут сохранены.

Видя, что все пятеро мужчин дружно закивали, Камилла вздрогнула. Именно этого она и опасалась: они видели в Максансе будущего хозяина, ниспосланного им судьбой. Их закосневшие мозги были забиты принципами, которые ее предки навязали этому Дому как непреложные «скрижали закона». Они не могли даже представить себе женщину «за штурвалом корабля», тем более что в семье имелся наследник-мужчина!

Когда несколько лет тому назад Камилла поняла, что ее юный брат, которого она все еще считала ребенком, может стать ее соперником, девушка провела бессонную ночь. Она очень любила Максанса, ценила его живой, непосредственный ум, его дерзость, но никогда не представляла, что он будет участвовать в профессиональном союзе отца и дочери, так их сближавшем. Максанс — это сражения подушками, шалаши на деревьях, прирученный хорек, спрятанный под полою пальто, но, прежде всего, это область интересов Валентины.

Будучи подростком, Максанс никогда не выказывал ни малейшего интереса к тому, что происходит на бульваре Капуцинов. Камилла видела его в мастерских всего один раз. Они с Дютеем как раз осматривали мех чернобурой лисы, предназначенный для болеро. Юноша иронически изогнул бровь и бросил, вызвав всеобщее удивление: «Бедные звери!»

В возрасте Максанса сама Камилла уже имела пятилетний опыт работы в фирме. Как только закончилось ее обучение, она тут же поступила на службу в Дом Фонтеруа. Именно тогда отец выделил ей крошечный, чуть больше кладовки, кабинет, расположенный рядом с кабинетом Даниеля Ворма.

А еще молодая женщина вспомнила о шиншилловом пальто с рукавом «летучая мышь», которое она сконструировала для богатой бразильской клиентки. Целый месяц девушка вручную сшивала непрочные шкурки, боясь повредить изделие, а затем с замиранием сердца показала свою работу Ворму. В тот момент в ателье стояла такая тишина, что было слышно, как муха пролетает. В конце концов круглое лицо в ореоле седых волос озарилось улыбкой. «Ваш дедушка, без сомнения, согласился бы со мной, мадемуазель Камилла. Думаю, вы родились с ножом для меха в руке», — сказал управляющий мастерской. Вокруг Камиллы фейерверком затрещали аплодисменты. А у девушки навернулись слезы на глаза. В их профессии это была одна из наивысших похвал, а для женщины она и вовсе казалась бесценной.

А Максанс ничего не понимал в семейном деле. Когда он насмехался над сестрой, над ее упорством, ее тревогами, ее гордостью, которую она ощущала каждое утро, проходя сквозь высокие двери здания на бульваре Капуцинов, Камилла выходила из себя и обвиняла брата в том, что он бездельник, неспособный заниматься ничем серьезным. Вот чем он занимается? Записался в университет, где ни разу не появился, денно и нощно шляется по парижским улицам, таская на плече фотоаппарат и сумку с двумя хромированными объективами. Несчастный, никчемный бродяга! «Да, бродяга, вернее, бродячий артист, останавливающий мгновение», — возражал Максанс и швырял в сестру подушку.

Когда она переехала с авеню Мессии на улицу Камбон, в маленькую квартирку на четвертом этаже, брат захватил комнату девушки, закрыл в ней окна, превратив спальню в фотолабораторию. Там он мог пропадать часами, проявляя негативы и разрезая пленку. «Здесь ужасно воняет!» — заявила однажды Камилла, втягивая носом острый запах реактивов. «Не так отвратительно, как воняют твои мертвые звери!» — не остался в долгу Максанс.

Несколько недель тому назад, тревожась о будущем фирмы, Камилла высказала свои опасения отцу. Максанс не желает осваивать профессию семьи. Ничто в ней его не привлекает. Он не скрывает своего отвращения к шкурам зверей, ему совершенно не интересно, какие из них можно создать вещи. Нацепив парусиновые брюки и потертую бархатную куртку, он являет собой насмешку над парижской элегантностью. Камилла понимала, что он находится в поиске, но что может найти человек с таким лихорадочным взглядом?

«Он ненавидит нашу профессию, папа! Он никогда не будет с нами работать. Ты можешь это понять?» Андре выглядел удрученным, в его взгляде Камилла уловила затаенную печаль. Неужели он так мало ее ценит? Ведь это она должна стать его наследницей, она, всей душой преданная их делу! «Однако его отец скорняк. Эта профессия должна быть у него в крови», — прошептал Андре, потерявшийся в собственных мыслях.

Камилла застыла от неожиданности. Что за странная фраза? Ее сердце колотилось так сильно, что девушка больше ничего не слышала. Андре, придя в себя, резко поднялся. Он наконец понял, что сказал лишнее, то, что не имел права говорить. Покраснев, месье Фонтеруа пробормотал, что ему необходимо встретиться с Дютеем. Его явное смущение лишь подтвердило подозрения Камиллы. Но молодая женщина не осмелилась заговорить с отцом на столь деликатную тему. Все, что ей оставалось, — это, опустив руки, поедать Андре взглядом, в то время как тот поспешно покидал кабинет. С тех пор эта фраза не выходила у нее из головы.

Ее брат Максанс сын другого мужчины?! Как давно отец знает об этом? Как он догадался? Внезапно у нее в памяти всплыли все детские обиды. Почему Андре всегда выказывал себя столь терпимым по отношению к Максансу? То, что он так любил сына, казалось Камилле несправедливым. Максанс не имел права на эту любовь, да он и не нуждался в ней, потому что ему досталась вся любовь и нежность Валентины.

Кто был любовником матери? Теперь Камилла еще меньше доверяла Валентине и постоянно искала в чертах Максанса сходство с кем-то из знакомых мужчин.

Но несколькими неделями позже у отца случился сердечный приступ, после этого все другие проблемы стали казаться ничтожными.

Камилла поняла, что Максанс никогда не сядет за этот овальный стол. Рано или поздно отец их оставит, и тогда административная верхушка будет вынуждена согласиться с тем, что лишь она одна может возглавить фирму.

Камилла положила руки на стол.

— Новый день — новые заботы, месье, — закончила мадемуазель Фонтеруа сухо. — А сейчас прошу меня извинить, я должна вернуться домой, чтобы быть рядом с отцом.

Все поднялись. Покидая кабинет, Камилла затылком чувствовала тяжелые взгляды управляющих.

Когда Сергей Иванович Волков подошел к Дому Фонтеруа, расположенному на бульваре Капуцинов, он обнаружил закрытую дверь. Ленты из черного крепа окаймляли дверной проем. На белом картоне, повешенном на уровне глаз, черные буквы складывались в следующие строчки: «В связи с кончиной господина Андре Фонтеруа, во второй половине дня, после трех часов, на время похорон Дом Фонтеруа будет закрыт».

Мужчина, пытаясь хоть что-нибудь рассмотреть, приблизил лицо к стеклу, прикрывая руками глаза. Люстры в вестибюле горели, но помещение было совершенно безлюдным, как будто затерялось во времени. Должно быть, все продавщицы тоже отправились на похороны.

— Если вы хотите поприсутствовать на службе, то это недалеко, всего в двух шагах, в церкви Мадлен.

Сергей обернулся. Полная женщина в белом фартуке примостилась рядом с тележкой, наполненной букетами цветов. Она смотрела на незнакомца, уперев руки в бока. В ее взгляде читалось откровенное любопытство парижанки и та дерзость, которая не переставала удивлять Сергея с самого утра, с того момента, как он ступил на землю Франции.

— А вы не местный! — насмешливо бросила торговка.

— Как вы догадались, мадам? — весело поинтересовался Волков.

Женщина постучала себя по носу.

— У меня отличный нюх, мой добрый месье. Вот уже тридцать лет я меряю шагами этот квартал, катя перед собой тележку с цветами, и всегда могу отличить иностранцев. Но в вас нет этой нелепости американцев, — добавила торговка, насупив брови, и Сергей почувствовал себя неуютно, понимая, что его наряд недостаточно элегантный. — Так все-таки, откуда вы родом?

— Из Советского Союза.

— Вот так штука! — воскликнула толстуха, округлив глаза. — Давненько я не видела настоящего русского. Ладно, идите, некогда мне тут с вами болтать.

И она вцепилась в тележку.

— Подождите, мадам. Вы сказали, что служба проходит в церкви Мадлен. А это где?

— Немного дальше, по правую сторону. Большая церковь с колоннами.

— Сколько стоят эти белые цветы? — спросил Сергей, роясь в карманах в поисках мелких купюр.

— Если вы хотите проститься с месье Андре, то я вам их отдам даром. Он всегда покупал у меня цветы, когда видел мою тележку.

И торговка сунула Сергею букет. Мужчина поблагодарил и широким шагом направился в том направлении, которое ему указала торговка.

Нервничая, Волков шел, глядя прямо перед собой, и порой задевал плечом прогуливающихся прохожих. Парижане громко выражали недовольство, Сергей бормотал извинения. Он чувствовал себя оглушенным этим ярким живым городом, который видел впервые, и Камилла представлялась ему тихой гаванью, до которой он должен был добраться как можно скорее.

Эта непредвиденная поездка выбила Сергея из колеи. Две недели тому назад его вызвали в кабинет директора. Как обычно, Константин Петрович Дубровин потягивал трубку, озабоченно хмурил низкий лоб, шмыгал крупным носом. Густые черные волосы, коренастая фигура… Казалось, этот человек был создан для того, чтобы противостоять всем житейским невзгодам, помня, что жизнь может оборваться в любой момент. В Советском Союзе никто не был застрахован от доноса. Чаще всего на основании бездоказательных обвинений скорый суд приговаривал вас к путешествию в вагоне для перевозки скота и десятилетиям заключения в лагерях, расположенных в наименее гостеприимной части Сибири.

Однажды вечером, выпив лишнего, Дубровин разоткровенничался со своим любимым сотрудником: «Ты знаешь, Сергей Иванович, все эти “малые народы Севера”, буряты с Байкала, якуты из Восточной Сибири или те же ханты и манси, которые всю жизнь спокойно разводили северных оленей и поклонялись медведям, прежде выплачивали царю дань соболями. Русские колонизаторы брали в заложники их сыновей и шаманов, чтобы не сомневаться в том, что подать будет доставлена вовремя. Сегодня весь русский народ стал заложником, и ясак, выплаченный отцу народов, был оброком из слез и крови». Сергей слушал молча. За менее дерзкие высказывания любого гражданина могли отправить на верную смерть в угольные шахты Казахстана или в ад Колымы, где, согласно поговорке, «зима длится двенадцать месяцев, а все остальное время — лето».

В тот же день, устроившись в кресле за своим письменным столом, покрытым зеленым сукном, Дубровин вызвал Сергея и предложил ему сесть.

— Ты едешь в Париж, товарищ Волков, — сообщил он без всякой подготовки, сверкнув темными веселыми глазами. — Сталин умер, но его дело живет. Наш великий вождь неосмотрительно пообещал в прошлом году жене иранского шаха роскошный подарок. Черное золото одной страны против черного золота другой. Наши самые роскошные соболя в обмен на нефтяную концессию. Это наше будущее… Тебе поручается передать драгоценный дар в один из крупнейших парижских Домов моды, выбранный иранцами для пошива манто.

— Но почему посылают именно меня?

Вновь разжигая трубку, Дубровин объяснил подчиненному, что вообще-то он должен был сам отправиться в эту командировку, но как раз сейчас не может уехать. Между ним и его главным соперником идет борьба за руководство «Союзпушниной». Дубровин имел обширные связи и почти не сомневался в том, что ему удастся оттяпать этот кусок, но он не хотел рисковать получить удар в спину.

— К тому же я ненавижу самолеты. Никого не удивит, если я попрошу, чтобы ты заменил меня, ведь ты протеже самого товарища Хрущева, не так ли?

— Не совсем так, — уклончиво ответил Сергей, отлично понимая, что не стоит позволять приклеивать к себе ярлыки, потому что какие-либо отношения с тем или иным политическим деятелем завтра могут обернуться против вас.

— Я ценю твою осторожность, Сергей Иванович, но, поверь моему опыту, твой покровитель занял ключевой пост в стране, теперь он новый секретарь партии. Отныне он контролирует все региональные комитеты, и даже сам Центральный комитет. Правительство разоблачило преступления и правонарушения, совершенные в предыдущие годы, распустило сталинский секретариат, объявило амнистию… Конечно, у них просто нет выбора: обстановка в России столь драматическая, что они обязаны принять меры.

Сергей удивленно покачал головой. Он доверял Дубровину. Оба его сына пали, защищая Ленинград от вторжения гитлеровских войск, а его жена и дочь умерли в этом городе от голода. В глазах Дубровина Сергей стал символом их трудной победы над фашистскими захватчиками, Константин Петрович считал его своим сыном по духу. К большинству героев-фронтовиков их соотечественники относились чуть ли не с религиозным благоговением. Раз в год Сергей, отличающийся преданностью боевому командиру, навещал на подмосковной даче генерала Чуйкова. И он искренне полагал, что расположение главнокомандующего Группой советских войск в Германии — защита много надежнее, чем дружба с таким политиком, как Никита Хрущев.

Однако Сергей страшился поездки во вражескую капиталистическую страну. Путешествие на Запад было сродни метке раскаленным железом. «Сезам» открывался лишь перед редкими счастливчиками, при этом мало кто ездил за границу в одиночку, а в группе всегда оказывался человек из спецслужб. Почувствовав его тревогу, Дубровин улыбнулся: «А ты скажи себе, что у нас ничего не изменилось со времен Екатерины Великой, — пошутил он. — В 1785 году государыня позволяла выезжать за границу лишь представителям дворянства. Считай, что ты стал аристократом, Сергей Иванович». Но когда был получен загранпаспорт с визой, надежда увидеть Камиллу смела все опасения Сергея.

Молодой человек вышел на просторную площадь и увидел внушительное здание церкви с античной колоннадой. По всей видимости, церковный обряд закончился. Из дверей церкви показались шесть мужчин в черных костюмах, на плечах они несли гроб. Два священника в расшитых ризах придерживали створки двери. Звучали низкие аккорды органа.

Молодые женщины с покрасневшими глазами жались друг к другу, напоминая стайку пугливых воробьев, в руках они комкали мокрые носовые платки. За ними следовало несколько мужчин с серьезными лицами и шляпами в руках. У подножия лестницы ждал катафалк. Вынесли венки, перевитые фиолетовыми лентами с золотыми буквами. Прохожие за оградой останавливались, мужчины снимали шляпы, женщины крестились.

Сразу за гробом шла женщина в глубоком трауре. Черная вуаль закрывала ее лицо. Слева от нее шагал юноша с темными волосами и ярко-голубыми глазами, взгляд которых был устремлен вдаль. В какой-то момент он предложил спутнице руку, но она не стала опираться на нее.

Затем Сергей наконец заметил ее. На Камилле была мантилья из черного кружева, но ее лицо было открыто взглядам толпы… Такое великолепное и растерянное лицо. Молодая женщина остановилась на верхней ступеньке лестницы, чуть в стороне от всех, и следила взглядом за гробом отца, который медленно плыл по этим бесконечным ступеням.

«Она заморила себя голодом, — подумал Сергей, и его сердце сжалось. — Она оголодала без любви и нежности». И у него возникло непреодолимое желание утолить этот голод, который отметил каждую черточку лица мадемуазель Фонтеруа.

В ту же секунду Камилла, как будто что-то почувствовав, оторвала взгляд от гроба отца и посмотрела прямо на Сергея. Увидев его, она побледнела. Обеспокоенный, мужчина устремился к лестнице, взбежал по ней, перепрыгивая через ступени, подошел к Камилле и схватил ее за руку. Она чуть заметно покачнулась, но продолжала пожирать взглядом любимого.

— Что ты здесь делаешь? — прошептала она.

— Я хотел устроить тебе сюрприз. Я сожалею… Я не знал… Возьми, это для тебя. Вернее, для твоего отца…

Камилла взяла букет белых анютиных глазок. Сергей сжимал его так сильно, что многие стебли сломались.

— Я… я даже поверить не могу, что ты здесь…

— Я тоже. Меня послали вместо другого человека. Безумие какое-то, не правда ли? Я приехал сегодня утром…

Внезапно Сергей замолчал, понимая, что его речь весьма бессвязна. Камилла не слушала его, но глаз от его лица не отводила. По тому болезненному напряжению, что сковало тело молодой женщины, Сергей догадался, что она на грани обморока. Он восхитился ее мужеством, ее чувством собственного достоинства. Мужчина ощутил безумное желание схватить любимую за руку и увезти ее на край света, провести по затерянным тропинкам, ведущим к его родной деревне. Никакая печаль не могла противостоять колдовской силе его родного края, безмятежной бесконечности небес, необъятным просторам. В легендах рассказывалось, что однажды Господь Бог так там замерз, что разжал кулаки, из которых посыпались груды золота и драгоценных камней.

Внезапно Волков осознал, что все присутствующие с любопытством смотрят на них. Пристальные взгляды мужчин и женщин, выходящих из церкви, смутили Сергея. Западный мир оглушал советского гражданина, как звонкая пощечина. Обилие газет и журналов в киосках, заполненные всевозможными товарами полки магазинов, вызывающая безмятежность горожан… Аромат свободы кружил Сергею голову. Однако в любом обществе есть свои устои, свои ритуалы, и Камилла почувствовала себя их заложницей — она была обязана уважать нравы и обычаи парижской буржуазии.

— Завтра, Камилла, — прошептал Сергей по-русски. — Я приду к тебе домой завтра вечером, в девять часов.

Затем, опустив голову, он сбежал по ступеням.

Час спустя Камилла стояла в гостиной квартиры на авеню Мессин. Вокруг нее кружили два десятка человек с очень серьезными лицами и растерянными улыбками. Они были необыкновенно участливы, тем самым стремясь продемонстрировать всю глубину собственного горя. Лицо Камиллы было застывшим. Молодая женщина предполагала, что она готова к уходу отца, но теперь, когда его не стало, мадемуазель Фонтеруа чувствовала себя щепкой, которую несет бурное течение.

Стоя у окна, она безуспешно пыталась сконцентрироваться на том, что ей говорила крестная со своим обычным напором, но Камилла лишь видела, как двигаются ее красные губы, при этом она не понимала ни слова. Чуть дальше расположился Пьер Венелль, обводивший насмешливым взглядом собравшихся. Похоже, тюремное заключение не слишком повлияло на него. Банкир по-прежнему выказывал живейший интерес к жизни, и это позволяло предположить, что его состояние нисколько не пострадало, а может, и приумножилось. Камилла старалась избегать Пьера. Девушка не смогла простить Венеллю его предательства во время войны, но, как ни странно, она завидовала его бесстрастности, его умению обратить все в шутку. Если воспринимать жизнь слишком серьезно, то она порой становится невыносимой.

Камилла вздохнула с облегчением, когда крестная, поцеловав ее в щеку, удалилась. Несколько растерянная, мадемуазель Фонтеруа поискала глазами мать.

Он склонился к Валентине, озабоченный и предупредительный. А та, обычно такая прямая, будто одеревеневшая, мягко, едва заметно тянулась к нему. Они беседовали вполголоса. На нем был темный элегантный костюм с двубортным пиджаком, на лацкане которого поблескивал орден Почетного легиона, на руке — траурная повязка. В его тонких изящных пальцах дымилась сигарета, в другой руке он держал хрупкий бокал с водой. Именно в этот момент Камилла поняла, что Александр Манокис и есть отец ее брата.

Разом все стало на свои места, теперь было ясно, почему во время войны, когда она, придя на улицу Тревиз справиться о здоровье Александра, обнаружила у изголовья кровати подпольщика свою мать, заботливую и обеспокоенную. Увидев дочь, Валентина вспылила, но тогда Камилла не поняла почему. Значит, мать вытащила Александра из когтей гестапо, спасла его и выходила отнюдь не из дружеских побуждений, не в силу душевной доброты. Нет, она действовала с решительностью влюбленной женщины.

«И папа это знал, — подумала Камилла. — Но когда он догадался? Сильно ли страдал? Как она осмелилась пригласить в дом своего любовника сейчас, сразу после того как папа умер?»

Обида сделала ее несправедливой. Манокис стал значимой фигурой в парижской меховой индустрии. Каждый знал, что свои первые шаги после приезда в Париж он делал в Доме Фонтеруа и что именно Андре предоставил греку возможность выиграть золотую медаль на выставке 1937 года. Эта победа стала поворотным пунктом в карьере Александра. Также каждый знал, что Валентина спасла жизнь Манокису во время войны. Все удивились бы его отсутствию.

В глубине салона Максанс что-то обсуждал с Одилью. Юноша размахивал руками, его глаза горели. Несомненно, как обычно, рассуждает о фотографии. Камилла сравнила отца и сына. Теперь, когда она знала правду, их сходство бросалось в глаза. Молодая женщина ощутила сильное раздражение. Она очень хорошо относилась к Александру Манокису. Находила его интересным, восхищалась его талантом, но представить его с матерью… Впредь она не сможет ему симпатизировать. Камилла с горечью подумала, что ее мать уничтожила ее дружбу с греком.

Перед глазами танцевали черные точки. Внезапно молодой женщине показалось, что она задыхается. Она проскользнула мимо друзей семьи, которые тщетно пытались удержать девушку, чтобы выразить ей свои соболезнования. В вестибюле Камилла схватила сумку и перчатки и выскочила из квартиры. Лишь узкая юбка и тонкие высокие каблуки помешали ей побежать сломя голову.

Пьер Венелль отметил поспешный уход Камиллы. Было видно невооруженным глазом, что молодая женщина потрясена смертью отца. Запавшие щеки, бледный цвет лица, лихорадочные жесты: Камилла постоянно теребила нервною рукой драгоценную брошь, приколотую к лацкану пиджака. Ее светлые глаза, так напоминающие прекрасные глаза ее матери, потемнели, как небо перед бурей.

Что касается его самого, то Пьер тщательно скрывал свои чувства. Странным было то, что смерть Андре опечалила его, выбила из колеи, и банкир пенял себе за эту слабость. Мужчина повернулся, чтобы взглянуть на Валентину, и на его лице появилась ироническая улыбка. Ему тоже следует умереть, поскольку только тогда он перестанет ощущать волнение при виде этой прекрасной женщины. Затянутая в черный костюм, она походила на персонажа «китайских теней», именно тенью прошла по жизни Венелля эта красавица.

Пьер вспомнил тот день, когда Валентина пришла просить спасти ее любовника. Чутье не подвело неприступную красавицу. Конечно, она знала о его отношениях с немцами, но она даже не подозревала о «Нелюбимой». И мадам Фонтеруа вынудила банкира броситься на помощь человеку, которого следовало бы оставить гнить в застенках гестапо только потому, что он сумел преуспеть там, где сам Венелль потерпел полный крах. Раз за разом мужчина задавался вопросом, с чего это вдруг он проявил несвойственное ему великодушие? Ведь Валентина ничего не обещала ему взамен. Нет, она, несомненно, обладала удивительной силой воздействия. Мадам Фонтеруа была одной из тех женщин, чьим пленником ты остаешься только потому, что сами они не принадлежат никому.

— Я должен сказать вам спасибо, — раздался глубокий грудной голос у него за спиной. Пьер вздрогнул — на него серьезно смотрел какой-то мужчина.

— Прошу прощения?

Незнакомец протянул руку.

— Манокис. Несколько лет тому назад вы помогли мне выпутаться из одной крайне неприятной ситуации. До сегодняшнего дня я не имел возможности поблагодарить вас.

Пожимая руку собеседнику, Пьер припомнил, что он действительно никогда раньше не встречал Александра Манокиса. «Как странно, — подумал он, — а мне казалось, что я его знаю». Отныне у любовника Валентины появилось лицо. Это раздражало, потому что, обретя плоть, Манокис стал банальным.

— Не вижу в этом ничего страшного, — раздраженно ответил Пьер.

— Вы — возможно. Но я…

Александр улыбнулся, однако его глаза остались холодными. Затем он откланялся, не сказав более ни слова. Пьер смотрел, как грек покидает гостиную.

А вот ей не потребовалось ничего говорить — Венелль вдохнул аромат духов и догадался, что у его плеча стоит Валентина.

— Я часто спрашиваю себя, что с ней сталось, — тихо сказал он.

— С кем? — спросила Валентина.

— С «Нелюбимой». Она украшает чью-нибудь гостиную в Гамбурге, Франкфурте или Мюнхене и ею любуются несколько жалких любителей пива с тупыми взглядами?..

— Мне думалось, что вы относитесь с меньшим презрением к этим несчастным немцам.

— А я полагал, что боши — ваши смертные враги. Прежде одна только мысль о них вызывала у вас приступ бешенства и ненависти.

Валентина задумалась.

— Я их по-прежнему не люблю, но я больше не ненавижу. С тех пор как они лишились души, они вызывают у меня жалость… А это еще хуже.

— Надо же, вы больше не видите жизнь лишь в чернобелом цвете. С одной стороны — добрые, с другой — злые. Вы стали мудрее, Валентина?

— Нет, Пьер, я стала вдовой.

К ним приблизился какой-то мужчина, чтобы выразить свои соболезнования, за ним следовала женщина в темном платье и вуалетке. Валентину незаметно оттеснили в другой конец комнаты. «Так она все-таки любила его, — подумал Пьер. — Она любила Андре, кто бы мог подумать!»

На следующий день, поздним утром, нотариус огласил завещание. Из нотариальной конторы Камилла отправилась на обед на авеню Мессии. Максанс извинился, сославшись на дела, и вышел. Было очевидно, что юноша не хочет участвовать в трапезе в компании матери и сестры. Атмосфера в доме накалилась. Камилла была зла не на шутку.

Уже оказавшись в могиле, отец преподнес дочери неприятный сюрприз. Согласно завещанию оба его ребенка наследовали Дом Фонтеруа в равных долях, но Камилла могла управлять делами до тех пор, пока Максанс не определится с выбором профессии. Слушая монотонный голос нотариуса, молодая женщина не могла избавиться от ощущения, что ее предали. Почему отец не выделил ей большую долю в предприятии, которой она могла распорядиться по собственному усмотрению? Тогда бы у нее были развязаны руки и она могла бы управлять фирмой, как сочла бы нужным. Отец не доверял ей? К чему было уравнивать в правах своих детей? Это несправедливо! Максанс не только не интересовался делами Дома, он даже не был сыном Андре. «Ах да, он носит фамилию Фонтеруа!» — шептал чей-то вероломный голосок в голове Камиллы.

Во время обеда обе женщины чувствовали себя скованно и говорили о пустяках тем фальшиво-жизнерадостным тоном, который они использовали с тех пор, как Камилла стала взрослой. В глубине души Валентина надеялась, что со временем их отношения станут более доверительными, но былые ссоры и непонимание продолжали отравлять встречи матери и дочери.

— Кстати, кто был этот мужчина, который подошел к тебе после мессы? — неожиданно спросила Валентина, направляясь в гостиную.

Накануне, спустившись по ступеням церкви в сопровождении Максанса, мадам Фонтеруа удивилась, не обнаружив рядом с собой Камиллы. Обернувшись, она увидела, что ее дочь стоит на верхней площадке лестницы с букетом белых цветов и беседует с каким-то мужчиной, нервно сжимающим руку девушки. Мадам Фонтеруа успела хорошо рассмотреть статную фигуру мужчины, который был почти на голову выше Камиллы, прежде чем тот растворился в толпе.

Камилла наблюдала за тем, как мать разливает кофе по фарфоровым чашечкам. Когда она была маленькой девочкой, то разбила две такие чашечки, опрокинув поднос. У нее до сих пор стоял в ушах раздраженный голос отца: «Камилла, я ведь просил тебя не бегать в гостиной!» Молодой женщине показалось, что она вновь чувствует аромат сирени, витавший в тот день в этой комнате. После смерти отца каждая мелочь, каждый предмет в доме еще долго будут напоминать ей об усопшем. Это просто невыносимо — каждый раз поддаваться эмоциям. Камилла боялась, что больше никогда не обретет душевного равновесия.

— Камилла! — в голосе матери зазвенело раздражение. — Этот мужчина, кто он?

— Я встретила его после войны в Лейпциге, а вновь мы увиделись во время моей первой поездки в Ленинград. Он ответственный сотрудник «Союзпушнины», так называется их объединение меховщиков. Подростком он был траппером в Сибири. Во время войны героически сражался под Сталинградом. В России он — герой.

— Гражданин Советского Союза! — удивилась Валентина, и в ее голосе прозвучало плохо скрываемое презрение. — Возможно, шпион, засланный на Запад.

Сталин умер в марте, шестью месяцами ранее, но Валентина не строила никаких иллюзий по поводу того, что коммунистический режим позволит своим гражданам стать свободнее. В статьях, которые она читала в газетах, рассказывалось о культе личности, о красных флагах с серпом и молотом, о том, как покорная и восторженная толпа размахивала этими стягами перед своими вождями, и Советский Союз в сознании Валентины стал ассоциироваться с Третьим рейхом.

— Давай не будем говорить о политике, мама.

— И как же зовут твоего выдающегося незнакомца? — спросила мадам Фонтеруа, протягивая чашечку дочери.

Камилла положила в нее сахар.

— Сергей Иванович Волков.

Пораженная тоном дочери, Валентина вгляделась в ее лицо. А Камилла ощутила удивительное спокойствие. Она полностью сосредоточилась на маленькой ложке, которой размешивала сахар, раздражающе бряцая ею о хрупкие стенки фарфоровой чашечки. Молодая женщина не поднимала глаз.

Валентина рассматривала красные губы, изысканно подведенные глаза, темные стрелки бровей, волосы, собранные на затылке атласным бантом. «И когда только она успела стать взрослой женщиной?» — озадаченно подумала Валентина. Обе представительницы Дома Фонтеруа были одеты в элегантные черные костюмы с длинными сигарообразными юбками, шею и одной и другой украшал жемчуг: длинные бусы у Валентины, причудливое колье — у Камиллы. «Наверное, мы похожи на двух ворон, сидящих на проводах», — решила Валентина и с трудом сдержала нервный смешок.

— По всей видимости, ты неплохо его знаешь. На каком языке вы разговариваете?

— Чаще всего на французском, но иногда и на русском.

— Ты выучила русский язык?

— Да. Я посещаю курсы. Но Сергей отлично владеет нашим родным языком.

«Откуда этот молодой человек, живущий в Советском Союзе, знает французский?» — удивилась Валентина. Она бы еще поняла, если бы речь шла об отпрыске дворянской семьи, чудом избежавшем расстрела и ссылки, но сибиряк? Эта загадочная земля за Уралом вызывала в памяти мадам Фонтеруа какие-то обрывочные воспоминания о Транссибирской магистрали, о городах Омск и Томск, так похожих по звучанию, и о Михаиле Строгове, которому выжгли глаза.

Валентина также смутно припомнила, что одного из служащих Дома Фонтеруа большевики повесили во время революции.

Ну и, конечно, Леон, который исчез где-то в Сибири, так далеко, что не было никакой возможности отправиться на его поиски. Так странно! Незнакомец из России внезапно появляется на паперти церкви Мадлен, а на следующий день нотариус, читая завещание Андре, упоминает своего младшего брата. «Ввиду отсутствия моего брата Леона, пропавшего в России еще до Первой мировой войны, о котором все близкие никогда не прекращали скорбеть, я завещаю двоим моим детям в равных долях семейное предприятие…» Валентине показалось, что в этой далекой Сибири было нечто от Атлантиды и что оттуда нельзя было ждать ничего хорошего.

— Увидев, как ты пожирала его глазами, я невольно задалась вопросом, насколько серьезны ваши отношения. Тебе следовало бы подыскать себе мужа, родить детей, Камилла. Время имеет неприятную особенность — с годами оно мчится все быстрее и быстрее. Ты уже не так молода и сама это знаешь.

Камилла напряглась, охваченная гневом. Как же ее утомило это вечное сражение с матерью! Ребенком она боролась за ее внимание, девушкой — за право учиться, и, наконец, повзрослев, стала сражаться за возможность быть правой рукой отца. Валентина всегда лишь порицала дочь. Все, что делала Камилла, казалось матери неправильным.

— Почему с тобой всегда так сложно, мама?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ты никогда не пыталась понять, что я чувствую. Всю мою жизнь, с самого детства, ты удерживаешь меня на расстоянии, как будто я совершенно чужой человек, занесенный в этот дом каким-то злым роком. Ты воспринимаешь меня как нечто лишнее, обременительное. Все, что касается меня, тебя раздражает, ты не понимаешь, что и почему я делаю. И ты даже не даешь себе труда попытаться понять.

Мать внимательно смотрела на дочь, брови на ее совершенном лице удивленно поднялись. Камилла вздрогнула, осознавая, что рядом с матерью всегда ощущала холод.

— Ты преувеличиваешь. Как всегда. Я не думаю, что…

— И папу тоже, ты ведь его тоже никогда не любила, не так ли? А он тебя обожал. Он был слишком добрым и слишком слабым. Мужчина, покоренный тобою, — легкая добыча.

Шокированная ее обвинительным тоном, Валентина сурово взглянула на дочь.

— Прошу тебя, Камилла. Я не идол, на меня не надо молиться. И я не пожираю мужчин.

— Действительно? А отец Максанса?

Мать побледнела.

— Что ты имеешь в виду? — спросила мадам Фонтеруа внезапно осипшим голосом, медленно ставя чашечку на стол.

— Максанс ведь не Фонтеруа, не правда ли?

Немигающие светлые глаза. Чуть приподнятый подбородок, трепещущие ноздри.

— Ты потеряла голову, моя бедная девочка.

Камилла горько рассмеялась. Резким движением она встала с кресла и подошла к приоткрытому окну. Порыв ветра подхватил несколько каштановых листьев, окрашенных в рыжеватые тона. Солнце согревало лицо, но молодая женщина чувствовала себя все такой же заледеневшей.

— Он сын Александра Манокиса, ведь так? Я должна была догадаться об этом раньше, еще во время войны, но я была слишком юной, совсем слепой. Порой я спрашиваю себя: ты меня никогда не любила, потому что я — дочь своего отца, а не плод супружеской измены?

— Камилла, я запрещаю тебе!..

Камилла развернулась, как будто готовясь к нападению. Ее мать также поднялась, такая прямая, такая неприступная в своем черном костюме.

— Не беспокойся, мама, — насмешливо произнесла Камилла, испытывая злорадство при виде смущения матери. — Подобные вещи часто случаются в добропорядочных семьях. Измена, незаконнорожденный ребенок… Все это так обыденно, разве нет? Даже папа знал правду. Только один Бог ведает, как ему удалось узнать, впрочем… Но я надеюсь, что ты неплохо развлеклась…

Валентина в несколько шагов пересекла комнату и оказалась около дочери. Раздалась звонкая пощечина. Камилла почувствовала, что у нее из уха вылетела серьга. Молодая женщина медленно подняла глаза на мать. Она не доставит ей удовольствия — не поднесет руку к пылающей щеке.

— Я забуду этот разговор, Камилла, — прошипела Валентина. — Я спишу его на волнения последних дней. Еще у нотариуса я заметила, что решение твоего отца оставить Дом в равных долях тебе и твоему брату сильно задело тебя. Ревность исказила черты твоего лица. Ты полагаешь, что на тебя возложена особая миссия относительно Дома Фонтеруа. Ты принципиальна и усердна, но тебя одолевают страсти, и берегись, Камилла, это говорю тебе я, твоя мать: любая страсть опасна. Ты можешь проиграть. И из-за тебя проиграют и другие люди.

Камилла не двигалась. Нервная дрожь сотрясала ее тело. У нее промелькнула абсурдная мысль, что если бы она протянула руку к матери, если бы коснулась ее, то Валентина разлетелась бы на тысячу кусочков, как хрупкое зеркало.

Потрясенная происшедшим, молодая женщина медленно нагнулась, чтобы найти сережку. Впервые в жизни она спрашивала себя, а не лучше ли все бросить? Стоя на коленях у ног матери и ища упавшую сережку, она чувствовала себя несчастной, опозоренной. Она почти ничего не видела. В глазах стояли слезы. Она не заплачет, не доставит ей подобной радости! Серьга нашлась возле штор. Ее замок был сломан. Когда Камилла поднялась с колен, матери уже не было в комнате.

«Мне нужно уйти отсюда», — подумала Камилла. Ее сердце сжалось, во рту ощущалась горечь. Она взяла свою черную меховую накидку, лежащую на стуле. Затем вышла из гостиной, пересекла вестибюль и закрыла за собой входную дверь.

В библиотеке, примыкавшей к гостиной, дверь которой оставалась приоткрытой, прислонившись к стене, как пойманный в ловушку вор, стоял, сжимая кулаки, Максанс.

К концу дня, когда сумерки сгустили тени, Валентина наконец вышла из оцепенения, в которое погрузилась после ссоры с Камиллой.

Она осторожно поднялась с кресла, как будто любой слишком резкий жест мог ее ранить, и зажгла лампу в своей комнате. Квартира казалась спящей. Слуги уже ушли. Ватная тишина, отсутствие скрипа половиц, стука каблуков по полу, — все это напоминало ночной кошмар, из которого вырываешься с трудом. Ах, эти сны с привкусом смерти!

После ухода Андре Валентина чувствовала себя потерянной. Ее жесты стали медленными, механическими. Ночью она вытягивалась на боку, сжав кулаки, будто защищаясь. Она засыпала лишь на рассвете, и ее мучили странные запутанные видения. Ее тело упрямо отказывалось плакать, и она ждала эти слезы, как иссушенная земля ждет благословенный дождь.

Ярость Камиллы потрясла женщину. Валентина никогда бы не подумала, что неприязнь дочери может быть столь сильной. Категоричность была одной из самых неприятных черт Камиллы. Когда ее что-то волновало, она не могла управлять своими эмоциями и сразу нападала. Более рассудительный человек прежде все обдумал бы, учел бы все нюансы, которые частенько ускользали от молодой женщины. Но ее спасала интуиция, почти животное чутье, которое обычно уберегало Камиллу от непоправимых ошибок. Возможно, это было единственное качество, которое она унаследовала от матери.

Их отношения никогда не были простыми. Между ними не возникло ни сближающего понимания, ни щемящей нежности, которые вручаются вам, как подарок. Они всегда шагали не в ногу. Прежде Валентину раздражало то, что Камилла всегда ждала от нее проявлений материнской любви. Эта требовательность душила ее, ведь Валентина отлично понимала, что не может дать того, чего хочет дочь. Взгляд Камиллы, в котором всегда читался упрек, рождал в душе женщины ощущение ущербности. Она часто была вынуждена отводить глаза, и это ее бесило. Однако Валентина даже не пыталась понять, в чем она не права. Если бы тогда, давно, кто-нибудь попытался указать красавице на ее ошибки, она рассмеялась бы в ответ. Разве дети — это так важно? Они существуют. Им подарили жизнь. Ну и пусть себе живут, как могут.

Возможно, она была тогда слишком юна, чтобы ответить на молчаливый зов дочери? Слишком эгоистична или слишком изнежена? Валентина не желала прилагать никаких усилий, не желала слушать, пытаться понять. Позже, когда мадам Фонтеруа начала восхищаться упорством дочери, тем рвением, с каким малышка отстаивала свой выбор, она не смогла найти нужных слов, а Камилла, со своей стороны, слишком торопилась стать взрослой.

Вот Андре, тот сразу же подыскал ключик к сердцу Камиллы. Он принимал все причуды маленькой девочки, ее приступы гнева в подростковом возрасте. Время от времени Валентина заставала их вдвоем, отца и дочь: вот они сидят рядышком на берегу реки в Монвалоне, а вот они в гостиной в Париже; Камилла сбросила ботиночки и свернулась клубочком на диване, чтобы побеседовать с Андре после воскресного обеда. Укрывшись в своей спальне, Валентина слушала тихий шелест голосов, иногда нарушаемый взрывами смеха, и с удивлением обнаруживала, что ее дочь может быть ласковой и доверчивой, спокойной и трогательной. Андре был терпелив и умел проявить свою любовь, и дочь вознаграждала его беспредельной нежностью, душевной привязанностью, чему Валентина втайне завидовала, потому что была этого лишена.

Камилла тяжело переживала смерть отца, но она ошибалась, полагая, что ее мать не испытывает страданий.

Ночью у Валентины появлялось ощущение, что ее кости рвутся прочь из тела, что они сейчас разорвут кожу на локтях и коленях. Порой она смотрела в зеркало и удивлялась тому, что не видит зияющих ран. Она слишком поздно поняла, как много значил Андре в ее жизни. Неусыпная бдительность, надежная защита, спокойный взгляд, тело, раздобревшее с возрастом. После того как мужа не стало, у мадам Фонтеруа иногда неожиданно кружилась голова — лишенная его безупречной любви, она потеряла равновесие.

Женщина, которая всегда шла по жизни уверенной поступью бессердечной красавицы, внезапно ощутила себя подвергающимся опасности канатоходцем. Ее горе было безмерным. И вот Камилла бросает это страшное обвинение: Андре знал, что Максанс не его сын. Разве это возможно? Почему он ничего не сказал, не намекнул, что знает? Валентина всегда полагала, что раскаяние ей чуждо, но теперь чувство вины разрывало ей сердце. Представляя, как страдал Андре, вдова с трудом сдерживала стон.

Она даже начала завидовать Камилле, потому что боль дочери была чиста, лишена сожаления и, следовательно, когда-нибудь могла стихнуть. Камилла нашла время сказать отцу, что она любит его, Андре год за годом имел мужество слушать ее признания.

Возможно, именно этого умения и не хватало Валентине, умения принимать любовь других людей? Когда ты соглашаешься впустить в себя чью-то любовь, ты также должен открыть двери сомнениям, печалям и горестям, ты должен проявить себя достойным оказанного доверия. А Валентина страшилась ответственности. Она отказывалась принимать любовь Андре, страшась разочаровать его. Ей просто не хватало уверенности в себе. Неужели для того, чтобы позволить другим дарить вам любовь, следует научиться любить саму себя?

Последние часы жизни Андре она держала руку мужа в своих руках и чувствовала жаркое биение жизни под кожей, усеянной коричневыми пятнами. Когда Андре скончался, тихо, с той стыдливостью и скромностью, которые были свойственны ему всегда, Валентина медленно коснулась лбом его ладони, понимая, что ей всегда не хватало мужества. Мужества, которое не имело отношения к физическим или интеллектуальным качествам, — ей не хватало душевного мужества.

Она вышла в коридор и направилась к комнате Максанса. Тишина была такой давящей, такой отчаянной, что Валентина испытывала необходимость поговорить хоть с кем-нибудь, убедиться, что она еще жива. Женщина постучалась в дверь. Никакого ответа.

Охваченная неясной тревогой, Валентина повернула ручку и зажгла свет. В комнате царил безупречный порядок. Ровные стопки книг на рабочем столе, пластинки, сложенные у патефона, одежда, повешенная на спинку стула. Валентина вдыхала запах сына: смесь одеколона, табака и аромата его кожи. Ее сердце сжалось. Мадам Фонтеруа сделала несколько шагов. Обеспокоенная. Нерешительная. На ночном столике у подножия лампы белел конверт, он был специально оставлен на видном месте, и это выглядело несколько театрально, драматично.

— Бог мой!.. — прошептала Валентина.

Она присела на край постели. Лихорадочными движениями разорвала конверт, на котором значилось ее имя, и развернула лист белой бумаги.

Мама, я уезжаю в Нью-Йорк по заданию «Paris Match». Собираюсь там делать репортажи. Я не сообщил тебе эту новость в разговоре, потому что не мог видеть в этот момент твое лицо. Прости мне мою трусость, но я должен ехать. Я знаю, что выбрал неудачное время, но я не могу поступить иначе. Я дам тебе знать, когда устроюсь. Если что случится, у тебя есть Камилла. Она сильнее нас обоих, вместе взятых.

Максанс

Листок выскользнул из ее пальцев.

Несколькими месяцами ранее, во время празднования Дня 14 июля, произошли столкновения, в результате которых погибли семь человек. Максанс, гуляя по городу, случайно оказался в тех местах. Напечатав фотографии, он тут же отправился в «Match» — редакция журнала располагалась близ Елисейских полей. Главный редактор, Роже Терон, счел фоторепортаж Максанса безупречным.

Валентина чувствовала себя совершенно разбитой. Максанс уехал. Но разве можно сердиться на него за это? Ему исполнился двадцать один год, и он сделал свой выбор. Теперь Камилла успокоится. Ее брат отмежевался от Дома Фонтеруа. У Валентины вырвался нервный смешок. Господи, она, которой всегда было плевать на этот проклятый меховой Дом, она мечтала, чтобы Максанса увлекло это дело столь же сильно, как и его сестру, и тогда бы он каждое утро отправлялся на бульвар Капуцинов, всю жизнь был бы у нее на глазах!

Валентине казалось, что в ее венах течет пылающая лава. Внезапно зазвонил телефон. Женщина бросилась к двери, чуть не опрокинув небольшой столик, и схватила черную трубку аппарата.

— Алло, кто на проводе?

— Валентина? Это я, Александр. Я хотел узнать, как у тебя дела.

Камилла не стала зажигать свет. Здесь царила непроницаемая тишина. Умиротворяющая мощь здания на бульваре Капуцинов пронизывала все этажи, проникала сквозь пол, поднималась по ногам и наполняла тело живительной энергией и покоем.

Этот дом Камилла знала как свои пять пальцев. От холодильных камер в подвалах до зала приемки и отправки грузов, от архивов до мастерских, где закройщики работали со шкурами, от сверкающего салона с роскошными хрустальными люстрами до строгой «галереи предков». Она легко могла передвигаться по зданию с закрытыми глазами.

Через высокие окна в помещение лилось лунное сияние, освещая рабочие столы. Швейные машины и оверлоки отбрасывали округлые, успокаивающие тени на стены. Все табуреты выстроились в один ряд. Вот аккуратно сложенные меховые накидки, заказанные клиентками к празднику Всех Святых. Темным сукном были прикрыты шкурки, приколотые к столам, чтобы уберечь капризный материал даже от лунного света, не менее опасного для них, чем лучи солнца.

Дом Фонтеруа стал для Камиллы надежным убежищем с того самого дня, как она уснула здесь в маленькой кладовке, расположенной справа от мастерской, на груде шуб из соболя и покрывал из меха дикой ламы. В тот далекий день она носилась по коридорам и лестницам, проскальзывая, как тень, в кабинеты и залы. Да, она потерялась, но ничуть не испугалась, ни на единое мгновение.

Больше всего Камилла любила отбирать меха. Она испытывала легкое беспокойство, когда видела перед собой множество шкурок, на первый взгляд похожих, но на самом деле таких разных. По мере того как она представляла себе новую модель, отбирала из первоначального хаоса цветов и структур необходимый ей материал, в ее душе рождалась небывалая радость: ведь она сумеет явить миру гармонию меха! Так музыкант соединяет звучания отдельных инструментов, чтобы сотворить симфонию. Когда молодая женщина брала в руку лезвие, она старалась все делать уверенно, чтобы не повредить шкуру, минимизировать отходы. Она всегда трудилась молча, с трепетом, как будто бы материал был живым существом, обладающим духовной красотой. Теперь Камилла жалела, что ее новые обязанности, ответственный пост почти не оставляли ей времени на создание меховых изделий.

После смерти отца молодая женщина ощущала столь сильную усталость, что у нее было только одно желание: спать, спать и спать. Она вспоминала о тяжелых моментах своей жизни, когда Андре подбадривал ее одним взглядом, словом, улыбкой. Она вспоминала, как загорались его глаза, когда он видел ее. Она ни разу не усомнилась в любви отца, но отныне человека, который мог бы ее защитить, у нее не было. От испытываемой боли Камилла закрыла глаза. Куда подевался неисчерпаемый задор маленькой бесстрашной девочки? Став взрослой женщиной, она завидовала ее любопытству, ее беззаботности, ее уверенности.

Камилла, идя по мастерской, коснулась швейной машинки. Миновав стойки с висящими на них заготовками, она наткнулась на табурет, на котором громоздилась кипа краф-бумаги. Мадемуазель Фонтеруа почувствовала себя большой и неуклюжей, как будто раздавленной весом тайного унижения, теми переживаниями, что терзали ее столь беспощадно.

Она медленно подняла руку и дотронулась до щеки. Камилла проклинала себя за то, что до сих пор так привязана к матери, что любое замечание Валентины заставляет ее страдать. Она хотела бы, проснувшись однажды утром, ощутить себя свободной от этой переполняющей ее любви, любви, от которой Валентина так упрямо отказывалась. Она хотела бы излечиться от собственной матери.

«Быть может, когда-нибудь наступит время и ты станешь действительно взрослой», — сказала себе мысленно молодая женщина.

На лестнице раздались шаги.

— Мадемуазель Камилла, вы здесь?

Камилла сделала глубокий вдох.

— Да, Дютей.

В проеме двери появился силуэт управляющего мастерской.

— Я беспокоился. Свет в вашем кабинете давно погас, но ночной сторож сказал мне, что не видел, как вы уходили.

— Мне надо было немного побыть одной.

— Конечно.

Камилла повернулась к управляющему. Лунный свет серебрился на его белом халате.

— А для вас не слишком поздно, Дютей? Сейчас, при свете луны, вы немного напоминаете привидение.

Мужчина улыбнулся — его успокоило то, что мадемуазель Фонтеруа шутит.

— Я стараюсь не уходить, пока вы здесь, мадемуазель Камилла. Иногда хорошо побыть одному, но все-таки лучше, когда поблизости кто-то есть.

Камилла кивнула. Она подошла к мужчине и сжала его руку.

Уже оказавшись на лестнице, глава Дома Фонтеруа почувствовала, как тиски немного отпускают ее сердце. Где-то били часы. Хрустальный перезвон разносился по темным коридорам. В ушах Камиллы возник суровый голос матери: «Ты уже не так молода, и сама это знаешь…» Она улыбнулась: часы пробили девять, значит, Сергей уже ждет ее.

— До завтра, Дютей, — сказала Камилла, быстрым шагом пересекая вестибюль.

Один из ночных сторожей дежурил у двери, решетка которой еще не была опущена.

— Доброй ночи, мадемуазель Камилла, — промолвил он, приподнимая фуражку.

— Доброй ночи, Морис, — ответила молодая женщина и шагнула на тротуар, освещенный ярким светом фар проезжающих машин.

Сергей вышел из спальни и, как и был, босиком направился в гостиную. Камилла спала, вытянувшись на кровати.

Квартира представляла собой анфиладу комнат. Коридор с обоями в тонкую полоску вел к кухне, окна которой выходили на задний двор. Мужчина налил себе стакан свежей воды и вернулся в гостиную.

Часть стены была декорирована тонкими колоннами, которые задавали четкий ритм книжным полкам, уходящим к потолку. В комнате царил уютный беспорядок. Наброски пальто и шуб лежали на металлическом письменном столе, отделанном кожей, у подножия соломенного кресла валялись дамские журналы. Рассеянный свет, исходивший от торшеров на бронзовых ножках, отражался в большом зеркале, а в углу прятался удивительный светильник из кованого железа. Сергей испытывал странное смущение.

Он погладил пальцем холодную поверхность серебряного сундучка, соседствующего с необычными перламутровыми ракушками. Особую атмосферу покоя в комнате создавали бледно-зеленые шторы и бирюзовый персидский ковер. Каждый предмет, каждый цветовой оттенок были строго продуманными. Это внимание к деталям поражало Сергея.

Дома у него не было ничего подобного. В Ленинграде он жил в коммуналке, деля еще с тремя семьями кухню, ванную и уборную. Но Волков предпочитал обитать в историческом сердце города вместе с соседями, чем перебраться в район безликих советских новостроек. Его комната отличалась спартанской строгостью и функциональностью. Запросы сибиряка были невелики. Шесть месяцев в году Сергей разъезжал по регионам Сибири, посещал крупнейшие животноводческие фермы, на которых разводили норок или соболей, курировал центры сортировки мехов, встречался с охотниками, объединенными в кооперативы.

В маленьких деревянных хижинах, затерянных в непроходимых лесах, он пил горький чай, обжигающий горло, а разговор шел об охотничьих тропах и ловчих собаках. Сергей легко находил общий язык с гордыми, упорными и умелыми людьми. На санях и в поездах Волков избороздил весь этот суровый край и понял, что целой жизни мало, чтобы постичь его во всем разнообразии. Но и в хвойной тайге близ Якутии, и в горах у волшебного озера Байкал, и в тундре, продуваемой арктическими ветрами, он чувствовал себя как дома.

Однако после встречи с Камиллой в душе у Сергея поселилось совершенно особенное чувство, подобное свету лампадки, что освещал иконы в избе родителей, чувство, которое вопреки всему связало его с молодой женщиной, спавшей в соседней комнате. Вдали от нее его жизнь приобрела горько-сладкий привкус тоски.

Сергей подошел к окну и сдвинул край шторы. По узкой улице скользили автомобили. Справа располагался отель «Риц», из которого выходили поздние посетители. Они громко переговаривались, мужчины курили сигары, шутили с дамами в туфлях на высоких каблуках, с изысканными прическами, накрашенными ноготками и обнаженными плечами, прикрытыми небрежно наброшенными манто.

Теперь, после смерти отца, Камилла возьмет в свои руки бразды правления — будет руководить Домом Фонтеруа. До недавнего времени Сергей не представлял значимости фирмы, обосновавшейся во внушительном здании на бульваре Капуцинов. Камилла рассказала любовнику о своем брате Максансе, который устранился от участия в семейном бизнесе. У молодого человека были свои интересы в жизни, он не желал следовать традициям семьи.

«Останься со мной, прошу тебя… Останься…» — тихо попросила Камилла Сергея. Темнота, окутавшая комнату, мешала мужчине увидеть выражение лица любимой, но он почувствовал, как напряглось в его объятиях ее тело, и понял, что Камилла боится признаться в собственной слабости. Сергей был бесконечно терпелив с ней и понимал, насколько Камилла сейчас хрупка и беззащитна, как потрясена смертью отца. При этом сибиряк осознавал, какие горизонты открываются перед ним.

Почему он не подумал об этом сразу по прибытии? Оказавшись на земле Франции, почему он не сказал себе, что может и не возвращаться? Если власти позволили ему так легко в одиночку выехать из Советского Союза, значит, они не сомневались в его возвращении. Дубровин тоже не сомневался. Получается, что начальник Сергея знал своего подчиненного лучше, чем он сам?

Сергей был опьянен западным миром, его свободой и капиталистическим размахом. Он не спал уже сутки. Странное возбуждение мешало ему оставаться на месте. Мужчина исходил весь город: от собора Парижской Богоматери с кружевными башнями к металлическому ажуру Эйфелевой башни, от лестниц Монмартра до Дома Инвалидов, чья строгость и элегантность поразили его в самое сердце. Как же надо было любить родину, чтобы построить для своих раненых солдат столь великолепное здание!

Раздался визг тормозов: на улице остановился автомобиль с откидным верхом. На заднем сиденье во все горло хохотали девушки в кофточках, дерзко обтягивающих пышные груди. Парень, сидящий за рулем, издал ликующий вопль, и машина снова сорвалась с места.

Сергей прикрыл штору. До рейса на Москву оставалось всего несколько часов. Уже на следующий день вечером он сядет в Транссибирский экспресс.

Мужчина представил себе зал ожидания Ярославского вокзала, в котором томятся соотечественники в неудобной одежде, у их ног лежат многочисленные тюки. Как только путешественники рассядутся в вагонах, они достанут черный хлеб, сыр и холодную рыбу, разложат шахматные доски и карты. Комсомольцы-добровольцы, молодые люди, отправляющиеся работать на коммунистические стройки, будут шутить, толкая друг друга локтями, пряча под козырьками фуражек глаза, в которых затаился непрошеный страх. Необходимо немало мужества, чтобы шагнуть навстречу тому, что их ждет по ту сторону Уральских гор. Прежде чем сесть в поезд, некоторые суеверные пассажиры пару минут постоят молча на перроне.

Утром поезд остановится на вокзале в Молотове. Почувствовав смутную тоску, Сергей встанет и склонится к окну. Если бы он ехал в Иваново, то именно здесь делал бы пересадку, чтобы преодолеть еще сотни километров на северо-восток. Каждый раз, отправляясь в Сибирь, Волков не мог сдержать нетерпения. Когда долины и пологие холмы Западной России сменялись обрывистыми склонами гор, отделяющих Европу от Азии, бывшего охотника всегда охватывало волнение. Несколько ненцев с черными раскосыми глазами сойдут на перрон, а поезд вновь тронется в путь. Милиционер в серой форме пойдет за кипятком в конец вагона, а Сергей опять займет свое место и будет терпеливо ждать, пока за окнами вагона промелькнут пять тысяч километров, отделяющие Москву от Иркутска.

Как он может отказаться от этой жизни? Сергей не питал никаких иллюзий относительно политического строя своей страны. Как и большинство сибиряков, по своей природе мятежных одиночек, он просто терпел коммунистов, но не забывал о стремлении своего деда по материнской линии отстоять независимость края, уравнять его в правах с европейской частью России. Такой патриотизм многих людей привел в лагеря. Сибирь представлялась Волкову великаном, спящим на плече Западной России, а хищные и жадные завоеватели грабили его, отбирали богатства. Край каторжан и ссыльных стал краем великих коммунистических строек, но и сейчас из него выкачивали нефть, золото, руду. Гордые реки дыбились плотинами. При этом, невзирая на все нанесенные раны, девственные земли Сибири помогали сохранить живущим здесь странную, почти мистическую веру в будущее, потому что именно в этих местах сосредоточилась сама суть свободы.

На следующей неделе Сергея ждали в огромном Баргузинском заповеднике, основанном в начале века для сохранения ценных соболей, этих неоспоримых королей меха. Их шелковистая, переливающаяся шубка была легкой, как дыхание. Тысячи и тысячи гектаров земли, где господствуют кедры и березы, где бродят бурые медведи, северные олени, лоси. Листва в сентябре там становится золотисто-багряной, а небо — прозрачным. Сразу по прибытии Сергей отправится на берег Байкала и будет любоваться неподвижной, околдовывающей бирюзой воды. Если только в день приезда не разыграется одна из тех осенних бурь, что предвещает приближение зимней стужи, сковывающей озеро льдом, бурь, когда вздымаются пенные волны. Но какое бы время года ни стояло на дворе, когда Сергей Иванович видел священное озеро, а за ним синие горы, он, молчаливый и собранный, останавливался и возносил молитву Богу.

Если бы он решил остаться с Камиллой, то навсегда лишился бы родной страны, так как советский режим запрещал своим гражданам свободно передвигаться по миру, а значит, Сергей утратил бы половину своей души. В данный момент изгнание казалось ему немыслимым. Он никогда не обрел бы счастья с Камиллой во французской столице. И пусть здесь так много магазинов, ресторанов и театров, пусть свет заливает черные и серые фасады домов, а люди, не испытывая гнетущего страха, ездят куда хотят, не оформляя для этого бесчисленные разрешения, — процедура, отравляющая жизнь советских граждан, — отрезанный от своих близких, от всего, что ему дорого, что бы он делал с этой свободой?

— Ты уедешь, я не ошиблась? — раздался мелодичный голос любимой.

Сергей повернулся. Она стояла в дверном проеме. Ночная рубашка с полукруглым вырезом подчеркивала прелестную грудь. Свет ночника, льющийся из соседней комнаты, просвечивал сквозь шелк цвета слоновой кости и обрисовывал стройные ноги. Ее темные волосы рассыпались по плечам, лицо без косметики казалось обнаженным.

«Вероятно, это проявление трусости», — подумал Сергей, и у него защемило сердце.

— Так надо, — пробормотал он. — Все это нелегко для меня, ты понимаешь? Я не могу поступить таким вот образом… Все бросить…

Камилла слегка пожала плечами, как будто хотела показать, что все это для нее не имеет особого значения и она сожалеет, что вообще заговорила на данную тему. Но Сергей видел, что его слова задели ее.

— Когда я был ребенком, меня многому научили, — продолжал мужчина. — Я научился терпеть холод, перебарывать страх, жить в единении с природой, уважая ее. Я это воспринял так, будто мне вручили нечто ценное, тайны и знания, которые я должен сберечь. Но придет время, когда я должен буду передать свой опыт дальше. Как факел… Как верность… Если я отрекусь от всего этого, то потеряю часть самого себя.

Молодая женщина прикурила сигарету от малахитовой зажигалки. Сергей подумал о том, что советские девушки не курят.

— Ты думаешь о своих будущих детях? — спросила Камилла, не глядя ему в глаза.

— Я не знаю, возможно…

Впервые Сергей осознал, что Камилла никогда не говорила о возможности родить ребенка, в отличие от большинства женщин, с которыми он был знаком. Сибиряк спросил себя, в нем ли причина такого молчания, или это некая попытка обмануть призрачное будущее.

— Я все понимаю, — рассеянно произнесла Камилла.

— А ты, ты бы поехала со мной? Оставила бы Францию, если бы я попросил тебя об этом? — поинтересовался Сергей, задетый ее непринужденным тоном.

Молодая женщина села на диван, поджав ноги, и задумалась. Затем она вскинула подбородок.

— Францию я бы оставила хоть завтра, чтобы последовать за тобой. Дом Фонтеруа — никогда.

Неожиданно для себя Волков почувствовал, что начинает раздражаться.

— Ты видишь, все действительно не так просто, — пробормотал он.

Почему он чувствует себя обиженным? Может, потому, что он душу наизнанку вывернул, а Камилла оставалась отстраненной, почти чужой. Сергей нервничал, злился. Возможно, сказалась усталость. Он уже сожалел о том, что разыскал любимую. Лейпциг и Ленинград, эти изувеченные города, видели, как родилась и крепла их любовь, а вот легкомысленный и капризный Париж делал ее непрочной.

Камилла отвела глаза. Она корила себя за то, что проявила слабость и попросила его остаться. Молодая женщина чувствовала себя уязвимой. Смерть отца, ссора с матерью выбили ее из колеи, и теперь гнев и злость мешали ей здраво рассуждать.

Несколькими часами ранее, в тишине бульвара Капуцинов она приняла решение дистанцироваться от матери, чтобы меньше страдать. «Как бы я хотела уехать с ним!» — с горечью подумала молодая женщина. Но разве можно даже на секунду представить, что она покинет Дом Фонтеруа? Чтобы забыть все сомнения, существовать в гармонии с самой собой, Камилле было необходимо дело, основанное ее предками, она должна была слышать стрекот оверлоков, оживленные голоса служащих, должна была находиться в постоянных поисках новых форм красоты. Как и Сергей, она знала, что такое верность, но еще она знала, что такое необходимость.

Взгляд Камиллы остановился на рисунках модельера, которого она только что наняла на работу. Рене Кардо исполнилось двадцать три года, он носил мушкетерские усы, обладал безудержным воображением и характером дивы. Для следующей коллекции он предложил классический редингот на подкладке из бежевой нутрии, норковые накидки для ужина в ресторане, жакеты из черной выдры, отделанные лисой, а также удивительные куртки в технике пэчворк. В поисках новых цветов и фактур он посетил наилучших кожевников и аппретурщиков Парижа, Милана и Нью-Йорка. Его творческая мастерская на бульваре Капуцинов поражала художественным беспорядком — повсюду лежали документы, книги по искусству, фотографии и отрезы тканей. Никто, кроме Камиллы, не имел права входить туда без его разрешения.

Молодая женщина встала и подошла к письменному столу.

— Посмотри! — жизнерадостным тоном предложила она. — Вот во что должны превратиться все те меха, которые мы закупили у вас в Ленинграде.

Сергей казался серьезным, но и печальным. Камилла протянула ему рисунки как величайший дар. Несколько мгновений молодые люди молча смотрели друг на друга. Затем Сергей послал Камилле ответную улыбку, и они расположились на диване, потеснее прижавшись друг к другу.

— Интересно, когда вы снова предложите соболей для продажи? — спросила Камилла, в то время как Сергей изучал рисунки. — Когда я думаю о том, что заказ для супруги иранского шаха будет выполнять не Дом, я просто лопаюсь от зависти! Став монополистами по поставкам соболей, вы озолотились. Цены на них просто непомерны.

— Соболя охраняются столь же тщательно, как секреты производства атомной бомбы, — пошутил Сергей. — Чтобы не допустить их разведения в других странах, экспорт живых зверьков запрещен. Мы бережем наших соболей, как зеницу ока, но не волнуйтесь, мадемуазель Фонтеруа, в скором времени мы вам их предложим. «Баргузины» столь прекрасны, что дух захватывает. Потребовалось время и терпение, чтобы вырастить такую красоту.

— Это как в любви, Сергей Иванович, — вздохнула Камилла. — Для нее требуется время и терпение.

Анна Федоровна была так счастлива, что не переставала улыбаться, и ее щеки разрумянились, как наливные яблоки. Пожилая женщина не могла налюбоваться на сына. В последние годы его посещения стали редкостью.

Она вспомнила, как Сергей уезжал в первый раз, двенадцати лет тому назад. Тогда, в 1941-м, он отправился сражаться с фашистскими захватчиками. В тот далекий день она запретила себе плакать. Анна не знала, увидит ли сына живым, и потому хотела, чтобы он запомнил ее сильной, несломленной. Позднее Сергей не раз говорил матери спасибо за то, что она избавила его от нелегкого испытания: очень тяжело смотреть, как льются мамины слезы. Гордость была одной из отличительных черт характера Анны Федоровны. Она стоически ждала сына все долгие годы войны. Каждый раз, когда в Иваново появлялся охотник, привозивший почту из города, сибирячка надеялась, что пришло письмо от Сергея, и страшилась получить похоронку.

С каждым годом пожилой женщине было все труднее отпускать сына из отчего дома. Теперь ее пугала не его, но собственная смерть. Она так редко видела Сережу, что материнская любовь переполняла душу. Как жаль, что он не женился на Марусе и не зажил размеренной жизнью! Маруся тоже покинула хутор. Молодая женщина обосновалась в Перми, которая теперь называлась Молотов, в честь министра иностранных дел в правительстве Сталина. Маруся вышла замуж за рабочего-электрика; время от времени она писала родителям, сообщала им новости о своей жизни, о том, как растут две ее дочери. Анна со вздохом подумала, что ее мечтам не суждено было осуществиться.

Сергей появился неожиданно, как по волшебству, где-то в середине дня. Избу так завалило снегом, что редким гостям приходилось кричать в печную трубу, чтобы хозяева услышали, пока те не проделали в снегу проход к двери. Иван, дремавший у печи, услышав чей-то крик, изумленно распахнул глаза. Они с Анной никого не ждали. Муж с женой переглянулись: вот неизвестный доберется по снежному коридору до входной двери, и тогда они узнают, кто к ним пришел. Увидев сына, Анна вскрикнула от радости.

Сергей поставил лыжи, скинул тулуп, перетянутый в поясе солдатским ремнем, снял лисью ушанку, серебрившуюся инеем, и крепко обнял маму. Пожилая женщина не отпрянула, даже когда кристаллы снега, затерявшиеся в бороде сына, растаяв, потекли по ее шее.

Сев спиной к печи, Сергей с аппетитом съел тарелку щей; Анна готовила их по собственному, особому рецепту и никому не открывала его секрет. Молодой мужчина бросил в рот последний кусочек ржаного хлеба и от удовольствия зажмурил глаза. Как же все-таки чудесно вернуться домой, усесться за стол вместе с родными людьми и вкусно поесть!

— Тебе понравилось, Сережа? — спросила Анна Федоровна, забирая тарелку.

— Ты же видишь, мамочка, я съел все до последнего кусочка.

Женщина нежно провела рукой по щеке сына. Он поймал ее руку и поцеловал в ладонь, заставив мать покраснеть.

— Ну вот, теперь наконец мы можем послушать рассказ о твоих последних приключениях, — сказал отец, зажигая трубку.

Сергей улыбнулся. Родители дали ему возможность немного отдохнуть с дороги и пообедать, но теперь, как и положено, приступили к «допросу».

— Быть может, ты в кого-нибудь влюбился? — спросила мать, поставив на стол тарелку с сушками.

Иван тяжело вздохнул и поднял глаза к потолку.

— Оставь его в покое, Анна Федоровна! Ты всегда спрашиваешь его об одном и том же, а дела сердечные касаются только самого Сергея.

— А вот и нет! — возразила Анна. — Я хочу перед смертью понянчить внуков. Вот если бы он женился на Марусе, как мы об этом мечтали, Старшой и я…

— Что ты нас всех хоронишь, Аннушка! Твои травяные настои позволят тебе дожить до ста лет… Не слушай свою старую мать, Сергей, расскажи нам лучше о Байкале. Как там поживают баргузинские соболя?

Сергей посмотрел на мать, которая с недовольным видом скрестила руки на груди. Как же она постарела! Седина припорошила снегом темные волосы, заплетенные в две косы, уложенные на затылке. Шрам на лбу, полученный в детстве, потерялся среди морщин, избороздивших ее обветренную кожу.

— У нас с Марусей все равно ничего не получилось бы, мама, — тихо произнес Сергей. — Я признаю, когда-то она мне очень нравилась, но тогда я был еще слишком юным и ничего не знал о любви.

— А что ты знаешь о ней сейчас? Ведь у тебя до сих пор ни с одной девушкой не было достаточно долгих отношений, — сказала Анна. — Маруся была бы тебе отличной женой. Конечно, у нее крутой нрав, но, с другой стороны, женщина должна иметь характер. Эта девушка нашей породы. Она понимает нашу жизнь. Я ведь только о твоем счастье забочусь, Сережа, мне не нравится, что ты так одинок. В этом нет ничего хорошего.

Во взгляде Сергея проскользнула мимолетная грусть.

— Я не одинок… Ну, как бы сказать поточнее…

— Ну наконец-то! — воскликнула Анна. — И кто она? Где вы познакомились?

Молодой человек вздохнул — он понял, что выдал себя.

Теперь мать будет мучить его до тех пор, пока не узнает правду.

— В Лейпциге, после войны.

— Так она нерусская! Мой Бог, только не говори, что она немка…

— Я все расскажу, но прежде позвольте мне достать подарки, — вставая, сказал Сергей. — У меня есть для вас сюрприз.

Из своей дорожной сумки молодой сибиряк извлек несколько сигар, которые он протянул отцу, затем вынул коробку шоколада и яркую цветастую шаль для матери, купленную на базаре в Иркутске. И вот наконец с торжественным видом он достал из недр сумки бутылку коньяка.

— Привезен из самой Франции, из Парижа, — гордо заявил Сергей, доставая из буфета три рюмки.

Он повернулся к родителям, надеясь увидеть их удивленные и обрадованные лица. К великому изумлению Сергея, отец и мать выглядели потрясенными. Анна очень медленно опустилась на лавку. Отец вынул трубку изо рта и вытянул руку, чтобы потрогать бутылку. Его длинные пальцы ласкали этикетку. Свет двух керосиновых ламп, стоящих на столе, переливался янтарными искрами в ароматной жидкости.

— Что-то не так? — спросил Сергей. — У вас такие странные лица! Я хотел сделать вам приятное.

— Ты был в Париже? — поинтересовалась Анна.

— Невероятно, не правда ли? Я провел там два дня. Константин Петрович поручил мне доставить во Францию шкуры соболей.

Взгляд Анны был прикован к мужу. Иван Михайлович казался невозмутимым. Одной рукой он поглаживал бороду. Волосы мужчины до сих были столь же густыми, как и в молодости, но их яркий золотистый оттенок как будто бы вылинял, как и пронзительно-голубой цвет глаз. Ивану Михайловичу исполнилось шестьдесят два года, и его тронутые сединой волосы и светлый взгляд наводили на мысль о посеребренных инеем березах и опаловых красках зимы. Он оставался худым и подтянутым, совсем не таким могучим, как большинство его друзей. Иван ходил уже с трудом — бедро постоянно болело. Летом он пользовался тростью, зимой ему помогали лыжные палки.

Сергей взял бутылку.

— Я не знаю, что…

— Лучше расскажи нам об этой девушке, — с улыбкой прервала сына мать, стремясь загладить возникшую неловкость.

— Она француженка.

Глаза Анны расширились.

Расстроенный Сергей разлил коньяк. Несколько капель упали на белую скатерть. Уверенным жестом он протянул родителям их рюмки.

— Вот видишь, папа, уроки французского, которые ты давал мне в детстве, не прошли даром. Я все вспомнил.

— И как ее зовут? — спросила Анна, пытаясь взять себя в руки.

Несколько секунд Сергей колебался. Ему было непривычно произносить имя Камиллы в этой избе, где он родился, как будто от этого их связь становилась реальнее, переставала напоминать сон.

— Камилла Фонтеруа. Да, она нерусская, это правда, но она принадлежит к династии французских меховщиков, и это как-то сближает ее с нами, вы не находите?

Анна Федоровна выронила рюмку из рук, и она разлетелась на сотню осколков, ударившись о деревянный пол.

— Мама! — расстроенно воскликнул Сергей. — И это после всех моих мучений, стараний довезти бутылку в целости и сохранности…

Пожилая женщина, прижав руку ко рту, пыталась успокоиться. Ничего не понимающий Сергей повернулся к отцу, который поднял рюмку, посмотрел на янтарную жидкость, а затем выпил ее одним махом, как обычную водку.

— Налей-ка мне еще немного, мой мальчик, — сказал он. — Ночь будет длинной.

Не меньше тридцати градусов мороза — чудесное зимнее утро, именно такое, как любил Сергей. Он отказался осесть в Ленинграде или Москве, стать чиновником и пользоваться материальными благами, которые давали партийные должности, именно ради таких вот прекрасных моментов.

К хрустальному небосводу, режущему глаза синевой, как мачты, вытянулись гордые сосны, застывшие под грузом снега. Немного левее, за склоном холма, клубился серебристый туман, поднимающийся от реки: лед еще не окончательно сковал быстрые воды.

Широкие лыжи мягко поскрипывали. По привычке Сергей зорко смотрел по сторонам, пытаясь заметить звериные следы, но снежная пелена оставалась девственно чистой. Вокруг охотника, насколько хватало глаз, простиралась белая равнина, напоминающая искрящееся море с застывшими волнами. Однако Сергей тщетно искал успокоения в этом зимнем пейзаже, который обычно помогал мужчине обрести душевный покой.

В свои тридцать четыре года он был уверен, что его истоки здесь, у подножия этих вековых деревьев, на берегах ручьев и рек, среди величественных холмов и просторных долин, выметенных северными ветрами, прилетающими из самой Арктики. Отныне он ни в чем не был уверен. Ему не принадлежала даже его собственная фамилия.

Сергей остановился, его сердце сжалось от боли. Он обязан победить свою растерянность, должен перестать потеть и не давать жаркой крови приливать к щекам, заливая их пунцовым румянцем. Но как взять себя в руки после услышанного? Накануне отец вкратце рассказал ему о семье, будто возникшей из небытия. Камилла оказалась… его двоюродной сестрой, дочерью его дяди Андре, на похоронах которого он присутствовал. В его душе бушевала буря. Сибиряк представил, как на поезд нападают беглые каторжники, как погибают все, кроме одного; представил его спасение, а затем медленное выздоровление, попытку научиться жить заново.

Он понимал его желание скрыться, уйти от мира, который не всегда ласков с тобой. В этом француз Леон Фонтеруа походил на многих коренных сибиряков.

Но Сергей никак не мог осознать тот факт, что он лишь наполовину русский, что в его жилах течет кровь многочисленных французских предков… Ему казалось, что он попал в ловчий капкан и не может из него выбраться. Родители обманули его, позволили родиться уверенности, которая, как оказалось, зиждилась на лжи. Сергей не знал, что его больше смущало: двуличность родителей или необходимость открыть правду женщине, которую он любил.

Внезапно справа раздался резкий удар крыльев. За ним последовал сухой ружейный выстрел, и Сергей увидел, как на снег упала белая с черными точками тушка рябчика. Мужчина смотрел, как отец подошел к добыче и засунул ее в свой ягдташ. Затем Иван Михайлович медленно, но решительно двинулся к сыну, за ним по лыжне бежала собака.

— Добрый день, сын. Этим утром ты ушел так рано!

— Мне было необходимо прогуляться.

Иван покачал головой.

— Но все же почему вы так поступили, папа?

— Я уже говорил, Сережа. Прежде всего мы хотели защитить тебя. Мы сомневались, не знали, стоит ли говорить тебе правду, ведь политическая ситуация была такой непростой, нестабильной. Ты мог выдать себя, даже просто играя с друзьями. И еще мама опасалась твоей реакции. Она полагала, что ты бросишь нас и отправишься во Францию. Она была убеждена, что наши края не в состоянии соперничать с Западом, что ты не сможешь противиться зову предков. Но Анна отлично понимала, что советская система никогда не позволит тебе вернуться. Я признаю, это решение было несколько эгоистичным, но мы боялись тебя потерять.

Лайка недовольно тявкнула, навострила маленькие уши и умчалась за белкой, которая укрылась на дереве. Рыжий зверек скакал по веткам, и с них осыпался пушистый снег.

— Я никак не могу осознать все это, — приглушенным голосом сказал Сергей, — мне кажется, что моя жизнь сделала слишком крутой поворот.

— Не преувеличивай, — горячо возразил отец. — Это моя жизнь круто изменилась. Когда-то давно я оказался на перепутье дорог, столкнулся с болезненным, трудным выбором. Я любил свою семью, особенно брата Андре, — грустно добавил Иван Михайлович. — Я был младше, но мне всегда казалось, что я должен его защищать.

— Как ты можешь говорить, что любил их? — возмутился Сергей. — Они ведь не знали, что с тобой случилось, жив ты или умер. Возможно, ты подверг их самой страшной муке.

— Но я умер, Сергей! — воскликнул отец. — Мои раны были практически смертельными. Потребовалось немало месяцев, чтобы ко мне вернулась память, и вот когда она вернулась, я понял, что Леона Фонтеруа, человека, ехавшего в том злосчастном поезде, больше не существует. Я не узнавал себя в нем. В сущности, он мне никогда и не нравился. Слишком надменный и самодовольный, а главное, невероятно болтливый. А я научился молчать… Что было бы для них страшнее? Осознать, что их сын, брат отринул устои семьи, выбрал совершенно иную жизнь, предал все, чем они дорожили, — социальное положение, материальные блага… Ты думаешь, они бы им гордились? Они считали меня мертвым и, быть может, говорили себе, что моя последняя мысль была обращена именно к ним.

Сергей не двигался.

— А что я скажу ей? — чуть слышно прошептал он.

— Правду. Ту правду, что мы так долго скрывали от тебя. Если она наделена всеми теми качествами, о которых ты нам рассказывал, она поймет.

— Но мы брат и сестра, папа, двоюродные брат и сестра.

— Ну и что? Вы ведь не родные. Это может беспокоить твою мать, но не меня. Могу заверить тебя, что кровь ее предков столь сильна, что у вас никогда не родится ущербный ребенок, — полушутя сказал он. — Если вы, конечно, когда-нибудь решите завести детей… Вы думали о совместной жизни?

— Я не знаю, — вздохнул Сергей. — Я уже ничего не знаю.

— Пусть пройдет какое-то время, мой мальчик. Но ты, так же как и я, должен будешь выбрать между этой жизнью…

Иван Михайлович запнулся и обвел взглядом девственно-чистый молчаливый пейзаж, который окружал их.

— Именно это я выбрал, — прошептал он. — Лишь здесь я мог быть самим собой. Я понял это очень давно, когда был много моложе тебя, и сегодня я не сомневаюсь в правильности своего выбора. Но, возможно, твоя судьба сложится иначе. И только ты сможешь, следуя зову сердца, души и совести, решить, как тебе поступить. Но каким бы ни был твой выбор, выбрать тебе все же придется.

Постепенно холод начал пробирать кости пожилого человека. Он знаком предложил Сергею вернуться и свистнул, подзывая собаку, которая бегала где-то в лесу. На поляне тут же появился шар серо-белого меха.

На обратном пути Иван время от времени останавливался, чтобы проверить незаметные постороннему глазу ловушки. Сергей замедлил шаг, приноравливаясь к неровному шагу отца.

Мужчина наблюдал за уверенными жестами отца, смотрел, как он, бывалый охотник, легонько сдувает снег с ловушки, внимательно изучает следы, оставленные копытом или когтистой лапой, и по ним определяет возраст и пол животного, а главное, направление, в котором удалился зверь. Сергей пытался представить этого же человека в темном элегантном костюме, шелковом галстуке, каждый день в назначенное время появляющегося в огромном здании на бульваре Капуцинов. Это было невозможно вообразить. Леон Фонтеруа ничем не походил на Ивана Михайловича Волкова, человека с обветрившимся лицом, вылинявшими глазами и седой бородой. Несколько мгновений Сергей смотрел на своего отца как на незнакомца и понял, не без укола зависти, что тот нашел свою правду.

Француза выдавали лишь руки. Когда в тепле избы Леон Фонтеруа снимал рукавицы, бросались в глаза его длинные тонкие пальцы, казавшиеся слишком хрупкими для сибирского охотника, и даже узловатые суставы не скрывали их изящества. «Руки артиста», — смеялся когда-то Григорий Ильич. «Руки парижанина», — подумал Сергей.

В просторных залах Дворца пушнины в Ленинграде царило оживление. Острый мускусный запах необработанных кож нисколько не смущал сотню покупателей, которые общались друг с другом, прохаживаясь под сводчатыми потолками. На некоторых стенах виднелись светлые пятна — на этих местах висели когда-то портреты Сталина. И пусть его пронзительный взгляд уже перестал преследовать советских людей, этот человек все еще вызывал у них чувство страха, смешанное с восхищением.

На январские торги в Ленинград Камилла привезла много меньше денег, чем в предыдущие годы. Рене Кардо решил сделать ставку на норку, а русские норки уступали по качеству канадским. Соответственно, в этом сезоне Дом Фонтеруа выделил больше средств для торгов Компании Гудзонова залива. «Норка — это будущее», — повторял Кардо. Именно в ней женщины усматривают символ доступной роскоши и восхождения по социальной лестнице. К тому же мех норки отличался утонченными оттенками, и хотя такие шкурки часто портились при растяжке, Кардо посоветовал Камилле отдать предпочтение изысканным белому и бежевому меху.

Камилла терпеливо ждала, пока освободится место у стола, на котором были представлены сибирские белки. Рядом с ней двое мужчин беседовали на русском языке об указе, подписанном годом ранее и направленном на спасение снежного барса, которому угрожало полное уничтожение. Советский Союз обязывался защищать как зверей, проживающих на его территориях, так и тех животных, которые забредали из Китая.

Когда мужчины отошли, Камилла заняла их место и принялась изучать партию пушнины, которую она намеревалась закупить; при этом молодая женщина делала пометки в каталоге, где были указаны размеры и цвета шкурок. Кардо хотел заполучить светло-серые, те, что поступали из района Оби, но мадемуазель Фонтеруа самым тщательным образом осмотрела сине-серые шкурки с берегов Енисея и темно-серые с берегов Амура. Она задавалась вопросом, не слишком ли зациклился ее ведущий модельер на определенной цветовой гамме. «Белый — это цвет богатых людей, — заявлял он. — Когда изделие пачкается, они его выбрасывают!»

— Я должен поговорить с тобой, — прошептал ей на ухо чей-то голос.

Говорили по-русски. Камилла вздрогнула, почувствовав дыхание на шее, и подняла лучившиеся счастьем глаза.

Приехав в Ленинград, она еще не встречалась с Сергеем. Но, увидев серьезное лицо и обеспокоенный взгляд, она поняла, что случилось что-то непредвиденное. Ее сердце чуть не выскочило из груди. У него неприятности и это как-то связано с политикой? Молодая женщина почувствовала страх.

— Что-то не так? — выдохнула она.

— В шесть вечера в твоем отеле.

Камилла хотела задержать любимого, спросить его, почему он так взволнован, но Сергей взглядом призвал ее к молчанию и двинулся по залу, время от времени останавливаясь, чтобы поприветствовать рукопожатием того или иного брокера или меховщика.

Пока не закончился аукцион, Камилла оставалась рассеянной. Она совершенно случайно оказалась у стенда с каракульчой, которую не собиралась покупать, так как этот мех уже стал выходить из моды. В конечном итоге она все же приобрела шкурки сибирской белки, невзирая на то что упрямый меховщик из Милана яростно торговался. Все это время мадемуазель Фонтеруа постоянно думала о Сергее и о предстоящем разговоре.

Возвращаясь в отель вместе со своими коллегами, с трудом отделавшись от настырных провожающих, Камилла думала о том, что Сергею придется задействовать всю свою смекалку, чтобы обмануть бдительность дежурного по этажу и вывести ее из отеля. Она дрожала от холода. Впервые в этом городе темнота показалась ей угрожающей. Эти нескончаемые зимние дни подавляли Камиллу.

Шел снег. Он шел уже несколько часов, а быть может, и дней. Камилле казалось, что снег идет целую вечность.

Стоя у окна, она смотрела на белые хлопья, которые продолжали падать десятками, тысячами, с неумолимой регулярностью. Улицы были пустынными, над замершими каналами горбились мосты. Всего за несколько минут следы, оставленные парой прохожих, окончательно исчезли под снегом. А быть может, эти две фигуры в длинных пальто ей только привиделись? В своих высоких шапках они выделялись на фоне фасада соседнего здания, как гротескные марионетки с непропорционально большими головами.

«Ты — дочь зимы», — сказал ей как-то отец. Камилла всегда любила снег, и еще никогда эта белая пелена не приводила ее в отчаяние.

— Скажи хоть что-нибудь, Камилла, пожалуйста, — попросил Сергей.

— Что ты хочешь, чтобы я сказала?

— Я тоже был поражен, как и ты. Тебе это известно.

Наконец, как будто нехотя, она повернулась и обвела взглядом комнату, в которую он ее привез. «Мы идем в квартиру одного врача», — рассеянно пояснил Сергей, пока они поднимались по лестнице. На диване громоздились вышитые подушки. Семейные фотографии, чахлые растения и красивый гобелен в теплых тонах составляли все оформление гостиной. Они были одни. Хозяин улетучился, как только открыл им дверь. Камилла не переставала восхищаться общительностью и открытостью советских людей, с которыми она познакомилась благодаря Сергею, а также их умению исчезать, если надо было оказать услугу другу.

Сергей, сидящий в кресле, казался подавленным. В руке он держал стакан с водкой. Камилла предпочла выпить чашку черного сладкого чая.

Она смотрела на любимого человека, но не узнавала его. С того момента как он сообщил ей, что приходится сыном Леону Фонтеруа, Камилла пыталась узнать семейные черты, каких не замечала в нем до сих пор. Что она знала о своем дяде Леоне? На портрете, повешенном в «галерее предков», был изображен светловолосый, поджарый, с виду беспечный молодой человек с насмешливым взглядом, одетый в темный костюм и белую накрахмаленную рубашку с отложным воротничком. Этот белый цвет особенно подчеркивал яркую синеву его глаз. Почему-то Камилла всегда полагала, что Леон Фонтеруа надел этот строгий костюм исключительно по просьбе художника.

Она не усматривала никакого сходства. Сергей был крепче, а его волосы много темнее. Быть может, нечто общее в форме подбородка или носа? «Получается, что он твой двоюродный брат», — жужжал в ее мозгу чей-то навязчивый противный голос. Француженке чудилось, что она играет в некую странную игру, игру, основанную на обмане, во время которой следует с недоверием относиться к внешности собеседника. Может ли быть один человек одновременно кем-то еще?

«Но это мужчина, которого ты любишь!» — твердил тот же неприятный голос, как бы стараясь убедить ее в этом. Камилла поднесла руку к горлу. Ей казалось, что у ее ног разверзлась непреодолимая пропасть и Сергей теперь был где-то далеко, на той стороне пропасти.

— И как давно ты об этом узнал? — глухо спросила она.

— Около месяца назад. Я был у них в декабре.

Охваченная внезапным нетерпением, молодая женщина принялась ходить взад-вперед по комнате.

— Мне необходимо его увидеть. Я должна с ним поговорить.

— Увы, я охотно отвез бы тебя к родителям, но Сибирь для иностранцев закрыта.

— Я думала, что все эти ограничения сняли после смерти Сталина.

— Это нельзя изменить за один день, Камилла. Вероятно, ты сможешь попасть в Иркутск…

— Зачем мне ехать в Иркутск? — вышла из себя Камилла. — Неужели тебе не удастся получить необходимые документы? Я всегда полагала, что у тебя есть связи среди высокопоставленных членов партии. Для чего нужно твое звание героя, если ты не в состоянии извлечь из него никакой выгоды?

— Не стоит говорить со мной подобным тоном, Камилла.

— Но я должна его увидеть, ты меня слышишь? — настаивала молодая женщина, сжав кулаки. — Я должна сесть напротив него и спросить, почему он так поступил, почему бросил семью, никому ничего не объяснил.

— Сначала это была не его вина. А затем революция, война…

— Если очень хотеть, то всегда можно что-нибудь придумать. Он был вполне удовлетворен той ничтожной жизнью, которую вел в Сибири, вполне безопасной жизнью, а в это время вся Европа была охвачена огнем, лилась кровь, и мой отец сражался в окопах. А твой отец просто дезертир! Вот кто он такой!

Сергей вскочил.

— Как ты можешь говорить подобные вещи? Ты обвиняешь отца, но не даешь ему возможности оправдаться.

— Если бы я с ним встретилась, то сказала бы все это ему прямо в лицо, уж не сомневайся! Потеряв брата, мой отец всю жизнь страдал. Он нуждался в своем брате. Все эти годы он вел Дом Фонтеруа сквозь бури и шторма, и ему было бы чуть легче, если бы Леон Фонтеруа соизволил взять на себя хоть капельку ответственности.

— И вот ты возомнила себя высшим судией, истиной в последней инстанции, — с иронией заметил Сергей. — Я думал, что ты более милосердна, Камилла. Возможно, мой отец и виноват, но он больше виноват передо мной, и ничто не дает тебе права обвинять его. Сама судьба распорядилась так, что он приехал в Сибирь, встретил мою мать. Там он создал семью, похоронил ребенка… Он просто построил совершенно новую жизнь, вот и все.

Камилла раздраженно всплеснула руками.

— Жизнью не управляет слепой рок, Сергей. Вы, русские, все поголовно фаталисты, вы всегда верите в то, что кирпич сваливается на голову не просто так. Не существует всевидящего Бога, который назначает каждому человеку свою особенную судьбу, отмеряя определенное количество добра и зла! Каждый из нас — творец своего счастья. Мы можем стать тем, кем захотим. Твой отец сделал свой выбор, находясь в здравом уме. А значит, я имею право его обвинять.

— Возможно, мы и фаталисты, но мы не наделены невероятным высокомерием уроженцев Запада! Послушать тебя, так весь мир должен маршировать в ногу, выпятив грудь, целиком и полностью убежденный в своей правоте и верности выбранного направления. И пусть побережется каждый, кто станет у них на пути! Почему ты не оставляешь места для сомнений, Камилла? Места для страдания? И чего ты боишься, ведь это страх делает тебя столь жестокой? — уже тише спросил Сергей.

Камилла почувствовала, как кровь отхлынула от ее лица. Сергей сказал правду, ту горькую правду, которую она старалась не замечать. Да, она боялась… Она боялась, что Леон Фонтеруа внезапно покинет свою тайгу и появится, как джинн из бутылки, столь же неумолимый, как снег, идущий этой ночью. Он появится и потребует свою долю Дома Фонтеруа, законную долю, потому что он — прямой наследник их общих предков.

Быть может, он потребует ее не для себя, а для своего сына.

Молодая женщина попятилась. Но ведь этот разгневанный мужчина, по характеру замкнутый, он ведь любит ее, не правда ли? Почему он вдруг показался ей опасным?

Злясь на себя из-за своей растерянности, Камилла подумала о том, что смерть отца все еще причиняет ей сильную боль и что она не простит дядю, который «сложил оружие» и бросил брата. Молодой женщине нужен был виновник всех ее несчастий, и Леон Фонтеруа идеально подходил на эту роль.

— И что теперь собирается делать твой отец, теперь, после того как он открыл ларец Пандоры? — Камилла усмехнулась, стараясь не показать, какой хаос у нее в голове.

Сергей казался удивленным.

— Ничего. А что он, по-твоему, должен делать?

Француженка горько усмехнулась.

— Как ты наивен! Неужели ты веришь, что он не лелеет надежду получить хоть что-нибудь? Он сделал первый шаг. Я тебя уверяю, что через некоторое время он выползет из своего убежища и заявит право на наследство. Но ему еще придется за него побороться, да и тебе тоже! Я так просто не сдамся!

Постепенно изумление на лице Сергея сменяла сильная неприязнь. И Камилла с ужасом поняла, что ошиблась, что подобная идея никогда не приходила в голову Сергея. Молодая женщина осознала, что зашла слишком далеко.

Ее виски будто тиски сжали. Она задыхалась в этой жаркой комнате с двойными окнами. Она готова была все отдать, лишь бы открыть форточку, эту маленькую спасительную отдушину, чтобы позволить проникнуть в гостиную свежему воздуху.

Ослепленный гневом и разочарованием, которые породила в его душе странная реакция Камиллы, Сергей не мог двинуться с места. Этот разговор он сотни раз прокручивал в своей голове. Он боялся того, что Камилла будет шокирована, узнав, что они принадлежат к одной семье, опасался слишком бурных эмоций, слез, он даже надеялся на то, что она обрадуется. После того как сибиряк привык к новым знаниям, он хотел поближе познакомиться с теми людьми, о которых она ему столько рассказывала, с людьми, которые были и его родственниками. Валентина и Максанс… Его тетка и двоюродный брат… Но Сергей даже представить себе не мог, что его любимая поведет себя столь агрессивно, как будто он намеревается что-то украсть у нее.

Он чувствовал себя преданным, преданным женщиной, которую так сильно любил, но, как оказалось, так мало знал.

— Я думаю, нам больше не о чем говорить. Я провожу тебя до гостиницы, — сказал Сергей бесцветным голосом и повернулся спиной к собеседнице.

Когда Сергей вышел в прихожую за пальто, Камилла почувствовала, как дрожат ее руки. Она хотела попросить у него прощения, но, взглянув на лицо Сергея, прочитала на нем такой гнев и отвращение, что слова застряли в горле молодой женщины.

Уже через несколько минут они оказались на безлюдной ледяной улице. Крупные хлопья снега все еще падали с неба, стирая их следы.

Камилла подняла глаза к темному небу, откуда падал этот жуткий беспощадный снег. И внезапно, впервые за долгие годы, она подумала о Петере, воспоминания о котором жили лишь в отдаленных уголках ее памяти. Когда-то он тоже столкнулся с безжалостной русской зимой и, скорее всего, тоже ощутил, пусть и совсем по другим причинам, жуткое одиночество и страх, сжимающие сердце.

 

Париж, 1956

Настойчивый шум все никак не смолкал, и в конце концов Камилла проснулась. Кто-то настойчиво жал на кнопку звонка у входной двери.

Она еще чувствовала себя скованной сном, тем томным оцепенением, которое рождает в душе ощущение, будто бы ты спелый плод, обласканный солнцем. Женщина освободилась от руки, которая мертвым грузом давила на грудь, и выскользнула из постели. Мадемуазель Фонтеруа встала и оглянулась.

Несколько секунд Камилла разглядывала массивную фигуру Виктора Брука. Как будто почувствовав взгляд любовницы, он перевернулся на другой бок, шумно вздохнул и вновь уснул. Он вытянулся на кровати, закинув руку за голову, и его широкая грудь ритмично поднималась и опускалась при каждом вдохе. Он спал, являя собой великолепного насытившегося самца. Пока Камилла смотрела на мужчину, в ее теле зародилась легкая дрожь. В комнате плавал опьяняющий стойкий запах пота и удовлетворенных желаний.

Вновь зазвучал настырный звонок. Раздраженная Камилла перешагнула через разбросанную по полу одежду, схватила халат, висящий на вешалке в ванной.

Было всего лишь шесть часов вечера, но в начале ноября на улице уже стемнело. Вскоре они усядутся на красные бархатные сиденья «Petit Riche», одного из любимых парижских ресторанов Виктора. Затем пересекут Сену и окажутся на Монпарнасе, где посетят танцплощадку «Eléphant Blanc». Но и свежие устрицы, и прохладное шабли, и любезность метрдотеля в ночном кафе — «Какое удовольствие снова видеть вас, месье», — а также трубачи и ударник оркестра, звон стаканов со скотчем — все это было лишь пустяковыми развлечениями, призванными заполнить время до тех пор, пока они наконец не вернутся глубокой ночью в комнату с задернутыми шторами.

Как обычно, их жесты будут подчинены лихорадочному нетерпению, будут грубоватыми, отвергающими ложную стыдливость, так как оба любовника стремились к наслаждению с такой горячностью, как будто от него зависела вся их жизнь. Они оба искали забвения в этих объятиях и улыбках.

— Уже открываю! — проворчала Камилла и потянула засов.

И тотчас отпрянула, стянув обеими руками полы халата.

— Мама, что ты здесь делаешь? — спросила Камилла, почему-то почувствовав себя виноватой оттого, что вышла растрепанной, полуголой, оттого, что недавно отдавалась своему любовнику, хотя еще не наступила ночь.

— Я пыталась дозвониться тебе всю вторую половину дня, — раздраженно упрекнула ее Валентина. — На работе мне сказали, что ты не вернулась после обеда, дома твой телефон тоже не отвечал.

Камилла вспомнила, что Виктор, когда они около четырех часов вернулись домой, отключил телефон. Молодая женщина, смеясь, сказала любовнику, что она наконец поняла, как приятно прогуливать школу.

Растерявшаяся молодая женщина почувствовала, как заливаются краской ее щеки. Что делать? Предложить матери войти? Но она не хотела видеть ее у себя, тем более сейчас. К редким визитам Валентины надо было «постепенно созревать», нужны были свежие цветы у входа, чистые пепельницы, ровно лежащие подушки, навощенный паркет. По какому праву она беспокоит ее, являясь без предупреждения?

Камилла не видела мать уже четыре месяца. Они встречались на Рождество и на дни рождения. И тогда даже Камилла не осмеливалась отказаться от праздничных ритуалов, она боялась окончательного разрыва с матерью. Если они встречались в ресторане, на модных дефиле, то вежливо приветствовали друг друга, стараясь не проявить излишнего недружелюбия. И каждый раз Камилле казалось, что злые шипы впиваются ей в сердце.

— Чего ты хочешь? — недовольно бросила Камилла.

— Я могу войти или ты так занята, что я должна присесть на лестничной площадке?

Камилла неохотно сделала шаг назад. Она сразу же отметила элегантность лисьего жакета матери и узнала почерк Александра Манокиса. Валентина бросила жакет на спинку кресла и нервно стянула перчатки. Камилла затянула потуже пояс халатика и прошлась по гостиной, чтобы зажечь лампы. Она успокоилась, увидев, что дверь, ведущая в спальню, закрыта. Должно быть, Виктор проснулся.

Когда Валентина повернулась лицом к дочери, молодая женщина заметила, как бледна мать. Брови, очерченные карандашом, а под ними блуждающий лихорадочный взгляд.

— Максанса арестовали, — выдохнула Валентина.

Каждый раз, когда Камилла слышала о брате, она испытывала странное чувство, в котором были и раздражение, и разочарование, и зависть. Она не понимала, почему после смерти их отца ни разу не получила от брата ни единой весточки. За три года ни письма, ни телефонного звонка. Казалось, что для него она умерла. Максанс игнорировал письма сестры, которые та посылала в Нью-Йорк по адресу, продиктованному матерью. Камилла знала, что раз в год юноша приезжает в Париж, чтобы повидать Валентину, но он ни разу не навестил сестру. Со временем Камилла перестала думать о брате.

Тогда, после смерти отца, мама сообщила ей, что Максанс уехал в Америку, уехал внезапно, никого не предупредив. Камилла вспоминала, что, узнав эту новость, испытала трусливую радость: по крайней мере, он не будет вмешиваться в дела фирмы. Сначала молодой человек работал фоторепортером на «Paris Match», но затем, желая сам выбирать темы репортажей, — «Потому что он от рождения чересчур независимый», — утверждала Валентина. «Правильней сказать, недисциплинированный», — думала Камилла, — Максанс обратился в агентство «Magnum», которое стало заниматься его правами на воспроизведение снимков, в то время как фотограф оставался единоличным владельцем негативов. «Негативы — это самое главное для фотографа, ты понимаешь? Это — его достояние», — объяснила Валентина дочери. Камилла тогда молча пожала плечами.

Некоторое время спустя после разрыва с Сергеем она открыла номер американского журнала «Life», в котором был представлен большой материал о Советском Союзе эпохи Никиты Хрущева. Под репортажем стояло имя Максанса Фонтеруа. На своих фотографиях он запечатлел никому не известных людей с мрачными лицами, искаженными усталостью. Художник добился особого драматизма, фотографируя этих людей на фоне помпезного московского метро, поражающего своей роскошью, длинными эскалаторами, спускающимися в недра земли, мозаичными потолками и мраморными лабиринтами переходов. Чтобы подчеркнуть хрупкость человеческого естества, Максанс сыграл на контрастах черного и белого, на четкой симметрии колонн, на реализме скульптур, украшающих станции метро. Так появились захватывающие снимки влюбленной пары, старого пьянчужки… До этого момента Камилла всегда сравнивала фотографов с ворами, крадущими мгновения чужой жизни. Взглянув на работы брата, она поняла, что талантливый фотограф раскрывает зрителю душу портретируемого.

— Арестовали? — повторила Камилла. — И что он натворил?

— Он в Будапеште.

Камилла посмотрела на мать округлившимися глазами.

— Ты вообще не читаешь газет? — все сильнее раздражаясь, спросила Валентина. — Ты должна была бы знать, что венгры восстали против советских оккупантов. Вполне очевидно, что СССР это пришлось не по нраву. В страну вошли танки, призванные подавить мятеж.

— Конечно, я в курсе того, что происходит в Будапеште с 23 октября, мама, — возразила Камилла, также чувствуя, что закипает. Ее бесило, что мать находит любой повод, чтобы указать дочери на ее ошибки. — Я знаю, что Максанс отправился в Венгрию, намереваясь вести репортажи с места событий. Я видела его фотографии.

Она вспомнила снимок, на котором люди низвергали статую Сталина, лицо ребенка, покрытое копотью, и его широкую улыбку, открывающую сломанный зуб.

— Но я думала, русские покинули столицу Венгрии.

— Да, но они вернулись. Сотни танков вошли в Будапешт. Посмотри…

Валентина взяла газету «Mond», которую принесла с собой, и показала разворот. Заголовок сразу же привлек к себе внимание: «Венгерское восстание подавлено». Во взгляде Валентины читалось беспокойство. Она нервно теребила затейливые жемчужные бусы. В своем твидовом костюме, подчеркивающем хрупкость фигуры, она казалась очень ранимой.

— Ко мне приходил один из его друзей-журналистов. Он сообщил, что Максанса арестовали два или три дня тому назад.

— Сядь, — сказала Камилла. Она никак не могла решить, предложить ли гостье что-нибудь выпить: молодая женщина не хотела, чтобы Валентина задержалась у нее. — Почему ты так за него волнуешься? Он — журналист, и у него французский паспорт. Ему ничего не грозит.

— Твоя слепая вера в порядочность коммунистов наивна. Там никто не гарантирован от тюрьмы. Человека можно обвинить в чем угодно, например объявить его шпионом, и особенно это относится к мальчишкам с горячей кровью, таким, как твой брат, который никогда не позволит себе бездействовать. В этом он похож на тебя — столь же импульсивен. Я пришла просить тебя обратиться к твоему русскому другу. Он должен вмешаться и вытащить Максанса из тюрьмы.

Камилла застыла. Это невозможно! Как она может просить Сергея хлопотать за его двоюродного брата? Тогда всплывет тайна его рождения. Она станет известна Максансу… В конечном итоге все будут в курсе дела. Камилла уже слышала, как перешептываются служащие в стенах Дома Фонтеруа. И каждый будет задаваться вопросом, почему она никому ничего не сказала.

— Сергей Волков ни военный, ни политический деятель. Что он, по-твоему, должен сделать? Тебе лучше обратиться на набережную Орсэ.

— В подобных делах официальные пути никуда не приводят. Тебя встретят среди золоченых панелей, оглушат лестью и поддельным сочувствием, но при этом даже пальцем не шевельнут. С тоталитарными режимами следует сражаться их же оружием: надо быть такими же лживыми, как и они.

Голос Валентины дрожал.

— Возможно, ты не понимаешь, Камилла, но речь идет о жизни твоего брата. Он был дружен с противниками коммунистического режима. Однажды ко мне пришел мужчина… Я предложила ему продовольствие и одеяла. А он попросил меня достать оружие… Быть может, за свободу Максанса придется заплатить. Это как во времена нацистов. Если ты не хочешь звонить этому Волкову сама, то скажи мне, как его найти, и я попытаюсь связаться с ним.

Камилла содрогнулась от одной только мысли, что ее мать и Сергей могут встретиться.

— Нет, я займусь этим… Я обещаю тебе… Завтра же утром, первым делом…

— Я благодарю тебя. Держи меня в курсе.

Валентина взяла свой жакет и набросила его на плечи. Камилла проводила гостью до дверей. Их щеки соприкоснулись в пародии на поцелуй. Когда Камилла вдохнула пудровый аромат духов матери, в ее памяти тут же всплыли детские годы, наполненные молчаливой грустью. Женщина, всегда верная одним духам, несла в их облаке все воспоминания о своей жизни. Кто-то мог обрести в них утешение, кто-то испытывал тоску, кто-то — горечь.

На лестничной площадке Валентина еще раз повернулась. Лента из черного атласа удерживала короткие волосы цвета гагата, выставляя на всеобщее обозрение массивные золотые кольца в ушах.

— Я рассчитываю на тебя, Камилла. Не разочаруй меня.

Ее взгляд был суров.

Почувствовав ком в горле, Камилла кивнула и тихо закрыла дверь. Нет, она не разочарует мать. Всю жизнь она только то и делала, что старалась ей понравиться.

Проводив мать, Камилла ощутила, что вся заледенела. Она укрылась пледом, лежащим на диване, и обняла колени руками. Вот уже три года она ничего не знала о Сергее. После их ссоры молодая женщина больше не бывала в России. Отныне поездки в Ленинград и подборка шкурок были поручены Дютею. Она не ездила и в Лейпциг. Ей больше нечего было там делать. Эта глава ее жизни была дописана и страница перевернута, хотя эти события сильно повлияли на нее.

Теперь, глядя на себя в зеркало, молодая женщина обнаруживала в нем более циничную и несговорчивую Камиллу Фонтеруа. Ясный взгляд стал отрешенным, скулы затвердели, горбинка носа казалась более заметной. Лишившись иллюзий влюбленной женщины, она утратила и былую мягкость черт лица — последний отголосок детства.

Камилла уволила Филиппа Агено, администратора, которого так ценил отец, и сбила спесь с Рене Кардо. Модельер после вспышек гнева и хлопанья дверью все же согласился остаться в фирме, ведь Камилла платила ему астрономические суммы. Между владелицей Дома и художником установился хрупкий мир.

Отныне мадемуазель Фонтеруа сама принимала решения по всем вопросам. Цвет подкладки и форма пуговиц, тенденции новой коллекции, меню в столовой для служащих — все находилось в ведении Камиллы. Чтобы получить свободные денежные средства, она продала часть складских помещений и, по примеру других модельеров, запустила линию духов. Она обратилась к химикам-парфюмерам, известным во всем мире. «Представьте себе: зима, — рассказывала она директору лаборатории, мужчине с белой бородой, который принял мадемуазель Фонтеруа у себя в кабинете, — влюбленная страстная женщина, ценящая жизнь. Она обожает роскошь, путешествия, запах кожи, мехов, драгоценностей. Это соблазнительница…» Парфюмер несколько мгновений молча, по-отечески, смотрел на посетительницу, чем-то напомнив ей доброго дедушку, а затем сказал: «Быть может, ей не следует быть столь напористой, а, мадемуазель? В ней должна хоть немного ощущаться хрупкость. Иначе ее не за что будет любить». Через несколько недель он предложил Камилле восточный аромат с ярко выраженными нотами янтаря и ванили. Кардо назвал духи «Непокорная» и тут же разработал коллекцию плащей с капюшонами и коротких пальто для современных спортивных женщин.

Тремя годами ранее, после возвращения из Ленинграда, Камилла так и не смогла открыть матери правду о Леоне. Для этого ей надо было рассказать о Сергее, о характере их отношений, то есть бросить сибиряка на съедение хищнице. У нее просто не было сил рассказывать об их любви. Проходили месяцы, и это молчание все больше и больше угнетало ее. Чтобы забыться, Камилла с головой окунулась в работу и позволила Виктору Бруку занять определенное место в своей жизни.

Когда она проходила по «галерее предков», то старалась не смотреть на портрет дяди. Мадемуазель Фонтеруа потребовала, чтобы портрет отца повесили на противоположную стену, а не рядом с изображением брата. Таким образом, чтобы посмотреть на Андре, Камилла поворачивалась спиной к Леону. Именно так он поступил по отношению к их семье более сорока лет тому назад.

Виктор просунул голову в дверь комнаты.

— Она ушла? — шепотом спросил он.

— Да, — сухо ответила Камилла.

Мужчина вошел в гостиную, вокруг его бедер было повязано полотенце.

— Я надеюсь, ничего серьезного? — поинтересовался он, закуривая сигарету.

— Нет.

— Ну и отлично. Я приму ванну, и мы можем поехать поужинать.

Похоже, его успокоило то, что не придется выслушивать ненужные признания. У него не было для этого ни времени, ни желания. Именно равнодушие и привлекло в нем Камиллу. Через месяц после разрыва с Сергеем ей в кабинет принесли букет великолепных красных роз с вложенной визитной карточкой: «Я снова в Париже. Ужинаем сегодня вечером у Лаперуза».

Они не любили друг друга. У Виктора были и другие любовницы, в других городах мира. Камилла не испытывала ревности, ее утомили эмоции, которые управляли всей ее предыдущей жизнью. Благодаря Виктору молодая женщина обнаружила, что тела людей могут существовать отдельно от их душ. Никаких привязанностей и требований. Между ними не было ни капли лжи. Его жадные руки обвивали ее, и все тревоги рассеивались. Она, в свою очередь, изобретала ласки, которые никогда бы не позволила себе с Сергеем, потому что уважала его, а не только любила. С Виктором Камилла не боялась никаких экспериментов. Ей нечего было терять. Она пользовалась мужчиной, бесстыдно исследовала его тело, удовлетворяя аппетиты своей собственной плоти. Когда Виктор на несколько дней, а иногда и на неделю приезжал в Париж, Камилла спала лишь урывками. Когда он уезжал, она не испытывала ни облегчения, ни сожаления. Его высокомерие ее раздражало, его фантастическая расточительность развлекала. Он умел угодить ей, а француженка на большее и не претендовала.

Валентина спускалась по лестнице, держась руками за перила. Камилла так отдалилась от нее! Прежде, изнывая под тяжестью слишком требовательной любви, она злилась на дочь. «Я не приспособлена к этому, я не могу терпеть эту диктатуру чувств», — думала она. Сегодня, когда постаревшая красавица готова была слушать, она поняла, что между ней и Камиллой возникла пропасть непонимания и одиночества, и каждое ее слово, каждый взгляд лишь ранили, причиняли боль. Их отношениям не хватало естественности, простоты, сиюминутности. Для того чтобы достичь хоть какого-то взаимопонимания, обе должны были измениться, но каждая из женщин играла свою роль, не желая выйти из образа.

На улице похолодало. Прохожие торопились поскорее оказаться в помещении. Дрожа от холода, Валентина двинулась по улице Камбон по направлению к бульвару Капуцинов.

Ярко горящие окна Дома Фонтеруа отражались в лужах на тротуаре. К вечеру пошел дождь. Казалось, даже асфальт источает сырость. Из магазина, перешучиваясь, вышли две клиентки, за ними шел шофер, нагруженный пакетами. Их беззаботность раздражала Валентину, ее постоянно преследовало видение: Максанс, арестованный в столице Венгрии, подвергшейся артобстрелу. Мадам Фонтеруа слышала, как какой-то журналист цитировал Имре Надя, премьер-министра коалиционного правительства: «Сегодня на рассвете советские войска атаковали Будапешт, имея очевидное намерение свергнуть законное демократическое правительство… Я хочу сообщить об этом всему венгерскому народу и всей мировой общественности…»

Валентина ничего не знала о Венгрии. Она заинтересовалась этой страной, только когда увидела первые фотографии Максанса, опубликованные в газетах в конце октября. Молодой человек, срывающий красную звезду; толпа, сжигающая советские флаги на баррикадах; митинги перед зданием Парламента, которое странным образом походило на здание английского Парламента. Как обычно, Максанс предпочитал фотографировать совершенно незнакомых людей, делая акцент на экспрессии лиц. Валентина ничего не знала об этой стране, но суровые взгляды людей, как и взгляды, лучащиеся надеждой, показались ей знакомыми. Когда немцы заняли Францию, она испытывала ту же непреодолимую жажду свободы.

Максанс был где-то там, в этом городе, где уже погибли сотни человек. Валентина ускорила шаг.

На площади Оперы мадам Фонтеруа толкнула дверь «Кафе мира». Он сидел на самом краешке табурета, в любую секунду готовый вскочить. Как только он увидел Валентину, тут же поднялся. Под его голубыми глазами залегли тени, щеки прорезали горькие складки. Он подошел к женщине, взял ее за руку и усадил за один из низких столиков.

Тотчас рядом с ними возник официант в длинном белом фартуке.

— Мартини, экстра драй, — глухим голосом заказала Валентина.

— Ну что, что она сказала? — спросил Александр.

— Она обещала помочь. Она свяжется со своим русским приятелем.

— Ты уверена в этом?

— Она дала мне слово.

Александр покачал головой. С тех пор как Валентина позвонила ему, чтобы сообщить, что Максанс арестован при весьма трагических обстоятельствах, грек не находил себе места от волнения. Сама мысль, что его сын страдает, а он не может ему помочь, сводила Манокиса с ума. Он также мучился от мысли, что его ребенок может погибнуть, так и не узнав толком своего родного отца.

Валентина маленькими глотками пила свой мартини. Ее колени прижимались к коленям Александра. Она долго колебалась, прежде чем позвонить бывшему любовнику, но в конце концов решилась — узнав страшную новость, Валентина почувствовала себя безмерно одинокой.

Она изучала серьезное лицо собеседника, думая о том, что Александр все так же красив. Почему он так и не женился? Грек по-прежнему жил на улице Тревиз, но теперь его магазин и мастерская занимали видное место на улице Фобур-Сен-Оноре. Валентина вспомнила, как встретила молодого честолюбивого грека около тридцати лет тому назад. Все же он добился успеха. Его талант, его упорство, его мужество — именно благодаря этим качествам Александр стал настоящим мастером. В свои пятьдесят четыре года Манокис, стройный и элегантный, все еще притягивал взгляды женщин. «А я родила ему сына», — подумала мадам Фонтеруа.

— Андре все знал, — внезапно сказала она.

Александр, ничего не понимая, смотрел на свою спутницу.

— Я о Максансе. Это мне Камилла сообщила.

— Но как он догадался? — удивился мужчина, нахмурив брови.

Валентина пожала плечами.

— Даже не знаю. Мне он об этом никогда ничего не говорил.

— Возможно, Камилла ошибается.

— Хотелось бы верить… — Она опустила глаза и только тогда добавила с задумчивым видом: — А ты знаешь, как назвала мой портрет Людмила Тихонова?

— Нет. Ты мне никогда не говорила.

— «Нелюбимая»… А вот мне кажется, что это скорее я никогда не умела любить.

Александр молчал, оставаясь крайне серьезным. Взволнованная Валентина кусала губы. Манокис не попытался ее переубедить. Прежде она бы не приняла даже молчаливой критики, возмутилась бы, оскорбилась. Но сегодня она была благодарна Александру за его честность.

Нервным жестом грек коснулся газеты, лежащей перед ним. Валентина видела, что он страдает. Когда она накрыла его ладонь своей, мужчина схватил ее пальцы.

— Я тебе завидую, Валентина, — прошептал он. — Ты никогда ничего не боишься.

Женщина горько усмехнулась.

— Я… Меня терзают такие страхи, какие вам и не снились.

Вскоре они ушли, оставив на сиденье стула вечернюю газету. Журналист перевел с английского последнее сообщение свободной венгерской прессы, поступившее на все западные телетайпы: «Русские слишком близко… До свидания, друзья… Спасите наши души…»

Стоя в прихожей, Соня Крюгер приложила ухо к закрытой двери, ведущей в гостиную. Тишина. Должно быть, бабушка вновь впала в этот непонятный транс, как и всегда перед концертом. Когда же она, наконец, выйдет? Девочка хотела, чтобы Ева помогла ей с прической.

Соня провела руками по своему темно-синему платью, вновь восхитившись нежностью бархата. Ей исполнилось тринадцать лет, и она впервые надела «взрослое» платье, а также тонкие чулки и туфли на каблуках. Девочка чувствовала себя неловко и была немного испугана. Она подошла к зеркалу, висевшему рядом с вешалкой. Худенькое треугольное личико с выступающими скулами, огромные темные глаза, полные грусти. Ее часто упрекали в чрезмерной меланхолии. Но что она могла поделать? Конечно, она мало улыбалась, стесняясь неровных зубов, а вокруг ее глаз залегали синеватые тени. Когда Соня особенно уставала, то казалось, что ей поставили синяки под глазами, а в последнее время она постоянно чувствовала себя уставшей. «Все потому, что ты растешь, — утверждала бабушка. — Для роста требуется много энергии».

Соня действительно стремительно росла, вытягивалась, как лиана в джунглях. Если верить дедушке, то она все больше и больше походила на Розмари, на маму, которую она совсем не знала. Тонкая, с длинной грациозной шеей, с гордой посадкой головы и хрупкими суставами, Соня и в самом деле была точной копией женщины, чьи фотографии хранились в ее коробке для сокровищ. Иногда вечером, когда дедушка и бабушка уже крепко спали, а самой Соне не давала уснуть странная глухая тоска, девочка доставала коробку из тайника под кроватью и веером раскладывала на матраце десяток фотографий. Затем она брала их одну за другой, за самый уголок, боясь повредить, и внимательно изучала каждый снимок, как будто это было тайное послание, которое молодая темноволосая женщина оставила для дочери.

Она не знала не только мать, но и отца. В школе, где она училась, таких детей было много. В основном ее товарищи потеряли на войне отцов, некоторые, как и она сама, были круглыми сиротами, но никто никогда не говорил об этом. Прошлое было похоронено, мертвые покоились, облаченные в непроницаемое молчание, а живые просто пытались выжить. Соня знала лишь, что ее мать была смертельно ранена во время уличных боев, когда русские войска входили в Лейпциг. «Твоя мать была необыкновенно хорошим человеком, как и твой отец», — говорила ей Ева, и лицо женщины окаменевало. Очевидно, эти воспоминания вызывали в душе бабушки сильнейшую боль. «Не стоит говорить о печальных вещах. Им бы это не понравилось». Но это молчание камнем лежало на сердце Сони.

Дверь гостиной распахнулась.

— Ты можешь войти, Соня. Твое нетерпение ощущается даже через закрытую дверь, — пошутила бабушка, высунув голову в прихожую.

Соня поспешила повиноваться.

— Для двадцать пятого ноября сегодня отличная погода, несмотря на холод, — заметила Ева, открывая шторы. — Тем лучше! Мои бедные суставы ненавидят сырость. Решительно, я начинаю стареть.

Она протянула руки к печке, чтобы согреть их. Соня нахмурила брови: наряд не шел бабушке. Новая белая блузка из синтетической ткани оставляла желать лучшего; что касается черной юбки, то она ниспадала до самого пола, делая фигуру застывшей. Соня сердилась на себя: ведь она обещала бабушке сшить новое платье к концерту, но слишком поздно взялась за работу, и Ева настояла на том, чтобы сначала внучка закончила шить свой наряд. С бархатом работать было сложнее, чем думала Соня.

— Ты очаровательна, моя дорогая, — улыбаясь, сказала Ева.

— Ты так думаешь? — взволнованно спросила Соня.

— Конечно. Иди сюда, я тебя причешу.

Девочка подошла к бабушке и повернулась к ней спиной. Она была уже на несколько сантиметров выше пожилой женщины.

— Бабушка, ты нервничаешь? — спросила Соня, отдаваясь во власть ласковых рук, заплетающих косу.

— Нет.

— Почему?

— Вот уже более тридцати лет я принимаю участие в концертах оркестра «Гевандхауза». Так что его юбилей, сто семьдесят пять лет, для меня прежде всего — это выступление. В любом случае, — добавила она совсем тихо, — после всех пережитых ужасов войны можно сказать, что страх оставил меня. Мне кажется, что этого чувства я лишилась раз и навсегда.

Соня примолкла, смущенная серьезным тоном бабушки. Фрау Крюгер так редко говорила о том трагическом времени!

— Как бы я хотела, чтобы страх покинул и меня тоже, — прошептала девочка.

Ева взяла внучку за плечо и развернула к себе лицом. Затем она охватила ладонями ее лицо.

— Не говори так, моя маленькая. Страх необходим для того, чтобы противостоять этой жизни. Страх дает нам силу. Я не боюсь за себя, это правда, но я беспокоюсь о тебе. Когда я думаю о твоем будущем, я опасаюсь, что ты не будешь счастлива. Иногда ты бываешь такой… молчаливой.

Соня внимательно смотрела на любимое лицо, тонкую, поблекшую кожу щек, коротко стриженные седые волосы, морщины, избороздившие лоб, внимательные голубые глаза. Ее бабушка подарила ей все, что необходимо в жизни: любовь, ласку, мудрость, утешение. Она укачивала малышку в своих объятиях, когда девочке снились кошмары, именно она ухаживала за внучкой, когда та болела пневмонией, когда каждый вдох давался с трудом, а легкие казались подушечкой, утыканной иголками. Тогда Соня была вынуждена провести в постели почти два месяца. Чтобы хоть как-то развлечься, девочка принялась шить из лоскутков платья для своей куклы. Выздоровев, она не оставила рукоделие, а начала шить для себя, делая выкройки из старых газет.

— Я тебя люблю, Oma, ты ведь знаешь это, — выдохнула Соня.

Улыбка осветила лицо пианистки.

— Конечно знаю, дорогая. И я тоже тебя люблю.

Звяканье ключа в замке входной двери заставило их повернуть головы.

— А, наконец-то! Вот и твой дедушка! Надо же, он не опоздал.

Этот веселый тон, как будто бы призванный скрыть то, что на душе, заставил Соню улыбнуться. Карл Крюгер был всегда точен, как часы. Он сказал, что приедет за ними в шесть, и, подтверждая его пунктуальность, раздался бой настенных часов.

Карл вошел в гостиную — на голове меховая шапка, поношенное тяжелое зимнее пальто болтается на худой фигуре.

— Ну что, дамы, вы готовы? Карета вас ждет.

— Хотела бы я взглянуть на карету! — проворчала Ева. — Увы, в этом городе давным-давно нет карет.

Лицо Карла тут же помрачнело. Когда Ева заговаривала о тяжелых условиях их жизни, пусть и в шутливом тоне, Крюгер всегда чувствовал себя виноватым. Может быть, когда в город пришли советские войска, им следовало бежать из Лейпцига, как поступили многие их друзья, врачи и профессора, которые ушли вместе с американцами, бросив все свои вещи. Тогда Карл колебался, и его нерешительность оказалась фатальной. Мужчина даже представить себе не мог, что он покинет родной город, издательство, которое досталось ему от предков, тогда как впереди его ждала неизвестность. Однако большая часть издательского квартала лежала в руинах, и миллионы книг обратились в дым. Теперь их семью обеспечивала Ева, прославленная пианистка. Как ни странно, но фрау Крюгер не просила мужа уезжать. Поняла ли она, что он мог почувствовать себя дезертиром? А затем разыгралась драма с Розмари, о которой в семье никогда не говорили, потому что Ева не хотела, чтобы Соня узнала правду.

Это случилось зимой 1946 года. Стоял сильный мороз. Угля не хватало, они не могли толком нагреть квартиру, а рацион домочадцев, крошечной трехлетней девочки и двух безработных женщин — был урезан до минимума. Картофель, хранившийся в погребе, замерз и стал несъедобным. На улицах среди сугробов чернели остовы обожженных стен.

В тот вечер, когда любая женщина старалась вернуться домой до наступления темноты, чтобы не столкнуться с мародерствующими русскими солдатами, Розмари отправилась на поиски еды. Ева слегла, так как сильно простудилась. Несмотря на то что она была укрыта несколькими одеялами, целый день ее трясла лихорадка, и молодая танцовщица не решилась отлучиться, когда было еще светло.

Карл возвращался с работы уставший и подавленный. Взятая им сетка для продуктов осталась пустой. Он зашел в магазин, чтобы купить положенные пятьдесят граммов мяса, но ему сообщили, что продовольствие не завезли вовсе. Когда мужчина свернул на свою улицу, к нему бросился растерянный сосед. «Герр Крюгер, идете скорее, случилось несчастье!» Сердце Карла чуть не выскочило из груди — он подумал, что умерла Ева. Крюгер кинулся бежать. «Нет, нет, сюда!» — закричал сосед и потянул Карла за рукав. Он увлек издателя к широкому проходу, соединяющему две улицы.

Розмари лежала на земле: глубокая рана на виске, разбитые губы, распухшая челюсть. Кто-то из прохожих кое-как запахнул полы ее пальто, чтобы прикрыть окровавленную грудь. Юбку тоже попытались натянуть на бедра, чтобы придать изувеченному телу хоть немного достоинства. Молодую женщину изнасиловали и забили насмерть двое солдат в форме Красной армии. Какая-то пожилая дама все видела из окна своей комнаты, расположенной на первом этаже.

Карл опустился на колени рядом с матерью своей внучки. Потрясенный ужасом, застывшим в глазах молодой женщины, он протянул к ней дрожащую руку, не осмеливаясь коснуться этого зверски изувеченного тела, будто боялся причинить ему лишнюю боль.

«Это плата за наши преступления… Моя десятилетняя племянница… И ее мать тоже… Прямо на глазах у моего брата… Он пустил себе пулю в лоб», — прошептал бесцветным голосом какой-то мужчина, стоящий рядом.

Карл с трудом подавил приступ гнева. Эти ужасные истории, их знал каждый. Советские военные оказались безжалостными. Русские офицеры не могли контролировать своих солдат, ослепленных ненавистью и жаждой мести.

Очень осторожно Карл просунул руки под колени и спину Розмари и с трудом поднял тело погибшей. Нет, она не была тяжелой, но сам Карл сильно ослаб. «Позвольте мне помочь вам», — предложил незнакомый мужчина. «Нет! — возразил Карл. — Я сам». Он не хотел, чтобы чужой человек касался Розмари, она и так уже достаточно настрадалась, к тому же Крюгер ничего не знал об этом мужчине. Один Бог ведал, что тот творил во время войны.

По дороге к дому издатель несколько раз останавливался, чтобы перевести дыхание. Он положил Розмари на диван в гостиной, накрыл простыней и отправился вызывать полицию.

«После этой драмы я должен был увезти их, — думал Карл, глядя на Соню. — Но Ева была так больна, и с малышкой на руках я не знал, как это сделать».

Дом на Катариненштрассе был разрушен, и они переехали в квартиру, которую через какое-то время у них конфисковали новые власти. Отныне семья Крюгеров проживала в здании из серого камня, в здании, лишенном души и удаленном от центра города. Но, по крайней мере, у Сони была собственная комната.

Издательство Карла национализировали, печатные станки конфисковали и отправили в Советский Союз. Сумев доказать, что он не занимал никаких важных постов в нацистской администрации, Карл поступил на службу, став ответственным за выпуск серийных книг. Он с энтузиазмом взялся за издание детективов и научной фантастики — такие книги находили широкий отклик у публики, стремящейся к новым ощущениям. Лишь подборка советской литературы не имела должного успеха, к великому огорчению русских, ответственных за культуру.

— Что ты собираешься играть сегодня вечером? — спросил Карл, помогая Еве надеть пальто и глядя, как Соня поправляет берет.

— Как обычно, Шопена. — В голосе пожилой женщины звучала ирония. — Почему-то они отказались от предложенной мною «Венгерской рапсодии» Листа.

После войны советские чиновники навязали немцам культурную цензуру. «Что ж, мы к этому уже привыкли, — сказала тогда Ева. — Меняются только программы». За музыкантами оркестра и солистами пристально наблюдали. Советская администрация требовала «демократического» репертуара, рекомендуя Чайковского, Мендельсона или Шостаковича, критикуя вкус немецкой публики, чересчур привязанной к романтичной музыке Шуберта или Моцарта. Ева остановилась на Шопене, который нравился и оккупантам, и публике.

Карл погасил свет и тщательно закрыл за ними дверь. Каблуки Сони и Евы застучали по цементной лестнице. Внезапная резкая боль кольнула грудь; почувствовав головокружение, мужчина закрыл глаза и прислонился к дверному косяку. Как сквозь вату он слышал хрустальный голос внучки, рассказывающей какую-то историю. Положив руку на сердце, Карл ждал, когда боль разожмет свои тиски.

«Мне срочно нужно к врачу», — подумал Крюгер, когда приступ прошел, оставив во рту неприятный привкус желчи. Он уже не первый раз испытывал эту тянущую боль, но не желал обращать на нее внимание. После окопов Соммы им несколько месяцев занимались врачи, и после этого Карл стал избегать их, как чумы.

Карл промокнул лоб платком, молясь, чтобы Ева ничего не заметила. Он не хотел расстраивать ее перед концертом. «Я поговорю с ней об этом завтра», — поклялся себе издатель, тем более что боль прошла.

— Карл, ты идешь? — потеряла терпение Ева. — Мы опоздаем.

В просторном зале, ослепленный слишком ярким светом люстр, Карл часто заморгал. Публика рассаживалась по рядам красных кресел. Музыканты настраивали инструменты, которые издавали жалобные звуки. С порозовевшими щеками, оживленная Соня перегнулась через подлокотник кресла.

— Я волнуюсь за бабушку, — прошептала она сидящему рядом деду. — Я не знаю, как она это делает… Перед всеми этими людьми… А если что-нибудь вдруг забудешь? Это ужасно!

Карл улыбнулся.

— Я знаю твою бабушку много лет, дорогая, у нее никогда не было провалов в памяти. Как только она садится за пианино и начинает играть, весь мир для нее исчезает. Даже мы. Остается только она сама и ее музыка. Иногда у меня складывается впечатление, что она беседует с ангелами.

Успокоенная Соня просмотрела программку.

— Как ты думаешь, что она делает в данный момент? — спросила девочка.

— Она сердится, потому что концерт начнется с пятнадцатиминутным опозданием.

Внезапно Карл вцепился в подлокотники своего кресла. Свет в зале мерцал. Рубашка Карла промокла от пота.

— Ора, что случилось?

Карлу показалось, что он задыхается. Железные обручи сковали грудь. Мужчина закусил губу. «Я не должен пугать Соню», — подумал он, и волна боли вроде бы отступила.

— Пустяки, — сказал герр Крюгер, с трудом выговаривая слова. — Пустяковое недомогание… Я на пару минут выйду на воздух…

— Я пойду с тобой.

— Нет. Пожалуйста, сиди на месте… Я ненадолго…

Сжав зубы, Карл с трудом поднялся. Каждый мускул его тела дрожал. Он оперся на спинку кресла в переднем ряду. Какое счастье, что они сидят в начале ряда! У двери он повернулся, чтобы улыбнуться Соне и успокоить ее жестом руки. Тишина окутала зал, затем раздались аплодисменты: на сцену вышла Ева. Карл наблюдал за тем, как его жена решительным шагом направляется к роялю. «Можно подумать, что она идет сражаться», — подумал Карл, прежде чем тихо закрыл за собой дверь, стараясь никого не побеспокоить.

Круговой коридор был пуст. Мужчина ослабил узел галстука. Ему необходим глоток свежего воздуха, он сразу же почувствует себя лучше.

Но боль вернулась, резкая злая боль. Ноги больше не слушались. Перед глазами плясали черные точки. Карл сполз по стене на пол.

Через закрытую дверь до него донеслись первые такты ноктюрна Шопена.

Камилла принялась медленно считать до десяти. В отличие от отца и деда, она не могла оставаться спокойной, слушая капризы клиенток. «Возможно, потому что я — женщина, — подумала Камилла и попыталась улыбнуться. — Полновесная оплеуха, и она сразу бы пришла в себя».

Миссис Лори Нойманн было лет двадцать, ее отличали пышные платиновые волосы, вечно недовольная гримаса и фантастический банковский счет, открытый ее мужем, который не знал, как еще убедить эту райскую птицу сочетаться с ним законным браком.

Уперев кулаки в бока, красавица разглядывала себя в зеркале одной из примерочных магазина на бульваре Капуцинов. У молодой продавщицы, суетившейся вокруг посетительницы уже битый час, в глазах стояли слезы. Клиентка вновь оттолкнула манто.

— No, по, по! — воскликнула миссис Нойманн, топая ногой.

Камилла недоуменно подняла брови и бросила взгляд на Сюзанну. Старшая продавщица, предвосхищая события, безропотно уступила место мадемуазель Фонтеруа. Ее маленькие позолоченные очки, висящие на цепочке, подскакивали в такт бурно вздымавшейся от возмущения груди. Она бы не стала беспокоить начальницу, но эта клиентка вывела из себя весь персонал и явно потеряла контроль над своими эмоциями. Порой появление высокого начальства помогало пригасить бушующие страсти.

— Если мадам объяснит мне, в чем проблема, возможно, я смогу ей помочь, — сладким голосом начала Камилла.

— It’s horrible! Это ужасно! — с сильнейшим акцентом воскликнула Лори Нойманн. — Я кажусь… толстой. Ваши продавщицы идиотки… Они ничего не понимают.

Одним движением плеча она сбросила на ковер шубу из лисы.

— Достаточно, Сюзанна! — холодно распорядилась Камилла, увидев, как к ним устремляется старшая продавщица.

Она пересекла комнату и наклонилась, чтобы поднять шубу. Существовало две вещи, которые мадемуазель Фонтеруа не собиралась терпеть: когда оскорбляют ее служащих и когда пренебрегают ее творениями.

— Боюсь, Дом Фонтеруа недостаточно хорош для вас, мадам, — сердито заявила она. — Вы, несомненно, найдете другой парижский Дом моды, который удовлетворит ваши вкусы. Сюзанна, — добавила она, поворачиваясь к заметно побледневшей старшей продавщице. — Презентуйте мадам флакон наших духов, а затем проводите ее к выходу. Я уверена, что у нее очень плотный график, а мы ведь не хотим отнимать у нее время, не так ли? До свидания, мадам.

Перекинув шубу через руку, Камилла вышла из салона.

«Как будто мне больше нечего делать», — злилась она, пересекая просторный холл и прислушиваясь к обрывкам разговоров. Какой-то мужчина подбирал меховую накидку — он хотел подарить ее супруге; темноволосая молодая женщина примеряла чалму из белой норки, болтая с подругой, которая в этот момент нанесла немного духов «Непокорная» на тыльную сторону кисти.

— Для отдыха в горах мы можем предложить мадам спортивную бобровую куртку, — мило щебетала одна из продавщиц.

Входные двери открылись, пропуская внутрь графиню де Борн в строгом сером костюме с лисьим воротником. Ее гордый фамильный нос столь же уверенно разрезал воздух, как нос корабля воду; за хозяйкой следовали две горничные, нагруженные белыми пакетами.

— Ах, мадемуазель Фонтеруа, какая радость видеть вас! — воскликнула знатная дама. — Так как я никак не могу запомнить цвета моих платьев, я решила, что самое простое — это взять несколько штук с собой, чтобы подобрать соответствующие манто.

— Мы могли бы приехать к вам домой, мадам, — улыбнулась Камилла.

Она очень любила Жозефину де Борн, отличавшуюся незаурядным умом и отменным вкусом.

— Да я все принесла. А еще я привела к вам мою дочь. Ей нужна какая-нибудь вещица для вечерних выходов, — и графиня указала на юную блондинку, которая смущенно прятала руки в карманы короткого пальто с капюшоном. — Но вы держите в руках нечто бесподобное. Мне просто необходимо примерить это творение… Давайте не будем терять время…

— Пройдите сюда, госпожа графиня, — пригласила внезапно появившаяся, как по волшебству, Сюзанна.

Маленькое войско последовало за старшей продавщицей, а к Камилле подошла ее секретарша.

— Мадемуазель, телефонный звонок, — прошептала она с заговорщическим видом на ухо начальнице. — Из Ленинграда. Вас ждут…

— Держите! — воскликнула Камилла, бросая манто на руки секретарши, и устремилась к лестнице. Эвелина не отставала от мадемуазель Фонтеруа.

У Камиллы сердце выскакивало из груди. Двумя неделями ранее она оставила секретарю «Союзпушнины» послание для Сергея. Она сообщила, что у нее есть некие проблемы с поставками и что ей просто необходимо поговорить об этом лично с месье Волковым. Секретарша, умилившись тому, что француженка неплохо изъясняется по-русски, пообещала, что она постарается разыскать Сергея Ивановича как можно быстрее, однако в настоящий момент его нет в Ленинграде, а точная дата его возвращения неизвестна.

Камилла почти пробежала по «галерее предков» и толкнула дверь своего кабинета. Когда Эвелина соединила мадемуазель Фонтеруа с абонентом, та сделала секретарше знак закрыть дверь. Она сконцентрировалась на том, чтобы, как просил ее Сергей, не называть никаких фамилий и имен. Волков предупреждал свою любовницу, что, если она когда-нибудь будет звонить ему в СССР, то должна быть максимально осторожна.

— Это ты? — спросила Камилла.

— Да.

Она закрыла глаза, испытывая немыслимое облегчение.

— Ты разыскивала меня, — продолжил мужчина. — Я думаю, что проблемы вовсе не с пушниной. Что-то случилось?

— Ты можешь говорить?

— Да.

— Речь идет о моем брате. Он — журналист. Он был арестован в Будапеште приблизительно три недели тому назад, во время восстания. У нас нет от него никаких вестей. Мы думаем, что это страшное недоразумение, ты понимаешь меня? Моя мама спрашивала, не мог бы ты нам помочь.

— Но почему она подумала обо мне? Она что, в курсе событий?

Камилла молчала, нервно теребя телефонный провод. Как отнесется Сергей к ее словам? То, что она ничего не рассказала о Леоне своим родным, оскорбит его или, что еще хуже, разозлит?

— Нет.

Теперь молчали на другом конце линии. Камилла нагнула голову, прижала пальцы к вискам.

— Ты меня слышишь? — спросила она, опасаясь, что Сергей может повесить трубку. Женщина закрыла глаза и напрягла слух, пытаясь услышать его дыхание. В трубке раздавалось легкое дребезжание.

— Не вижу, чем бы я мог тебе помочь. Я не имею никакого отношения к венграм.

— Но у тебя есть связи… Ты, конечно же, знаешь тех, кто мог бы навести справки и освободить Максанса. Ты должен нам помочь, я прошу тебя… Моя мать с ума сходит… — добавила Камилла, раздражаясь от того, что ей приходится выступать в роли просительницы.

Молчание Максанса теперь беспокоило его сестру так же, как и мать. Газеты публиковали фотографии зданий, подвергшихся бомбардировке, танков, разрушенных баррикад. Говорили о сотнях убитых, тысячах раненых. В Париже стихийная демонстрация протеста прошла мимо Дома Фонтеруа в сторону церкви Мадлен.

— Я прошу тебя… Он — твой двоюродный брат.

— Я подумаю, чем смогу помочь, — сухо сказал Сергей. — Но ничего не обещаю.

— Спасибо…

Камилла кусала губы. Что еще сказать ему? Вопросы роились у нее в голове. Что происходило с ним после того, как они расстались? Он все так же разрывается между Ленинградом и Сибирью? Он изменился? Еще никогда молодая женщина не чувствовала себя настолько нерешительной.

— Я даже не спросила, как у тебя дела, — наконец робко произнесла она.

— Все хорошо. А у тебя?

— И у меня все хорошо.

«С ума сойти, как же мы легко врем, когда становимся взрослыми!» — подумала Камилла.

— Я буду держать тебя в курсе событий. Если у меня появятся новости, сразу же сообщу. До свидания.

— Сергей, я…

Но связь уже прервалась.

Камилла медленно положила трубку, она только теперь отметила, что во время разговора стояла. Мадемуазель Фонтеруа села в кресло, она была совершенно опустошенной, как будто ей пришлось принять тяжелый бой. Все ее тело сотрясала нервная дрожь. Впервые за долгие годы Камилла услышала серьезный и спокойный голос Сергея и тут же поняла, как остро ей его не хватает. Женщина даже задохнулась от душевной боли.

Сергей раздраженно постукивал пальцами по столу, его взгляд был прикован к массивному телефонному аппарату, который возвышался на зеленом сукне, как некий доисторический монстр. Как только он получил послание от Камиллы, он тут же догадался, что случилось нечто серьезное, и удивился своей реакции.

Сначала его захлестнул страх, он даже не думал, что может так бояться за нее, а после того как эмоции поутихли, Сергей испытал неприятное чувство беспокойства и бессилия. Не было ли это неопровержимым доказательством того, что он не забыл Камиллу Фонтеруа и что молодая особа, с которой он встречался последние восемнадцать месяцев, ничего для него не значила?

В какой-то момент мужчине даже пришлось напрячься, чтобы вспомнить черты лица своей новой подруги: короткие черные волосы, челка, скрывающая лоб, — девушка находила его чересчур выпуклым, — миндалевидные глаза, полные губы, подчеркнутые слишком яркой губной помадой: отечественные магазины не предлагали своим покупательницам приглушенных оттенков. Студентка-третьекурсница, Ольга Андреевна обучалась театральному искусству, любила Пушкина, немые фильмы Протазанова, джазовую музыку, которую она слушала по «Голосу Америки», и шоколадные конфеты. Она также утверждала, что любит Сергея Ивановича.

Как он может помочь Максансу Фонтеруа? Подавление Венгерского восстания стало больной темой в стране. Большей части советских людей казалось, что братья-коммунисты их предали, а ведь венгры были обязаны русским победой над фашистами! Молодой француз завел весьма опасные связи. Чьи руки были настолько длинными, что могли бы дотянуться до тюрьмы в Будапеште? Слишком деликатное дело, и урегулировать его можно было лишь на высшем уровне.

В феврале, во время работы XX Съезда партии, Никита Хрущев, собрав за закрытыми дверями делегатов-коммунистов СССР, впервые после смерти Сталина осудил культ личности умершего вождя, а также назвал ошибки и преступления грузина. Тем самым он открыл ларец Пандоры. Восстания вспыхивали одно за другим. Берлин, Варшава… Их поддержал Будапешт… «Это как весеннее половодье, — думал Сергей. — Когда реки постепенно освобождаются от сковывающего их ледяного панциря».

Но Волков лучше других знал, как тяжело сломать адский механизм коммунистической бюрократии. Многие шепотом упоминали о толстенных подшивках документов, которые пропадали самым загадочным образом, а затем стали непонятным образом исчезать отдельные люди. Сергей криво усмехнулся.

В этой замечательной системе, стремящейся построить рай на земле, человек становился лишь незначительным винтиком гигантской машины. Сибиряк поднялся и принялся мерить шагами свой просторный кабинет на Московском проспекте. Уже стемнело. Он видел за окном вспышки фар машин, снующих по улице. Была некая странная ирония в этом очередном повороте судьбы, который позволит ему познакомиться наконец со своей французской семьей. Если Сергей поможет двоюродному брату, то все семейство Фонтеруа будет обязано сибиряку до конца жизни! Камилла выказала невиданное смирение, обратившись к нему за помощью. Даже по телефону он почувствовал, как она взвинчена. И теперь Сергей испытывал некое злорадное удовлетворение, омраченное тайной грустью. Молодая женщина как будто облачилась в доспехи неприступности, которые одновременно защищали ее и делали такой недоступно-далекой.

Ему придется обращаться к старинным товарищам-фронтовикам, чьей молчаливой и строгой дружбой он всегда дорожил. В стране, где за долгие десятилетия все научились постоянно оглядываться через плечо, а в каждом знакомом подозревать стукача, тайного сотрудника КГБ, настоящая дружба ценилась совершенно по-особому, она была как чудо, как спасение. Единожды зародившись, она сохранялась навсегда. Что касается самого Сергея, то его дружеские связи ковались в черной пыли Сталинграда, и потому он мог обратиться к своим старым друзьям практически с любой просьбой. Но до сего дня Сергей никогда ничего не просил. И вот теперь, чтобы получить сведения о молодом французе, затерявшемся где-то в тюремных подвалах венгерской столицы, охваченной огнем, он пойдет настолько высоко, насколько это возможно, — он пойдет в Кремль к первым лицам государства.

Зима явилась в Париж, как нежданная гостья. По улицам гулял холодный ветер. Замерзшие прохожие грызли горячие каштаны, а дети поднимали глаза к серому небу: они надеялись увидеть снег.

Максанс исхудал. После того как он вернулся во Францию, веки у него оставались покрасневшими. Джинсы болтались на слишком худых ногах. Молодой человек постоянно сутулился, как будто пытался свернуться клубком, отстраниться от всего. Он то и дело кашлял, и при этом у него в груди что-то неприятно скрипело и булькало. Ему не следовало курить, но он упрямо сделал несколько затяжек, прежде чем погасить окурок «Gauloises» в пепельнице.

Максанс откинулся на спинку кресла в кабинете сестры, сцепил руки за головой и мрачно посмотрел на ряды специальной литературы и нотариальных документов. Рабочий стол Камиллы был завален всевозможными бумагами, блокнотами с пометками и рисунками. Стаканы раздулись от множества цветных карандашей. Максанс никогда бы не подумал, что его сестра может допустить такой беспорядок в своем кабинете. Напротив него на вешалке висел просторный белый чехол, в котором, должно быть, пряталось пальто или куртка. Стены комнаты выглядели странно голыми — почти никаких украшений! Единственным исключением были зеркало и маленькая картина, написанная маслом: лирический пейзаж освещался лампой из позолоченной бронзы. Молодому человеку показалось, что он узнал холмы Монвалона. Лежавший на полу персидский ковер с выцветшими узорами весьма поистрепался. Господь всемогущий, как же Максанс ненавидел это место!

Когда он подошел к автоматически открывающимся дверям, портье устремился навстречу этому человеку в выцветшей армейской куртке, человеку, напоминающему восставший из могилы труп, с всклокоченными темными волосами и многодневной щетиной, намереваясь не дать незнакомцу войти в здание. Максанс был вынужден назвать свое имя. Смущенный портье позволил члену семьи Фонтеруа войти. В холле, пока Максанс шел к лестнице, ведущей на второй этаж, его сопровождали взгляды продавщиц, похожих на испуганных ланей, но он не обратил на них никакого внимания.

Секретарша Камиллы бормотала нечто маловразумительное: мадемуазель в мастерских, но она спустится тотчас же. Максанс заявил, что подождет сестру в ее кабинете. Молодая женщина, одетая с иголочки, в туфельках на высоких каблуках, так подходящих к ее строгому костюму, не осмелилась ему возразить.

Когда он был маленьким мальчиком, мать часто привозила его на бульвар Капуцинов, полагая, что это доставляет ему удовольствие. Он и сейчас отлично помнил, какой инстинктивный ужас внушали ему шкуры мертвых зверей, разложенные ровными рядами в отделе пушнины, как трупы в морге. А эта подруга его матери, которая чересчур громко и много говорила, подруга, которая сжала его в объятиях столь сильно, что он уткнулся лицом в мордочку лисы со стеклянными шариками вместо глаз. Тогда, будучи пятилетним ребенком, Максанс мог позволить себе физическое сопротивление, и он отбивался с такой силой, что Валентина была вынуждена извиняться.

А позже, в Монвалоне, был козленок, повешенный на крюке, несчастное животное со вспоротым брюхом, откуда вываливались кишки и капала кровь, которую тут же принялась лакать какая-то собака, дрожа от восторга. Максанс не успел убежать. Его вырвало прямо там, в подвале, на собственные ботинки, и он до сих пор отлично помнил отвратительный запах сырого мяса. Местный егерь ничего не сказал, но его усы сердито встопорщились. А вот его сын не упустил возможности посмеяться над изнеженным приезжим. На следующий день Максансу пришлось помахать кулаками во дворе школы, чтобы защитить пошатнувшуюся репутацию парижан.

Он всегда отказывался от посещения Ярмарки дичи в Шалоне, не желая смотреть на шкуры циветт, барсуков, ласок или других животных, гордо выставленных на прилавках. Зимой, лежа на диване в гостиной, с блокнотом для эскизов на коленях, и слушая, как где-то вдалеке раздается лай собак, звонкое пение рожков и ружейные выстрелы, он не испытывал ни малейшего желания присоединиться к охотникам. После того как охота удалялась от их дома, мальчик выходил, чтобы осмотреть деревья. Он надевал старую охотничью куртку с пуговицами, украшенными головами лисы и кабана, но ее многочисленные карманы служили для того, чтобы перенести птицу, выпавшую из гнезда, или же спрятать раненого хорька, которого Максанс затем терпеливо выкармливал молоком, смачивая им платок.

Став подростком, он обнаружил, что существует совершенно иной вид охоты. Теперь он не расставался с фотоаппаратом «Лейка» и охотился за людьми, за их тревогами, разочарованиями и мимолетными радостями.

Он уехал в Венгрию в сентябре. Заинтригованный этой страной Брассаи, Андре Кертеша и Робера Капы, он надеялся увидеть ту смесь поэзии и реализма, что обнаружили там величайшие фотографы его времени, чей взгляд на мир был устремлен через призму нежности, затуманен ностальгией. И вот однажды вечером в прокуренном кафе Пешта, заполненном болтливыми и взбалмошными студентами, под портретами венгерского поэта Шандора Петефи, он встретил Эржи.

Воспоминания о днях, проведенных репортером в тюрьме, были какими-то расплывчатыми. Раненный в плечо, растерянный, Максанс все время лежал на койке, он существовал, как в полусне. В тот момент он мог чувствовать лишь боль. Его сосед по камере безуспешно пытался накормить француза отвратительной тюремной баландой, и она стекала по подбородку на рубашку.

Но он отлично помнил баррикады, которые помогал возводить из кирпичей, камней мостовых и бревен, он также помнил трупы, устилающие улицы, помнил, как ветер уносил обрывки газет и листы бумаги с требованиями повстанцев. Он вспоминал взрыв энтузиазма студентов, когда те поняли, что к ним присоединились солдаты полковника Малетера, видел как наяву Эржи с трофейным автоматом за плечом. Она носила его с гордостью, как будто умела им пользоваться. Помнил ее берет, скрывающий непокорные темные кудри, ее улыбку — улыбку на все лицо. У нее все было чрезмерным: рот, нос, глаза. Ее страсть, ее азарт. В течение нескольких дней после ухода русских венгры были хозяевами мира. И он тоже.

Эржи то и дело обнимала Максанса, такая импульсивная и влюбленная, а он покрывал ее лицо поцелуями. Француз вспоминал ее горячие губы, ее нежную щеку, прижавшуюся к его щеке, мягкость ее груди под серым пальто.

Венгрия была независимой целых два дня, и Максанс старался запечатлеть гордость своих молодых друзей, размахивающих разорванными флагами, из которых они вырвали красные звезды. В Париже редакции дрались за его фоторепортажи.

Сон закончился на заре 4 ноября, когда гусеницы советских танков проутюжили улицы города, а с военных самолетов обстреляли крыши домов. Они сопротивлялись яростно, отчаянно — так могут сражаться лишь те, кто утратил надежду, а в это время снаряды падали на Будапешт, наводя ужас на мирное население.

Ружья против танков: дуэль была абсурдна и безнадежна. Максанс схватил Эржи за руку, и они побежали под обстрелом по улицам, стараясь прижиматься к изувеченным фасадам домов. На углу проспекта чернел остов трамвая; в воздухе витал запах пороха и обгоревшего дерева.

Пуля попала Эржи в голову, разворотив половину лица. Забрызганный кровью и мозгами, Максанс закричал от ужаса. Какой-то испуганный рабочий, выкрикивая непонятные французу слова, пытался увлечь молодого человека за собой. Но фоторепортер решительно оттолкнул мужчину, и тот кинулся догонять своих товарищей. Максанс попробовал поднять девушку, но его рука из-за раны в плечо отказывалась повиноваться. Тогда он схватил Эржи под мышки и потащил, рыдая, потому что она потеряла одну туфлю, потому что ее чулки оказались порванными, потому что это инертное тело, которое он так любил и которое теперь стало таким тяжелым, было недостойно ее. Он спрятался в подъезде, дверь которого вышибло взрывом. Прижав тело девушки к груди, он машинально укачивал его, обезумевший от боли и ярости.

Там молодого человека и обнаружили. У него отняли Эржи, и Максанс потерял сознание. В тюрьме он оставался аморфным, ко всему равнодушным, неспособным ни есть, ни реагировать на людей. Его пытались допросить в комнате с грязнобежевыми стенами, говорили что-то о шпионаже, но вскоре они поняли, что француз не в состоянии отвечать.

А потом за ним пришли и вывели его из камеры. Его заставили принять душ, выдали чистую рубашку, сунули в руку его фуражку и документы, но главное, вернули «Лейку», завернутую в шарф. Так серым ветреным утром, дрожа от лихорадки, он оказался на улице, где пахло снегом и поражением.

Мужчина в пальто из плотной бежевой ткани, с поднятым воротником, в фетровой шляпе, надвинутой на глаза, ждал Максанса около машины. Он раздавил каблуком окурок и пошел навстречу фотокорреспонденту. «Пойдемте со мной», — бросил он на французском языке.

В тот момент Максанс внезапно очнулся от оцепенения, охватившего его после смерти Эржи. Безразличие уступило место протесту. Молодой человек отступил на шаг, прижал фотоаппарат к груди, ощупывая его нервными пальцами. «Почему я должен идти с вами? Чего вы от меня хотите? Я вас не знаю». Лицо незнакомца с правильными чертами даже не дрогнуло, взгляд темных глаз остался невозмутимым. Он излучал уверенность и властность, которая и вызвала у Максанса инстинктивный протест. Заметив смятение француза, неизвестный добавил: «Со мной вы будете в полной безопасности. Меня зовут Сергей Иванович, и я ваш двоюродный брат. А теперь пойдемте».

Дверь кабинета распахнулась, и в комнату ворвалась Камилла.

— Максанс! — воскликнула она.

Младший Фонтеруа с любопытством смотрел на вошедшую. Куда девалась его старшая сестра с безумными кудряшками? Белый рабочий халат, затянутый поясом на талии, волосы уложены в строгую прическу, оживленную атласной лентой, жемчужные серьги в ушах. Румянец, заливший щеки, смягчал ее строгое лицо и свидетельствовал о некотором смущении. По всей видимости, Камилла не знала, как должна себя вести: обнять блудного брата или сделать ему выговор за то, что он уселся в ее «королевское» кресло и положил ноги на угол стола.

Естественным жестом Максанс поставил ноги на пол, стряхнул со штанин пыль от журнала, разогнулся и легко встал.

— Привет, старушка, — бросил он равнодушно.

— Что ты тут делаешь? Я хочу сказать… Когда ты приехал в Париж? Я знаю, что тебя освободили всего несколько дней тому назад.

— Я вернулся сегодня утром и, как видишь, поспешил к тебе с визитом.

Его глаза потемнели, губы сжались. Казалось, Максанс насмехался над нею.

— Я польщена, — сухо заявила Камилла. — Особенно если учесть, что ты не подавал никаких признаков жизни целых три года.

Молодой человек покачал головой, полез в карман в поисках пачки сигарет. Сестра выглядела недовольной, но Максанс понял, что она глубоко обижена.

Камилла обогнула стол и вновь завладела своим «троном». Чтобы прийти в себя, она принялась перекладывать лежащие перед ней документы. Максанс улыбнулся: кой-то раз в жизни его сестра была сбита с толку.

— Я пришел поблагодарить тебя. Если верить моему спасителю, — с иронией добавил фоторепортер, — то своей свободой я обязан именно тебе.

Неловким движением Камилла опрокинула стаканчик с карандашами. «Черт побери! Я так и не сумела взять себя в руки, — подумала она раздраженно». Женщина старательно избегала прямого взгляда брата.

— Ты видел Сергея?

— Да. Он ждал меня у ворот тюрьмы, истинный ангел-хранитель. Затем он отвез меня в отель, где ухаживал за мной целых три дня, пока я не оправился и не набрался сил для того, чтобы вернуться в одиночку в Париж.

Приступ кашля заставил Максанса согнуться пополам. Камилла нахмурила брови, она не знала, как ей вести себя.

— По всей видимости, ты так и не вылечился. Вид у тебя просто ужасный.

Молодой мужчина пожал плечами. За окнами начали загораться уличные фонари. Максанс с замиранием сердца размышлял о том, как ему справиться с этими сумерками, а затем с медленным наступлением темноты. Он думал о черно-белых фотографиях Брассаи, который так любил бродить по ночному Парижу, об одиноких кошках и терпеливо поджидающих клиентов проститутках, стоящих у решеток закрытого парка. Прежде и для него ночь была сообщницей, манящей обещаниями. Теперь он испытывал смутную тревогу от одной только мысли, что ему придется окунуться во тьму. Максанс осознал, что оставил свою юность среди растерзанных снов Будапешта.

— Я рада, что ты на свободе, — неожиданно прошептала растроганная Камилла.

Все ее высокомерие куда-то испарилось. Тушь на ресницах немного размазалась, у линии рта и в уголках глаз наметились первые морщинки — эти знаки печали. «А ведь я и правда совершенно не знаю ее, — подумал Максанс. — Мы выросли совсем чужими людьми, как будто судьба разлучила нас еще во младенчестве».

— Я встретил там девушку, — внезапно заговорил он сразу же севшим голосом. — Ее звали Эржи. Ей было двадцать два года. Она умерла у меня на руках.

Прикуривая сигарету, Максанс заметил, что руки его дрожат, и поспешил отвернуться. Он не мог сказать сестре, что Эржи была единственной женщиной, которую он действительно любил, не мог описать, как они встретились, словно всегда ждали лишь друг друга. Камилла посмеется над ним, она не поверит в эту ослепляющую любовь с первого взгляда. А Эржи и он уже все решили. Теперь, когда Венгрия стала свободной, они отправятся путешествовать и увидят весь мир. «Эта свобода для нас, — говорила она с этим своим милым акцентом, — как воздух, как ветер или любовь. Без свободы нельзя жить, ты должен понять меня». Прежде чем Максанс познакомился с Эржи и с ее друзьями, он действительно не понимал, что такое свобода.

Внезапно молодой человек обнаружил, что по его щекам катятся слезы, и почувствовал за спиной какое-то движение. Сестра обняла его. И он принял ее объятия, испытывая и смущение, и облегчение. Он был благодарен Камилле за ее молчание.

Прижимая к себе худое тело Максанса, Камилла с ужасом поняла, что чувствует его ребра сквозь грубый черный свитер с высоким воротом. Она ругала себя за то, что не может найти слов, способных подбодрить братишку, но ее горло будто судорогой свело. Горе Максанса, как она хорошо понимала его! Она знала и эту бездонную пропасть отчаяния, и это головокружение, и зубовный скрежет, который, кажется, поднимается из самой глубины твоего естества. Она разделяла боль младшего брата, и в то же время у нее возникало абсурдное чувство, что она предала его, поскольку не смогла предупредить, защитить.

Наконец молодой человек пришел в себя и мягко отстранил сестру.

— Я сожалею, — выдохнул он, ища платок. — Мне неловко, все это недостойно, ты не находишь?

— Ты собираешься остаться в Париже или намерен вернуться в Нью-Йорк?

— Я думаю, что на какое-то время останусь на родине. Мне нужно о многом подумать. За последние годы было слишком много такого, чего я старался не замечать. Там, в Будапеште, все произошло так быстро. Я встретил женщину, которая верила в меня, рассчитывала на меня, а затем ее не стало. Странное ощущение. Будто тебя внезапно вырвали из привычной среды. Все то, что казалось тебе важным, стало смешным, незначительным. И еще этот двоюродный брат, возникший из ниоткуда, как по мановению волшебной палочки.

— Он тебе все рассказал?

— Да. У нас было время поговорить. Сначала я не мог поверить. Все эти приключения Леона… и эта цепь совпадений, ваша случайная встреча в Лейпциге после войны…

Камилла обхватила себя руками, как будто замерзла. Она ощущала себя такой ранимой, незащищенной. Любовь к Сергею она так долго прятала глубоко в душе, подальше от чужих глаз, что женщине казалось почти неприличным говорить о ней вслух.

— Он рассказал тебе о нас?

Максанс улыбнулся.

— Он не сказал ничего конкретного, это крайне сдержанный человек. Но слов и не потребовалось. Я все понял по его молчанию.

Камилла опустила глаза. Максанс некоторое время молчал.

— Вы любили друг друга, не правда ли?

Она не могла ни вдохнуть, ни выдохнуть. Тело Камиллы напряглось. Мадемуазель Фонтеруа делала все возможное, чтобы вновь начать дышать. С тех пор как она поговорила с Сергеем, попросила его о помощи, он являлся к ней постоянно, днем и ночью, во сне и в самые неподходящие моменты, например во время административного совета, разговора с Кардо или визита к меховщику. Когда-то давно, в первые месяцы после их разрыва, Камилла приложила все усилия, чтобы забыть своего русского возлюбленного, она запретила себе даже думать о нем, но каждый раз, когда молодая женщина видела этикетку «Союзпушнины» или слышала разговоры о России, Сергей неотвратимо возвращался к ней, как возвращается волна прилива. Именно поэтому ей был так необходим Виктор Брук. Легкость и бесцеремонность американца олицетворяли лишь настоящее, текущее мгновение, в котором не оставалось места для воспоминаний.

Камилла почувствовала пронзительный взгляд Максанса. Он терпеливо ждал, хотя, без сомнения, ему было любопытно, осмелится ли его сестра сказать правду. В их семье считалось непристойным говорить о своих чувствах. Приличные люди так не поступают. Можно лишь намекнуть, позволить догадаться о некой привязанности или более сильных чувствах, но не упоминать о них вслух.

Мадемуазель Фонтеруа наконец сделала глубокий вдох и посмотрела брату прямо в глаза.

— Да, я любила его. В течение нескольких лет. Но затем мы расстались.

— Почему?

«Почему? — подумала Камилла. — Потому что наша любовь была невозможна. Потому что у каждого из нас было то, что являлось всем смыслом нашего существования, у него — Сибирь, у меня — Дом».

— Потому что нам не хватило доверия.

«Она все еще любит его», — с удивлением подумал Максанс, глядя на мертвенно-бледное лицо сестры. Но он был так потрясен происшедшим в Будапеште, что не нашел в себе сил проявить сострадание.

У него кружилась голова. Ему хотелось вернуться на авеню Мессии и растянуться на своей теперь уже слишком узкой кровати, кровати маленького мальчика, позволить матери приласкать себя. Следовало восстановить силы и лишь затем уже думать о поиске жилья в этом городе. Пока он не мог вернуться в Нью-Йорк. Америка пугала его. Максанс нуждался в Европе, нуждался в ней, как в старой, потрепанной, но привычной куртке, в каждой складочке которой прячутся воспоминания, в каждом шве — своя боль.

Его взгляд стал блуждающим.

— Я полагаю, что пришло время встретиться с отцом.

Камилла сжалась, как от удара, ее пальцы вцепились в тетрадь, лежащую на столе.

— Что ты хочешь этим сказать?

Максанс резко поднял голову.

— Не притворяйся невинной овечкой. Ты отлично знаешь, о чем я говорю. В тот день, когда мы ходили к нотариусу после смерти папы, я слышал ваш разговор с матерью в гостиной. Ты выражалась вполне ясно и определенно. Как обычно.

Камилла, глазом не моргнув, выслушала упрек, но непроизвольно вздрогнула. Тот ужасный разговор с матерью она никогда не забудет. Она произнесла гнусные, оскорбительные слова. После этого пропасть непонимания меж ними только увеличилась.

Так вот почему уехал Максанс! Его должно было шокировать ее презрение, тот яд, что пропитал ее слова, когда она говорила об Александре и их связи с матерью. Тогда брат был еще слишком молод, чтобы понять, что она запуталась, что ее переполняли эмоции, как его сегодня. Горе заставило Камиллу забыть обо всем, она уже не могла контролировать свой гнев. Сначала она потеряла отца, затем человека, которого любила. А потом и ее младший брат ускользнул от нее. Камиллу Фонтеруа все дорогие ей мужчины покинули.

И тогда она узнала, каким тяжким может быть одиночество — одиночество, струящееся в твоих венах, перехватывающее горло посреди ночи, даже когда любовник ласкает твое тело, одиночество, которое заставляет задыхаться средь бела дня, когда все лица и улыбки воспринимаются тобой, как пощечина.

Это черно-белое одиночество… Она научилась обуздывать его, заставила отступить. Камилла стала беспощадной к себе. Разве у нее перед глазами не было отличного примера? Все эти годы мать учила ее быть жесткой, даже жестокой. И вот мадемуазель Фонтеруа заставляла себя вставать по утрам, выходить на улицу, идти по направлению к бульвару, пересекать шоссе, когда машины бросались на нее. Она заставляла себя есть, хотя каждый кусок застревал в горле. Она сопротивлялась, потому что ей было хорошо знакомо чувство долга, потому что Дом Фонтеруа стал единственной причиной, побуждающей ее жить. И Камилла даже начала испытывать некую гордость.

Но теперь, глядя на Максанса, надевающего куртку и повязывающего шарф вокруг шеи так, будто он пытался задушить свою боль, мадемуазель Фонтеруа осознала, что ее усилия были тщетными.

— Твой отец — очень хороший человек, — сказала она. — Достойный человек. Он будет счастлив наконец получить возможность узнать тебя.

На короткое мгновение взгляд Максанса вновь обрел детскую невинность, а его голубые глаза зажглись светом надежды.

В глубине магазина вполголоса болтали две продавщицы. После полудня в салоне не появилось ни одной клиентки. Наступил май, и дни стали длинными, ясными и солнечными. Легкий весенний ветерок предвещал чудесный вечер.

Александр, сидящий за рабочим столом, поднял глаза от бухгалтерских книг и снял овальные очки. Он решил, что обеих молодых женщин отпустит на полчаса раньше. Обрадованные служащие торопливо накинули кардиганы поверх легких кофточек и, смеясь, окунулись в суету улицы Фобур-Сен-Оноре.

Александр бродил по пустынному магазину, осматривая изделия из норки, поправляя кашемировые шали на манекенах. Случайный солнечный луч скользнул по сероватому паркету и исчез. Заложив руки за спину, Манокис приблизился к витрине и стал наблюдать за прохожими. Вот медленно проехал кабриолет. Сидевшая за рулем молодая женщина с платком на голове лениво разглядывала витрины. За нею пристроилось такси: недовольный шофер сердито нажал на клаксон. Невозмутимая дамочка продолжала двигаться по улице со скоростью улитки. Глядя на нее, Александр не смог удержаться от улыбки.

Именно в эту секунду грек заметил мужчину, прислонившегося к стене здания напротив. Без видимой причины сердце Александра забилось быстрее. Молодой человек был худощавым, пожалуй, довольно высоким. Он казался напряженным и даже раздраженным, как будто ждал кого-то, кто сильно опаздывал.

Александр жадно разглядывал черные волосы, куртку, бежевые брюки, голубую рубашку с расстегнутым воротником. Вне всякого сомнения, это — он.

Когда Манокис увидел его в первый раз, тот был еще шестилетним ребенком в матросском костюмчике; мальчик вцепился в руку матери, идущей по павильону Элегантности Всемирной выставки. Именно в тот день, опустив глаза и увидев лицо малыша, Александр понял, что Максанс Фонтеруа — его сын. Позже, уже после войны, когда Максанс был еще подростком, Манокис разговаривал с ним на торжестве в доме Валентины, и его сердце сжималось от боли, потому что он не мог открыть сыну правду. И вот сегодня, увидев этого чуть сутулого мужчину, Александр ощутил ту же радость, смешанную со страхом и тревогой. Максанс пришел. Он сам выбрал день и час, как дуэлянт.

Как он узнал правду? Кто выдал ему тайну? Валентина отказывалась это сделать. «Сейчас неподходящий момент, — сказала она, когда Максанс только-только вернулся из Будапешта. — Он слишком потрясен тем, что пришлось пережить там. Дай ему немного времени». И мадам Фонтеруа рассказала бывшему любовнику о молодой венгерке, убитой пулей, попавшей в голову. Александр запасся терпением. Господи, что же должен был испытать его сын!

Он часто представлял этот момент, надеялся на встречу и одновременно боялся ее. Однако грек никогда не думал, что будет чувствовать себя настолько оробевшим, растерянным. Как ему поступить? Пересечь улицу и подойти к долгожданному гостю? Ждать, когда он подойдет сам? Но вдруг Максанс передумает и уйдет, так и не поговорив со своим настоящим отцом? Как не дать ему уйти? Броситься следом, схватить за рукав, умолять?

Манокис подошел к двери и застыл на пороге магазина. Их взгляды встретились. Взгляд Максанса казался беспощадным. Александр задержал дыхание. Меж ними мелькали прохожие, медленно проезжали автомобили, но Александр видел лишь своего сына, сына, которого он так долго ждал, сына Валентины, женщины, которую он любил уже много лет, более четверти века, почти вечность.

Наконец Максанс принял решение. С беспечным видом он пересек улицу, не обращая внимания на машины: молодой человек даже положил руку на капот «Симки-Аронд», которая была вынуждена затормозить, чтобы пропустить пешехода. Он двигался с грацией матери, но в то же время это была совершенно особенная, мужская грация — его движения были полны сдержанной силы.

Мужчины продолжали молча смотреть друг на друга, оба по-прежнему держались настороже. Было видно, что Александр вызывает у Максанса некоторое недоверие. Манокис подумал, что лучше уж недоверие, чем враждебность. Но что он скажет сыну, который уже вырос и стал мужчиной?

Он отступил на шаг. Не говоря ни слова, Максанс последовал за греком внутрь магазина. Александр тотчас закрыл дверь и повернул ключ, будто опасался, что гость ускользнет от него.

Максанс прошелся по залу, посмотрел на лепной потолок, окинул взглядом зеркала и люстру с подвесками. Он не мог оставаться на месте. Ему потребовалось шесть месяцев, чтобы решиться прийти сюда.

Молодой человек десятки раз проходил мимо магазина грека-меховщика. Он сфотографировал его витрины, как и здание на улице Тревиз. Прячась за прямоугольником видоискателя, он запечатлел и малознакомого ему отца, 24x36 — безжалостная точность. Он фотографировал Александра, когда тот выходил утром из дома, — на лице следы недавнего сна, фотографировал на террасе кафе читающим газету, среди шумной толпы, направляющейся к метро в конце дня.

В квартире, расположенной под самой крышей, в квартире, которую он снял недалеко от Люксембургского сада, проявляя снимки в темной комнатушке, он поздравил себя с тем, что его план удался. Однако, глядя на негативы, Максанс понял, что нервозность подвела его. Многие кадры вышли расплывчатыми, изображение было чересчур зернистым. Фотографии неопытного любителя. Когда снимки были готовы, он налил себе скотча. Максанс не думал, что будет испытывать столь сильное волнение, изучая черную с проседью шевелюру, крупный нос, руки в тонких белесых шрамах. Молодой человек надеялся, что, заключив отца в двумерное пространство фотографий, он обретет над ним власть. Увы, Александр остался неуловимым.

И вот вчера он не смог нажать на кнопку спускового механизма фотоаппарата. Он держал камеру в ладонях, как раньше держал раненых птиц. Максанс смотрел, как выходит из такси мать, как она звонит во входную дверь дома на улице Тревиз. И когда массивная дверь захлопнулась за хрупкой женской фигуркой, молодой репортер почувствовал себя вором и трусом.

«Решительно, они просто преследуют меня», — думал Максанс, глядя на роскошные шубы и манто. Он сожалел, что Александр Манокис, как и Андре Фонтеруа, был скорняком. Ему был чужд их мир, показавшийся бесполезно жестоким. Чтобы предстать во всей своей полноте, красота женщины не нуждалась в мертвых зверях. Женская красота была чудом сама по себе.

— Я хочу поблагодарить вас, — сказал Александр.

Максанс обернулся к отцу, злясь на себя за участившийся пульс.

— За что? — бросил он резко, даже грубовато, вскинув подбородок.

— За ваше мужество, которого мне не хватило. За то, что вы сделали первый шаг.

Александр успокоился. Теперь все было не важно, он видел своего сына и говорил с ним. Отныне с ним не может случиться ничего плохого.

— Выпьете со мной чашечку кофе? — и добавил, улыбнувшись: — Греческого кофе?

Максанс пожал плечами, но Александр уже исчез в маленькой комнате в задней части магазина. «Надо же, — думал пораженный Максанс, — получается, что я наполовину грек!» И чтобы обрести уверенность, молодой человек коснулся кончиками пальцев лежащей в кармане куртки такой родной фотокамеры «Лейка».

 

Париж, 1964

Камилла перевернула стриженую норку и стала внимательно изучать мех. «Можно принять это за замшу», — подумала она. Куртка была легкой, как дыхание, изысканные бежевые полутона подчеркивали строгие геометрические линии. С широкой улыбкой владелица Дома Фонтеруа подняла глаза на Рене Кардо.

— Вы — гений, Кардо! — воскликнула она.

И хотя модельер уже давно не сомневался в своем таланте, было видно, что комплимент доставил ему удовольствие. Мужчина горделиво подкрутил свои тонкие черные усики.

— В наши дни клиентки хотят цвета и праздника, мадемуазель, — заявил Кардо, указывая на усеивающие его кабинет образцы мехов, окрашенные в зеленый, красный и голубой цвета. — Они отказываются от устаревших манто своих бабушек. Им больше не нужны меха, призванные подчеркнуть их социальный статус, но в которых они умирают от жары. Она желают окунуться в сладострастную роскошь, спровоцировать желание и, конечно же, удивить. И поэтому ради них мы с вами должны стать волшебниками.

Кардо обращался к лучшим аппретурщикам, сам подбирал цветовую гамму, соединял отдельные тона в симфонию цвета. Он создавал удивительную меховую мозаику, уделял огромное внимание положению каждой ворсинки, и поэтому при движении его уникальные творения из пушнины менялись, переливались, усиливая визуальное воздействие на зрителя. В своих безудержных фантазиях художник грезил о новых современных меховых творениях, которые удивляли бы своей беззаботностью. Иногда управляющий мастерской изумленно поднимал брови, считая, что экстравагантные задумки Кардо искажали саму суть материала. «Это мех или что-то иное? Эта норка меньше всего похожа на норку!» — ворчал Дютей. Отныне Дом Фонтеруа по настоянию Камиллы предлагал своим клиентам и одежду из кожи.

Молодая сотрудница принесла три манто, сшитые в лоскутной технике из меха волка и лисы: эти изделия в ближайшее время должны были появиться на обложке модного журнала. Сегодня утром их следовало отвезти к фотографу. Камилла осмотрела манто, тщательно упаковала их в чехлы из ткани цвета слоновой кости, украшенной красными буквами «F», затем спустилась в свой кабинет.

Ее секретарша Эвелина уже разобрала и подготовила почту мадемуазель Фонтеруа. Камилла попросила принести кофе. Одно письмо, очевидно личное, осталось нераспечатанным. В наружном конверте находился еще один, белый конверт, на котором ничего не было написано. Заинтригованная женщина вскрыла письмо и пробежала его глазами. Уверенный почерк с легким наклоном.

Дорогая Камилла!

Годы проходят… Мы так давно с вами не виделись, и я надеюсь, что у вас все хорошо.

Я решилась написать вам это письмо, чтобы рассказать, как поживает моя внучка Соня. Сейчас ей двадцать один год, она начала серьезно заниматься рисованием. Она очень талантливая девочка и увлекается шитьем. Она мечтает о карьере в индустрии моды. Я часто думаю о вас, о той дружбе, которая связывала вас с Сониным отцом. Они украли жизнь Петера, но я молю Небеса, чтобы у его дочери все сложилось иначе.

Искренне ваша,

Ева

«Бог мой! Она хочет, чтобы я помогла Соне выбраться из Восточной Германии!» — подумала Камилла.

Не надо было обладать даром ясновидения, чтобы прочесть эту просьбу между строк. Почерк, которым было написано письмо, отличался от почерка на конверте с печатью Мюнхена. Скорее всего, Ева Крюгер доверила надежному человеку отправить письмо из Федеративной Республики Германии, чтобы избежать цензуры. Но даже в этом случае пианистка не осмелилась писать открыто, а намек на Петера объяснял смысл послания.

Камилла не была в Лейпциге уже четыре года. В последний раз она отправилась на первый послевоенный аукцион пушнины, организованный местными властями. Торги в Лондоне, Нью-Йорке, Монреале или Ленинграде в полной мере обеспечивали потребности Дома в материалах, но молодая женщина хотела побывать в этом немецком городе, верная своему прошлому. Дом Фонтеруа и Брюль связывала долгая история любви. Камилла пробыла в Лейпциге всего два дня: шкурки, привезенные из стран Восточной Европы, разочаровали француженку, а из-за слишком волнующих воспоминаний она не решилась встретиться с кем-либо помимо коллег.

Виктор настаивал на том, что будет сопровождать любовницу в этой поездке: он хотел посмотреть город. Но Камилла решительно воспротивилась его намерениям. Она не желала видеть Брука в Лейпциге. Сама мысль о его появлении в городе казалась ей нелепой, даже неприличной. Лейпциг — это Петер, Лейпциг — это ее встреча с Сергеем после войны. В этом городе она оставила частицу самой себя. А такой человек, как Виктор, с его беззаботностью, костюмами от Чифонелли, с его ироничным взглядом, разве он мог понять ее переживания? В тот день они впервые поссорились.

Уже несколько лет Камилла читала статьи, рассказывающие о почти непреодолимой границе, что пролегла между двумя Германиями, о риске, которому подвергались «беглецы из Демократической Республики», стремящиеся попасть на Запад. Как и большинство жителей Европы, Камилла три года тому назад была шокирована, узнав о возведении Берлинской стены. Максанс тут же отправился на место событий. Он сделал снимки мужчин и женщин, выпрыгивающих из окон зданий, солдата восточного блока, вопреки своему долгу бросающегося на колючую проволоку в последнем отчаянном порыве. Сфотографировал он и подростка, лежащего у подножия стены, подростка, избитого военными за страшное преступление — стремление к свободе.

Погрузившись в свои мысли, Камилла налила себе кофе, добавила сахар. Она испытывала легкое головокружение, как если бы письмо Евы Крюгер заставило ее прервать бесконечный бег по кругу. Прошлое неумолимо напомнило о себе. Дочь Петера… Камилла представила не по годам развитую девчушку с черными волосами, которая с подозрением взирала на гостью, сидя за столом в крошечной кухне. Разве у нее не было матери, семьи, чтобы помочь ей? Почему Ева обратилась именно к ней?

Охваченная раздражением, Камилла сбросила слишком узкие туфли и принялась мерить шагами комнату. Ей всегда лучше думалось, когда она была босой.

Ева хотела устроить судьбу внучки. По-человечески это вполне понятно, но осознавала ли она, как это опасно? Те из восточных немцев, что повернулись спиной к коммунистическому «раю», приравнивались к преступникам и рисковали не только свободой, но и жизнью. У восточногерманских солдат, у пограничников был приказ стрелять в нарушителей границы, и они, не задумываясь, выполняли его.

Раздражение уступило место беспокойству. Перечитав письмо, Камилла поняла, что просто обязана помочь Соне. Как можно отмахнуться от этого крика о помощи? Мадемуазель Фонтеруа казалось, что она попала в ловушку. Петер умер, и она так и не успела поговорить с ним по душам. Камилла еще долго ругала себя за это, печалилась из-за того, что их дружба и влюбленность не устояли под напором обстоятельств. Если она поможет дочери Петера выбраться из страны, где та чувствует себя узницей, то наконец исполнит свой долг перед погибшим. Но, черт возьми, как она это сделает?

Камилла села в кресло, отодвинула чашку и попыталась привести в порядок бумаги, разбросанные по всему столу. И тут взгляд женщины упал на буклет, который она получила несколькими днями ранее. Весенняя Лейпцигская ярмарка откроет двери посетителям двадцать восьмого февраля, в этом году она приурочена к восьмисотлетию города, прославившегося своими международными ярмарками, а в наступающем году Дом Фонтеруа будет праздновать двухсотлетие своего основания. Так что есть повод достойно отметить оба эти события.

«Дефиле! — неожиданно сообразила Камилла. — Мы устроим в Лейпциге грандиозное дефиле, так мы отдадим дань старейшему городу меховщиков и напомним, что наша фирма всегда была одним из самых уважаемых клиентов на всех торгах. Тогда мы, воспользовавшись случаем, сможем вывезти Соню». Затея была рискованной, возможно, даже неосуществимой, но попытаться стоило.

Камилла нервничала. Она одна не сможет организовать Сонин побег. Ей нужен чей-то совет, помощь доверенного лица, у которого есть опыт пребывания в странах, находящихся по ту сторону «железного занавеса». Помощь человека, который ей кое-чем обязан.

Мадемуазель Фонтеруа потянулась к телефонной трубке, одновременно взглянув на часы: девять утра. Конечно, Максанс будет беситься, что его разбудили в столь ранний час, но что поделаешь.

Соня Крюгер миновала новый неоклассический фасад главпочтамта и пересекла Карл-Маркс-плац. Снег скрипел под сапогами, в руках она сжимала папку с рисунками. Вокруг нее многочисленные прохожие спешили поскорей добраться до места работы, чтобы укрыться от пронзительного северного ветра, который дул в Лейпциге в начале марта.

Девушка тоже шла очень быстро, как будто по ее следам неслась стая волков. При этом Соня спрашивала себя: от чего она задыхается — от быстрой ходьбы или от страха?

Ей казалось, что за ней ведется слежка. Теплое пальто, вязаная шапочка на голове, варежки и шарф, скрывающий половину лица. Соня чувствовала, как пот струится по ее лбу. «Только не оглядывайся, — нашептывал ей внутренний голос. — Если они увидят, как ты оглядываешься, то сразу решат, что тебе есть что скрывать».

Эта постоянная подозрительность была неотъемлемой чертой режима, который юная особа так ненавидела. В ГДР каждый ощущал себя виновным, независимо от того, невинен ли ты как младенец, или замыслил что-нибудь противозаконное, как Соня этим утром. Любой мог быть тайным сотрудником Штази — торговка газетами, привратник, почтальон и даже старый пьянчужка, проживающий на их лестничной площадке. Политическая полиция без зазрения совести вербовала доносчиков, щедро вознаграждая их услуги. Любой человек, не желавший слепо повиноваться диктату Социалистической единой партии, тут же попадал под подозрение.

В школе, между уроками русского языка и марксизма-ленинизма, их учили, что юный пионер, достойный этого звания, должен следить за своими родителями и немедленно разоблачить их, если те станут участниками капиталистического заговора. Вечером, оказавшись в постели, Соня зашлась горькими рыданиями, она даже не знала, почему плачет: то ли потому, что у нее не было родителей, то ли потому, что ее вынуждали следить за любимыми дедушкой и бабушкой, как будто они были предателями родины. Совершенно сбитая с толку, девочка не понимала, кому можно доверять. Ева, которая пришла проверить, спит ли внучка, нашла Соню в слезах. Бабушка успокоила малышку, объяснила, что она не должна никого и ничего бояться и что никто ей не желает зла. На следующий день у них состоялся долгий разговор, во время которого фрау Крюгер пункт за пунктом разобрала требования учителя, напомнив внучке, что той следует молчать и относиться с недоверием ко всем чужим людям.

Шквал ветра ударил Соне в лицо. В глазах стояли слезы, девушка повернулась, чтобы вытереть их платком, и, воспользовавшись случаем, осмотрелась. На первый взгляд никто ею не интересовался. Меж трамваев сновали маленькие «трабанты» с запотевшими стеклами, через выхлопные трубы машины выплевывали клубы черного дыма. Мимо, крепко прижавшись друг к другу, прошли двое студентов, какая-то женщина тянула за руку маленького мальчика, а гид-переводчик расхваливал акустику Новой оперы перед группкой иностранных меломанов. В эти дни в городе было больше приезжих, чем жителей, и Соне не следовало волноваться по поводу слежки. После открытия ярмарки в Лейпциге не осталось ни одной свободной комнаты, ни в отелях, ни у квартирных хозяек. «Бедненькая, ты совсем с ума сошла!» — сказала себе девушка и, прежде чем вновь тронуться в путь, попыталась восстановить дыхание.

Все было продумано до мелочей. Делегация Дома Фонтеруа вот уже три дня проживала в отеле «Астория», одном из самых фешенебельных в городе, расположенном недалеко от Центрального вокзала. Десяток манекенщиц и около пятнадцати служащих сопровождали Камиллу и Максанса Фонтеруа, прибывших в город, чтобы отпраздновать годовщину города ярмарок и годовщину их мехового дома. В три часа пополудни должно было состояться престижное дефиле, а уже на следующий день вся делегация возвращалась в Париж. Десять тысяч участников выставки и более чем полмиллиона посетителей — город бурлил, как полный доверху котел. Идеальная возможность для молодой женщины, снабженной поддельным паспортом и визой, затеряться среди многочисленной французской делегации.

Когда бабушка впервые заговорила о возможности покинуть страну, в сердце Сони зародилась надежда, но она решительно отказалась. «Я не могу оставить тебя!» — воскликнула девушка. Но бабушка, обладающая удивительным терпением и упорством, продолжала день за днем убеждать внучку. Соня должна уехать первой, Ева присоединится к ней позднее. Она уже стара, власти не сделают ей ничего плохого, они только рады будут избавиться от уже очень немолодой гражданки.

«Теперь моему отъезду может помешать только одно, — думала Соня, глядя на медленно кружащиеся хлопья, — снег». Администрация города могла закрыть аэропорт. Никогда еще в Саксонии не случалось столь сильного снегопада. Мэр города говорил о приближающейся катастрофе; полиция и армия были привлечены к расчистке улиц. Жители Лейпцига делали все возможное, чтобы гости могли свободно передвигаться по городу. «Раз они так заняты уборкой, им будет не до меня», — успокаивала себя Соня.

Девушка панически боялась, что ее остановят на границе, схватят и бросят в тюрьму. Ночью ей снились полицейские собаки и пограничники. Солдаты выкрикивали отрывочные приказы и целились в нее из автоматов. Одна из Сониных подруг-студенток была приговорена к двум годам тюрьмы за попытку бегства из Демократической Республики. Но после долгих колебаний Соня все-таки решилась: она хотела быть свободной, путешествовать по миру, рисовать то, что захочет. В этой серой и мрачной стране, окруженной колючей проволокой, ощерившейся пулеметами на вышках, юная фройляйн Крюгер чувствовала себя узницей. «Этим ты похожа на меня, — говорила бабушка, и в ее голосе проскальзывали ностальгические нотки. — В молодости я путешествовала по всей Европе. У меня даже дома своего не было, я жила в отелях». Порой Соня злилась на бабушку за то, что та открыла ей глаза. Быть может, Соне жилось бы много спокойнее, если бы она ничего не знала и была довольна новым режимом, который намеревался осчастливить весь немецкий народ.

Но Ева всегда была честна с внучкой, даже если правда причиняла боль. «Тогда почему же ты прекратила путешествовать, если тебе это так нравилось?» — с излишней резкостью как-то поинтересовалась Соня. «Потому что я встретила твоего дедушку». И на лице пожилой дамы расцвела девичья улыбка.

В Брюль Соня явилась с получасовым опозданием. Девушка надеялась, что Максанс Фонтеруа не станет на нее сердиться за это. Она ничего не знала о молодом человеке, кроме того, что он работал фоторепортером, что с ним следует говорить на французском и что он должен объяснить своей новой знакомой, что ей делать на следующее утро.

Соня толкнула дверь «Kaffeehaus», отодвинула плотную штору, которая сдерживала порывы ветра, и вошла в оживленный зал. Ее тотчас окутала волна приятного тепла, пахнущая ароматными жареными зернами кофе и свежими булочками. В зале оказалось очень много народу. Складывалось впечатление, что в поисках тепла сюда набился весь город. Несколько растерянная, Соня оглядывалась по сторонам, одновременно сражаясь со своими варежками и шарфом.

— Быть может, я смогу вам помочь? — прошептал кто-то серьезным тоном.

Соня вздрогнула и резко повернулась. Мужчина был на голову выше немки; строгое открытое лицо, ярко-голубые глаза и внушающая доверие улыбка. На Максансе были серый свитер с высоким воротом и старые вельветовые брюки. «Он меня совершенно не смущает», — подумала успокоившаяся девушка. Молодой человек взял из рук Сони большую папку с рисунками, по которой он должен был узнать фройляйн Крюгер, и повел ее к столику, спрятавшемуся за вешалкой с верхней одеждой посетителей. Он помог Соне снять пальто, а затем уселся напротив нее, загородив от всего остального зала.

— Что вам заказать? — спросил Максанс.

— Кофе со сливками, пожалуйста.

Француз сделал знак официантке в белом фартучке. У нее было такое сморщенное уставшее лицо, как будто рабочий день уже заканчивался, а не только начался. На ломаном немецком мужчина заказал кофе и булочки.

— Я сожалею, что опоздала, — извинилась Соня. — Но мой трамвай увяз в снегу.

Максанс окинул собеседницу изучающим взглядом, и она почувствовала себя неловко.

— Ничего страшного, — успокоил он ее, широко улыбнувшись. — У меня нет никаких дел, и вообще я приехал в Лейпциг исключительно ради вас. Так что я целиком и полностью в вашем распоряжении.

Француз наклонился вперед, будто для того, чтобы сообщить спутнице нечто очень личное, и Соня вдохнула аромат его одеколона с нотками жасмина, который показался ей чудесным, но нелепым в этом жарком помещении.

— И поверьте мне, я просто счастлив, честное слово! — тихо произнес Максанс.

Соня почувствовала, что заливается краской.

Максанс смотрел на девушку, опустившую глаза; она переплела и так сильно сжала пальцы, что их суставы побелели. Ее лицо было мечтой любого фотографа: немного резковатые, но правильные черты, черные ресницы, тонкий нос, четко очерченный рот, губы чуть потрескались от холода. Никакого намека на косметику, что подчеркивало удивительную нежность бледных запавших щек. Волосы, тщательно зачесанные назад, открывали хрупкую шею.

Молодому человеку захотелось успокоить это воздушное создание, сказать ей, что все будет хорошо, что уже скоро она окажется в безопасности во Франции. Фальшивые документы Максанс сумел раздобыть с помощью журналиста из Западного Берлина, который свел француза с людьми, помогающими беглецам с Востока. Ему невероятно повезло: все необходимые документы уже были подготовлены для другой молодой женщины, которая в последний момент передумала уезжать из страны.

— Вам нечего бояться, — прошептал он.

Соня подняла на него огромные темные глаза. На этот раз ее взгляд заставил Максанса задохнуться. Смесь иронии, грусти, беспокойства и бесконечной решимости. Впервые со столь же сильным и волевым характером репортер столкнулся, познакомившись с молодой венгеркой, в которую без памяти влюбился. Даже толком не зная Соню, он мог с уверенностью сказать, что их характеры похожи, только Эржи была более страстной, более яростной. Эржи не ведала сомнений и страха, она была убеждена, что их дело восторжествует, и потому ее внезапная гибель казалась Максансу чем-то неправильным.

С тех пор француз не мог полюбить по-настоящему ни одну женщину и потому в качестве подружек выбирал себе легкомысленных и пустоголовых парижанок, которых интересовали лишь Hi-Fi и сапоги от Курреж. Слушая порой их визгливые, жеманные голоса, Максанс думал о том, что его душа выгорела, как земля во время засухи.

Ему потребовались месяцы, чтобы найти в себе силы покинуть Париж. Но однажды, не предупредив заранее, к нему тихонько вернулись былая любознательность и жажда нового, и его опять повлекло на край света в поисках неизвестных людей, которых он мог бы назвать своими братьями.

Максанс порывисто положил ладонь на Сонины руки. Они оказались совсем холодными. Очень медленно мужчина разогнул ее озябшие пальцы и принялся тереть их между своими ладонями. Юная немка, не ожидавшая этого, смутилась, но все же позволила этому почти незнакомому мужчине согреть ей руки.

Камилла в задумчивости сидела на ступенях, ведущих на подиум. Дефиле должно было вот-вот начаться. В отеле «Астория» между огромным холлом и рестораном, который оккупировали служащие Дома Фонтеруа, превратив его в улей, была установлена маленькая приставная лестница. Умело расставленные ширмы из сурового полотна отделяли длинный освещенный помост от шумной комнаты, где суетились примерщицы.

Манекенщицы с полупрозрачной кожей и бледными губами заканчивали подкрашивать веки, чтобы усилить акцент на глазах с накладными ресницами из ворса куницы. Парикмахер носился от одной девушки к другой, обрызгивал их волосы лаком, выверял положение каждого локона. Рене Кардо бушевал, потому что кто-то повесил не на ту вешалку куртку из стриженой норки с соболиным воротником.

— Я попросил бы вас слушать только меня, дамы! — крикнул он, покраснев от возмущения, и воздел руки к небу. — Мадам Ивонна, куда вы опять подевались?

Модельер поискал взглядом заведующую ателье, а та, стоя на коленях, пыталась застегнуть замшевые сапоги на ногах истеричной блондинки, которая жаловалась, что это не ее размер обуви.

— Кто стащил мое трико? — взвизгнула другая девушка, широко распахивая и без того огромные глаза.

За ширмами, украшенными знаменитой стилизованной красной буквой «F», раздавались голоса уже собравшихся гостей. Камилла вертела в руках талисман Лейпцигской ярмарки — странного маленького голубого человечка из дерева, который курил трубку, а в другой руке держал сумку. Его круглая физиономия, увенчанная шляпой с двумя буквами «М», лучилась весельем.

— Ты принесешь нам удачу, договорились? — прошептала мадемуазель Фонтеруа.

Рядом кто-то кашлянул. Чувствуя себя немного глупо, Камилла подняла голову. За ней, усмехаясь, наблюдал брат.

— Ну что, теперь мы беседуем с неодушевленными предметами? — спросил Максанс, садясь рядом, и рассмеялся.

— По крайней мере, они никогда не говорят глупостей. Как прошло утро?

— Мы побывали у памятника Битвы народов. Чудовищное сооружение. Напоминает огромную погребальную урну.

— Ты говоришь так, потому что ты шовинист и потому что сражение под Лейпцигом стало первым крупнейшим поражением Наполеона.

— Однако он до последнего верил в победу, даже в 1813 году, когда его армия отступала из России. Ты думаешь, менее двухсот тысяч французов против трехсот тысяч немцев, австрийцев, русских и шведов — это так легко? Гекатомба… Вся Европа объединилась против нас…

— Лучше расскажи мне о Соне, — прервала Максанса сестра, зная его пристрастие к наполеоновским войнам, которое зародилось еще в детские годы. Брат мог часами рассуждать об этой войне. — Вы встретились, как и было предусмотрено?

— Да, впрочем, с тех пор мы и не расставались. Я даже привел ее с собой.

— Ты с ума сошел! Было же решено, что она присоединится к нам только в последнюю минуту.

— Но почему? — Максанс пожал плечами. — Если она познакомится с нами поближе уже сегодня, то завтра будет держаться естественнее. Кроме того, она хотела увидеть дефиле.

— Где она?

— Вон там, около двери.

Камилла проследила за его взглядом. Темноволосая худенькая высокая девушка со строгим пучком на затылке напоминала балерину. На ней были красный обтягивающий пуловер, черная юбка и тяжелые, грубые кожаные сапоги. Соня растерянно взирала на суматоху, царящую вокруг, и явно не понимала, куда она попала.

«Это дочь Петера! — подумала Камилла, удивляясь своему волнению. — Бог мой, как быстро летят годы! Отец Сони в ее возрасте уже погиб».

— Она очаровательна, — прошептала потрясенная Камилла.

— Ты тоже так считаешь?

Уловив мечтательность в голосе брата, мадемуазель Фонтеруа повернулась к Максансу. Он не отводил глаз от Сони.

— Сейчас же наденьте рыжую лису! — внезапно гаркнул Рене Кардо.

— Еще рано, месье, — запротестовала молодая манекенщица, надув губки. — Здесь можно задохнуться от жары.

— Если вам так жарко, любезная девица, то вы можете убираться вон, возможно, это несколько остудит вашу голову.

Манекенщица тут же надела манто, а Кардо отошел на несколько шагов, чтобы понять, действительно ли к этому наряду необходима шапка, как это было предусмотрено эскизом. Дефиле должно было начаться через две минуты. Волнение усиливалось. Столы ломились от косметики: розовые и персиковые румяна, голубоватые и перламутровые тени для век. Перчатки, сапоги и туфли были свалены у вешалок. Несмотря на то что это был показ верхней одежды, Камилла и Кардо уделяли внимание каждой мелочи. «Элегантность — это совокупность деталей», — заявил модельер. Для любого дефиле или фотосъемки он тщательно подбирал даже подкладку платьев.

Камилла поднялась и рискнула заглянуть в зал. Ужасные зеленые пластиковые стулья — только такие удалось найти в необходимом количестве — все были заняты. Каждой гостье у входа вручали пробник духов «Непокорная».

Камилла разослала пригласительные билеты первым лицам городской администрации, которые пришли в сопровождении своих жен, организаторам торжеств, меховщикам с Брюля, а также иностранным участникам ярмарки. Но она также пригласила никому не известных студентов, парикмахеров, портных, чиновников госучреждений… Она понимала, что для каждого из гостей ее показ — знаменательное событие, ведь они так редко имели возможность соприкоснуться с западной модой. Еву Камилла решила не приглашать, дабы не привлекать ненужного внимания.

Владелица знаменитого Дома ощущала сильное волнение. Любопытно, но она так не волновалась даже во время показов, проходивших раз в год на бульваре Капуцинов. Многие из присутствующих ждали начала дефиле чуть ли не с религиозным благоговением. Большинство женщин были чересчур ярко накрашены — веки агрессивного голубого цвета не давали возможности рассмотреть цвет глаз; плохо сидящие платья нелепо обтягивали тяжелые бедра, отвратительные толстые чулки, грубая обувь. Мужчины — все, как один, в безликих серых костюмах. Но они пришли на ее показ, и Камилла не могла не оправдать ожидания немцев. Благодаря таланту Кардо, их новая линия одежды из кожи и замши «омолодила» лицо Дома Фонтеруа, чье имя через двести лет после его основания постоянно мелькало на страницах модных журналов, — его модели одежды очаровывали как американских, так и французских редакторов смелым соединением фактур и цветов, особой фантазийностью.

«Ты бы гордился мной, папа», — подумала взволнованная Камилла.

— Я полагаю, что самое время, мадемуазель, — шепнула ей на ухо мадам Ивонна.

Маленькая пухлая заведующая ателье была жизнерадостной и деятельной дамой, она говорила на напевном диалекте Юга Франции. Ее не могли выбить из колеи ни внезапные скачки настроения Кардо, ни капризы манекенщиц, ни фальшивые документы для молодой немки.

Камилла на мгновение закрыла глаза, сжала в кулачке голубой талисман, а затем повернулась к своей небольшой команде. Раздались первые такты рок-н-ролла, — эта динамичная музыка символизировала безостановочное развитие знаменитого Дома. Первая манекенщица терпеливо ждала своего выхода, стоя у подножия лесенки. На ней были трикотажное платье мини, дополненное высокими замшевыми сапогами, и замшевая куртка, подбитая стриженой норкой. Камилла широко улыбнулась.

— Мы сделали все от нас зависящее. Теперь ваша очередь, девушки. Развлекитесь!

Стены сотрясались от аплодисментов. Манекенщицы бегом спускались с подиума, чтобы уже через несколько секунд вновь появиться на сцене. Их глаза задорно блестели — они редко встречали столь теплый прием. Кардо продолжал суетиться, требовал, чтобы одна из девушек во время дефиле приспустила с плеч бобровую куртку, уже в который раз поправлял на манекенщице сиреневую лисью накидку с подкладкой из тафты, дополняющую вечернее кисейное платье.

Вдруг одна из манекенщиц пропустила одну из ступенек лестницы, оступилась, грохнулась на пол, схватилась за лодыжку и разрыдалась. Тотчас к ней устремились Максанс и Кардо. Бедняжка даже стать на ногу не могла.

— Следует перенести ее в кресло, — заявила мадам Ивонна. — Должно быть, она вывихнула ногу.

Максанс поднял молодую женщину, отнес ее вглубь комнаты, где Камилла уже освободила кресло.

— Боже милостивый! Кто же будет представлять «Валентину»?! — воскликнул Кардо, заламывая руки. — Это моя единственная манекенщица-брюнетка, все остальные — светловолосые… А мне нужна брюнетка!

— Послушайте, Кардо, это глупо, — урезонивала его Камилла. — Подойдет любая манекенщица.

Кардо бросил на мадемуазель Фонтеруа недобрый взгляд.

— «Валентина» закрывает дефиле. Это манто, разработанное для вашей матери, для брюнетки. На блондинке оно будет пресным.

Раздраженная Камилла не знала, как можно разрешить эту проблему, которая, на ее взгляд, и проблемой-то не была. Кардо вертелся по комнате, как волчок. Неожиданно на него снизошло вдохновение. Он подскочил к Соне, которая стояла не двигаясь с самого начала дефиле.

— Вот! Вот та девушка, которая мне нужна! — заявил он, хватая Соню за руку. — У нее отличная фигура. Надо лишь залачить волосы, а еще лучше использовать немного брильянтина. Антуан, может, каким-нибудь чудом у вас завалялась баночка брильянтина? Мадам Ивонна, наденьте на нее платье, приготовленное для Дианы. Нанесите немного губной помады, глаза не трогайте — у нас нет времени.

— Но, месье, я не могу… — растерялась Соня.

— Вы говорите по-французски! Прекрасно! Слушайте меня, это просто, как дважды два. Вы выходите на подиум, останавливаетесь, затем идете до конца помоста, опять останавливаетесь, несколько секунд так стоите и возвращаетесь. Играйте с публикой, держитесь высокомерной. Ну, пошли, пошли, следует поторопиться… Не бойтесь, мадемуазель, вас понесет манто… Это творение двадцатых годов, очень знаменитое, просто бесподобное. Его называют «Валентина».

Камилла хотела запротестовать, но Максанс удержал сестру:

— Пускай попробует. Что в этом плохого?

— Но она привлечет внимание… Кто-нибудь может ее узнать, и тогда наш план сорвется… — прошипела взбешенная женщина.

— Послушай, давай обойдемся без паранойи! Слышишь, как аплодируют? Это настоящий праздник. И потом, никто не будет смотреть на Соню, все будут смотреть на «Валентину».

Камилла смирилась и позволила своим помощникам действовать. Кто-то вызвал врача, чтобы он осмотрел сильно распухшую лодыжку Дианы.

К Соне потянулось множество рук. Пока ее раздевали, девушка, вспоминая о шелковом белье манекенщиц, со стыдом думала о своих сероватых бюстгальтере и трусиках. Но казалось, никто не обратил на них внимания. На нее натянули длинные белые перчатки, надели жемчужное вечернее платье, которое показалось Соне удивительно тяжелым, вышитые лодочки. Кисточка визажиста коснулась носа и скул. Облако пудры заставило девушку раскашляться. Кто-то обвел ей губы контурным карандашом, а потом нанес красную помаду Парикмахер нанес несколько капель брильянтина на волосы Сони, что сделало их совсем гладкими. Маленькая улыбчивая женщина обрызгала немку духами. Затем ей подали вечернее манто. Драгоценные камни сверкали в складках темного бархата, контрастирующего с огромным белым воротником. Кардо помог Соне облачиться в этот роскошный туалет. В комнате воцарилось молчание. Сильно нервничая, девушка обернулась, чтобы посмотреться в зеркало.

Из зеркала на нее смотрела огромными темными глаза незнакомка, перенесшаяся сюда из двадцатых годов: черные, блестящие от брильянтина волосы, бледное лицо с красными губами, ореол переливающегося воротника.

«Этой незнакомке никто не сможет причинить зла», — с восхищением подумала Соня. Она осторожно подняла белый лисий воротник.

— Вот так, именно так… — прошептал Кардо, который, как и все присутствующие, был поражен метаморфозой, происшедшей с девушкой.

Максанс подошел к Соне и взял ее за руку, чтобы помочь подняться по лесенке.

— Вы ослепительны! — выдохнул он. — Это манто было создано ко дню свадьбы моей матери. Но вам оно поразительно идет. Публика будет потрясена.

Соня преодолела три ступени. Музыка за ширмами умолкла. Затем женский голос нарушил тишину ожидания.

— Дамы и господа, закрывая дефиле, приуроченное к двухсотлетию основания Дома Фонтеруа, мы хотим предложить вашему вниманию одно из самых прекрасных творений нашей фирмы. Бархатное манто, отделанное белым мехом, было создано в 1921 году. Meine Damen und Herren: «Валентина».

Соня проскользнула между ширмами и остановилась, как ей велел низенький усатый мужчина в белом халате. Ослепленная лучами прожекторов, она закрыла глаза. Раздались восторженные возгласы, затем гром аплодисментов.

Успокоившись, она пошла вперед скользящей элегантной походкой. Молодая немка подумала, что никогда ранее не чувствовала себя столь уверенно, как в роскошном манто матери Максанса Фонтеруа: в нем она была готова идти даже на край света.

На следующее утро, пока манекенщицы садились в такси, которое должно было отвезти их в аэропорт, Камилла безуспешно искала глазами Максанса. Ее брат отправился на соседнюю улицу, чтобы встретить там Соню и сесть с ней в машину вместе с мадам Ивонной. Управляющая ателье, с несколько натянутой улыбкой, пыталась навести порядок в рядах своего маленького войска. Груды чемоданов и коробок заполонили вестибюль отеля. Диана с перевязанной лодыжкой с трудом ковыляла, опираясь на неудобные костыли, привлекая к себе взгляды всех присутствующих, что в принципе было неплохо.

В высокой лисьей шапке, с кашемировым шарфом, намотанным вокруг шеи, Камилла в нерешительности топталась перед отелем.

Внезапно на углу улицы появился Максанс. Снег припорошил его русскую шапку-ушанку и толстую зимнюю куртку.

— Ее там нет, — расстроенно сообщил он, потирая покрасневший от холода нос.

— Что ты хочешь этим сказать? — нервно выкрикнула Камилла. — Вчера вечером мы обо всем договорились. Почему она опаздывает?

— Спокойствие! Я знаю не больше твоего.

— А если ее арестовали? Надо позвонить Еве. И к черту осторожность!

— Надо же, вон она! — сказал Максанс, глядя через плечо сестры.

Соня бежала, поскальзываясь на обледеневшем тротуаре. Черные волосы, выбившиеся из-под шапочки, трепал ветер. Камилла и Максанс тотчас поспешили ей навстречу.

— Я не могу ехать с вами! — воскликнула девушка, сморщившись и пытаясь восстановить дыхание. — Мне очень жаль, но сегодня ночью бабушку забрали в больницу. У нее случился сердечный приступ. Я должна быть рядом с ней.

— Но с ней все будет в порядке, Соня, — сказала Камилла, схватив руки девушки в свои. — У вас есть паспорт и виза, отмеченная сегодняшним днем. Все было так тщательно спланировано, вы не можете отложить поездку. Ева не хотела бы этого, я уверена. Мы сделаем все возможное, чтобы узнать о состоянии вашей бабушки, у нее будет все необходимое. Мы передадим ей деньги. Я смогу вернуться… И, возможно, Максанс тоже…

Черные круги под глазами девушки говорили о том, как она измучена. Тонкий нос с горбинкой выделялся на худеньком лице, ее веки отекли: Соня была готова разрыдаться.

— Это невозможно. Я не могу оставить ее вот так… Она нуждается во мне… Я должна остаться с нею, вы понимаете?

Ее взгляд метался от Максанса к Камилле, в нем была мольба понять. Максанс обнял девушку и прижал ее к груди.

— Конечно, мы понимаем, — ласково прошептал он.

Соня подавила рыдание.

— Мне так жаль… Вы столько сделали для меня… Но я не могу оставить ее одну в больнице. Я хочу как можно быстрее забрать ее домой, а кроме меня, за ней некому ухаживать.

Камилла засунула кулаки поглубже в карманы и подняла набухшие слезами глаза к небу. Покрытый снегом подъемный кран покачивался и поскрипывал на ветру. «Неужели этот город всегда будет разрастаться?» — подумала Камилла с бессильной злобой. Сколько она ни приезжала в Лейпциг, здесь всегда строили все новые и новые здания.

Как она ненавидела это чувство бессилия! Нервное напряжение все нарастало, разливалось под кожей, и теперь тело француженки напоминало натянутую, готовую сорваться тетиву. Горе Сони обезоруживало, Камилла будто вновь стала маленькой девочкой, стремящейся завоевать любовь матери. Перед ней опять выросла непреодолимая стена. Женщина могла кричать, бушевать, молотить по ней кулаками, ногами, бросаться на нее всем телом — стена оставалась незыблемой. В своем деле у нее был хоть какой-то шанс победить, наверно, поэтому она и стала столь грозной начальницей.

«Если бы я смогла, то увезла бы их обеих, и Соню и Еву, — сказала себе взбешенная Камилла. — Это гнусное варварство — задерживать людей против их воли!»

— Мы найдем другой способ, клянусь тебе, Соня, — заявил Максанс. — Мы тебя не забудем, я даю тебе слово.

Соня вновь позволила заключить себя в объятия. Потрясенная девушка испытывала беспокойство за бабушку и жгучее разочарование от одной только мысли, что все надежды оказались тщетными, у нее было ощущение, что ее сердце вот-вот разорвется. Она не идиотка, так что отлично понимала: другого случая бежать может и не представиться. Надо будет ждать месяцы, возможно, годы, столь же удачного стечения обстоятельств. Конечно, она могла попытаться найти надежного проводника, рискнуть преодолеть границу, спрятавшись в машине, или пересечь пешком все эти зоны, напичканные сторожевыми башнями с пулеметами, но это было крайне опасно.

Но прежде всего — Ева; глухой стук падающего тела, землистое лицо, прерывистое дыхание, сильные пальцы пианистки, которые в одночасье стали такими хрупкими и беспомощными, углубившиеся морщины. Кроме Евы, у Сони никого больше не было во всем этом огромном мире, Ева — это открытые объятия, это надежное плечо и нежный, успокаивающий голос, проникнутый великой любовью.

Соня оторвала себя от Максанса.

— Я должна идти… Простите меня… И спасибо, спасибо за все…

Камилла смотрела, как, развернувшись на каблуках, убегает юная немка, как она скользит на обледенелом тротуаре с грацией эквилибристки.

— Соня! — крикнула Камилла.

Ее лицо побледнело, у нее появилось страшное чувство, что она предала всех: Еву, Петера, его дочь.

— Сейчас мы ничего не сможем сделать, — сказал Максанс, схватив сестру за руку и удерживая ее. — Мы должны позволить ей уйти, но я найду способ вытащить ее отсюда. Я тебе обещаю.

— Это слишком несправедливо! — воскликнула не желавшая сдаваться Камилла.

— Я знаю, — голос репортера был пронизан грустью. — В Будапеште я тоже столкнулся с несправедливостью.

Камилла, вернувшись в Париж, постоянно была раздраженной и мрачной. Мадемуазель Фонтеруа не могла забыть Соню. И бедная Ева, она поправилась или ее уже нет на этом свете?

Малейший раздражитель вызывал у Камиллы приступ яростного гнева. Служащие проскальзывали мимо нее, по возможности избегая контакта. Когда Камилла входила в мастерскую, швеи-мотористки молча склонялись к оверлокам, как провинившиеся школьницы. Дютей тревожил хозяйку лишь по самым важным вопросам, и даже Кардо держался на расстоянии, ожидая лучших времен.

Утром, в одиннадцать часов, Эвелина постучалась в дверь кабинета Камиллы. Войдя, она направилась к столику, стоящему между окнами, и поставила на него букет желтых роз — его раз в неделю заказывали у флориста.

Камилла даже глаз не подняла от доклада, который составляла для ближайшего заседания Профсоюзной палаты.

— Месье Брук хотел бы знать, сможете ли вы принять его, мадемуазель.

— Виктор? — удивилась Камилла, откладывая авторучку. — Я не знала, что он в Париже. Пригласите его, Эвелина.

В дверях появился Виктор. На нем был костюм из серой фланели, рубашка в тонкую полоску и темный шелковый галстук. Камилла поднялась, чтобы поцеловать гостя.

— Ты не предупредил меня, что будешь в Париже.

Любовник показался женщине каким-то странным. Строгое лицо, ни тени улыбки. Он поцеловал Камиллу в щеку.

— Что-то случилось? — спросила она.

— Я собираюсь жениться.

Сердце подскочило у нее в груди. «Главное — не показывать, что меня это трогает!» — приказала себе мадемуазель Фонтеруа, чувствуя, что у нее начало дергаться веко. Горло сжалось, и Камилла обошла письменный стол, как будто намереваясь спрятаться за ним.

— Мои поздравления! — насмешливо бросила она.

— Пожалуйста, Камилла, не стоит притворяться. Я отлично понимаю, что ты чувствуешь. Но настало время завести семью. Я и так уже припозднился с этим. — Виктор поморщился. — Прости, я не это хотел сказать.

Камилла небрежно махнула рукой, показывая, что его слова ее ничуть не задели.

— Не стоит приписывать мне тех чувств, которых я не испытываю. Я лишь немного удивлена. Несколько неожиданная новость, не так ли?

— Ну, это не совсем так, — сказал американец, садясь. — Я подумываю об этом уже несколько лет, и я всегда знал, что ты бы не вышла за меня замуж, даже если бы я просил твоей руки.

Камилла холодно взглянула на любовника.

— Теперь твоя очередь выслушать искренние признания, Виктор. Наша связь была бесподобной, мы оба этим пользовались, но после некоторых размышлений ты решил, что я слишком стара, чтобы иметь детей. Я держу пари, что твоя счастливая избранница — красивая блондинка двадцати двух лет, с чудесным характером и отличной родословной, явно уроженка восточного штата. — Камилла усмехнулась, увидев выражение лица своего любовника. — Именно такая супруга тебе нужна. Она будет организовывать приемы и вечеринки в вашей роскошной двухэтажной квартире близ Центрального парка, подарит тебе троих прелестных ребятишек, и ты будешь наслаждаться этим супружеским раем до тех пор, пока он тебе не наскучит. Но я уверена, что наступит момент, когда ты заведешь скромную, но эффектную любовницу.

— Не будь такой злой, Камилла. Это тебе не идет. Мужчина любит женщину не только за то, что она рожает ему детей.

— Не только, но когда намереваются обзаводиться семьей, то прежде всего думают именно о детях.

Женщина наблюдала за тем, как Виктор достал из кармана золотой портсигар, который она подарила ему. Как обычно, Брук сначала три раза стукнул сигаретой по крышке портсигара и лишь затем прикурил. В каждом его жесте ощущалась удивительная беззаботность, которая в свое время и прельстила Камиллу. Француженка спросила себя, изменятся ли его привычки холостяка после свадьбы. Вернет ли он обратно подарки, полученные от любовниц, или же сделает вид, что потерял их, или же просто будет продолжать их использовать?

— Проблема заключается отнюдь не в детях, не в их наличии, проблема в нас самих, — перехватил Виктор нить разговора. — Ты утверждаешь, что тебя устраивала наша связь, но ты хоть раз задавалась вопросом, как к этому относился я? Тебе нужен был любовник, но прежде всего любовник не обременительный. Ты никогда не подпускала меня к себе, держала на расстоянии, я ничего не знал о твоих радостях и печалях. Сначала мне это скорее нравилось, не могу не согласиться. Но время шло, и каждый раз, когда я пытался приблизиться к тебе, ты ускользала. Я купил в Париже квартиру, надеясь, что мы станем жить в ней вдвоем. Но ты ни разу не осталась там на всю ночь. Ты никогда не соглашалась сопровождать меня в поездках по миру, ты не позволила мне поехать с тобой в Лейпциг. Я существовал только в строго определенное время, в строго определенных местах: в Париже и Нью-Йорке, куда тебя заносило попутным ветром два раза в год. Мне жаль, Камилла, но все это мне надоело.

Камилла, вцепившись руками в подлокотники кресла, не сводила глаз с собеседника. Она хотела казаться невозмутимой, но знала, что ее лицо в одночасье постарело. Она была потрясена откровениями этого мужчины, мужчины, которого всегда считала легкомысленным, но который внезапно обнажил перед ней свою ранимую душу. Вечная улыбка, сияющая в глазах Виктора, вдруг погасла. Развалившись в кресле, он будто потяжелел, даже стал грузным, словно невидимая боль давила на него. Она-то всегда думала, что он забавляется этой жизнью, играет людьми, что не хочет ни к кому привязываться, не хочет иметь серьезных связей. Получается, она ошиблась? Неужели она приписала Виктору собственные желания и стремления? Выходит, его беззаботность была всего лишь защитной маской, проявлением сдержанности или застенчивости? «Если быть до конца честной, то я даже не попыталась узнать его получше», — призналась себе Камилла. Она была сбита с толку, растеряна.

— Ты никогда меня не любила, Камилла, — продолжал Брук. — Это не так-то легко принять, особенно человеку столь гордому, как я. Но меня спасло то, что я понял это сразу же. Я, признаться, испытывал горечь, сожаление. С того момента я никогда не стремился получить от тебя ничего большего, чем страсть.

— А твоя прелестная невеста, она тебя любит?

— Да.

— А ты, ты ее любишь?

Мужчина выдержал паузу, нагнулся, для того чтобы загасить окурок в пепельнице, стоящей на письменном столе, и наконец сказал:

— Конечно.

Камилла слабо улыбнулась.

— Конечно…

Он наблюдал за своей бывшей возлюбленной со странной смесью любопытства и понимания.

— Я всегда спрашивал себя, от чего ты бежишь, Камилла? Что тебя настолько путает, что не дает нормально жить?

Камилла вскочила. Виктор коснулся отзывающихся болью струн ее души, самых сокровенных тайн, того, что питало ее тревоги и кошмары, того, что напоминало ей опасную ловушку и с чем она боролась всю свою жизнь. И вот мужчина, которого она всегда считала легкомысленным и непостоянным, будто сдернул тяжелый занавес с окон, и яркий солнечный свет растревожил и без того ноющую израненную душу.

Непроизвольно она поджала губы, вскинула подбородок и сжала кулаки.

Глядя на эту молчавшую женщину, которая буравила его тяжелым грозовым взором, Виктор Брук понял, что не дождется ответа на свой вопрос. Не раз, занимаясь с ней любовью, мужчина думал о том, что Камилла находится где-то вне своего тела. О чем она грезила? Где витала? И еще он подумал о том, что никогда не чувствовал себя таким одиноким, как рядом с этой роскошной француженкой.

Виктор тоже поднялся. Его внимание привлек букет роз — он будто светился. В этом просторном, пожалуй, мужском кабинете, рядом с роскошью красного дерева, оливкового атласа и старой кожи он показался мужчине неуместным.

Нет, не ему признается в своей слабости Камилла Фонтеруа. В последний раз американец пожалел об этом.

— Мы, конечно же, еще увидимся, Камилла.

Она поняла, что Виктор признал себя побежденным.

— Во время торгов Компании Гудзонова залива, — сухо сказала женщина.

— И ты поздороваешься со мной?

— Только в том случае, если на каждую годовщину вашей свадьбы ты станешь дарить своей супруге по манто от Дома Фонтеруа.

Он улыбнулся, и его глаза вновь стали лучистыми.

— Это я вам обещаю, мадемуазель Фонтеруа.

— Ну что же, мне не удалось заполучить тебя в качестве мужа, зато ты станешь одним из виднейших клиентов нашего Дома. А это уже неплохо.

Камилла чувствовала, что ее окаменевшее тело стало потихоньку оживать.

— Ты будешь счастлив, Виктор, я уверена в этом. Ты просто рожден для счастья. И это мне нравилось в тебе больше всего.

— Счастья можно добиться, как и всего остального. Ты это знаешь.

— А мне кажется, что это высшая милость, которая дается от рождения, причем дается не всем, например, как красота или ум. Но, по крайней мере, я поняла, что не следует тратить свою жизнь в погоне за тем, что от тебя ускользает.

Камилле не хотелось, чтобы Виктор дотрагивался до нее. Она мечтала об одном: чтобы он поскорее ушел, потому что женщина не знала, как долго еще сможет сохранять достоинство.

Ничего больше не добавив, Виктор кивнул, а затем покинул комнату, плотно прикрыв за собой дверь.

Пару секунд Камилла оставалась неподвижной, слушая монотонное тиканье часов. Затем она направилась к книжному шкафу, чтобы взять какое-то досье, но ноги больше не желали держать ее. Она тяжело осела на ковер, вытянула ноги. Она была потрясена не тем, что любовник покинул ее, а тем, что не испытывала ничего, вообще ничего — ни сожаления, ни печали, ни чувства утраты.

«Я монстр? — спросила себя Камилла, склоняясь лбом к коленям. — Монстр, неспособный любить?»

И вот, сидя в ватной тишине своего кабинета, прислонившись спиной к старым полкам, заставленным книгами, папками с рисунками и блокнотами, внезапно ставшими такими бесполезными, Камилла ощущала, как где-то глубоко внутри зарождается темный и злой страх с ядовитыми щупальцами, страх маленькой девочки, убежденной в том, что, если мама никогда ее не любила, значит, она не достойна любви, а также права назваться матерью.

 

Иваново, май 1968

Сергей облокотился о деревянную изгородь, очерчивающую границы маленького хуторского кладбища. Рядом с ним сидела лайка отца, послушно выполняя команду хозяина. Собака шумно дышала, вывалив язык.

На землю опускались светлые сумерки, загадочные и прозрачные сумерки короткого сибирского лета. Среди мхов и папоротников подлеска, в тепле прелых иголок пробивались к солнцу новые елочки, вырастали свежие побеги, полные живительных природных соков. Теплый воздух полнился пряными ароматами смолы. Вдалеке слышался веселый смех ребятишек, купающихся в речке. Собака не отрывала глаз от хозяина, который стоял всего в нескольких метрах от них, перед могилой Анны Федоровны.

Над избами вился дымок, полупрозрачные струйки тянулись к безоблачному небу — ночи в это время были еще холодными и в домах иногда протапливали печи. Лайка тявкнула, встряхнулась и снова замерла. Сергей смотрел, как отец медленно снимает с головы шапку, затем неторопливым шагом, опираясь на палку, возвращается к сыну.

— Надо же, а я был так уверен, что это она меня похоронит, — вздохнул Иван Михайлович.

— Я знаю, папа. Порой жизнь зло шутит с нами.

— Пойдем, мой мальчик, пора возвращаться. Если мы не поторопимся, комарье нас сожрет заживо.

И они направились к дому, собака бежала по пятам. За оградой несколько якутских лошадок помахивали длинными хвостами.

— Что ты теперь будешь делать?

Отец остановился и посмотрел сыну в глаза.

— У меня нет никакого желания уезжать, если тебя это интересует. Как ты думаешь, смогу я привыкнуть к иной жизни, отказаться от всего того, что мне дорого, что выбрал более полувека назад? Там, — Иван Михайлович ткнул своей трубкой в неизвестном направлении, куда-то за изумрудную зелень елей и кедров, — мир отлично существует и без меня. И это правильно.

Он вновь заковылял к дому. Сергеи замедлил шаг, приспосабливаясь к шагу отца. В каждый свой приезд мужчина замечал, что отец передвигается все хуже, все медленнее. Он был отличным охотником и не утратил былого умения, но теперь Сергею казалось, что многое Иван делал чересчур неторопливо. Ему всегда приходилось смирять свое нетерпение, когда отец ел или раскуривал трубку. Ночью Сергей прислушивался к хриплому, порой прерывистому дыханию пожилого сибиряка. «Так слушаешь дыхание новорожденного, — думал он. — Все, что находится на грани нашего мира и мира иного, видится таким непрочным и пугающим».

Внезапно эмоции захлестнули Сергея. В феврале умерла его мать, ее жизнь унесла пневмония. Он приехал так быстро, как только смог. Вот уже много лет он жил вдали от родителей, навещая их один-два раза в год, но, несмотря на это, уход матери породил странную пустоту в его душе.

Сергей думал о том, что и отец может в любой момент уйти, а он будет где-то далеко. Правильно ли он поступил, что выбрал эту бродячую жизнь? Не лучше ли было вернуться после войны в родную деревню? Обосноваться в краю, чьей кровью и плотью он всегда оставался? И в таком случае, вполне возможно, сейчас бы его дети плескались в студеной реке, бегали по грибы и ягоды.

Он чувствовал себя изнуренным, как будто пробежал сто километров. Оказавшись в избе, Сергей рухнул в кресло-качалку матери. Отец стянул шапку, поставил палку у двери, а сам сел на лавку у стены и прочистил горло. С возрастом его голос стал сиплым.

— Это хорошо, что ты приехал, Сережа. Но ты здесь уже десять дней, и мне кажется, что пора бы тебе и возвращаться.

— Ты гонишь меня? Ты не рад меня видеть? Обычно ты жалуешься на то, что я приезжаю на короткий срок. Я уже начал спрашивать себя, а не провести ли мне зиму на хуторе, вместе с односельчанами?

Иван улыбнулся.

— Я всегда рад тебя видеть, мой мальчик. Но не стоит оставаться на хуторе из-за своих дурных предчувствий.

Ощущая некоторое раздражение, Сергей поднялся и достал из серванта бутылку водки. С течением лет деревянная мебель покрылась матовым налетом. На этажерке выстроились серебряные стаканчики тонкой чеканки. Мужчина плеснул в два стакана водки и сел рядом с отцом — это место он любил с раннего детства. Солнечный лучик проскользнул сквозь белые кружевные шторы, облизал пузатый бок самовара и залюбовался яркими цветами постельного покрывала. В красном углу выделялось строгое лицо Богоматери и светлый лик Младенца.

За околицей слышались голоса — трое мальчуганов, перешучиваясь, спешили по домам. Постепенно их звонкие голоса удалялись. Иван опустошил свой стакан, затем положил на стол огрубевшие руки, покрытые темными старческими пятнами. Сергей знал, что пальцы отца почти потеряли чувствительность, и это была одна из причин того, что бывший Леон Фонтеруа делал все так медленно и методично. Теперь многие привычные жесты требовали от него сосредоточенности. Чтобы так жить, требовалось особое смирение.

— Ты так и не смог ее забыть? — неожиданно спросил Иван Михайлович.

Сергей поморщился. Обычно подобные вопросы любила задавать покойная мать, но ему удавалось Отшучиваться. Теперь ее не стало, а он так и не подарил маме долгожданных внуков.

— Я не хочу говорить на эту тему, — проворчал он.

— Я никогда не вмешивался в твои дела, Сергей. Особенно после того, как тебе стало известно, что я столько лет скрывал от тебя правду о твоем происхождении. Я считал, что не имею права давать тебе советы. Тогда ты просто мог повернуться ко мне спиной, отказаться общаться со мной. Но ты великодушный сын. И я благодарен тебе за это.

Смущенный Сергей снова налил себе водки в стакан. Он не стал предлагать отцу выпить еще, так как знал, что его родитель почти не употребляет крепких напитков. Сергею показалось, что у него в ушах звучит насмешливый голос Григория Ильича: «Сразу чувствуется французская кровь, Иван Михайлович!» Сергей улыбнулся отцу, который с веселым видом покачал головой: они явно одновременно вспомнили о Григории.

— Ну так что же с ней стало, с моей племянницей Камиллой?

— Я не знаю! Но могу предположить, что она железной рукой управляет Домом Фонтеруа. Это единственное, что ее по-настоящему интересует. Он тоже оставил на тебе клеймо?

— О ком ты?

— О Доме Фонтеруа. И всем том, что входит в это понятие.

Иван задумался.

— Полагаю, что нет. Когда мы были совсем маленькими, твой дядя Андре и я, нам внушали, что Дом — это наше наследие и наша святая обязанность. Он был как некий волшебный костюм, который был для нас еще слишком велик, но в котором мы должны были расти, вплоть до того дня, пока он не станет нам впору. Сначала я делал все возможное, чтобы поскорее вырасти, но чудесный костюм продолжал болтаться в плечах и мешать при ходьбе. И вот однажды насмешница-судьба забросила меня сюда. Вероятно, это меня и спасло.

Пожилой мужчина закашлялся и постучал себя кулаком по груди.

— Если верить тому, что ты мне рассказал, Андре дорос до этого волшебного костюма, а тот взял и в конечном итоге задушил его. И об этом я искренне сожалею. Я хочу, чтобы ты сказал это Камилле, когда увидишь ее.

Сергей, с силой оттолкнувшись от стола, вскочил.

— Я не увижу ее, папа! Она живет в Париже. А я мотаюсь между Сибирью и Ленинградом. В любом случае, между Камиллой и мной все давно кончено.

Иван Михайлович так сильно стукнул ладонями по столу, что Сергей подскочил на месте и обернулся. Он увидел покрасневшие скулы, посветлевшие глаза, мечущие молнии. Отец гневно потряс пальцем.

— Вот уже много лет ты отказываешься принять правду, Сергей. Вы поссорились. Когда ты рассказал ей, к какой семье принадлежишь, она отреагировала, как ребенок. Камилле показалось, что ее благополучию грозит опасность. Конечно, она была не права, но ты дал ей возможность извиниться перед тобой? Я знаю, поездки на Запад под запретом. Но в некотором смысле тебе это на руку, не так ли? Если бы ты жил в Лондоне или Риме, разве ты попытался бы встретиться с ней? Вот уж не думаю. Для этого ты слишком горд.

Внезапно Иван схватил бутылку, налил водки в стакан и залпом выпил.

— Все эти женщины, что появлялись в твоей жизни после нее, что с ними стало? Ты рассказывал о какой-то актрисе… Тамаре, Ирине… Я не помню… Твоя мать часами расхваливала ее достоинства. Она так верила, что ты наконец нашел избранницу своего сердца.

— Ольга Андреевна, — тихо поправил отца Сергей.

Что с ней стало? Он вспомнил об их последней ссоре, о тарелке, которую Ольга попыталась швырнуть ему в голову, как будто это была сцена из театральной пьесы.

— Все верно, а до нее были другие. Но все твои любовные истории оказались недолговечными. И неужели ты никогда не задавался вопросом почему? Черт возьми, Сергей, когда ты наберешься смелости и посмотришь в глаза женщине, которую любишь?

Говоря все это, Иван привстал. Закончив последнюю фразу, пожилой мужчина упал на скамью, с трудом дыша. Худая грудь тяжело вздымалась под вышитой рубахой.

— Вот и все, что я хотел сказать, — закончил он осипшим голосом. — И не будем больше к этому возвращаться.

Иван Михайлович провел ладонью по седой бороде.

— Мы приглашены на ужин к соседям. Нам пора собираться. Принеси-ка мне немного воды, зеркало и расческу. А то я похож на огородное пугало.

Сергей стоял в нерешительности. Уже очень давно он не видел отца в таком гневе. Иван Михайлович обычно был тихим, улыбчивым человеком. Счастливым человеком. Конечно, когда Сергей был маленьким, ему не раз попадало от отца за всевозможные глупости и шалости, которые могли причинить вред не только ему самому, но и его близким, но все отцовские приступы ярости напоминали летние грозы — они были бурными, но короткими. Быть может, потому что отец сердился крайне редко и всегда оказывался прав, Сергей старался усвоить преподанный ему урок. Теперь Иван Михайлович одряхлел и сморщился, как старое таежное дерево, да и Сергей давно не был ребенком, но и сейчас гнев отца вызвал в его душе целую бурю эмоций.

— Поторопись, а то я тут корни пущу! — проворчал Иван.

И Сергей поспешил подчиниться. Внезапно он почувствовал, что голоден, как волк.

 

Лейпциг, 30 мая 1968

Растянувшись на стеганом покрывале в цветочек, заложив руки за голову, Максанс изучал потолок комнаты. Он слышал, как в коридоре ходит квартирная хозяйка, которая, как казалось, всю свою жизнь пробе́гала из кухни в гостиную, из гостиной в кухню. Окно было открыто настежь, но запах капустного супа не выветривался — им пропитались стены этой старой затхлой квартиры.

Максанс предпочел остановиться на квартире, принадлежащей коренному жителю страны. Теперь, когда Лейпциг стал городом конференций, его отели были переполнены врачами, учеными или экономистами, вырядившимися в кричащие галстуки и тесные костюмы. У всех у них было услужливое выражение лица проворного коммивояжера. Иногда можно было столкнуться с группой атлетов, приехавших на очередное спортивное соревнование; на их спортивных акриловых куртках гордо красовалось название родной страны. У квартирной хозяйки, женщины пожилой и тактичной, Максанс лучше чувствовал, как бьется пульс этого города.

Легкий ветерок трепал занавеску в аляповатых красных цветах. Приехав в город, Максанс, оставив на съемной квартире сумку, тут же отправился по адресу, где проживала Ева Крюгер. Он обнаружил послевоенное здание, напоминающее казарму. Несмотря на голубизну небес и несколько нарциссов, растущих на чахлом газоне, махина поражала своим уродством. Выезжая за «железный занавес», Максанс старался отводить глаза от этих отвратительных мастодонтов из железа и бетона, заполонивших окраины восточных городов.

В вестибюле с грязно-бежевой штукатуркой, которая отваливалась большими кусками, он изучил надписи на десятке почтовых ящиков, но фамилии Крюгер не обнаружил. Когда он стал расспрашивать о Соне и Еве, какая-то женщина с обесцвеченными волосами, с ребенком на руках, пожала плечами и с подозрением взглянула на незнакомца. Но, увидев его расстроенное лицо, она сжалилась и нацарапала на листке бумаги адрес социальной службы, где он мог получить необходимые сведения. Когда он пришел в указанную контору, она была уже закрыта.

Репортер поставил ноги на пол и рывком поднялся с кровати. Было уже десять утра, и ему лучше поторопиться, если он не хочет вновь оказаться у закрытых дверей. Решительно, такой режим работы не для него.

Максанс накинул джинсовую куртку, сунул в карман заветную «Лейку» и направился к квартирной хозяйке, чтобы сказать ей, что уходит на весь день. В кухне, в тапочках и фартуке, женщина готовила любимый овощной суп жителей Лейпцига — со спаржей, сморчками и раками.

Оказавшись на улице, Максанс изучил карту и двинулся по направлению к Карл-Маркс-плац. Одна из улиц была перегорожена полицейским кордоном, вынудившим его изменить маршрут. В воздухе ощущался неприятный вкус пыли, но погода была настолько хорошей, что француз преисполнился оптимизма.

Он не вернется, пока не найдет Соню. Та организация, куда Максанс первый раз обратился за помощью, намереваясь вывезти девушку из страны, вскоре была ликвидирована, и ему пришлось предпринять несколько неудачных попыток в течение месяцев, переросших в годы, чтобы разыскать в Западной Германии еще одну организацию, помогающую беженцам, которую француз счел достаточно серьезной и надежной, чтобы довериться ей. Теперь ему оставалось убедить Соню.

Шагая по улицам, Максанс думал о том, что Лейпциг — город контрастов. Меж двух потрескавшихся фасадов внезапно открывалось взору новое современное здание. Чуть дальше улочка с покосившимися, осевшими домиками выходила на площадь с постройками, на которых еще не высохла штукатурка. Грубые шрамы войны то тут, то там напоминали о страшных событиях минувших дней и приводили в замешательство. Но все равно город удивлял гостей странной гармонией — гармонией лица, которое нельзя назвать ни красивым, ни уродливым, но которое притягивает взгляд и не забывается.

Выйдя на просторную площадь, Карл-Маркс-плац, Максанс с изумлением обнаружил на ней молчаливую толпу мужчин и женщин со строгими лицами. Репортер тут же достал свой фотоаппарат, который всегда держал под рукой.

Он начал протискиваться сквозь плотные ряды, которые, пропуская мужчину, снова смыкались за его спиной. И вот Максанс остановился как вкопанный. Впереди, в десяти метрах, выстроилась цепочка полицейских и военных в касках.

Никто не обращал внимания на иностранца. Все смотрели на огромный собор, образец пламенеющей готики. Его фасад украшала витражная роза, заостренная колокольня была устремлена к небу. Максанс достал из кармана путеводитель и украдкой заглянул в него: рядом с университетом располагалась базилика Паулинеркирхе.

По толпе пробежала рябь волнения, и горожане на метр приблизились к полицейскому кордону. Странное напряжение объединяло всех этих мужчин и женщин разных возрастов, они не говорили друг с другом, но явно пришли сюда, подчиняясь единому порыву, и испытывали одни и те же эмоции, почти материализовавшиеся. Толпа, имеющая свой особый пульс, подчиняющийся загадочным и переменчивым законам, всегда напоминала Максансу океан. В начале мая он фотографировал парижских студентов, распевающих «Интернационал», размахивающих красными флагами и кружащих вокруг Сорбонны, напоминая ночных мотыльков, слепо летящих на огонь. Их энтузиазм оставил фоторепортера равнодушным. Свои крылья Максанс сжег, сражаясь за иные идеалы.

Разве он мог это забыть? Сотни тысяч студентов вышли на площадь к Парламенту Будапешта в тот далекий октябрьский день 1965 года, протестуя яростно и шумно, выказывая всю свою неприязнь к правительству и Советскому Союзу, требуя свободы и независимости. Они были счастливы, опьянены надеждой. До первого выстрела, до первого трупа.

А вот жители Лейпцига молчали. Они ничего не требовали. Но при этом от их грозного молчания по спине пробегал неприятный холодок. В их бездействии чувствовалась суровая решимость, беспощадная, неумолимая, она напоминала о силе, что медленно, терпеливо собирается в кулак, готовый обрушиться на головы врагов со всей злобой, всей горькой памятью, всеми грехами и всеми искуплениями.

Внезапно с дерева, растущего перед церковью, сорвалась стайка птиц, громко хлопая крыльями. Действуя совершенно рефлекторно, Максанс вскинул «Лейку», три раза щелкнул затвором фотоаппарата, запечатлев птиц, церковь, напряженную толпу.

Его сосед справа, молодой парень лет двадцати, с коротко стриженными белыми волосами и светлыми глазами, бросил на него испепеляющий взгляд.

— Journalist… Französisch… — прошептал Максанс, надеясь, что полиция ничего не заметила.

Лицо незнакомца стало менее напряженным. Он горько улыбнулся.

— Смотрите внимательнее на Паулинеркирхе, — тихо сказал юноша, и Максанс был удивлен, услышав французский язык. — Смотрите внимательно, — настойчиво повторил взволнованный молодой человек. — Вы присутствуете при варварском акте разрушения. Эта церковь была построена в конце пятнадцатого века, в ней проповедовал сам Мартин Лютер. Одна из самых прекрасных базилик нашего города, великолепное произведение искусства и исторический памятник с гробницами прославленных людей. Памятник, которому исполнилось пятьсот лет. Церковь пережила бомбардировки американцев и англичан. Но ей не пережить социализма, господствующего в Германской Демократической Республике.

От горькой иронии, звучавшей в голосе незнакомца, Максансу стало не по себе. Юноша взглянул на часы.

— Еще несколько секунд. Немецкая точность сработает и сегодня.

По толпе вновь прокатилась волна тихого ропота, напряжение нарастало. Раздались приглушенные рыдания женщин. Жаркая кровь стучала в висках Максанса, но его руки не дрожали.

Француз чуть повернул голову влево и увидел ее. Ее профиль отличался все той же чистотой, которая запала ему в душу. Она обрезала свои длинные темные волосы, и теперь они едва доходили до воротника черной кофты. Она стояла очень прямо, как будто готовясь броситься в бой, и кусала губы.

— Соня! — крикнул Максанс, но в эту секунду взрыв разорвал неподвижный воздух.

Взрывная волна заставила фотографа содрогнуться всем телом. Но его рука уже жала и жала на кнопку спускового механизма — он снимал треугольный фасад церкви, который со страшным грохотом оседал, складывался в необъятном облаке серо-белой пыли. Раздались яростные крики: «Убийцы! Вандалы!» Максанс поискал глазами Соню, но она исчезла в тумане из пепла и строительной пыли.

— Соня! — проревел Максанс перед тем, как зайтись в приступе удушающего кашля.

Кто-то схватил его за руку.

— Идемте со мной! Надо отойти подальше. Никто не ожидал, что будет столь плотное облако пыли. Идемте!

Фонтеруа принялся освобождаться от хватки соседа, который пытался его увести. Соня! Он должен ее найти. Возможно, она ранена… Но его легкие разрывались от кашля, глаза слезились, и Максанс сдался, позволив молодому человеку увлечь себя подальше от места взрыва. В какой-то момент француз споткнулся и чуть не упал, но юноша подхватил его крепкой рукой.

Через некоторое время Максанс обнаружил себя стоящим у стены какого-то дома, на лице у него был влажный носовой платок. Постепенно возвращалась способность дышать.

— Уже лучше? — спросил незнакомец, на его щеке виднелись следы крови.

Максанс несколько раз сплюнул, чтобы освободить рот и горло от вязкой пыли. Когда он наконец смог говорить, его голос звучал глухо.

— Я должен вернуться… Я видел там девушку, друга… Мне просто необходимо вернуться…

— Это ничего не даст. Полиция оттесняет людей с площади. Вам лучше пойти к ней домой и подождать там.

— Но я не знаю ее адреса, не знаю, где она живет…

— В таком случае вам лучше пойти со мной. Я работаю в мэрии. Мы найдем ее, не волнуйтесь.

Несколько ошарашенный, Максанс вновь позволил себя увести.

— Откуда вы так хорошо знаете французский язык?

Молодой человек улыбнулся и потер щеку.

— В нашей семье все говорят на французском. Мои предки приехали из Монбельяра. Мы все потомки гугенотов. Меня зовут Фридрих Дюрбах. А вас?

Втянув шею в плечи, Соня смотрела на дымящиеся руины Паулинеркирхе. Прибывшие пожарные следили за тем, чтобы не начался пожар. Обломки камня, деревянные балки; в воздухе плавал запах пыли и гари, наполняя душу горечью.

Глухой гнев заставлял девушку дрожать, как в лихорадке. «Какое счастье, что ты этого не видишь, бабушка», — подумала Соня. В день концерта Ева любила посещать эту старинную доминиканскую церковь, она уверяла, что черпает здесь вдохновение.

И вот они разрушили эту хорошо сохранившуюся церковь — жемчужину Лейпцига, разрушили, невзирая на протесты жителей города, архитекторов и некоторых политиков. Восемь лет они боролись за то, чтобы ее не принесли в жертву урбанизации, столь милой сердцам членов Политбюро. На улицах возникали спонтанные манифестации, собирали подписи. Ева подписала бесчисленное количество петиций — все напрасно.

Бессмысленное и жестокое разрушение. Отголоски взрыва звучали в ушах Сони похоронным звоном. Ей казалось, что умерла частичка ее самой.

Ее бабушка скончалась шесть месяцев тому назад. Чтобы ухаживать за Евой, Соне пришлось бросить занятия рисунком. В течение полутора лет она зарабатывала как портниха-надомница. Недостатка в клиентуре не было, но после смерти Евы девушка переехала, и вот теперь она почти не могла находиться в давящих стенах маленькой квартирки, которую делила со студенткой консерватории. Недавно в Брюле открылся новый большой магазин, и Соня устроилась туда продавщицей. Она должна была выйти на работу в «Blechbüchse» в понедельник. Заведующая секцией одежды провела девушку по магазину. «Это самый современный универмаг в стране», — с гордостью сообщила она новой сотруднице, как будто была его владелицей.

— Здесь незачем больше оставаться, — прошептал чей-то голос.

Соне показалось, что ее разбудили после долгого сна. Седые волосы, тонкие губы — незнакомая женщина печально покачала головой.

— Все кончено. Будет лучше, если мы уйдем, иначе нас возьмут на заметку.

Перед тем как уйти, она коснулась Сониной руки.

— Я в два раза старше вас, милая девочка, и вы можете мне поверить: придет день, и мы не позволим им так поступать.

После этих слов дама повернулась и быстрым шагом удалилась в направлении «Гевандхауза». Порыв ветра, принесший едкую гарь, заставил Соню зайтись в приступе болезненного кашля. Для восстановления сил и духа ей был необходим кофе. Молоденькая немка тоже развернулась, решив пойти в «Kaffeehaus», туда, где она впервые увидела Максанса Фонтеруа. За прошедшие три года она получила от него несколько писем, очень дорогих для нее, но с весьма расплывчатым содержанием — из-за цензуры. Итак, мужчина остался верен своему слову, он не забыл о ней.

Как всегда, когда Соня чувствовала себя подавленной, она постаралась думать о том незабываемом дне, о черно-белом манто, носившем имя женщины, которая выходила замуж, и напоминало ожившую мечту, обещание счастья.

«Не бойтесь, мадемуазель, вас понесет манто…»

Улыбнувшись, Соня Крюгер распрямила плечи и под голубым весенним небом Лейпцига, с воображаемой «Валентиной» на плечах, гордо пошла по городу, как когда-то шла по подиуму на показе Дома Фонтеруа, по тому подиуму, который мог привести ее на край света.

Александр покинул зеленые воды озера Орестиада, светящееся небо Македонии, оставил за спиной коричный аромат родного дома, чтобы вернуться в бурлящий Париж, встретивший гудками автомобилей и затхлым запахом отработанного бензина.

Сразу после окончания меховой ярмарки во Франкфурте Манокис отправился в Касторию — именно поэтому он не видел, как «вспыхнула» столица. Александр не переставал злиться: из-за забастовок не функционировали ни вокзалы, ни аэропорты, и мужчина уже целый месяц был заперт в Греции. Меховщик два раза в день звонил в свой магазин и в конце концов распорядился его закрыть. Метро не работало, и многие из сотрудников, проживающие в пригородах, не могли добраться до магазина и мастерской. Не спешили в магазин и клиенты. По словам Валентины, богатые кварталы были объяты смертельным ужасом, их обитатели не отходили от радиоприемников и с тоской смотрели на серо-голубые облачка, которые время от времени поднимались над Латинским кварталом.

Валентину события последнего месяца скорее развлекали. «Никто не может сказать, чем все это закончится, — рассказывала она по телефону Александру, который искренне беспокоился о дорогой ему женщине. — Но следует признать, что все происходящее достаточно жестоко. Студенты швыряют булыжники, полиция избивает их дубинками… Полицейских сравнивают с эсесовцами, но кто сталкивался с подлинными представителями этой организации, как ты и я…»

Наконец Александру удалось вернуться, и вот он шел по улице Фобур-Сен-Оноре, размышляя об американских клиентах, которые предпочитали не появляться в столице Франции во время волнений, думал он и о том, что ему, возможно, придется поднять на десять процентов зарплату своим работникам, после того как они вернутся в мастерские.

С мрачным видом Манокис толкнул дверь соседствующей с его магазином крупной художественной галереи, владельцем которой был Жан Пьер Тюдьё, эстет и щеголь. Он, всегда одетый с иголочки, встретил Александра в весьма растрепанном виде. Рукава его рубашки были закатаны.

— Надо же, пропащая душа! — воскликнул галерейщик, увидев Александра. — Тебе все-таки удалось запрыгнуть на корабль, который терпит бедствие!

Мужчины пожали друг другу руки.

— Не без труда, — признался Александр, с изумлением разглядывая беспорядок, царивший в зале.

Вдоль стен выстроились ряды картин в чехлах. На полу валялась крафт-бумага, картон и длинные куски бечевки, напоминающие притаившихся змей.

— Ты переезжаешь?

— Отличная идея! — в отчаянии воскликнул Тюдьё. — Де Голль говорит о хаосе, и он не ошибается. Если Франция станет коммунистической, я уеду в тот же час, и тебе посоветую последовать моему примеру.

Александр покачал головой.

— Тогда почему такой кавардак?

— Еще до того, как в этой стране все стало с ног на голову, я решил устроить выставку Людмилы Тихоновой, и ее вернисаж был назначен на ближайшую субботу. Мне удалось собрать все картины мастера, но мои служащие исчезли в неизвестном направлении, и вот я остался совершенно один, а мне еще надо все это развесить, — и огорченный мужчина обвел комнату рукой. — Не посоветуешь, как мне поступить?

Совершенно обессиленный Жан Пьер рухнул в кресло и вытер лоб платком.

— Приглашения разосланы месяц назад, открытие послезавтра. Это катастрофа, старина, настоящая катастрофа!

— Ты полагаешь, что кто-нибудь придет на вернисаж?

— Я на это надеюсь! Я не позволю каким-то там революционерам портить мне жизнь, я и так потерял слишком много денег в связи с этими событиями.

— Я помогу тебе. Вдвоем мы управимся быстрее.

— А ты сможешь? — Тюдьё воспрянул духом.

— Мой магазин закрыт уже десять дней. Ничего с ним не случится, если не открою еще и сегодня. И потом, ты был так любезен, согласившись приглядывать за моим бутиком во время моего отсутствия. Я буду рад помочь тебе.

Тюдьё вскочил.

— Ты спасешь мне жизнь! Отлично, начнем с полотен небольшого формата. Это самое незначительное. У тебя есть молоток?

Через час Александр был так же измотан, как и его друг, но большая часть картин заняли свои места на стенах. Несколько натюрмортов и серия поразительных портретов. Тюдьё суетился, перевешивал холсты с места на место, чтобы найти лучший ракурс для каждого, и Александр уже не вникал, что на них изображено: все сливалось перед его глазами в калейдоскоп из глубоких зеленых, насыщенно-синих и мрачных серых тонов.

— Ну вот, нам осталось повесить всего одну работу, но это — гвоздь программы, — объявил запыхавшийся Тюдьё, когда Александр принялся помогать другу высвобождать холст из нескольких слоев бумаги. — Знаешь, такая странная история. Еще в 1921 году это полотно должно было выставляться на Осеннем салоне, но его купили до начала выставки. Затем неожиданная новость: исчезло, пропало. Поговаривали, что это главное произведение Людмилы Тихоновой, истинный шедевр. А так как его никто не видел, в среде коллекционеров оно стало легендой. Пожалуй, пока поставим его вот сюда. Спасибо.

Жан Пьер вздохнул и потер поясницу.

— И вот год назад я был приглашен в качестве эксперта наследниками одного немецкого индустриального магната, который скончался в своем замке на Луаре. И что ты думаешь? В его гостиной я увидел «Нелюбимую». Сначала я подумал, что брежу, но нет, это действительно был пропавший портрет. Невероятно, не правда ли?

Александр нагнулся, чтобы помочь Жан Пьеру снять последний слой бумаги. Услышав название картины, он застыл. Тихонова… Конечно, как же он сразу не сообразил? Он развесил десяток полотен одной из самых известных русских художниц тридцатых-сороковых годов. В последние двадцать лет она несколько вышла из моды. Но во время войны эта женщина, сама того не подозревая, спасла ему жизнь.

Внезапно воспоминания о прошлом захлестнули Александра. С часто бьющимся сердцем он отступил на несколько шагов и присел на деревянный ящик. Только сейчас Манокис заметил, что сложил ладони в молитвенном жесте. Суставы его кистей нещадно болели. Как и двадцать лет тому назад, он чувствовал привкус крови во рту, ощущал страшные удары по почкам и затылку, вновь видел молоток, занесенный над его многострадальными пальцами. А когда греку уже стало казаться, что он добрался до болевого пика, он ужаснулся, заметив бур дантиста, который приближался к его открытому рту, чтобы вонзиться в челюстную кость.

Александр больше не мог дышать, по его спине струился холодный пот. Он ничего не видел и не слышал, все его внимание было приковано к картине, высвобождающейся из скрывающей ее бумаги, к картине, которая спасла его, потому что нацистский офицер мечтал заполучить этот шедевр для своей коллекции и поэтому распорядился отпустить на волю никому не известного участника движения Сопротивления.

Валентина позировала обнаженной. Она сидела на соломенном стуле, бедра раздвинуты, выставляя на всеобщее обозрение голубоватые вены; полупрозрачная кожа шеи, груди; красные губы, набухшие от желания. И взгляд, Бог мой, какой взгляд!.. Сияние зеленой воды, надменность, скрывающая неуверенность. Молодая женщина, которая не знает себя, чье единственное оружие — совершенство тела.

— Александр, что случилось? О! Ты себя хорошо чувствуешь?

Манокис постепенно приходил в себя. Жан Пьер тряс друга за плечо.

— Держи, я налил тебе коньяка. Ты стал белым как полотно. Что на тебя нашло?

— Сколько ты хочешь за эту картину? — глухим голосом спросил Александр.

— За «Нелюбимую»? — изумился Жан Пьер. — Почему ты спрашиваешь? Ты собираешься ее купить?

Александр залпом опустошил бокал, и его лицо вновь приобрело нормальный цвет.

— Так сколько? — продолжал настаивать мужчина.

Грек поднялся, и Жан Пьер протянул руку, чтобы поддержать его. Но Александр оттолкнул протянутую руку, взял лежащий на стуле пиджак и достал из внутреннего кармана чековую книжку. Затем он уселся за стол друга, снял колпачок с черной с золотом перьевой ручки, которая лежала на стопке бумаги для писем, и когда по-прежнему ничего не понимающий Жан Пьер назвал цифру, начал писать.

— Что ты делаешь?

— Ты отлично видишь — я покупаю «Нелюбимую».

Манокис подписал чек и протянул его другу, и тот, потрясенный, посмотрел на указанную там сумму.

— Покупаешь? Вот так, ни с того ни с сего? А ты не будешь потом жалеть? Сумма-то весьма внушительная.

Улыбка тронула губы Александра.

— Возможно, когда-нибудь я тебе все объясню. А пока я хотел бы, чтобы ты убрал портрет из экспозиции. Он больше не продается, а я намерен сегодня вечером кое-кого удивить.

— Поразительно то, что каждый раз, когда кто-нибудь хочет выставить «Нелюбимую», она уплывает, как песок меж пальцев, — проворчал Жан Пьер. — Я знаю несколько человек, которые будут страшно разочарованы.

Но, упаковывая картину, Жан Пьер Тюдьё не мог скрыть своей радости. После месяца застоя дела его галереи вновь налаживались. Покупка «Нелюбимой» — добрый знак.

Александр пытался представить лицо Валентины, когда она увидит полотно. Сегодня вечером он ждал ее к себе на ужин. Как она себя поведет: опешит, смутится, разволнуется?

Вне всякого сомнения, они будут говорить о прошлом, о Пьере Венелле, который умер несколько лет тому назад, об Одили, которая вновь вышла замуж и теперь проводит время, путешествуя. Они вспомнят Андре, он — с уважением, она — с нежностью. У нее будет мечтательный, загадочный взгляд, и Александр подумает, что она так же прекрасна, как при их первой встрече, которая произошла сорок лет тому назад, когда молодая женщина в сером костюме, отделанном горностаем, в шляпке, надвинутой на глаза, вошла в его жизнь, чтобы остаться навсегда.

В тот же самый момент Валентина находилась неподалеку, она поднималась по улице Камбон, направляясь к дому, в котором жила ее дочь. Еще издалека она увидела, что ставни на окнах комнаты Камиллы закрыты.

Валентина колебалась, ей не нравилось, что она так нервничает. Вот уже десять минут она мерила шагами улицу, как праздношатающаяся дамочка. «Это абсурдно, в конце концов, она все же твоя дочь!» — сказала себе Валентина, осознавая, что Камилла всегда смущала ее. В отличие от Андре, мадам Фонтеруа никогда не знала, как реагировать на проявления бескомпромиссного, волевого характера дочери, к тому же Валентина не любила чувствовать себя виноватой, не любила, когда ее осуждали.

Максанс позвонил ей вчера из аэропорта. Он улетал в Лейпциг и волновался за Камиллу. Он не смог застать ее на работе, где мадемуазель Фонтеруа не появлялась уже целых четыре дня, а когда фоторепортер звонил сестре домой, ее телефон не отвечал. «У нее не все ладно, мама. У меня нет времени заниматься всем этим, потому что я отправляюсь на поиски Сони, но если бы ты смогла…» Максанс не закончил фразу, отлично зная, сколь сложны отношения матери и дочери.

Этой ночью Валентине не удалось уснуть. Она ворочалась на кровати, как будто у нее был приступ тропической лихорадки, которая, однажды завладев телом, уже не отпускает его и, стихнув, возвращается вновь через месяц или через год, заставляя человека страдать, гореть в огне, как грешник, лишенный рая.

Она то металась от жара, то дрожала от холода, то отбрасывала одеяло, то съеживалась под ним, а к трем часам ночи, совсем отчаявшись, встала с постели и зажгла все лампы в комнате.

Вот уже многие годы Валентина с Камиллой сталкивались, как два корабля в ночи. Полное непонимание, ранящие фразы. Ими управляли ревность, гордость, самолюбие, эгоизм, и все это заставляло забыть о любви. Порой, глядя на отстраненную красоту дочери, на ее безупречную элегантность, Валентине хотелось схватить Камиллу за руку, увести ее в темную маленькую комнату и прошептать все те слова, которые она никогда никому не говорила. Иногда мадам Фонтеруа сожалела, что она не посторонний для Камиллы человек, тогда у нее появилась бы возможность познакомиться с дочерью заново и начать все с чистого листа.

«Но почему? — спрашивала себя Валентина, а мрак давил ей на виски. — Почему я так и не смогла сказать, что люблю ее?»

Но сейчас, находясь во власти ночи, когда пот выступал на лбу, а тело сводила судорога, женщина наконец признала очевидное: она никогда не любила Камиллу так, как нормальная мать любит свое дитя. Она никогда не чувствовала внезапных порывов нежности, никогда не стремилась защищать, она не переживала тех эмоций, которые движут любой матерью, заставляя сворачивать горы и останавливать реки. По отношению к Камилле Валентина не испытывала той всепоглощающей страсти, что испытала сразу же после рождения Максанса, когда только протянула руки навстречу новорожденному, вдохнула его запах, ласково провела ладонью по нежному темному пуху, покрывающему хрупкий череп.

С самого своего рождения Камилла пробуждала в душе мадам Фонтеруа странные чувства. Смесь опасения, нетерпения и беспомощности. Молодая женщина не понимала, почему так происходит. И тогда, в свои двадцать два года, она выбрала единственный, как ей показалось, возможный выход: бегство.

Валентина доверила младенца гувернантке, славной Жанне Лисбах, которая стала на страже у детской комнаты, а сама мадам Фонтеруа сбежала, сбежала от крошечной девочки со светлым взглядом, так похожим на ее собственный. Затем она сбежала от подростка, такого сложного, неуступчивого, требовательного… О, какого требовательного! Потом она сбежала от молодой женщины, очень одаренной и уверенной в себе.

Но сегодня, в Париже, охваченном лихорадкой, в Париже, где раздавался металлический скрежет дорожных знаков, вырываемых из каменных мостовых, следовало прекратить это бессмысленное бегство.

И вот она стояла у дома дочери. Валентине потребовалось собрать все свое мужество, чтобы прийти сюда, потому что когда имеешь дело с Камиллой, надо быть готовой к любым сложностям. И сейчас не Валентина Фонтеруа поднимала глаза к закрытым ставням квартиры, но юная Валентина Депрель — та, что собирала спелые гроздья винограда, та, что обливала водой из шланга своего старшего брата, та, что грезила о волшебном празднике в чудесном саду, и та, что искала успокоения рядом с портретом дамы в голубом. Та, кому жизнь, быть может, пообещала слишком много, когда она была еще ребенком.

Валентина убедилась в том, что ее бежевый льняной костюм сидит на ней безупречно, пригладила короткие черные волосы, отливающие красным деревом, — цвет, выбранный ее парикмахером, чтобы смягчить слишком суровые черты лица, — и решительно пересекла улицу, намереваясь встретиться с дочерью.

Камилла накрыла голову подушкой, чтобы приглушить невыносимый звук звонка у входной двери, разрывающего такую уютную тишину. Влажная и теплая темнота спальни, задернутые шторы: она не вставала с кровати уже целых три дня, поддавшись слабости, элементарной трусости, которые тисками сжимали сердце.

Опять этот настойчивый звонок! А ведь она предупредила Эвелину, что будет отсутствовать несколько дней — ничего серьезного, обычное пищевое отравление, но ей необходим отдых; ей, которая никогда не брала отпуск, которая покидала Дом Фонтеруа лишь для деловых поездок. Камилла отключила телефон и закрыла дверь на все замки.

Ее не прекращала преследовать одна и та же картина: разбитые витрины, опадающие на тротуар дождем осколков стекла, оскорбительные надписи на стенах, начертанные красной краской из баллончиков: «Сволочи!»

Двумя месяцами ранее, в один из мартовских дней, к ней в кабинет на бульваре Капуцинов без стука влетела Эвелина, потрясая радиоприемником, который держала в руках. Журналисты сообщали, что сотни манифестантов осадили банк «American Express», расположенный рядом с Домом Фонтеруа, на углу улицы Обер. Камилла тут же спустилась в торговый зал, где застала Дютея и Кардо с вытянутыми лицами. «Куда смотрит полиция!» — воскликнул Кардо, заламывая руки. Всего два дня тому назад в представительстве другой крупной американской компании прогремел взрыв.

На улице раздавались вопли манифестантов, пробегающих мимо Дома Фонтеруа. Справа от входной двери пылал «роллс-ройс». Внезапно несколько человек в джинсах и зеленых куртках, с волосами, разметавшимися по плечам, отделились от основной массы бунтовщиков и устремились с железными прутами наперевес к витринам Дома. Продавщицы пронзительно завизжали. Камилла приказала им подняться на второй этаж. Спрятав лица за платками, а глаза за очками для плавания, неизвестные, рыча от ярости, принялись крушить стекла витрин. Какая-то молоденькая девица с длинными рыжими волосами влетела в зал. Ее худенькое тело сотрясалось от ненависти и гнева, она приблизилась к Камилле и швырнула ей в лицо листовку. «Сволочи!» — выкрикнула девушка перед тем, как выбежать из магазина. Дютей потянул Камиллу за руку. «Вам тоже следует подняться на второй этаж, мадемуазель. Никто не знает, что они еще могут выкинуть. Они атаковали Фошона». «Об этом не может быть и речи!» — крикнула Камилла, дрожа от ярости.

Затем, так же быстро, как и пришла, гроза отступила. После того как на улице появились стройные ряды полицейских, манифестантов поглотили пасти метро. Потрясенная Камилла осталась стоять посреди разгромленного зала магазина Дома Фонтеруа, напоминавшего поле битвы. Стены витрин измазаны краской, духи текут из разбитых флаконов на перчатки и шейные платки. Головы манекенов оторваны, и среди осколков стекла валяются роскошные манто.

Нехорошее предчувствие заставило Камиллу содрогнуться. «Это только начало», — подумала она, стараясь унять дрожь в руках. Через несколько секунд мадемуазель Фонтеруа кинулась в туалетную комнату, где ее вырвало.

А потом наступил нескончаемый месяц май, город застыл в томительном ожидании неизвестного. С тех пор как Камилла заняла пост главы Дома Фонтеруа, она еще никогда не чувствовала себя такой растерянной. Она лишилась сна. Ей казалось, что она разлагается, трескается, потихоньку распадается на части.

Когда по радио сообщили, что никто не знает, где в данный момент находится генерал де Голль, Камилла выключила приемник и спряталась под одеяло. Старый политик был прав, и она должна последовать его примеру и на некоторое время исчезнуть. Измотанная, падающая от усталости женщина больше не могла сопротивляться.

Пронзительный звонок продолжал досаждать ей. Нехотя Камилла выбралась из постели. Свет, заливающий гостиную, заставил ее зажмуриться — было больно глазам. Нетвердой походкой мадемуазель Фонтеруа добралась до входной двери. Камилла не могла вспомнить, когда в последний раз ела.

— Кто там? — поинтересовалась она сиплым голосом.

— Это я, Камилла. Открой мне, пожалуйста.

Удивительно, но вместо того чтобы ощутить злость и горечь, которые охватывали женщину каждый раз, когда она слышала голос матери, Камилла с трудом подавила рыдание. Она долго не могла справиться с замком, но наконец распахнула дверь. Когда Валентина увидела дочь, ее лицо исказилось.

— Что тебе надо? — грубо спросила Камилла, внезапно застыдившись своей растрепанной шевелюры, изможденного лица, мятой шелковой пижамы.

Валентина не ответила. Казалось, она просто не могла говорить. Затем мадам Фонтеруа решительно шагнула вперед, открыла объятия и прижала дочь к груди.

Камилла попыталась оттолкнуть мать. «Чего она от меня хочет?» — раздраженно подумала она. Камилла была смущена, чувствовала себя не в своей тарелке. Эта нежданная нежность оскорбляла ее, пугала, она сотрясала устои, меняла привычный мир. Но Валентина все крепче и крепче прижимала дочь к себе, гладя ее по волосам. У нее оказались такие сильные руки, им просто невозможно было противиться, и обессиленная Камилла закрыла глаза, позволив матери убаюкать себя.

Они сидели на диване в гостиной. Камилла опустила шторы, чтобы прогнать из комнаты режущий глаза солнечный свет. Валентина приготовила в кухне чай, принесла тарелку сухого печенья. Она была до глубины души поражена худобой дочери, ее ввалившимися щеками, пустым взглядом. «Должно быть, я слишком долго ждала, — волновалась мадам Фонтеруа. — Я должна была прийти сразу же, но я не осмеливалась». Затем женщина поправила себя: «Я должна была прийти много лет тому назад».

Камилла сидела, поджав ноги, держа в руках дымящуюся чашку с чаем. Валентина видела, как время от времени тело дочери сотрясает нервная дрожь.

— Ты не можешь продолжать вести себя подобным образом, — прошептала Валентина. — Ты истощена. В конечном итоге ты заболеешь. Максанс сказал мне, что ты потрясена последними событиями в городе.

— Это очень мило с его стороны — волноваться обо мне, но я не понимаю, почему он вмешивается в мои дела. Я его ни о чем не просила.

— Именно в этом и заключается твоя проблема — в том, что ты никогда ни у кого ничего не просишь. Но сейчас тебе лучше спрятать гордость в карман.

Камилла слишком устала, чтобы протестовать. И потом, она побаивалась матери. Она всегда ее боялась, потому что Валентина стала первой, кто научил ее понимать смысл слова «страдание».

— И как долго ты собираешь жить вот так? — вернулась к теме разговора Валентина, но на сей раз ее голос звучал много мягче.

Камилла сосредоточилась на том, чтобы поставить чашку с чаем на низкий столик и при этом не перевернуть ее.

— Я не понимаю, к чему ты клонишь, мама. Возможно, будет лучше, если ты уйдешь. В данный момент я себя плохо чувствую.

— Не повторяй ошибок своего отца, Камилла. Не стоит жертвовать своей жизнью ради Дома Фонтеруа. То, что произошло на днях, сильно ранило тебя. Тебе кажется, что эти люди напали непосредственно на тебя, но Дом Фонтеруа — всего лишь некая материальная сущность…

— А вот и нет! У него есть душа, у этого Дома…

— Но он не сможет обнять тебя, когда тебе будет грустно, не скажет тебе, что любит… Ты все отдала этому Дому, и вот сегодня ты осталась одна. Да, ты сама хотела этого, но, возможно, ты наконец поймешь, что не настолько сильна, чтобы прожить без других людей. Когда вы с Виктором Бруком разорвали отношения, он приходил ко мне. Он рассказал мне о вас, о своих несбывшихся надеждах. Он объяснил, что между вами всегда возвышалась непреодолимая стена.

Валентина замолчала. У нее защемило сердце, потому что она увидела, как, буквально на глазах, сморщивается лицо ее дочери. Нервным жестом Камилла завела за ухо непослушную прядь волос. Трясущиеся руки, обгрызенные ногти. Она никогда бы не позволила говорить с собой в подобном тоне, если бы не была так истощена, так уязвима. И Валентина ощутила себя почти виноватой в слабости ее девочки.

— Все дело в Сергее, не так ли? — тихо спросила Валентина. — В Сергее Ивановиче Волкове, сыне Леона. В твоем кузене.

Камилла резко вскинула голову. На ее виске билась голубоватая жилка.

— Откуда ты узнала? Кто тебе сказал?

— Максанс.

— Ну да, конечно! — саркастически усмехнулась мадемуазель Фонтеруа. — Меж вами нет секретов, полное согласие! Вы всегда все друг другу рассказываете.

— Я долго скрывала от него, кто его настоящий отец. Он долго не говорил мне, что знает это. Но твой брат более снисходительный, чем ты.

— У тебя всегда найдется для него оправдание. Для меня — никогда!

Валентина страдала, глядя на то, как ее дочь съежилась на диване, раздавленная болью и гневом. Мадам Фонтеруа надо было так много сказать Камилле, но за несколько минут невозможно вычеркнуть долгие годы непонимания. И сейчас, впервые в жизни, Валентина должна была думать не о себе, а о Камилле.

— Однажды я постараюсь все тебе объяснить. Это имеет очень глубокие корни и, вероятно, связано с моей матерью, которую я никогда не знала, потому что она умерла в момент моего рождения.

Смущенная женщина покрутила обручальное кольцо на пальце и собралась с силами, чтобы продолжить.

— Маленькой девочкой ты совсем не походила на того ребенка, которого я себе навоображала! Я была такой юной. И такой эгоистичной. А еще несчастной. Порой я бывала несправедлива к тебе, и сегодня я это признаю. Ты была моей дочерью, но всегда оставалась такой чужой. Я не понимала тебя. По правде говоря, я просто боялась тебя… В то время у меня не хватило терпения, чтобы попытаться понять тебя, узнать получше. В этом моя ошибка. И я сожалею о ней.

Камилле было холодно. Она старалась не смотреть на мать, потому что ощущала себя слишком хрупкой и уязвимой. Она не желала ее слушать. Ее глаза горели, ей хотелось расплакаться, но она не могла доставить матери подобного удовольствия. Да и вообще, остались ли у нее слезы? Эти неприятные минуты пройдут, забудутся, как сон. Но если мать опять откроет ей свои объятия, это будет слишком тяжело. Придется все переосмысливать, согласиться с тем, что вся построенная ею жизнь имеет один существенный недостаток. Недостаток любви.

Голос Валентины заставлял Камиллу задыхаться.

— Не все потеряно, Камилла. Ты должна поехать к нему. Даже если тебя ждет поражение, ты все равно должна найти время и поехать.

«Время! — насмешливо повторила про себя Камилла. — А вот времени у меня и нет… Дом нуждается во мне… Я не могу его оставить…»

— Нет незаменимых людей, — продолжала Валентина, будто прочитав мысли дочери. — Послушай меня, ты всегда была предана этому Дому, ты все отдала ему: свою любовь, свою энергию… Но ведь существуешь и ты сама! Не лишай себя возможности быть счастливой. Не кутайся в это одиночество. Ты должна вспомнить о той юной девочке, которая всегда была готова бороться за свою любовь. Я восхищалась ею, хотя в ту пору не знала, как выразить свое восхищение. Сегодня ты должна сражаться ради нее… Она достойна счастья… Я прошу тебя, Камилла, не предавай ее, как предала я!

«Спокойно, спокойно. Неужели она никогда не перестанет причинять мне боль?» — спросила себя Камилла, сжав кулаки.

— Твой отец… Я так и не нашла сил сказать, какие чувства к нему испытываю. А ведь он страдал, я в этом уверена. И ему не хватало не твоего дяди Леона, ему всегда не хватало меня. Я поняла, как сильно люблю Андре, лишь когда его не стало. Я не позволю тебе допустить ту же ошибку. Поверь мне, Камилла, настало время разыскать мужчину, которого ты любишь.

Камилла подняла на Валентину глаза, внимательно посмотрела на нее. Никогда раньше она не видела этого света, этой нежности, и в ту же секунду женщина ощутила, что вновь может дышать. Постепенно, глядя в эти спокойные, сияющие глаза, Камилла обрела новую веру. Все стало ясным и простым, она снова поверила в будущее. Мадемуазель Фонтеруа поняла, что все эти годы требовала от матери невозможной любви. Между ними существовало нечто иное: уважение, восхищение, нежность, которые она не смогла разглядеть. А ведь это не так мало! Она перестала дрожать и почувствовала силу в руках. Она больше не была маленькой девочкой, живущей надеждой, что мать обнажит перед ней душу, она стала взрослой женщиной, которая пережила бури и которой теперь просто надо было набраться сил, чтобы продолжить свой путь. И эти силы ей дарила мать.

— А если он уже устроил свою жизнь? — спросила Камилла срывающимся голосом. — Скорее всего, уже слишком поздно что-либо предпринимать.

— Мы этого не знаем, дорогая, но тебе следует рискнуть, — заключила Валентина.

Мадам Фонтеруа улыбнулась.

— Я не удивлюсь, если узнаю, что он все еще ждет тебя. Ты не из тех женщин, о которых можно забыть, если уж они вошли в твою жизнь.

Черный «ситроен» остановился перед входом в Дом Фонтеруа. Портье поспешил открыть дверцу. Валентина вышла из машины и подняла голову, чтобы взглянуть на фасад здания. Витрины сияли в июньском солнце.

На женщине был красный костюм от Шанель, остроносые туфли на высоких каблуках и любимое жемчужное колье. Она решительным шагом направилась к стеклянной двери, которая распахнулась, пропуская ее. В зале молоденькие продавщицы застыли за прилавками, глядя, как проходит мадам Фонтеруа.

Ей предложили вызвать лифт, но Валентина не захотела воспользоваться им и направилась к лестнице.

Оказавшись в «галерее предков», она медленно двинулась по красному ковру. Женщина впервые так внимательно рассматривала портреты предков ее дочери, и нашла, что большей частью они скучны. Ее взгляд остановился на свекре. Огюстен воинственно свел брови; все тот же неистовый взор, который был ей знаком, когда она еще была юной невестой. Напротив проказливо улыбался Леон. Он сыграл с этими старыми занудами весьма забавную шутку! Валентина надеялась, что он был счастлив, живя на краю света. «Если бы я была моложе, обязательно навестила бы его», — подумала Валентина, представив, как был бы потрясен Александр, если бы она сообщила ему, что собирается сесть на Транссибирский экспресс, чтобы отправиться на встречу с братом мужа. Максанс унаследовал от дяди этот его авантюризм. Ему все-таки удалось вывезти Соню Крюгер из Восточной Германии, и Валентина приютила девушку у себя на авеню Мессин.

Затем мадам Фонтеруа остановилась перед портретом Андре. Он нежно и терпеливо смотрел на жену. Однажды этот помпезный коридор со стенами, обтянутыми красным бархатом, украсит и изображение ее дочери. Камилла станет первой женщиной, которая займет достойное место в этой галерее Фонтеруа. Внезапно Валентина ощутила гордость за свою дочь.

Дверь открылась.

— Добрый день, мадам, — поздоровалась секретарша Камиллы. — Месье ждут вас.

Валентина улыбнулась Эвелине и вслед за ней вошла в большой зал заседаний административного совета. Как сначала показалось Валентине, у стола из красного дерева сгрудились строгие темные костюмы, которые оттеняли рубашки безупречной белизны. Женщина приблизилась к креслу, которое сначала занимал Андре, а затем Камилла, и положила руки на его спинку.

Мадам Фонтеруа обвела присутствующих спокойным взглядом. Администраторы выглядели как… администраторы. В глубине комнаты восседал серьезный, как Папа, управляющий мастерской Дютей, а вот Рене Кардо, блистательного модельера, явно забавляло происходящее.

— Месье, как вы уже знаете, моя дочь Камилла уехала на несколько месяцев. На время своего отсутствия она передала бразды правления Домом месье Эрмону.

Мужчина с седой шевелюрой, высоким лбом и сломанным носом, который придавал его лицу особую выразительность, склонил голову.

— Вы также знаете, что, согласно традиции семейства Фонтеруа, за делами Дома всегда должен следить кто-то из членов этой достойной фамилии. Именно поэтому моя дочь наделила меня всеми своими полномочиями и попросила присутствовать на административных советах. Но не стоит волноваться, я не собираюсь затевать никаких дворцовых переворотов, — с улыбкой закончила Валентина.

Администраторы вернули ей эту улыбку. Эрмон отодвинул для дамы кресло, и Валентина села. Она медленно сняла перчатки и подумала о Камилле. Говорят, что там, в Ленинграде, летом белые ночи, в тишине которых стираются все тени.

Дютей и Кардо стали безликими. Восемь мужчин в сером сели. Валентина бросила тоскливый взгляд на квадрат голубого неба в окне. «Мой Бог, — насмешливо заговорила она сама с собой, — и это я, я, которая всегда так не любила школу, вынуждена сесть за парту, в моем-то возрасте!»

Подавив улыбку, Валентина сосредоточилась на мужчинах, которые внимательно наблюдали за ней. Стоящие на камине часы принялись отбивать время.

— Месье, девять часов, я вас слушаю.