Париж, октябрь 1944

Ложь — это тоже искусство, не терпящее посредственности. Если вы не умеете делать это с тонкостью виртуоза, то лучше не делать этого вовсе.

Прежде чем в первый раз соврать дочери, Ксения Федоровна внимательно посмотрела ей прямо в глаза и голосом, в котором сочетались строгость и нежность, сообщила о том, что отец скончался от сердечного приступа. Сердце Ксении колотилось в бешеном ритме, но лицо оставалось непроницаемым. Они стояли в салоне их парижской квартиры с видом на Люксембургский сад. В то время как дочь плакала, уткнувшись в материнское плечо, сама Ксения никак не могла отделаться от чувства, что стены и ковер в ее доме до сих пор пахнут кровью ее мужа.

«Как это все неправильно, как это несправедливо», — думала Ксения, чувствуя, как вздрагивает ее ребенок. После долгой разлуки их встреча могла быть счастливой. Едва Франции стала угрожать немецкая оккупация, Ксения отправила дочь на юг вместе с семьей сестры. Четыре года показались вечностью. И вот теперь, вместо того чтобы смотреть, как дочь смеется и прыгает от радости, Ксения сообщила ей новость, которая молотом обрушилась на юное сердце. Но правда была еще ужаснее, ведь Наташа обожала Габриеля, который всегда являл собой образец доброго и любящего отца. Снова и снова в памяти Ксении возникала та сцена: радующиеся освобождению парижане под ясным солнечным небом, звон церковных колоколов… и Габриель с револьвером в руке, вырывающий у нее признание в любви к другому мужчине. С перекошенным от гнева и ревности лицом Габриель в один момент лишился всех жизненных якорей. Этот утонченный и умнейший адвокат, воплощение уверенности, не смог простить ей своей верности, своей единственной в жизни любви. Ксения не испытывала к нему зла. Да и что могли значить угрозы и шантаж для нее, русской женщины, пережившей большевистскую революцию, все перипетии жизни в изгнании и войну? Габриель не смог заставить ее покориться, даже когда направил на нее ствол револьвера и нажал на курок. Шансы выжить были один к двум. Ксении повезло, впрочем, повезло и ее дочери, ведь после смерти супруги, Ксения в том не сомневалась, Габриель все равно, зарядив револьвер, убил бы себя. И тогда Наташа осталась бы круглой сиротой.

— Он очень страдал, мамочка? — спросила Наташа с дрожью в голосе.

— Нет, — пробормотала Ксения.

Наконец девушка выпрямилась, вытерла слезы ладонью, поправила волосы, спадавшие на влажный лоб. Она сильно изменилась за годы разлуки. Жизнерадостный, живой ребенок со светлыми косичками и круглыми щечками превратился в статную девушку семнадцати лет с тонкими запястьями и загадочным выражением лица. Она двигалась с неловкостью молодой лани, словно жила в чужом теле. Ограничения и страхи, связанные с войной, изменили каждого. Взгляд ее был темным, непроницаемым. Ксении казалось, что она встретилась с незнакомкой. С любопытством, смешанным с беспокойством, смотрела она на свою дочь. Другие голоса, другие руки вели Наташу через все испытания этих украденных у них лет, которых никто никогда не компенсирует. Отсутствие — не есть ли это одна из форм предательства?

В глубине квартиры хлопнула дверь, заставив Ксению вздрогнуть от неожиданности. Она забыла, что уже не одна, что их теперь четверо в этих стенах, которые наконец-то обрели былой жилой вид. Сама она очень обрадовалась возвращению Наташи, Феликса и Лили. Обнимая на вокзале детей Селигзонов, она испытывала особое волнение. Подруга Ксении Сара доверила их ей еще в 1938 году, надеясь, что разлука окажется недолгой, что она, ее муж Виктор и младшая дочь вскоре смогут уехать из заразившейся антисемитизмом Германии. Но уехать они так и не смогли. Человека, вызвавшегося провести их в Швейцарию, предали, и при переходе границы Сара и Виктор попали в руки гестаповцев. Ксения не знала, что с ними стало, опасаясь самого худшего. Единственное, что ее успокаивало, так это возможность защитить Феликса и Лили.

Сами молодые люди настояли на том, чтобы быстрее вернуться в Париж, проехав через всю искалеченную бомбардировками страну. Наивно было бы ожидать увидеть их такими же, какими они были в начале войны: Наташу — озорную и темпераментную, а время от времени и авторитарную; Феликса — со сверкающим взглядом из-под шапки темных волос; Лили — маленькую, застенчивую и молчаливую девочку, болезненно скучающую по родителям. Ксении все же удалось за последние годы несколько раз навестить их. В один из таких визитов она привезла Селигзонам фальшивые документы. Но эти короткие беспокойные свидания как-то стерлись из памяти. Может, она подсознательно пыталась найти кончик порванной нити, стереть все плохое и забыть о трагическом?

В то время как осенний дождик моросил на желто-красную листву, а в рассеянном свете проступали контуры мебели из красного дерева, Ксения смотрела на перекошенное от горя лицо Наташи. Она ненавидела себя за бессилие и сердилась, что не в состоянии найти подходящие слова утешения. Ей было стыдно. Ужасная смерть Габриеля потрясла ее, но и сделала свободной. Все сложности их связи, о которых она не любила вспоминать, ушли в небытие, но Ксения не стала беззаботнее. Беззаботность вообще была ей не свойственна еще с той ужасной февральской ночи 1917 года, когда она, босоногая, стояла над телом своего отца графа Федора Сергеевича Осолина, убитого большевиками в их петроградском особняке. Теперь Ксения всей душой желала оградить от возможных разрушительных событий настоящее своей дочери.

— Извини меня, мама, — сказала Наташа, отворачиваясь. — Не сердись. Скоро увидимся.

Она скрылась в своей комнате, оставив Ксению одну в салоне. Наедине со своими секретами.

Несколько дней спустя Ксения с папкой в руке и улыбкой на губах вышла из центрального офиса швейного синдиката. Совещание с президентом синдиката Люсьеном Лелонгом, ее старым другом, и представителями Французского комитета взаимопомощи прошло как нельзя более плодотворно. Чтобы собрать средства на оказание помощи жертвам войны, решили устроить показ моделей одежды от парижских кутюрье, использовав в качестве натурщиц кукол, изготовленных лучшими мастерами по эскизам молодой талантливой художницы Элиан Бонабель. Куклы были сделаны из стальной проволоки и достигали восьмидесяти сантиметров в высоту.

Этот неожиданный союз между творцами высокой моды и людьми искусства казался многообещающим. Жанна Ланвен, Жак Хайм, Эльза Шиапарелли, другие знаменитые кутюрье уже думали о настоящей одежде. Режиссер-постановщик Кристиан Берард обдумывал композицию выставки, подбирая декораторов и художников. Даже Жан Кокто заявлял, что примет участие в создании декора. Мероприятие преследовало сразу две цели: собрать необходимые средства и дать импульс возрождению высокой моды, просигнализировав всему миру, что ни война, ни оккупация никогда не смогут уничтожить элегантность парижской столицы. Роберт Риччи, один из организаторов проекта, придумал название для экспозиции — Театр Моды. На Ксению же были возложены обязанности координатора проекта.

Ксения уверенно шла по улице. Стук деревянных подошв ее туфель по тротуару был слышен на сотни метров. Неприятный моросящий дождик размывал пыль на фасадах домов, струйками стекал по магазинным витринам. Холодный ветер заставил Ксению поднять воротник и застегнуть пальто на все пуговицы. Офицер из военной полиции перекрыл движение, чтобы дать проехать колонне американских машин, направляющихся в сторону посольства Соединенных Штатов. Редкие автомобилисты и велосипедисты ждали, не скрывая раздражения. Теплота, с какой парижане встречали американские войска при освобождении, теперь уступила место недовольству и жалобам. Хлеб, который выпекался из привезенной американцами муки, о чем заявлялось с большой помпой, исчез с прилавков магазинов сразу же после признания союзниками временного правительства, возглавляемого генералом де Голлем. Природная гордость французов, дискомфорт от постоянных ограничений и дефицита, черный рынок толкали парижан выказывать свое недовольство освободителям. В быструю победу не верили. Хотя немцы отступали на всех фронтах, сражались они с яростью обреченных. Гражданское население ощущало подавленность. Сколько еще может продолжаться этот кошмар войны? Миллионы погибших и пропавших без вести, судьбы военнопленных — все это тревожило людей. Однако, несмотря на серые лица прохожих, Ксения твердо верила в скорое наступление лучших времен.

Когда она стала спускаться по каменным ступеням, направляясь к саду Тюильри, хлопнул выстрел — как оказалось позже, лопнула автомобильная шина. Ксения вздрогнула и была вынуждена схватиться за перила, чтобы не упасть, и уронила при этом папку. Лежавшие внутри бумаги оказались в пыли. Сзади напирали прохожие. Наклонившись за папкой, она почувствовала, что у нее кружится голова. Именно в этом месте десять лет назад, во время народных возмущений в феврале 1934 года, кавалеристы республиканской гвардии сдерживали разгневанную толпу манифестантов, горланивших Марсельезу, подбирая своих раненых. В воздухе тогда пахло возбуждением и порохом. Боялись шальных пуль. На тротуаре пылал перевернутый автобус. Макс появился неожиданно, впрочем, он всегда именно так появлялся в ее жизни. Подняв воротник бежевого пальто, он стоял под голыми ветками деревьев с фотокамерой в руке. Существует Любовь, которая причиняет боль, и при малейшем упоминании о ней раны снова начинают кровоточить. Не было такого дня, чтобы Ксения не думала о нем. Она не знала, жив он или нет, и это незнание разрывало и разъедало ее душу, будто кислота.

Макс фон Пассау не мог быть устранен из ее жизни. Он словно был рядом, она чувствовала его дыхание, его взгляд, запах его кожи. Говоря по правде, ничего без него не происходило. Он был ее первым мужчиной, изменившим не только ее тело, но и душу, мужчиной, который потребовал от нее самой большой жертвы — отказаться быть сильной и независимой, в то время как она старательно сооружала вокруг себя защиту в течение всех лет испытаний, больше всего не желая снова оказаться уязвимой. Макс же любил ее безоговорочно, как любят те, кто никогда ничего не терял. Тогда у нее не хватило смелости продолжить их отношения, в результате — годы разлуки. Понадобилась война, чтобы Ксения решилась сделать шаг навстречу своей любви. Это случилось поздним осенним вечером в Берлине, когда тень Третьего рейха простерлась над Европой и их душами.

Ксения ускорила шаг. В былые времена, приезжая в Париж, Макс останавливался в отеле «Мерис». Тайком от мужа она приходила к нему, страстная, нетерпеливая, потому что Макс возвращал ее к главному. Тем не менее спустя несколько месяцев она снова оттолкнула его — отчасти из-за страха, отчасти из-за гордости. Она слышала его горькие речи, еще и еще раз вспоминала его взгляд, взгляд раненого. По телу пробежала дрожь. Никогда она не простит себе всю ту боль, которую причинила этому чувственному человеку, талантливому художнику, сумевшему подчеркнуть в ней главное, когда она позировала ему, человеку исключительному, целостному, единственная слабость которого заключалась в том, что он любил ее, Ксению Федоровну Осолину.

Она знала, что немецкие антифашисты, к числу которых с первых дней войны принадлежал и Макс, попытались ликвидировать фюрера в июле прошлого года, но попытка оказалась неудачной. Ответный удар нацистов был безжалостен: тысячи арестованных, сотни смертных приговоров, сфабрикованных судьями. Всякая диктатура жестоко мстит своим врагам. Приговаривали к обезглавливанию, вешали за ребро на крюк.

На мосту Искусств Ксения склонилась над парапетом, стараясь умерить сердцебиение. Холодный пот выступил на ее теле. Что стало с Максом? Где он? В лагере или в подвалах гестапо на Принц-Альбрехт-Штрассе, где палачи подвергают его бесчеловечным пыткам?

— Вам плохо, мадам?

Человек был одет в униформу цвета хаки вооруженных сил Франции. Ксения уклонилась от его взгляда и отстранила рукой. Она не могла больше видеть военных и вообще всего, что было связано с этой бесконечной войной. Она хотела мирной жизни, разгрома войск Гитлера, который превратил Европу в руины; она хотела обнять Макса, живого и невредимого, слышать его жизнерадостный смех, его глубокий голос, видеть спокойную радость в его глазах, она хотела любить его, любить безоглядно. Но все это было желанием невозможного. Макса больше нет, его прекрасное тело гниет в какой-нибудь канаве, а она бредет одна под серым небом, думая о своей сломанной судьбе.

Наташа лежала на кровати, закутавшись в одеяло. В сгущающемся мраке ей никак не удавалось согреться. Дождь за окном закончился, и холодная сырость пронизывала и без того ледяные стены. Электричество подавалось с перебоями, а злополучная плита, которую надо было топить дровами, даже не согревала кухни, когда на ней готовили обед. А Наташа так нуждалась в тепле, чтобы отогнать давящие грустные мысли!

Возвращение в Париж оказалось совсем не таким, каким она его представляла. Она, жаждущая увидеть родных, теперь чувствовала себя гостьей в отчем доме. Куда подевался родной запах пчелиного воска и свежей одежды, к которому она так привыкла в детстве? Даже ее комната, комната маленькой девочки с обоями в цветочек и рядами книг на полках, казалась чужой. Наташа больше ничего не узнавала вокруг себя. Время от времени она вздрагивала, когда ей чудилось, что слышит в пустых комнатах голос отца.

Прошедшие вдали от столицы годы были для нее нелегким испытанием, несмотря на все старания помочь тети Маши и ее родственников по мужу, которые их приютили. В душе Наташа обиделась на мать, которая не оставила ее с собой. Когда Ксения пыталась объяснить дочери, что в провинции она будет в большей безопасности, не говоря уже о лучшем снабжении продовольствием, Наташа заявила, что предпочитает быть голодной в родном доме, чем сытой в чужом. Ксения посмотрела на нее сурово, заметив, что большинство ее сверстников многое бы отдали, чтобы поменяться с ней местами.

— Но это еще хуже, чем ссылка! — крикнула Наташа, рассердившись.

— Не следует говорить о том, о чем не имеешь никакого понятия, — сухо возразила ненавидящая капризы мать.

В трудные моменты Ксения буквально навязывала близким свою поддержку. Жизнь не часто дарила ей радость, — так объясняла это тетя Маша нежным голосом, когда Наташа жаловалась на материнскую жесткость.

Наташа знала все о прошлом матери. В возрасте пятнадцати лет бегство из Петрограда в самый разгар революционной горячки, с больной матерью, маленькой сестрой и новорожденным братом. Лагеря беженцев, унижения по прибытии во Францию; ночи, проведенные над вышиванием платьев в маленькой мансарде, перед тем как стать музой для одного из самых знаменитых фотографов своего времени. Мать никогда не щадила себя, и Наташа восхищалась ее целеустремленностью. Она не колеблясь приняла Феликса и Лили и всегда старалась найти возможность уберечь их от облав, устраиваемых французской полицией. Наташа догадывалась, что деятельность матери не ограничивалась спасением детей Селигзонов. Но эти геройские поступки вызывали у нее не только восхищение, но и страх. Кроме того, если бы мать оставила Наташу в Париже, она смогла бы быть рядом с отцом в последние годы его жизни. Узнав о его смерти, Наташа укрылась в объятиях матери с той же естественностью, что и в детстве, но ее тело осталось напряженным, а взгляд отстраненным. Девушка понимала, что матери тоже стоит немалых усилий оставаться спокойной, и позавидовала такой ее силе.

В дверь постучали. В проеме показалась голова Феликса.

— Я тебе не помешаю?

Наташа поднялась и села на кровати. Феликс закрыл дверь и сел рядом. Не говоря ни слова, он достал из кармана сигарету, чиркнул спичкой, которая осветила его высокий лоб, густые брови, прямой нос, тонкие губы, густые черные волосы, спадающие на поднятый воротник. Стеклышки его круглых очков отражали свет. Затянувшись, он молча протянул ей сигарету. У него были руки интеллигента. Наташа была признательна ему за молчание. Феликс никогда не произносил слова впустую, и это делало его присутствие особенно ценным.

Она знали друг друга семь лет, с того дня, когда Ксения приютила двух перепуганных детей, оторванных от родителей, которые остались в Берлине, где хозяйничали нацисты. Наташа хорошо помнила их первую встречу. Стоя в салоне, одетый в темное пальтишко, с шерстяным шарфом, стянутым на груди крестом, очень коротко, почти наголо остриженный, мальчик держал за руку сестру. Он был очень бледен, губы были стиснуты. При появлении Наташи он слегка откинул голову и смерил ее мрачным, презрительным взглядом, как обычно мальчишки смотрят на девчонок, в полном согласии с неписаными правилами своего возраста. Феликс был на год старше ее, к тому же пользовался преимуществом сильного пола. Но Наташа Водвуайе все равно приняла его в своем доме, в уютной комнате, где в камине горел огонь, в мире, где все восхищались ею, где все ей было знакомо до мелочей, от школьной тетради до горячего шоколада, приготовленного на завтрак, в то время как его лишили всего — родных, привычных вещей, родины, наконец.

Было что-то унизительное в том, что вы стали беженцем, живущим на содержании у чужих людей. В один миг вы теряете все, что придает вам уверенности в этом мире, вас словно вышвыривает на чужой, может, даже враждебный берег. Не пережив подобное сама, Наташа все же чувствовала его растерянность, смешанную со стыдом, от чего кругом идет голова. Это чувство досталось ей в наследство, так как в свое время ее близким судилось пережить похожую драму. Она уверенно протянула ему руку и серьезно произнесла по-немецки:

— Guten Abend und willkommen.

Феликс вздрогнул, и бледная улыбка осветила его обеспокоенное лицо. С тех пор им было достаточно только взгляда, чтобы понять друг друга.

Наташа строго хранила тайну Феликса и Лили, даже играя на школьном дворе во время перемен, когда так хочется произвести впечатление на сверстников. Она знала, что всего лишь намеки на эту тему для Селигзонов означали арест и заточение в концентрационном лагере. Тем более что их «вина» была двойной. И то, что они являлись евреями, и то, что являлись немцами. И то и другое надо было любой ценой скрыть. Дети росли вместе, в постоянном страхе. Старшие всегда старались заботиться о Лили, самой младшей, самой беззащитной. Они слышали, как грохотали по шоссе немецкие сапоги, когда началась оккупация южной части Франции, читали объявления комендатуры, в которых перечислялись имена расстрелянных заложников, научились сливаться с окружающей местностью, исчезать, когда опасность была слишком близка. И еще они научились молчать. То, что их связывало, не было обычной, классической детской дружбой, которая могла в любой момент разорваться из-за случайной обиды или просто из-за плохого настроения. Они стали взрослыми раньше, чем их сверстники, просто потому, что у них не было иного выбора. Так распорядилась судьба — она сделала из них настоящих детей войны, повязанных бегством и тайной.

— Знаешь, что мне сильнее всего причиняет боль? — тихо спросила она.

— Скажи.

— Я спрашиваю себя, скучал ли отец по мне в свои последние дни? Сожалел ли он, что меня нет рядом? Может быть, он чувствовал себя одиноко и ему было страшно…

— Он умер у себя дома. В наши дни так везет далеко не каждому.

— Слабое утешение, — бросила она.

— Твой отец знал, что ты здорова и находишься в безопасности. А для родителей это главное.

— Как бы я хотела быть рядом с ним!

Вздохнув, Феликс печально произнес:

— Как я тебя понимаю!

Забрав у нее сигарету, он несколько раз нервно затянулся. Наташа подвинулась, чтобы прижаться к нему. Она знала, какие грустные мысли мучили молодого человека, заставляя его часто просыпаться по ночам.

Феликс не расставался с одной черно-белой фотокарточкой, углы которой были изломаны от постоянного таскания то в кармане, то в портфеле. На ней была все его семья. Улыбающаяся женщина, одетая в элегантное, украшенное брошью в форме цветка платье, с длинным жемчужным ожерельем, держащая на коленях щекастого ребенка. Позади нее стоял представительный мужчина с худым, заостренным, озабоченным лицом и пронзительным взглядом. Он обнимал двоих детей: Лили, положившую руку на плечо матери, и Феликса, с выпяченной грудью и широкой улыбкой. Обычный портрет прекрасной и счастливой семьи. С другой стороны, в отличие от большинства таких фотографий, где все слишком напускное, чтобы быть искренними, изображение открывало совсем другую историю. Мужчина был без галстука, его роль выполнял небрежно повязанный вокруг шеи шелковый платок. Чуть подавшись вперед, он словно противостоял сильному ветру. Шалун ребенок играл с ожерельем матери, пытаясь взять жемчужины в рот. Наклонив голову в сторону отца, Лили закинула ногу на ногу, и было видно, что один из ее носков чуть сполз. Феликс совсем не переживал, что из-за его широкой улыбки видно отсутствие зуба. Фотографу удалось поймать особенное и в самих детях, и в нежном, снисходительном отношении к ним родителей. Ничего не было упущено, ничего не было лишнего. Исключительный портрет, красивый, захватывающий, на котором каждый из персонажей держался вполне естественно.

Наташа понимала, что пережили Феликс и Лили. Когда их увозили из Германии, никто не спрашивал их мнения. Ни один из них не согласился бы добровольно на разлуку, если бы у них спросили или если бы они знали, что она продлится так долго. На первых порах они верили, что скоро увидят мать Сару, отца Виктора и маленькую Далию. Ксения все делала, чтобы их утешить, каждый день занималась с ними, помогая им совершенствоваться во французском языке, в чем особенно преуспел Феликс. Она планировала их распорядок дня, чтобы они не были предоставлены самим себе: уроки фортепиано для Лили, занятия спортом для Феликса, который, несмотря на худобу, был готов мужественно встретить любые трудности.

Война обрушилась на них, словно удар плеткой. Бежав на юг Франции, они вынуждены были научиться терпению в возрасте, когда ни о каком терпении вообще не идет речь. Скупые весточки от Ксении, лишенные всяких деталей, чтобы не выдать посторонним ненужную информацию. Несколько фраз, чтобы сообщить, что все пребывают в добром здравии, спросить о здоровье, напомнить о школе — вот и все, что связывало разорванные семьи.

— Я иногда спрашиваю себя, не слишком ли долго мы не виделись? — устало вздохнул Феликс. — Как мы встретимся после всего, что довелось пережить? Что мы будем друг другу говорить?

— Когда твои родители обнимут тебя, тебе не понадобятся слова. Достаточно даже одного жеста, сам увидишь.

— Мне ты можешь об этом не говорить, — сухо отозвался он. — Но вот Лили… Меня успокаивать не надо. А думаешь ты так же, как и я. О том, что мои родители, возможно, мертвы. От них не пришло никаких известий, и это может означать самое худшее. Мой отец преподаватель университета. Вряд ли такой человек выживет после лагерных работ. Мать тоже не отличалась особой физической силой. Она руководила Домом Линднер и проводила время, делая эскизы моделей одежды. Откровенно говоря, мои родители далеко не атлеты.

Он не мог не почувствовать стыда за свои слова, он словно упрекал родителей в том, что они не обладали физическими данными выше среднего. Он не видел отца с августа 1938 года, когда нацисты грубо ворвались на их виллу в Грюнвальде прямо среди ночи. Они разбили мебель, зеркала, выпотрошили матрацы. Феликсу удалось спрятаться вместе с матерью и перепуганными сестрами в сарайчике садовника, но громилы схватили отца и увезли на машине. Феликс хорошо запомнил, как тот шел, бледный, в пижаме и накинутом на плечи пальто, бессильный помешать негодяям выкинуть из дома жену и детей прямо на ледяной холод посреди зимы. Незадолго до этого его выгнали с университетской кафедры, будто преступника, лишь потому, что он имел несчастье родиться евреем.

Феликс уставился в одну точку на стене. Его глаза горели, кровь сильно пульсировала в висках. Это воспоминание всегда вызывало у него страх, смешанный с горечью. Он очень жалел своего отца, и эта жалость была самым трагическим чувством, какое только может испытывать ребенок. Это грубое столкновение с жизнью лишило Феликса беззаботности подростка, сделало его не по возрасту мудрым. Наташа понимала, что под напускным равнодушием Феликс старается скрыть свою боль. Он не мог смириться с тем, что больше никогда не увидит родителей. А Далия? Его маленькая сестричка, у которой, к счастью, было хорошее здоровье, девочка с пухленьким тельцем и ямочками на щеках, когда она смеялась…

— Я ни секунды не сомневалась в том, что они не погибли, — заключила Наташа. — Но им, конечно, сейчас плохо, они слабы, понадобится время, чтобы они смогли восстановить здоровье. Человек может выживать при разных испытаниях. Разве моя семья не есть тому пример?

— Я должен был остаться вместе с ними, чтобы помогать, — не унимался он.

— Они хотели, чтобы ты находился в безопасности. Защищать детей — долг всех родителей. Как ты не можешь этого понять?

— Мысль, что они принесли себя в жертву ради меня, слишком тягостна, — с горечью произнес он.

— Ты всего-навсего мальчишка, который слишком много думает для своего возраста, — воскликнула она, поднимаясь рывком. — Давай выйдем отсюда, мне душно.

Когда позвонили в дверь, все они сидели за кухонным столом, посреди которого стояла кастрюля с постной похлебкой из моркови и репы, никаким образом не вдохновлявшей Наташу. Лили укутали в шерстяной шарф, а Ксения набросила две шали на свои плечи с элегантностью, которой завидовала ее дочь. Все обеспокоенно переглянулись. «Сколько еще времени должно пройти, чтобы мы при каждом стуке или звонке не подскакивали от страха, словно пойманные с поличным преступники», — раздраженно подумала Наташа.

— Пойду посмотрю, кто там, — сказала она в ответ на разрывающийся звонок.

Первый из вошедших был одет в меховую куртку неопределенного цвета и форменную фуражку. На рукаве красовалась повязка бойца ФФИ. По обе стороны от него стояли полицейские. Их лица были напряжены, глаза излучали холодный свет. Они держались настороже, презрительно поглядывая на Наташу. Девушка почувствовала комок в горле.

— Что вам угодно? — холодея, произнесла она.

— Мадам Водвуайе здесь живет? — спросил человек в форменной фуражке.

— Что вам нужно?

Агрессия по отношению к ней всегда вызывала у Наташи чувство протеста. Она часто проявляла свой норов, что было характерной чертой женщин в роду Осолиных. Например, тетя Маша категорически отказалась внести Феликса и Лили в списки евреев и даже в мыслях не допускала возможности нашить на их одежду желтые звезды. Когда Ксения привезла фальшивые документы, Наташа помогла Селигзонам привыкнуть к вымышленным легендам. Осолины никогда никому не будут слепо повиноваться. И тем более этому плохо выбритому и небрежно одетому незнакомцу со злыми глазами.

— Так она здесь или нет?

Растерявшись, девушка вздохнула с облегчением, когда услышала шаги матери.

— Слушаю вас, мсье, — спокойно произнесла Ксения.

— Это вы мадам Водвуайе?

— Да.

— Вам придется пройти с нами в комиссариат.

Наташа задрожала. Немцы уже ушли, гестаповцы и их прислужники из местных больше не терроризировали людей, но теперь появились другие. Настала пора сводить счеты, и, как часто бывает в подобных случаях, при этом не руководствовались здравым смыслом.

— Я полагаю, у вас есть какие-то документы? — спросила Ксения, после чего один из полицейских достал из кармана бумагу.

Ксения посмотрела на нее.

— Очень хорошо. Дайте мне несколько минут, чтобы собраться.

— Ладно. Только в моем присутствии, — сказал человек с повязкой.

Чужие люди прошли в квартиру. Наташа была сбита с толку реакцией матери, не видя в ее глазах ни гнева, ни даже удивления, а только странную пассивность, совершенно ей не свойственную.

Оказавшись в своей комнате, Ксения сложила в сумку документы, в то время как мужчина в фуражке, прислонившись плечом к стене, наблюдал за ней. Присутствие в таком почти интимном месте этого подозрительного типа, который смотрел на нее с вызовом, сунув руку в карман, волновало и раздражало Наташу. Вот уже несколько месяцев, как мужчины на улице стали засматриваться на нее, но этот смотрел так, словно имел над ней полную власть. Рука в кармане наводила на мысль об оружии. Бойцы ФФИ часто ходили с автоматами наперевес, расстегнутыми куртками и развевающимися на ветру волосами, как в лучшие времена Освобождения.

— Что происходит, мама? Я не понимаю, почему ты согласилась идти в комиссариат?

— Не беспокойся, дорогая, — сказала Ксения, доставая из шкафа плотную шаль. — Это просто недоразумение.

— Хорошенькое недоразумение! — оскалился мужчина. — Впрочем, все вы любите говорить о недоразумениях. Но стоит маленько прижать вас, приведя парочку доказательств вашей гнусной сущности, так вы сразу заводите совершенно другую песню. То же будет и с вами, дамочка. Я с удовольствием посмотрю вам в глаза в тот момент.

У Наташи перед глазами поплыли круги. Первый раз в жизни она была за мгновение до того, чтобы упасть в обморок. Она ощутила страх, как во времена оккупации. Покорность матери, которая без всяких возражений стала надевать пальто, дала ей понять, что происходит нечто очень серьезное. У нее заледенело сердце, она чувствовала, как кружится голова, и с трудом сдерживалась, чтобы не рухнуть на пол.

— Какие-то проблемы, тетя Ксения? — забеспокоился Феликс.

— Я должна пройти с этими господами в комиссариат, — объяснила Ксения. — Я думаю, что это будет недолго. Возможно, несколько часов. В худшем случае меня не будет день или два. Вы знаете, где лежат деньги и продовольственные карточки. Будете ходить за покупками, как обычно. Я скоро вернусь.

— Скоро! Как бы не так, — снова ухмыльнулся мужчина. — Ну все, хватит болтать. Пошли.

Его взгляд потемнел. Подойдя к письменному столу, он стал просматривать лежащие там бумаги. Находившиеся в салоне полицейские громко переговаривались. Очищение — вот слово, которое теперь не сходило с уст. Французы требовали возмездия. За расстрелы заложников, которых зарывали в общих могилах, за депортацию, за замученных до смерти бойцов Сопротивления, за четыре тяжелых года оккупации. Отступая на другой берег Рейна, немцы действовали с особой жестокостью и оставили после себя кровавые доказательства массовых казней. Можно ли было теперь сердиться на этих людей, которые теряли голову от боли и хотели мстить, не дожидаясь приговора суда? Особенно из-за произошедшего на Зимнем велодроме, этом зловещем месте. С другой стороны, все эти так называемые мстители сами были далеко не ангелы. Наташа знала, что в результате часто сводились счеты с невиновными. Именно так избавлялись от конкурентов, от мешающих соседей, от более удачливых на любовном фронте соперниц. Представив, как ее мать идет по улице с гордо поднятой головой, в растрепанной одежде, она поняла всю абсурдность такой ситуации.

— Я не хочу, чтобы ты уходила! — закричала она отчаянно. Мать взяла дочь за плечи и пристально посмотрела ей в глаза.

— Все будет хорошо, Наточка. Обещаю. Надо только прояснить кое-какие моменты. Не переживай, моя душа, — добавила она на русском. — И прошу тебя, без истерик.

Ксения, видя огорченное лицо дочери, надеялась, что та все поймет. В отличие от Наташи она совсем не удивилась приходу полиции. Говоря по правде, она уже несколько дней ждала этого, с тех пор как все банковские счета ее покойного мужа оказались заблокированными. К счастью, ей хватило сообразительности еще в начале августа снять определенную сумму. Габриеля совершенно справедливо подозревали в сотрудничестве с врагом. Его имя внесли в списки Генерального секретариата внутренних дел, такие же списки вывешивали в виде листовок Сопротивления во время оккупации. Смерть Габриеля ничего не меняла. Расследование было все равно назначено. Вполне естественно, что Ксению подозревали как сообщницу мужа. Если только кто-то не донес на нее по низменным мотивам, из-за каких-то старых обид, затаенной злости. На протяжении двух месяцев тысячи человек были отправлены в тюрьму без приговора суда и даже без предъявления обвинения. В отношении многих не было ясности, в чем их подозревают. Но Ксения знала, что совесть у Габриеля была нечиста. Это его восхищение национал-социализмом, которое он не скрывал еще с середины тридцатых годов, в частности во время поездки в Берлин на Олимпийские игры. В течение последних неспокойных лет этот человек, близкий к властным структурам, имел свою выгоду, но она не знала, в чем именно, так как он никогда не посвящал ее в свои дела. Больше всего Ксения боялась реакции Наташи, когда та поймет, что ее отец вовсе не тот герой, которого ее юношеское сердце уже возвело на пьедестал.

— Тогда я иду с тобой! — стала настаивать Наташа.

— Это даже не обговаривается. Ты должна остаться с Феликсом и Лили. Это важно, слышишь меня?

Наташа заколебалась. Феликс с уставшим выражением лица держался на заднем плане. Наташа догадывалась и о присутствии Лили за дверями кухни. У Селигзонов были поддельные документы, к тому же война еще не закончилась. Германия пока не была окончательно повержена, поэтому необходимо было запастись терпением и лишний раз не высовываться. Мало ли что! Стиснув зубы, Наташа кивнула и отступила на шаг.

— Ну все, достаточно! — нервно выкрикнул мужчина в фуражке, беря Ксению за руку и увлекая по направлению к салону.

Полицейские шли за ними по пятам. Проходя мимо журнального столика, один из них рукой задел вазу, сбросив ее на пол, отчего она разбилась вдребезги. Наташа вскрикнула. На лестнице окруженная полицейскими мать с трудом нащупывала ногами ступени. Видя это, Наташа снова бросилась к ней.

— Возвращайся домой! — крикнула Ксения.

Задребезжали застекленные входные двери. Наташа остановилась, бледная, на площадке первого этажа. Ее ноги отказывались повиноваться, и она села на ступеньку. Подошедший Феликс взял ее за руку, помогая подняться.

— Я не понимаю. Это чудовищная ошибка. Мама ничего не сделала… Напротив…

— Если она сегодня не вернется, завтра рано утром мы пойдем в комиссариат. А пока идем. Не надо здесь оставаться.

Не отпуская ее руку, Феликс закрыл двери в квартиру на двойной запор. Стул, на котором совсем недавно сидела Ксения, одиноко стоял в кухне у стены, ее стакан был наполовину пуст, смятая салфетка лежала на столе. От вида внезапно опустевшей кухни Наташе показалось, что ее мать умерла.

— Думаете, это серьезно? — спросила Лили.

Наташа повернулась в сторону той, кого уже давно считала своей младшей сестрой. На худеньком личике Лили большие черные глаза казались двумя бездонными колодцами. Всегда трудно было понять, о чем именно думает Лили. Несмотря на то что ее шея и плечи дважды были обмотаны красным шарфом, руки девочки дрожали, словно от холода. Наташа взяла их в свои, чтобы согреть.

— Конечно же нет! Что ты! — уверенно ответила она. — Мама ничего плохого не сделала. Это просто недоразумение. Ее, должно быть, приняли за кого-то другого… А может, это чья-то злая шутка. Вы ведь знаете, какой у мамы непростой характер. Неудивительно, что мать нажила себе целую кучу недоброжелателей, которые спят и видят, чтобы она провела несколько неприятных часов в полиции.

Она пыталась свести все к шутке, но ее запинающийся голос выдавал волнение.

— С другой стороны, мама как-то уж очень спокойно к этому отнеслась, — добавила она. — Странно, не правда ли? Так, будто была к этому готова.

Феликс, который разогрел успевшую остыть похлебку, стал разливать ее по тарелкам.

— У меня пропал аппетит, — сказала Наташа.

— Надо, чтобы ты поела, — произнес он строго, протягивая ей хлебницу. — И ты тоже, Лили. Скоро отключат газ, и до завтра у нас в желудках не будет ничего горячего.

Наташа посмотрела на него с отчаянием. Разве сейчас все это важно? После всего, что произошло? Но бегство и война сильно повлияли на характер Феликса Селигзона, который стал прагматичным и рассудительным молодым человеком и думал о таких вещах, которые другим показались бы малозначительными. Уверенный, что пища никогда не должна пропадать, пунктуальный до мелочей, он был требовательным и к себе, считал, что должен защищать своих близких.

— Возможно, лично к ней они не имеют претензий, — сказала Лили, дуя на ложку, чтобы остудить похлебку.

— То есть? — не поняла Наташа.

— Возможно, твой отец наделал глупостей.

Наташа мрачно посмотрела на нее. Такая мысль ей и в голову не приходила.

— Это еще что за намеки? Мой отец никогда не делал ничего плохого. Он был замечательным человеком. Знаменитым адвокатом. В любом случае, он был в весьма почтенном возрасте в начале войны. Не думаю, что он занимался делами и во время оккупации. У него не было в том необходимости. Как только тебе в голову могла прийти подобная мысль? — сказала она холодным тоном.

— Мы уверены, что твоя мать ни в чем не виновата. Мы не единственные еврейские дети, которым она помогла. Она наверняка совершила много добрых дел, о которых мы пока не знаем. Она всем сердцем ненавидела нацистов и никогда этого не скрывала. Но твой отец… Он…

Лили смущенно прикусила губу и грустно посмотрела на старшего брата, словно прося у него помощи. Когда Феликс опустил глаза в тарелку, Наташа вздрогнула.

— Все, хватит! Мне это надоело, — сказала она, сжимая кулаки. — Может, ты мне объяснишь, Феликс, на что намекает твоя сестра?

Феликс вздохнул, достал свои очки и принялся вытирать их платком, как поступал всегда, когда пребывал в замешательстве и ему нужно было время, чтобы собраться с мыслями.

— Когда мы еще жили в этом доме перед войной, мы случайно услышали разговор твоих родителей. Твой отец был очень недоволен нашим присутствием. Твоя мать возражала ему. Они также говорили о политике Гитлера, и речи твоего отца были скорее… как бы это сказать? Достаточно неоднозначными.

Щеки Наташи вспыхнули.

— Так ты подслушивал у дверей? Может быть, отец просто не хотел, чтобы под его крышей жили немецкие граждане, неважно, евреи они или нет! Мой отец был героем войны четырнадцатого года. Потому он не выносил бошей.

Феликс поднял руки, словно прося прощения.

— Мне очень жаль, Наташа. Но ты мне задала вопрос, а я на него ответил. Правдиво. Я думаю, что твой отец восхищался политикой нацистов, и в том, что касалось экономики, и в области внешних отношений. Как и многие французы в то время, кстати. Мы уехали в 1940-м году и больше его не видели. Возможно, он и пересмотрел свои взгляды… А возможно, и нет, — закончил он несколько обвинительным тоном.

Последняя фраза оказалась слишком жесткой. Повисло молчание. Слышно было только, как гудит огонь в плите. Лили встревожено смотрела на Наташу, понимая, что она обиделась.

— Ваши подозрения низки! — сказала девушка, резко поднявшись. — Я не верю ни единому вашему слову! Папа не сотрудничал с врагом. То, что за мамой пришли полицейские, так это из-за завистников. Сейчас много кого арестовывают по абсурдным доносам.

— Но среди арестованных есть и виновные, — пробормотал Феликс. — Нужно иметь смелость, чтобы посмотреть правде в глаза. Тем более в такой стране, как Франция, на совести которой режим Виши.

— Не забывай, что именно французы спасли тебе жизнь! Не думаю, что нашлись бы немцы, которые сделали бы то же самое!

— Об этом я никогда не забуду. О том, что вы сделали для меня, — серьезно заверил он.

После сказанных весомых слов признательности его лоб еще больше наморщился.

— Просто немыслимо, что вы в течение стольких лет держали при себе эти подозрения и ни слова мне не сказали! А я думала, что нам нечего скрывать друг от друга.

Феликс пожал плечами.

— А что мы могли тебе сказать? Что твой отец произносил речи, которые оправдывали нацистов, в то время как он приютил нас в своем доме? С другой стороны, надо обладать интуицией, чтобы понимать недосказанное, но мы с Лили родились в Третьем рейхе и понимали это. Поставь себя на наше место. Мы приехали из страны, где наши товарищи в классе унижали нас, где нас выгнали из школы… Вскоре мы лишились всего. А мы ведь были просто детьми! У нас не было права ходить в бассейн или в кино. Некоторые из сверстников перестали разговаривать со мной, словно я был заражен чумой. А наши родители…

Вздохнув, он замолчал. Боль отразилась на его лице. Смущенный, он теперь сердился на себя за то, что позволил разгореться этому спору, который не мог привести ни к чему хорошему.

— Они пришли за моим отцом ночью, чтобы забрать его в концентрационный лагерь. Просто так. Он был ни в чем не виновен! Надо это пережить, чтобы уметь распознавать тех, кто исповедует нацистскую идеологию, — презрительно сказал он. — Это нечто, от чего воняет, как от тухлятины. От чего холодеет затылок и волосы встают дыбом… Я не хочу говорить плохо о покойнике, но я очень боюсь, что арест твоей матери вытащит на свет такие подробности, которые тебе очень не понравятся. Тебе лучше быть готовой.

Наташа с ужасом почувствовала, что у нее текут слезы. Вечер превратился в кошмар. Странное поведение матери, страшные слова Феликса и Лили, от которых скручивало желудок. Не говоря больше ни слова, она повернулась и направилась в свою комнату.

— Ты не должен был ей про все это говорить, — расстроено сказала Лили.

— Ты первая начала этот разговор. Но, с другой стороны, ты оказала ей услугу. Она все равно бы об этом узнала. Раньше или позже.

— Ты веришь в то, что он сотрудничал с нацистами?

Феликс посмотрел на младшую сестру, которую распирало от презрения, и в то же время страх читался на ее лице.

— Скорее всего, да. Люди, которые пришли за тетей Ксенией, держались очень уверенно.

— Что они с ней сделают? — испуганно спросила она.

Он видел, что она вообразила самые худшие издевательства, и его сердце сжалось. Смогут ли они когда-нибудь забыть весь тот ужас, который они испытали в первые годы жизни, или они приговорены думать об этом вечно? Даже если среди ФФИ есть грубияны, он, тем не менее, не считал, что Ксении угрожает физическая расправа. Пик суровых преследований, всколыхнувших Францию в первые недели Освобождения, уже миновал, хотя аресты в Париже все еще продолжались.

— Успокойся. Вряд ли ей угрожает опасность. Разве что проведет ночь в участке. Я разузнаю все завтра утром. А теперь ешь. Завтра тебе рано вставать на занятия.

Сестра молча повиновалась. Он же вывалил свою порцию обратно в кастрюлю, злясь на себя за то, что повел себя так жестко с Наташей. Если он до этого никогда не озвучивал свои подозрения по поводу ее отца, так это потому, что есть правда, которую лучше не говорить.

Он стал убирать со стола, мучаясь из-за того, что утром придется идти в комиссариат. Он ни на грош не верил французским полицейским, хотя и утверждал обратное, чтобы успокоить Лили. До тех пор, пока Феликс Селигзон не увидит своих родителей и малышку сестру живыми и здоровыми, он никому не будет верить на этой земле. Только семья Осолиных в его глазах заслуживала доверия. Визит полицейских напугал его, и то, что они с Ксенией обращались, как с обычной преступницей, возмущало его. Но он не протестовал! «Я просто трус», — думал он со стыдом. Нет, он не допустит, чтобы женщину, которую он называл тетей Ксенией, держали за решеткой. Для нее и для Наташи он был готов на все. Это было делом чести. И любви. Просто любви.

«Лучше избегать ареста, когда у тебя такие ухоженные ногти», — подумала Ксения не без иронии, рассматривая ярко-красные пятнышки лака на ногтях. Вздохнув, она натянула на руки перчатки. Деревянная лавка, на которую ее усадили полицейские, была очень твердой, сквозняк холодил икры; комиссариат казался зачумленным местом, в нем пахло страхом и старой бумагой.

Ее заставили ждать всю ночь в мрачном коридоре, не предложив ни одеяла, ни стакана воды. Один известный пианист вот так ждал уже в течение двух дней. Когда в три часа утра она попросила разрешения посетить туалетную комнату, суровый надзиратель ждал ее перед дверью. Она удивилась, что ее не поместили в камеру. Это обстоятельство вселяло некоторую надежду, хотя положение ее по-прежнему было отчаянным. Она боялась, что ее, как и многих других, сразу отправят в лагерь Дранси или даже в тюрьму в пригороде Фреснес. Именно там находилась теперь большая часть парижского бомонда.

Нервное напряжение пульсировало по венам, начала сказываться усталость. Она не смогла сомкнуть глаз всю ночь.

— Мадам Водвуайе? Следуйте за мной.

Она быстро поднялась, покачнулась и насмешливо улыбнулась. Методы классические, даже банальные. Надо было показать тюремщику, что она уверена в себе и ни капельки не устала. «По крайней мере, нервы мои в порядке», — успокаивала она себя, думая о пытках, которым подвергались участники Сопротивления. Она не боялась, потому что ни в чем не была виновата, но опасалась, что ущемят ее права. Ксения до сих пор сохранила подсознательный страх, присущий всем эмигрантам, живущим по нансеновскому паспорту или по временному виду на жительство и не имеющим равных прав с постоянно проживающими в стране.

Допрашивающий был в штатской одежде. Это был мужчина среднего роста, с тонкими чертами лица, с мешками под глазами. Незатянутый узел галстука позволял видеть адамово яблоко. Он знаком велел ей сесть напротив. От пепельницы, полной окурков и пепла, неприятно пахло. На концах некоторых окурков были заметны следы губной помады. В ворохе наваленных как попало бумаг Ксения увидела толстую папку, на которой было жирно выведено имя Габриеля Водвуайе. Сердце ее забилось сильнее.

— Вы знаете, по какой причине находитесь здесь, мадам?

— Что-то связанное с моим мужем, я полагаю.

— Некая персона оказалась настолько любезной, что привлекла наше внимание к делу мэтра Габриеля Водвуайе.

— Позволю себе заметить, что мэтр Водвуайе скончался.

— Вот именно. А у мертвых есть преимущество. Они не могут разговаривать.

Он говорил короткими фразами, прищуривая глаза. Ксения подумала, что допросы, должно быть, утомили его. За последние пару месяцев в каждом парижском квартале появился свой Комитет освобождения, их члены выписывали ордера на арест, не задумываясь о незаконности подобных бумаг. Для задержанных придумывали различные унижения, нескольких человек расстреляли. Внутренние чистки проходили и в полицейской префектуре, и в городском магистрате. Несмотря на то что полиция сыграла важную роль во время восстания, никто не мог, увидев чиновника в полицейском кепи, не задаться вопросом: а что тот делал во время нацистских облав и реквизиций? Таким образом, репутация этих людей оставляла желать лучшего, к ним относились презрительно и с раздражением.

Мужчина посмотрел на нее блеклым взглядом, в улыбочке искривив губы.

— Вы ведь русская по происхождению?

— Да. Десять лет назад я получила французское подданство. Хотите посмотреть мои документы?

Он устало сделал отрицательный жест.

— У нас еще будет время на это.

— В чем конкретно меня обвиняют? — раздраженно спросила она.

— Сейчас посмотрим, — сказал он и, порывшись в папках, извлек бумагу с рукописным текстом, пробежал по ней рассеянным взглядом. — Вот письмо, анонимное. Мы таких много сейчас получаем. На удивление много.

— Не сомневаюсь, что эти же люди писали такие письма и при оккупации, — заключила она, не скрывая своего отвращения.

— Совершенно с вами согласен. Но для вас это все равно ничего не меняет. Итак, по утверждению автора письма, вы часто принимали в своем доме немцев, а также были в числе приглашенных на коктейли, устраиваемые в посольстве Германии.

Ксения вздрогнула. Увы, клеветой это не являлось. Габриель заставлял ее давать обеды, на которые приглашались военные и штатские чиновники оккупационной администрации. Он также настаивал, чтобы она сопровождала его на приемы к немецкому послу Абецу. Можно было даже найти фотографии ее и мужа, сделанные на вернисажах, на скачках в Логншаме или на больших концертах в честь франко-германской дружбы. Узнав об ужасной судьбе евреев, которых согнали на Зимний велодром, она заявила мужу, что больше не будет принимать участия в подобных мероприятиях, но Габриель внезапно предстал перед ней с совершенно неожиданной и незнакомой стороны. Он четко дал ей понять, что знает о ее измене, и в случае непослушания у него хватит влияния доставить ее любовнику массу проблем. Из-за этого шантажа Ксения возненавидела супруга. В других обстоятельствах она немедленно собрала бы вещи, но тогда она оказалась в ловушке. Не только из-за боязни, что Габриель выдаст Макса, но и потому, что должна была защитить Феликса и Лили. Все это было началом цепочки, которая потом привела к драме.

— Не могу это отрицать, — сказала она, выпрямившись.

Мысль о том, что она должна оправдываться, удручала ее. Не в характере Ксении было объяснять свои поступки. Решения она принимала самостоятельно, начиная с пятнадцати лет, и никому не давала отчета в своих действиях. Ее семья всегда могла на нее положиться, близкие знали, что находятся под защитой человека с сильным характером. Но какова была цена этого? Испытания превратили Ксению в женщину прямолинейную, порывистую, с которой трудно было заводить дружбу, женщину невероятно талантливую, способную безоглядно любить своих близких.

Она находила унизительным то, что должна была объяснять этому незнакомцу причины своих поступков во время оккупации, потому что считала естественным укрывать детей евреев, стараться помочь тем, кто нуждался в ее помощи. Теперь, к несчастью, она должна предоставить доказательства своих хороших поступков, чтобы выбраться из этой непростой ситуации. Можно было подумать, что она торгуется на базаре. Она испытывала боль.

Тут она поняла, что собеседник о чем-то рассказывает ей.

— Извините. Не могли бы вы повторить?

— Национальное достоинство, мадам. Эти слова что-либо значат для вас?

Ксения почувствовала себя так, словно ей дали пощечину. Она вдруг вспомнила своего отца. Генерал императорской армии, убитый красноармейцами, этот либеральный и добрый человек перевернулся бы в гробу, узнав, что его дочь обвиняют в поступках, пятнающих ее честь. От этой мысли она покрылась испариной.

— Вы сильно рискуете тем, что предстанете перед судом, — продолжал собеседник, тыча указательным пальцем в пухлую папку. — Если бы ваш муж остался жив, ему, вне всякого сомнения, вынесли бы смертный приговор. Он был недостойным гражданином. Предатель второй категории, как мы их называем, то есть приспособленец, который обогащался, в то время как вся Франция испытывала лишения… Для таких людей стоило бы изобрести особое наказание. Но вы молчите, мадам… Нечего сказать, не так ли?

Ксения молча смотрела в глаза чиновника, горевшие торжеством и удовлетворенностью.

— Я вижу, что Водвуайе храбро сражался во время войны четырнадцатого года. Что ж, теперь он смог бы проститься со своими наградами. И со своим адвокатским званием. Все его имущество было бы конфисковано. Вы представить себе не можете, какое я испытываю разочарование, когда вспоминаю, что он мертв. Самоубийство, кажется, не так ли? Как это вовремя, — заключил он, нехорошо усмехнувшись.

Этот человек, показавшийся ей поначалу незначительным и сильно уставшим, преобразился. Красные пятна плясали на его щеках, когда он сверлил ее презрительным взглядом. Ощущение собственной власти раздувало в нем гордость. Она подумала о Фукье-Тенвиле, достойными продолжателями которого оказались приверженцы сталинизма. Такой тип людей при любых обстоятельствах опасен, ибо они всегда руководствуются эмоциями, а не рассудком. Как всегда в трудные моменты жизни, Ксения гордо вскинула подбородок.

— Мертвых не оскорбляют, мсье, — сказала она твердо. — Вы можете осуждать поведение моего мужа во время оккупации, но не надо глумиться над его трупом. Я вам запрещаю это!

— Вы не можете мне ничего запрещать.

— Мой муж заплатил за свою близорукость. И он ни на кого не доносил и никого не отправлял в лагеря. Его имя никогда не появлялось в черных списках, распространяемых бойцами Сопротивления, он не получал от них писем с угрозами и нарисованными гробами. Я не ищу оправдания его ошибкам. Я только хочу подчеркнуть, что он разделял мнение определенной части французского общества, тех, кто сначала прославлял Петена. Через несколько недель они стали прославлять де Голля. Мой муж ошибся, но я уверяю вас: он не преступник. И вы не имеете права плевать на его могилу.

Она повысила голос и смотрела на него не мигая, в то время как ее сердце билось в груди, как барабан.

— Ладно, ладно, — сказал он, сжимая кончики своих пальцев. — Ну а теперь, чтобы хоть как-то оправдаться самой, вы, надо полагать, вытяните на свет Божий имя какого-нибудь якобы спасенного вами еврейчика? Вы не первая, кто прибегает к такому трюку. Мне часто доводилось слушать подобное. Ну, давайте, мне доставит удовольствие послушать ваш «правдивый» рассказ.

Ксения сжала губы. Она предпочла бы познакомиться с соломенными тюфяками в тюремной камере, чем унижаться перед этим человеком.

— Опять молчите? Что ж, ваша тактика защиты оставляет желать лучшего, дорогая мадам. Многие отправлялись за решетку и за меньшее.

— Мне не в чем оправдываться. Я буду говорить, когда предстану перед судьями, которые достойны такого звания. А теперь позвольте мне уйти отсюда. Меня дома ждут дети. Тем более что анонимные доносы никакой суд рассматривать не будет.

— А вы, оказывается, нахалка! В самом деле, лучше бы вы продолжали молчать. Да как вы вообще смеете смотреть мне в глаза! Вы, которая в эти ужасные годы сумела обогатиться за счет спекуляций на черном рынке!

Продолжая смотреть на нее с презрением, он наклонился к ней. От слюны у него остались беловатые следы на уголках губ.

— Я достаточно повидал таких, как вы. Вы мне отвратительны! Кровососы, вот кто вы есть! Мерзкие кровососы! Ничего, вот посидите немного за решеткой, быстро станете любезной.

Он стал выписывать ордер на арест, но его ручка отказывалась писать. Отчаявшись, он швырнул ее в угол комнаты и ринулся из кабинета. Как только он исчез, Ксения схватила со стола письмо-донос, пытаясь по почерку определить автора. Оно было написано черными чернилами, почерк был неаккуратный, некоторые буквы налезали друг на друга. Раздраженная, она поняла, что не узнает почерк доносчика. Она ожидала, что это рука консьержки, писавшей как курица лапой. У Ксении с ней были прохладные отношения, но это был не ее почерк. Ксения снова села на стул и нервно разгладила рукой серую шерстяную юбку.

Она опасалась тесноты темных тюремных камер. Вина лежала на Габриеле, но Ксения не могла отречься от мужа перед этим неприятным типом. В глубине души у нее еще теплилась жалость к покойному. Когда она оказалась в трудном положении, Габриель Водвуайе помог ей. Он был примерным отцом ее ребенка. За это она всегда будет испытывать к нему признательность, невзирая на то, что ей пришлось пережить за последние годы их совместной жизни. И в том, что он пошел на крайний поступок, была доля и ее вины.

Что будет теперь с ее детьми? Как предупредить их о том, что с ней случилось? Ксения ни секунды не сомневалась, что Феликс позаботится о девочках. Она показала, где в квартире хранятся деньги. С деньгами они смогут питаться нормально, так как одних продовольственных карточек не хватит, чтобы утолить голод троих подростков. В этих стенах она может задержаться дольше, чем предполагала. И потом, что будет с ее работой? Палата синдиката очень рассчитывает на ее участие. Теперь, когда на счета Габриеля наложен арест, она должна выкручиваться сама, что, впрочем, ее никогда не пугало. Ничего, пусть она теперь вдова, зато она свободна. Замужние женщины несамостоятельны. Юридически завися от супруга, они не могли иметь ни личного счета, ни даже сами получать зарплату. Выйдя замуж, Ксения с большим трудом привыкла к такому положению вещей, которое всегда считала абсурдным.

В дверном проеме показалась фигура полицейского.

— Следуйте за мной, мадам. Мсье Мартино задерживается. Мне приказано препроводить вас в тюрьму.

Грязная заря занималась над Парижем. На улицах было пусто, жалюзи закрывали окна домов. Сырой и холодный воздух заключил Ксению в объятия. «Может быть, стоило с ним поговорить, с этим мерзким идиотом», — подумала она, усаживаясь в черную повозку, запряженную лошадьми. В который раз ее гордость создавала ей дополнительные проблемы, и она боялась, как бы горько не пожалеть ей об этом впоследствии.

Наташа ожидала в салоне Дома Лелонга на авеню Матиньон. Декор помещения был выполнен в белых, почти девственных тонах, что очень хорошо сочеталось с гипсовой отделкой и создавало иллюзию движения. Вдоль стены стояли стулья. Люстры не горели. Слышно было, как по оконным стеклам барабанят дождевые капли. Стоящие на столе два сделанные из проволоки манекена отбрасывали легкие тени.

Нервничая, Наташа мерила шагами помещение. Она плохо выспалась, расстроенная тем, что нехорошо поговорила с Феликсом и Лили. В течение долгих часов она пыталась воскресить в памяти все разговоры, которые некогда вела с отцом, в поисках подтверждения их правоты, но могла только вспомнить, каким он был великодушным, как никогда ей ни в чем не отказывал. И она пользовалась этим. В то время она была такой беззаботной! Война на многое открыла ей глаза. Но Наташа не могла связать образ своего отца с человеком, который мог поступить недостойно. Правда, политические взгляды не имеют ничего общего с чувствами. Что, если Феликс и Лили правы? Она была вынуждена признать, что ее отец был для нее более загадочным человеком, чем мать. Наташа иногда ловила на себе его взгляд, пронизывающий взгляд человека, который боялся, как бы с его ребенком не случилось несчастья, и в такие моменты она была страшно горда этой молчаливой заботой. С другой стороны, он никогда откровенно не разговаривал с ней. В этом отношении Наташе было проще общаться с матерью, и именно к ней она обращалась за советами, абсолютно доверяя ей. Даже злясь на мать из-за некоторых ее решений, она знала, что та желает ей лишь добра. Она вспоминала воздушные налеты, когда она еще не покинула Париж. Только благодаря спокойствию и уверенности матери она не испытывала страха. Она не сомневалась в ее требовательной любви, и это успокаивало ее. Вот почему она ужаснулась при мысли, что мать находится в тюрьме, беспомощная и испуганная. Наташа была готова молиться небу и земле, только чтобы ее освободили как можно быстрее.

Рано утром Феликс проводил ее в комиссариат. Он попросил у нее прощения за свои необдуманные слова, сказанные накануне. Наташа простила его с недовольным видом, но упрекать его больше не желала. Оглушенная известием, что ее мать отправили в Консьержери, она устроила скандал чиновнику, крича ему о несправедливости, так что Феликс был вынужден схватить ее за руку и вывести на улицу. Он объяснил ей, что не стоит попусту спорить с полицейскими, не имея хоть какой-то влиятельной поддержки. Надо было заручиться помощью кого-нибудь из высокопоставленных друзей матери. Феликс поспешил позвонить тете Маше. Сестра Ксении оставалась в Ницце, но она могла попытаться найти свидетелей, принимавших участие в Сопротивлении, чтобы те подтвердили благонадежность Ксении. Наташа, со своей стороны, вспомнила о Люсьене Лелонге.

Первый раз в жизни девушка попала в этот утонченный мир высокой моды, где в течение нескольких лет блистала ее мать. Когда она позвонила в дверь, ей открыла молодая женщина в строгом черном платье, оживленном белым воротничком и жемчужным ожерельем. Под ее вопросительным взглядом Наташа смутилась. Некоторым людям стоило только посмотреть на нее, как она сразу начинала терять уверенность в себе. Ее попросили подождать в салоне. Она одернула свою старую юбку, ставшую внезапно слишком узкой, поправила рукава пуловера, чтобы спрятать следы штопки. «Мсье Лелонг примет меня за несчастную провинциалку», — сказала она себе, глядя на свое отражение в большом зеркале, жалея, что не потрудилась одеться подобающим образом. Мать часто упрекала ее за пренебрежительное отношение к своему внешнему виду. Сама Ксения всегда была образчиком элегантности, даже если на ней были брюки и мужская рубаха, в то время как Наташа надевала то, что первым подворачивалось под руку, и выходила на улицу с растрепанными волосами, а частенько и с расцарапанными коленями. Но как обуздать одержимость, которая всегда гнала ее из дому, невзирая на снег и дождь? Она ненавидела находиться взаперти, сидеть в чопорном салоне или в зале для занятий, где она задыхалась.

Будучи маленькой девочкой, она не могла усидеть на месте, что добавляло хлопот гувернанткам. К счастью, она получила аттестат о среднем образовании на год раньше и поступила в университет, где надеялась обрести больше свободы.

Наташа нервно пригладила волосы, стараясь придать им более ухоженный вид. Она заметила, что под глазами у нее появились темные круги.

— Я похожа на чучело, — произнесла она вслух жалостливым тоном.

— Ну что вы, мадемуазель! Нет ничего более прекрасного, чем вид вылетевшего из гнезда птенца.

На нее смотрел незнакомый мужчина с веселым лицом, открытым лбом и сединой на висках, одетый в элегантный серый костюм, под которым белела ослепительной чистоты рубашка. С собой он принес рулон тюли цвета слоновой кости и рулон турецкого муслина в белый горошек, которые бережно положил на стол.

— Высокая, фигурка танцовщицы, шикарный профиль… А мсье Лелонгу особенно нравятся такие блондинки, как вы. Не бойтесь, мы быстро избавим вас от ваших тряпок. Ну, пройдитесь немного, девушка, — потребовал он, помогая себе жестом руки. — Не будьте такой скованной!

— Извините, мсье, но это какое-то недоразумение.

— Разве вы не ищите место манекенщицы? — удивился он.

— Нет. Совсем нет… Я здесь из-за матери. Вы ее наверняка знаете. Ксения Водвуайе, то есть Ксения Осолина.

— А я-то думаю, кого вы мне напоминаете, — усмехнулся он. — Извините меня, мадемуазель, но разве можно на меня сердиться? Кровь врать не будет, не так ли? Ваша мать передала вам в наследство красоту. Вы решили сегодня прийти вместе с ней? Я как раз принес материю для первых нарядов, в которые мы облачим наших куколок. Эта экспозиция нам так дорога! Мы должны заново вдохнуть жизнь в новые модели одежды, достойные называться таковыми. Посмотрите на это чудо!

Мужчина принялся перебирать пальцами обшитый блестками тюль.

— Проблема в том, что мама сейчас в тюрьме.

Он посмотрел на нее, округлив от удивления глаза.

— В тюрьме?

— Со вчерашнего вечера. Ее отправили в Консьержери. Она ничего не сделала, уверяю вас, — поспешила добавить Наташа со скверным ощущением, что делает из матери преступницу. — Ее обвиняют в сотрудничестве с немцами.

— Вот как. Значит, и ее тоже, — сказал мужчина, нахмурившись.

— Я пришла повидать мсье Лелонга в надежде, что он сможет свидетельствовать в ее пользу. Он авторитетный человек, и его слова имеют вес. Я не могу связаться с моим дядей Кириллом, который сражается в составе французских войск, а моя тетя Маша все еще не вернулась из Ниццы. Мне больше не к кому обратиться.

— А ваш отец?

Она побледнела.

— Он умер два месяца назад.

— О Боже! Бедное дитя! К сожалению, мсье Лелонг будет отсутствовать еще несколько дней. К тому же он сам стал объектом необоснованных гнусных обвинений. В одной мерзкой статейке, появившейся в прошлом месяце, его осмелились назвать «диктатором от моды», представляете? Да если бы не он, все институты парижской высокой моды были бы вывезены немцами в Берлин и оказались бы оторванными от истоков. Насколько я помню, ваша мать тогда очень помогла ему в его благородном деле?

Наташа кивнула.

— Думаю, так оно и было.

— Будет просто чудовищно, если мадам Ксению несправедливо осудят. Идемте со мной. Мы позвоним в Палату синдиката, узнаем, что можно сделать.

Любезность этого человека согревала сердце Наташи, у нее появилась надежда. Открытая улыбка осветила ее лицо, в то время как мужчина внимательно смотрел на нее.

— Жаль, что вы не хотите стать манекенщицей! — вздохнул он. — С такими данными вы стали бы настоящим вдохновением для многих творцов.

— Извините, мсье, но вы не назвали своего имени, — смущенно сказала она, едва не наступая ему на ноги.

— И то верно. Вот болван! Мое имя Кристиан Диор. У меня с вашей матерью много общего, знаете ли, — добавил он тихим голосом. — Превратности судьбы привели меня в мир высокой моды, но она муза, а я простой модельер в этом знаменитом Доме. Идем быстрее, девочка, мысль, что Ксения томится в тюремной камере Марии-Антуанетты, просто невыносима.

Завернувшись в пальто, Ксения дрожала от холода. Около двух сотен женщин были собраны в помещении со сводчатым потолком. Мест не хватало, и многие расположились прямо на сыром полу, глядя перед собой отсутствующим взглядом, лишь изредка обмениваясь с соседками короткими фразами. Было темно, словно перед концом света. Некоторые провели в этом жутком месте около двух месяцев. Ксения узнавала женщин, принадлежащих к высшему обществу, в том числе нескольких знаменитых актрис. Одну из них отправили сюда за то, что та не пожелала вселиться в квартиру, конфискованную у еврейской семьи, другую — за то, что родила внебрачного ребенка от немецкого офицера. Ксения предпочла не вступать ни с кем в разговоры и не задаваться вопросом, кто из них на самом деле виновен, а кто нет. Она не знала, что думают о ней остальные, и это беспокоило ее больше всего. Не чувствуя за собой вины, она, как всегда, не собиралась ни перед кем оправдываться.

Из-за мерзкого запаха мочи в помещении дышать можно было только ртом. По ночам Ксении казалось, что ее кусают клопы, и она была вынуждена сдерживать себя, чтобы не расчесать кожу до крови. В течение последних пяти дней она несколько раз требовала встречи с адвокатом или судьей, но надзиратели ограничивались только пожатием плеч. «Сколько времени мне суждено провести в этом аду?» — спрашивала она себя, теряя надежду. Все дела арестованных направлялись судьям, которые не имели ни возможности, ни времени успевать рассматривать их в надлежащие сроки. Ксения старалась держаться и не собиралась жертвовать своим здоровьем, но вскоре и ее стали одолевать изматывающие приступы кашля. Какой абсурд! Женщина, избежавшая ужасов большевистской тюрьмы и подвалов гестапо, оказалась во французской каталажке, стала заложницей тех горячих голов, которые хотели видеть Францию в роли непорочной девственницы, очищенной и отмытой от всякой скверны. Но разве это так просто сделать? Среди истинных предателей лишь некоторые подверглись строгому наказанию, но были и такие, кто отделывался легким испугом. Перед смертью Габриель говорил ей об этом. Можно было клеймить позором журналистов, уликами против которых служили их же статьи, или слабых женщин, предавшихся телесному греху, но кто знает, скольким настоящим мерзавцам удалось проскочить сквозь ячейки сетей, скрыв свои неприглядные делишки? Все это вызывало у Ксении Федоровны гнев. С нее достаточно. Она рывком поднялась и, едва не налетев на соседку, направилась к тяжелой двери и принялась колотить в нее, дав себе слово не отступать, пока не добьется своего.

Как ни странно, на этот раз у нее получилось. Когда ее вели по длинному коридору с грязными окнами, солнечный свет слепил ей глаза. Конвоир толкнул дверь и завел ее в маленькую комнатку, где на стульях сидели Феликс и Наташа. Увидев Ксению, они вскочили. Она не смогла сдержать удивленного возгласа. По встревоженному взгляду дочери она поняла, что вид у нее жалкий. Смущенная, она пригладила рукой грязные волосы. Редко когда она чувствовала себя настолько раздавленной.

— Мадам Водвуайе, мне очень жаль! — воскликнул незнакомый ей чиновник. — Произошло чудовищное недоразумение. Садитесь, прошу вас.

Он поспешил пододвинуть ей стул. Наташа продолжала смотреть на нее с ужасом.

— Как вы, тетя Ксения? — прошептал побледневший Феликс.

— Все в порядке, детки, — улыбнулась она. — Несколько дней во французской тюрьме — это не смертельно. Невзирая на гнетущую атмосферу, — добавила она, бросив суровый взгляд на чиновника, который выглядел обеспокоенным.

— Ваша дочь и мсье Селигзон принесли все необходимые показания свидетелей, которые полностью подтверждают вашу невиновность, — продолжил он, нервно заикаясь. — Я Жюль Жамбен, судья, к вашим услугам. У меня есть несколько писем. Из Центра помощи детям, от некоего Муссы Абади, который рассказывает о вашей поддержке во время оккупации. А также показания мсье Лелонга из Палаты швейного синдиката. Присутствующий здесь мсье Селигзон и его сестра также утверждают, что вы спасли им жизнь.

Ксения благодарно улыбнулась Феликсу. Он и Лили не побоялись назвать свои настоящие имена, чтобы помочь ей. Это было доказательством их любви, чему она придавала большое значение.

— Само собой разумеется, ваше имя никто больше не связывает с сомнительным делом вашего мужа, — продолжил судья.

Ксения почувствовала, как по телу Наташи пробежала дрожь. Она осознала, что напряженность, которую дочь пыталась скрыть, намного сильнее, чем казалось на первый взгляд. Она положила ладонь на руку Наташи. Только бы судья не стал дальше распространяться насчет Габриеля! Время и место были совсем неподходящими.

— В таком случае, мсье судья, я могу покинуть это место, от которого у меня остались не самые лучшие впечатления? Я чувствую себя несколько уставшей.

— Ну конечно, дорогая мадам! Поймите нас правильно. У нас накопилось столько дел. Неудивительно, что кто-то становится жертвой ошибки, но после всего, что произошло, разве иначе может быть?

Разговаривая, он поставил несколько печатей на документы, испачкав в чернилах пальцы.

— Не знаю, как насчет дел, но всякая диктатура ведет только к ошибкам и смертям. Никакой режим, тем более демократический, не должен допускать ошибок правосудия.

Он протянул ей пачку бумаг, до этого лежащих на столе среди множества папок.

— Вот, мадам. Я понимаю ваш гнев, поверьте мне. Республика делает все возможное в данных обстоятельствах. Надо верить. Мы переживем эти потрясения, все вернется на круги своя.

Ксения сжала губы, чтобы не отвечать. Республика, ну да, конечно! Он говорил о ней почти с мистическим трепетом.

Многие вели себя так, словно кошмар, устроенный старым маршалом Петеном 16 июня 1940 года, в день отставки правительства Поля Рено, и режим Виши были лишь случайным недоразумением, как и то, что генерал де Голль, сотрудничающий с Соединенными Штатами, все эти годы официально считался нарушившим присягу. Но в свое время многие верили в законность режима Виши. Историю не переделаешь. Она неизменна, как и прожитая человеческая жизнь.

На улице Ксения, шедшая между Феликсом и Наташей, остановилась, повернулась лицом к Сене и, подняв лицо к солнцу, вдохнула полной грудью.

Спустя несколько месяцев на улице Риволи под сводами Музея декоративного искусства царило небывалое оживление. Стучали молотки рабочих, заканчивающих оббивать декорации. Стоя на стремянке, девушка с грацией канатоходца проверяла, хорошо ли закреплена красная бархатная драпировка. Облаченный в передник, словно в тогу, Кристиан Берард наносил последние мазки на искусственный мрамор кариатид из театральных миниатюр. Время от времени начинала играть музыка и тут же замолкала с придушенным всхлипом. С блокнотом в руке Ксения проверяла, правильно ли расставлены куклы. Вереница сирен и лошадей обрамляла вход в виде уютного грота, модели решеток Пале-Рояль соседствовали с контурами острова Сите. Расстановкой кукол занимались несколько человек, стараясь добиться, чтобы положение рук и наклон головы не нарушали общую гармонию. Работать необходимо было с большими предосторожностями, чтобы не повредить налепленный на тонкую проволоку гипс. Фигурки были в париках, перчатках, шляпках, с миниатюрными зонтиками и кожаными сумочками и почти натурально поглядывали на людей маленькими глазками из-под шелковых вуалей. Ксения восхищалась результатами кропотливой работы мастеров и мастериц, которые провели всю зиму вокруг небольших печурок, источающих иллюзорное тепло, в перчатках со срезанными кончиками пальцев, кляня постоянные перебои с электричеством, из-за которых работу приходилось продолжать при свечах. Куклы были одеты в бархат, отделанный золотой тесьмой, широкие юбки из тюля и сатина, меховые манто и приталенные жакеты. В таких нарядах они походили на взрослых, которые играют роли маленьких капризных детей.

Портные, парикмахеры, модистки, сапожники, гримеры, отдавшие столько сил при подготовке этого спектакля, просто следовали традициям Средневековья, когда подобные разодетые куклы украшали дворцы и замки.

— Осторожно! — воскликнула она, подхватывая белую туфельку, которая соскользнула с ноги манекена, одетого в турецкое платье от Лелонга.

Позади нее Борис Кошно менторским тоном, говоря с сильным славянским акцентом, распекал осветителя. Нервы у всех были напряжены до предела, так как вернисаж открывался уже через два часа. Все знали, каков главный посыл акции, — дать понять всем, что высокая мода в Париже не умерла, что талант художников всегда останется с народом и снова будет блистать на празднике жизни, прекрасными символами которого и являлись эти великолепные куколки. Ожидалось, что посмотреть выставку придут десятки тысяч посетителей.

Ксения задумчиво посмотрела на черно-белые декорации, придуманные Жаном Кокто. Там можно было увидеть комнату служанки, охваченную пожаром; невесту, лежащую, словно смертельно раненная, над которой была подвешена метла ведьмы и бальное платье. Только верный своей безмерной фантазии Кокто смог смешать тоску одиночества и грубость смерти с миражом ренессанса, усеяв все это жемчугом. Тогда она не знала, что пройдет всего несколько недель, и эти образы неожиданно проявятся и станут гнетущими в день, когда она со сжимающимся от ужаса сердцем будет идти среди развалин Берлина в поисках человека, которого она так любила.

— Мадам Водвуайе, у нас проблема, — заламывая руки, воскликнула ассистентка.

— Ну, что там еще?

— Куда-то подевались программки. Теперь уже поздно заказывать новые. Но, может, все-таки сходить в типографию? В конце концов, раздадим их позже.

— Не паникуйте. С программками все в порядке. Я просто отложила их в сторону, чтобы они не потерялись в такой суматохе. Идемте, я покажу вам, где они лежат.

Они торопились прийти вовремя, чтобы не пропустить открытия действа. Наташа, Феликс и Лили поднимались по ступеням между двумя рядами республиканских гвардейцев в полной парадной форме. Убранный в красный бархат павильон Марсан был самым подходящим местом для вернисажа в этом районе Парижа. Молодые улыбающиеся манекенщицы вручали программки с иллюстрациями Кристиана Берарда на обложке. Толпа собралась большая. Люди радовались, что смогут, наконец, развлечься после скучной зимы, во время которой весь Париж страдал от холода и голода. Желание лицезреть прекрасное читалось в искрящихся взглядах и восторженном перешептывании. Сюда приходили, чтобы и других увидеть, и себя показать, как в лучшие времена в Париже. У многих женщин на плечах были довоенные меха.

Люди осматривали декорации молча, почти с религиозным благоговением. Только свет, идущий от макетов, оживлял действо и придавал легкость декорациям. Наташа узнала настороженный силуэт Люсьена Лелонга в темном пальто, с белым шарфом вокруг шеи.

— Невероятно! — восклицала Лили, так сильно наклоняясь вперед, что вынуждала Наташу удерживать ее за пояс пальто. — Даже бутоньерки настоящие! А посмотрите на эти бальные платья! Глядя на них, хочется танцевать всю ночь напролет, как думаете?

В то время как Лили восхищалась с непосредственностью ребенка, Феликс оценивал наряды и строил прогнозы.

— Уже сейчас можно предположить, что скоро будет модно, — констатировал он, поправляя пальцем очки и хитро поглядывая на Наташу. — Тонкая талия, подчеркнутые бедра и широкие юбки. Мне кажется, надо будет попробовать использовать корсет, как в былые времена. А посмотрите на эти аксессуары: вы можете сказать прости-прощай вашим сумкам-рюкзакам, мадемуазели. Грядет возврат к ручным сумочкам, в которых не будет ничего, кроме мелочей вроде пудреницы. Белое также будет в моде. Это как символ хрупкости и чистоты. Надо будет к этому привыкать: женщина станет женщиной, и очень скоро.

— Не думала я, что ты настолько подкован в женской моде, — удивилась Наташа.

Смущенный, он пожал плечами.

— Должно быть, это у меня в крови. Дом Линднер был одним из самых престижных универмагов Берлина, а мама получила золотую медаль на Международной выставке 1937 года, — гордо заявил он. — Эта женщина пропагандировала вкус к хорошим вещам. В свое время ее знали даже в Соединенных Штатах. В детстве я часто наблюдал, как она рисует свои коллекции. Случалось, я даже готовил домашнее задание в ее офисе, когда она подбирала ткани. Порой давал ей советы. Это меня сильно забавляло.

— Только не говори, что сам собираешься стать кутюрье! — усмехнулась Наташа, которая только что открыла этого молодого человека с неожиданной для себя стороны.

Феликс набычился. Ее шутливый тон стал злить его. Возникло ощущение, что она узнала о его постыдном секрете.

— Но ведь надо будет восстанавливать наш магазин. Только Господь знает, во что его превратили! — мрачно сказал он, думая об изувеченном бомбардировками Берлине. — Но, полагаю, мне понравилось бы работать вместе с матерью. Дом Линднер является собственностью нашей семьи более чем сотню лет, и это многое значит для меня. Для меня всегда было очевидным, что я тоже буду с этим связан и сделаю все, что смогу, для процветания этого дела. Я не собираюсь терять годы на учебу, мне не нужны знания, которые вряд ли мне пригодятся на практике.

Наташа озадаченно смотрела на него. В ее глазах Феликс был человеком войны. Получивший фальшивое имя, взятое с надгробия на могиле погибшего мальчика в глухой деревушке на Сомме, где сгорели все регистрационные книги, он был всего лишь тенью, отражением себя настоящего. Его детство принадлежало пропащему миру, у которого не было будущего. Он стал заложником этого мира, который ему не нравился и к которому он никак не был привязан. Время от времени он заговаривал с ней о Берлине, о своей жизни там, но ничего из рассказанного им не казалось ей связанным с настоящим. В школе он был прилежным учеником, не любил пропускать занятия и всегда в срок сдавал тетрадки с домашним заданием, тогда как сама она часто ленилась, за что получала замечания от учителей. Феликс стал единственным, нежданным товарищем для нее, единственного ребенка в семье, и Наташа вдруг поняла, что ей льстит то, что она каким-то образом влияет на его восприимчивую душу.

Но теперь, в первый раз за все время их знакомства она поняла, что молодой человек гордится своим прошлым и планирует будущее, опираясь на него. Его лицо преобразилось: подбородок затвердел, взгляд стал ясным, пронизывающим. Собираясь на вернисаж, он очень тщательно оделся. На нем был темный костюм, слегка ушитый ее матерью, — он когда-то принадлежал дяде Кириллу — и красный галстук. Из нагрудного кармана выглядывал шелковый платок. Аккуратно причесанный, пахнущий одеколоном, Феликс Селигзон теперь мало напоминал ее приятеля по детским играм. Наташино сердце забилось быстрее. Взволнованная, она спрятала руки в карманы манто.

Увлекаемые нетерпеливой Лили, молодые люди продолжали двигаться по залу, но Наташе было трудно сконцентрировать внимание на чем-либо. Куклы сверкали у нее перед глазами: полосы, квадраты, шотландская клетка, калейдоскопические узоры. Теперь она чувствовала присутствие Феликса, даже не глядя на него. Он как-то быстро вырос и стал выше ее на целую голову. Заметив, что выронила перчатки и программку, она отдалилась от друзей и, увлекаемая потоком посетителей, оказалась рядом с декорацией, представляющей порт. На пристани стояло судно с обтрепанными парусами. Миниатюрные чемоданчики были брошены на пристани, а манекены казались одинокими, хрупкими и покинутыми. Увиденное навеивало ностальгию, что, казалось, совсем не подходило атмосфере этого блистательного вечера.

На ее плечо легла рука, она узнала запах духов своей матери. Свет, идущий от макета, хорошо освещал ее профиль: прямой нос, четкая линия губ, светлые волосы, собранные на затылке при помощи сеточки, серьги с жемчугами. Красота матери всегда вызывала у Наташи восторг, но и смущала ее.

— Вижу, тебе понравилась работа Жоржа Вакхевича, — сказала Ксения. — Это кинодекоратор. Он приехал из России в двадцатых годах, как и мы. Родился в Одессе.

«Из порта в никуда», — прочитала Наташа название.

Рассмотрев все детали макета, мать строго добавила:

— Все это было на самом деле. В Одессе, в феврале 1920 года.

Макет соотечественника взволновал Ксению Осолину — она снова ощутила себя на забитой людьми набережной, вместе с тысячами русских, запуганных и ограбленных большевиками. Она снова слышала стоны раненых белогвардейцев, чувствовала ледяной ветер на щеках, руку маленькой Маши в своей — она крепко сжимала ее, чтобы не потерять девочку в толпе. Она снова увидела мать с ее горячечным взглядом, позднее скончавшуюся от тифа на том несчастном судне; нянюшку, которая держала Кирилла на руках. Они плыли в неизвестность без ничего, прихватив кое-какие драгоценности, которые позже были проданы по бросовой цене, чтобы не умереть с голоду. Никто так никогда и не узнал, какой страх она испытала в тот день перед отплытием.

— Что-то не так, мамочка? — спросила Наташа. — Ты стала совсем бледной.

— Извини меня. У меня слегка закружилась голова. А вообще это успех, не так ли?

Ксения злилась, что ее застали в момент слабости. Не в ее характере было давать волю столь болезненным воспоминаниям. Видя, что дочь озабоченно смотрит на нее, она заставила себя улыбнуться. Не стоило нарушать шаткий мир, который они заключили в результате нелегкого разговора, когда Ксения постаралась объяснить ей поступки Габриеля во время оккупации, чтобы Наташа смогла сохранить его образ, не полностью очерненный. Она удивилась, открыв в себе способности к дипломатии. Сидя в кресле в салоне, Наташа внимательно слушала мать, приняв, наконец, версию о том, что отец позволил себя обольстить, как и большинство его соотечественников, — высшие чиновники, священнослужители, военные, аристократы, жители провинции. Эти люди поддержали режим Виши не из-за слепой преданности маршалу Петену, а просто потому, что не видели иного выхода. Они принимали данность как расплату Франции за коррумпированную политическую систему, что в конечном счете и привело к поражению в войне. Габриель считал, что гитлеровский рейх Франция не могла победить, а сотрудничество с ним позволяло избежать полной оккупации страны, что было бы намного хуже. Несмотря на то, что он консультировал немецких промышленников, на его совести не было смертей.

— В те непростые времена это было меньшее из зол, — говорила Ксения, предпочитая умалчивать о том, что клиенты ее мужа обогащались, прибирая к рукам имущество, конфискованное у еврейских семей и переданное в полное владение арийцам.

К счастью, Наташа не требовала подробностей, чтобы поверить ей. Доверие дочери и успокаивало ее, и ужасало, так как недоговоренность — та же ложь, и она боялась того дня, когда все тайное станет явным. Тогда Наташа уже не будет такой покладистой.

Ксения с усилием отогнала от себя мрачные мысли. Она снова посмотрела на посетителей, толпившихся возле декораций. Журналисты делали в блокнотах пометки о впечатлениях, фотограф снимал приглашенных. Вне всякого сомнения, эта выставка надолго останется в памяти людей. Уже шли разговоры о том, чтобы повезти ее в Лондон, Копенгаген, Стокгольм и даже в Нью-Йорк. Но, несмотря на удовлетворение от работы, у Ксении болезненно сжималось сердце. Внезапно лица всех присутствующих показались ей ненастоящими, похожими на карнавальные маски. Она узнавала некоторых женщин, которые участвовали в дефиле под довольными взглядами ухоженных мужей с поднятыми для защиты от сквозняка воротниками. Это были друзья Габриеля. Разве не эти самые лица она не так давно видела на последнем приеме под сводами Оранжереи, во время вернисажа, посвященного любимому скульптору фюрера Арно Брекеру? Не хватает только немецких мундиров и хмурого неба сорок второго года. Именно тогда она в последний раз видела Макса. Он воспользовался этой поездкой в Париж, чтобы передать бланки официальных документов связному из Сопротивления, который держал книжный магазин на улице Риволи.

Вдруг ей так захотелось увидеть Макса, что у нее перехватило дыхание. Она поднесла руку к губам. Никаких известий от него она до сих пор не получила. Жить в неопределенности, листая тонкие газеты или склонившись над радиоприемником, чтобы узнать о продвижении союзных войск, было выше ее сил.

Берлин горел. Советская Армия наступала. Поражение Германии было вопросом нескольких недель, дней, часов… На месте немецких городов оставались лишь воронки от разорвавшихся бомб, пыль, обломки и грязь, в которой валялись трупы, разорванные на части, с переломанными костями, с обезображенными до неузнаваемости лицами, и среди них, конечно, он… Макс. Разве могло быть по-другому? На кого надеяться, кого молить о чуде?

Уже несколько месяцев Ксения жила как бы двумя жизнями. Она машинально заботилась о близких, смотрела, как они едят, кормила себя, чтобы ее тело могло жить, хотя сама не чувствовала даже вкуса пищи. Ночью же, когда ей наконец удавалось заснуть, ее тело начинало жить своей собственной жизнью. Во сне она слышала свой, далекий, словно эхо, голос, обвинявший ее в бездействии. «Я должна вырваться отсюда! — внезапно подумала она, прозревая. — Я должна найти его. Я должна знать, что с ним случилось».

Кто-то схватил ее за руку.

— Мама, что с тобой? — выкрикнула Наташа. — Куда ты?

Понадобилось несколько секунд, чтобы она повернулась к дочери. Но решение было принято. Ей придется опять покинуть Наташу. На неопределенный срок. При первой же возможности она отправится в Германию, в Берлин. Это было необходимо. И это не обговаривалось. Ибо жить далее, притворяясь, она не могла. Наташа испуганно смотрела на нее, щеки ее горели. Как часто именно такими глазами на Ксению смотрел Макс, взволнованный и озабоченный, так как не знал, чего ожидать от нее на этот раз, а Ксения была слишком молода и жестока, чтобы, со своей стороны, попытаться понять его. Нежным движением она погладила дочь по щеке.

— Я должна уехать, Наточка. Так надо. Прости…

Как бы рано он ни вставал с постели, даже до рассвета, он все равно никогда не приходил первым. А все потому, что многие не уходили домой с вечера, проводя ночи на скамейках в ближайших скверах или под прикрытием наддверных козырьков, так как либо жили слишком далеко, либо просто не могли вынести еще одной бессонной ночи, бесцельно слоняясь по комнате. Застенчивые, молчаливые, они, словно часовые, согнув шеи, засунув руки в карманы, сходились на привычное место, лишь только первые солнечные лучи касались неба. Чем больше проходило времени, тем больше их становилось. Они толпились возле ограждения, голоса их хрипели, умоляя и взывая, поднимались, словно в молитве, руки, держащие семейные портреты, глаза искали имена на объявлениях о розыске людей, наклеенных поверх старых театральных афиш, рассматривали фотографии скелетов в полосатых робах, которые словно явились из преисподней.

Феликс Селигзон знал, что никто из его семьи не появится ни на вокзале Орсе, ни в гостинице «Лютеция». Ведь Селигзоны не были французскими подданными. Их не могло быть среди первых освобожденных из концлагерей, бритоголовых и отощавших, но все равно молодой человек каждый день приходил туда с фотографией родных, которую всегда держал при себе. Он приходил, растревоженный с тех пор, как увидел бывших узников, больше похожих на призраков. Он приходил, разрываясь между отчаянием и бешеной, иррациональной надеждой найти кого-нибудь, кто видел его отца, мать или малышку сестренку.

Острый запах ДДТ, стоявший в холле «Лютеции», сжал его горло. Фельдшера ходили с серьезными лицами, в то время как чиновники в униформе, нагруженные папками, сурово опрашивали новоприбывших, перед тем как предоставить им карту депортированного и постараться создать хоть видимость порядка в этой людской сутолоке.

Тут сталкивались два мира, совершенно разных и чужих, не перестающих упрекать один другого в несправедливости, что выражалось, с одной стороны, в гримасах чиновников и отстраненном отношении врачей, ограничивающихся только беглым осмотром, с другой — в презрительном равнодушии узников Аушвица, Берген-Бельзена или Бухенвальда. «Мы перестали понимать друг друга», — думал Феликс, наблюдая за горюющей женщиной, только что узнавшей от одного из депортированных, что ее супруг давным-давно умер. В голосе сообщившего это известие не было даже намека на сочувствие или жалость. Лагерная жизнь смела все условности. «Вот до чего довели нас нацисты, — снова подумал он. — Мы разговариваем на одном языке, но одни и те же слова теперь для нас означают нечто принципиально разное».

Кровь пульсировала в висках, и Феликс поднял руки к голове, стараясь прогнать боль, как моральную, так и физическую. Уже несколько недель он спал урывками, часто просыпаясь, словно после приснившегося кошмара. Кровь приливала к ушам, когда он всматривался в темноту комнаты, не чувствуя под собой опоры. Он стал пропускать лекции в университете, несмотря на приближение экзаменов. Он не мог сосредоточиться на таких предметах, как право и экономика. Книжные строчки расплывались перед глазами. Сидя в аудитории, он смотрел на преподавателей, но не слышал их слов, он следил за их артикуляцией, напрасно надеясь прочитать что-либо по губам, так, будто он стал глухим. Немыслимо. Именно немыслимо было даже представить, что его родителей и малышку Далию могли подвергать бесчеловечным пыткам, о которых писала пресса. Особенно чудовищными подробностями пестрели коммунистические газеты. Закрываясь в комнате, он читал «Юманите», покрываясь потом от ужаса.

Ощутив внезапную потребность выйти на воздух, Феликс стал выбираться из толпы, помогая себе локтями, пока не оказался на тротуаре перед досками с объявлениями, установленными вдоль бульвара Распай. С отчаянием он стал всматриваться в лица на фотографиях, пробегать глазами объявления с номерами эшелонов, на которых прибывали бывшие узники. Аббревиатуры казались шифрами, понятными только посвященным. Но все его попытки узнать правду оставались без результата, он не знал, продолжать надеяться или нет, и долго ли продлится его плавание между надеждой и безысходностью.

— Феликс… Феликс!

Голос доносился издалека, искаженный густым туманом. Кто-то тряс его за плечо. Он, поняв, что стоит почти вплотную к одной из досок, почувствовал себя неловко из-за того, что занял столько места и мешает другим разбирать объявления. Наташа, схватив его за руку, с силой потянула к себе; ее пальцы и ногти впились в его кожу, словно он был добычей, которую она боялась упустить.

— Ты что тут делаешь? — спросил он с дрожью в голосе.

— Слежу за тобой.

— Следишь?

— Вот уже много дней ты врешь. Ты говоришь матери, что встаешь раньше, потому что у тебя много занятий, но не берешь с собой даже записной книжки. Вчера твои приятели сказали, что ты прогуливаешь лекции. Поэтому сегодня утром я проследила за тобой.

Феликс сделал попытку освободить руку. Ему казалось, что он весит тонну, слова давались ему с трудом. Еще немного, и он рухнет на тротуар к Наташиным ногам.

— Оставь меня.

— Не оставлю.

— Оставь, говорю тебе!

— Идем, выпьем чаю или кофе.

— Не хочу.

— Я хочу.

— Ты хочешь, чтобы я просиживал штаны в кафе, в то время как мои родители находятся на грани жизни и смерти, как все эти люди! — выкрикнул он, махнув рукой в сторону фасада «Лютеции». — Или они уже мертвы… Их отравили газом, как паразитов, а тела швырнули в печь и сожгли.

Голос Феликса оборвался. Его лицо выражало муку, глаза готовы были выскочить из орбит. На шее выступили вены. Он стал совершенно неузнаваем. Прохожие сторонились их, а пройдя мимо, оглядывались. Подобные истерические вспышки были не редкостью в этом месте, где собирались родственники бывших узников и депортированных, и никто не знал, что делать со всеми этими эмоциями, которые вызывали жалость и мешали жить. С неожиданной силой Феликс грубо отстранил девушку и пошел прочь, широко шагая.

— Подожди меня! — крикнула она, прежде чем броситься вдогонку.

Феликс, преследуемый Наташей, стал почти бегом пересекать бульвар. Извозчик крикнул, предупреждая их об опасности.

Резко затормозил автомобиль, водитель просигналил, и Феликс, оттолкнувшись рукой от капота, отскочил в сторону. Полицейский принялся свистеть, размахивая регулировочным жезлом. Наташа пропустила автомобиль, стараясь не терять Феликса из виду. Никогда в жизни она не испытывала столь сильного отчаяния. Она боялась, что его угнетенность лишит его способности рассуждать здраво и умно. Последнее качество она больше всего ценила в нем, несмотря на легкие подтрунивания над его сосредоточенностью и аккуратностью. Теперь она поняла, что все это было с его стороны лишь защитным заслоном. На самом деле Феликс был ранимой натурой.

Она нагнала его в тот момент, когда он открывал калитку в решетке, направляясь на площадь Бусико.

— Феликс, послушай меня…

Он так сильно дрожал, что стучали зубы.

— Прошу тебя, пошли со мной. Посидим где-нибудь вдвоем. Все будет хорошо, вот увидишь.

Несколько секунд он не двигался, опустив голову, тяжело дыша, потом она поняла, что напряжение спадает.

— Видишь, вон там есть свободные столики, как раз на солнышке, — настаивала она, увлекая его за собой. — Там нам никто не будет мешать. Только мы вдвоем. Это хорошо, когда светит солнце… это как на юге. Помнишь, какое там было прозрачное небо? Что может быть лучше такого неба, не так ли?

Феликс подчинился. Осторожно, словно он мог разбиться на тысячу кусочков, она повела его в сторону расположенного на другой стороне сквера бистро, поддерживая одной рукой за талию и заглядывая в глаза. Наташа больше ни о чем не думала, ощущая рядом это молодое трепещущее тело, которое двигалось в том же ритме, что и она.

На террасе сидел мужчина с кожей зеленоватого оттенка, с большими мешками под глазами. Пот струился по его лицу. Положив локти на стол, он сжимал чашку с кофе. Его запястья были тонкими, как у ребенка, а согнутая шея так тоща, что, казалось, болталась в воротнике его униформы английского образца. У Наташи пересохло в горле, она устроилась за соседним столиком, усаживая Феликса рядом. Долгое время они молчали. Движения бывшего узника были медлительны, казалось, что он боится сломать свое тело. Время от времени он притрагивался к ложке или к поверхности стола, словно хотел удостовериться, что они существуют на самом деле. Наташа осознала, что продолжает держать Феликса за запястье. Смутившись, она уже собиралась отдернуть руку, но в это мгновение он выпрямился и взял ее руки в свои.

— Сомневаюсь, что смогу все узнать, — пробормотал он.

— У тебя нет выбора, Феликс. Что бы ни случилось, ты должен это принять. Рано или поздно ты точно будешь знать, выжили они или…

Наташа замолчала, не в состоянии найти слова для продолжения фразы, потому что таких слов просто не существовало. Она ограничилась тем, что застенчиво прикоснулась к пальцам Феликса, ногтям и суставам, восхищаясь свежестью его кожи, испытывая странное чувство в животе. По ее телу прошла дрожь. Она заметила, что он плачет, глядя на человека, сидящего перед ними, но его лицо оставалось бесстрастным. Не было ни морщинок, которые бы выдавали печаль, ни красноты в глазах. Он плакал как мужчина, душой.

— Мне очень жаль, — сказал Феликс, вытирая глаза концом рукава. — Я не хотел, чтобы ты видела меня в таком жалком состоянии. Поэтому я все от вас скрывал.

— Но почему?

Он пожал плечами.

— Это все гордость. Мужчина не должен плакать на людях.

— Глупости.

— Нет ничего более унизительного, чем жалость.

— Но я не собираюсь жалеть тебя в твоем горе. Я просто разделяю его. Я скорее жалею себя, — сказала она раздраженно, сжав зубы. — Потому что мой отец сотрудничал с врагом.

— Он мог и не знать, что происходит в концлагерях.

— Но он знал, что туда отправляют женщин и детей. Все это знали. Мой отец предал меня. Я так верила ему! Так обожала! Его слова были для меня, будто слова из Библии. Теперь я знаю, что он тоже принимал участие во всем этом.

— Не преувеличивай.

— Он был достаточно умен, чтобы суметь поменьше запачкаться. Трудовые лагеря? Для стариков и кормящих матерей? Вот еще… Но он должен был знать. Как знала мама. Она знала, а он нет. У него был выбор, и он его сделал.

Феликс видел, как страдает Наташа. Ее тело было так напряжено, что спина не касалась спинки стула; расстегнутая белая рубашка открывала полоску бледной кожи между грудями, на которой золотился медальон на цепочке. Щеки были свежие, порозовевшие. Она пахла мылом и весной. На ее лице с четко очерченными подбородком и полными губами, в глазах с мраморным оттенком отражались ее самые сокровенные мысли. Наташа не умела ничего скрывать. Это качество нравилось ему больше всего. Вот она снова заговорила об отце. Он видел, что это ее мучит, знал, что она расспрашивала тетю Ксению, которая напрасно старалась сохранить у дочери добрую память о Габриеле Водвуайе. «Папа был негодяем, не так ли?» — спрашивала она, разъяренная и обиженная. «Не говори таким тоном, прошу тебя», — отвечала Ксения. Наташа хотела, чтобы мать сорвалась и стала обвинять мужа, но тетя Ксения, образчик терпения и здравомыслия, не собиралась говорить ничего, что могло еще больше опечалить дочь.

— Не надо обобщать, Наточка. Каждый поступал так, как мог, исходя из своих возможностей. Многие оказались слишком слабы, чтобы сопротивляться абсолютному злу. Но твой отец не чудовище.

— Нет, он просто трус… И мне надо научиться жить с этим.

Склонившись друг к другу и переплетя пальцы, они молча сидели, растерянные и смущенные, словно только что познакомились. Мир вокруг них купался в солнечном свете, птицы весело щебетали на ветках, запах глициний и каштанового цвета царил в воздухе, все оживало, краски становились ярче. Как догадаться, что дружба превратилась в нечто большее? По учащенному пульсу? По срывающемуся голосу? По глазам, которые теперь не просто смотрят, но будто пытаются проникнуть в душу? Как бы то ни было, но в это яркое апрельское утро на террасе парижского кафе Феликс Селигзон и Наташа Водвуайе чувствовали себя потерянными подростками, но оба понимали, что они теперь больше, чем друзья.

Лили продолжала молча сидеть на откидном стульчике в зрительном зале кинотеатра, хотя сеанс уже закончился. Зрители недовольно пробирались мимо нее, стараясь не задеть ее в узком пространстве прохода, но она так и не сдвинулась с места, сжав ноги и положив на колени портфель. Несмотря на то, что Лили было всего четырнадцать, терпения ей было не занимать. Она знала, что про нее забудут. Всегда забывают. С миниатюрной фигуркой и худеньким личиком, обрамленным черными волосами, спадающими на плечи, она имела потрясающую способность сливаться с интерьером. «Я хамелеон, я хамелеон, — говорила она себе, сдерживая дыхание. — Меня увидят только в том случае, если я сама того захочу». Конечно, это не совсем соответствовало действительности. Случалось, сотрудница кинотеатра ловила ее и отчитывала, говоря, что такие вот безбилетники заслуживают того, чтобы их препроводили в полицейский участок, но все равно на этом месте, которое находилось в непросматриваемом от входа секторе зрительного зала, Лили имела все шансы остаться незамеченной.

Еще в раннем детстве Лили поняла, что может как бы не существовать. Разве у нее не отобрали имя, чтобы заменить его на Лилиан Бертен? Так звали незнакомую девочку, которая покоилась на кладбище где-то во французской глубинке. Лили стала считать себя наполовину умершей. Ей, пожалуй, нравилось представлять могилу Лилиан Бертен с надгробьем, украшенным высеченными ангелочками и розами, слезы родителей во время похорон. Лилиан разделяла ее желания и влечения. Даже школьные учителя при перекличке не всегда замечали ее, сидящую в классе. Лили считалась прекрасным товарищем, умела хранить секреты, была любезной и улыбчивой. Она знала, что другие девочки считали ее бесцветной, но не глупышкой. Нет, не глупышкой. Лилиан Бертен была умницей-разумницей, открытой и прозрачной, как лед на берлинском озере в самый разгар зимы.

Она сильнее вжалась в сиденье. Хлопающие двери закрылись за последними зрителями, комментирующими фильм, о котором Лили уже и думать забыла. Лампочки мигнули и погасли. Хозяин кинотеатра старался экономить электричество. Лили осталась ждать в темноте. Через несколько минут зал наполнят новые зрители, потом перед фильмом на большом экране станут показывать кинохронику, и Лили снова увидит черно-белые кадры, раздирающие душу и заставляющие содрогаться. Эти кадры изображали горы истощенных тел, которые ковшами экскаваторов сбрасывали в громадные ямы; пепел в топках крематория; искаженные страданием лица людей-призраков — живых скелетов, бывших узников концлагерей, которых, словно кукол, поддерживали под руки военные.

Поэтому Лили не двигалась. Кадры кинохроники она помнила во всех подробностях. Она ходила в кино тайком от тети Ксении, которая пришла бы в ужас, узнав, как Лили проводит время и на что она тратит все свои карманные деньги плюс еще несколько франков, которые ей удалось стащить из портмоне своей покровительницы. Она украла эти деньги без всякого стыда. Она должна была смотреть эту кинохронику, снова и снова. Так же она пересматривала газеты и иллюстрированные журналы брата, которые он прятал в глубине шкафа, думая, что никто о них не знает. Фотографии гор мертвых тел часто можно было увидеть даже на афишах, расклеенных на стенах парижских домов. Она смотрела на них спокойно, не роняя ни слезинки. Она не чувствовала страха. Поначалу ее саму удивляла такая реакция. Разве у нее не должны были выворачиваться внутренности? Но нет. Поэтому она смотрела, анализировала, училась. И еще искала лицо своей матери среди этих обезображенных существ. В полной тишине. В нереальной тишине. В тишине, наполненной ненавистью и только одним желанием — отомстить.

Берлин, май 1945

«Мне конец…»

Лежа на животе, втянув голову в плечи и устремив глаза в одну точку, Аксель Айзеншахт вздрагивал в такт разрывам, которые сотрясали улицы Берлина уже несколько недель подряд. Разве человек может смириться с мыслью, что его швырнули в водоворот всемирного потопа? Какой абсурд! Чья-то зловещая шутка. Трагическая ошибка.

«Но на этот раз мне точно конец…»

Взрывная волна сбросила его с велосипеда на землю. Рот оказался набитым пылью, комочки глины скрипели на зубах. Сердце билось так, словно собиралось пробить грудную клетку и выскочить наружу… С левой стороны от него что-то горело, и пламя уже начало обжигать бок. Мысль, что он может поджариться живьем, заставила его открыть глаза. Горел жилой дом. Дождь искр оживлял поднимающийся к небу черный столб дыма. Отвязав от рамы сломанного велосипеда фаустпатрон, предназначенный для борьбы с танками, Аксель пополз между завалами. Ремень болтающегося на спине автомата больно натирал шею. Через пять метров он наткнулся на труп одного из своих товарищей. Живот мертвеца был разворочен, внутренности вывалились на землю, а на черном от копоти лице, обращенном к небу, белели в оскале зубы. Стефан. Совсем недавно им удалось поживиться конфетами в брошенной хозяевами кондитерской. Глаза Стефана сверкали от счастья. Последние несколько дней они ели только ржаной хлеб с засохшим сыром и пили чай. Что же касается сигарет, то их не выдавали согласно приказу Геббельса, считавшего, что таким молодым людям вредно курить, и это вызывало у всех бурное возмущение.

Повинуясь неосознанному импульсу, Аксель схватил мертвого друга за руку, чтобы затащить в укрытие, но не смог сдвинуть с места. Не хватило сил. Он стал на колени, пытаясь подняться на ноги. Он почти ничего не слышал. Дрожащей рукой вытер взмокший лоб. На серой коже руки осталась кровавая полоса.

«Я умираю…» Эта мысль показалась ему до невозможности несправедливой. Но разве умереть за родину, за фюрера, отдать жизнь, сражаясь под его знаменами, — это ли не самая прекрасная из всех жертв? Разве не к этому готовили его несколько последних лет, а твердили об этом почти с рождения? Клятва на верность Гитлеру, которую он принес в десять лет, участие в военных парадах, факельных шествиях, этих великих мессах в Нюрнберге или в берлинском Дворце спорта, физические испытания, превозносимые в пансионате, верность великому вождю — все это делалось только ради одного неизбежного и волнующего момента, и к этому должен был стремиться каждый молодой немец, достойный называться таковым, — к героической смерти. Но теперь, когда пробил час, почему он вдруг ощутил, что сомнение и возмущение отравляют его кровь?

Голова просто раскалывалась от боли. Он понял, что не слышит ничего вокруг, за исключением шума пульсирующей в голове крови. Когда он все-таки поднялся, у него сразу скрутило живот, и его вырвало прямо на одежду. Несколько мгновений он стоял на месте, оглушенный, чувствуя себя невероятно нелепо. Он огляделся, и ему показалось, что он нырнул в водоем, как некогда во время купаний в Ванзее, когда он, ныряя, задерживал дыхание, чтобы проверить, сколько может выдержать без воздуха. Поправил надвинувшуюся на глаза каску. А куда подевались остальные? Где их отряд, его верные товарищи по несчастью? Среди обломков зданий, из которых густо торчали штыри арматуры и обрывки колючей проволоки, он заметил еще один труп, потом другой. Старина Георг, шестнадцатилетний хорошо сложенный юноша с пшеничными усами, в темной одежде с нашитой желтой эмблемой народного ополчения. Хитрая мордочка малыша Генриха, голые коленки которого высовывались из коротких штанов. Он так гордился двумя нашивками, полученными за то, что поджег два танка Т-34, и заявлял, что танки для него не более чем быки на корриде, и в следующий раз он выйдет против них с красной тряпкой, как испанский тореадор.

Начиная с 26 апреля арена боев сузилась до окруженного Берлина, и советские стальные «быки» стали слишком многочисленными для этих экзальтированных юнцов из Гитлерюгенда. Даже если, показывая чудеса храбрости, им удавалось подползти к цели на расстояние в несколько метров и поджечь танк, на его месте тут же оказывалась дюжина других. Их гусеницы оставляли трещины на тротуарах, а снаряды пушек пробивали стены домов. Рассказывали, что большевики стянули два с половиной миллиона солдат для штурма немецкой столицы. Но что могут все эти миллионы против секретного оружия фюрера, которое вот-вот будет задействовано и сотрет с лица земли эту низкую славянскую расу? Нужно только продержаться несколько дней, а может быть, даже часов, выиграть время, чтобы 12-я армия генерала Венка прорвалась к окруженной столице. Держаться… Таков был единственный приказ фюрера.

Аксель укрылся в здании с обезглавленными кариатидами. Пол был устлан битым стеклом и вражескими листовками, призывающими сдаваться.

Прислонившись к стене, он проверил, на месте ли две гранаты, которые были пристегнуты к ремню. Прицел фаустпатрона натирал бедро. Порывшись в кармане, он достал фляжку, в которой еще оставалось несколько капель воды, и горсть пыльных леденцов. Теплая вода обожгла разбитые губы. В отчаянии он отшвырнул фляжку от себя.

— Дерьмо! — выкрикнул он, но вместо собственного голоса слышал все тот же шум.

«Я только отдохну несколько минут, — сказал он себе, прижавшись затылком к стене. — Только несколько минут. Это не преступление…»

Когда он пришел в себя, то снова услышал вой «катюш» и вздохнул с облегчением. Слава Богу, он не оглох! За закопченным входом в дом царил мрак. Акселю удалось подняться и подползти к проему в стене, через который было видно старинную, некогда красивую улицу. Теперь город представлял собой лунный ландшафт, и можно было только догадаться, что неподалеку находится Паризерплац. Повсюду лежали трупы. Воздух был густой и тяжелый, почти как слизь. Языки пламени лизали фасады с пустыми оконными проемами. На одной из стен виднелась угрожающая надпись: «Наслаждайтесь войной — ибо мир будет ужасен». «Как бы то ни было, все равно до мира не доживет никто», — раздраженно сказал себе Аксель и посмотрел в ту сторону, где он оставил Стефана. Вездесущие мародеры уже успели освободить труп его друга от оружия и длинного пальто, но Акселя это не обидело. Все хотят выжить. Если никто уже не заботится о том, чтобы хоронить убитых, то какой смысл горевать об оставшемся бесхозным их скромном сокровище. Тем не менее он потрудился закрыть своему другу глаза. Он любил его, но не чувствовал печали, скорее опустошенность. Сегодня Стефан и другие, завтра он сам. Это очевидно, конечно, но сопротивляться смерти, когда тебе шестнадцать и ты принадлежишь к расе господ, — разве это кощунство?

Плохо понимая, куда идет, Аксель брел по городу, спотыкаясь. Время от времени он замирал на месте, присматриваясь к теням, направляя вслед за взглядом ствол автомата. Ему не хватало его товарищей. Он не привык быть один. Как бы ему теперь хотелось услышать плоские шутки Генриха и грубый голос их командира Георга, делавшего им замечания. Аксель и Стефан поначалу сердились на него за это. Таким тоном не разговаривают с учениками Наполы, одного из самых престижных учебных заведений Третьего рейха, но, с другой стороны, было что-то успокаивающее в этом постоянном ворчании старика.

На перекрестке Аксель наткнулся на подбитый танк. Вокруг него лежало несколько мертвых подростков в коричневой униформе. «Вот еще герои», — подумал он с горечью. Вдруг от входа в один из подвалов отделился силуэт, словно вырос из-под земли. Подпрыгнув от неожиданности, Аксель поднял оружие. Силуэт оказался женщиной с шапочкой на голове, белой перевязью и корзинкой в руке. Женщина вся была в пепле и пыли. Черная и грязная, как и весь город. Она хмуро посмотрела на него.

— Там дальше есть медпункт. Через сто метров! — крикнула она, показывая рукой. — В подвалах «Адлона».

Он кивнул вместо благодарности. А почему бы и нет? Обработка ран ему не помешает. А может, даже швы понадобятся. Он пошел в указанном направлении, меньше опасаясь наткнуться на русских солдат, чем на людей из жандармерии. Эти типы с жестяными бляхами на груди, как на собачьих ошейниках, обладали повадками псов, разве что не лаяли. Его обязательно спросят, откуда он идет и почему отделился от своего отряда. Даже в условиях полного хаоса каждый должен быть на своем месте. «Какой абсурд!» — думал Аксель. Это был полный кошмар. Никогда, даже в самых страшных снах, он не мог представить свою страну завоеванной большевиками. Сотнями тысяч бомб стерт с лица земли Дрезден. А Берлин… О Боже, Берлин… Его родной город, эти парки, рощи, озера, импозантные правительственные здания, в одном из которых за большим столом из черного дерева восседал его отец; зоопарк, мосты через Шпрее, концертные залы, кинотеатры и художественные галереи, в которых когда-то выставлялись работы его дяди фотографа. Все это теперь превратилось в осажденную, агонизирующую крепость. Несколько солдат перебегали цепочкой, прижимаясь к фасадам домов. Он испугался, что на него обратят внимание, но никто из них даже не оглянулся.

Свернув за угол, он замер, увидев висящие на фонарных столбах тела. Руки повешенных были связаны за спиной, а на груди висели доски с надписями, гласящие, что это бывшие солдаты Вермахта, решившие стать дезертирами и оставить немецких женщин и детей на милость Иванов. Трусы… Нога одного из казненных задела Акселя за плечо, и он, ужаснувшись, отпрыгнул в сторону.

Вскоре он оказался перед Бранденбургскими воротами. Триумфальная арка чудом уцелела, и квадрига лошадей все еще неслась куда-то галопом. Авеню Унтер ден Линден была изрыта воронками, но отель «Адлон» с защитной стеной из наполненных песком мешков, которая окружала здание по всему периметру, высотой до второго этажа, возвышался среди обрушившихся зданий, солидный и успокаивающий, почти безупречный. Аксель испытал прилив признательности судьбе. Вдруг перед его глазами предстал образ матери. ««Адлон» — это одна из самых красивых историй любви!» — со смехом говорила она. Перед самой войной она часто брала с собой в «Адлон» Акселя. Как в день его семилетия. Тогда на ней было пальто с меховым воротником, а украшенный брошью берет она держала в руках, поднимаясь по застеленным красной дорожкой ступеням. Шеф-кондитер приготовил для Акселя его любимый торт. Когда Аксель задул свечи, все находящиеся в ресторане зааплодировали. В тот день мать позволила ему выпить глоток шампанского. Покоренный шармом матери, он восхищался ее улыбкой, ярко-красными губами, браслетами, которые позвякивали при каждом движении ее рук. Когда мать наклонялась, чтобы поцеловать его в щеку, он закрывал глаза, и аромат пудры окутывал его с головой, словно облако. Лакеи во фраках и белых перчатках оказывали ей почести, будто королеве, известные люди приветственно кивали ей. Мариетта Айзеншахт, урожденная фон Пассау, была одной из ярких индивидуальностей берлинского высшего общества. Сидя возле этой очаровательной, элегантной, прекрасно воспитанной женщины, которая была его матерью, Аксель чувствовал, как его сердце переполняется гордостью. «Мама…» — шептал он восхищенно.

Последний раз он видел мать, когда она забрала его из пансионата и увезла на несколько дней в Баварию. Сын был худым, осунувшимся, и это обеспокоило ее. Сама она выглядела постаревшей: лоб и уголки губ были помечены морщинками. Она не хотела отпускать его от себя. «Это очень опасно! — раздраженно вскрикивала она. — Чему тебя там учат? Рыть траншеи и чистить оружие? Разве это учеба? Твое место рядом со мной. В любом случае, войну Германия проиграла. А здесь ты сможешь ходить в нормальную школу и учить предметы, подходящие твоему возрасту».

Аксель протестовал, приходя в ужас от мысли, что его товарищи сочтут его дезертиром. И что она имела в виду, когда говорила «нормальная школа»? Разве он учился в ненормальной? Всю ночь Аксель не мог заснуть. Телефонный звонок отца положил конец спору: Аксель должен вернуться в пансионат. Он сел в поезд, предвкушая встречу с товарищами, но уже через несколько дней их забрали из школы и присоединили к отрядам народного ополчения. И тогда он понял, что реальная война совсем не такая, какой он представлял ее когда-то. Теперь, вспоминая слова матери, он осознавал, что предпочел бы оказаться рядом с ней.

Артиллерия и танки двигались по направлению к Рейхстагу, который находился не так далеко от того места, где был Аксель. Пригнувшись, он пересек авеню, обходя трупы. Парадные двери в отель были заложены камнями, поэтому он пошел к боковому входу со стороны Вильгельмштрассе.

Улица, где размещались главные правительственные учреждения, была в дыму. Дышать было трудно, легкие не справлялись с очисткой тяжелого, ядовитого воздуха. Рейхсканцелярию и бункер Гитлера, которые находились всего в сотне метров, защищали отборные войска СС, сформированные из иностранцев, в том числе дивизия СС «Карл Великий», состоящая из французов. Именно они несколько дней назад расстреливали мирных жителей, осмелившихся вывесить на балконах своих квартир белые флаги.

Непрерывно кашляя, он вошел внутрь здания. От былого величия заведения с его коврами, мрамором, фонтанами со слонами остались только воспоминания. Окна первого этажа тоже были заложены мешками с песком, чтобы защитить внутренние помещения от ударных волн. Ступеньки вели в одно из самых глубоких бомбоубежищ города, где укрывались дипломаты и высокопоставленные чиновники из окрестных министерств. Многочисленные раненые лежали просто на полу. Пламя свечей освещало блестящие от пота лица, изодранные мундиры и изувеченные тела, которые отражались в зеркалах. Врач в окровавленном переднике оказывал помощь солдату, который требовал сделать ему укол морфия. Аксель задрожал. Он уже жалел, что пришел сюда. Это место страданий не для него. Тут только мертвые и те, кто скоро умрет. Тут горечь поражения и мрак. Падающие с ног фельдшера и медсестры бродили между ранеными. По их усталым лицам было понятно, что они не спали уже несколько ночей. Присев на стул, плакала какая-то женщина, лицо которой было изуродовано ожогами.

— Заходите, садитесь, — раздался рядом мягкий голос, и кто-то взял его за локоть. — Снимайте каску. У вас есть еще раны, кроме этой, на голове? Хотите есть? Пить? У нас тут мало чего осталось, но постараемся хоть чем-то помочь.

Шапочка медсестры, из-под которой выбивались волосы, возвышалась на ее голове, словно корона. У говорившей были по-детски круглые щеки, вздернутый нос. Она осмотрела его озабоченно, как-то по-матерински, что было странным для такой молодой девушки. Аксель спросил себя, не прилетела ли она с иной планеты.

— Давайте, устраивайтесь здесь, — сказала она, пододвигая к нему табурет и забирая у него оружие.

Когда она сняла с него каску, кровь снова потекла на глаза, и Аксель стиснул зубы, чтобы не закричать.

— Мне очень жаль, но у вас открытая рана. Я сейчас почищу ее.

Она нахмурила брови, осматривая сомнительной чистоты перевязочный материал, разложенный на столе, потом приподняла юбку и оторвала полоску ткани, должно быть, от своей нижней сорочки. Аксель покраснел и отвернулся.

— Это сорочка моей матери, — улыбнулась она. — Она заставила меня надеть ее, и это оказалось весьма кстати. Теперь соберитесь, сейчас будет немножко больно.

Аксель издал стон, когда она стала обтирать окровавленную голову.

— По крайней мере, вы не потеряли дара речи! — пошутила она. — Надо обязательно наложить швы, вот только доктор пока занят.

— Можете и сами это сделать, — проворчал он.

— Это невозможно. Я не знаю, как. Я ведь начинающая, — сказала она на этот раз совершенно серьезно.

— А что там знать? Соединяете обрывки кожи и просто протыкаете их иголкой с ниткой, точно так, как зашивали бы порванную юбку. Главное, чтобы вы не попали мне в глаз, — презрительно проговорил он.

— Послушайте, молодой человек, я здесь не для того, чтобы выслушивать от вас нотации. Вы что, думаете, мы здесь шутки шутим? Да мне бы лучше сражаться с оружием в руках, чем сидеть здесь взаперти с кандидатами в покойники и ждать, когда придут русские и изнасилуют меня!

Она сверлила его взглядом, уперев в бока кулаки. «Какая она красивая!» — вдруг подумал Аксель.

— Извините меня, я сказал глупость. Мы все на нервах. Делайте так, как считаете нужным.

— Хорошо, — сказала она, перед тем как повернуться к нему спиной.

Аксель смотрел, как она пересекла холл и наклонилась к одной из своих коллег. Внезапно подали электричество, и несколько ламп, уцелевших на полуразбитой хрустальной люстре, осветили печальную сцену. Позади затрещал динамик радиоприемника. Повернувшись, Аксель стал крутить ручку настройки, стараясь попасть на новости. Все немцы прислушивались к сводкам верховного командования Вермахта, которые читал комментатор с металлическим голосом. Зал огласился траурным маршем Вагнера, потом голос произнес:

— Наш фюрер, Адольф Гитлер пал за Германию сегодня днем, сражаясь до последнего вздоха против большевиков на своем боевом посту канцлера рейха.

Аксель почувствовал, как кровь приливает к голове. Помещение заплясало у него перед глазами.

— Фюрер мертв! — крикнул какой-то солдат, поднимаясь. — Это конец!

— Господи, сжалься над нами! — завыла женщина, вторя другим рыдающим.

— Тем лучше. Значит, поживем еще! — жестко произнес чей-то голос.

Молодая ассистентка снова появилась перед Акселем. Она была бледна, сжатые губы превратились в тонкую полоску. Она опять схватила его за руку, но на этот раз крепко, и нагнулась к нему, словно боялась, что он исчезнет.

— Теперь счет идет уже даже не на часы, — сказала она. — Русские вот-вот будут здесь, и они не должны увидеть вас в обмундировании. Это очень опасно.

Аксель опустил глаза на свой мундир цвета зеленых оливок и разноцветные погоны. Он хотел сказать, что это униформа не Вермахта, а пансионата, и что он ею очень гордится, но девушка, не дав ему опомниться, принялась сдирать эмблему ополчения, потом стала снимать с него пальто. Подросток чувствовал себя настолько растерянным, что безропотно подчинился.

— Фюрер мертв. Он отравился, — монотонно говорил он. — Это невозможно. Это какая-то ошибка.

— Почему ошибка? — раздраженно воскликнула она. — Или вы думаете, что Денниц будет рассказывать небылицы?

— Какой Денниц? Адмирал? — переспросил Аксель.

— Чем вы только слушали? Это же он стал преемником фюрера. И, конечно же, он согласится на мирные переговоры, только, боюсь, все закончится безоговорочной капитуляцией. Именно этого требуют союзники. Готова спорить, что именно нам, женщинам, придется это расхлебывать.

Дрожащими руками она опустошила карманы его пальто. Патроны посыпались на землю. Потом сняла с ремня гранаты.

— Я зашью вам рану, — объявила пожилая медсестра, подходя с подсвечником, так как электричество снова выключили.

Когда игла пронзила кожу, Аксель стиснул зубы до боли. Сумасшедшие мысли возникали у него в голове. Фюрер мертв. Война закончилась. Больше не надо сражаться. К счастью, Генрих до этого не дожил. Он бы этого не перенес. В его глазах Адольф Гитлер был богом. Боги бессмертны. А я выжил! Я жив! Мама… Я должен ее найти… Он почувствовал, что по лицу текут слезы. Боль отражалась в его голове, тело дрожало, словно у него была горячка. Его стало рвать прямо на передник медсестры. В горле застрял нервный крик. Ему казалось, что еще немного, и он сойдет с ума.

— Вот и все. Еще где-нибудь раны есть? Нет… Хорошо, тогда я пошла. Тебе принесут штатскую одежду. Так будет лучше. Ты такой молодой… Какое несчастье!

Она расстроенно покачала головой и пошла заниматься другими ранеными.

— Я не смогла найти куртку, — сказала молодая ассистентка. — Штаны, которые я отложила, тоже куда-то исчезли. Это плохо. Но ничего. Обойдемся. Теперь давай, шевелись.

— Оставьте меня! — проворчал он, разозлившись, что к нему относятся как к маленькому. — Я знаю, что вы хотите мне помочь, но мне надо остаться одному и подумать.

— Нет времени на раздумья. Вам лучше уйти отсюда. Здесь слишком много солдат. К счастью, здесь нет эсэсовцев, их лечат в медпункте канцелярии, но для русских нет разницы.

— Пожалуйста, воды! — позвал слабый мужской голос.

Воспользовавшись тем, что девушка отошла, Аксель порылся во внутреннем кармане униформы. Бережно достал ампулу с цианидом, которую дал ему Генрих. Несколько недель назад он роздал такие всем членам Гитлерюгенда, чтобы в случае чего они смогли использовать их. Теперь она лежала на расцарапанной ладони. Стыд, страх и гнев овладели им.

«Нельзя попадать в лапы большевиков, — говорил Генрих. — Если нас не убьют сразу, то яд — это единственное решение». На его гладко выбритом лице блеклые глаза искрились фантастическим блеском. До настоящего момента Аксель не рассматривал такую возможность. Кровь пока струилась в жилах, но он не знал, долго ли так будет. Он был один в «Адлоне», в сердце Берлина, который с минуты на минуту капитулирует, за несколько метров от кровавых варваров, пылающих жаждой мести. Было известно, как они поступили с женщинами, стариками и детьми в деревушке Неммерсдорф в Восточной Пруссии. От таких не приходится ждать жалости и снисхождения. «Все пропало», — думал Аксель, леденея от ужаса.

— Мы пропали, — прошептал он перед тем, как аккуратно, словно боясь разбить, взял ампулу пальцами.

Ее разбудила тишина. Тревожная тишина, полная угроз. Мариетта Айзеншахт вскочила рывком и испуганно посмотрела вокруг. Мучаясь бессонницей, она не спала, а впадала в состояние, подобное коматозному. Потерла болевший затылок. Подвал, осточертевший за все время, которое она провела в нем, спасаясь от бомбардировок, был пуст. Керосиновая лампа отбрасывала тени на кровать, где обычно размещалась семья со второго этажа, на кресло старой ведьмы фрау Кирхнер, на «тревожные» чемоданы, с которыми каждый берлинец с тех пор, как усилились налеты, больше не расставался, на этажерку с противогазами; бинты, матрацы валялись прямо на полу… Да, куда же все подевались? Стены больше не тряслись, и известка не сыпалась сквозь потолочные щели. Зачем-то переместили железный лист, который должен был служить защитой на случай пожара. Мариетта почувствовала щемящую грусть от мысли, что все просто испарились, не только ее соседи, но и три миллиона попавших в ловушку берлинцев, а она осталась единственной выжившей в этом проклятом городе, захваченном большевиками.

— Фрау Айзеншахт?

Облегченно вздохнув, она повернулась и посмотрела на молодую беженку из Восточной Пруссии, которая показалась на пороге.

— Что случилось? — рассерженно спросила Мариетта. — Почему меня оставили одну?

— Я хотела предупредить вас, но вы так крепко спали, что я решила позволить вам отдохнуть. Все кончено. Мы капитулировали. Русские продефилировали по городу, объявляя новость в рупор. Все вышли посмотреть на них.

Мариетта несколько мгновений не двигалась, словно находилась под анестезией, и не сводила взгляда с лица Клариссы. Настал тот момент, которого и ждали, и боялись. Конец войне. Полное поражение. Безоговорочная капитуляция. Двенадцать лет экзальтации и бешенства, крови и жертв, чтобы прийти к краху: Германия на коленях, города разрушены, миллионы погибших, лишенных крова, а советские войска в самом центре Берлина… «Боже, сделай так, чтобы Аксель выжил!» — мысленно произнесла она с жаром.

Когда в феврале она узнала, что ее сына с товарищами по классу послали защищать столицу, то завыла от злости. Сбежав в Баварию к двоюродным братьям, она связалась по телефону с мужем, влиятельным дельцом, убежденным национал-социалистом и членом СС с момента прихода нацистов к власти, который все еще находился в Берлине. Она умоляла его отыскать Акселя и привезти к ней, но Курт был неумолим. Немыслимо, чтобы Берлин перестал сопротивляться. Приказы были ясными: защищать столицу рейха до последнего солдата и последнего патрона. Каждый камень, каждый дом, каждый этаж.

— Это вопрос чести, особенно для такого юноши, как Аксель, — заявил он.

— Честь, да что ты знаешь о чести? — вспыхнула она, трясясь от бешенства.

Уже десяток лет ссоры отравляли их отношения, разрушая былое равновесие.

Двадцать лет назад Мариетта прельстилась харизмой и апломбом сына сапожника, который превратился в богатого человека со связями и обеспечил ей захватывающие впечатления в первые годы их супружества. Ее брат Макс предостерегал ее от этого брака, не скрывая своего страха и презрения по отношению к зятю, но она отмахивалась от его упреков, как от назойливых мух. Курт Айзеншахт обладал дерзостью и мощной аурой, чем, собственно, и покорил молодую женщину.

Ему льстили красота и аристократическое происхождение супруги. Ей — его деньги и положение. Никогда ни она, ни Курт не обманывались по поводу того, что их связывает, но эта игра, темная и страстная, сделала из них опьяненных любовников, игра, в которой каждый наслаждался властью, какую имел над партнером.

Все полетело в пропасть из-за развязанной Гитлером войны. Мариетта знала, что амбиции мужа вывели его на преступный путь. Во время церемоний во Дворце спорта, где Геббельс давал волю своей мегаломании, Мариетта была напугана экзальтацией, светившейся в глазах Акселя. Она поняла, что совершила ужасную ошибку, и почувствовала вину за то, что позволила своему сыну попасть под влияние этого порочного мировоззрения. Но кому теперь довериться? Макс отдалился от нее, стал мрачным, чего она раньше за ним не замечала, ее близкие подруги исчезли в вихре войны и перестройки рейха. Одни стали ревностными приверженками нацистской идеологии, других, таких, как Сару Линднер, отправили в концлагерь. Она так никогда и не узнала, что с ними произошло. Вот уже два года Мариетта чувствовала, что наказание за это головокружение будет страшным, и ее первый кошмар начал сбываться, когда нацистские лидеры решили принести в жертву детей, в том числе и ее ребенка. Это кровавое жертвоприношение напомнило ей ритуалы язычников.

Она облизнула губы. Во рту ощущался вкус цемента и известки.

— Я должна найти сына, — прошептала она. — Он где-то в городе. Я не знаю где, но я должна отправиться на поиски.

Дрожащей рукой она отряхнула пыль с платья, потом повязала косынку на грязные волосы. С тех пор как перестал работать водопровод, уже несколько недель, никто не мылся, не чистил зубы. Пыль въелась в кожу, и все чувствовали кислый запах грязи и пота. Мариетта выглядела жутко. Съедала она только одну лепешку в день и выпивала чашку эрзац-кофе. Голод стал ее постоянным спутником.

— Это слишком опасно! — возразила Кларисса. — Вы знаете, что теперь все женщины в их власти. Умоляю вас, оставайтесь дома… Вы не понимаете, на что они способны.

Расширившиеся зрачки ее светлых глаз выдавали ужас, который ей довелось пережить. Несколько месяцев тому назад, в самый разгар зимы, ее семья, спасаясь от наступающей Советской Армии, покинула дом в Восточной Пруссии. По лютому морозу они шли пешком за двумя повозками в сопровождении управляющего и нескольких французских военнопленных, которые изъявили желание следовать за ними по обледенелым дорогам. Их маленький отряд влился в длинную колонну беженцев, женщин, стариков и запуганных детей. Все знали, что они на грани жизни и смерти. Пощады от русских никто не ждал. Дети умирали от холода, трясясь в перегруженных повозках. Дед и бабка Клариссы не выдержали этих тягот. Что касается матери, о ней она тоже предпочитала молчать, и при одном упоминании ее имени лицо Клариссы перекашивала судорога. Она остановилась у берлинских родственников, которые совсем не обрадовались ее появлению. Сотни тысяч немецких беженцев с завоеванных русскими территорий, наводнившие города рейха, вызывали презрение и упреки. Не все испытывали к ним сострадание. Раздраженная скупостью своих соседей, Мариетта взяла девушку под свою опеку.

— Я приезжала за Акселем, — стала торопливо объяснять она. — Когда я хотела убедить его остаться со мной в Баварии, он отказался. Он боялся, что его сочтут трусом. Какой абсурд! Мальчика, которому едва исполнилось шестнадцать, использовали в качестве пушечного мяса. О чем они думали, эти солдафоны? Что дети выстроят баррикады из собственных тел? Но Аксель ничего не хотел слышать, потому что его родной отец напичкал его идеологическими стереотипами с самого раннего детства. И что теперь? Вот как фюрер хорошо защищал Германию! Так защищал, что враг оказался в Берлине. Теперь я должна спасать своего сына, которого не видела несколько недель. Это мой долг, ты понимаешь, Кларисса? Если Аксель оказался в этом городе, набитом трупами, словно в мышеловке, то только по моей вине. Потому что я была недостойной матерью, матерью, которая не смогла защитить своего ребенка от человеческого безумия.

Голос Мариетты оборвался. Губы дрожали, и два красных пятна вспыхнули на щеках. У Клариссы выступили на глазах слезы. Не говоря ни слова, девушка обняла ее. Мариетта под огромным кардиганом и залатанным платьем ощутила хрупкое худенькое тельце. «Мы похожи на двух ободранных кошек, — подумала она с иронией. — Нам осталось только царапаться и…»

— В таком случае я отправляюсь с вами, но возьмите хотя бы это, — сказала Кларисса, протягивая ей белую повязку.

— А ты?

— Я найду себе другую. Теперь надо одеваться по моде, — она улыбнулась. — Повсюду валяется столько нацистских флагов, что можно будет всем сделать красные косынки. Достаточно отрезать часть со свастикой, чтобы получить красный советский флаг. Это и будет новая мода.

Мариетта улыбнулась. Ироничность девушки бодрила ее.

— Если бы у меня была дочь, я бы очень хотела, чтобы она была похожа на тебя.

— Благодарите небеса, что у вас только мальчик, — сказала Кларисса отрывисто. — Женщинам в Берлине может сегодня не поздоровиться.

Было неправдоподобно солнечно. В былые времена именно от такого весеннего солнца делалось легко на сердце, люди начинали грезить о любви, природа расцветала, распускались цветки яблонь и слив, наполняя округу прекрасным ароматом. Однако теперь солнце освещало лишь руины домов, насколько хватало глаз, трупы с ползающими по ним мухами, разрушенные храмы, остовы которых вздымались в небо, словно памятники разбитым мечтам.

Мариетта искала Акселя в Берлине, который нельзя было узнать. Искала, замирая от страха, совершенно беззащитная. В ней не осталось ничего от нее прежней. Ни гордости, ни красоты, ни богатства. Она превратилась в одну из бесчисленных женщин, завернутых в тряпки, серых и грязных, которые сливались с общим фоном руин и пыли. Побежденных женщин. Женщин разгрома. Теперь она была всего лишь матерью, ищущей сына среди мертвых тел.

Отчаявшись, она останавливала встречных подростков. Не знакомы ли они с Акселем Айзеншахтом? Не видели ли они его? Но те лишь качали головой и отступали с ее пути со странным выражением лица. Пустота их глаз внушала страх. На рукавах и головных уборах этих юношей были видны следы от сорванных нацистских знаков отличия. На задних дворах берлинцы жгли символы национал-социализма, портреты фюрера, транспаранты и мундиры, от которых надо было избавиться как можно скорее. Русские не отличали солдат от пожарных или подростков из Гитлерюгенда, железнодорожников в форменной одежде от эсэсовцев, за которыми охотились с особым рвением.

На повороте улицы женщины должны были остановиться, чтобы пропустить колонну военнопленных с обезображенными лицами, в изодранных мундирах. Окруженные советскими солдатами, восседавшими на маленьких крепеньких лошадках, они шли молча, построенные по пять человек в ряд, соблюдая дистанцию, хотя едва волочили ноги, поднимая тучи белой пыли. Было слышно шуршание их шинелей, кашель и бормотание. Мариетта вспомнила о триумфальных шествиях Вермахта с мерцанием факелов и криками «Зиг Хайль!», грохот подошв по мостовой, равнение как под линейку и пронзительные взгляды.

— Как их много, — сказала она подавленно. — Теперь их отправят в тюрьму?

— Русские увезут их в свою страну, чтобы они там восстановили все, что разрушили. На стенах Рейхстага написаны названия двух городов — Берлин и Сталинград. Два символа. Мой самый старший брат погиб под Сталинградом. Другой брат там же попал в плен. Говорят, что его отправили в Сибирь. С тех пор мы больше о нем ничего не слышали.

— Но посмотри на их лица! Они еще так молоды. О Боже, а если Аксель среди них?

Она невольно сделала шаг вперед, и Кларисса схватила ее за руку, чтобы удержать.

— Не будем думать о плохом. Идемте. Не стоит здесь стоять.

Но когда она хотела увести ее, Мариетта споткнулась, и девушка вынуждена была усадить ее на мостовую.

— Нам нужно вернуться. Вы сильно истощены. Неразумно продолжать поиски.

— Ничего не желаю слушать.

— Но мы бродим по городу уже несколько часов, — стала сердиться Кларисса. — Если Аксель выжил, он в любом случае вернется домой.

— А если он ранен? Его надо доставить в больницу. Его отряд сражался в районе Вильгельмштрассе. Мы почти пришли, — взмолилась она.

— Хорошо, раз вы настаиваете… Но вам нужно восстановить силы. Недалеко есть походная кухня. Я пойду посмотрю, может, русские дадут нам картофеля.

— Ты хочешь сказать, что русские нас кормят? — удивилась Мариетта.

— Парадокс, но так оно и есть. Они отбирают велосипеды и часы, они насилуют женщин, но и раздают еду и ласковы с нашими маленькими детьми.

Что-то в голосе Клариссы заставило Мариетту насторожиться. Она поняла, что ее отношение к происходящему изменилось с тех пор, как они вышли на свежий воздух. Застенчивая беженка исчезла. Теперь молодая женщина держалась прямо, развернув плечи и выставив вперед подбородок. Она выглядела одновременно решительной и хрупкой, казалось, что достаточно было одного движения, чтобы разбить ее на части.

— Что они тебе сделали, Кларисса? — спросила Мариетта, поднимаясь.

Кларисса отвернулась. Когда она начала говорить, интонация была безучастной.

— Они изнасиловали мою мать на моих глазах. Их было пятеро. И она истекла кровью. Я ничего не смогла сделать, чтобы ее спасти.

— О Боже… — прошептала Мариетта.

«Значит, это правда», — подумала она, охваченная страхом. До настоящего времени часть ее разума отказывалась принимать худшее. Годами немцам внушали страх перед русскими. Нацистская пропаганда делала все, чтобы люди сражались до последнего, если не за фюрера, то за собственные жизни. Но Мариетта предпочитала не знать этого, возможно потому, что она не рассчитывала оказаться в такой опасной ситуации. Это была одна из причин, по которой она уехала в Баварию. Никто не предполагал, что русские дойдут туда, и ход войны подтверждал ее правоту, так как тот регион теперь контролировали американцы. Завеса спала с глаз, и страх, какой она никогда не испытывала, пронзил ее насквозь.

— А тебя? Тебя они…

— Трижды, — холодно бросила Кларисса.

Не добавив больше ничего, молодая девушка направилась к русскому грузовику, перед которым уже собралась очередь. Мариетта думала о тех, кто предпочел бы умереть, нежели встретиться с кошмаром. Она совсем не удивилась, когда узнала, что Гитлер умер вовсе не геройской смертью во главе своих солдат, как бы этого хотелось некоторым, а совершил самоубийство вместе со своей любовницей Евой Браун. Можно ли представить фюрера пленником злейших врагов? Может быть, тогда его отправили бы в Москву, где выставляли бы напоказ в качестве трофея? Она не удивилась тому, что одна из наиболее почитаемых ею женщин, Магда Геббельс, которая часто бывала у них дома, тоже решила разделить судьбу мужа, но содрогнулась от ужаса, когда узнала, что, прежде чем убить себя, Магда отравила своих шестерых детей цианидом. Малыши частенько играли в парке на их вилле в Грюнвальде. Она вспоминала их смех, как они играли в пятнашки между деревьями. Значит, первая дама Третьего рейха пошла на убийство собственных детей? Маленькой Хайде не было и пяти лет. Русские нашли их вытянувшиеся тела в белых ночных рубашках на кроватях. У девочек в волосы были вплетены банты. Окажись она на месте Магды, смогла бы она убить Акселя?

— Фрау Айзеншахт!

Она услышала запах вареных картофелин, которые Кларисса держала на ладонях.

— Извините, но у меня нет никакой посуды для них.

Мариетта фон Пассау представила, как она сядет на мостовую здесь, на берлинской улице, и будет есть руками картошку. «Что ж, надо выжить любой ценой, — подумала она. — Жить, несмотря на весь этот ужас и унижение». Слабо улыбнувшись, она протянула руку и взяла еду, предложенную Клариссой.

Он хотел видеть солнце. Этого хотели его душа и тело. Это заставило его раньше времени подняться с постели, несмотря на запреты врачей. От открытого окна его отделяло всего несколько метров, но и они казались ему непреодолимыми. Сжав зубы, он с трудом передвигал ноги, как старик. Закрыл глаза, подставив свое омертвевшее тело под солнечные лучи, которые словно вливали бальзам в жилы. Через приоткрытое окно он вдыхал забытый запах свежей травы. Шум улицы и то и дело раздававшиеся громкие голоса заставляли его вздрагивать. Пульс учащался, холодный пот стекал по затылку.

Ему требовалось немного времени, чтобы разобраться в происходящем. Кошмары закончились, но он на всю жизнь запомнит, как стоял на плацу концлагеря, босой, с непокрытой головой на пробирающем до костей морозе, в ожидании, пока комендант определит, кому суждено отправиться в печи крематория, а кому на каторжную работу в каменоломни добывать желтоватый песчаник шесть часов в день безо всякого перерыва. От такой работы плечи и руки немели, ладони покрывались кровавыми волдырями. Охранники издевались над заключенными, раздавая удары направо и налево. Когда Заксенхаузен решили эвакуировать, всех оставшихся заключенных погнали по продуваемым северным ветром равнинам, с пустыми желудками, под проливным дождем, под конвоем эсэсовцев, которым нечего было терять. Макс каждую минуту ожидал смерти, со страхом, но и с надеждой одновременно.

Он выжил. Было ли это даром Провидения, слепым случаем или это произошло благодаря его силе воли? Этого никто не знал. Но даже теперь, когда свежий теплый ветер ласкал лицо, когда он смотрел на пчел, жужжащих над цветущими деревьями, он все равно еще чувствовал себя потерянным. Война закончилась, но он по-прежнему оставался пленником, стыдясь того, что все его товарищи погибли. Никто не смог избежать смерти: Фердинанд, Мило, Вальтер, Хельмут… Расстреляны или повешены.

Их лица преследовали его во сне и наяву. И всякий раз боль пронзала его сердце.

Когда он видел Фердинанда в последний раз, адвокат садился в сопровождении конвоя в автомобиль гестаповцев. Его самый лучший друг, его брат по духу. Единственный человек, перед которым он смог обнажить свои самые глубокие душевные раны, свои самые сокровенные страхи, единственный, кто видел его плачущим. В тот день, приди он на несколько минут ранее, ему не удалось бы избежать подобной судьбы. Его спасло чудо и смелость товарища. За Максом тогда не пришли, значит, Фердинанд не выдал его.

Благодаря стойкости друга Макс получил несколько месяцев отсрочки, но и тогда он продолжал, как мог, сопротивляться режиму. Безоружный, он ощущал на себе презрительные взгляды, вызывал подозрение, а в это время английские и американские бомбардировщики совершали налеты на Берлин. Еще никогда он не чувствовал себя таким одиноким. На счету была каждая секунда. Надо было спасать евреев, которые еще укрывались в столице. Их было около пяти тысяч, тех, кому удалось спрятаться. Все нуждались в помощи, в фальшивых документах, в пище. Необходимо было распространять листовки, тайно планируя государственный переворот, который должен был начаться с убийства Гитлера 20 июля 1944 года. Подпольщики не могли ни созваниваться, ни переписываться. Все решалось по ночам, во время коротких встреч. Макс хронически недосыпал. Сколько раз ему случалось заснуть стоя, среди бела дня? Когда попытка полковника Клауса Шенка, графа фон Штауффенберга, провалилась, как и все предыдущие, фюрер приказал жестоко наказать заговорщиков. Около семи тысяч человек были арестованы, в том числе и Макс.

Он вздрогнул. Никогда он не забудет первые часы в камере. Он испытывал ощущение, что его отдали, как игрушку, в руки самых изощренных садистов. Его допрашивали, избивали, закрывали в карцере на десять дней без света, со связанными за спиной руками. Для смертного приговора доказательств оказалось недостаточно, поэтому его приговорили к пожизненному заключению. Тот же смертный приговор, просто растянутый во времени и поэтому, может быть, более мучительный.

— Но я все еще жив, — шептал он с чувством превосходства и нетерпения.

В дверь постучали.

— Господин фон Пассау?

Он увидел молодую женщину в голубой униформе офицера британской армии и в пилотке, сидящей на светлых волосах чуть набок. У нее были умные глаза, под мышкой она держала папку, такую же, которую носили и другие военные, приходившие к нему, от визитов которых он очень уставал.

— Да?

— Я хотела бы задать вам несколько вопросов, — сказала она по-немецки.

— Да ради бога, прошу вас.

— Вы один здесь? — удивилась она, глядя на пустые кровати.

— Судьба одного из моих соседей решается в данную минуту в операционной, двое других умерли вчера вечером, — сухо ответил он.

— Я вижу. В таком случае мы можем побеседовать прямо здесь, — как ни в чем не бывало продолжила она, закрывая дверь. — Садитесь, прошу вас. Или, может быть, хотите лечь?

Макс мрачно посмотрел на нее, недовольный ее авторитарным тоном. Она пришла задавать вопросы, словно его в чем-то подозревали. Тремя неделями ранее сотрудники Красного Креста подобрали его, лежащего на земле, и направили в британский полевой госпиталь, который разместили в реквизированном особняке. Он считал себя жертвой режима и не имел никакого желания отвечать на разные каверзные вопросы. В довоенное время он бы вообще разозлился, что от него кто-то чего-то хочет, в то время как все его имущество состоит из пижамы и наброшенного на плечи пальто. Однако пребывание в Заксенхаузене научило его не придавать важности таким деталям. Стоя перед ней босой, с бритой головой, Макс не чувствовал себя смущенным, он ощущал внутри себя пустоту, и виной тому была не девушка, а он сам.

Она, придвигая стул, поставила его в луче солнца. Заметив, что руки у него дрожат, Макс спрятал их.

— Слушаю вас, — сказал он.

— Меня зовут Линн Николсон. Мне нужно проверить некоторую касающуюся вас информацию.

Она красиво держала голову. У нее были длинные ноги в темных шерстяных чулках, их изящество подчеркивали тяжелые ботинки на шнуровке. Желтые пуговицы униформы были начищены и сверкали, словно их сделали из настоящего золота. Она была уверенна и хладнокровна. Сев на край кровати и полистав бумаги, она с любопытством посмотрела на него. Потом стала задавать вопросы, четкие и обстоятельные: о нем самом, о его семье, о профессии фотографа, о его журналистском удостоверении, которое он сохранил, даже когда Геббельс возглавил министерство информации и пропаганды. Потом она спросила о судебном процессе, на котором он был обвиняемым, уточнила дату его прибытия в Заксенхаузен, поинтересовалась его связями с некоторыми видными деятелями немецкого антифашистского подполья. Макс отвечал лаконично. Иногда ему приходилось делать паузы и подыскивать необходимые слова. Его лицо было бесстрастным, ничего не выражало, словно он рассказывал давно надоевшую сказку, не понимая истинного значения происходящих в ней событий.

«Да и чего нам, кучке оппозиционеров, удалось достичь? В этой стране, где все было подчинено Гитлеру? — с горечью думал он. — Провал за провалом, жалкие попытки, в результате лишь трупы друзей и жуткая неразбериха». Ему было неловко. Казалось, молодая англичанка презирает его. Ведь, по мнению британцев, это не варвар Гитлер задушил офицерский переворот 20 июля, причиной неудачи стала якобы неправильно выбранная заговорщиками тактика. Макс не хотел ни в чем оправдываться. От слабости капли пота стекали по его лбу.

— А почему вы так хорошо разговариваете по-немецки? — вдруг раздраженно перебил он ее.

Она сделала паузу, но никак не выразила своего удивления.

— Я жила какое-то время в Мюнхене, перед войной.

— Вы были еще очень юной в то время. Наверное, вы принадлежите к одной из тех старомодных английских семей, которые отправляют детей заграницу, чтобы воспитать их развитыми в культурном отношении людьми, — грустно пошутил он. — Наверное, вы были сильно разочарованы, когда ваши родители выбрали Германию. В Париже или Флоренции вам было бы куда веселее. Вы не возмущались?

Отблеск удивления отразился в голубых глазах молодой женщины.

— Нас не спрашивают.

— На скольких языках вы еще говорите?

— У меня была гувернантка француженка.

Он кивнул. Именно так он и думал. Он уже не сомневался, что в возрасте восемнадцати лет Линн Николсон представили Ее Величеству. На ней, скорее всего, было платье со шлейфом и жемчужное ожерелье. Ее прическу украшали три белых страусовых пера. Когда-то давно Макс ездил в Лондон, чтобы сделать несколько портретов таких вот молоденьких девушек из высшего общества.

— Что вам от меня нужно?

— Ваше имя было достаточно известно благодаря вашим фотоработам и потому что вы всегда были в оппозиции к гитлеровскому режиму, также и в военное время.

— Только не говорите, что и мое имя забросили в качестве наживки на ваших радиоволнах после покушения Штауффенберга.

Темная волна пробежала по лицу молодой женщины. Англичане в самом деле совершили ошибку, рассказав о некоторых немецких борцах с режимом, не зная, что их местоположение известно полицейским службам рейха, которые тут же арестовали всех названных лиц.

— Но все это не объясняет мне, почему вы так заинтересовались мною, — повторил Макс.

— Нам нужны немцы, которым мы могли бы доверять и на которых могли бы положиться. Теперь надо восстанавливать вашу страну, привить немецкому духу подлинные демократические идеалы. Большинство представителей вашей элиты скомпрометировали себя сотрудничеством с нацистами. Нам нужны люди доброй воли. Ведь они же еще остались или это не так?

Нотки высокомерия в ее голосе действовали ему на нервы. Макс понял, что их ждет: союзники отнесутся к ним как к неразумным детишкам, которых надо накормить демократией по самые уши, забыв о том, что сами некогда осуждали Германию за то, что она на протяжении тридцати лет не смогла продемонстрировать истинный воинский дух.

— Я так понял, речь идет об антикоммунизме, не так ли?

— Вы что, сторонник товарища Сталина и вообще русских? — сурово спросила она.

Тут он вспомнил о Ксении Осолиной, как всегда с болью в сердце, как вспоминал о ней каждый день, пока находился в концлагере, и ее образ странным образом вдохновил его и теперь.

— Можно любить русских, но не большевиков.

Англичанка долго серьезно его изучала, словно пытаясь догадаться, о чем он думает.

— Эта ужасная война в Европе вот-вот закончится…

— Но другая вот-вот начнется, не так ли? — сказал он, заканчивая за нее фразу. — Американцы и русские обнимают друг друга, но это не может продолжаться долго. Ваш Черчилль не имеет никаких оснований доверять Дядюшке Джо. Значит, надо снова оскалить зубы и заново переделить мир.

— И на какой стороне будете вы, когда этот передел начнется?

Захваченный врасплох Макс чуть не подскочил на месте — так он разгневался. Да как она посмела задать ему подобный вопрос! Он боролся против тирании в любом ее проявлении, неважно, был ли это советский режим или режим Адольфа Гитлера. Как она не может понять, что он устал от всего этого? Так устал, так истощился, что не может даже мысленно участвовать в какой-то борьбе. Он надеялся, что пришел конец нацизму, но мирное будущее страны, которая теперь лежала в руинах, представлялось жизнью в тоскливой пустыне, на выжженной земле. Не в силах больше выдерживать это, он поднялся, положил руки на подоконник и глубоко вздохнул.

— Я всегда стремился к свободе. Мои друзья отдали за нее свои жизни. Вы говорите, что ищите достойных людей, чтобы построить будущее Германии. Увы, большинство таких убиты. Было бы оскорбительным для их памяти, если бы я теперь опустил руки.

Когда она подошла к нему, Макс ощутил ее за спиной, пахнущую цветочной туалетной водой.

— Я знала, что мы можем рассчитывать на вас. Вам нужен будет пропуск, чтобы вернуться в Берлин. Предполагаю, что именно это вы собирались сделать?

— Да, в Берлин… или в то место, которое когда-то было им.

— У вас там семья?

— Нет. Моя сестра и племянник эвакуировались в провинцию.

— Тем лучше. Не хотела бы я, чтобы кто-то из моих близких находился сейчас в этом городе.

— Что вы имеете в виду?

— Пролетая над Берлином на самолете, английский журналист вспомнил о развалинах Карфагена.

— Прекрасное сравнение, — усмехнулся Макс. — И прекрасный повод для радости.

— Почему вы сердитесь? У вас нет ничего общего с нацистами. Вы должны испытывать облегчение.

Макс медленно повернулся. Он ждал, что она будет смотреть на него с превосходством, но она была по-настоящему заинтригована.

«Они все равно не поймут, что я чувствую», — подумал он с отчаянием. Разве они знали тот Берлин, каким он когда-то был! Прекрасная европейская столица, которую он так любил, где он в первый раз обнял Ксению. Город-космополит, город-вдохновение, теперь все это утративший. Слово «Берлин» навсегда станет символом террора, так же как «Ленинград» символом мужества обычных людей. Первый отмечен позором, второй — славой.

— Сегодня для себя и для всех я больше не борец с нацизмом. Сегодня я просто немец.

И Максу показалось, что после этих слов он снова вдохнул тошнотворный запах труб крематория. Он снова увидел красивое лицо Сары Линднер-Селигзон, о которой ничего не слышал со времени ее ареста, когда она с мужем и младшей дочерью пыталась перейти швейцарскую границу. Еще он знал, что их отправили в Аушвиц. О том, что их ждало там, Макс мог судить из собственного опыта, из материалов газет и кинохроники. Сказать было нечего. Слова были бесполезны.

Линн Николсон внимательно смотрела на худого, изможденного человека. Бритая голова еще больше усиливала его сходство со скелетом. Но он определенно отличался от других узников концлагерей, которых ей пришлось повидать. Заостренные черты лица подчеркивали достоинство, которое этот человек сумел сохранить несмотря ни на что. Война срывала маски, счищала с людей все лишнее, то, чем в мирное время они прикрывали недостатки и с помощью чего демонстрировали свою значимость. Великолепие одежды, богатство украшений. Лишенный всей шелухи, человек оставался один на один со своей неизменной сущностью. Естество Макса фон Пассау вызывало у собеседницы уважение.

В его темных блестящих глазах ясно читалась гордость. Линн ощущала его жизненную силу, благодаря ей он прошел сквозь все выпавшие на его долю испытания, которые она даже не могла вообразить, несмотря на полученный во время войны опыт. В неполных двадцать два года она пережила бомбардировки Блица и Лондона, слышала, как трещат под тонкими подошвами разбитые стекла на покореженной мостовой, знала, как они впиваются в икры. Она вместе со всей страной пребывала в полной темноте и неизвестности во время светомаскировки, познала давящую тоску в переполненных бомбоубежищах, видела гибель молодых летчиков, пережила смерть друзей, родных и двоюродных братьев, самолеты которых не возвратились с боевого задания, добровольцев, которые, не колеблясь, отдали свои жизни за Британию.

Не в силах сидеть сложа руки, Линн с первых дней войны записалась добровольцем в армию. Она хотела служить родине, да и женская военная форма ей тоже нравилась. Особенно голубой кант на черном фоне. До сих пор жизнь ее была вполне заурядной и беззаботной: фамильный замок на северо-востоке Англии, дорогой пансионат для детей, внимательные гувернантки, занятия спортом. По занятым собой и своими проблемами родителям она даже не скучала. От жизни она мало чего ожидала, разве что выгодного замужества. Все ее детство было отмечено печатью одиночества и пустоты, но осознала она это намного позже.

Когда началась война, леди Линн Николсон решила остаться в Лондоне, несмотря на то что в провинции все еще устраивали летние балы и охотились на упитанных фазанов. Начало службы было трудным. Как и большинство аристократок ее возраста, она не умела толком ни заправить койку, ни сложить перед сном свои вещи, ведь раньше все это делала служанка. Несколько месяцев обучения не прошли для нее даром. Она стала прекрасным шифровальщиком. Сообщения, которые она передавала, не раз спасали людей. Впервые она почувствовала, что ее интеллект востребован. Новая жизнь распахнула перед ней двери.

Однажды ей приказали явиться на Очард Корт неподалеку от Бейкер-стрит, чтобы проверить ее знания иностранных языков. Открывая двери в указанную комнату, она и предположить не могла, что находится в помещении генерального штаба специальной службы — отделения британского секретного ведомства, которое вело диверсионную работу за линией фронта, чтобы и в глубоком тылу у противника горела земля под ногами, как заявил Уинстон Черчилль. Усатый мужчина с сигарой в зубах, который проводил собеседование, как оказалось, хорошо знал ее семью с давних времен. Линн смогла произвести впечатление рассудительной девушки, к тому же искренне ненавидящей нацистов. Жизнь сделала очередной поворот.

Линн хорошо запомнила те редкие часы отдыха, когда она была предоставлена самой себе. Ночные налеты немецких бомбардировщиков не могли погасить желания молодости жить и радоваться жизни, в которой была не только война, но и прекрасные вечера в ночном клубе на Лейкестер-сквер, танцы с американскими и британскими военнослужащими, когда пары кружилась между обитыми бархатом скамьями. Крепкие мужские руки на талии, щека, прижавшаяся к щеке. Волнующая мелодия «Let there be love», вызывающая смутные желания чего-то большего, неопределенного и быстротечного.

Но в то утро, находясь в чистой, солнечной госпитальной палате рядом с босоногим иностранцем, она, офицер британской армии, успевшая повидать кровь и смерть, награжденная за храбрость, проявленную во время заброски на оккупированную немцами территорию Франции, снова почувствовала себя робкой неискушенной девушкой.

Макс пристально смотрел на молчавшую молодую женщину. Линн Николсон стояла неподвижно и была очень спокойна. Видя, что он изучает ее, она позволила ему это. Ни его взгляд, ни молчание совершенно не тяготили ее. Макс смотрел на ее лицо, которое будто притягивало свет, и думал о том, что теперь, после войны, людям нужно заново учиться общаться друг с другом.

Поезд медленно подъезжал к берлинскому вокзалу. «Прошлого уже не вернешь», — думал Макс, который сидел на крыше вагона, свесив ноги. Состав был перегружен. Кому не хватило места в битком набитых товарных вагонах и на их крышах, висели на подножках и даже облепили локомотив.

Невероятная толчея царила на всех немецких вокзалах в эти первые июльские дни. На перронах сновали туда-сюда исхудавшие женщины, плечи которых сгибались под тяжестью мешков с пожитками, отощавшие военнопленные, узники концлагерей, солдаты в разорванных серо-зеленых мундирах с обмотанными тряпками ногами вместо обуви — жалкие остатки грандиозного, некогда непобедимого вермахта. Этим воякам обещали не только Германию, но и весь мир. Чем выше пьедестал, тем больнее с него падать. В растерянных взглядах военных читалось отчаяние. Те, кем когда-то восхищались, теперь вызывали только презрение и жалость.

Крыша вокзала была уничтожена пожаром, птицы летали просто над головами. Макс стал прокладывать путь к выходу, чувствуя головокружение от вида лежащего в руинах родного города. Разрушение было таким тотальным, что по спине ползли мурашки. Но даже такой, покрытый пылью и пеплом, Берлин все равно оставался единственным и любимым. Оплакивая судьбу немецкой столицы, Макс понимал, что никогда не любил ее так сильно, как теперь.

У него ничего не было, кроме старой одежды, которую он нес в мешке на спине. Он шел наугад по дорожкам, петляющим между развалинами. Главные улицы еще можно было узнать, от переулков же не осталось и воспоминаний. Спрятав волосы под красными косынками, женщины разбирали завалы. Пот кругами выступал на мешковатых платьях, мышцы рук напрягались, когда работницы, собравшись вместе, толкали вагонетки с битым кирпичом. Женщина, усевшись на табурет, дробила молотком кирпичи и складывала обломки в корзину. Даже в таком хаосе был некий порядок. Развалившись в велюровом кресле, положив ногу на ногу, с открытым ртом спал солдат. Несколько мух летали над его светлой шевелюрой.

Дома, где когда-то жил Макс, больше не было. Только фасад по-прежнему вздымался к небу. Посмотрев на него некоторое время, Макс печально, но решительно продолжил свой путь. Посреди руин возились босоногие ребятишки. Из-за грязных лиц и диковатых взглядов они больше напоминали живущих в лесной чаще животных.

Не без труда он достиг места, где находилась его старая студия. Там он жил, когда был еще молодым и малоизвестным. Ожидая увидеть руины, он, к своему большому удивлению, обнаружил, что часть домов, словно остров среди пожарищ, была относительно целой. Сердце его забилось сильнее. Парадный вход дома был весь загажен экскрементами. Макс стал подниматься по лестнице, останавливаясь после каждого пролета, чтобы отдышаться. «У меня же нет ключа», — вдруг вспомнил он, и эта мысль показалась ему до того абсурдной, что он улыбнулся. В большой комнате окон не было. Покрытые сероватой пылью, на полу валялись рефлекторы, перевернутые стулья, ящики шкафов, размотанные пленки и куски полуистлевшей ткани. Не в первый раз он находил свою студию разоренной. Более десяти лет назад в отместку за его обличительные репортажи боевики СА уже наведывались к нему в гости.

Справившись с волнением, Макс заставил себя пройти дальше. Слыша, как хрустят под ногами разбитые стаканы, он думал, что идет по своему прошлому, по всему, что он прожил, когда был просто фотографом. Сколько дней и ночей провел он здесь? Сколько часов просидел в лаборатории, в которой теперь отсутствовала часть стены, так что через пролом проникал свет. Здесь покоилась часть его самого.

Устав, он перевернул пустой ящик и сел на него. Достал из кармана сигарету, чиркнул спичкой. Подумал, что не отказался бы от порции виски. Ему хотелось снова стать ребенком, чтобы не стыдно было расплакаться.

Осторожные шаги раздались на лестнице, но он решил не оборачиваться. Теперь Макс не боялся. Никого и ничего.

— Дядя Макс?

Обернувшись, он увидел племянника. У Акселя отросли волосы, одет он был в длинную, не по размеру, рубаху и военные штаны, державшиеся на поясе при помощи толстого кожаного ремня. Лиловый шрам перечеркивал лоб.

— Боже, Аксель! Что ты тут делаешь?

Подросток смотрел на него воспаленными глазами.

— Я пришел повесить вот это, — сказал он, показывая клочок бумаги. — Я не знал, где ты, но подумал, что если вдруг вернешься, то сможешь тогда нас найти.

Макс узнал одно из объявлений с сообщениями для потерявших друг друга близких, которые клеили на деревянные столбы, установленные прямо посреди улиц.

— Мы — это кто? — сухо спросил он.

— Мама и я.

— Мариетта в Берлине! Я думал, что вы оба находитесь в безопасности. Что произошло?

Лицо Акселя скривилось, но он гордо вскинул подбородок.

— Я сражался в ополчении. В конце января нас отправили сюда прямо из школы. Мы сделали все, что смогли, но, видимо, этого оказалось недостаточно.

Он пожал плечами и отвел взгляд, превратившись вдруг в маленького пятилетнего мальчика, которого Макс любил водить в зоопарк и на прогулку в Тьергартен. Теперь этот самый лучший парк в городе превратился в пустырь, на котором не осталось ни единого дерева.

Макс подошел к племяннику и обнял его. Аксель вырос и доставал до его плеча. Из-за свойственного подросткам смущения он попытался вырваться, но Макс не отпустил его и прижался щекой к пыльным волосам Акселя. Тот продолжал сопротивляться, его тело было напряжено, но вдруг он сам обнял дядю и зарыдал.

Печальная нежность охватила Макса, словно он прижимал к своей груди все немецкое молодое поколение, лишенное беззаботности, пахнущее кровью и землей, поколение, оказавшееся заложником режима, поколение, которое столько лет росло среди кровавых фантазмов, чему он сам был свидетель.

Подождав, пока Аксель успокоится, он отстранил его, взяв за плечи.

— Где твоя мать? — проговорил он. — Она вернулась в Берлин, чтобы найти тебя?

— Она не должна была это делать! — выкрикнул Аксель рассерженно, отступая в сторону и вытирая слезы тыльной стороной кисти. — Я достаточно взрослый, чтобы сам о себе позаботиться. Глупо было из-за этого подвергать себя опасности.

— Как вы встретились?

— В «Адлоне». После капитуляции русские разграбили там винный погреб и подожгли здание. Отель загорелся, но одно его крыло частично уцелело. Ты же знаешь мать, что бы ни случилось, она всегда спешила в «Адлон» при первой возможности. Ну, и я… тоже оказался поблизости.

— Как она?

— Плохо. Совсем плохо, — бледнея, признался Аксель. — Мы устроились в твоей старой комнате, этажом выше. Мы не знали, куда идти, и тогда мать вспомнила о твоей студии. Нам повезло. Сегодня утром я смотрел план разделения города. Этот квартал находится в американской оккупационной зоне.

Не говоря ни слова, Макс выскочил из студии и помчался по лестнице. Аксель следовал за ним по пятам.

Слабый свет, пробивавшийся между отрезами тканей, служивших теперь шторами, освещал комнату. Мариетта лежала на кровати, свернувшись калачиком, положив руки под щеку. Макс в три прыжка пересек комнату и оказался возле нее.

— Мариетта, что с тобой? — спросил он, становясь на колени.

«Какая она бледная!» — испуганно подумал Макс, рассматривая потрескавшиеся губы и прозрачную кожу. Слышно было, как она тяжело дышит. Две пуговицы на платье отсутствовали, так что обнажилась часть груди. Макс нежно отодвинул в стороны пряди черных, тронутых сединой волос, которые скрывали ее лицо.

— Это я, Макс, слышишь меня?

Она открыла глаза и несколько секунд смотрела на него, не понимая, кто перед ней. Наконец лицо ее осветилось, как будто она пробудилась после долгого сна.

— Ты живой, — прошептала она, улыбаясь.

Она замолчала, отдавшись нахлынувшим воспоминаниям, ярким и разноцветным.

— Я и сам не знаю, живой я или нет, — взволнованно признался Макс, стараясь быть искренним.

Мариетта была старше его на год. Всегда элегантная, она казалась ему то эгоисткой до мозга костей, какими часто бывают слишком красивые женщины, то маленькой потерянной девочкой, запутавшейся в свободах, которые предоставила женскому полу Веймарская республика. Она очень любила шикарные развлечения, хотела, чтобы вся ее жизнь была похожа на нескончаемый праздник. Именно это стремление толкнуло ее в объятия убежденного нациста, у которого были и власть, и деньги. Но когда ее сын оказался в опасности, она не колеблясь покинула спокойную баварскую провинцию, чтобы отыскать его под бомбами.

Погладив брата по щеке, Мариетта спросила:

— Мой любимый зайчик, откуда ты? Что с твоим лицом?

— Из Заксенхаузена.

Глаза сестры округлились от удивления. Она приподнялась, и ее лицо при этом исказилось гримасой боли.

— Ты был в подполье?

— Да.

— Когда тебя арестовали?

— В августе прошлого года.

Она покачала головой.

— Вот почему от тебя приходило все меньше и меньше известий с тех пор, как началась война.

— Все стало слишком сложным. Мы оказались по разные стороны баррикад. Я не мог видеть, как ты позволяешь насиловать свою душу. Для этого я слишком тебя любил.

— Значит, ты меня покинул.

Как это часто случалось прежде, Мариетта была не права. Макс вспомнил, как настойчиво он пытался отвратить ее от клики Айзеншахта. Сколько времени они были в ссоре после ее замужества? Но Макс всегда первым делал шаг к перемирию с сестрой, которую любил. Она была единственным человеком одной с ним крови, с которым у него было общее одинокое детство, со всеми его наивными обидами и мечтами о будущей жизни.

— Не покинул. Ты всегда была свободна в своем выборе. Я просто позволил тебе его сделать. В каком-то смысле я даже уважал тебя за это.

Она взяла его за руку.

— Ты сердишься на меня за то, что я ошиблась? За то, что не послушалась тебя?

Позади себя он слышал шумное дыхание племянника. Он догадывался, что тот пребывал в смятении и даже осуждал своего дядю. Но как сказать ему правду о его отце, о том, что он презирает эсэсовца Курта Айзеншахта, о том, что одно лишь упоминание имени этого человека вызывает у него гнев? О том, что Курт Айзеншахт олицетворяет собой все, что есть мерзкого в этой стране.

Wessen Schuld? Чья ошибка? Теперь в Берлине повсюду развешивали плакаты в черных рамках с фотографиями замученных нацистским режимом. Правда о концлагерях вызвала широкий резонанс во всем мире. Американцы установили строгие правила, ограничивающие всякие контакты своих военнослужащих с местным населением. Конечно, когда солдаты вермахта отдавали честь иностранным офицерам, те обязаны были отвечать. По примеру Генри Моргентхау, бывшего секретаря казначейства Рузвельта, некоторые ратовали за превращение Германии в большую аграрную страну, лишенную промышленности. Тех, кто жил вблизи концлагерей, заставляли посещать эти лагеря, чтобы никто впоследствии не смог бы отрицать их существование. Ранее немцы предпочитали ничего не знать, ни о чем не догадываться. Конечно, они ощущали странный запах, но к нему в конце концов привыкали, стараясь даже не думать, что так может пахнуть дым крематориев, когда там сжигали тела.

Конечно, Макс сердился на Мариетту за ее слепоту, за трусость. Он сердился на нее за то, что она забыла о незыблемых ценностях, о чести и достоинстве. Из-за таких негодяев, как ее муж, как те, кто поддерживал режим, виновный в преступлениях против человечества, из-за того, что они хотели сделать со страной, Германия перестала принадлежать к сообществу людей. И все это вызывало у него чувство, которое доселе было ему незнакомо: ненависть, разрушительную и опасную в первую очередь для своей собственной души.

Макс не был гордецом. Он умел прощать многое. Обыденный эгоизм, непостоянство в дружбе, сердечные ошибки, даже безответную любовь. Считая это обычными человеческими слабостями, он мог о них сожалеть и от них страдать, но он их принимал, так как был, прежде всего, человеком свободным и с уважением относился к другим. Тем не менее он никогда не выносил стремление к власти, все то, что вызывает зависть и желание обладать, приводит к агрессии и войне.

— Как я могу сердиться на мать Акселя? — сказал он, прежде чем приложить палец к губам сестры.

На молчаливый город опускались сумерки. В воздухе, проникающем сквозь разбитые стекла окон, ощущался запах гари и разлагающихся трупов. Тысячи мертвых тел были похоронены в спешке, прямо на месте гибели. Теперь всех убитых необходимо было эксгумировать и перезахоронить. Не хватало гробов, похоронных команд, транспортных средств. В то лето в самом сердце Берлина мертвых переносили на руках.

Состояние сестры тревожило Макса. Он понимал, что у Мариетты температура, что она очень слаба. Она постоянно дремала с открытым ртом, тяжело и со свистом дышала. Власти боялись вспышек эпидемии, сохранившиеся больницы были битком набиты пациентами с диагнозом дизентерия и тиф.

Аксель отправился на поиски еды. Обычно они питались бульонными кубиками и черным, плохо пропеченным хлебом, который прилипал к зубам и вызывал расстройство желудка. Денег в обращении не было, магазины не работали, надо было как-то выкручиваться. Стал популярным бартер. Меняли все на все. Черный рынок в основном функционировал возле Бранденбургских ворот.

Скрепя сердце Макс поинтересовался у сестры о судьбе супруга. Он отпустил язвительное замечание, узнав, что Курт Айзеншахт вовремя улетел на самолете вместе с несколькими партийными бонзами, теми, кого именовали «золотыми фазанами», возможно, за неповторимую красоту их оперения. Он и раньше ни секунды не сомневался, что этот человек найдет способ спасти свою шкуру. Такие дьяволы, как он, обладают несколькими жизнями.

Задумавшись, он не услышал, как в помещение вошла девушка в черном берете. Увидев в комнате ее тонкий силуэт, белую повязку на рукаве, Макс поднялся, несколько удивленный. Она смотрела на него молча, с непроницаемым лицом, сжимая в руке дужку ведра с водой, такая бледная и прозрачная, что походила на привидение.

— Что вам угодно, фрейлейн? — осведомился он.

— Кларисса, это ты? — глухо спросила Мариетта. — Заходи, не бойся. Это мой брат.

Успокоившись, незнакомка улыбнулась и поставила ведро на пол. Вода забрызгала ее платье, которое из-за этого прилипало к ногам.

— Кларисса теперь живет с нами, — объяснила Мариетта. — Она прибыла из Истенбурга.

Сестра могла ничего не добавлять. Макс слышал о печальной истории беженцев из Восточной Пруссии, которые, заполонив дороги, продвигались на запад, оставляя за собой не только свои дома, но свое наследие и свое будущее.

— Как вы себя чувствуете, фрау Айзеншахт? — спросила Кларисса.

— Немного лучше, спасибо, — бодро ответила Мариетта. — Теперь, когда нашлись Аксель и Макс, чего я могу еще желать? Возвращение брата оказалось для меня словно приглашением на коктейль.

Шутка не вызвала смеха у Клариссы, Макс же забеспокоился еще больше, озабоченно изучая лицо больной. Несколько минут спустя, когда Мариетта уснула, Кларисса вышла на балкон. Травинки пробивались из швов кирпичной кладки.

— Это опасно, — сказал Макс, подходя к окну. — Вам лучше вернуться в комнату.

— Не думаю. Балкон еще крепко держится, — сказала она, пожав плечами.

— Я переживаю за Мариетту. Надеюсь, она не подхватила чего-то серьезного, но у нее плохо с легкими. Я должен отправиться за доктором.

— Вашу сестру изнасиловали. Она заразилась чем-то инфекционным. Я везде искала «пиримал». Напрасно. Понадобилось два фунта кофе, чтобы получить упаковку.

Кровь прилила Максу к лицу. Он не знал, что ранило его больше — известие о том, что случилось с Мариеттой, или тот бесстыдный тон, каким это было произнесено.

— Вижу, ты шокирован, — сурово продолжила девушка, перейдя на «ты». — Сожалею, но время всяких условностей прошло. Надо привыкать к тому, что есть. Русские мстят немцам. И тем, что насилуют немецких женщин. «Женщины, сюда!» — этот окрик уже всем знаком. Женщины теперь платят по счетам. И не один раз, нет, не один… Десять, двадцать раз! Они охотятся на нас, как на дичь. Многие умирают. Истекают кровью, как моя мать. Другие убивают сами себя. В Берлине нет пищи, но хватает яду, — констатировала она с жалящим удовлетворением. — Многие заражены, так как у нас нет пенициллина, чтобы лечить сифилис и гонорею. Аборты тоже никто не делает. Поэтому через несколько месяцев родятся больные дети.

Макс молчал. Он попытался представить, как солдаты насилуют стоящую перед ним девушку, как раздвигают ей ноги, как берут ее, один за другим, но не смог. Не хватило духа. А его сестра? Он закрыл глаза.

— Хуже всего то, что эти женщины молчат, потому что им стыдно не за то, что они изнасилованы, а за то, что они немки. Словно они тоже чувствуют свою вину. Но я не собираюсь нести груз этой вины. Я ни в чем не виновата, ты понял? — крикнула она. — Не виновата! Не виновата!

Говоря по правде, Макс ничего не понимал. Он смотрел на незнакомую девушку, которая говорила ему «ты», которая была в отчаянии, которая была дикой. Он не мог постичь всех нюансов происходящего. Все перевернулось, и не успел он выбраться из концлагеря, как снова оказался в пропасти. С болью в глазах он повернулся к сестре, которая уже проснулась и молча смотрела на него.

— Мариетта, я…

— Помолчи, прошу тебя! — сказала она, подняв руку. — Кларисса права, хорошо, что она сказала тебе правду. Женщина сейчас — самое беззащитное существо. Чтобы хоть как-то себя обезопасить, немки переодеваются мужчинами, обезображивают лицо, стараясь выглядеть больными. В большинстве случаев это не помогает. Особенно если женщина полненькая. Им очень нравятся пышные формы. Вот и мне тоже оставили подарочек на память. Нет, успокойся, не ребенка. Я слишком стара для этого. Хоть это радует, не так ли? Представляю, какой была бы физиономия Курта, если бы я родила ему маленького Ивана…

Мариетта говорила спокойно, даже безразлично, словно все это произошло не с ней. Макс спрашивал, как ей удается справляться с этим, откуда она берет силы?

На лестнице раздались шаги.

— Осторожно, Аксель вернулся! — прошептала Мариетта. — Я не хочу, чтобы он знал, слышишь? Он этого не вынесет.

Захлопнув за собой дверь, юноша стал доставать из карманов добычу — сигареты, завернутые в промасленную бумагу огурцы, несколько кружочков колбасы. Его худое лицо излучало такое удовлетворение, что Макс невольно вздрогнул. Как Аксель мог довольствоваться столь малым? Боже, что ему делать? Может ли он помочь своим близким?

Берлин, октябрь 1945

Для каждого человека какой-то город занимает особое место в жизни. Для Ксении Федоровны Осолиной таким городом стал Берлин. Красной нитью прошел он через ее судьбу. Город-перекресток. Город, где она стала женщиной, где мужчина оставил часть себя и в ее душе, и в ее теле. Город, в который она вернулась в начале войны, чтобы сказать этому мужчине правду и просить о прощении. У него хватило великодушия простить ее. И вот она снова вернулась туда, но на этот раз нацистские имперские орлы валялись среди мусора, а на парадном фасаде «Адлона» красовался портрет Сталина. На самой же Ксении вместо красивого платья от кутюр, одного из тех, что она надевала на показ мод или пышный прием, был французский военный мундир.

«Их поставили на колени, и это справедливо», — так заявил один из старших офицеров, глядя на проплывающую мимо вагонного окна страну, которая больше напоминала кладбище разбитых кораблей со сломанными мачтами. Лицо Ксении оставалось безучастным, только ногти одной руки царапали ладонь другой. Никто не должен знать ни то, что она принимает близко к сердцу трагедию этой земли, ни про боль, которую она испытывает из-за отсутствия Макса фон Пассау. Она вернулась на эту землю, потому что должна была знать, жив он или нет. Вернулась, потому что не могла без него. Безупречное знание русского, английского и немецкого языков, содействие движению Сопротивления, что послужило ей хорошей рекомендацией, позволило ей стать переводчиком в Совете союзного контроля над Германией.

В день, когда она первый раз получила увольнение, Ксения поднялась очень рано. Дорога, связывающая предместье Фрохау, где были расквартированы французские военные, с центром города, напоминала линию фронта. Трамваи ходили нерегулярно. Редкие поезда метро были забиты до отказа, поэтому Ксении повезло, что она смогла напроситься в попутчики к американскому сержанту, у которого был джип.

Худые подозрительные берлинцы рыскали по городу в поисках съестного и топлива, чтобы обогревать свои жилища. Английские и американские военные, словно туристы, толпами бродили вокруг останков Рейхстага, который охраняли русские солдаты, не скрывающие гордости как завоеватели неприятельской столицы.

До появления в Берлине союзников русские безраздельно владели городом и учинили здесь масштабный грабеж, который называли репарацией. Разбирали заводское и фабричное оборудование. Тащили все, что попадалось им под руку: мебель, часы, пилы, кастрюли, радиоприемники, граммофоны, зеркала, одеяла, пишущие машинки, одежду, электрические лампочки и даже предметы, назначение которых им было неизвестно, чтобы хвастаться ими перед близкими. Все это увязывалось в узлы и водружалось на велосипеды. Все, что не могли унести, рвали и ломали.

Перейдя границу Германии и обнаружив на вражеской земле ухоженные фермы и впечатляющие строения в больших городах, многие русские не могли взять в толк, зачем такой на первый взгляд благополучной стране как Германия понадобилось нападать на Советский Союз? У некоторых такое благополучие наряду с яростью вызывало и восхищение, что не могло не встревожить представителей высших политических сфер, которые, чтобы пресечь это и опустить советского солдата до уровня простого вандала, едва ли не открыто призывали к грабежу.

Неудивительно, что к появлению в Берлине англичан, американцев и французов русские отнеслись прохладно, как к тем, кто явился делить не им приготовленный пирог.

Сталкиваясь с соотечественниками, Ксения испытывала странные чувства, словно они разговаривали на разных языках, как в прямом, так и в переносном смысле. Появилось много новых слов. Русские подшучивали над речью Ксении, находя ее излишне правильной, литературной. Тридцать лет советского режима наложили неизгладимый отпечаток на характеры этих людей, они напоминали пришельцев из совершенно другого мира. Вместе с языком изменилась и манера поведения. Но, несмотря на это, что-то продолжало ее связывать с этими непонятными для западного мира людьми, чей славянский темперамент, приверженность к крайностям, от великодушия до презрительной жестокости, преобладание чувств над разумом возвращали ее в детство. Когда во время приема советский офицер заговорил при ней о героизме жителей блокадного Ленинграда, в ее памяти тут же возник родной город: львы с белоснежными мраморными гривами, мосты, дворцы, золотые купола храмов. Санкт-Петербург, Петроград, Ленинград: три названия одного и того же города, который навсегда останется ее городом, городом, из которого ее прогнала революция. Запретным городом. Ее исчезнувшим королевством. Ее молчаливой молитвой.

— Leave те here! — сказала она безостановочно болтающему всю дорогу американцу.

Он, казалось, удивился, но послушался. Поблагодарив за любезность, Ксения соскочила со ступеньки джипа. Глядя, как профессиональный соблазнитель, американец предложил ей встретиться возле Курфюрштендамм, чтобы отправиться послушать джаз в одном из местечек, где, правда, нечего есть, но зато подают разные напитки, Ксения ограничилась скупой улыбкой. Она так нервничала, что не могла разжать зубы. Как он не может понять, что ей необходимо остаться одной! Немедленно. К счастью, сержант не стал настаивать.

Несмотря на то, что она была готова увидеть здание универмага Линднер в плачевном состоянии, Ксения все равно вздрогнула. От магазина Сары практически ничего не осталось. Фасад здания был полностью разрушен, витражи, некогда прекрасные, разбиты вдребезги. Через зияющие дыры окон можно было увидеть разоренные залы. С замирающим сердцем Ксения подошла ближе. Как и везде в городе, здесь ощущался зловещий запах пыли и разлагающихся трупов. В подвалах, где когда-то хранились товары, слышалось копошение, там шла своя скрытая жизнь — люди, потерявшие кров, использовали для жилья все, что уцелело, со страхом думая о приближающихся зимних холодах и их верных спутниках — голоде и болезнях. Уже теперь, пока земля еще не замерзла, оккупационные власти распорядились загодя рыть братские могилы для будущих жертв.

Разглядывая разрушенный магазин, Ксения вспоминала мрачное лицо Наташи, когда та смотрела, как ее мать упаковывает чемодан. Волосы ее были взъерошены, руки она скрестила на груди. Наташа не могла понять, почему ее мать должна ехать в Германию, вражескую страну, страну побежденных негодяев? Чувствуя стыд, Ксения соврала, что собирается разыскать Селигзонов. Ложь имела горький привкус. Судьба Сары, конечно, волновала ее, она обещала Феликсу и Лили отыскать следы их родителей, но самой главной причиной отъезда, конечно, был Макс.

«Для тебя здесь ничего нет, — сказала она себе обеспокоенно. — Ты только теряешь время, которого и так мало». Отданный арийцам в 1938 году процветающий магазин Линднер достался Курту Айзеншахту, зятю Макса. Тот переименовал универмаг, снял вывеску с именем Линднер, которая гордо украшала фронтон еще с XIX века. Моряки говорят, что смена имени корабля приносит несчастье. Самое время было покинуть это мрачное место, которое не вселяло надежды. Чтобы отыскать следы Сары, необходимо было вернуться туда, где она видела ее в последний раз, в тот несчастный дом за Александерплац. Новости о Саре могли быть у Макса, но для этого надо было его найти. В первую очередь его.

Мелкий дождик смочил почву, падая с пасмурного неба. Ксения шла быстро, поглядывая на написанные на разных языках указатели, — город был разделен на четыре оккупационных зоны. Столица больше не принадлежала ее жителям. Немцы были лишены на нее прав, и в какой-то мере это было правильным. Надо было навести порядок и наказать нацистов. В излюбленном нацистами Нюрнберге, который они предпочитали Берлину, уже вовсю шла подготовка к громкому судебному процессу над Третьим рейхом.

Она вышла из трамвая недалеко от дома, где когда-то жил Макс. Ощущая першение в горле, она смотрела на развалины. Обрывки бумаги были прикреплены к столбу. На уцелевших дверях были нацарапаны мелом надписи, но их наполовину смыл дождь. Словно брошенные в море бутылки после кораблекрушения. Прочитав все, она не нашла никакого упоминания о Максе. Без всякого сомнения, ей придется наводить справки в соответствующих инстанциях, как бы она ни хотела избежать бюрократических проволочек.

Американские и английские грузовики проезжали по загроможденной обломками улице. Изможденные женщины стояли в очереди у водяной колонки с ведрами в руках. Они нуждались во всем: в картофеле, в угле и в муке, с ужасом думая о том, как переживут приближающуюся зиму. В возрасте пятнадцати лет, в самый разгар русской революции, Ксения тоже испытывала такое же отчаяние. Для этих женщин война еще не закончилась, она просто сменила облик.

Понадобился час, чтобы дойти пешком до студии Макса, где он работал и жил, когда только начинал карьеру фотографа. Ксения вспомнила ночь, когда пришла к нему в первый раз, в длинном вечернем платье, как они поднимались по лестнице, молчаливые и страстные, охваченные непреодолимым желанием. В его комнате царил рабочий беспорядок, сам Макс вдруг стал таким растерянным, что ей пришлось делать первый шаг, хотя до этого времени она не знала ничего об искусстве любить, но инстинктивно чувствовала, что это требует и решительности, и храбрости.

Она вошла внутрь и ступила на знакомую лестницу. Ее сердце билось так сильно, что кровь прилила к ушам. Вдруг он и в самом деле там? Может ли провидение хоть иногда быть милостивым? «Ангелы так хотят», — сказала она Максу в начале войны, когда пришла к нему с признанием в любви, но можно ли надеяться, что ангелы еще остались в этом городе, превратившемся в могилу абсолютного зла?

На уровне одного из пролетов в стене зияла дыра, в которую задувал свежий ветер. Двери в студию оказались приоткрытыми. Она задрожала, вспомнив вестибюль их особняка в Санкт-Петербурге с разбитыми зеркалами и следами от пуль, вспомнив рабочий кабинет, где лежал труп ее отца, и салон парижской квартиры со стенами, окрашенными кровью Габриеля.

Несколько фотографий все еще висели на панно. Ксения вытерла рукой пыль с одной из них и увидела себя. Свое обнаженное тело, полное любви и желания. Только Макс с присущим ему талантом, Макс, от которого не ускользала ни одна деталь, мог сделать такой портрет. Когда находишься рядом с таким мужчиной, как Макс фон Пассау, абсолютно все имеет значение: взгляды, жесты, поцелуи. К такой страсти трудно привыкнуть. Макс жил взахлеб, упивался жизнью. Он сам был жизнью. И она не могла не уступить этой страсти, этому порыву, желанию любить и быть любимой.

Она снова перебирала в памяти картинки прошлого, как она позировала Максу; вспоминала его непослушные волосы, выразительную мимику, когда он ждал того единственного мига, который полностью раскрывал характер модели и превращал снимок в шедевр. Вспоминала его лицо, склоненное над ней во время ласк. Она была первым человеком, который причинил ему настоящую боль. По ее вине они расстались на годы, а каждая редкая встреча лишь усиливала страдания. Им было достаточно ощутить присутствие друг друга, обменяться взглядами, чтобы желание, такое же сильное, как в первый день, возникало снова.

— Что вы ищете?

Юноша с темными непричесанными волосами подозрительно и настороженно смотрел на нее. На нем была выцветшая военная шинель с поднятым воротником.

— Тут нечего реквизировать, — угрюмо продолжил он. — Этот дом бедный. Водопровод не работает. Ничего не работает. Вам надо ехать в Грюнвальд или в Дахлем. И потом, это американский сектор, а вы, я вижу, француженка. Ваша зона Веддинг и Райникендорф.

— Я здесь не за этим, — сказала Ксения. — Я ищу друга.

— Сейчас в Германии все кого-то ищут, — усмехнулся он. — У вашего друга есть имя?

— Макс фон Пассау.

Лицо юноши удивленно вытянулось. Отблеск тоски оживил его глаза.

— Что вам от него нужно?

— Для начала узнать, жив ли он, все ли у него в порядке.

Произнеся это, Ксения сама на себя рассердилась, так как выказала определенную слабость. Откуда у нее взялся просящий тон? Почему этот парень, ровесник ее дочери, смог вывести ее из равновесия?

— Скажите, где я могу его найти? — уже строже добавила она.

Он смотрел на нее несколько секунд, которые показались ей вечностью, а потом развернулся и, ни слова не говоря, пошел по лестнице. Ксения вслед за ним вышла на лестничную площадку. Парень тем временем уже стучал в дверь старой квартиры Макса.

— Какая-то француженка ищет дядю Макса, — объяснил он молодой блондинке, которая открыла ей двери.

Ксения почувствовала, как по ее телу пробежала дрожь.

— Прошу вас, — сказала незнакомка, окинув ее взглядом с головы до ног.

Она вошла в холодную комнату и не узнала ее. Кто-то лежал на кровати возле стены. В углу стояло наполовину разобранное деревянное кресло. Видимо, остальные его части пошли на растопку. Неприятный запах сырости, прокисшего супа и болезни вызвал спазм в горле. Молодой человек развалился в кресле и положил скрещенные ноги на низенький столик, даже не посмотрев на Ксению. Ни одна лампа не рассеивала сумерки в середине дня.

— Кто это? — раздался голос с кровати.

— Мариетта! — воскликнула Ксения.

Сестра Макса была бледной, с признаками высокой температуры. В последний раз они столкнулись на приеме у доктора Геббельса в его дворце на Вильгельмштрассе. Среди друзей ее мужа, принадлежащих к власть имущим, Мариетта чувствовала себя как рыба в воде. Как в тот день Ксения презирала ее! Но теперь, увидев ее худое тело, контуры которого почти не угадывались под одеялом, она чувствовала только жалость.

— Кто вы? — обеспокоенно поинтересовалась Мариетта.

— Ксения Осолина.

С удивлением Мариетта рассматривала голубой мундир и лицо Ксении, словно не верила, что это ей не снится. Она нахмурилась.

— Вернулись, значит… Как всегда, красивая, а теперь еще и победительница, — проворчала она. — У нас тут грязновато. Мы не ожидали прихода такой высокой гостьи.

«Значит, ее дела не так уж плохи», — подумала Ксения, ее даже рассмешила эта колкость. Ей никогда не нравились такие женщины, как Мариетта. Она считала их легкомысленными и слишком зависимыми от кошельков мужей. При первой же их встрече она дала понять Мариетте, что осуждает женщин, не верящих в собственные силы, женщин слабых. Именно такое отношение, часто несправедливое, делало Ксению одинокой волчицей среди представительниц своего пола.

На щеках Мариетты выступили пунцовые пятна.

— Могу я поинтересоваться, что вы здесь ищете? — с трудом оторвав голову от подушки, спросила она.

Эта игра в кошки-мышки стала надоедать Ксении. Может, таким способом Мариетта хотела отомстить ей за страдания, причиненные ее брату? Знала ли она все причины, разделяющие их и соединяющие одновременно? Ксения сомневалась, что Макс был откровенен с сестрой. Мужчины часто стыдливы в том, чего не стыдятся женщины. Единственный человек, кому он мог бы довериться, была Сара Линднер, но Сара разительно отличалась от Мариетты. Она была женщиной редкой деликатности и преданности, ее Ксения обожала, ею восхищалась. Но эта женщина, скорее всего, погибла в концлагере.

— Я пришла к Максу, — сухо ответила она. — Что в этом странного? Хочу знать, жив ли он.

— А с какой стати я стану отвечать вам? Чем он провинился перед вами? Вы опять решили вторгнуться в его жизнь, которую и так уже разрушили?

«Значит, он жив, — подумала Ксения, почувствовав головокружение. Она закрыла глаза и молча обратилась к небесам. — Спасибо тебе, Господи».

— Я пришла не за тем, чтобы сводить счеты, Мариетта. Я хочу немедленно увидеть Макса. Где он?

Ее охватила злость. Все ее сочувствие к этой женщине исчезло. Теперь она ненавидела ее за прошлое, за заигрывание с сатанинской властью, ненавидела за то, что она до сих пор продолжает эту нелепую, свойственную некоторым женщинам игру в слова, так, будто она до сих пор находится на роскошной вилле Айзеншахта в Грюнвальде, а не в этой жалкой норе, полностью уничтоженная.

— Где он? — настаивала она, вдруг повернувшись к подростку, который, без сомнения, был единственным сыном Мариетты и Курта и теперь стал рядом с матерью, словно той угрожала опасность.

Мариетта откинула голову и разразилась чахоточным кашлем и дребезжащим смехом, от которого у Ксении похолодела спина.

— У русских, — закричала она, будто выплевывая слова. — У большевиков, которые теперь мстят нам. Они считают его преступником, графиня Осолина! Вот теперь кто он, Макс! Преступник в лапах этих палачей, которые пришли на нашу прекрасную землю! Которые нас насилуют и убивают! Которые ничем не отличаются от нацистов, оказавшихся вне закона перед лицом всего мира! И это после того, как он чудом выжил в Заксенхаузене! А теперь вон отсюда! Я не могу больше выносить вашего вида! Вы сеете несчастье везде, где только появляетесь!

Мариетта приподнялась. Задравшаяся рубашка позволяла видеть увядшую кожу, рахитичные, тонкие, словно лианы, руки и исхудавшие бедра. Ее грязные, тронутые сединой волосы прилипли ко лбу. Ксения почувствовала горький запах пота и несвежего дыхания. Она не двигалась, глядя, как Мариетта машет кулаками перед ее лицом. Сестра Макса словно сошла с ума, превратилась в существо не от мира сего. Страх может привести к безумию. Ксения, смутившись, стала догадываться, что случилось с Мариеттой, но ей было все равно. Важен был только Макс. Только он, он один.

— Уходите! — крикнул Аксель, хватая мать за запястья, чтобы помешать ей броситься на Ксению. — Посмотрите, в каком она состоянии. Она больна, серьезно больна. Если вы останетесь, она вцепится в вас.

Он боролся с матерью, которая вдруг показала недюжинную силу. Ксения повернулась к незнакомке, которая сидела не двигаясь с тех пор, как она вошла в комнату, и схватила ее за руку.

— Где Макс фон Пассау? — крикнула она, встряхивая ее руку.

У девушки были большие голубые глаза и тонкие бледные губы. Она была страшно худая. Никогда Ксения не испытывала такого бешенства в отношении слабого человека. Она почувствовала, что способна ударить.

— Мариетта сказала правду, — ответила немка напряженным голосом. — Он был арестован русским патрулем несколько дней назад. Нам сказали, что его снова водворили в Заксенхаузен… Хорошо, хоть не отправили в Сибирь.

Это был самый худший кошмар Ксении Федоровны, ее тайный страх, одна из этих интимных фобий, которые каждый старается держать при себе, а их источник часто следует искать в детстве.

Как только она узнала, что Макс находится в юрисдикции советской военной администрации, красное марево встало перед ее глазами. Опять эти люди! Из-за них она потеряла отца, осталась раздетой и разутой, а тело ее матери было брошено в море. Из-за них произошло душевное опустошение дяди Саши, чему она стала свидетелем. Они лишили ее дома и родины. Она познала холод и голод, но научилась защищать своих близких с яростью обреченного. Из-за них, закаленная борьбой и изгнанием, Ксения Федоровна стала суровой и одинокой женщиной, всегда готовой идти против течения. Макс фон Пассау был единственным человеком, которому удалось разбить воздвигнутые ею барьеры, распознав ее великодушную и страстную душу, которая скрывалась за этими барьерами. Он помог ей увидеть себя другой. Благодаря ему Ксения узнала забытый вкус нежности, она смогла полюбить, стала любимой.

Советские русские пугали ее. Несмотря на то, что она считала свой страх всего лишь женской слабостью, Ксения должна была признать, что она боялась. Особенно после заявления Сталина о том, что все советские граждане должны быть возвращены в Советский Союз. Сказанное вроде бы не касалось послереволюционных эмигрантов, но и их всякими путями пытались убедить вернуться на родину. В свое время в эту ловушку чуть было не попал дядя Саша. Ксения не питала иллюзий: репатрианты, которые с легким сердцем возвращались на свою так горячо любимую землю, чаще всего заканчивали в ГУЛАГе. К тому же не было никаких гарантий, что того или иного не смогут депортировать в СССР насильно. Похищения людей стали в Берлине чуть ли обыденным явлением. Немецкие ученые и инженеры, в особенности занимающиеся исследованиями в области атомной энергии, стали лакомой добычей для советских спецслужб.

Красный флаг с серпом и молотом хлопал, раздуваемый ветром на фронтоне реквизированного особняка. Резиденция советской военной администрации в Германии располагалась в Карлсхорсте, в квартале Лихтенберг, в восточной части города. Место было выбрано не случайно. Когда-то здесь находился немецкий штаб, в котором было подписано соглашение о безоговорочной капитуляции, это случилось в ночь на 8 мая. Располагаясь именно в этом месте, русские хотели подчеркнуть, что те невероятные человеческие, часто ненужные, как злословили некоторые, жертвы, ценой которых была достигнута победа, были не напрасны.

Строгое здание из серого камня, окруженное сломанными деревьями, возвышалось в конце аллеи. Два солдата с надвинутыми на лоб пилотками, в застегнутых наглухо гимнастерках охраняли парадный вход. Ксения старалась успокоиться. Разве ее не защищали французские имя, паспорт и мундир? Но страх был непреодолим. Это совсем не напоминало почти ежедневные контакты с русскими во время рабочих совещаний, где присутствовало множество похожих друг на друга переводчиков, или во время «чаепитий» на контрольном совете с икрой и разливанным морем водки. Она не стала спрашивать разрешения у начальства посетить русский сектор, боясь получить отказ или, что еще хуже, быть откомандированной обратно во Францию. Как всегда, Ксения Федоровна сама поставила себя в ситуацию, когда приходилось столкнуться лицом к лицу с врагом. «Как ты смешна! — говорила она себе. — Не станут же они провоцировать дипломатический скандал из-за лейтенанта Ксении Водвуайе?» Она не представляла для них никакой ценности, но разве можно быть до конца уверенной? Непредсказуемый славянский характер, отягченный коммунистической моралью, которой она больше всего опасалась, как чумы. Она пришла поговорить с русскими о немце, узнике одного из нацистских концлагерей, что не помешало им вернуть его в тот же лагерь. Она пришла потребовать его освобождения. Это было чистое безумие! Они никогда не станут ее слушать, а даже если выслушают, то что попросят взамен? Ксения вскинула подбородок. Она знала, что ее поступок может иметь драматические последствия, но ради Макса она не отступит ни перед чем.

Кабинет, стены которого были обшиты деревянными панелями, пах мастикой. Яркая люстра освещала помещение. На консоли стоял бюст маршала Жукова. Она видела этого человека на приемах, находя некий шик в его манере носить кавалерийские штаны из светлой кожи и доставать на людях золотой портсигар. Так как выбора все равно не было, она, глубоко вздохнув, обратилась к секретарю, стараясь говорить по-русски с французским акцентом, делая вид, что с трудом подыскивает слова. Кроме маскировки, это должно было послужить дополнительным стимулом для молодого офицера прийти ей на помощь. Улыбнувшись в ответ на ее просьбу, секретарь попросил ее подождать в приемной несколько минут. Ох уж эти минуты, какими они показались долгими! У нее пересохло в горле, ладони стали мокрыми. Что бы она сейчас не дала за стакан воды! «Может, лучше водки?» — сказала она себе, скорчив насмешливую гримасу. Стекла в окнах звенели при резких порывах ветра. Испугавшись, она принялась ходить взад-вперед.

Резко распахнулись двери. Она повернулась, вне себя от волнения. В отличие от коренастых русских офицеров, человек с седоватыми волосами, вышедший в приемную, был подтянут и одет в подчеркивающий его импозантную фигуру и широкие плечи мундир. У него было выразительное лицо с высоким лбом и впалыми щеками. Он казался сердитым.

— Мне доложили о вашем визите, лейтенант, — заговорил он на прекрасном французском языке. — Так как нас не предупредили заранее, здесь нет никого, кто бы мог вас принять. Все это оговаривается на высоком уровне, и, уверяю вас, я очень удивлен. Времени у меня мало.

Прежде чем закончить, он посмотрел на часы.

— В вашем распоряжении всего две минуты, чтобы успеть изложить причину вашего визита.

Ксения вздрогнула. Неужели это галлюцинация? Панический страх, который она так пыталась обуздать, вызвал фантомы из прошлого? Нет, она не потеряла рассудок и не переместилась во времени.

— Лейтенант, я слушаю вас, — повторил генерал, явно удивленный ее молчанием. — Поспешите. Мы же не будем все время молчать.

— Игорь, — прошептала она на русском. — Это ты? Неужели это возможно? Столько лет прошло.

Мужчина сразу напрягся и принял бесстрастное выражение лица. Он долго смотрел на нее и наконец пробормотал, бледнея:

— Ксения Федоровна…

Они стояли друг напротив друга и молчали. Ксении показалось, что она снова стала юной. Игорь Кунин, протеже ее отца, был лучшим другом дяди Саши, а также причиной первых бессонных ночей влюбленной девушки. В последний раз, когда она его видела, он, офицер императорской гвардии, носил элегантный военный китель и бриджи. Он был первым мужчиной, которого она так хотела увидеть на приеме по случаю ее пятнадцатилетия. Но он не пришел. В тот вечер в Петрограде началась революция.

Она не могла понять, как получилось, что Игорь все еще жив, и как ему удалось уцелеть в том революционном хаосе? И каким волшебным образом он стал генералом Советской Армии? Вновь нахлынули воспоминания о дяде Саше. Героическая борьба в рядах Белой гвардии, поражение армии Врангеля, медленное опускание на дно этого заслуженного офицера, ставшего чернорабочим на заводе «Рено», а потом и заключенным во французской тюрьме. Оставив в России душу, весь остаток жизни дядя Саша провел в изгнании.

— Не понимаю, — сухо сказала она.

Игорь задрожал, увидев, что на лице Ксении Федоровны мелькнуло презрение. «Она никогда не умела полностью скрывать свои чувства», — подумал он. Зрелость лишь сильнее проявила ее красоту, которая уже пускала свои первые ростки, когда он рассматривал ее в салоне дома ее родителей. От взгляда ее серых глаз у него кружилась голова.

Что было бы, если бы ход Истории не исковеркал их судьбы? Она была влюблена в него, но какое значение имели первые сердечные порывы, часто такие же страстные, как и мимолетные? В то время молодая девушка была покорена его смелостью, жизненной силой, потому что ничто в жизни не могло ему сопротивляться. Будучи талантливым пианистом, Игорь старался при помощи музыки дать ей понять, что не все так просто, что любовь — это часто сложное и запутанное чувство, но Ксения была еще слишком наивна, чтобы понять его опасения. Он часто вспоминал ее манеру смеяться, задор, каким она заражала окружающих, ее уверенность в том, что жизнь прекрасна. В то время молодая графиня Ксения Федоровна Осолина еще не могла предвидеть и не хотела думать о том, что судьба не станет подстраиваться под ее желания и капризы.

Ее письма. Какое-то время он хранил их, черпая из застенчивых фраз надежду и веру, но в конце концов уничтожил из соображений безопасности. Режим не терпел, чтобы подвластные ему граждане имели свои интимные секреты.

Удары судьбы не обошли стороной и Игоря Николаевича. В отличие от большинства друзей, которых досрочно призвала смерть во время скитаний далеко за пределами России, судьба уготовила ему эмиграцию иного рода, внутреннюю, что было немногим лучше.

— Я тоже ничего не понимаю, — негромко признался он. — Но факт остается фактом: мы оба здесь, Ксения Федоровна. Сегодня. Ты и я. И за это чудо я благодарю Бога.

Облегчение отразилось на лице Ксении, когда она встретила его внимательный и добрый взгляд. Значит, время не сломало его. Несмотря на советский генеральский мундир, жизнь в Советской России, которая подразумевала неизбежные компромиссы, какая-то часть души Игоря все равно оставалась чистой. Ксения не смогла не возблагодарить Провидение за то, что оно подарило ей встречу с единственным человеком, который может помочь ей вырвать Макса из преисподней. Она почувствовала радость, похожую на ту, что чувствовала в юности, когда, будучи беззаботной аристократкой, слепо верила в грядущее счастье. Глаза ее засверкали, щеки стали розовыми от волнения.

— Игорь! Мне очень нужна твоя помощь, — воскликнула она.

«Боже, она совсем не изменилась», — подумал он, любуясь ею.

Они снова встретились во второй половине дня, в советской оккупационной зоне, неподалеку от обуглившегося остова отеля «Адлон». Игорь пригласил ее на концерт. Он не захотел обсуждать с ней цель ее визита в кабинете военного административного здания. Когда она попыталась заговорить о своих проблемах, он знаком попросил ее помолчать, и по строгому выражению его лица она поняла, что он выжил лишь благодаря осторожности.

— Счастливый случай тоже сыграл свою роль, — сказал он, когда они уже шли по направлению к концертному залу. — Без этого меня бы уже не было. Меня серьезно ранили во время революции. Из-за этого я не присоединился к генералу Корнилову. Я не знал, смогу ли оправиться после ранения. Тогда моя жизнь не стоила и ломаного гроша. Когда же я, наконец, встал на ноги, мне показалось, что я теперь один из старых осколков, которые море выбрасывает на песок. Ничего за душой… Моя семья жила в Петрограде. Дед с бабкой, родители, младшая сестра. Никто из них и не думал уезжать из России. Поэтому я тоже остался.

Он сделал паузу, и тень легла на лицо. Она поняла, что воспоминания причиняли ему боль.

— Я сердился на себя. Мне казалось, что я трус. Но обыденные заботы в конце концов взяли свое. Каждый день надо было бороться, чтобы выжить. Мысль покинуть Петроград стала казаться мне неосуществимой. Уехать? Куда? Бросив на произвол судьбы своих близких, больную мать?

— Всем было нелегко уезжать, — сказала она. — В Одессе Саша решил остаться в последнюю минуту. Он отказался нас сопровождать, и мы стали подниматься на палубу судна. Я, мама, Маша, Кирилл и нянюшка. Тогда мне казалось, что он предал меня. Только гораздо позже я поняла его мотивы, когда он все-таки добрался до Парижа. Осознание того, что он находится в изгнании, будто поджаривало его на медленном огне. Иногда я ловила себя на мысли, что жалею, что он не погиб на русской земле.

Она говорила так тихо, что он должен был наклонять голову, чтобы слышать ее. По ее строгому, но ясному лицу он читал о страданиях, выпавших на ее долю. В какой-то момент она показалась ему такой уязвимой и хрупкой, что он еле сдержался, чтобы не прижать ее к себе, но она взяла себя в руки и развернула плечи.

— Ты, значит, пережил революцию и чистки. Террор. Годы сталинизма, — сказала она колко. — Но каким образом тебе это удалось? Тебе пришлось отказаться от этих ужасных буржуазных принципов, таких, как честь, совесть и человечность, променяв их на марксистские догмы?

— Ты забыла упомянуть о прекрасных советских ценностях, таких как любовь к труду, простота и дисциплина, — заметил он, улыбаясь. — Красивых слов хватает, ты не находишь? В то время как то, что стоит за словами, всегда намного сложнее. Главное, что может человек, — это сохранить свое достоинство. Мы все словно побывали под большим прессом. Погибли миллионы наших соотечественников. Временами мне казалось, что, живя в коммунальной квартире, я схожу с ума. Я научился скрывать свое прошлое, научился забывать о своих мечтах. Я работал на заводе, чтобы меня считали политически благонадежным. Мне удалось стать инженером. Потом я женился…

— Неужели? — оживилась она. Это прозвучало как-то глупо, словно Игорь был не взрослым человеком, а застенчивым юношей, в которого она была влюблена, будучи почти ребенком. — И как ее зовут?

Он вдруг остановился, достал коробку папирос из кармана. Когда чиркал зажигалкой, руки его тряслись.

— Людмила. Она умерла в Ленинграде, во время блокады. И наша дочь… Они обе умерли от голода.

Ксения отвела взгляд. Перед ней стоял сгоревший танк, обклеенный афишами с анонсами спектаклей и кинофильмов, объявлениями об уроках танцев. Несмотря на лишения, искусство уже пробуждалось к жизни. Советская администрация была убеждена, что культура — необходимый элемент для построения нового антифашистского общества. Женщины, проходящие мимо них, опустив глаза, жались к стенам. Русские военные внушали уважение и страх. Есть жестокость, которая оставляет раны, не заживающие никогда. Как научиться забывать подобное? Если это вообще можно забыть? По ту сторону Тьергартена, вокруг Курфюрштендамм, за границей советского сектора, немки с вплетенными в волосы лентами флиртовали с английскими, французскими и американскими солдатами.

— Она была преподавателем музыки, — продолжил Игорь хриплым голосом, снова шагая рядом с ней. — Нашей дочери было семнадцать. Она была такой нежной и трогательной! Больше всего любила поэзию.

— Мне очень жаль, — прошептала Ксения, кладя свою ладонь на его руку.

— Спасибо.

— Это был ваш единственный ребенок?

Его лицо просветлело. Он отрицательно помотал головой.

— Нет. У меня еще есть старший сын. Дмитрий. Он молодец. Я уже устал считать, сколько у него боевых наград. Думаю, побольше, чем у меня.

— Значит, он герой, — улыбнувшись, заметила Ксения.

— Главное, что он просто хороший человек. Из того сорта людей, которых очень ценил твой отец. Думаю, это самое главное. Чтобы на земле не переводились хорошие люди.

Ксения почувствовала, что у нее на глазах выступают слезы. Она не ожидала от себя такой сентиментальности. Как часто ее упрекали за черствость, за жесткий, просто невыносимый характер. Ее, женщину долга. Женщину, которая столько сил отдала борьбе и стольких потеряла. Почему, пережив такую страшную войну, она дала волю чувствам? Беспокойство за жизнь Макса? Страх потерять его опять, теперь, когда она его по-настоящему обрела, пройдя через все тяжкие испытания? Может, от частых контактов с русскими, что, вне зависимости от нее самой, делало ее слишком восприимчивой?

— Я сильно люблю одного человека, — вдруг сказала она, словно решившись сделать шаг в пропасть. — Люблю его много лет. Он отец моей дочери Наташи. И очень талантливый фотограф. Муж моей подруги Сары сказал бы, что это человек света, — уточнила она с грустной улыбкой. — Был подпольщиком и боролся против нацизма. Чудом выжил в концлагере. Я приехала сюда, чтобы отыскать его. Только ради этого. Он все, что у меня есть, ты понимаешь?

Луч капризного солнышка освещал профиль Ксении Федоровны, и когда она повернулась к Игорю, огромное чувство любви вдруг охватило его, пронизав каждую клеточку его тела. Но это была не слепая любовь, не любовь собственника, которая, в конце концов, сводится лишь к желанию обладать, но любовь чистая, высокая, вызывающая потребность защитить эту женщину в синем военном мундире, которая шла рядом с ним по изуродованной берлинской улице. Любовь в самом высоком смысле этого слова. Как сильно ни любил Игорь Николаевич свою жену, подобное чувство он ощутил в первый раз. Оно было таким безмерным, что ему пришлось даже остановиться, чтобы унять дрожь, которая овладела его телом.

Он вернулся в свое жилище озабоченным. Вытянувшись на койке, переплетя руки на затылке и устремив глаза в пустоту, он слушал, как барабанит по стеклам дождь.

Подозрительность, необходимость взвешивать каждое слово, каждый взгляд и поступок, привычки, складывающиеся годами, природу которых могли постичь только те, кто жил в Советском Союзе, под гнетом политического режима, которому трудно было подобрать название, — все это рухнуло, как только он повстречал Ксению Федоровну. Вернувшееся вместе с ней прошлое оживило все несбыточные мечты и печали. Он знал, что, потеряв бдительность, неминуемо попадет под подозрение и в конечном итоге будет объявлен врагом народа, заслуживающим немедленную смерть или, в лучшем случае, пожизненное заключение в сибирских лагерях. Но даже страх смерти не мог погасить в нем это опасное для советского человека желание искренности и открытости. Его словно ударила молния, разом выбив все его прежние рефлексы. Надо было около двадцати пяти лет прожить с кляпом во рту, зная, что в каторжанской глуши пропадают твои родные, близкие и дальние родственники, просто друзья или коллеги, чтобы понять, что он чувствовал. Надо самому быть сосланным на каторгу и провести несколько лет, занимаясь принудительными работами за полярным кругом, чтобы узнать, что чувствует человек, которому внезапно удалось хлебнуть глоточек свободы. Опьяняющая пустота. Никогда раньше он не ощущал себя таким беспомощным.

В пыточных подвалах НКВД, после допросов, сопровождавшихся жестокими побоями, на обвиняемых воздействовали еще и угрозами расправиться с близкими. Случалось, что палачи насиловали супругу или дочь обвиняемого у него на глазах. И тогда он был готов признаться во всех смертных грехах. «Привязанности к другим людям — вот наше самое уязвимое место, наша ахиллесова пята», — думал Игорь.

Приход в штаб советской военной администрации был со стороны Ксении настолько безрассудным поступком, что до сих пор повергал его в дрожь. Да, у нее были все необходимые пропуска, чтобы свободно передвигаться во всех четырех оккупационных секторах немецкой столицы, но все равно она рисковала вызвать недовольство как у своего руководства, так и у советских начальников. Но счастье улыбается тому, кто смел. Молодой секретарь, который принимал Ксению, должен был в конце этого дня отправиться домой, на родину, и, складывая вещи, не думал ни о чем, а только о доме в уральской деревеньке, где его ждали мать и невеста, которых он не видел четыре года. Несвоевременное появление французской женщины в чине офицера его позабавило, и только. Он даже не потрудился как следует разобрать имя посетительницы и неправильно записал его в журнале посещений. К тому же он доложил о ней только генералу Кунину, во-первых, потому что тот чуть ли ни единственный из начальства оказался на месте, во-вторых, он говорил по-французски и пользовался у сослуживцев большим авторитетом.

Узнав Ксению, удивленный Игорь поспешил попросить ее покинуть здание штаба и предложил пойти на концерт, на который были приглашены военные из армий союзников, чтобы поговорить, не вызывая подозрений. В своем рапорте он описал банальный визит вежливости одного из французских офицеров, которые совсем недавно появились в городе. Объяснение было смелым, но правдоподобным. В ту осень 1945 года союзники все еще соблюдали правила добрососедства, совместно регулируя жизнь послевоенного Берлина. Несмотря на несколько досадных недоразумений, вроде имевшей место перестрелки после комендантского часа, отношения были скорее сердечные. Однако Игорь знал, что долго так продолжаться не может. Столкновение интересов и желание поиграть мускулами могло привести к конфликтам в ближайшем будущем.

Концертный зал, стены которого были изрешечены пулями, несмотря на холод, был заполнен под завязку. Кроме военных здесь были и немцы, изголодавшиеся по музыке, по крайней мере по той музыке, какая была непопулярна во времена нацистов. Голодные, исхудавшие музыканты играли Четвертую симфонию Чайковского, произведения Баха и Мендельсона. Русские аплодировали громче всех после каждого выступления, так как любили творчество во всех проявлениях. Классическое искусство было, пожалуй, единственной точкой соприкосновения, именно в этом представители разных стран демонстрировали полное взаимопонимание.

В антракте Ксения снова заговорила о Максе фон Пассау, и чем чаще она вспоминала имя человека, которого любила, тем мрачнее становилось лицо Игоря, к которому возвращалась выработанная годами осторожность. Он знал: Ксения просит невозможного. Специальные лагеря были учреждены в советской зоне и подчинялись НКВД, как и те, которые входили в систему ГУЛАГа, а значит, там действовали совсем другие законы, применялись иные методы. Бухенвальд и Заксенхаузен были приняты чекистами от нацистов словно эстафетная палочка. Условия содержания в них были отвратительные. Гораздо хуже, чем в лагерях в Советском Союзе. Знающие люди поговаривали, что трети узников ни за что не выжить в подобных условиях. От мыслей о скудном пайке, изнуряющей работе, ночах в переполненных бараках у Игоря сжималось сердце. Говорили также, что избыточную часть заключенных отправят в Советский Союз, где перераспределят по сибирским лагерям. Это при том, что большинство из них не являлись нацистскими преступниками, а просто априори считались врагами социалистического строя. Единственным их преступлением была принадлежность к социально чуждому классу: это были врачи, инженеры, преподаватели, журналисты, юристы и предприниматели, представители немецкой буржуазии.

«Он же антифашист! — возмущалась Ксения. — Как по отношению к такому человеку можно совершить подобную несправедливость?»

Но Игорь ничему не удивлялся. Макс фон Пассау был не единственным из таких людей, оказавшимся за решеткой. У представителей советской администрации была своя система ценностей и своя железная логика. Разве было ошибочным думать, что те, у кого хватало духу бороться с Адольфом Гитлером, также окажутся достаточно смелыми, чтобы противостоять Иосифу Сталину? Игорь не знал Фрайхерра фон Пассау, но Макс был и аристократом, и журналистом, а значит, человеком свободным. Не очень хорошая рекомендация в глазах Москвы.

Озабоченный, он поднялся с кровати и закурил сигарету. «Этот человек погибнет, если останется в лагере», — подумал он, глядя в черную пустоту ночи. Сильный холодный ветер раскачивал ветки деревьев. Зима обещала быть ужасной для всех. Заключенные просто перемрут от голода и холода в своих бараках, не говоря уж об инфекционных болезнях. Как же ему взяться за это дело, помочь его освободить? Новости из Заксенхаузена приходили редко. Переписка с заключенными не разрешалась, а многие прошения о свидании отклонялись без объяснения причин. Игорь знал, почему. Закон круговой поруки. Как и при всех тоталитарных режимах, штатским не разрешалось совать нос куда не следует.

Он снова вспомнил светлый взгляд Ксении, устремленный на него. Ее надежду. Ее веру. «Но я ведь не Мессия!» — подумал он, возмущенный тем, что был бессилен, несмотря на то, что обладал очень большими полномочиями. Он был приближенным генерала Берсарина, главного коменданта города, уважаемого человека, погибшего в автокатастрофе. Игорь был одним из его достойных преемников, но надо жить в Советском Союзе, чтобы понимать: заслуженный, обласканный вниманием герой в один момент мог рухнуть с пьедестала. Ни в чем нельзя быть уверенным. Игорь знал, что такое бессонные ночи, когда каждый боится услышать стук в двери, увидеть людей из НКВД со строгими лицами и черный «воронок» возле парадного входа. Как и миллионы соотечественников, он научился жить со страхом в душе, словно заблудившийся в зыбучих песках странник.

Откликнуться на просьбу Ксении означало совершить один из тех опрометчивых шагов, какие однажды совершают многие. Не нацисты первыми ввели ответственность людей за антигосударственную деятельность своих близких родственников. В Советском Союзе детей принуждали отказываться от арестованных родителей, супругов друг от друга. Большевики собирались отменить институт семьи в первый же год после революции. Ведь настоящие рыцари революции не должны иметь ни отца, ни матери. Славные революционные идеалы — вот их родители. Однако Сталин придерживался другого взгляда на семью и сделал ее коллективным ответчиком за поведение каждого из ее членов.

С другой стороны, а что ему было терять? Его жена и дочь теперь похоронены в братской могиле в Ленинграде. Есть сын Дмитрий, но ему уже двадцать четыре года, он взрослый, у него своя жизнь. Им обоим повезло: они выжили и дошли до Берлина. Никто из них не был серьезно ранен. Физически. Но не душевно.

Никогда он не забудет тот день, прохладный и сырой, в размытых тонах, и запах талого снега, когда в начале года он оказался в концлагере в Верхней Силезии. Как не забудет взгляда той незнакомой женщины в рубище, которая предстала перед ним в зловещем бараке среди мертвецов и агонизирующих узников, женщины, которая встретила его стоя и молча. Игорь понимал эту женщину гораздо лучше, чем поняли бы американцы или англичане, которые, впрочем, тоже открывали для себя все ужасы нацистской машины уничтожения. Он понимал, что значит замерзать и питаться впроголодь, испытав все это на собственной шкуре в течение нескольких лет на полярном холоде возле города горняков Норильска. Но даже у него сжалось сердце, когда эта женщина угасала у него на глазах, встречая смерть, с которой боролась месяцы, а быть может, и годы.

Он в последний раз медленно затянулся сигаретой. Горький вкус табачного дыма обжег горло. Он вспомнил о полковнике Сергее Тюльпанове, высокопоставленном военном чиновнике, отвечающем за взаимоотношения с немцами в области культуры. «Мы покажем им, что мы вовсе не варвары», — однажды сказал ему Тюльпанов, имея в виду многочисленные случаи насилия со стороны солдат Советской Армии.

Многие офицеры испытывали стыд за такое поведение, но русский солдат был слишком унижен, чтобы не воспользоваться случаем и не рассчитаться с врагами, которых не считал людьми. За мужчин теперь расплачивались их жены, сестры, дочери и матери. Офицеры и рядовые гвардейских частей, как та, в которой воевал Дмитрий, вели себя по отношению к мирному населению достойно, чего не скажешь о формированиях, состоящих из бывших криминальных элементов и штрафников. Таких солдат, без чести и совести, хватало во все времена, во всех армиях. Понимая, что такое поведение порочит не только вооруженные силы, но и весь Советский Союз, командование наконец стало принимать строгие меры для повышения дисциплины и обуздания насилия. «Уроки истории учат нас, — сказал Тюльпанов, цитируя Сталина, — что такие, как Гитлер, приходят и уходят, а немецкий народ, германская нация остается».

Теперь русские стали заигрывать с немцами, демонстрируя уважение к людям искусства, в то время как в глазах западных союзников те продолжали оставаться пособниками нацистов. Так как Макс был известным фотографом, у него, пожалуй, был шанс получить свободу.

Ту незнакомку с холодным взглядом Игорь Николаевич Кунин спасти не смог. Слишком поздно они вошли в Аушвиц-Биркенау, но он мог попытаться спасти Макса фон Пассау. Это был вопрос чести. Воинской чести, которая для него была превыше всего еще тогда, когда он был совсем молодым офицером императорской гвардии и его страна еще не погрузилась в сумерки. Когда необходимо было сохранить честь, вопрос «какой ценой» отпадал сам собой. Сейчас ценой был страх. Этот постоянно мешающий страх. Страх быть расстрелянным за сотрудничество с врагом. «Чего я боюсь, в конце-то концов? — в который раз спрашивал себя Кунин. — Что меня снова отправят в лагерь? Расстреляют? Да какая теперь разница? Я сделал свой выбор». Тогда такие, как Ксения, предпочли эмиграцию, а он остался, избрав своим крестом жизнь в коммунистической России. Судьба уготовила ему другой путь, единственными светлыми моментами которого навсегда останутся его жена, дочь и сын.

За Максом пришли после полудня. Когда он поднимался с тюфяка, голова у него закружилась, и потребовалось несколько минут, чтобы он смог поставить на пол сначала одну ногу, потому другую. Единственной пищей, которую давали заключенным, была баланда — кипяченая вода, в которой плавали несколько крошечных кусочков картофеля и щепоть крупы. «Они нас кормят так, чтобы мы только не умерли с голоду», — как-то заметил его сосед, явно сожалея, что ему никак не удается умереть и положить конец мучениям.

Хмурое небо пахло снегом. Сопровождаемый конвоиром, Макс пересек давно знакомый лагерный плац, считая происходящее жестокой иронией судьбы. Падение нацистского режима не отразилось на укладе лагеря Заксенхаузен. Все тот же особенно ледяной ветер, все те же постоянные переклички, все те же унижения. Кошмар продолжался, но он был уже с русским акцентом. Каждый день рыли общие могилы. Разве только газовых камер не было. Но люди продолжали умирать. По-другому, но продолжали! Разве может быть судьба такой жестокой? Сколько мужчин и женщин, покинув нацистский ад, тут же оказались в аду коммунистическом! «Грязный век», — сказал бы про творившееся вокруг лучший друг Макса Фердинанд, если бы не был казнен нацистами по приговору трибунала.

Макса арестовали прямо на улице, неподалеку от Рейхстага, когда он вышел в поисках лекарств для Мариетты. Ей был необходим «пиримал» и «сальварсан». Тариф был сто марок или два фунта кофе за одну ампулу или упаковку таблеток. Состояние Мариетты не улучшалось, Макс беспокоился, поэтому потерял бдительность и был задержан русскими, которые и сами зачастую занимались бартером. Завоевав германскую столицу и открыв для себя мир капитализма, русские солдаты после четырех лет безденежья легко тратили выдаваемые им теперь оккупационные марки. Английские патрули часто заставали своих восточных союзников за подобным занятием.

Советским властям Макс не понравился. Аристократ. Журналист и фотограф. Этого хватало, чтобы его сочли потенциальным преступником.

«Что меня ждет завтра?» — грустно думал он. Некоторые из его товарищей по несчастью исчезли на следующий день. Скорее всего, были отправлены в Россию. Хватит ли у него сил выжить? В первый раз он почувствовал, как гаснет пламя надежды, которое он пронес в своем сердце через все испытания. В первый раз образ Ксении померк, черты ее лица стали стираться из памяти.

Дойдя до середины плаца, он споткнулся и упал, растянувшись во весь рост. Конвоир не сделал ни единой попытки поддержать его. Земля была твердой и безразличной к упавшему на нее телу. Она пахла сыростью и несчастьем. Закрыв глаза, Макс почувствовал, как по виску течет кровь. «Этого будет достаточно», — подумал он, и мысль о скором конце стала такой ясной, такой единственно возможной! Его время пришло. Он не испытал никакого огорчения, скорее восторг и что-то вроде уважения к своему близкому смертному часу. Никто не мог упрекнуть его в том, что он не сделал все, что было в его силах, но наступает день, когда все равно необходимо сложить оружие. Значит, он останется здесь, в земле Заксенхаузена, потому что у него нет больше сил и надежды, потому что он такой же слабый человек, как и все остальные.

К его удивлению, две сильные руки подхватили его под мышки и подняли на ноги. С чего бы это? Еще его удивила особенная сила, которая чувствовалась в этих руках. Впрочем, учитывая вес Макса, поднять и удерживать его в горизонтальном положении было нетрудно. Голова закружилась. Будь у него в желудке хоть крошка пищи, его бы наверняка стошнило. Ничего не понимая, он смотрел на строгое лицо советского офицера в фуражке с золотой кокардой, во взгляде которого ясно читалось участие.

— Господин фон Пассау?

Неужели он бредит? С каких пор к нему обращаются по имени, а не по номеру? Или перед тем, как расстрелять или депортировать в Советский Союз человека, ему ненадолго дается право побыть самим собой? Макс захотел ответить, но в горле было сухо, и он не смог произнести ни слова.

— Я приехал сюда, чтобы отвезти вас домой, — продолжал незнакомец по-немецки. — Прошу вас, следуйте за мной. Нас ждет машина.

Видя, что Макс колеблется, не веря своим ушам, он, поддерживая его за талию, заставил обхватить рукой свои плечи. Потом сказал несколько резких фраз конвоиру, после чего тот тоже кинулся помогать Максу. Они пересекли опустевший плац, в то время как ветер Бранденбурга свистел в ушах и пронизывал до костей. Двое русских военных почти несли его, так что ноги только слегка касались ледяной земли.

В машине было холодно, и зубы Макса выбивали дробь. Русский снял свою шинель и набросил ее на плечи пассажира, потом обмотал ноги одеялом. Достал из кармана фляжку и, отвинтив пробку, протянул Максу.

— Коньяк, самый лучший, — сказал он с улыбкой.

Макс сделал глоток и закашлялся. Тепло распространилось по всему его телу. Коньяк был действительно первосортным. Вдоль дороги в темноте, словно часовые, стояли деревья. Он посмотрел на толстый затылок водителя, который держал руль крепкими руками настоящего деревенского мужика.

— Ничего не понимаю, — удивленно пробормотал Макс.

Офицер рассмеялся.

— Надо полагать, что эта фраза стала теперь лейтмотивом, определяющим поведение таких людей, как мы. Позвольте представиться. Игорь Кунин. Родом из Ленинграда. Генерал Советской Армии. Я избавлю вас от деталей, слишком сложных для понимания в данный момент. Скажу просто, чтобы внести ясность: я друг детства графини Ксении Федоровны Осолиной.

Дрожь снова пробежала по телу Макса. Значит, Ксения не забыла его. Значит, она приехала, как в ту ночь, появившись на пороге его дома в час, когда первые британские бомбы начали разрушать город и пожары уничтожали здания. Когда хлопали выстрелы зениток, а берлинцы спасались в бомбоубежищах, она стояла перед ним, спокойная и гордая, в платье из красной шерсти. Она приехала к нему, чтобы сказать, что любит его, что у него есть дочь, о которой он ничего не знал. Теперь она послала к нему советского генерала, чтобы вырвать его из рук неизбежной и, что хуже всего, желанной смерти.

Ксения… Та, которая причинила ему самые горькие страдания, но и та, что подарила счастье, необычайно яркое, волнующее, бьющее через край. Ксения Осолина. Его муза, которой он отдал сердце. Его незаживающая рана.

— Ксения в Берлине? — спросил он.

Его пульс участился, так что он с трудом смог восстановить дыхание. Его мозг будто пронзали белые лучики. Он почувствовал себя очень слабым. Говорят, что даже небольшое эмоциональное потрясение может привести к смерти человека, который только что покинул концлагерь. Если это правда, то первые дни пребывания Макса на свободе могут стать для него не менее опасными, чем само заключение.

Игорь Кунин смотрел на бледное, искаженное болью лицо Макса фон Пассау. На его виске кровоточила ссадина. Так вот он какой, любимый мужчина Ксении Федоровны! Ее душа, как сказала она сама. Разве можно было признать его в этом изможденном человеке, облаченном в грязные обноски, источающие кислый лагерный запах? Она говорила, что он исключительный фотограф. Талантливый художник. Она дарила ему вдохновение. Но как он теперь станет воспринимать окружающий мир? Через свой гнев и озлобленность? Или с разочарованием и тоской? Внезапно Игорь осознал, что Макс до сих пор вопросительно смотрит на него.

— Она жива, — сказал Макс фон Пассау, так и не дождавшись ответа. — И с ней все в порядке.

Это прозвучало как утверждение.

— Да, с ней все хорошо, и она такая же красавица, — подтвердил Игорь и тут же поправил себя с улыбкой: — Нет, она стала еще красивее, чем раньше. Я познакомился с ней, когда она была совсем еще девчонкой, теперь она стала женщиной. Полагаю, не без вашего участия.

— Расскажите мне все! — внезапно попросил Макс, так как нуждался в словах, чтобы забыть и не думать о событиях последних месяцев, забыть о войне и обо всех связанных с нею страданиях. — Какой она была тогда, молодая Ксения Федоровна, когда вы впервые увидели ее?

Сидя в черной советской машине с брезентовым верхом, который похлопывал на ветру, Игорь Николаевич принялся вполголоса вспоминать молодые годы, словно заново проживая часы, проведенные в салоне особняка Осолиных в Санкт-Петербурге с зеркалами в золоченых рамах, люстрами из венецианского стекла, коллекцией картин признанных мастеров, персидскими коврами, мебелью из карельской березы. Он рассказывал о генерале императорской гвардии Федоре Сергеевиче Осолине, о его супруге, очаровательной Нине Петровне, вообще о России былых времен, его отчизне, утонченной и страстной, космополитичной и вдохновенной, и, конечно же, о незабываемой Ксении Федоровне, приковывающей к себе взгляды. Ее он по-своему любил, в глубине души понимая, что она предназначена не для него, но все же не представлял, что она выберет этого немца, которого он теперь вез в своей машине через густой прусский лес.

Когда он оглянулся на собеседника, чтобы узнать, какое впечатление производит его рассказ, то увидел, что Макс, прислонив голову к окошку, умиротворенный, с легкой улыбкой на губах, спит. Игорь Николаевич замолчал, потом заботливо поправил сползшее одеяло и весь оставшийся путь до Берлина задумчиво поглядывал на спутника.

Спустя несколько дней Ксения остановилась перед скромной дверью здания на Вильгельмштрассе.

По всей длине улицы высились нагромождения из кирпичей. Отель «Адлон» был основательно разграблен, а затем подожжен. Солдаты нагружали повозки зеркалами, креслами и матрацами. Лишь одно крыло здания уцелело от пожара. Советская военная администрация реквизировала шесть комнат для размещения немецких коммунистов, которые возвращались в страну из Москвы, куда были эвакуированы. Высокие партийные чины предпочитали селиться в менее поврежденных домах, выбранных Центральным Комитетом партии на Вальштрассе. Через месяц после капитуляции на втором этаже «Адлона» снова открыли ресторан, украсив его позолоченными стульями в стиле рококо, которые русские солдаты отыскали среди развалин рейхсканцелярии.

Игорь и Ксения условились, где именно остановится Макс после освобождения из Заксенхаузена, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания. Игорь не хотел рисковать, размещая его у себя, а Ксения, разумеется, не могла принять его в реквизированном помещении в Фрохау. «Адлон» подходил куда лучше. Его удачное расположение на границе между оккупационными зонами позволяло как Игорю, так и Ксении приходить к Максу, не привлекая внимания любопытных. ««Адлон», — думала Ксения. — В Берлине для меня все начиналось здесь, здесь же все и заканчивается».

Прошло уже несколько дней после освобождения Макса из лагеря, но Ксения никак не могла вырваться из Фрохау. Сильная простуда приковала к постели одного из ее коллег, и ей пришлось нести двойную нагрузку. С тех пор ее частенько пробирала дрожь от волнения, но и переполняла радость, при этом у нее посасывало под ложечкой. Она поняла, что очень боится предстоящей встречи.

— Чем могу вам помочь, лейтенант?

Ксения подскочила от неожиданности, в раздумьях не заметив, как открылись двери и на пороге появился швейцар — пожилой мужчина в старой ливрее, украшенной позументами. Так как она не ответила, он добавил, чтобы подбодрить ее:

— Добро пожаловать в «Адлон».

— Давно я у вас не бывала. Несколько лет, — призналась она вдруг.

— Сюда всегда возвращаются, лейтенант, — пробормотал он, выдавливая улыбку.

Она вошла в помещение, которое теперь служило холлом. Все было по-другому, без позолоты, розового мрамора, без букетов цветов и красных ковров. Но, несмотря на это, что-то все равно оставалось прежним. Чувствовалась та радостная атмосфера, какой всегда славился отель. Прошел молодой грум с газетами в руках. Мужчины в хороших костюмах о чем-то оживленно беседовали. Один из них разразился звонким смехом. Она узнала режиссера-постановщика Вольфганга Штаута и писателя Ганса Фалладу, с которыми встречалась еще перед войной.

— Эти господа собираются у нас, чтобы обговорить проект обновления немецкой кинематографической индустрии, — пояснил швейцар не без гордости. — Жизнь продолжается. Это ли не чудо, мадам?

«Жизнь всегда продолжается», — подумала Ксения, охваченная внезапным нетерпением.

— Вы случайно не знаете, в каком номере остановился Фрайхерр фон Пассау? — спросила она.

— Господин барон находится в комнате номер 12, лейтенант. Лестница перед вами.

Не теряя больше ни секунды, Ксения ринулась вперед. Он был там! Она спешила его увидеть, прижать к себе. Поднявшись на второй этаж, она ошиблась, двинулась по коридору в противоположном направлении, почти бегом. Наконец, добравшись до нужной двери, она сняла пилотку, пригладила волосы, расстегнула шинель. Руки ее дрожали. О Боже! Макс… Она постучала и вошла.

Макс стоял возле окна, подставив бледное лицо потоку солнечного света, прикрыв глаза. На нем были белая, с расстегнутым воротом рубаха, твидовый пиджак и серые брюки. Сердце Ксении так сильно забилось, что она боялась потерять сознание.

«Как же он отощал! — первое, что пришло ей в голову, но она тут же спохватилась, подумав, что негоже винить судьбу. — Он жив. Спасибо, Господи, спасибо!»

Макс повернулся и долго смотрел на нее. Сколько раз они встречались вот так, после томительных лет разлуки? И всякий раз та же искра, та же магия. Неважно, что от Макса осталась только тень, что у него была обрита голова, шрам на виске, что на Ксении был военный мундир. Любовь снова превращала Ксению в молодую робкую девушку.

Он первый осмелился улыбнуться, первый сделал шаг навстречу, первый протянул ей руку.

— Я ждал тебя, — сказал он.

Ксения подошла и опустила лицо в руки Макса. Его кожа была огрубевшей, губы сухими и обветренными. В ту минуту она не знала, что сказать, да и не хотела говорить. Она плакала и не стыдилась этого. Сколько времени она ждала этой встречи! Денно и нощно, преодолевая все испытания. Теперь конец волнениям, конец боязни завтрашнего дня. Ей казалось, что теперь-то она крепко встала на обе ноги. Она нашла его, человека, которого любила так, как никто, наверное, не любил, и физически и духовно, отдаваясь всем сердцем, в котором больше не было места гордости и эгоизму, желанию получить что-то лично для себя. Макс прижимал ее к себе, целовал в лоб, в щеки, в губы, и ее сердце трепетало от счастья. Теперь она любила его так, как он когда-то хотел, и, если бы это понадобилось для его блага, она была готова даже покинуть эту холодную спартанскую комнату и оставить его навсегда, теперь, когда она увидела его, теперь, когда знала, что он вернулся к жизни. Это, наверное, и есть настоящая любовь, когда любишь кого-то ради него самого, а не для себя.

Пятнадцать дней спустя Макс сидел за деревянным столом в холодном зале, подняв воротник пальто, закутав нос в шарф. Суставы пальцев покраснели от холода и напряжения. Перед ним лежала большая анкета, напоминающая ему о худших моментах его пребывания в пансионате, когда мозги у него были еще только бесформенной массой, подвластной чьей-либо воле.

Американцы разработали эту анкету на хороший десяток страниц и отпечатали тиражом в тринадцать миллионов экземпляров для использования в качестве одного из инструментов денацификации. Каждый немец старше восемнадцати лет должен был заполнить ее в нескольких экземплярах скрупулезно и со всеми подробностями. Даже бывшие участники антифашистского подполья должны были проделать эту работу, которую называли абсурдной инквизицией. Но тот, кто надеялся найти место, должен был выдержать этот экзамен. Конечно, самой ценной бумагой был Persilschein, который, словно волшебная палочка, стирал с его обладателя все грязные разводы позорного прошлого. На черном рынке такой документ был на вес золота, но все равно пользовался спросом, ведь каждый шестой немец был членом нацистской партии.

Макс быстро просмотрел все — а их было сто тридцать один — вопросы. Имя, дата рождения, вес, цвет глаз, адрес места проживания, образование, состоял ли в нацистских организациях, военная служба… А также: происхождение и среднегодовой уровень заработка с 1 января 1931 года, пребывание за границей, в том числе участие в военных кампаниях… Опешив, он спросил себя, это в какую же бюрократическую, дубовую голову пришла идея включить сюда некоторые из вопросов. За какую партию вы голосовали в 1932? А в марте 1933? Разве вспомнишь? А как потом проверить правдивость ответов? Некоторые из его знакомых журналистов, которые имели счастье ознакомиться с вопросником, тоже приходили в недоумение.

Судимости? «Да, есть. За сопротивление режиму Адольфа Гитлера», — подумал он, иронически усмехнувшись. Дворянское звание ваше и вашей супруги, ваших и ее родителей. Западные союзники не любили аристократию. Не из-за классовой ненависти в отличие от русских, а потому что представители этого класса составляли большинство приверженцев Адольфа Гитлера во время его восхождения на политический Олимп, совершенно не считаясь с тем, что и потерь в процентном соотношении аристократы понесли больше, пытаясь свалить этот ненавистный режим. «Жаль, что им это так и не удалось», — с горечью думал Макс, вспоминая Мило фон Ашенгера. Но жизнь признает только победителей. Вздохнув, он взял ручку, выпавшую из пальцев, на которых чернила оставляли черные пятна. Шрамы на теле? «А как насчет шрамов на сердце, которые никогда не зарубцуются?» — спросил он себя.

Заполнение анкеты заняло несколько часов. Но только сделав это, он смог получить все документы, необходимые для возвращения к довоенному роду деятельности. На душе было холодно, как и в самом Берлине. Сумерки сгущались. Макс чувствовал себя побитым и униженным.

Ксения ждала его на улице, несмотря на промозглый холод. Она не боялась мороза. Да и было ли на свете что-нибудь, чего бы она по-настоящему боялась? Ее глаза горели, щеки раскраснелись, лицо было спокойным. В то время как женщины Берлина больше походили на раздавленных горем ворчливых старух, Ксения излучала безмятежность, чему Макс не мог не позавидовать. Каждый раз, когда он видел ее, он вздрагивал от волнения. Сильно уставший как физически, так и морально, он испытывал страх, думая, что больше не знает, как сделать эту женщину счастливой. Ему казалось, что он навсегда разучился понимать язык тела и выражать свои мысли с его помощью.

— Как все прошло? — поинтересовалась она, внезапно став озабоченной. — Ты чем-то расстроен?

— Экзамен я выдержал, вот только скрыть свое отношение к этому процессу никак не получилось, — проворчал он. — Мой экзаменатор смотрел на меня как на непослушного школьника. Если бы я мог, я бы швырнул ему в физиономию все эти дурацкие анкеты. Проверки нужны, не спорю, но не в такой же гротескной манере! Если они и дальше будут продолжать в том же духе, то немцы станут вспоминать о годах, прожитых при власти Адольфа Гитлера, как о Золотом веке.

Он недовольно поджал губы и засунул руки в карманы. Ксения предпочла не отвечать. Когда Макса охватывало такое настроение, он становился угрюмым и нервным, к тому же непредсказуемым. Человек, когда-то счастливый, полный жизни и надежд, теперь погряз в разочаровании и молчании. Взяв его за руку, она почувствовала сопротивление, но руки так и не выпустила. Она понимала, что трудности еще не закончились и путь к взаимопониманию и безмятежной любви еще долог и будет проходить через тернии. Казалось бы, все уже позади, они нашли друг друга, но она чувствовала: что-то путает планы и вынуждает начать все заново.

Их шаги по мерзлой земле звенели в такт. Перед некоторыми зданиями были установлены таблички, предупреждающие прохожих об опасности обвала стен. Шли молча. Макс наконец расслабился и приобнял Ксению за плечи, и она в ответ тут же прижалась к нему. Не сговариваясь, они свернули в пивной бар. Несколько ступенек вели в полуподвальное помещение. Тут особо нечем было поживиться, но они нуждались в чем-то, что создавало видимость нормальной жизни. Устроенная на полках выставка пустых бутылок с красивыми этикетками несколько скрашивала общую убогость интерьера и компенсировала низкое качество пива. На стене висели афиши с анонсами театральных спектаклей. Хозяин собрал старые фотографии с автографами актеров. Без сомнения, он сам прошел через чистку, перед тем как повесить их.

Они сняли верхнюю одежду, шарфы и перчатки почти рывком, потом устроились за маленьким колченогим столиком, сжав колени, чтобы успокоиться. Из радиоприемника звучала тихая мелодия Глена Миллера. Как и везде в Берлине.

Несколько одиноких девушек с ничего не выражающими лицами и яркими губами бесцеремонно уставились на Макса. Девушки такого сорта днем одевались в старые тряпки с плеча мужа, отца, брата, погибших на фронте или сгинувших в советских лагерях для военнопленных. Зато к ночи они завивали волосы, надевали тугие корсеты и отправлялись на поиски военных, рассчитывая получить что-либо из продовольствия, чтобы накормить своего ребенка или для продажи на черном рынке. Мужчина стал объектом охоты, а тело, зачастую с целым букетом венерических болезней, — таким же товаром, как и все остальное.

Макс не переставал смотреть на Ксению, но она не могла понять, что именно выражают его глаза.

— Что с тобой? — смущенно спросила она.

— Тебе нужно уехать отсюда. Для Берлина ты слишком живая, слишком красивая.

— Я приехала за тобой, Макс. Без тебя моя жизнь не имеет никакого смысла.

Он сдвинул брови.

— А Наташа? Как можешь ты говорить так, когда у тебя есть дочь, которая очень нуждается в матери?

— Она также нуждается и в отце.

Он отвернулся, видимо, раздраженный, и попросил подошедшего официанта принести две порции коньяка.

— У нее уже есть отец, не так ли? — сказал он колющим тоном. — До сих пор Водвуайе прекрасно справлялся с этой задачей. Зачем его менять?

— Габриель мертв. Он застрелился в первый день освобождения Парижа. Я сказала Наташе, что он умер от сердечного приступа.

Целый шквал эмоций пронесся по лицу Макса. Он дотронулся до рук Ксении, которые она сложила, как при молитве.

— Как это случилось?

— Он все узнал про тебя и меня. Давно уже догадывался. Это мучило его, но, к счастью, он ничего не сказал Наташе. В тот день он угрожал мне револьвером. Есть такая зловещая игра, когда раскручиваешь барабан револьвера с одним патроном, приставляешь ствол к голове и нажимаешь на курок. Мне повезло. Ему — нет.

Она побледнела, и две морщины появились по обе стороны рта. Никогда она не сможет забыть холод оружейной стали возле виска. Одна пуля. Она могла умереть и никогда больше не увидеть Макса.

— Он спросил, люблю ли я тебя, — продолжила она. — Я сказала ему правду, и ее груза он не вынес.

Макс покачал головой. Смерть Габриеля его не взволновала, но он догадывался, что Ксения что-то скрывает от него. Может быть, чего-то стыдится. Когда-то он не понял странные отношения, которые были у них с мужем. Для него Водвуайе навсегда останется человеком, которого выбрала Ксения, когда носила его ребенка, вместо того чтобы остаться с ним, и тогда, после их встречи спустя несколько лет.

— Как отреагировала Наташа? Ты говорила, что она любила его, что он был замечательным отцом, — сказал он, не пытаясь скрыть горечь.

— Тяжело. Я не знала, как ее успокоить. Я не могла сказать ей правду, поэтому солгала. Не смотри на меня так… Да, я солгала. Знаешь, я не горжусь этим, но я не такая, как Наташа или ты. Твоя дочь очень на тебя похожа. Вы оба любите правду. Тем лучше для вас, однако не всякую правду можно говорить. Каждый имеет свои слабости, не так ли? К счастью, Феликс смог найти слова, чтобы утешить ее. Мне кажется, что их отношения изменились. Наташа пытается скрывать это от меня, но я же вижу, что между ними нечто большее, чем просто дружба.

Макс на некоторое время закрыл глаза, пытаясь унять такую же боль, какую испытывала и Ксения. Достаточно было упомянуть имя Феликса, чтобы перед внутренним взором возник образ его матери. Испытывая эту боль, они на время забыли о собственных чувствах, думая о той ужасной драме, которая обрушилась на Сару Линднер-Селигзон, первую любовь Макса, женщину, храбростью и прямотой которой Ксения восхищалась. Нацистский режим разорвал семью надвое.

— Ты знаешь, что с ней случилось? — прошептала Ксения. — Ты смог выйти на ее след?

— Да. Проводника, который взялся перевести их через швейцарскую границу, предали. Мы с Фердинандом так и не узнали, что именно произошло. Знаем только, что в тот же день Сару, Виктора и малышку Далию арестовали и отправили в Аушвиц.

— О Боже, — прошептала Ксения, внезапно почувствовав головокружение.

Она предполагала худшее, но не то, что она услышала от Макса. Он сидел на стуле, наклонившись вперед, со строгим выражением лица.

— Ты уверен? Может быть, это ошибка?

— Нет. Это первое, что я попытался узнать, вернувшись в Берлин. Один английский офицер помог мне в поисках информации. Я не знаю всех подробностей, но наверняка знаю одно: никто из них не выжил. Виктора и Далию отправили в газовую камеру вскоре после прибытия в лагерь. Сара прожила дольше… Одна выжившая узница подтвердила ее гибель в день освобождения лагеря. Тебе придется рассказать об этом Феликсу и Лили.

Ксения задрожала. Понадобилось время, чтобы она смогла справиться с эмоциями и успокоиться.

— Да, да, конечно.

Они замолчали. Макс вспомнил трепетный силуэт Сары, какой он ее увидел впервые в салоне на верхнем этаже Дома Линднер, одетую в элегантное платье из крепдешина бледно-серого цвета, модель которого была нарисована ею самой. Нитка жемчуга висела на шее. И ей, и ему было чуть больше двадцати лет, они любили друг друга как сумасшедшие, но она предпочла выйти замуж за другого человека. В то время это его опечалило, он даже страдал, но Сара оказалась права. Он понял это, когда встретил Ксению Осолину, одну из тех женщин, мимо которых мужчина не может просто так пройти.

Тем не менее Сара продолжала оставаться частью его жизни. Он обессмертил ее детей в своих фотографиях, сделанных на их вилле в Грюнвальде, по мере возможности разделял счастливые моменты, ставшие такими редкими и ценными, когда нацисты пытались душить страну. И в тяжкие минуты Макс тоже старался быть рядом. Чувство, которое Макс и Сара испытывали друг к другу, было исключительным. Они любили друг друга, но смогли вернуть друг другу свободу и стать друзьями, настоящими и нежными.

Ксения смотрела на красивое лицо любимого мужчины, на начинающую заживать рану на виске. За время, прошедшее с момента возвращения из лагеря, он восстановил силы, но черты его лица по-прежнему оставались словно изрезанные ножом. Она подавила желание погладить его по голове, на которой уже немного отросли волосы. Глядя в его туманные глаза, она понимала, что он думает о Саре, к которой ни капли не ревновала, а только грустила, думая о ней. Макс носил траур по женщине, которую он любил. Ксения разделяла его скорбь, представляя озабоченное лицо Феликса, темные глаза Лили.

Гарсон поставил перед ними бокалы. Пламя свечей освещало напиток чайного цвета. Макс заставил себя улыбнуться.

— Помнишь, в первый раз на Монпарнасе? Ты была такая растерянная, как и сегодня, и я заказал тебе выпивку. Только я боялся, как бы ты не опьянела.

— Да я водку пила прямо из горлышка, — пошутила она.

— Я полюбил тебя сразу, как только ты вошла в «Ротонду».

— А сегодня еще любишь? — быстро спросила она и тут же рассердилась на себя за то, что выдала свои чувства.

Он не ответил. Даже не поднял головы, сжимая бокал двумя руками. Ксения замерла на стуле, затаила дыхание, боясь пошевелиться. Малейшее движение, даже малейший вздох мог перевернуть ее жизнь.

— Не было ни единого дня, чтобы я не думал о тебе, — наконец серьезно сказал он. — Ты часть меня, ты и сама это знаешь и всегда будешь во мне, до самой моей смерти. Никто не заменит мне тебя. Но я не хочу врать. Чтобы любить, надо испытывать страсть. Надо иметь веру, о которой мы когда-то с тобой говорили в парижском кафе, где было повеселее, чем здесь. Мне очень жаль, Ксения… Где-то на жизненном пути эту веру я потерял.

Ксения даже бровью не повела. В висках сильно пульсировала кровь. В отличие от многих женщин она не могла в такой момент разрыдаться или как-то протестовать. Она просто продолжала смотреть ему в глаза, и только крепко сжатые пальцы выдавали страх, который охватил ее.

Она прошла через лишения, передряги, одиночество. Ей было знакомо чувство, которое испытывает человек, оставшийся один на вражеской территории. Ничего и никогда ей не давалось просто так. За каждую минуту счастья, вырванную у жизни, ей приходилось бороться. Судьба вернула ей Макса, который теперь уходил, но уже по-другому. Она воспринимала это как злую насмешку судьбы. Теперь уже не она убегала, испугавшись любви без границ. Характер Ксении Федоровны Осолиной сформировался во времена кровавой революции, а Макс фон Пассау стал другим человеком, пройдя через испытания войной. Но если он двадцать лет назад не смог понять всю бесконечную сложность ее души, опаленной огнем, то сейчас Ксения понимала Макса.

Макс боялся реакции Ксении. Мысль о том, что он делает ей больно, заставляла страдать его самого. Но он не мог не быть честным, когда чувствовал себя таким потерянным, таким до отчаяния одиноким. Он видел перед собой Ксению, он мог протянуть руку и потрогать ее, но все равно оставался пленником стеклянной клетки, которая отделяла его от мира. Тоска усиливалась, и он одним глотком осушил содержимое бокала.

Ксения наклонилась, погладила его по щеке. Нежность в ее серых глазах вызвала у него слезы. И тут он с удивлением увидел, что она улыбается.

— Я хочу снова очутиться в твоих объятиях, Макс, — прошептала она. — Я хочу ласкать тебя. Немедленно! И какая разница, что будет с нами завтра? Прошлое пусть остается прошлым, а будущее нам не принадлежит. В этот конкретный момент нашей жизни мы нужны друг другу, и только это имеет значение.

Она переплела свои пальцы с его, поднесла его руку к своим губам и легонько укусила, смеясь. В ее взгляде было столько света, столько доверия и неудержимого желания, что Максу показалось, будто ветер Балтики сдул все их страхи и сожаления. «Может, она права, эта русская, прошедшая сквозь огонь и воду?» — спросил он себя, внезапно почувствовав вспышку надежды. Может, на несколько часов он сможет забыть лица ушедших навсегда и отогнать свои слишком горькие воспоминания? Сможет перестать винить себя за то, что он жив, в то время как лучшие, чем он, погибли. Настало время снова ощутить запах этой женщины, гладкость ее кожи и головокружение от переполнявших его чувств.

— Это оставили для вас, господин барон, — сказал консьерж.

Макс взял завернутый в толстую газетную бумагу пакет, оглянувшись с опаской по сторонам. В зале никого не было. Он удивился своей осторожности, которая заставляла его, когда он шел по улице, оборачиваться, проверяя, не следят ли за ним. «Полезные привычки просто так не забываются», — насмешливо сказал он сам себе. И тем не менее большинство берлинцев, которые жили в советском оккупационном секторе, не могли отогнать гнетущее ощущение, которое словно приклеилось к их коже, ощущение, что они находятся под постоянным, неусыпным контролем. Но Макс предпочитал спать один в «Адлоне», в холодной скромной комнате, нежели делить жилье с Мариеттой, Акселем и Клариссой. Он слишком долго жил при большой скученности людей и теперь просто наслаждался одиночеством.

Он вышел на Вильгельмштрассе под темно-синее, словно вороненая сталь, небо. Иней покрывал обугленные руины, куски льда на тротуарах заставляли пешеходов смотреть в оба, перемещаться с осторожностью. Каждый опасался упасть и что-то себе сломать. Больницы не располагали ни медикаментами, ни койками в необходимом количестве. В немецкой столице в эти послевоенные времена лучше было умирать здоровым.

Оказавшись на Паризерплац, Макс разорвал газету и увидел фотокамеру «Лейка» и две кассеты с пленками. Визитная карточка упала к его ногам. Согнувшись, чтобы поднять ее, он узнал элегантный почерк Ксении: «Это тебе, Макс… Я люблю тебя».

Фотоаппарат показался ему чужим, почти враждебным инструментом. Он долго крутил его в распухших от холода руках. Раздосадованно и неловко. Зло, до дрожи в теле. По какому праву Ксения позволила себе вторгнуться в столь интимную сферу его жизни? Он думал, что глубоко похоронил в себе сущность фотографа, после того как увидел свою разгромленную студию. Он почувствовал нестерпимое желание положить фотоаппарат на землю под портрет Сталина, зная, что его подберут через две секунды. Недалеко от него дети, все лет десяти, уже наблюдали за ним цепкими взглядами, наматывая круги, то приближаясь, то удаляясь, словно голодные волки. На черном рынке в Тьергартене такая «Лейка» потянула бы на сорок тысяч немецких марок или на несколько тысяч сигарет. «Ты это знаешь, потому что ты уже ходил туда и интересовался ценами на фотоаппараты, — шептал ему внутренний голос, в то время как он вертел кассеты, которые обжигали ему пальцы. — Ты несправедлив по отношению к Ксении. Ты дрожишь от страха, но не от гнева на нее. Имей мужество в этом признаться!»

Повернувшись к детям спиной, он удалился, широко шагая, сжимая камеру под рукой, словно вор. В который раз Ксения Осолина выбила его из колеи. У нее был дар всегда надавливать на болевые точки. Но и дар пробуждать к жизни.

Он до сих пор ощущал теплоту рук Ксении на своем теле, которое он уже перестал считать своим. Слишком долго он относился к нему как к высохшему, потерявшему былые формы куску плоти, являвшемуся источником постоянных страданий и унижений. В ту ночь Ксения вернула его к жизни, вырвав из душевного одиночества, мучившего его в течение длительного времени. Его первоначальная скованность не пугала ее. Прижавшись щекой к его груди, она слышала, как все сильнее бьется его сердце, бодрее течет в жилах кровь. Потом она осознала, что уже не одинока в своих стремлениях, что его руки, как раньше, ласкают ее груди, ноздри вдыхают неповторимый аромат ее кожи. Как Ксения могла до сих пор любить эти худые плечи, выступающие ребра, впалый живот, руки в шрамах, полученных во время тяжелых работ в концлагере? Но она любила, раз смогла вызвать у него ответные желания ласкать ее груди, бедра, вбирать горячую влагу губ, чувствуя, как в теле разрастается дерзкая страсть. По мере того как он пробуждался к жизни, ее страсть менялась на радостную покорность, и она позволяла ему делать с ней все, что подсказывало ему его сладострастие. Они снова превратились в двух любовников, которые ласкали друг друга легко и нежно, без устали, потому что верность душ начинается с верности тел.

Макс долго прогуливался в тот день. Несмотря на сильную боль в спине, он не испытывал желания остановиться и передохнуть. Как не испытывал ни голода, ни жажды. Время от времени неуверенным движением он подносил фотоаппарат к лицу, словно пробуждаясь от долгой спячки. Раньше вдохновение являлось из ничего, из геометрических форм, которые рисовали рельсы железной дороги, из лучей света, пробивающихся сквозь листву деревьев, из порыва ветра, который срывал шляпу с прохожего. Теперь только слабые проблески вдохновения озаряли сознание, чтобы через мгновение погаснуть. «Возможно, мне надо научиться забывать?» — обеспокоенно спрашивал он себя. Последнее время он жил, замкнувшись в себе, сведя существование в мире приказов и колючей проволоки к ежедневной борьбе за выживание. Он должен заново научиться открываться другим, научиться понимать, о чем молчат и люди, и предметы, чтобы дать новый импульс своему таланту, сделавшему Макса портретистом, известным не только в Берлине, но и в Париже, и в Нью-Йорке. Надо было снова научиться слышать. Найти свое место в мире. Место, на которое он имел право, потому что оно принадлежало только ему и никому больше.

Он приподнял плечи, медленно поворачиваясь вокруг своей оси. Краски оживлялись: белая звезда на дверце джипа, красный шарф низкорослого продавца газет в кепке, британский флаг на фронтоне здания. Вдруг ему показалось, что все звуки стали громче. Через открытое окно мурлыкало радио, трамвай остановился в конце улицы, заскрежетав тормозами.

Случаю было угодно, что, когда Линн Николсон вышла из здания и остановилась, чтобы, приподняв юбку, проверить, не спустился ли темный чулок, Макс, не отдавая себе отчета в том, что делает, мгновенно поймал ее в видоискатель фотокамеры. На заднем плане было серое небо, развалины дома, и на этом фоне выделялись строгие линии мундира с золочеными пуговицами, белая рубашка с тонким галстуком, женская ручка, пытавшаяся замаскировать невольный дефект в одежде, нахмуренные брови под пилоткой, слабо улыбающиеся, подкрашенные губы. Это был первый послевоенный снимок Макса, сделанный декабрьским днем 1945 года неподалеку от Курфюрштендамм. Тогда Макс и предположить не мог, что настанет день, и этот снимок обойдет весь мир.

Молодая англичанка сразу его узнала. На нем был шерстяной шарф и толстое пальто военного покроя. Отсутствие головного убора позволяло видеть его отросшие на несколько сантиметров волосы. Лицо уже не было таким бледным, каким она его помнила. Трудно сказать, кто из них больше удивился неожиданной встрече.

— Согласно верованиям индейцев, вы только что украли у меня часть моей души, — пошутила она, показывая на «Лейку», которую он держал бережно, словно ребенка.

У Макса фон Пассау было серьезное выражение лица, почти болезненное, а по его телу пробежала дрожь. Он озадаченно посмотрел на камеру, потом вдруг поднял голову и улыбнулся. Сердце Линн подскочило в груди.

— Могу я вас чем-нибудь угостить, чтобы вы простили меня, мисс Николсон?

— Ну, не знаю, — слегка смутившись, сказала она. — Я спешу. Меня ждут в отеле «Ам Зоо» в пять часов.

— Вас пригласили на чай, без сомнения! Или на коктейль? Кажется, там готовят отличный коктейль «Манхэттен». Позволите вас проводить?

Ей так захотелось сделать для него что-нибудь приятное, что она не могла не улыбнуться ему в ответ. «А перед ним трудно устоять», — подумала она. Однако звание агента секретной британской службы ко многому ее обязывало. Месяцы тренировок выработали у Линн способность ощущать опасность, каждый из ее коллег-сослуживцев чувствовал это по-своему, даже на физическом уровне: или покалывание в затылке, или судорога в животе, или увлажнение ладоней.

У Линн в таких случаях начинало дергаться веко. Молодая женщина нервно потерла висок. Ей вспомнилась брошюра, которую подготовило британское иностранное бюро для английских военнослужащих несколько месяцев назад. Там были рекомендации, как вести себя в Германии: «Соблюдайте дистанцию по отношению к немцам, даже к тем, с кем вы поддерживаете официальные отношения. Избегайте проблем». С другой стороны, в Максе фон Пассау не было ничего опасного. Он был достойным человеком. Выписавшись из госпиталя, он сразу попросил ее о помощи, надеясь отыскать следы одной еврейской семьи, к которой был очень привязан. Концлагерь Аушвиц располагался в советской зоне, а русские не хотели сотрудничать в этой области. Тем не менее Линн удалось ухватить кончик нити. Она снова вспомнила его угрюмый, полный сожаления взгляд, когда представитель еврейской общественной организации, которая занималась судьбами узников и депортированных, подтвердил наихудшие опасения.

— Вы долго пробудете в Берлине? — спросил Макс.

— Думаю, да.

— Будь я на вашем месте, то желал бы только одного: как можно быстрее вернуться домой. Этот город не может теперь предложить ничего интересного, только всевозможные преступления и смертельное отчаяние.

— Да, но дома меня тоже не ждет ничего интересного, — призналась она, обеспокоенная ощущением пустоты, которое возникало у нее при упоминании о доме. — Здесь, по крайней мере, я чувствую себя полезной.

Линн поймала себя на мысли, что никогда ранее не была откровенна с мужчиной. Ее рука слегка касалась руки Макса, когда они шли. Она немного отстранилась, чтобы иметь возможность украдкой изучать своего спутника. Сдвинув брови, он смотрел на очередь, выстроившуюся перед бакалейной лавкой. Немцы проводили свое время в постоянном ожидании. Некоторые останавливались и пристраивались к последнему в хвосте, даже не поинтересовавшись, что именно продают. Макс опять поднял камеру и сфотографировал троих худосочных детей, переходящих улицу с наполненными кусками хлеба сумками, которые были больше тех, кто их нес. Как дать ему понять, что эта война спасла ее от нее самой? Бомбардировки вырвали ее из состояния пассивного созерцания, которое было ее единственным и неизбежным уделом. Ее научили использовать свой интеллект, интуицию, выйти за пределы своего «я», стать полезной, востребованной. Теперь ей казался невозможным возврат к прежней жизни, такой удобной, но такой монотонной.

— Где вы остановились? — спросила она. — С тех пор как я здесь, постоянно что-то реквизируют. Я знаю, что некоторым семьям дают всего пару часов, чтобы они очистили помещение.

— И многие из этих семей полностью разорены, — продолжил он с упреком. — У них все отобрали: кровати, кухонную утварь, мебель, лампы, книги… Люди оказались на улице, им запрещено возвращаться до тех пор, пока не уйдут войска, а когда они уйдут, никто не знает. Что касается меня, то я остановился в «Адлоне». Возле того, что осталось от Бранденбургских ворот. У русских.

— Будет лучше, если вы переберетесь в наш сектор.

— Почему? Вы боитесь, что я поддамся пагубному влиянию немецкой коммунистической партии?

— Это не смешно. Тучи сгущаются над нашим будущим.

— Вы говорите, как в передачах лондонского радио для участников французского Сопротивления, — пошутил он.

— Опять смеетесь. Трудно даже предположить, что может произойти.

Вдруг тень прошла по лицу Макса. Он холодно посмотрел на нее.

— Не принимайте меня за идиота.

— И не думаю. Просто стараюсь вам помочь. Если вы намереваетесь остаться в Германии, мой вам совет: перебирайтесь на нашу сторону. Или к американцам, там тоже неплохо. Что же касается французов, то есть много нареканий на царящую там коррупцию. У нас, англичан, перебои с продовольствием, но что касается русских, то там каждого могут расстрелять в любой момент. Да вы и сами это прекрасно знаете. Один из моих друзей на днях возвращается в Лондон. Квартира, в которой он жил, совсем крохотная, но я могу устроить так, что она будет в вашем полном распоряжении. Решайтесь, больше такого случая может не представиться.

Макс сжал губы. Он не сомневался, что Линн Николсон имела необходимые связи, чтобы помочь ему. Ему было трудно осознавать, что союзники теперь делят на части его город и всю его страну. Но, слушая по радио сообщения журналистов о судебном процессе над высокопоставленными нацистами в Нюрнберге, он должен был признать, что немецкая нация потеряла право голоса.

В зале отеля «Ам Зоо» Линн подошла к консьержу, спросила его о чем-то, после чего вернулась к Максу.

— Тот, с кем я здесь встречаюсь, опаздывает. Не составите ли вы мне компанию?

Он насмешливо улыбнулся.

— То, что я получил право проникнуть в это место, само по себе чудо. Еще несколько месяцев назад нам запрещали даже пожимать руки англичанам. А еще мы не могли пользоваться объедками, которые союзники выбрасывали в мусорные баки. А вы намереваетесь сесть за один столик с немцем, да еще в общественном месте! Я знаю правила, вам строго запрещены дружеские контакты. Мое присутствие может бросить на вас тень. Но если, несмотря на все это, вы не против моего общества, вывод может быть только один: вы чего-то ждете от меня, мисс Николсон, — сказал он, склоняясь к ней.

Линн подумала о словах своего шефа, который интересовался делом Фрайхерра фон Пассау. Им нужны немцы, которым можно доверять. Но Линн не могла себя обманывать. Не только ради интересов британской короны молодая женщина хотела наладить контакты с Максом фон Пассау. Этот человек интриговал ее и волновал. «Да я просто хочу его», — неожиданно призналась она себе.

— В некоторых случаях правилами можно и пренебречь, — сказала Линн, выгибая брови. — Я вас приглашаю выпить со мной по стаканчику чего-нибудь.

Он продолжал смотреть на нее, и Линн незаметно передернула плечами. Она волновалась и сердилась на себя за это. Во время выполнения заданий во Франции для нацистов она была всего лишь диверсантом, который заслуживал немедленной смерти. Она научилась обращаться со взрывчаткой, разбирать и собирать автомат «Стен» за несколько секунд, стрелять из него не целясь и даже убивать людей голыми руками. Вот только вся эта премудрость в данной ситуации была абсолютно бесполезной. «Я играю с огнем», — сказала она себе, после чего повернулась и пошла к небольшому столику в одном из салонов, чувствуя затылком пристальный взгляд Макса фон Пассау. Она совсем не была уверена, что он следует за ней. Этот человек держался очень свободно, чего она никогда не встречала в мужчинах. Ее английские друзья казались такими предсказуемыми в желаниях и чувствах, а зачастую вообще вели себя так, что больше походили на капризных детей, чем на взрослых. Она вздохнула с облегчением, увидев, что после некоторого колебания Макс фон Пассау все-таки решил присоединиться к ней. Он снял пальто, но «Лейку» оставил при себе, положив на колени. Его лицо было хмурым, черты лица застывшими.

— Почему вы сердитесь? — спросила она.

— Я привык сам приглашать женщин, а сейчас получилось наоборот.

— Мир изменился. Но вы не бойтесь. Скоро каждый из нас снова займет свое место на общественной лестнице, и все пойдет как по нотам. По крайней мере, женщины это примут, — уточнила она с ноткой грусти в голосе.

— Но не вы?

— Не думаю. Скорее нет.

Линн показалось, что перед ее внутренним взором промелькнула вся прошлая жизнь. Так быстро, что закружилась голова. Отстраненно державшиеся родители, подруги, которые думали только о том, как бы выйти замуж, даже война — все это унеслось, оставив ее наедине с настоящим. На что она надеялась все эти годы, чего ждала? Будущее вдруг привиделось угрожающим. Когда она снимет мундир, найдет ли она мужчину, который сумеет ее вдохновить, поддержать, стать ее верным и надежным спутником? И нужен ли ей на самом деле такой мужчина? Иногда она мечтала отправиться в далекое путешествие, увидеть загадочные страны, людей, живущих там. Все, о чем когда-то читала в книжках. Экзотика Индии. Барханы Сахары. Мир ведь такой разный!

Она достала из кармана пачку «Честерфилда».

— Прошу вас, — сказал Макс, вынимая зажигалку, чтобы она могла прикурить.

Тепло от огонька зажигалки заставило ее вздрогнуть, словно оно исходило от самого Макса. Желание, которое вызывал у нее этот человек, выбивало ее из колеи. До сих пор у нее не было отношений такого рода. Всего лишь несколько раз она целовалась с мужчинами, не видя в том ничего серьезного. Даже почти не разжимала губ. Молодые английские аристократки были абсолютно несведущие в вопросах плотской любви. Сохранять девственность до замужества считалось само собой разумеющимся. Несмотря на войну. «Странно это! Столько раз рисковать жизнью и быть совершенно неискушенной в этих вопросах», — думала она, вспоминая с иронией свою приятельницу, которая пожаловалась, что ее кавалер, пригласив ее на танец, позабыл выложить из кармана брюк электрический фонарик, вследствие чего она испытала некоторые неудобства. Рассмеявшись, Линн объяснила ей, что это была эрекция, а вовсе не фонарик.

— Почему вы улыбаетесь? — спросил Макс.

— Одно глупое воспоминание, — ответила она, призывая себя к серьезности. — Что будете пить?

— Скоч.

— И один чай, пожалуйста.

— Какая вы осторожная! — пошутил Макс.

— Как всегда.

— Нисколько в этом не сомневаюсь.

Он смотрел на нее, улыбаясь. По его спокойному и любопытному взгляду Линн видела, что его печаль рассеялась. Она рассматривала его лицо с гармоничными чертами, полные губы; оценила элегантную небрежность, с какой был не до конца затянут узел галстука. Старая твидовая куртка, рубашка с завернутыми манжетами, чтобы скрыть их потрепанность, продолжающие сжимать фотоаппарат руки, на которых виднелись мелкие шрамы. Судьба часто сталкивала ее с соблазнительными мужчинами, которые неизменно пользовались вниманием женского пола. Особенно часто это происходило перед войной, когда она с братьями и друзьями посещала вечеринки и светские приемы, но ни один из этих мужчин не оказывал на нее такого завораживающего влияния, как Макс фон Пассау. Странно, что он никогда не был женат. Как повезло бы той женщине, которая стала бы частью его судьбы!

— Вы такая молчаливая.

— Просто спрашиваю себя, останетесь вы в Берлине или нет?

— Пока я никуда не собираюсь уезжать из этого города. Это может показаться странным, но тогда бы я считал, что сбежал. И я хочу увидеть все собственными глазами, — сказал он с нажимом, поглаживая «Лейку». — Правда, я пока не уверен, что мне это удастся сделать.

— Американцы и англичане хорошо относятся к творческим людям, таким, как вы. Проблем у вас не будет.

— Это вы так думаете, — возразил он, в то время как официантка принесла им напитки. — Я прошел через ненужную бумажную волокиту, как и все остальные. Это какое-то сумасшествие! Но разве мы имеем право жаловаться? Мы виноваты, не стоит об этом забывать.

— Вижу, вы сильно возмущены.

— А что, не стоит?

— Думаю, да, — сказала она. — Сейчас каждый немец считает себя жертвой. У немцев сложилось мнение, что фюрер предал их, вовлекши в войну, которую они не смогли выиграть, англичане и американцы разбомбили их города, а русские вообще стали для страны чем-то вроде всемирного потопа. А я вот вспоминаю своих без вести пропавших друзей. Думаю о том, сколько жизней было загублено. И когда я слышу, как хнычут ваши соотечественники, мне хочется рвать и метать.

В один момент ее лицо изменилось, стало хмурым, взгляд устремился в пустоту. Люди переживают боль по-разному. Одни держат ее глубоко внутри себя, стараясь никак не выдавать, что им больно, и молча страдают, другие же не могут скрыть этого, а некоторые громко кричат о ней. Линн, несомненно, обладала сильным характером. Когда она расспрашивала его несколько месяцев назад, он был ошеломлен ее твердым голосом, ее непроницаемым взглядом, строгой манерой поведения. Теперь он видел, что и у нее есть слабости, которые она почему-то не пыталась от него скрыть.

— Вы помогали людям из Сопротивления, Линн? Вас посылали за линию фронта? Наверное, во Францию?

Она опустила руку в карман, чтобы нащупать золотую пудреницу, которую ей вручили перед тем, как отправить на задание во вражеский тыл. Это был тайный знак, по которому товарищи по оружию могли опознать друг друга. Британские военные предпочитали держать язык за зубами, когда речь касалась участия женщин в боевых операциях. Это был вопрос морали. Информация о том, что мужчины посылают на смерть молодых женщин, могла бы всколыхнуть британское общество, в частности Палату общин. Тридцать девять молодых британок не вернулись с боевых заданий, и Линн знала, что вполне могла разделить их судьбу. Сейчас Линн ждала приезда одного из старших офицеров, Веры Аткинс, которой было поручено отыскать следы агентов-девушек, арестованных гестапо на территории Германии. Сама Линн тоже предпринимала шаги в этом направлении. Согласно нацистской директиве «Ночь и туман», всем плененным диверсантам предстояло бесследно исчезнуть, невзирая на женевские соглашения. За всю войну таким образом исчезли многие, и никто не сомневался, что их смерть была ужасной.

— Я служу моей стране, вот и все, — сухо сказала она, жалея, что не заказала чего-нибудь покрепче, чем чай.

— Но ваша храбрость была должным образом вознаграждена, не так ли?

— Я делала это не ради наград.

— А ради чего? Что толкнуло вас, молодую аристократку, влезть в такое дерьмо, как война?

Макс сам не понимал, что заставило его грубить ей. Словно он сердился на эту молодую женщину, сидевшую перед ним со сжатыми коленями и прямой спиной, сердился за то, что она не осталась в стороне, в безопасности английской глубинки, в стенах фамильного замка, подальше от этого мрака, понять который разум любого нормального человека был не в состоянии.

Внезапно ощутив усталость, Линн вздохнула. Грубость Макса показалась ей наигранной, она была совершенно несвойственна такому человеку, как он. Но никто до него не задавал ей подобных вопросов. С тоской она подумала, что в будущем вряд ли кто-нибудь сможет до конца понять тот порыв, ту солидарность, охватившие Англию с первых дней войны. Некая упрямая сила руководила разделенными социальными границами людьми, пробуждала древнее чувство национальной гордости, безграничную храбрость, о чем гитлеровская Германия даже не задумывалась, когда развязывала войну. Впрочем, Макс фон Пассау, наверное, понимал это.

— Я просто хотела свободно дышать.

— Дышать в этом кошмаре? Рискуя жизнью?

— Да, дышать, — улыбнулась она. — Но к чему все эти вопросы, если вы сами поступили точно так же? И вам было гораздо труднее. Психологически. Вы знали, что нацисты вам этого не простят. Для них вы были врагом народа. Предателем.

Макс ограничился кивком, потом поднял стакан.

— Сколько раз вы были в оккупированной Франции? — настойчиво повторил он свой вопрос.

— Три.

Он удивленно вскинул брови.

— А как долго?

— Всего несколько месяцев.

— В Париже?

— Не только.

— Боялись?

— А вы как думаете?

— Вас арестовывали?

Она насмешливо посмотрела на него.

— Ну, знаете ли! Прямо настоящий допрос.

— В самом деле, что это я… Извините. Но вы такая… по-особенному красивая, мисс Николсон. У девушки с более простым лицом больше шансов проскочить незамеченной.

— Спасибо за комплимент, но руководство считало как раз наоборот. Симпатичные агенты производили бы впечатление на нацистов и меньше вызывали бы у них подозрений. Думали, что наши хорошие манеры и образование станут дополнительным преимуществом. Увы, в отношении некоторых моих подруг это преимуществом не стало.

Глубокая печаль легла на ее лицо. Ее руки сжали подлокотники кресла. Воспоминания с такой силой нахлынули на нее, будто это было вчера. Ее последнее задание. Тело радиста, изрешеченное пулями, молодая связная, которую гестаповцы волокли за волосы к черной машине. Тогда под угрозой провала оказалась вся четко налаженная конспиративная сеть. Линн спасло только чудо. По возвращении в Англию ее перевели на кабинетную работу. Теперь она должна была заниматься подготовкой агентов для работы в тылу противника, в то время как ей самой путь во Францию был заказан. Гестаповцы имели описание ее внешности и могли опознать ее. Скрепя сердце Линн пришлось подчиниться приказу.

Макс взял пустую чашку девушки и отлил половину виски из своего стакана.

— Выпьем за ваших храбрых товарищей и за моих друзей, которых тоже не воскресить. Но вы еще так молоды, Линн! Все осталось позади. Прошлое часто бывает опасным и может испортить будущее. Не попадайтесь в его ловушку. Я запрещаю вам это.

Поднимая чашку с виски в честь погибших героев и глядя в обеспокоенные глаза Макса, Линн подумала о том, что его слова предназначены не только для нее. Он имел в виду и себя, так как тоже очень боялся, что не сможет выбраться из той ловушки, о которой говорил Линн.

С трудом добежав до конца коридора, где была ванная комната, Ксения вырвала в раковину умывальника. Желудок сводило судорогами. Подняв глаза и увидев себя в зеркале, она едва узнала свое растерянное лицо. Она снимала комнату у немцев, как и многие ее коллеги офицеры. Старшая дочь семьи вынуждена была уступить ей свою комнату и никак не могла ей этого простить. Ксении совсем не нравилась эта худая, как палка, особь, с лицом, явно выражающим скуку по нацистскому прошлому, когда она вышагивала на парадах Лиги нацистских немецких девушек, размахивая флажками со свастикой, и мечтала выйти замуж за героического офицера вермахта. Чувство унижения из-за поражения и оккупации вызывало у нее приступы мелочной агрессии.

Девушка перестала чистить зубы и сплюнула с отвращением.

— Хорошо денек начинается, ничего не скажешь! — кисло пошутила она. — Могли бы постараться добежать до туалета. Теперь тут все будет несколько часов плохо пахнуть.

— Извините, — пробормотала Ксения, которая давно не чувствовала себя так скверно. — Это от некачественной пищи. Меня просто выворачивает.

— Небольшое несварение желудка, — опять усмехнулась дочь хозяйки, пристально глядя на нее. — Ну, ну, будем надеяться. Но, судя по вашему виду, можно предположить, что вы беременны.

Хлопнув дверью, она вышла в коридор. Ксения еще долго стояла неподвижно. Холод от кафельной плитки поднимался по ее ногам. В ванной пахло сыростью, пылью и прогорклым мылом. От этого запаха ее опять стошнило. Когда Ксения наконец смогла перевести дух, она ощупала грудь, которая показалась ей ненормально чувствительной. Тоска сжала ее сердце. Вот уже три месяца, как они с Максом снова были любовниками, хотя их встречи были редки, не только потому, что близость с немцами была запрещена, но и потому, что она была загружена на службе. Осторожным движением она положила руку на живот. Противная немка была, без сомнения, права: Ксения ждала второго ребенка. Это было так неожиданно, что верилось с трудом.

Ксения вспомнила свою растерянность, когда забеременела впервые. Тогда она еще жила с нянюшкой и младшим братом Кириллом в маленькой парижской мансарде. Ее сестра постоянно устраивала бунты непокорности, а дядя Саша сидел в тюрьме. Когда Ксения гордо объявила, что сама воспитает ребенка, нянюшка рассердилась. Ее сухое, но еще крепкое тело тряслось от негодования. Как Ксения Федоровна осмелилась думать, что станет матерью-одиночкой! Позор! Она — графиня Осолина. Родив ребенка без мужа, она покроет себя и свою семью несмываемым позором. Ребенку обязательно нужен отец.

Ксения умылась. От холодной воды перехватывало дыхание. Капли заблестели на волосах. Нянюшка умерла, и она приняла решение, изменившее всю ее жизнь. Она согласилась на предложение Габриеля Водвуайе выйти за него замуж, что неотвратимо отдалило ее от Макса. По какому наитию она выбрала именно этот путь, связав себя с мужчиной старше ее, ум и преданность которого ценила, но которого не любила, в то время как Макс был бы на седьмом небе от счастья, если бы смог жениться на ней? «Ты испугалась», — призналась она себе. Испугалась любви Макса. Испугалась его энтузиазма и страсти, испугалась, что может наступить время, когда он упрекнет ее, что она связала ему руки этим ребенком. Она боялась потерять себя в этой страсти, отдавшись которой не могла бы себя контролировать. В двадцать пять лет Ксения Федоровна Осолина уже прошла через многие испытания, но испытание любовью казалось ей непереносимым. Вопрос гордости? По крайней мере, это не была только слабость. Молодая девушка заплатила за свою ошибку. Дорого заплатила.

Она подумала о красивом лице Наташи, о ее сосредоточенном взгляде, который очень напоминал взгляд Макса. Когда кто-то из ее сослуживцев спросил, скучает ли она по дочери, она задумалась, прежде чем ответить. Правда могла быть превратно понята, но она все равно решила быть искренней: нет, не скучает. Она любила свою дочь абсолютной любовью, когда не нуждаешься в лицезрении любимого объекта каждодневно. Она знала, что Наташа в безопасности. Она писала ей всякий раз, когда была возможность отправить во Францию весточку. Единственный и очень короткий ответ, который она получила за все время, красноречиво свидетельствовал, что Наташа не простила мать, считая ее отъезд в Германию дезертирством.

Теперь Ксения беспокоилась еще больше. Как отреагирует ее дочь, когда узнает о беременности матери? Как рассказать ей всю правду об отце после восемнадцатилетнего молчания? Есть ложь, которая может убить, она слишком хорошо это знала. Ксения сжала губы. Нет, ее дочь простит ее. Наташа и она были похожи. За их строгостью и резкими словами и действиями скрывалась одинаковая чувственность. Да, она будет негодовать, но в конечном итоге успокоится и примет все как есть. Без сомнения.

Но прежде чем признаться во всем дочери, она должна сообщить про беременность Максу. Эта неожиданная новость должна заставить его покинуть этот зловещий город и начать новую жизнь на новом месте. Ксения плохо выносила атмосферу Берлина, где на каждом шагу она видела только нищету, разруху и враждебные лица немцев, все еще не отошедших от шока поражения, такого полного, что этот период называли не иначе, как потерянным годом. Можно было подумать, что город завернули в саван, покрывший все странным молчанием, которое нарушали только шуршание пропусков, бумаг с приговорами, вынесенными судами, скрип деревянных ступеней, ведущих на эшафот, скрежет конфискованного фабричного оборудования, которое демонтировали русские. Настало время покинуть Берлин.

Ксения похлопала себя по щекам, чтобы придать им румянец, собрала волосы на затылке. На короткое время она ощутила прилив радости, похожей на ту, которую она испытала, когда нашла Макса. У них будет ребенок, и Ксения намеревалась разделить каждую минуту этого счастья с человеком, которого она любила.

Квартира, которую Линн Николсон нашла для Макса, располагалась недалеко от Кюрфштендамм. Окна гостиной выходили на площадь, на которой редкие сухие деревья поднимали свои ветви к небу. Обстановка двух маленьких комнат была спартанской. Положив чемодан на кровать, Макс долго и нервно ходил по квартире, думая о том, кем были ее последние хозяева. Больной вопрос. Почему-то это было для него важно.

Толстый слой пыли покрывал все предметы обихода. Книги, в основном немецкие романы, в шкафу, картины, изображающие горные пейзажи, имя автора которых оставалось неизвестным, как и тех, что висели в гостиничном номере. Чьи голоса раздавались раньше в этих стенах? Жила ли здесь еврейская семья, которую вышвырнули на улицу? Или рьяный нацист, сражавшийся в войсках СС? Может, он еще вернется сюда когда-то? Линн убеждала его в обратном, но такую неуверенность испытывали многие. Отныне жизни убитых, пропавших без вести и выживших сплелись в один клубок. Макс словно находился в ссылке в самом центре собственного города. От чувства, что тут ничего больше ему не принадлежит, он казался себе таким легким, что достаточно было слабого ветерка, чтобы сорвать его с места. Но выбора все равно не было. Линн была права: меры предосторожности требовали, чтобы он при первой же возможности переехал в западные оккупационные сектора. Чтобы окончательно убедить его принять такое решение, она рассказала ему о содержании длинной телеграммы от 22 февраля, посланной в Вашингтон Джорджем Кеннаном, атташе американского посольства в Москве. В начале месяца, произнося речь в Большом театре, Сталин сказал о неизбежности вооруженного столкновения между капиталистическим и социалистическим мирами. Поэтому Страна Советов приняла курс на индустриализацию и усиление военной мощи. Кеннан убеждал, что Советский Союз не собирается устанавливать modus vivendi с Соединенными Штатами, ставя целью уничтожение капиталистического строя. Атташе был убежден, что опасения и враждебность советских руководителей по отношению к Западу органически присущи всей советской политической системе. Это не прихоть и не каприз какого-то отдельного вождя. Это вопрос выживания. Любой диктатуре нужны враги, настоящие или выдуманные, чтобы под предлогом борьбы с ними диктовать народу свою волю. Поэтому Советский Союз представлял реальную угрозу для всех демократических стран. Британский посол разделял мнение своего американского коллеги, как и большинство других западных политиков.

— Черчилль был прав, — сказала ему Линн, — когда хотел взять Берлин раньше русских, в отличие от Рузвельта, который недооценивал русскую опасность.

Аргументы Линн возымели действие, и Макс последовал ее совету. Он знал, что многие немцы согласны были дорого заплатить, чтобы получить такой шанс, и не стал ни упрямиться, ни показывать ненужную гордость.

Выдвинув ящик шкафа, он обнаружил радиоприемник, забытый, скорее всего, уехавшим на родину британским офицером. Машинально огляделся в поисках покрывала, чтобы с его помощью приглушить звук динамика, как делали они с Фердинандом, когда слушали передачи Би-Би-Си, опасаясь, что могут услышать соседи, которые тут же донесут на них. Грустно улыбнулся. Слава Богу, это время прошло!

Когда он стал раскладывать вещи по полкам, джазовая музыка, льющаяся из динамика, уступила место ежедневным сводкам немецкого Красного Креста: «Сейчас вы прослушаете имена пропавших детей, которые разыскиваются родителями или другими родственниками…» Не первый раз Макс слушал такие сообщения. Большинство из них касались четырнадцати миллионов немцев, которые убежали с территории, занятой советскими войсками, беспорядочно, в страшной панике. Триста тысяч детей потеряли родных. Их иногда подбирали, когда они попрошайничали на перекрестках улиц. Те, кому было по два-три года, не помнили своих имен, не знали, где родились. Единственной надеждой было то, что их по фотографиям в газетах узнает кто-либо из близких. Кроме того, были дети, потерявшие родителей во время ночных бомбежек. Многие беспризорники прятались в лесах. Другие собирались в шайки, рыскали среди городских руин, жили в подвалах и брошенных домах, промышляли воровством, а иногда не останавливались даже перед грабежом или убийством. Ничего их более не пугало. Макс встречал совсем юных девочек, занимающихся проституцией. «Нет более страшного позора для нации, чем дети, которые вынуждены продавать себя на панели», — думал он с болью в сердце.

Началась печальная литания: имя, фамилия, возраст, место рождения, внешние данные, физические параметры, координаты человека, разыскивающего ребенка. Он слушал монотонный и бесконечный голос диктора, время от времени вздрагивая от какой-нибудь ужасной детали, когда в дверь постучали. Открыв, он увидел своего племянника Акселя, который стоял, улыбаясь, с бутылкой вина в руке.

— У меня для тебя подарок, дядя Макс! Надо доставать бокалы! Кажется, новый год будет лучше, чем предыдущий.

— Где ты это раскопал? — удивился Макс, в то время как Аксель швырнул свое пальто на стул.

— Ты же знаешь, что в Берлине при желании можно найти не только сигареты.

В один момент комната преобразилась из-за того, что в ней оказалась молодость, которая завоевывала пространство. Аксель стал рыскать по квартире, любопытный, как обезьяна. При виде душа он скорчил гримасу, но когда он повернул барашек и кран плюнул рыжеватой водой, его лицо просветлело.

— Ничего себе, вода! Как здорово, дядя Макс! И электричество! А ты неплохо устроился. Не так шикарно, конечно, как в твоей прошлой квартире, но тебе повезло, что ты живешь один. Я уже начинаю задыхаться вместе с мамой и Клариссой.

Он отыскал стаканы, вытер их платком, потом откупорил бутылку. Движения его были уверенными, время от времени он резким движением головы откидывал назад отросшие волосы. Его темные глаза остановились на дяде.

— Как прошло твое собеседование в «Neue Berliner Illustrierte»? Надеюсь, что теперь, когда ты прошел все эти формальности, доказывающие твою лояльность, тебя взяли на работу?

Макс никак не отреагировал на иронию в голосе Акселя, обеспокоенный его худобой, которую еще больше подчеркивал толстый кожаный ремень. А чего можно было ожидать при питании бульонными кубиками и перловой крупой? Глядя на племянника, Макс испытывал угрызения совести, будто это он не смог уберечь его от всего, что с ними случилось. «Ему необходимо есть мясо, картошку, масло», — расстроенно думал Макс, вспоминая простую, но питательную пищу, которую ему готовили, когда он был в возрасте Акселя. Впрочем, сам Аксель вел себя достаточно активно, словно некий внутренний огонь поддерживал его силы.

— Да, кажется, я снова начну зарабатывать на жизнь, — сказал Макс, поднимая стакан, чтобы чокнуться с племянником. — Давно пора, не так ли? Мне предложили сделать несколько репортажей. Так, ничего особенного. Такое впечатление, будто я отмотал двадцать лет назад. Работа для новичка.

— Это временно. Я уверен, что скоро у тебя снова будет собственная студия и ты сделаешь замечательные портреты. Если есть что-то, что еще не разрушено полностью, так это культура. Достаточно посмотреть на очереди перед театрами и кинотеатрами. Русские в этом знают толк, как мне кажется.

— Да, они делают все, чтобы взять под свой контроль эту сферу, — согласился Макс, вспоминая разговор с полковником Александром Димшицем, историком из Ленинграда, специализирующимся на народном искусстве. С этим человеком его познакомил Игорь Кунин.

Культура пока оставалась единственной сферой, где, по мнению Димшица, царило взаимопонимание. Не так давно вернувшийся из эвакуации из Москвы Иоганнес Бехер заявил о своем намерении создать не только социалистические театр и кинематограф, но и балет, оперу, литературу, и все это будет способствовать распространению в Германии нового антифашистского и демократического виденья. Он же возглавил в советском секторе специальный отдел по культуре. Голодные писатели и художники оббивали пороги таких отделов во всех оккупационных секторах, надеясь на поддержку, в особенности продовольствием. Всех их подвергали тщательной проверке. Макс не питал иллюзий относительно происходящего, недовольно наблюдая за ссорами в писательской среде, где одних обвиняли в трусости за то, что они выбрали более легкий путь эмиграции, других — в том, что те, наоборот, остались, пойдя таким образом на компромисс с нацистским режимом. Все это придавало происходящему горький привкус.

Вдруг Аксель отодвинул стул и подошел к окну. Сунув руки в карманы, он стал молча смотреть на площадь. На локтях куртка протерлась до дыр, сквозь которые просвечивала рубаха.

— А как ты? Как учеба? — спросил Макс.

Юноша пожал плечами.

— Учителя слишком запуганы. Боятся, как бы не сморозить что-нибудь, что может не понравиться союзникам. Семь раз повертят слово на языке, прежде чем его произнести, — сказал он с иронией.

Макс знал, что всех имеющих отношение к нацистской партии учителей лишили дипломов, поэтому большинство предметов в учебных заведениях приходилось читать лаборантам. Среди преподавателей появилось много женщин.

— Та, что преподает математику, не самая глупая, — Аксель усмехнулся. — И у нее ножки что надо. Впрочем, я бы предпочел, чтобы нас снабдили книжками и нормальными учебными программами.

В свое время маленькому Акселю Айзеншахту вдалбливали в голову, что фюрер хочет, чтобы молодежь была «быстрой, как зайцы, гибкой, как медь, и прочной, как крупповская сталь». Его также учили, что, кроме германской, все остальные нации неполноценны. Теперь этот славный народ пребывал в хаосе, разоруженный, обескровленный и деморализованный.

— Что нам еще остается? Ходить, будто на костылях, как инвалиды, — признался он своему дяде шепотом, почти стыдясь, не зная, что его слова созвучны мыслям Макса.

Когда Аксель был совсем маленьким, между ним и его дядей царило полное взаимопонимание. Увы, Макс оказался бессилен помешать воспитывать его так, как того хотел Курт Айзеншахт. Разговоры на эту тему с Мариеттой ни к чему не приводили. Она лишь закатывала глаза, что страшно выводило его из себя. Потом Акселя отправили в интернат, в одно из учебных национально-политических заведений, называемых Napolas, образованных в 1933 году. Их открытие было приурочено к дню рождения фюрера, и туда отбирались самые опытные и проверенные на расовую чистоту преподаватели. Макс не сомневался, что насаждаемая там идеология превосходства арийской расы, грандиозные квазирелигиозные действа, устраиваемые нацистами, летние лагеря Гитлерюгенда окончательно испортят племянника, превратив его в убежденного фанатика, грезящего о завоеваниях жизненного пространства и идеальной чистоте арийской крови. Хуже всего было то, что Акселю, несмотря на суровую дисциплину, нравилась такая жизнь, в которую были привнесены и традиции прусской кадетской школы. В почете были храбрость и сила, способность преодолевать себя, готовность в любой момент принести себя в жертву ради будущей великой империи. Физическое развитие доминировало над развитием духовным. За всю войну Макс виделся со своим племянником два или три раза. Макс не помнил себя от злости, видя, как радуется Аксель успехам вермахта и ждет окончательной победы, в то время как он сам искренне желал поражения нацизму и не только желал, но и делал для этого все что мог, в меру своих сил. И вот теперь его семнадцатилетний племянник Аксель стоял рядом, опустив голову, с пустыми карманами, и будущее этого юноши было неопределенным.

— Мне пришлось солгать этим утром, — сказал он вдруг. — Меня спросили, учился ли я в одной из школ Наполы. Я сначала задумался… а потом соврал.

— Ты поступил правильно.

— Как ты можешь говорить такие вещи? — выкрикнул юноша. — Разве я не предал свое прошлое? Своих товарищей, своих учителей? Все, во что я верил… А я верил, дядя Макс. Я не отрицаю этого. Мои друзья и я, все мы верили в это. Теперь они мертвы. Я видел кишки Стефана, его труп лежал рядом со мной! Но он умер, и ему не пришлось ни от чего отрекаться!

Аксель сжал кулаки. Лицо его побледнело. Макс опустил плечи, почувствовав боль в затылке. Медленно положил руки на голову. Как всегда при общении с племянником, ему приходилось подыскивать слова, словно Аксель был диким, не до конца прирученным животным, готовым убежать при первом же непонравившемся слове или действии собеседника. Вот почему Макс не хотел упоминать при нем имя своего зятя, удивляясь, что и Аксель сам ни разу о нем не заговаривал.

— Вас обманули, Аксель. Вам на целые годы завязали глаза повязкой, сотканной из ложных идей и пустых обещаний. Вам сказали, что вы принадлежите в расе господ. На молодые неокрепшие умы это действует опьяняюще. Ты не мог не попасть в ловушку. Рядом с тобой никого не было, чтобы открыть тебе глаза. Научить тебя думать не входило в планы преподавателей. Разве при таких обстоятельствах ты мог услышать голос разума? Твои командиры, которых ты зовешь учителями, драли луженые глотки, заставляя тебя выполнять все их приказы и развивать лишь мускулы, но не интеллект. Что ты там делал? Полз по льду озера между двумя прорубями, рискуя упасть в воду и утонуть? Преодолевал препятствия и мог в любой момент споткнуться и сломать себе шею? Ты рассказываешь мне об этом с такой гордостью… Но какое радужное будущее тебе рисовали? Что ты станешь гаулейтером в Сибири? — усмехнулся он. — Такой была твоя мечта?

Он наполнил свой стакан и выпил залпом.

— Ты должен принять правду такой, какая она есть. Не уподобляйся тем, кто предпочитает отводить глаза. Вокруг нас много людей, которые не хотят ничего знать о войне. Глухая, слепая и немая — вот какая сегодня Германия. Но мы не должны забыть эту войну. Это было бы ошибкой. Началом всеобщей гангрены. Это очень больно, я знаю, но ты должен научиться думать сам. Неважно, во что ты верил тогда. Важно, во что ты будешь верить завтра. Свобода стоит многого. Особенно свобода духа. Она никогда не дается легко.

«Он принимает меня за полного идиота, — подумал обескураженный Макс. — Он, тот, кто рисковал жизнью, защищая Берлин, кто видел смерть своих друзей, кто теперь проводит все свободное время, рыская по черному рынку, дерется за место в переполненных пригородных поездах, чтобы найти немного дров и пищи за городом. Кто теперь может требовать, чтобы он, послушно сложив руки на парте, прилежно учился, а затем получил аттестат и поступил в университет».

— У меня не хватает смелости, чтобы говорить правду о своем прошлом, я предпочитаю лгать, — твердил Аксель упавшим голосом. — Все твои красивые слова — это всего лишь слова.

— Не будь глупцом, Аксель. Ты должен научиться защищать себя по-настоящему. В твоем возрасте послушание — это не преступление. Преступлением оно становится тогда, когда человек прогибается под преступный тоталитарный режим, будучи уже взрослым.

— Но ведь все виноваты, разве не так? В том, что русские с американцами угнетают нас, унижают с утра до вечера, учат нас жить. Все мы виноваты, что позволили этому режиму существовать. Кроме тебя, конечно. Ты у нас герой! — крикнул он, не пытаясь скрыть презрение.

Макс не обиделся. Он знал, что немецкие антифашисты часто встречают подобное к себе отношение. Много немцев, как бы то ни было, продолжали относиться к ним как к предателям. Некоторых раздражало даже само существование организации, созданной для помощи «жертвам нацизма», несмотря на малоэффективную ее деятельность.

— Я не принимаю термин «коллективная ответственность», — строго заявил Макс. — Это личностная проблема. Каждый должен отвечать за свои поступки. Каждый преступник индивидуален.

Отойдя от окна, Аксель рухнул на стул и положил руки на край стола. Ногти на его руках были грязные и обломанные. В первый раз Макс заметил у него пушок нарождающихся усов над верхней губой.

— Я больше ни во что не верю, — признался Аксель. — Как мы выберемся из всего этого? Понадобится жизнь целого поколения, чтобы восстановить страну и наладить нормальную жизнь. Я стану взрослым в нищей стране, окруженной со всех сторон оккупационными войсками. В стране, усеявшей всю Европу концлагерями, фотографии которых меня теперь заставляют смотреть… Да меня тошнит от одной только мысли об этом!

У Макса сжалось сердце. Он иногда спрашивал себя: может быть, стоит увезти Мариетту и Акселя из этой страны подальше? Может быть, в Париж? Что способна предложить до такой степени разоренная страна подростку, если здесь до сих пор правит ненависть и всех осыпают справедливыми упреками? В тишине салона слышен был только голос диктора, который продолжал читать список потерявшихся детей: «Фридрих фон Ашенгер, родился 1 сентября 1941 года, блондин, глаза коричневые, сообщить Софье фон Ашенгер…»

— О Боже, это же сын Мило! — воскликнул Макс, поднимаясь рывком.

Он хотел взять бумагу, чтобы записать номер досье, но под рукой не оказалось карандаша. Суетясь в спешке, как ненормальный, он перевернул стул. Теперь уже описания других детей неслись по радиоволнам. Макс бессильно сел и опустил лицо в руки. Плечи его вздрагивали.

— Что-то не так, дядя Макс? — встревожился Аксель.

Мило… Последний раз они виделись после нападения Германии на Советский Союз, когда они все собрались у Фердинанда. Мило отпустили в увольнение на несколько дней. Макс никогда не забудет, каким озабоченным был друг, разрывающийся между желанием носить престижный мундир вермахта и ненавистью к преступной власти Адольфа Гитлера. Треснувшим голосом Мило рассказывал им о преступлениях, совершенных Einsatzgruppen в Украине. Тысячи убитых цыган и евреев. Без суда, без следствия. Некоторые офицеры, чтобы как-то оправдаться и очистить совесть, что-то говорили о партизанах. «Какой абсурд! — кричал Мило. — Какие еще партизаны! Их единственная вина в том, что рейх объявил их своими врагами». Растерянность читалась в его глазах. Он как-то сразу постарел, но вовсе не тяготы и лишения воинской службы были тому причиной. Нет, причина была совершенно в другом. «Надо убить Гитлера, пока он не потащил всех нас в ад», — сказал он, и его озабоченное лицо честного офицера соответствовало ужасному финалу в этой молчаливой пьесе.

А потом его арестовали. Во время заседаний Народного трибунала он держался с достоинством. Его сразу же лишили права носить военный мундир, так как по приказу фюрера вермахт отрекался от предателей. На заседания его приводили одетым в старый штатский костюм не по размеру, он был маловат для его долговязой фигуры. Галстук тоже был запрещен, равно как и ремень, чтобы поддерживать штаны. Извергая фонтаны ненависти, Роланд Фрайзер, председатель трибунала, обвинял его, унижал, вызывая презрительный смех ассистентки, которая вела себя так, словно смотрела захватывающий спектакль.

— Мило фон Ашенгер был одним из моих близких друзей, — пояснил Макс глухим голосом. — Его арестовали после покушения на фюрера 20 июля. Я думал, что его приговорят к расстрелу, но Гитлер заявил, что военные предатели не имеют права на «честную пулю». Его подвесили за ребро на крюке, а супругу Софью отправили в Равенсбрюк. Их четверых детей разлучили, распределили по разным воспитательным учреждениям, подведомственным СС. Похоже, Софья так и не смогла найти своего сына. Представляю, она теперь сходит с ума от беспокойства. Я должен попытаться ей помочь, но, как последний кретин, не успел запомнить номер телефона. Простить не могу себя за это.

— Можно спросить у Клариссы, — подсказал Аксель.

— Почему?

— Она тоже ищет родственников. Ее младший брат отстал от них во время бегства. Она думает, что он находится где-то между Берлином и Восточной Пруссией. Размещает объявления в газетах и на радио. Постоянно ходит в Красный Крест. Идем! — бросил Аксель, поднимаясь. — Что толку сидеть сложа руки? Мы спросим ее, как лучше отыскать супругу твоего друга. Она должна знать.

Через несколько дней Ксения медленно поднималась по лестнице к квартире Макса. Стоял сильный холод. Она вдыхала знакомый запах табачного дыма. Врач подтвердил ее предположения, посоветовав быть осторожной. Это была, пожалуй, последняя возможность родить ребенка, и Ксения тщательно выполняла все предписания врача. Макс тоже не был теперь таким беззаботным и беспечным человеком, каким она его когда-то знала. Случалось, он смотрел на нее так, словно в первый раз увидел. Ксения научилась терпению и могла его понять. Она знала, что ему нужно время, чтобы снова стать самим собой, но судьба распорядилась иначе.

На площадке второго этажа она остановилась отдохнуть. Теперь она часто утомлялась, выполняя на работе то, что от нее требовалось. Эти бесконечные собрания, во время которых союзники только спорили, вместо того чтобы заниматься конкретными делами, заканчивались практически ничем. Напряженность в отношениях с русскими нарастала, начальники Ксении внимательно изучали все отчеты, которые она составляла после каждой встречи. Она старалась выполнять свои обязанности как можно лучше, но нервное напряжение сказывалось на ее состоянии. Она не знала, как объяснит свою беременность, будучи вдовой.

«Настало время принимать решение», — подумала она раздраженно. На четвертом этаже она засомневалась, правильно ли идет. Она еще никогда не была в его новом жилище, а описание Макса, как к нему пройти, было довольно расплывчатым. Она постучала в одни двери, потом, не услышав ответа, в другие. Почувствовав головокружение, прислонилась к стене. Не слышно было ничего, ни крика детей, ни отзвуков чьих-либо голосов. Тишина была полнейшей. Ксении показалось, что на подъем у нее ушла целая вечность.

Он открыл. Как всегда, когда они встречались после нескольких дней разлуки, она замерла на пороге, пронзенная полнотой радости, любви и света. Во взгляде Макса читалось то же самое, тот же запал и та же радость.

— Заходи, не скажу «ко мне», поскольку еще не чувствую, что я у себя дома. Но Аксель сказал, что я неплохо устроился, он даже спал здесь позапрошлой ночью, — сказал с улыбкой Макс.

Ксения сняла перчатки, протянула Максу шинель, которую он повесил на вешалку. Она остановилась на пороге комнаты, рассматривая две небольшие картины и разномастные кресла. Застиранная скатерть и керосиновая лампа на столе. От Макса здесь ничего не было, кроме бережно положенной на комод «Лейки» и кассет с пленками, и это ее успокоило. Ксения предпочла бы, чтобы он не привыкал к этому месту, так как не хотела, чтобы он здесь оставался надолго. Молча подойдя к ней, он положил руки ей на плечи. Она подалась к нему и закрыла глаза, чувствуя на своих волосах его дыхание. Само его присутствие всегда очаровывало ее. Расстегнув пуговицы ее мундира, пальцы Макса проскользнули в разрез блузки. Их прикосновение заставило ее вздрогнуть. Сразу возникло желание, такое же сильное, как и в первый день. Истома внизу живота. Болезненная потребность в теле другого человека.

Ксения молча наслаждалась, подставляя себя под поцелуи Макса, чувствуя, как его руки снимают с нее одежду. Он был внимательным и очень ласковым. Каждое его движение было исполнено серьезной неторопливости. Когда она протянула было руку, он остановил ее движение, желая все делать сам. В холодной, плохо отапливаемой комнате губы Макса были горячими, как огонь…

Тени в комнате вытянулись. Бархатное молчание обволакивало комнату, дом и весь город. Ласки утомили его, и он вскоре заснул, положив голову на ее плечо и обвив ногами. Она обняла его и слушала, как гаснет в ее теле эхо удовольствия…

— Не открывай дверь в коридор! — крикнул он веселым голосом, когда некоторое время спустя она встала, чтобы одеться. — Там нет стены. Часть здания разрушена.

Она закончила одеваться в ванной комнате, вернулась в гостиную и бросилась ему на шею. Несмотря на то что они только что занимались любовью, она все равно испытывала необходимость прикасаться к нему. Насытится ли она им когда-нибудь?

— Я закончил свой первый фоторепортаж для журнала, — сказал он, целуя ее в лоб. — Фотографии — полная банальность, но редактор настаивал именно на таких посредственных снимках. Ничего не должно выделяться, чтобы, не дай бог, не вызвать у кого-то гнев, особенно это касается портретов политиков. Время театральности Генриха Хоффмана уже в прошлом, — пошутил он. — Кажется, старый фотограф, очарованный фюрером, передал все архивы американцам. А там было что передавать. Он следовал за своим хозяином по пятам с двадцатых годов. Ходят слухи, что он все-таки припрятал много сюрпризов. Придет время, и многие частные коллекционеры не упустят случая этим воспользоваться. Если муж Мариетты еще жив, он наверняка заработает на этом. Хоффман и он будут богачами. Такие типы, как они, во всем находят свою выгоду.

Ксения вспомнила, что она встречалась с Хоффманом на одном из приемов перед самой войной. Маленький улыбающийся круглый человечек, напрасно пытавшийся склонить Макса работать на себя. «Это очень опасный манипулятор» — так тогда сказал о нем Макс.

— Ты кажешься довольным, — сказала она, счастливая видеть его таким бодрым.

— Это лишь начало. Все было просто. Всему свое время. У меня получится убедить их быть смелее.

— Но ты же не хочешь довольствоваться репортажами для «Neue Berliner Illustrierter»? — спросила она насмешливо. — Ты гораздо выше этого.

Тут она почувствовала, что тело Макса напряглось. Он отстранился от нее, подошел к окну и принялся рассматривать слепые фасады на другой стороне площади. Старая женщина в черном шла между обуглившимися стволами деревьев. Он следил за ней взглядом, пока она не скрылась из виду.

— Я не знаю, чего я хочу, Ксения.

— Мне нужно тебе кое-что сообщить, — сказала она с бьющимся сердцем, боясь этих его мрачных мыслей, которые пугали и угнетали ее.

— Мне тоже, — резко сказал он. — Я видел Софью.

— Не может быть! Как она?

Софья Дмитриевна была одной из ее подруг детства. Они обе выросли в Санкт-Петербурге, но потом, уже в эмиграции, потеряли друг друга из виду. Софья уехала в Берлин, а Ксения в Париж. Они снова встретились, совершенно случайно, на одном вечере, который устроила Мариетта. Выйдя замуж за Мило, она стала принцессой фон Ашенгер.

— Она выжила в Равенсбрюке. После заговора Штауффенберга ее разлучили с детьми. Теперь ей удалось отыскать трех дочерей, но где находится малыш Фредерик, до сих пор никто не знает.

— Как это? Я не понимаю, — сказала Ксения, садясь.

— Нацисты поместили детей в разные учреждения, подчиненные СС. Так как для родителей дети должны были бесследно исчезнуть, им дали новые имена, а затем воспитали в духе Третьего рейха. Проблема в том, что ребенок не в состоянии вспомнить свое настоящее имя. Фредерика разлучили с сестрами, когда он был еще очень мал. Софья делает все возможное, но пока она не получила пропуск для свободного перемещения по стране, а ведь сироты могли попасть куда угодно. Она боится, что малыша отправили в Богемию, но Судеты теперь в руках чехов, которые вряд ли испытывают сочувствие к немцам.

— Это чудовищно, — удрученно пробормотала Ксения. — Она, наверное, с ума сходит от отчаяния.

— Мы с Клариссой делаем все, чтобы помочь ей.

Ксения не сразу поняла, о ком идет речь.

— Это та девушка, которая живет с Мариеттой и Акселем?

— Ну да. Она ищет младшего брата, который исчез, когда они бежали из Восточной Пруссии.

Ксения вспомнила, как в гневе она схватила незнакомку, находившуюся рядом с Мариеттой, за рукав. С тех пор она не слышала и не вспоминала о ней. Но зато теперь, узнав о ее судьбе, она подумала о своей. Страх быть разлученной с родными, попасть в лагерь беженцев, быть лишенной всего. Перроны незнакомых вокзалов. Тоска и нищета. Ксения, задержав дыхание, потерла виски. Почему она почувствовала себя такой уязвимой? Она думала о своем прошлом, которое уже давно определило ее жизнь. Разве эти шрамы могут до сих пор болеть? Излечится ли она когда-нибудь от этих кошмаров? Она теперь так надеялась на счастье и покой! Она заслужила это. Положив руку на живот, она подняла голову.

— Я беременна, Макс.

Когда он услышал эти слова, кровь прилила к его лицу, подчеркивая его впалые щеки. Несмотря на его все еще нездоровый вид, он показался ей более красивым, чем когда-либо. Другая бы на ее месте испугалась, но Ксения не испытывала страха. Она носила ребенка от человека, которого любила. Это придавало ей сил.

— Я не могу больше оставаться здесь, где такие плохие условия для жизни. Я бы даже сказала, где опасно. Я уже не так молода и не хочу подвергать риску жизнь ребенка, понимаешь? Поэтому самым лучшим решением будет, если мы вместе уедем жить в Париж. И потом, есть еще Наташа. Она будет счастлива познакомиться с тобой. Завтра же я начну предпринимать соответствующие шаги.

Внезапно ее охватила одержимость. Если бы она могла, то уехала бы, не теряя ни минуты. Она увезла бы Макса отдохнуть и восстановить силы. Они гуляли бы по пляжу, под ярким солнцем. У них наконец появилось бы время побыть вместе. «Ривьера так прекрасна!» — Она улыбнулась, но улыбка ее исчезла, как только она ощутила непроницаемость Макса. В его молчании было что-то необъяснимое, почти жестокое. Опускались сумерки, так что был виден только его серый силуэт напротив стены, угадывались твидовая куртка с бесформенным воротником и штаны с карманами на коленях. Сердце Ксении екнуло.

— Тебе будет намного лучше в Париже, — настаивала она. — Здесь, в Германии, больше не на что надеяться, ты и сам это видишь. Все больше и больше людей начинают думать об эмиграции. Русские никогда не оставят территорию, которую они заняли, в том числе большую часть Берлина. Здесь как в тюрьме.

Расстроенная, она поднялась и тоже подошла к окну.

— Чего можно ожидать от этих развалин, Макс? Этот город мертв. Настало время перевернуть страницу. Эта беременность — чудо, которое произошло с нами, и мы обязаны воспользоваться этим шансом. Ты не видел, как росла Наташа. В течение долгого времени мы с тобой жили в разлуке. Сколько потерянных лет! — вздохнула она.

— Не я в этом виноват, — холодно бросил он.

Она раньше не замечала в нем такой непреклонности. Такого бездушного взгляда, от которого сжималось сердце и хотелось кричать.

— Я попросила у тебя прощения.

— И я тебя простил. Но чего ты теперь от меня добиваешься? — раздраженно спросил он. — Все бросить, поехать с тобой, чтобы играть роль внимательного и любящего папаши? Преданного муженька? Это тебе нужно? Я должен перевернуть страницу, говоришь ты? Вот так щелкнуть пальцами, и все сразу станет на свои места, — презрительно ухмыльнувшись, гримасой он сделал жест, соответствующий словам. — Потому что ты так решила. Потому что сегодня тебя это устраивает. Как мне повезло! Наконец ты соизволила выделить мне местечко рядом с собой. Наверное, я должен поклониться тебе в ноги?

— Я хочу разделить свою жизнь с тобой.

— И где мы будем жить? В твоих просторных парижских хоромах, которые принадлежали твоему покойному супругу?

Выплевывая эти слова, Макс чувствовал, что они раздирают ему горло. Его трясло от гнева и противоречивых ощущений. Со страхом он думал о том, что потерял за свою жизнь, но дело было не в погибших архивах и полуразрушенной студии. Все это не являлось главным. Редко когда он чувствовал себя таким обездоленным.

— Габриель мертв, — глухо произнесла Ксения. — К нему ревновать бесполезно.

— Я и не ревную! Мне все равно, жив он или нет. Я просто не понимаю, почему ты тогда выбрала его? Не понимаю и никогда не пойму.

— Но я ведь пыталась тебе объяснить, что…

— Да, ты, кажется, говорила, что боялась меня. Боялась, что как бы моя любовь не задушила тебя. А может, стоит хоть раз в жизни сказать правду, сказать, что никогда меня достаточно не любила?

Ксения опустила глаза. После всех этих долгих лет рана Макса все еще кровоточила. Это одновременно расстраивало ее и удивляло.

— Любовь с годами меняется. Может быть, ты в чем-то и прав. В двадцать пять лет я не любила тебя так, как люблю теперь. Тогда я не умела любить — вот так, потеряв голову. Я была смелой ради других, но не ради себя, эгоизм был побежден страхом. Но прошу тебя, поверь мне, я дала тебе все, что могла дать в тот момент. Просто мы оба были слишком молоды, чтобы понять, что происходит. Зачем ворошить прошлое? — спросила Ксения, и у нее возникло неприятное ощущение, будто она разговаривает сама с собой. — Главное — что происходит с нами сегодня. Это наша единственная надежда, ты слышишь меня?

Темнота все сгущалась, а электричество включать и не думали. Макс зажег керосиновую лампу. Пламя дрожало, отдавая печальный свет, который лишь подчеркивал убожество комнаты и усугублял ощущение стыда. В своем военном мундире, со светлыми, зачесанными назад волосами, Ксения казалась пришелицей из другого мира. Она сказала, что ждет ребенка, но эта новость оставила его равнодушным. Словно она говорила на неведомом ему иностранном языке. Он спросил себя, не стал ли он чудовищем, но как он может услышать и принять мысль о ребенке, когда он не видит их общего будущего?

— Ты не можешь требовать, чтобы я уехал, Ксения, — продолжил он, не скрывая досады. — Ты ведь не думаешь, что я могу бросить сестру и племянника в этом мертвом городе, как ты сама только что выразилась. Чтобы я оставил их здесь подыхать, как собак?

— Они могут поехать с нами…

— Ну да, конечно! — усмехнулся он. — Для всех нас найдется приют под твоими великодушными крылышками. Ты достанешь нам все документы, необходимые для того, чтобы нас пустили во Францию, и мы заживем большой счастливой семьей. Вот Наташа обрадуется, когда ей как снег на голову свалится новый папочка-немец, больная тетушка и племянник, о существовании которых она даже не подозревала. И все мы будем жить у тебя — немцы в центре Парижа. Какое счастье!

— Но так мы обретем друг друга. И будем счастливы, хотя ты отказываешься принимать это, и только потому, что мучаешься от того, что все твои друзья погибли, а ты выжил. Я тоже потеряла близких и понимаю твои чувства, но ты имеешь право на счастье. Как и я! Мы слишком много страдали все эти годы. А теперь я жду от тебя ребенка. И это не пустяк.

— Не помню, чтобы в первый раз ты особенно беспокоилась из-за ребенка!

Для Макса было настоящей пыткой видеть ее, стоящую прямо перед ним, хрупкую и стройную, а помада была словно рана на ее непроницаемом лице. Он знал, что не прав, но ураган уже завладел его сердцем. К своему стыду, он понимал, что хочет наказать ее за все эти потерянные годы и ту боль, которую он носил в себе слишком долго. Он хотел наказать ее за эту гнусную войну, за все свои страдания. И особенно за то, что она не оставила его умирать на ледяной земле Заксенхаузена.

Стиснув зубы, Макс сделал попытку восстановить сбившееся дыхание. Ксения думала, что вытащила человека из ада, но можно ли остаться человеком, побывав в аду? Она перестала узнавать его. Будто оборвались все якоря, привязывающие его к жизни.

«Я просто живой труп», — поражаясь самому себе, подумал он, внезапно, с размаху ударяя кулаком в стену. Страшная боль пронзила руку до самого плеча.

— Что ты хочешь, чтобы я еще сделала?! — крикнула она. — Я не могу оставаться в Берлине, если не буду работать. Я никогда не получу разрешения. Или ты хочешь, чтобы я бегала по всем этим комиссиям с риском потерять ребенка? Чтобы ко множеству смертей добавилась еще одна? Ты хочешь, чтобы я осталась здесь и наблюдала, как ты сражаешься со своими демонами? Чтобы я жалела тебя? Чтобы рвала на себе волосы и рыдала?

Он оставался недвижим перед ней.

— Я ничего от тебя не хочу. И ничего не требую. Для тебя было бы лучше, если бы ты оставалась в Париже.

— Я приехала сюда за тобой. Только за тобой.

— В таком случае ты совершила ошибку.

Ксения почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног. В который раз она оставалась одна. Невыносимо одинокой. Она положила трясущуюся руку на лицо, глубоко вздохнула. Мягким голосом, в котором угадывались и усталость, и невероятная печаль, она добавила:

— Я не могу сопровождать тебя в путешествии в этом мраке, где ты теряешь себя, Макс. Мне очень жаль. Но я была к этому готова. Я буду ждать тебя, сколько понадобится. Я знаю, что жизнь сделала меня жесткой, но за последние годы сердце мое смягчилось. Благодаря тебе…

Она не могла поверить, что их отношения могут вот так закончиться, она была в отчаянии.

— Я нужна этому ребенку. И Наташе я нужна тоже. Я не могу позволить прошлому связать меня. Всю свою жизнь я боролась ради других, за то, чтобы у них было будущее. И теперь я тоже должна думать о будущем. Это моя последняя надежда выкарабкаться, и я не знаю, как еще я могу поступить.

Она заметила, что он держится за ушибленную руку, но отбросила мысль посмотреть, что с ней.

— Твое место рядом со мной. Неважно, будем мы жить в Париже или где-нибудь в другом месте. Только не в Берлине. Не в сегодняшнем Берлине. Не позволяй гордости ослепить себя. Ты совершаешь ту же ошибку, что и я, а цена, которую придется за нее заплатить, будет высока… И потом, надо верить, что мы никогда не сможем расстаться друг с другом.

— Дело здесь не в гордости, — сказал он, отводя глаза и качая головой. — Не суди по себе. Мне просто кажется, что жизнь превратилась в зловещий фарс. Ты говоришь, что ждешь ребенка, но теперь, вместо того чтобы скрыть это от меня, ты требуешь, чтобы я следовал за тобой. Я не хочу жить той жизнью, которую ты пытаешься мне навязать.

Она не смогла сдержать смешок.

— Ничего я тебе не навязываю, Макс. Если и есть что-то, что мы любили больше всего, и ты и я, так это свобода. Даже если стремление к ней приводило к тому, что мы расставались.

Она надела шинель, пилотку. Руки ее тряслись. Она боялась упасть в обморок в присутствии Макса. Ее стало охватывать раздражение. Неужели она навечно приговорена выходить босоногой на снег, чтобы напрасно пытаться стереть с подошв кровь своего отца?

— Я добьюсь перевода во Францию. Если захочешь, можешь приехать…

Она не могла по выражению его лица понять, что он чувствует. Неужели он позволит ей уйти, так ничего и не сказав в ответ? Макс был так близко, что она видела, как при каждом вздохе вздымается его грудь, и в то же время он был так далеко! Слезы застилали ее глаза. Она отвернулась, стыдясь своих слез. Раньше она бы никогда не заплакала. Раньше она просто молча ушла бы.

— Я люблю тебя, Макс.

Жизнь никогда не делала ей подарков, и все, чего она добилась, — так это редких моментов счастья, которые доставались ей после тяжких трудов. Послевоенная встреча с Максом должна была положить конец этой бесконечной борьбе и блужданию в сумерках неопределенности. Теперь она поняла, что ошиблась. Она снова должна бороться. Бороться, чтобы ее ребенок родился здоровым, ибо знала, что в противном случае она никогда не простит это Максу, и их любовь умрет.

Человек, которого она безмерно любила, молча стоял у дверей. Его лицо выражало такую страсть и такую печаль, что Ксении было больно смотреть на него. Ей казалось, что еще немного, и ее сердце разорвется. Она надела перчатки. Медленно, аккуратно. Надо было растянуть секунды, остановить время. Теперь все зависело только от Макса. Она сделала все, что могла, и больше ей нечего было ему предложить. Она удивилась, что все еще может двигаться, не рассыпаясь на тысячу осколков. Но час пробил, нельзя было больше растягивать прощание.

Макс отпускал Ксению, и ему казалось, что он умирает. Рука болела, перед глазами плясали темные круги. Сколько раз они вот так расставались? Осиротевшие на слова, на поступки. И все-таки теперь Ксения сказала то, что он столько лет надеялся от нее услышать. Он понимал, она больше не боится показать свою слабость, свою искренность, что она одержала победу над своей гордостью, которая всегда была ее больным местом. Но было уже поздно. Стальной капкан захлопнулся.

— Говоря по правде, ты меня так и не простил за то, что когда-то произошло, Макс, но хуже всего то, что я не могу на тебя за это сердиться.

Она подождала еще несколько минут, но так как он продолжал молчать, повернулась и ушла, оставляя его одного с тенями прошлого.