Париж, апрель 1946

Рассеянный свет падал на танцевальную площадку. Влажную духоту помещения лишь немного разбавляла весенняя вечерняя свежесть. Наташа подошла к эстраде, на которой играли музыканты. В облаках сигаретного дыма она разглядела Феликса, машущего ей рукой. Работая плечами и локтями, она прокладывала себе путь и наконец добралась до него и остановилась рядом. Феликс тут же обнял ее за талию и прижал к себе. Пронзительные звуки трубы, саксофона и барабанов наполняли все пространство под каменными сводами погребка.

— Потанцуем? — крикнул он.

— Дай мне сначала отдышаться.

— Нет времени. Идем.

Пара, которая только что танцевала под би-боп, уступила им место. Феликс вел Наташу. Собранные в хвост волосы били ее по плечам, ноги двигались в такт ногам Феликса. Поднимая время от времени глаза, она видела широкую светлую улыбку, видела вспотевшее лицо партнера. Лица всех танцующих тоже были мокрыми. Феликс покружил Наташу вокруг себя, подкинул ее к потолку, поймал, чем вызвал восторженные крики зрителей. Довольные, они наконец выбрались из толпы танцующих. Их место тут же занял парень в клетчатой рубашке и бархатных штанах и его партнерша. Наташа заметила, что потеряла ленту для волос. Пуловер прилип к телу. Прижавшись к спине Феликса, она проследовала за ним вглубь помещения, где находился бар. Феликс протянул ей бокал теплого пива, которое она с жадностью стала пить.

— Здорово, правда? — спросил он, надевая очки.

— Бесспорно, — с улыбкой ответила она.

Уже несколько недель они собирались возле бистро и кабаре в Сен-Жермен-де-Пре, побуждаемые молодостью и любовью к жизни, переполнявшей их сердца. Встречались с друзьями, танцевали, пропускали по глоточку, просто общались. Этот уголок Парижа стал землей обетованною для молодежи, которая наслаждалась ощущением своего возраста. Их безудержность и жизнерадостность всем бросались в глаза. Они считали это своего рода компенсацией за время невзгод, даже если некоторые из ограничений в той или иной степени существовали до сих пор. Джаз, свобода, бесшабашность будоражили нервы и обостряли чувства. Все были молоды, красивы, и никто в мире не имел права становиться у них на пути.

Замечая в толпе лица друзей, Феликс и Наташа приветственно кивали. Один из них, верзила с пышной шевелюрой, показывал руками какие-то кабалистические знаки. Они поняли, что он отправляется в «Рюмери». Этот язык жестов был изобретен несколькими энтузиастами во время посещений таких вот заведений с пустыми винными погребами и жалкими запасами угля для отопления. Этот мир имел особые правила и особые коды, где свои понимали друг друга с полувзгляда, даже по манере держаться, и собирались в периметре с невидимыми непосвященным границами, которые простирались от набережной Малаке до набережной Конти, от площади Сент-Сюлпис и улицы Сент-Пер до улиц Дофине и старого театра Комедий. Это была их территория, там назначали встречи, на которые не приходили, зная, что все равно столкнутся где-нибудь на улице. Обменивались поцелуями и идеями. Все друг друга знали, словно были жителями одной деревни или членами одного клуба для привилегированных особ. Здесь были и признанные в этой среде художники, и прочие люди искусства. Кого тут не было, так это зануд и хвастунов.

Феликс и Наташа присели на твердые табуреты. Она пригладила юбку, в то время как он вытирал лоб платком. Ритм музыки все еще отзывался в их телах, они не могли не двигаться в такт с остальными. Девушке нравилась эта атмосфера, ощущение, что она живет полной жизнью. Ничего не имело значения, кроме настоящего момента, который будоражил их сердца. Феликс был таким же одержимым, как и она. Сбросив беспокойство и растерянность в вестибюле вместе с верхней одеждой, он пробирался по узкой, ведущей в погребок лестнице, пригибая голову, чтобы не удариться о низкий потолок. Раствориться в музыке, танце, в обществе сверстников было для него единственным способом обо всем забыть. «Я не хочу сидеть дома по вечерам, как законченный кретин», — однажды признался он Наташе. Она полюбила его еще больше, зная, что, в отличие от их приятелей, беззаботность для Феликса Селигзона была запрещенной роскошью. Питались плохо, спали мало, но это вызывало у них даже определенную браваду. Многие из их товарищей посещали театральные курсы или занятия по музыке. Бегали по книжным лавкам, искали у букинистов интересные книги, посещали выставки. Они были ненасытны и дерзки. Они хотели удивляться жизни, презирали конформизм, авторитеты и семейные обеды. Называли друг друга по имени и не придавали значения происхождению. Они не признавали ни родителей, ни прошлого. Они жили сегодня. А будущее? Им займутся тогда, когда оно наступит.

Феликс внезапно наклонился к ней и поцеловал в губы. Ощутив его страсть, она вздрогнула. Иногда он делал что-то спонтанно, заставая ее врасплох. Удивительно, но они никогда не говорили о любви, словно боялись вспугнуть ее неосторожными словами; не желали связывать себя обещаниями, которые казались принуждением и относились к миру взрослых. Они ведь были так молоды, так романтичны! Может быть, именно поэтому они до сих пор не были любовниками.

Сидя в баре, они слушали стихи смельчаков, которые карабкались на эстраду, как только музыканты делали паузу, и смеялись без всякого сочувствия вместе с залом, когда стихи казались им безвкусными, потом вместе со всеми вскочили и побежали к выходу. Они ехали в «Рюмери», где их ждал Люк, которого все почему-то называли Верцингеторикс.

— Привет, мученики! — крикнул он им, в то время как его соседи потеснились, чтобы дать новоприбывшим возможность присесть.

Люк сделал знак, чтобы принесли еще пунша.

— Как прошло возвращение твоей матери к семейному очагу? Она уже отошла от впечатлений?

Наташа скорчила гримасу. Ее мать вернулась быстрее, чем ожидалось. Рано утром она села в Берлине в вагон военного эшелона и через два дня была уже в Париже. После нескольких месяцев отсутствия она выглядела уставшей и расстроенной. Ксения не ожидала увидеть в своем доме целую толпу молодых парней и девушек, которые лежали на кроватях в спальнях, на канапе в салоне и, измученные бурной вечеринкой, спали беспробудным сном, так, словно их покусали мухи цеце.

— Можно было подумать, что кошка забралась в жилище мышей, — пошутила рыжая низкорослая девица, танцовщица из Оперного театра. — Я так еще никогда в жизни не пугалась. Но она оказалась такой любезной, твоя мать. Даже предложила нам позавтракать. Моя бы на ее месте надавала бы нам всем веником и им же вымела за двери.

— Она устроила тебе головомойку позже, не так ли? — обеспокоенно спросил Люк, наклоняясь к Наташе.

Он положил на нее глаз с момента их первой встречи и не скрывал этого, но старался сдерживаться, так как она была подружкой Феликса. Он просто решил дождаться своего часа, уверенный в непостоянстве молодости.

— Отнюдь. Гости для нее не проблема. Она лишь улыбнулась, узнав, что Надин и Мишель живут у нас уже несколько дней. Русские люди гостеприимны. Мы всегда привечаем друзей и путешествующих, — шутливо ответила Наташа.

Ксения в самом деле не удивилась, увидев в доме друзей дочери. Эти молодые люди были свободны, как ветер. Одна или две рубашки на смену в старом чемодане, несколько книжек, часто музыкальный инструмент, гитара или аккордеон, висящий на плече. Многие приезжали из провинции, чтобы попытать счастья в столице, другие не могли ужиться со сварливыми родителями. Хозяева дешевых гостиниц предоставляли им кредит до поры до времени, но в конце концов выгоняли на улицу, если они долго не платили по счетам.

— Что касается Надин, то мать разрешила ей остаться у нас на некоторое время, — продолжила Наташа. — А вот Мишель предпочел уйти.

— Неудивительно. Он целый год жил самостоятельно и больше не хочет отчитываться перед взрослыми. Нет так ли, дружок? — вмешался Феликс, смеясь. — Даже если жилье со всеми удобствами.

Сам Мишель, который сидел на другом конце стола, покачал головой.

— Все верно. Меня трясет от мысли, что снова кто-то будет указывать мне, в котором часу я должен вставать утром. Но, как бы то ни было, твоя мать настоящая красавица! С чего это ей взбрело в голову провести несколько месяцев в стране бошей?

— Ты не единственный, кто находит это странным, — пробормотала Наташа.

Она почувствовала, как напрягся Феликс. Через несколько часов после возвращения, когда приятели разошлись, Ксения позвала всех — Наташу, Феликса и Лили — в свою комнату. Феликс, держась настороженно, стал у окна. Сев рядом с Лили на кровать и взяв ее за руку, Ксения рассказала все, что узнала о судьбе их родителей и младшей сестры. Никогда Наташа не забудет пепельного лица Феликса, его сжатых кулаков, напряженного тела. Она словно окаменела и ощущала себя идиоткой, неспособной выразить весь ужас, который ее охватил. Когда Лили разрыдалась, Ксения и Феликс молча посмотрели на нее. Ксения продолжила рассказ мягким голосом, избегая ужасных деталей, но и не пытаясь затушевать драму. Слушая мать, Наташа восхищалась тем, как удачно та умела подбирать слова правды и утешения. В ту ночь девушка встала с кровати и на цыпочках пробралась в комнату Феликса. Она не хотела, чтобы мать застала их вместе, но знала, как он нуждается в ней, несмотря на то что ни о чем не просил. Когда Феликс прижался к ней, Наташа почувствовала, что у него мокрое от слез лицо.

Теперь Феликс и Лили знали, что стали сиротами. Единственные выжившие из уничтоженной семьи. Лишив их последней надежды, Ксения будто обрезала ниточку, которая связывала их с прошлым. «У меня такое впечатление, что я лечу в пустоте», — прошептал Феликс, а Наташа продолжала молчать.

Она взяла Феликса за руку, которая показалась ей безвольной. Сам он был каким-то отстраненным. И очень далеким. Никто из друзей не знал о драме, постигшей Селигзонов. Никто вообще не знал, что они немцы и евреи. Это была та свобода общения, когда важным был сам человек, что особенно нравилось Феликсу и ценилось им. «Я не думал, что смогу это вынести», — признался он однажды Наташе. Они заключили молчаливое соглашение никогда не касаться больной темы в присутствии друзей, но одного напоминания о Берлине было достаточно, чтобы взволновать их.

Наташа видела, что ее мать вернулась в растрепанных чувствах. Трое подростков пользовались в ее отсутствие полной свободой, их друзья запросто приходили к ним домой и уходили в любое время, но Наташа была рада снова увидеть мать и надеялась восстановить между ними доверие, как в те времена, когда она кидалась ей в объятия и покрывала лицо поцелуями. Несмотря на гордость, она понимала, что мать нужна ей, она хотела делиться с ней своими тревогами и надеждами, видеть в ее глазах любовь и поддержку. Она разрывалась между чувствами, толкавшими ее к Феликсу, и привязанностью к воспоминаниям детства. Для нее наступил очень непростой период в жизни, теперь Наташа чувствовала себя канатоходцем, она искала у матери убежища от всего, чем грозила ей взрослая жизнь: от зова плоти, от неуверенности и зыбкости бытия. К несчастью, поведение матери сбивало ее с толку. Ксения стала скрытной, менее внимательной к другим, иногда ее поведение было шокирующим, как в самые худшие моменты войны, когда стоял вопрос жизни и смерти.

Вдруг Наташа поняла, что не в силах сдержаться. Стены помещения заплясали у нее перед глазами. Бар был слишком разноцветным, слишком ярким. Стучали друг о друга стаканы, со всех сторон раздавались громкие голоса. Она стала задыхаться от скученности тел.

— Мне завтра рано вставать, — сказала она с дрожью в голосе. — Я возвращаюсь домой, Феликс. Ты можешь остаться, если хочешь.

Он покачал головой.

— Нет, я тебя провожу.

— Но вы ведь только пришли! — вскричал Люк, вздымая руки к небу. — Вы не можете так сразу уйти!

Наташа поднялась на скамью, чтобы пройти за спинами товарищей.

— Увидимся в воскресенье, — сказал Феликс фальшиво радостным голосом. — Всем пока. Удачно поразвлечься.

Потерявшись в толпе, они снова нашли друг друга на улице, запыхавшись, словно после долгого бега. Им не нужно было ничего говорить, достаточно было одного взгляда, чтобы все понять. Рука в руке, они вернулись домой молча, петляя маленькими улочками Сен-Жермена, где то там то здесь раздавались веселые голоса, звуки саксофона, которые заглушали звуки их шагов.

Через несколько дней Ксения сидела в кабинете, изучая банковские документы. Ее пальцы выбивали по столу стаккато. Эти финансовые дела, как всегда, нагоняли на нее скуку. Она не могла не относиться к этому с долей иронии. Замужество должно было избавить ее от таких забот, ее и ее близких. Ловкость Габриеля Водвуайе в финансовых делах была одной из причин, по которой она приняла его предложение руки и сердца. Она никогда не ценила его душу. Испытывая стыд, Ксения все же имела смелость это признать. Теперь она была вынуждена по требованию банковских служащих сама проверять все свои счета, что несколько отравляло ее существование.

На письменном столе лежало письмо, полученное из Нью-Йорка. Ксению приглашали принять участие в выставке Театра Моды, которая должна была открыться через несколько недель. После триумфального дебюта в Париже, затем в Лондоне и Лиде, городе, поставляющем текстиль многим французским предприятиям, показ кукол был устроен в Копенгагене, Стокгольме и Вене. На очереди была Америка. Представители французской высокой моды понимали, как важно вернуть утраченные за время войны позиции на рынке Соединенных Штатов. Кутюрье опять брались за оружие, в смысле за шпильки, иголки, карандаши и бумагу.

Американские организаторы были заинтересованы в участии Ксении еще и из-за ее происхождения, так как не могли не учитывать интересы русской диаспоры в США. Ее превосходное знание английского языка было козырем, равно как и репутация, известная и на другом берегу Атлантики. Русская графиня, муза знаменитого фотографа Макса фон Пассау, талант которого был пронизан ее духом. Она была одновременно символом и удачи, и драматической судьбы. Америка всегда была падка на такого рода триумфы, когда победа достается в результате жесткой борьбы. Красавица Ксения Федоровна Осолина знала не понаслышке, как нужно преодолевать трудности. Большего от нее не требовалось.

Ксения глотнула кофе. Ей забронировали каюту на судне, которое отплывало из Гавра. Она сможет провести в Нью-Йорке весь май. Ребенок должен родиться осенью. Но перед отъездом ей надо было урегулировать все банковские дела. Говоря по правде, она знала, что у нее нет выбора. У нее пересохло в горле, она предвкушала, что поездка будет интересной. Возможно, ей было необходимо это новое приключение, оно могло бы умерить ее смятение. «Может, я буду страдать меньше, если нас с Максом будет разделять океан?» — спрашивала она себя, чтобы тут же ответить: она никогда не освободится от Макса фон Пассау, даже если окажется на краю света.

Кто-то несколько раз позвонил в дверь, а через минуту раздался чистый и радостный голос Наташи:

— Мамочка, ты не поверишь, кто к нам пришел!

Ксения сидела не двигаясь. Озабоченная и уставшая, она не имела желания общаться с приятелями дочери. Юношеский задор иногда воспринимался как оскорбление. Но Наташа появилась в дверях с красными от возбуждения щеками и взлохмаченными волосами. На руках у нее виднелись следы от чернил, а кофта была застегнута не на ту пуговицу.

— Что случилось? Почему ты такая возбужденная?

— Сама посмотри! — настаивала дочь.

Ксения со вздохом поднялась. Посмотрела на себя в зеркало, поправила волосы и нанесла на губы помаду. «Я такая страшная, что жуть берет», — недовольно подумала она.

Она услышала мужской голос, низкий и глубокий. По спине пробежала дрожь. В душе она надеялась, что однажды Макс вернется. Когда раздался взрыв смеха, она быстро вышла из комнаты и, предвкушая радость встречи, распахнула двери салона.

Широкоплечий мужчина в темном костюме стоял, наклонив голову к Наташе, так что солнце освещало его светлые волосы и знакомый профиль. Как всегда при встрече с младшим братом, Ксения Федоровна ощущала и любовь, и восторг, и гордость. Это был он. Дитя Петрограда. Дитя чуда. Тот, кто прошел, не жалуясь, через все испытания, кого она держала на руках, в то время как тело матери бросали в море. Тот, кто дрался на переменах, когда маленькие парижане дразнили его, называя грязным иностранцем, апатридом, бродягой. Молодой человек, который проливал свою кровь за неродную страну.

— Кирилл! — выдохнула она.

— Ксения, как я рад тебя видеть!

В два прыжка оказавшись рядом с ней, он заключил ее в объятия. Она прижалась к его плечу, наслаждаясь его присутствием, исходящей от него силой. Кирилл олицетворял для нее всю их семью, родителей, нянюшку, весь ее разоренный род, Россию, из которой она увезла Кирилла и Машу, чтобы спасти им жизнь, ту Россию, которую она носила в себе как вечную рану. От него исходил запах лилий, запах детства.

— Ты плохо выглядишь, — констатировал он, беря ее за плечи.

— Спасибо за комплимент, — фыркнула она, состроив гримасу. — А вот ты, наоборот, просто пышешь здоровьем.

— Это от предвкушения двухнедельного отпуска, который я проведу в нашем прекрасном Париже. Чего еще мне желать!

— А что потом?

— Да подожди ты с расспросами, мама! Он только что переступил порог! — воскликнула Наташа. — Дай ему время перевести дух.

Кирилл бросил на девушку любопытный и одновременно веселый взгляд. Он всегда питал слабость к своей племяннице, которая темпераментом напоминала ему старшую сестру. Несомненная грация, правильные черты лица. Она была живой, активной, любознательной и всегда первая бросалась ему на шею, едва он появлялся в доме.

— Ты разве не торопишься на занятия? — спросила Ксения, посмотрев на часы.

— А обещаешь, что останешься с нами ужинать, дядя Кирилл?

— С удовольствием, моя голубка. Теперь беги. Не хочу, чтобы из-за меня ты опоздала.

Наташа прижалась к нему, потом сунула под мышку книжки и хлопнула дверью. Кирилл, улыбаясь, покачал головой.

— Она очень на тебя похожа, — сказал он, садясь на канапе.

— Надеюсь, что это не так. Мне часто говорили, что я просто ужасна.

Вглядываясь в лицо старшей сестры, Кирилл почувствовал, как у него защемило в сердце.

— Просто у тебя украли твою беззаботность. Тебе непременно нужно было найти способ бороться против несправедливости.

Ксения слабо улыбнулась, садясь напротив него. Как всегда, Кирилл был безупречно элегантен. Густые, зачесанные назад волосы, располагающее лицо, полные губы. Он казался таким уверенным в себе, что она даже позавидовала. Ему повезло пройти через войну без серьезных ранений, он сражался в африканской пустыне, потом во Франции, после чего участвовал в форсировании Рейна под командованием генерала Латра. Война превратила его в мужчину.

— Маша сказала, что ты вернулась из Берлина. Никогда бы не подумал, что ты пробудешь там так долго. Я тоже там был. Мы могли бы там встретиться. Почему ты меня не предупредила?

«Потому что я была слишком занята тем, чтобы вдохнуть жизнь в человека, которого люблю», — с горечью подумала Ксения.

— Ты прекрасно знаешь, как сложно было общаться из-за всех этих оккупационных зон, — сказала она.

— Да ладно тебе! — улыбнулся Кирилл. — Это ведь не иголку в стоге сена искать.

— Что ты имеешь в виду?

— Берлин всегда занимал в твоем сердце особое место. Не думай, что мне об этом не известно.

Раздосадованная, Ксения прикусила губу, с беспокойством думая о том, что младший брат, которому она пела колыбельные и исправляла домашние задания, которого держала за руку, когда они переходили через улицу, стал взрослым мужчиной и теперь знает обо всех ее комплексах и привязанностях.

— Я привезла печальные новости из Берлина. Ты еще не знаешь про Селигзонов.

— Нет. Но я предположил наихудшее.

— Наихудшее случилось. Сара, Виктор и малышка Далия.

Он нервно пригладил волосы. По его потемневшему взгляду было видно, что ему больно.

— Я к этому никогда не привыкну, — сказал он.

— Никто из нас к этому никогда не привыкнет.

— А как Феликс и Лили?

— Их жизнь никогда не будет прежней. Надеюсь, что они смогут справиться с этой болью. В противном случае она будет их медленно убивать, — тихо сказала Ксения.

Кирилл поднялся и стал ходить взад-вперед по комнате. Салон вдруг показался ему слишком тесным. Ксения молча смотрела на него. Каждая секунда, проведенная с братом, была для нее особенно ценной. Чудо, что война не забрала его. Четыре долгие года Кирилл вел отдельную жизнь, не окруженный ее заботой. Он вернулся в день знаменательный и зловещий одновременно. В день освобождения Парижа, когда Габриель хотел ее убить. В этом самом салоне, в его обманчивой тишине, она ощутила холод ствола на виске и покрылась холодным потом с головы до ног.

— Я собираюсь вернуться в Германию, — сказал Кирилл.

— А я полагала, что теперь тебя демобилизуют, — удивилась она. — Кстати, я не понимаю, почему ты все еще на службе?

— Столько страданий, Ксения… Мы не можем оставить всех этих людей на произвол судьбы.

Сунув руки в карманы, он посмотрел в окно.

— О чем ты? О немцах? Что мы можем для них сделать? Понадобятся годы, чтобы все восстановить. В любом случае, они получили то, что заслужили.

Кирилл удивился черствости сестры и металлическим ноткам в ее голосе. Многие так считали, но от нее он не ждал этих слов. Ксения могла быть жесткой, но редко бывала несправедливой.

— Я думаю о беженцах. О тех, кого стыдливо называют «перемещенные лица». Прекрасный эвфемизм! — усмехнулся он. — Тем более что это касается тех, кого собрали в лагеря беженцев. А ведь некоторые из этих лагерей не так давно были концлагерями.

Тень беспокойства легла на лицо Кирилла, который стоял, опустив плечи. Ксения вздохнула. Это было чересчур. Только не Кирилл, не он. Он не должен быть захвачен и сломлен этой мировой скорбью, которая ощущалась не только в Германии, но и во всей Европе, особенно в странах, попавших под советское ярмо. Война сорвала с места около шестидесяти миллионов человек, этих людей разбросало по Европе вопреки их желанию. От этих цифр кружилась голова. Военнопленные, беженцы, жертвы безжалостной политики Гитлера и Сталина, те, кого война лишила крова, люди с неопределенным будущим, выходцы из многих стран и территорий, названий которых союзники даже не слышали раньше и, соответственно, не знали ни их историю, ни географическое расположение. Более десяти миллионов таких несчастных влачили жалкое существование в лагерях союзников, где их содержали кое-как.

— Это абсурд, Кирилл! — возмутилась она не так эмоционально, как можно было ожидать. — Тебе нужно подумать о своем будущем. Тебе скоро тридцать. Ты учился, чтобы стать адвокатом. Теперь ты должен найти работу по специальности, создать семью. Ты должен начать вести нормальную жизнь.

Он промолчал. С улицы доносились крики детей, которых вели на прогулку в Люксембургский сад.

— Как начать нормальную жизнь после всего, что довелось пережить? Притвориться, что ничего не было? Но как можно быть безразличным, Ксения? Когда-то и мы прошли через это.

«Ничего не проходит бесследно», — думала она. Изгнание закалило Осолиных. Но разве она не боролась именно для того, чтобы прошлое не стало притягивающим и горьким для ее брата?

— Ты разве помнишь? — прошептала она. — Ты был таким маленьким. Я хотела уберечь тебя от всего этого. Надеялась, что хоть ты все забыл.

— Я помню запах. Запах грязи. Помню, что было очень холодно на корабле, когда умерла мама, — сказал он с дрожью в голосе. — Я помню страх, взгляды посторонних людей, когда мы приехали в Париж… Только во время войны я понял, что твоя суровость была словно крепостная стена для всех нас. Ты всегда стремилась защитить меня и Машу. Я никогда в тебе не сомневался. Ни секунды. У меня всегда был кто-то, к кому я мог обратиться за поддержкой.

Он сделал паузу, повел плечами.

— Когда я посетил лагерь беженцев в первый раз, все эти ощущения детства, которые я, говоря откровенно, тоже надеялся забыть, снова воскресли… Это случилось во время увольнения. Я пришел туда просто из любопытства, а потом остался, чтобы помочь. Надо, чтобы эти люди тоже имели кого-то, к кому они могли бы обратиться, — сказал он несколько смущенно.

— Но ты их не знаешь, Кирилл! Печаль — словно заразная болезнь. Если ты слишком долго будешь поддаваться ей, она разрушит тебя. Она уже отпечаталась на твоем лице. Все прекрасно понимают, что среди этих людей прячутся и матерые нацисты! Группы бывших военнопленных стали преступными бандами и терроризируют население в провинции. Без оружия в лагеря беженцев нечего и соваться. Повернись спиной к этому хаосу, и тогда твоя жизнь снова станет счастливой.

Тень раздражения пробежала по его лицу.

— Ты опять пытаешься меня защитить, словно мне пять лет. Среди этих людей есть русские, которые не хотят возвращаться в Советский Союз. Сама мысль, что их могут туда отправить насильно, приводит их в ужас.

— Ну и что? — вскрикнула она, беспомощно взмахивая руками. — Если они боятся, значит, вероятно, подняли оружие против своей родины. Или я не права? Ты наверняка имеешь в виду людей Власова, которые предпочли коричневую чуму красной холере. Согласна, невыносимо, когда нужно делать выбор между коммунистами и нацистами, но некоторые уж очень далеко зашли. Слишком далеко! Не думай, что собираюсь выгораживать этого подонка Сталина, но почему мы должны защищать всех его противников?

— Ты слышала о казаках? — спросил он, пристально глядя на нее.

Она сжала губы. О казаках теперь часто говорили в среде русских эмигрантов. Они были верны своим идеалам и никогда не продавали душу. Этот свободный народ не мог мириться с тем, что большевики распространили свою власть на их исконные территории — на Дон и Кубань. Приход немцев они восприняли как освобождение. Когда армии вермахта стали отступать, многие казаки из-за страха перед репрессиями целыми семьями последовали за немецкими войсками, пешие или верхом, со скотиной и утварью. В конце концов они оказались в Англии, вспомнив, наверное, что когда-то Англия поддерживала белое движение в России.

— Англичане предали их, — согласно кивнула Ксения. — Они выдали их Советскому Союзу, обрекая на верную гибель. Еще одно из многочисленных преступлений этого ужасного века.

— Насильственное возвращение людей в Советский Союз — это и в самом деле непростительное преступление всех стран Запада, — заявил Кирилл, охваченный холодным гневом. — Сталин безжалостен. По возвращении на родину бывшие пленные и те, кто был в Германии на принудительных работах, сразу попадают в ГУЛАГ. Некоторые наивные возвращаются по своей воле, но те, с кем я разговаривал, не настолько глупы. Ты знаешь, что Сталин лишил русских военнопленных права получать помощь Красного Креста? Какой позор для страны! Эта страна отказалась подписывать Женевскую конвенцию. Все, попадая во вражеский плен, автоматически становились предателями родины. Боши относились к ним как к скотине, так же как и Сталин, который бросил их подыхать, как бездомных собак. В СССР терпят только мертвых или героев, которых могут держать на коротком поводке. Этот ужасный режим весь пропитан паранойей.

Ксения вспомнила серьезное лицо Игоря Кунина, она понимала, что он рисковал свободой и даже жизнью, спасая Макса. Она высоко оценила этот мужественный поступок своего друга детства, который согласился ей помочь.

— Я сделал свой выбор, — добавил Кирилл более мягко. — Я вернусь в Германию как официальный представитель ЮНРРА. Недавно назначили нового председателя — это Фиорелло ла Гардия. Я вхожу в состав комитета, отвечающего за техническую сторону помощи беженцам.

Ксения только покачала головой. Она знала, что международная организация United Nations Relief and Rehabilitation Agency, финансируемая в основном американцами, приходила на помощь миллионам узников. Не такой судьбы она желала своему брату, но Кирилл уже вырос и теперь принимал решения самостоятельно, мало интересуясь ее мнением. То же в свое время происходило и с Машей — после многочисленных ссор она ушла из дому. Нужно научиться отпускать поводья и позволить тому, кто стал взрослым, самому выбирать себе путь, даже если на этом пути он набьет себе шишек. «Некоторые жертвуют своими интересами, чтобы вернуть свободу другим», — подумала она, ощущая давящую боль в сердце.

Он смотрел на нее с беспокойством, от волнения у него взмок затылок.

— Им повезло, что ты будешь работать с ними, Кирилл Федорович, — сказала она с улыбкой. — Ты исключительный человек. Это я воспитала тебя таким.

У Кирилла отлегло от сердца. Он не хотел огорчать сестру, но ему необходимо было ее одобрение. Приблизившись, он приложил палец к ее губам, но улыбка Ксении оставалась печальной. Она сидела в кресле, одетая в черную юбку из шерстяного трикотажа и кардиган с перламутровыми пуговицами, этот наряд молодил ее. Кириллу показалось, что никогда еще он не видел ее такой беззащитной, но догадывался, что причина ее смятения была не в нем.

— Через пятнадцать дней я буду в Берлине, — начал он не без колебаний в голосе. — Могу я что-либо сделать для тебя?

Кровь прилила к ее лицу. Она резко встала.

— Абсолютно ничего. Этот город превратился в склеп. Не думаю, что я туда вернусь.

Он стоял так близко, что его тело загораживало от нее солнце. В ее взгляде было все одиночество мира. Почувствовав, что ее тайна может быть раскрыта, Ксения отступила на шаг, но Кирилл уже схватил ее за руку.

— Ты такая бледная, просто ужас! Что ты скрываешь? Ты больна?

— Вот еще! С чего бы это? — воскликнула она, стараясь вырваться, но Кирилл держал ее крепко, подтверждая этим, что он тоже может быть упрямым, как и она. Да, упрямства Осолиным было не занимать.

Внезапно ее стошнило. Она, с трудом оттолкнув его, побежала в ванную комнату. Внутренности выворачивало. Спазмы долго не прекращались. Наконец она выпрямилась, униженная и раздавленная. Дрожащей рукой ополоснула лицо. В зеркале отразилось встревоженное лицо Кирилла. Его серые глаза метали молнии. Он протянул ей полотенце.

— Значит, здоровая, говоришь, — сухо произнес он. — Я требую, чтобы ты сказала мне правду.

Она промокнула лоб, щеки, вдыхая свежий запах чистого полотенца и пытаясь привести мысли в порядок.

— Я не больна, Кирилл. Я беременна.

Если бы она не была такой слабой, она наверняка бы рассмеялась, увидев, как вытянулось его лицо. Он молча проследовал за ней в салон.

— Кто отец? — наконец мягко спросил он, и эта мягкость вызвала у нее желание расплакаться.

Она поняла, что боялась его упреков, осуждающего взгляда судьи, готового вынести приговор, всех этих нотаций моралиста, контролирующего жизни людей. Хуже того, она боялась, что брат будет презирать ее или стыдиться. Можно восставать против обыденности, как Ксения Федоровна, идти не по проторенному пути и, тем не менее, испытывать глухой страх перед религиозными догмами, условностями, какой знают все женщины, кто хоть раз в жизни имел внебрачную связь.

— Отец, Ксения, отец, — ласково настаивал Кирилл. — Кто он?

— Макс фон Пассау.

— Тот фотограф?

Она кивнула.

— Это к нему ты ездила в Берлин?

— Хотела узнать, жив он или мертв.

— Надо полагать, что он жив и здравствует.

Кирилл старался шутить, но лицо Ксении было мертвенно-бледным.

— Он решил остаться в Берлине. Я не смогла его уговорить уехать.

— Наташа в курсе?

— Нет. Пока нет. Я не знаю, как сообщить ей такую новость.

Посерьезнев, он подумал минуту, прежде чем продолжить.

— Ты должна не мешкая поставить ее в известность. Чем дольше ты ждешь, тем труднее будет на это решиться. Ты должна сказать правду. Нет ничего хуже обмана… Наточка великодушный человек. Насколько я ее знаю, она не будет в восторге от того, что у ее брата или сестры отец немец, но я уверен, что это хороший человек, потому что другого ты бы не выбрала. Она поймет тебя, вот увидишь.

Он казался спокойным и не сомневался, что все в конце концов уладится, и Ксения почувствовала досаду. Разве он не знал, что существуют раны, которые никогда не заживают?

— Вряд ли она окажется такой понятливой, когда узнает, что этот немец является также и ее отцом.

От удивления Кирилл разинул рот. Он разом вспомнил о событиях того времени. Вспомнил себя в этом самом салоне, держащим Ксению за руку, в ее другой руке был маленький кожаный чемоданчик. Нянюшка умерла. Маша отдалилась. Ксения объяснила ему, что выходит замуж за француза, что они будут жить в этой красивой квартире и он будет учиться в одном из лучших парижских лицеев. Он помнил, какая тогда у Ксении была холодная рука. Большие окна в квартире, антикварная мебель показались ему шикарными. Муж сестры держался отстранение, но в то же время был предельно вежлив. Наташа родилась через несколько месяцев. Никто не усомнился в том, что ее отец Габриель Водвуайе.

— Боже, значит, ты уже была беременна, когда…

— Да, — перебила она. — Габриель знал это, но все равно хотел на мне жениться. Он оказался прекрасным отцом. С этой стороны его не в чем упрекнуть.

Не сговариваясь, они оба посмотрели туда, где когда-то были следы крови Габриеля на паркете и стенах. В тот день Кирилл постучал в дверь, когда раздался выстрел. К его большому облегчению, Ксения была жива, хотя и сильно побледнела. Открыв ему, она упала в его объятия.

Разве мог он судить ее? Что он знал о любви? В Лондоне у него были мимолетные интрижки с девушками, которые легко отдавались военному, постоянно рискующему своей жизнью. Военные романы имеют особый вкус. Вкус драмы, которая и определяет их скоротечность и искусственность. Смерть и страх смерти гасят чувства и сводят все к простому физическому удовлетворению. Отношения двух людей воспринимаются как защитный талисман. Думая, что это и есть любовь, человек сам себя обманывает, а потом настает мир, и два чужих человека, ничего не знающие друг о друге, не могут понять, что их связывало ранее, разве только стремление уйти от кошмаров войны.

То, что Ксения любила Макса фон Пассау, впечатлило его. Считая ее слишком суровой, он с радостью нашел подтверждение, что у нее нежная и ранимая душа. Она прислонилась к брату, словно ей стало холодно. Кирилл обнял ее, прижавшись лицом к ее щеке. Она задрожала, когда свет солнца парижской весны наполнил салон.

— Однажды, — ласково заговорил он, — я спросил у нянюшки, как я появился на свет. Она все мне рассказала. Про красногвардейцев, про то, как Маша пряталась в кухне, как ты приготовилась нас защитить… Она сказала, что есть дети, отмеченные печатью надежды. Поверь мне, обожаемая сестричка, то же самое можно сказать о ребенке, которого ты вынашиваешь сейчас. Надо благодарить Бога за то, что подарил тебе эту радость.

Лили отошла от двери и на цыпочках вернулась в комнату. Села на кровать, подняла колени к подбородку. Наташа не родная дочь своего отца! В это невозможно было поверить. Тетя Ксения беременна! Десятки вопросов возникали в ее голове. Сцена рисовалась явственно и была пугающей: тетя Ксения, новорожденный малыш у нее на руках и ее строгие слова, обращенные к Феликсу и к ней, смысл которых сводился к тому, что они не могут больше оставаться в этой квартире, ведь ребенку требуется место. Куда они пойдут? Кому они будут нужны? Лили пыталась унять бешеное биение сердца. Она наклонила голову, и длинные черные волосы упали на лицо, щекоча щеки.

Когда она услышала имя Макса фон Пассау, то вспомнила события, произошедшие несколько лет назад. Ей казалось, что она снова ощущает запах матери, слышит, как ее голос звучит в комнате. Тот, кого она с восхищением называла дядей Максом, был близким другом их семьи. Она вспомнила высокого мужчину с живым взглядом, он с удовольствием играл с ней, вызывая в ней чувство, что она для него единственная в мире, в то время как большинство друзей матери всегда имели вид занятых людей или находились в плохом настроении. Но только не дядя Макс. У него была легкая улыбка, заразительный смех. К таким людям невольно испытываешь доверие. И все-таки даже он не сможет им помочь.

Она ненавидела тоскливые воспоминания, от них ее бросало в холодный пот, но картинки из прошлого замелькали перед глазами с безжалостной неотвратимостью. Их дом в Грюнвальде, разграбленный среди ночи, высокий силуэт отца, которого усаживали в машину, босоногая мать в ночной рубашке, наблюдающая за происходящим через пыльное окошко сарайчика с инструментами садовника, где они спрятались. Лили вспоминала запах мочи, текшей у нее по ногам. Она тогда ничего не сказала про это, боясь, что Феликс будет насмехаться над ней, а также из страха привлечь внимание незваных гостей, которые орали в их доме среди ночи.

Лили принялась раскачиваться вперед и назад. В тот же день они разместились у дяди Макса, в его красивой квартире, где на стенах висели картины, словно живые, и фотографии с видами Берлина во все времена года. В камине горел огонь, в комнате витал запах ванильного сахара. Она навсегда запомнила, как дядя Макс взял ее на руки и рассказывал ей сказки. Потом пришло время расставаний. Если крепко зажмурить глаза, если прекратить дышать, то можно было снова ощутить дыхание матери у себя на волосах, ее руки, когда она прижимала голову Лили к своей груди. Исступленно целуя Лили в щеки, лоб, губы, виски, мать от волнения не замечала, что кольца на ее пальцах причиняют дочери боль, что девочка пытается оттолкнуть ее своими маленькими ручками, словно испуганная птичка, не понимая, почему у взрослых на глазах слезы, — ведь разлука не будет долгой. Скоро, очень скоро папа вернется из Заксенхаузена и вместе с мамой и малышкой сестренкой приедет к ним в Париж, где не будет страха и слез. Ведь именно это обещала ей мама, и у Лили не было оснований ей не верить.

Поняв, что она стонет, как маленькая, попавшая в ловушку зверушка, Лили стала кусать себе губы. Молчать! Только молчать! Никому ничего не говорить. Не показывать своих чувств. Задушить грозящий вырваться гнев, сохранить хрупкое равновесие души, не проливая потоки слез. Задушить в себе стыд. И страх тоже. Все эти острые чувства, от которых болит живот. Это плохие и грязные чувства. Подавить все это и думать о Лилиан Бертен, маленькой послушной девочке француженке, которая похоронена на кладбище под красивой плитой с выбитыми на ней ангелочками и розами. У Лилиан не было таких воспоминаний. Лилиан была спокойна. Она всегда улыбалась. Она была счастлива.

Через некоторое время, когда брат тети Ксении ушел, Лили решилась войти в салон. В квартире стояла тишина, словно она тоже решила задержать дыхание. Лили подошла к столу, когда-то принадлежавшему Габриелю Водвуайе. Раньше она избегала заходить в эту комнату, чтобы не сталкиваться с этим человеком. Когда они с Феликсом приехали сюда, она сразу определила, что их присутствие очень не нравится мужу тети Ксении. Эти его тонкие губы, отсутствующий взгляд, лишенный теплоты. Она уже слишком хорошо знала, что это за взгляд. Так иногда смотрят на младенца, который громко плачет в общественном месте, или на бродячую собаку, или на нищего, от которого плохо пахнет.

Тетя Ксения сидела за письменным столом, согнувшись и положив голову на руки. Она выглядела озабоченной. Лили никогда не видела ее в таком состоянии, и это еще больше ее встревожило. Душевное равновесие ее защитницы не должно быть нарушено из-за этого проклятого ребенка, который все испортит! Девушка почувствовала приступ гнева. Никто не смеет нарушать покой тети Ксении! Она должна оставаться сильной и невозмутимой. Ведь она их защита и опора. Единственный человек, который умел утешить их последние семь лет. Человек, презирающий недомолвки и без колебаний говорящий слова, которые могли обидеть, но зато несли правду и силу.

— Лили, что ты тут делаешь? — удивилась Ксения, подняв голову.

Лицо ее было бледным, краска на веках и губах расплылась. Словно наполовину стертый рисунок. Лили нахмурилась.

— Сегодня среда. У меня нет занятий.

— Ну да, конечно. Извини, я забыла, — сказала Ксения, кладя руку на лоб.

— Ты занята?

Ксения со вздохом отодвинула бумаги, кучей наваленные перед ней.

— Счета, которые надо погасить, как всегда. Помнишь выставку кукол в павильоне «Марсан»?

— Еще бы! Это было здорово! — с энтузиазмом откликнулась Лили, глаза ее загорелись, она схватилась за подлокотник кресла.

— Мне предложили поучаствовать в работе выставки, которая будет проходить в следующем месяце в Нью-Йорке. Я не могу отказаться от такого предложения. Надо, чтобы у меня снова была работа. Поездка в Америку позволит мне возобновить контакты с нужными людьми, впоследствии это может пригодиться. Европа сейчас на коленях. А нам надо смотреть в будущее.

— Ты надолго там останешься?

— Думаю, на месяц.

Лили покачала головой. Неосознанным машинальным движением она гладила обивку кресла.

— Наташа будет недовольна. Ей так не понравилось, что ты ездила в Берлин.

— Мне очень жаль, но я туда не развлекаться еду, — сердито сказала Ксения. — Наташа должна знать, что не всегда в жизни мы делаем то, что нам хочется.

— Но ты сама решила поехать в Германию. Никто тебя к этому не вынуждал. Я тоже этого не поняла.

Услышав обвинения в свой адрес, Ксения посмотрела более внимательно на Лили, такую серьезную и скрытную, в серой кофте и скромной юбке, которая доходила до колен. В пятнадцать лет она имела тело угловатого подростка без бедер и грудей.

«Девочка напугана, — подумала она. — Но разве может быть по-другому?» Лили была одной из тех детей, души которых изранила война, и они никогда не оправятся от того, что им довелось пережить. Надо быть глупцом или бессердечным человеком, чтобы верить в то, что можно победить цепких демонов прошлого. «Это только кажется, что время лечит», — грустно сказала себе Ксения.

— Она боится, что однажды ты уедешь слишком далеко, чтобы вернуться, — проговорила Лили, опустив глаза. — Ты не должна на нее за это сердиться.

Нервничая, она собирала невидимые ворсинки на шерстяной юбке.

— Я вернусь, куда бы я ни уехала, — с нежностью заверила Ксения.

— Не всегда люди могут выполнить обещанное, — сказала девушка, устремляя взгляд в светлые глаза собеседницы.

В голосе сквозила такая грустная ирония, что Ксении подумалось, что она больше никогда не услышит ее смех, не увидит радость в ее глазах. Вздрогнув, она посмотрела прямо в темные глаза Лили, в которых читались и грусть, и досада, в то время как само лицо девушки оставалось непроницаемым, а на губах застыла странная печальная улыбка.

— Твоя мать делала все возможное, чтобы вернуться к тебе, Лили. Я хочу верить, что Феликс и ты были ее дыханием, которое спасало ее до самого последнего момента. Но иногда силы нас покидают.

Лили напряглась. Ее черты обострились.

— И теперь ты мне скажешь, что я должна позабыть обо всем и продолжать жить, не так ли? — бросила она раздраженно. — Ты скажешь мне, что Бог, провидение, судьба, или что там еще, пожелали, чтобы был Аушвиц, и что надо смириться с этим.

— Чтобы больше я никогда не слышала эти глупости! — сказала Ксения. — В твоем возрасте у меня был выбор: или смотреть вперед, или погибнуть со всей моей семьей. Но все люди разные. Кто я такая, чтобы давать тебе советы? Твой самый большой плюс, но и самая большая опасность для тебя — это свобода, Лили. Ты свободна смотреть в бездну, пока она не поглотит тебя целиком, но ты также свободна повернуться к ней спиной и с триумфом шествовать по жизни. Но ты должна сделать свой выбор сама. Это один из уроков, который я тебе преподала. Нельзя ни жить жизнью других, ни бороться вместо них, даже если сильно этого захочешь. Я люблю тебя, Лили. С того самого дня, как твоя нога ступила в этот дом. Это никогда не заменит любви твоей матери, но это единственное, что я могу тебе дать. И я всегда буду возвращаться, куда бы я ни поехала, будь то Нью-Йорк или любое другое место. Я всегда буду рядом с тобой и с Феликсом, как всегда буду с Наташей.

Лили совсем не двигалась, и можно было подумать, что она приросла к месту. Ее лоб взмок от напряжения, Ксения тщетно пыталась угадать ее мысли. Она озабоченно смотрела, как девушка медленно поднимается. Дойдя до дверей, Лили обернулась. Улыбка осветила ее глаза.

— А что теперь, ведь у тебя будет малыш?

— Ты о чем? — удивилась Ксения.

— Ты ждешь ребенка, и здесь больше нет места для нас. Зачем мы тебе? С двумя детьми… Это будет обременительно для тебя.

Ксения резко поднялась, быстро подошла к Лили, схватила ее за плечи и несколько раз встряхнула.

— Да как у тебя язык поворачивается говорить подобное? Твоя мать доверила мне тебя, когда ты была совсем маленькой девочкой. Для меня не было никакой разницы между моим ребенком и вами. Вы дети моей подруги, такой, какую редко встретишь. Предать Сару — значит предать саму себя. Посмотри мне в глаза, Лили Селигзон, и скажи мне, неужели ты считаешь меня способной отвернуться от вас?

Лили смотрела на нее, не двигаясь. «Она такая же, какой я была в ее возрасте», — подумала Ксения, и ей стало ее очень жалко. Она понимала, насколько она одинока, какова мера ее отчаяния, и очень боялась, что все это может отразиться на ее последующей жизни.

Тело девушки расслабилось. Через некоторое время Лили закрыла глаза, потом мягко высвободилась.

— Надо все рассказать Наточке, — глухо произнесла она. — О ребенке и о дяде Максе. Не надо оттягивать. Если она узнает об этом от кого-нибудь другого, а не от тебя, она никогда тебе этого не простит.

— Ты ждешь ребенка? Но этого не может быть! Ты же слишком стара для этого! — выкрикнула Наташа. Она сидела одетая на кровати, разложив вокруг себя книжки и листы бумаги.

Наташа казалась сбитой с толку. Ее слова были продиктованы эгоизмом, но Ксения ничего не сказала. Дети никогда не думают о родителях как о людях с сексуальными желаниями, даже если те женаты и вполне могут иметь детей. Беременность матери кажется неким актом, не относящимся к реальности. Что-то из области сверхъестественного. И тем не менее Наташе придется отныне принять присутствие мужчины в жизни ее матери.

Лицо дочери потемнело.

— Я его знаю?

— Нет.

Она резко поднялась. На ней были толстые носки с дырками, темные штаны и бесформенный пуловер цвета хаки, о происхождении которого Ксения не имела никакого представления. «Возможно, купила на блошином рынке в Сен-Уэне», — сказала она себе. В этот день Наташа много занималась, так как нужно было исправлять полученные накануне плохие отметки. Ужин с дядей Кириллом придал ей румянца. Кирилл показал себя особенно красноречивым, рассказывал такие забавные истории, что даже сумел рассмешить Лили. Когда Ксения сообщила им о своей поездке на несколько недель в Америку, Наташа насупилась, но Кирилл опять сумел разрядить обстановку.

Нервничая, Ксения принялась изучать комнату. Мебель являла собой собрание разных стилей: комод и детская библиотека из светлого дерева, письменный стол, элегантное кресло с дорогой обивкой, которое так нравилось Габриелю. Обои местами отставали от стен. Разводы напоминали о том, что когда-то потек радиатор отопительной системы. «Нужно все отремонтировать, — подумала Ксения. — Неплохо бы вообще покинуть эту квартиру и начать новую жизнь в другом месте!» В первый раз мысль о переезде была настолько ясной. С презрительным выражением лица Наташа ходила по комнате, поглядывая на мать краем глаза, опасаясь новых неожиданностей. Только-только Ксения сказала, что уезжает в Нью-Йорк, и вот она уже заявила небрежным тоном, что ждет ребенка. Наташа не улавливала связи между этими двумя событиями. «Скорее всего, такой связи просто нет», — сказала она себе иронично.

Новость была сногсшибательной. Как в игре в домино: достаточно было толкнуть одну костяшку, чтобы упал весь ряд. В голову лезли бессвязные мысли. У ее матери есть любовник. Значит, она повернулась к прошлому спиной. Значит, ее отец стал для матери только постыдным воспоминанием. А может, она всегда была ему неверна? Предательство пронзило девушку болью, как при ожоге. Ее мать ждет ребенка. Это немыслимо. Какая предосудительная бестактность!

— Кто это?

— Его зовут Макс фон Пассау.

Наташа широко открыла глаза. Имя было знакомым. Мать знала этого человека до войны. Художник из Берлина. Грязный бош! Правда, он сфотографировал семью Селигзонов, и с этой фотографией Феликс никогда не расставался. Она повертела имя в голове, стараясь поместить его в контекст, придать ему ощутимые контуры, стараясь приручить его, так как этот незнакомец станет теперь частью их жизни, хочет она того или нет.

— Ты встретила его, когда ездила в Берлин?

— Да.

— И что будет теперь? Ты выйдешь за него замуж, полагаю?

Ее светлые волосы метались по плечам, лбу, раскрасневшимся щекам. Уперев кулаки в бока, она стояла перед матерью с задором, свойственным всем молодым людям. Ксения даже немного позавидовала ее уверенности.

— Не думаю. Нет, — ответила она.

— Ага, вот так, значит? Теперь понятно, почему ты уезжаешь в Нью-Йорк. Чтобы тайно родить ребенка и сделать вид, что усыновила сироту?

Ксения не смогла сдержаться и рассмеялась.

— Ну конечно нет! Мое пребывание в Америке и беременность — просто совпадение и ничего более. Такой случай нельзя упускать, как я только что вам сказала. Что касается ребенка, то он родится здесь, осенью.

— Но ты не можешь родить ребенка, так как ты вдова! — воскликнула Наташа. — Что про тебя скажут люди?

— Для тебя это имеет значение? — иронично спросила Ксения, скрестив руки на груди.

— Да! Впрочем, не знаю. Может, и нет… Но все-таки…

Сбитая с толку, Наташа подумала о своих друзьях, об их все понимающих, насмешливых взглядах. Они будут шокированы, несмотря на свою беззаботность, которую они так любят афишировать. Даже если некоторые из них и занимались любовью, большинство все же были целомудренными. «В любом случае, правила поведения определяются взрослыми, — возмущенно подумала она. — Как они только осмеливаются такое вытворять?»

— Глядя на тебя, не скажешь, что ты беременна, — подозрительно сказала она. — Может, это ошибка?

Внезапно ощутив усталость, Ксения пересекла комнату и села в кресло.

— Я чувствую себя так же, как когда ждала тебя, моя дорогая, — призналась она. — Родить тебя для меня тогда тоже было непросто.

Сердце Наташи учащенно забилось. Отвратительное ощущение, словно большая черная туча, накатило на нее. Откуда у нее это странное предчувствие? Она осмотрелась, словно пытаясь найти успокоение в устроенном в комнате беспорядке: обувь валялась как попало, по всем углам разбросанные книги и грампластинки. Только в центре комнаты было пусто. Она повернулась к матери, которая по-прежнему сидела, выпрямив спину, сжав колени. Взгляд ее, направленный на дочь, был светел, он выражал нежность, беспокойство и сочувствие, что всегда сопровождает плохие новости. Мгновенная мысль пронзила ее сознание. Если в древности гонцов, приносящих плохие вести, убивали, то только для того, чтобы освободиться от этого невыносимого сочувствующего взгляда. Наташа поднесла руку к горлу. Она попала в ловушку. Что бы потом ни случилось, она должна выспросить у матери, все.

— Мне было всего двадцать три года, когда я познакомилась с Максом. Он приехал в Париж, чтобы сделать фоторепортаж про Международную выставку. Это была весенняя ночь. Твоя тетя Маша убежала из дома. Я искала ее несколько часов в кафе и барах, посещать которые она тогда любила. Я встретила Макса на Монпарнасе. В «Ротонде», — уточнила она, волнуясь, как будто это имело значение, словно ее дочь нуждалась в этих деталях, которые ей ни о чем не говорили, но составляли прошлое самой Ксении, потому что каждый всегда хранит воспоминания о первой встрече, первом обмене взволнованными взглядами, первом желании, таком же сильном, как и неожиданном. — Через несколько месяцев мы встретились в Берлине, где он тогда жил, — продолжила она, так крепко сжимая пальцы, что побелели кончики ногтей. — Как бы объяснить, чтобы ты поняла?

— Ты в него влюбилась, что тут объяснять, — с нетерпением сказала Наташа.

— Скажем так: Макс возродил меня к жизни. Это уже позже я поняла, что люблю его.

Ксения старалась быть искренней, но, глядя на дочь, ощущала, что, наоборот, понемногу отдаляется от нее, как судно от берега. Напряженность матери пугала Наташу. Никогда она не сможет понять, как повлияли на жизнь Ксении Федоровны трудности, встретившиеся ей на пути в молодости. Слишком этот путь был непрост. Наташа походила на своего отца, каким он был тогда. Она разделяла его целомудренную любовь к истине, жаждала правды. Ксения же в этом возрасте уже узнала и теневую сторону жизни, как узнала ее Лили.

Она замолчала, и это показалось Наташе еще более опасным, чем те беспощадные речи, которые она уже слышала. Она смутилась, так как все уже поняла. Достаточно было посмотреть в глаза матери, которая больше не находила слов, увидеть ее руки, сложенные, словно в молитве. Наташа опустила глаза. Ради Бога, только молчи! Защити меня от всего этого! Не надо! Есть вещи, которые не надо произносить. Ведь мать должна защищать своего ребенка, не так ли? Это ее долг. Правило жизни. «Я не хочу ничего знать!» — кричал ее внутренний голос.

— Ты дочь Макса фон Пассау, Наточка. Габриель знал это. Когда он женился на мне, я уже была беременна. Он был первым мужчиной, который взял тебя на руки после твоего рождения. Для него ты была родной дочерью. Он тебя сильно любил.

— Нет… — прошептала Наташа, закрывая ладонями уши, но мать безжалостно продолжала:

— Макс ничего не знал про тебя. Только в начале войны я решила сказать ему, что у него есть дочь. Я хотела, чтобы он знал это на всякий случай, если кто-то из нас погибнет. Он имел на это право. Вот почему ты ничего не знала. Я не могла тебе сказать то, о чем еще не знал твой настоящий отец. Мне казалось, что так я предам его еще раз. И, конечно, из-за Габриеля. Я должна была хранить молчание, потому что он принял нас всех, Кирилла, тебя, меня.

Наташа нервно поправила волосы.

— Значит, это все было для нас! — крикнула она. — Ты все устроила как нельзя лучше, только не подумала обо мне. Что я теперь должна чувствовать, узнав, что восемнадцать лет любила человека, который не был моим отцом? Ты об этом никогда не думала!

Она отступила на шаг, чтобы прислониться к стене, словно боялась, что упадет.

— Все эти годы ты врала мне… Не могу поверить.

Она смотрела на мать с удивлением, почти испуганно, широко раскрыв глаза.

— А после смерти папы ты отправилась на поиски любовника, не так ли? — прошипела она.

— Да, это было основной причиной моей поездки в Берлин. Я должна была знать, жив ли он. Мы встретились. И расстались снова, — призналась Ксения, перед тем как добавить вполголоса: — Это единственное, что у нас хорошо получается. Расставаться.

Ксения выдохлась. Как бы защищаясь, она положила руку на живот, не отводя взгляда от Наташи. Страдания дочери разрывали ее сердце. Дети Макса… Дети невозможной любви, которой она гордилась. Никогда и никого она не полюбит так, как его. «Нужно только время, чтобы я смогла заставить его это понять, и их тоже», — думала она.

— Оставь меня, пожалуйста, — сказала Наташа подавленно. — Мне нужно побыть одной.

Ксения тяжело поднялась, словно старуха. Все ее тело болело. Но она держалась прямо, расправив плечи. Только губы дрожали. Поравнявшись с дочерью, Ксения остановилась.

— Не дотрагивайся до меня! — потребовала Наташа. — Только не дотрагивайся до меня!

Поймав ее взгляд, совсем как у Макса, Ксения поняла, что ее страхи были обоснованны. Наташа отдалилась от нее. Теперь, чтобы достичь взаимопонимания, нужно будет пройти долгий и трудный путь, памятуя о бегстве и той ране, которую Осолины получили в наследство и которая стала казаться их семейным проклятием. Что ж, пусть так. Ксения, всегда в одиночку боровшаяся с трудностями, научилась уважать желания своей дочери, зная, что рано или поздно настанет день, когда Наташа фон Пассау сама пройдет эту дорогу, чтобы вернуться к ней.

Наташина злость уходила медленно, постепенно. Каждодневное наказание. Только несколько секунд передышки после пробуждения, после чего реальность снова обрушивалась на нее.

Ее тело стало словно чужим. Когда время от времени Наташа смотрела в зеркало, то совершенно не узнавала свое лицо. Касалась пальцами носа, губ, щипала щеки, на которых тут же вспыхивали красные пятна. Иногда, охваченная нервной дрожью, она сметала рукой со стола стопки книг, стоящие на нем стаканы, которые со звоном разбивались об пол. Ее раздражало буквально все. Взгляды Лили, темные и внимательные, когда та молча следила за ней; неловкие попытки Феликса говорить на отвлеченные темы; отчий дом, ставший внезапно чужим и лживым, откуда она убежит при первой же возможности.

Теперь ей нравилось гулять вдоль берегов Сены. Лучи весеннего солнца нагревали светлые камни, играли в листве деревьев. Волны бились о набережную, вдоль которой сидели рыбаки, терпеливые и молчаливые, как часовые. Свесив ноги в пустоту, Наташа сидела и смотрела на проплывающие по реке баржи. Первый раз в жизни Наташа четко осознала, что ложь не одинакова и имеет разную степень интенсивности, от небольших недомолвок, которые могут сойти за одну из форм вежливости, до самого гнусного предательства. Например, отвратительный факт сотрудничества с немцами Габриеля был в ее глазах менее серьезным проступком, чем то, что ее столько лет заставляли верить, что она его дочь. Какую ценность теперь имеют все ее воспоминания?

Все труднее и труднее ей было вспоминать лицо своего отца, его жесты, исполненные любви. Образ Габриеля растворялся, словно облитый кислотой. Черты лица становились расплывчатыми, голос — далеким и еле слышным. Но и перебирать в памяти счастливые мгновения, проведенные с матерью, тоже не хотелось — они совсем не грели душу. Каждое когда-либо произнесенное ею слово теперь было поставлено под сомнение. «Разве можно постоянно лгать своему ребенку? — озадаченно спрашивала она себя. — Разве можно допустить, чтобы он строил свое будущее на зыбучих песках неправды?»

На следующий день после разговора с дочерью Ксения выглядела очень озабоченной и напряженной, хотя голос оставался прежним, уверенным и спокойным. Когда-то Наташа восхищалась ее последовательностью, ее волей, это успокаивало ее в самые трудные моменты. Теперь же она злилась на нее, называя это не иначе как черствостью и себялюбием. «А что, если бы мать не забеременела? Я бы, наверное, так ничего и не узнала! Право, это было бы лучшим выходом», — с горечью говорила себе Наташа, испытывая неприязнь к ребенку, который еще только должен был появиться на свет.

Когда Ксения уехала в Нью-Йорк, девушка восприняла ее отъезд как благословение. Находиться с ней под одной крышей, встречаться взглядами становилось для нее все невыносимее. Сначала она пребывала в прострации, будто ей сделали анестезию. Потом гнев стал нарастать. Она чувствовала себя обворованной, как если бы у нее украли очень дорогую ей вещь. Обворованной и униженной. Жаль, что поездка матери будет не такой долгой, как ей теперь хотелось. А когда она приедет, узел на ее горле затянется еще туже.

Она должна уехать… Эта мысль крепла, становилась навязчивой. На палубе одной из барж лаяла собака. Уехать, но куда? Наташа не могла больше торчать в четырех стенах, как в тюрьме. Она хотела увидеть мир, другие краски, запахи, дороги.

Резко поднявшись, она оцарапала голую ногу о камень. Из-за боли из глаз брызнули слезы. На коже выступила кровь. Похоже, весь мир был настроен против нее. Малейшее движение причиняло боль. Порывшись в рюкзаке, Наташа нашла платок и дрожащей рукой вытерла кровь. Никогда в жизни она не чувствовала такого отчаяния. «Это просто царапина», — сказала она себе, сердясь, что стала такой нежной, а ведь когда-то, упав с дерева, она сломала ключицу и не пролила ни слезинки. Но было что-то патетическое в том, чтобы сидеть одной на берегу реки с окровавленным платком в руке, вглядываясь в неясное будущее и думая о близких, которые врали ей на каждом шагу. В первый раз после признания матери Наташа плакала, и осознав это, стала быстрыми движениями вытирать слезы.

Несколько человек ждали перед небольшим отелем на одной из живописных улочек, спрятавшейся за зданиями с фасадами из обработанного камня и сквериками. Наташа прислонилась к стене и, сунув руки в карманы, смотрела на соседей. На их взволнованных лицах сияли выразительные глаза. На мужчинах были потертые куртки и мятые кепки, на женщинах — туфли с деревянными подошвами, какие носили во время войны. Разговаривали они между собой шепотом, хотя время от времени можно было услышать звонко произнесенную фразу на русском языке.

У Наташи вспотели ладони, сердце билось учащенно. Ранка на ноге продолжала болеть. Она знала, что нарушает неписаное правило Осолиных, совершает высшее преступление, явившись в это место. «Он получил паспорт» — говорили с сочувствием и страхом про тех, кто решил вернуться в Советский Союз. «Бедный глупец», — сухо сказала однажды ее мать про одного из знакомых, который был убежден, что теперь в России все изменится и что надо превозносить Сталина как освободителя. Среди эмигрантов находились и такие, которые думали, что коммунистический мир станет открытым и они смогут найти свое место на родине. Некоторые даже предпринимали какие-то действия, чтобы получить советский паспорт и вернуться в Россию.

Наташа прикусила губу. Неделю назад на вечеринке у тети Маши она заметила двух обворожительных молодых людей, которых никто раньше не видел. «Не надо с ними разговаривать. Это сотрудники посольства СССР», — прошептала какая-то девушка, повернувшись к ним спиной. Ощущение, что за тобой наблюдает недремлющее коммунистическое око, никогда не покидало русских эмигрантов. Каждый с опаской относился к советскому посольству, которое сеяло страх, особенно среди тех, кто так и не сумел стать полноправным гражданином Франции. Тем не менее в определенных слоях общества стали превозносить заслуги этой новой России, которая победила в Великой Отечественной войне, словно кровь двадцати миллионов, принесенных в жертву, очистила ее, как церковное причастие. Русские знакомые Наташи втайне от родителей читали статьи в «Советском патриоте». Это была ностальгия, передающаяся от поколения к поколению, тайная тяга к поискам родной земли, резонировавшая даже в сердцах тех, кто родился не в России.

Мать мало рассказывала ей о своем детстве. Прошлое Ксении Федоровны было полно опасных ловушек, раны от которых еще не затянулись. Наташа принимала это как данность. Она нашла других людей, которые помогли удовлетворить ее любопытство.

Дядя Кирилл взял на себя миссию поведать ей о традициях рода Осолиных. Тетя Маша тоже не скупилась на воспоминания. Наташа наизусть знала описание особняка Осолиных в Ленинграде, их дома в Крыму, так что даже могла нарисовать эти здания с закрытыми глазами. Ей были интересны истории о ее предках.

Эти рассказы были единственным оставшимся от исторической родины наследством, которое было ей дорого и которое теперь привело ее к дверям проклятого матерью учреждения.

Что подумает советский чиновник, когда она покажет ему свои документы? Она родилась во Франции, ее отец француз, и на ее паспорте республиканский герб. Да над ней просто посмеются как над глупой парижанкой и отправят делать уроки. «Я ведь даже не настоящая русская, — подумала она, рассматривая стоящих рядом людей, которые все были возраста ее матери. — Для меня здесь нет места, я просто самозванка». Внезапно по собранию прошел шорох. Лица повернулись к открывающимся дверям.

Свое решение Феликс Селигзон принял в одну из тех бессонных ночей, когда он ходил туда-сюда по комнате, стараясь не шуметь, чтобы не потревожить Лили или Наташу, спавших в соседних помещениях. Оно было принято хладнокровно и взвешенно, именно поэтому было непоколебимым. Ему понадобилось терпение и полная уверенность в себе, чтобы понять, что действительно ему нужно. Охваченный тоской и терзаемый мрачными мыслями, он не хотел жалеть себя, не хотел быть маленьким и вызывать сочувствие у окружающих. Нет, он не станет отказываться от своей давней мечты. С какой стати? По какому праву он должен ломать будущее, которого страстно желал? Он достоин его. Странно, но как только Феликс принял окончательное решение, почувствовал себя так легко, как чувствовал только до войны. Он нашел свой путь в жизни, от которого столько времени отказывался, и пусть этот путь будет непростым, главное, что он был желанным.

Хлопнула входная дверь. В коридоре раздались быстрые шаги.

— Ты не видел Наточки? — спросила Лили. — Мы условились вместе пообедать, но она не пришла.

— Нет. Она ушла рано утром. Погода хорошая, так что неудивительно. Я знаю, что она не любит сидеть в помещении, когда на улице так здорово.

— И все-таки это странно. Она обычно пунктуальна, — озабоченно сказала Лили.

После нескольких секунд размышления Феликс пошел за ней следом. Он не удивился порядку в ее комнате, зная, как бережно Лили относится к своим вещам. Ни одного предмета туалета не на своем месте. Книги стояли аккуратными рядами, на покрывале кровати не было ни складки. Но все равно это было временное пристанище. Феликс вспомнил, какая комната была у сестры в Грюнвальде: разбросанные плюшевые медведи, рисунки, прикрепленные кнопками к старому шкафу, кукольный домик, стоящий в углу, открытый всем ветрам. «Но тогда она была всего лишь маленькой девочкой», — подумал он, глядя, как она достает книги из портфеля.

— У тебя проблемы? — спросила Лили, видя, как брат смотрит на нее, застыв на пороге комнаты.

Вдруг она насторожилась. Что-то в лице Феликса ей не понравилось. Он стоял, скрестив руки. Его волосы были взлохмачены, словно он постоянно запускал в них пальцы. Последнее время они редко виделись. Феликс нашел работу в типографии на полставки. Лили съежилась в предчувствии плохих новостей. Жизнь приобрела нехорошую привычку наносить удары ниже пояса, которые Лили пока не научилась держать.

— Ты хочешь мне что-то сказать? — снова спросила она.

— Да. Я принял решение, которое тебе не понравится.

Брат и сестра Селигзоны походили друг на друга. У них были одинаковые фигуры, оба были тонкие и стройные; плоские щеки и подбородок матери, умный лоб отца, темные глаза обоих. Когда они говорили по-немецки, что происходило крайне редко, можно было обнаружить одинаковые голосовые вибрации при произнесении некоторых слов.

— Полагаю, ты все же решил вернуться в Берлин, — процедила она сквозь зубы. — Тебе не стыдно?

Как всегда, сестра вывела Феликса из равновесия. Ее проницательность не переставала его удивлять. У него не было необходимости объяснять ей многие вещи, она сама обо всем догадывалась. Лили имела дар предчувствия. Как и способность выбирать язвительные слова.

— Я много думал над этим. Я должен выяснить, уцелел ли наш дом и что стало с магазином. Как бы то ни было, во все это вложен труд наших предков. Это наше наследство. Мы не можем все это просто так бросить, — добавил он, снимая очки, чтобы протереть стекла. — Это все, что у нас есть.

— Нам нечего бросать, — сухо возразила сестра. — У нас все отняли. От Дома Линднер осталось только название и куча строительного мусора. Для таких людей, как мы, в Германии ничего нет и в помине. Если ты вернешься, ты просто подохнешь, как и другие. Эта земля проклята.

Лили стиснула зубы. У нее кружилась голова от одной только мысли, что Феликс поедет в Берлин. Она видела развалины своего родного города в кадрах кинохроники, но все равно представляла себе все по-другому. В ее сознании этот город оставался целым, с красивыми зданиями, площадями, широкими проспектами. Повсюду красовались свастики. Евреям запрещалось входить в парки, кинотеатры, рестораны. По-прежнему шла охота на людей.

— Я не вижу здесь своего будущего, — снова начал Феликс, открывая окно. — Я не чувствую, что мое место здесь.

— По крайней мере, тебе нравится развлекаться с приятелями.

— Ты меня упрекаешь? — вспыхнул он. — Или ты хочешь, чтобы я сутками напролет плакал, сидя в четырех стенах? Я расспрашивал тетю Ксению. Она сказала, что Дом Линднер находится в американском секторе. Это добрый знак.

— Знак! — вскричала Лили, выходя из себя. — Ты совсем потерял рассудок? Знак чего? Что непременно надо вернуться в Германию и жить как ни в чем не бывало, а к тому, что сделали с нашей семьей, отнестись как к небольшому недоразумению? Ну, перестарались немножко, с кем не бывает. Подумаешь, концлагеря!

Лили улыбнулась горько и презрительно.

Феликс корил себя за то, что делает ей больно, ведь он всегда ее оберегал. Взволнованный, он думал, что холодное лицо младшей сестры — это лицо женщины без возраста.

— В нашей семье мы очень долго осознавали себя немцами — до того как нам напомнили, что мы евреи, — продолжил он, прежде чем поднять руку и помешать Лили наброситься на него. — Постой, дай мне закончить! Именно в этом духе нас и воспитали, но то, что произошло при нацистах, все изменило. Не обвиняй меня в том, что я не чувствую той растерянности, какую чувствуешь ты. Но если я решу жить здесь или уехать в Палестину или в Соединенные Штаты без того, чтобы сначала не побывать в Германии, я буду чувствовать себя трусом.

Он глубоко дышал. Хотя ему было все ясно, он все же не находил слов, чтобы объяснить это сестре.

— Когда нас выгнали из дому, я был еще слишком мал, чтобы протестовать. Я не мог не подчиниться. Теперь никто не может отдавать мне приказы. Теперь я сам принимаю решения, которые мне кажутся полезными для нашего будущего. Я не собираюсь оставлять тебя, Лили. Но я должен вернуться туда и потребовать, чтобы нам отдали то, что нам принадлежит.

— Но никогда и никто не вернет нам маму, папу и Далию. Неужели ты веришь, что камни заменят нам семью?

Голос Лили прервался рыданиями. Феликс очень жалел сестру. Двое сирот. Двое сорванных с места. Без корней и привязанностей. Он хотел взять ее за руку, успокоить, сказав, что останется еще на некоторое время в Париже, но не смог. Потому что так он не уедет никогда. То, как он жил здесь, казалось Феликсу иллюзорной свободой. Надо иметь большую силу воли, чтобы перешагнуть через прошлое, и он спрашивал, хватит ли у него сил для этого.

Как заставить сестру понять, что это сильнее его? Неизбежное и неотделимое. Воспоминания о счастливом детстве, о внимательных воспитателях, о веселых товарищах. Огонь, который горел в камине салона в Грюнвальде. Скатерть на столе в обеденном зале, на ней стояла фарфоровая посуда, серебряные приборы, а на стене висели семейные портреты. Маленький мальчик, мать держит его за руку, чтобы он не соскользнул в воду, кормя уток в пруду. Гармония немецкого языка, поэмы, которые он декламировал перед классом, вкус взбитых сливок на губах, отец, читающий газеты на террасе кафе. Швейцар в ливрее торжественным жестом открывает двери в магазин. Известная всему миру хрустальная пирамида за стеклянной витриной. Могилы их предков.

— Правда в том, что ты хочешь вернуться, потому что вообразил себя хозяином магазина. Это чистый эгоизм. Ты чувствуешь себя растерянным, потому что не знаешь, что делать со своей жизнью. У тебя не хватает духа начать свое собственное дело с нуля. Ты нуждаешься в так называемом наследстве, от которого остались только обломки. Тебе кажется, что так будет легче, чем строить все заново, я права? И для этого ты согласен унижаться. Собирать пепел среди трупов. Это ли не самая настоящая трусость, Феликс?

Молодой человек побледнел. Несколькими убийственными фразами Лили перевернула все его чувства, которые он испытывал до сих пор и которые он пронес через все невзгоды. Так, словно кто-то чужой прикоснулся к его мечте немытыми руками.

— Все, что ты сказала, это мерзко, но в одном ты права: я горжусь своей принадлежностью к талантливой семье. И я люблю Берлин, который как мог сопротивлялся Третьему рейху. Нацизм не был нормой для Германии, а зловещей крайностью. Зловредной опухолью, поразившей всю страну и поставившей евреев вне закона. Наш дядя погиб в 1914 году, сражаясь за родину, которая была тогда всеми уважаема. Я отказываюсь вычеркивать из своей судьбы вековое существование нашего рода, ничего не предприняв, слышишь? Это все равно что наплевать в души наших предков. Когда у меня родятся дети, я надеюсь передать им традиции терпения и гуманизма и воспитать их, по возможности, в Германии. Почему бы и нет, если Германия будет навсегда избавлена от своих демонов? — заключил он не без вызова.

— Делай что хочешь! Я тебе мешать не буду. Возвращайся туда! Посмотрим, как тебя примут немцы. Хорошего же мнения ты об этих негодяях! Может, они будут на радостях носить тебя на руках? Езжай, их еще не всех перебили… Кое-кто остался. И конечно, они не монстры, раз находятся еще евреи, которые хотят жить вместе с ними!

Он задрожал.

— Ты мне противна.

Расстроенный ее враждебностью, Феликс отступил, у него было ощущение, что Лили его ударила. Это негодование, даже ненависть, оказалось слишком тяжело вынести. Она его немного пугала. Что он мог ей возразить? Слова тут были ни к чему, но он не хотел жертвовать своими убеждениями в угоду подростку с израненной душой, пусть даже это была собственная сестра. Он просто не мог себе этого позволить. Он должен был сначала разобраться в себе. Не говоря больше ни слова, он вышел из комнаты. Больше всего боли ему причинили не обидные слова Лили, а мысль о той печали, которую испытала бы их мать, если бы увидела, до какой степени отчаяния дошли ее дети.

Было уже восемь вечера, а Наташа все еще не вернулась. Феликс обеспокоенно посматривал на стрелки салонных часов, не зная, стоит отправляться на поиски или еще немного подождать. Наташа не любила опеку, но это было впервые, когда она исчезла так надолго без предупреждения. Спрашивать совета у Лили, которая закрылась у себя в комнате и не хотела общаться с братом, было бесполезно. Когда-то Наташа уберегла его от совершения глупостей, но теперь он боялся, как бы их роли не поменялись. Слишком странно она вела себя в последнее время.

Он снял трубку, чтобы навести справки у друзей, в домах которых были телефоны. Все оказалось впустую. Никто ее не видел. Феликс стал разрываться между тревогой и недовольством. Могла хотя бы предупредить, куда идет! Может, она отправилась к тете Маше, которая несколько недель назад вернулась в Париж? Та обязательно бы подняла тревогу, если бы ее племянница исчезла. Феликс поморщился. Лучше подождать, прежде чем поднимать панику. Еще она могла поехать к дяде Кириллу. В тот вечер за ужином она не сводила с него глаз. Феликс редко когда видел, чтобы девушка так открыто восхищалась кем-то. «Это, конечно, все объясняет, — успокаивал он себя. — Зная, что ее дядя пробудет в Париже недолго, она захотела воспользоваться случаем».

Для очистки совести он решил поискать номер телефона Кирилла Осолина в адресной книжке Наташи. Войдя в темную комнату, он, поколебавшись, открыл ящик письменного стола.

Красной записной книжки там не оказалось, но вскоре он увидел ее на ночном столике. Продвигаясь по комнате, он споткнулся о книгу. Нагнулся, чтобы поднять ее и положить на кровать, но тут увидел несколько разбросанных листков, напоминающих анкету. Несмотря на то что все слова были написаны кириллицей, одного вида серпа и молота в верхней части листа было достаточно, чтобы встревожиться.

— Что же ты задумала, Наточка? — пробормотал он.

Опустившись на колени, он вгляделся в бумаги. Один текст на французском языке, отпечатанный на бумаге низкого качества, подтвердил его страхи. В нем расхваливались преимущества жизни в Советском Союзе, этом настоящем демократическом рае для трудящихся всех национальностей. Загадочная, по-отцовски сердечная улыбка озаряла лицо Иосифа Сталина. И тут Феликс понял, где нужно искать Наташу. Он стал яростно листать записную книжку, пока не нашел нужный номер.

Раиса была высокой и плоской, как доска, особой, с вялыми жестами; она любила носить одежду ярких цветов, которые совершенно не сочетались с ее бледной кожей. Феликс находил ее болтливой до занудства. Она с экзальтацией относилась к стране своих родителей, это состояние подпитывало чтение больших патриотических поэм о родине, о русской земле, о вечной славянской душе. Она шла на прогулку, повязав голову платком, который придавал ей вид бабушки. Ее мать умерла при родах, а отец не очень заботился о том, чтобы воспитать ее надлежащим образом. Она ругала жизнь в Париже, находя ее посредственной и убогой. Когда-то Наташа насмехалась над ней и над ее пламенными речами, но в последнее время она слушала ее, не перебивая.

— Раиса, это Феликс, — произнес он, когда та сняла трубку. — Наташа у тебя?

Он услышал голоса и приглушенную музыку. Девушка не ответила, и у него сложилось впечатление, что она закрыла рукой микрофон.

— Почему ты спрашиваешь?

— Мне нужно с ней поговорить.

— Что, прямо так срочно, мой милый? — насмешливо бросила она. — Тебе грустно без твоей маленькой кошечки?

Ему показалось, что он различил голоса и смех. Краска залила его лицо.

— Передай ей трубку! — приказал он. — Я уверен, что она с тобой. Это очень важно.

— Какой ты нетерпеливый! Едва вы расстались, так тебе ее уже не хватает.

— Хватит паясничать, Раиса. Ты просто смешна.

— Скорее ты нас до смерти утомил, — рассердилась она. — Оставь ее в покое! Наташа уже взрослая девочка и не нуждается в няньках. Она может принимать решения самостоятельно, без того, чтобы интересоваться твоим мнением. Пока!

Она положила трубку. Взбешенный, Феликс кинулся к комнате Лили, но оказалось, что сестра закрыла двери на ключ.

— Я иду искать Наташу, и я вернусь, — крикнул он, сдерживая себя, чтобы не пнуть дверь ногой, после чего вышел на улицу и побежал к ближайшей станции метро.

Когда он приехал в Булонь, начал накрапывать мелкий дождик. Феликс поднял воротник куртки. У Раисы он был всего лишь раз, поэтому сначала пошел не в ту сторону. Раздраженный, он вернулся назад, туда, где росли каштаны. На синих эмалированных табличках названия улиц было трудно прочитать. Туман окутывал фонари. Существовала высокая вероятность того, что он наткнется на целую ораву молодых русских, которые проводили время, распивая алкогольные напитки. Наташа знала многих из них, но всегда старалась держаться на расстоянии, предпочитая друзей, которых они выбирали вместе с Феликсом. Проблуждав с четверть часа по пустынному кварталу, он наконец узнал узкий кирпичный фасад здания, в котором жила Раиса. Дождь стекал по спине, заливал стекла очков. Лестничные перила скользили под мокрыми пальцами. Добравшись до второго этажа, он забарабанил в двери, одновременно нажимая на кнопку звонка.

Раиса открыла двери, держа на руках толстого кота. На ней были пуловер и короткая юбка, которая открывала ее кривые ноги, в ушах — цыганские серьги. На губах была кричащая помада. Она выглядела гротескно.

— Ты разбудишь весь квартал, — пошутила она.

— Я ищу Наташу.

— Не думаю, что она захочет пойти с тобой.

— Твой отец дома?

— А твое какое дело? — возмутилась она. — Да ты просто невежа. Разве я тебя приглашала к себе в дом?

Оттолкнув ее, Феликс проник в прихожую, где горела лампочка без абажура. Десяток парней и девушек собрались в маленькой гостиной с занавешенными окнами. Часть из них сидела на подушках на полу, скрестив по-турецки ноги. Стаканы и пепельницы были полны окурков. На проигрывателе крутилась пластинка с фольклорной музыкой. Слышно было, что пластинка сильно заезжена. Некоторые повернулись посмотреть на пришедшего, но так как его никто не знал, тут же вернулись к прерванному разговору на русском языке.

— Что ты тут делаешь? — удивилась Наташа.

Она пришла из кухни со стаканом в руке. У нее были осоловевшие глаза, а волосы она связала на затылке лентой с растрепанными концами. На рубахе в районе груди было большое мокрое пятно. Кошка спрыгнула с рук хозяйки и стала тереться о Наташину ногу. Та захотела нагнуться, чтобы погладить животное, но потеряла равновесие и прислонилась к стене, чтобы не упасть.

— Я переживал за тебя, — сказал Феликс. — Поэтому пришел за тобой.

— Я не хочу идти домой сейчас. Мне здесь очень хорошо.

Что бы она ни говорила, а вид у нее был не самый лучший. Лицо ее выражало обиду, глаза странно бегали по сторонам. В гостиной раздался смех. Балалайки звучали резко, создавая впечатление, что кто-то сильно скрипит мелом по доске.

— Прошу тебя, уйдем отсюда.

Она посмотрела на него так, словно хотела проникнуть в его мысли, потом упрямо покачала головой.

— Я не могу. Мы обсуждаем очень важные вещи. Вещи, о которых ты не имеешь никакого понятия, — уточнила она высокомерно. — Это как семейный совет. У нас много общего. Они понимают, что я чувствую. Мне даже не требуется ничего объяснять. Это замечательные люди. Я обожаю их!

— Тебе не о чем разговаривать ни с Раисой, ни с ее приятелями. Они тебе не нравятся. И никогда не нравились.

— Кто тебе дал право так говорить? — с обидой произнесла она, прежде чем поднести стакан к губам.

Феликс хотел забрать у нее стакан, но она оттолкнула его руку.

— Это что еще такое? — сказал он строго.

— Не трогай меня!

Опустошив стакан одним махом, она поморщилась. Феликс почувствовал отчаяние. В первый раз он видел Наташу пьяной, и это ему очень не понравилось. Вместо дерзкой темпераментной девушки перед ним стояла безмозглая кукла. Даже ее голос стал другим. Наташа говорила отрывисто, на повышенных тонах, делая между словами длинные паузы. Ее глаза горели. Он испытывал желание схватить ее за плечи и встряхнуть, чтобы прояснить рассудок.

— Идем, Наточка. Тебе здесь нечего делать.

— Может, это тебе здесь нечего делать? — сказал появившийся в дверях салона молодой человек.

Одного роста с Феликсом, он был очень широк в плечах. Лицо его было плоским, словно кто-то основательно прошелся по нему молотком сразу после рождения. Это был верзила с пьяными голубыми глазами, он с небрежным видом держал сигарету между мизинцем и безымянным пальцем. «Пародия на кретина, — подумал Феликс. — Только этого не хватало».

— Сегодня я ходила в посольство, — объяснила Наташа. — Нас было несколько человек. Мы там познакомились… Как, ты говорил, тебя зовут?

— Борис.

— Во… точно, Борис. Иди сюда, я вас буду знакомить. Борис двоюродный брат Раисы. А это Феликс…

— Что ты делала в советском посольстве? — перебил ее Феликс.

— Наводила справки. Мне сказали, что совсем скоро я смогу получить советский паспорт.

Феликс знал о склонностях Раисы и ее друзей поплакаться, что им не предоставляют никаких возможностей во Франции, вместо того чтобы признать, что все их неудачи и несчастья происходят от собственной лени и меланхолии.

— Это что, юмор такой или как? — сердито воскликнул он. — Ты не понимаешь, что с этим не шутят? Кому и что ты собираешься доказать?

— Я хочу узнать свои корни, — бросила она, вскидывая подбородок. — Давно пора это выяснить, не так ли? Я хочу знать, откуда я. Это мое право. Так как мне постоянно врут, я никому не верю и хочу узнать это из первых рук.

Приступ икоты прервал ее речь. Она должна была восстановить дыхание.

— А может быть, никаких Осолиных в Ленинграде никогда и не было? И все это просто ширма? Сказочки про наше так называемое славное прошлое? Что я об этом знаю? Я теперь как Фома неверующий, мне нужно самой все увидеть и пощупать.

— Твои корни здесь. Ты коренная парижанка. Ты здесь учишься. Твои друзья, родные живут здесь. Тебе нечего делать в Советском Союзе. Напоминаю, там диктатура. Может, хватит уже шутить?

— Слушай, я тебя почти не знаю, но ты мне уже успел порядком надоесть, — заявил молодой человек, в последний раз затянувшись сигаретой и наступая на окурок подошвой. — Пора тебе отправиться туда, откуда пришел.

Борис смотрел на него, прищурив глаза и выпятив полную нижнюю губу. Внезапно собственническим движением он потянул Наташу к себе, обхватив ее за шею. Она оказалась прижатой к его телу, шея в захвате руки. Феликс вообще не выносил подобные ситуации, когда грубиян старается навязать свои правила. Примитивная логика власти. Но то, что этот тип осмелился дотронуться до Наташи, привело его в бешенство. Она казалась сейчас такой хрупкой, потерянной и испуганной.

— Оставь ее! — приказал он, стиснув зубы. — Оставь ее немедленно, или я за себя не ручаюсь!

Если драки избежать никак нельзя, тогда нужно бить первым. Так когда-то Феликса учил отец — захватить врага врасплох. Борис грубо оттолкнул Наташу. Стукнувшись головой о стену, она вскрикнула от боли. Феликс изо всей силы выбросил вперед кулак, прямо в лицо нахалу. Слышно было, как что-то хрустнуло, и брызнула кровь. Не мешкая, он схватил Наташу за руку и потащил к двери. Она упиралась на лестнице, протестовала, но Феликс держал ее крепко.

Оказавшись на улице, Наташа согнулась в три погибели и стала рвать в сточную канаву. Одной рукой Феликс поддерживал ее голову, другой держал за талию, не давая ей упасть вниз лицом.

— Мне хочется умереть, — прошептала она, вытирая губы тыльной стороной кисти.

— Завтра, когда ты проснешься, тебе еще больше захочется умереть.

Она выпрямилась и взяла платок, который он ей протягивал. Холодный пот охлаждал ее тело.

— Можно подумать, ты рад этому.

— Ничуть.

Феликс сжал губы и вопросительно посмотрел на нее. Свет, идущий от фонаря, рассекали зловещие тени. Он стоял прямо, сунув руки в карманы. Она видела, что он готов начать читать ей мораль. Внезапно она улыбнулась.

— В чем дело? — спросил он, хмуря брови.

— После того, как ты его ударил… Выражение твоего лица… Ты был таким удивленным…

Феликс расслабился.

— Говоря по правде, сам не знаю, как это получилось. Я и представить не мог, что после того, как разобьешь кому-то лицо, так скверно себя чувствуешь, — сказал он озабоченно, разминая суставы пальцев правой руки.

Они обменялись взглядами и рассмеялись. За черной решеткой Люксембургского сада стояла темень. Несколько птичек чирикали на ветках, в то время как высоко в небе светила луна.

— И все-таки, Наточка. Надеюсь, что на самом деле ты не думаешь идти получать паспорт, чтобы уехать в Россию.

Феликс казался таким встревоженным, что ей сразу расхотелось смеяться. Она пожала плечами. Они медленно пошли в сторону дома.

— Я познакомилась с Раисой и этим Борисом, когда они приходили в посольство. Они уезжают в Марсель через пятнадцать дней, чтобы сесть там на корабль. Они пытались меня убедить в необходимости уехать, но я испугалась. Я даже не хотела идти в посольство. Я идиотка, да? Но потом я рассердилась на себя. Я проводила Раису домой. Так как ее отца не было, она пригласила в гости друзей. Борис сказал, что я еще совсем зеленая, поэтому я решила выпить, чтобы доказать обратное.

Феликс молча взял ее за руку.

— Какой он отвратительный! — заключила она с дрожью в голосе.

Он улыбнулся. На сердце стало легко. У него болели пальцы, но зато он испытывал громадное удовлетворение от того, что смог быстро закончить дискуссию с этим идиотом при помощи прямого правой. Надо будет запомнить на будущее.

Берлин, сентябрь 1946

Аксель Айзеншахт спрыгнул с подножки трамвая недалеко от Бранденбургских ворот. Сунув руки в карманы, он шел, насвистывая, мимо завсегдатаев черного рынка — пожилых женщин, напоминавших ищущих зернышки птиц, с впалыми щеками, сжимающих в руках сумки, и худых мужчин в костюмах с чужого плеча, которые прогуливались с делано беззаботным видом.

Все словно участвовали в странном балете, быстрым движением показывали товар потенциальному покупателю, открывали и сразу закрывали чемоданы. Почти не размыкая губ, шептали на своем условном языке: меняю шерстяное платье на кастрюли, радиоприемник на кухонную плитку, мотки проволоки, зубные протезы… Торговля шла под открытым небом, с участием продавцов и покупателей всех возрастов и сословий, которые не забывали следить, не появится ли вдруг полицейский. Черный рынок был необходимым условием выживания, даже если за такую торговлю можно было попасть в тюрьму. Несмотря на то что у Акселя с собой было изрядное количество сигарет «Lucky Strike», он не спешил включаться в торговлю. В тот день у него была назначена важная встреча, пропустить которую он просто не имел права.

Месяц назад он побывал на вилле своих родителей в Грюнвальде. Спрятавшись за деревьями, он наблюдал за домом, который чудом не задели авиабомбы, а также за перемещениями живших в нем американского офицера и его супруги. Двое детей прыгали через скакалку на лужайке. Окна комнаты на первом этаже были приоткрыты, сквозняк колыхал шторы. После обеда приехал джип, чтобы увезти семью. Через несколько секунд появилась кухарка с корзиной в руках. Увидев Акселя, она издала радостный крик и заключила его в объятия. Постоянно посматривая по сторонам, пожилая женщина разрешила ему пройти в дом.

Запах потушенной сигары чувствовался в кабинете его отца, который не курил, а выцветшие пятна на стенах указывали места, где когда-то висели гравюры с самыми красивыми видами Германии. Надо полагать, что панорамы Дрездена и Колони незадолго до их разрушения пришлись по вкусу новому оккупанту. Аксель заметил стоящую рядом с чернильницей фотографию блондинки, которая держала под руку мужчину. Все эти детали делали комнату чужой. Но кресло, казалось, еще хранило отпечаток мощного тела его отца. Выжил ли он? Отсутствие новостей беспокоило Акселя, тем более он не знал, что в данной ситуации предпочтительнее. Был ли отец арестован? Может, как раз сейчас он ожидает вынесения судебного приговора? Весь немецкий народ был классифицирован и разделен на пять категорий. Курт Айзеншахт мог попасть только в одну из двух первых: собственно преступников или активистов нацистской партии. В лучшем случае он будет приговорен к десяти годам принудительных работ с конфискацией всего имущества. Так может, было бы лучше, если бы он погиб? Как представить своего отца с бледным лицом, опущенными плечами, лишенного былого лоска и всех гражданских прав, должностей, имущества, издательской империи и доходных домов? Курт Айзеншахт не мог стать потерянным человеком, одним из многих, которые теперь бродили по городу с единственным навязчивым желанием получить кусок хлеба, обреченные на постоянный голод системой продовольственных карточек, по которым можно было получить только триста граммов хлеба и двадцать граммов мяса. Это было просто немыслимо.

Со странным чувством, будто он призрак под крышей своего собственного дома, Аксель поднялся на второй этаж. В ванной комнате матери на полочках он увидел американскую косметику. Шелковый пеньюар цвета слоновой кости свешивался с крючка до пола. Перед тем как открыть дверь в свою комнату на том же этаже, Аксель заколебался. Игрушки были разбросаны по полу. Его кровать была сдвинута в угол. Появилась еще одна кровать, которую поставили на месте, где когда-то находился книжный шкаф. Коллекция оловянных солдатиков исчезла. Испытывая горечь, он отвернулся.

Когда он снова спустился в кабинет, его взгляд задержался на шкафу, где находились сервизы из мейсенского фарфора. С бьющимся сердцем он взял старую газету, завернул в нее кофейные чашки и аккуратно положил их в карманы. За стеклом серванта стояло много маленьких статуэток. Он не думал, что американцы будут их пересчитывать, когда вернутся, поэтому решил забрать фигурки обезьянок, играющих на разных музыкальных инструментах, так что получался целый оркестр. Он знал, что рискует. Несмотря на то, что эта коллекция принадлежала еще его деду по материнской линии, его вполне могли осудить за кражу и посадить в тюрьму, но Аксель решил воспользоваться случаем. Такой шанс выпадает не каждый день, тем более что он еще не скоро окажется здесь. Не только потому, что возвращение в реквизированное жилье было строго запрещено и было чудом то, что он так свободно прогуливался по родному дому, но и потому, что не хотел подставлять кухарку, которую могли заподозрить в сообщничестве. Перед тем как он ушел, она отдала ему остатки обеда. Игра стоила свеч! Теперь у него были интересные вещицы для продажи, и он знал, что не продешевит, предлагая фарфор XVIII века.

В этот день он как раз и направлялся к одному такому покупателю. Размышляя о том о сем, он обходил разрушенное строение и вдруг замер на месте, увидев вышедшую из укрытия ватагу детей, большинство из которых были не старше десяти лет. У них были тонкие худые ноги и рубашки неопределенного цвета. Светлые от пыли волосы делали их похожими на седых старичков в коротеньких штанишках. Самый младший, босоногий, неистово чесал живот. Наверняка у него были вши. Главарь банды, который был выше всех на голову, выпятив грудь, жевал резинку.

«Плохи дела», — подумал Аксель, чувствуя выброс адреналина в кровь. Не вступая в разговоры, он повернулся и побежал. Свора с криками кинулась в погоню.

Аксель бежал быстро, но он знал, что долго не продержится. Сказывались недоедание и хроническая усталость. К счастью, такие же проблемы были и у преследователей. Даже в таком состоянии бывают приливы энергии, но они кратковременны. Его мышцы горели огнем, но он старался не сбавлять темп. Он не должен лишиться добычи. Только не сегодня! Да и не только о добыче шла речь. Он знал, что его даже могли убить. Берлин стал криминальным городом, несмотря на то, что союзники поспешили возродить немецкую полицию.

Он свернул в какую-то узкую улочку и побежал мимо стен с уцелевшими каминными трубами, которые тянулись в небо, словно перископы подводных лодок. Полуденное солнце освещало ведущие в подвалы ниши, помещения, кое-как обустроенные под жилые при помощи полусгнившей мебели, армейских одеял, какой-то подобранной среди руин утвари, гильз от артиллерийских снарядов, используемых вместо ведер. Полнейшая нищета. Жизнь в руинах, текущая по своим собственным законам. Здесь хозяйничали шайки таких же беспризорников, как и те, от кого он теперь спасался бегством. Задыхаясь, Аксель стал перебираться через завалы мусора, который хрустел под подошвами, набивался в обувь. Оступившись, он едва не потерял равновесие. Оказавшись на другой стороне мусорной кучи, он отчетливо услышал тяжелое дыхание преследователей — они, в свою очередь, бросились преодолевать препятствие. Вопреки логике, он повернул направо, словно собираясь сделать круг. Один из беспризорников, первым взобравшийся на завал, что-то удивленно выкрикнул, показывая пальцем в его сторону. Но Аксель прекрасно понимал, что делать, бросившись в арку небольшого туннеля. Звук его шагов заполнил проем. Шум, издаваемый преследователями, заставил его прибавить скорость. Он пересек двор, толкнул калитку, заскочил в другой дворик, откуда было несколько выходов, и выбежал на одну из пустынных улочек. Зловещие крики стали удаляться в другую сторону. Уставший до такой степени, что перед глазами плясали черные круги, он остановился перевести дух.

Аксель успел досконально изучить многие кварталы Берлина, лабиринты улиц, расположение кладбищ, тупиков и проходных дворов. Чем больше завалов на улицах разбирали женщины, тем проще Акселю было передвигаться. На его глазах город принимал законченный вид, но эту картинку периодически портили обвалы стен разрушенных зданий, поднимавшие тучи пыли и уносившие чьи-то жизни. Все это не оставляло его равнодушным, учило по-новому видеть город. Во время занятий в читальном зале он с головой погружался в чтение книг о городской архитектуре, планах реконструкции Берлина, когда он еще только стал столицей Пруссии. Изучал работы Андреаса Шлютера по архитектуре барокко и жизнеутверждающий стиль Шинкеля. Зато полки, где некогда стояли труды Альберта Шпеера, в которых были представлены реконструкции германской метрополии, были пусты. Минуло больше года с тех пор, как любимый архитектор Гитлера предстал перед трибуналом в Нюрнберге, и его фараоновы проекты утратили свою актуальность.

Видеть город разрушенным было непереносимо для Акселя, наделенного творческим видением и вкусом к прекрасному. Хаос выводил его из себя, и часто, возвращаясь с прогулок, он устало валился на кровать с приступами головной боли. Но в этом были и свои плюсы. Вид разрушенного Берлина натолкнул Акселя на мысль, чем он хочет заниматься в будущем. Он мечтал научиться строить, чтобы восстановить город и сделать его более прекрасным, чем он был когда-либо. Вдохнуть в него новую жизнь. И это не было просто пустым увлечением. Аксель вполне осознавал, что нашел свой путь, но до поры до времени держал это в секрете, считая, что все его проекты могут показаться слишком дерзкими для такого молодого немца, как он. Словно он совершал проступок, который осудят оккупационные власти.

Оказавшись в безопасности, Аксель, сориентировавшись по нагромождению строительного хлама, в какой именно части города находится, уже не спеша направился в нужную ему сторону. Добравшись до двери, за которой был спуск в полуподвальное помещение, он постучал условным стуком, после чего толкнул дверь и через некоторое время оказался в помещении, вход в которое охраняли два молчаливых сторожа.

— Добрый день, господин Грюбнер, — поприветствовал он худого человека, который настороженно смотрел на него, хлопая густыми ресницами.

— Ага, молодой Айзеншахт! Каким добрым ветром принесло тебя сегодня?

С сигаретой, приклеенной к губе, Грюбнер восседал за столом из дерева акации, на котором стояла керосиновая лампа, отбрасывающая желтоватый свет. На руке у него были швейцарские часы с золотым браслетом — украшение, которое отличало удачливых дельцов. Бывший управдом во времена нацистов заведовал частью недвижимости, принадлежащей Курту Айзеншахту. Теперь он обзавелся собственной империей ящиков и коробок. Серо-зеленые мундиры со споротыми знаками различия, висевшие на крючках, создавали иллюзию присутствия чего-то злобного. Из одной коробки торчали нейлоновые чулки. Бутылки с виски соседствовали с мылом «Palmolive», армейскими одеялами, ложками, вилками и кружками, выставленными, словно в кухне ресторана.

— Беглецы с Востока очень требовательны, — объяснил Грюбнер, перехватив взгляд Акселя. — Они устали долгое время есть руками. А ты чего пришел? Купить или продать?

Аксель сунул руку во внутренний карман пальто, которое сшил сам из кусков старой толстой ткани. Дрожащими руками он развернул пожелтевшую газету, опасаясь, что во время лихорадочного бегства разбил на куски фарфор, но, благодарение Богу, чашка и блюдце оказались целыми.

Сохраняя непроницаемое выражение лица, Грюбнер пододвинул посуду к себе. Видя, как его толстые грязные пальцы с черными ногтями лапают предметы из любимого сервиза матери, Аксель ощутил гнев. Мариетта очень бы расстроилась, если бы узнала о его делишках, но Аксель берег ее от волнений и никогда не говорил дома об этом. Зачем заставлять мать страдать еще сильнее? В любом случае, она все больше и больше отстранялась от жизни, живя только счастливыми воспоминаниями прошлых лет. Часто она выдавала длинные монологи, чем очень утомляла Акселя и Клариссу, которые вынуждены были терпеливо выслушивать ее, не осмеливаясь прервать или выказать невнимание. С экзальтацией Мариетта описывала пышные приемы и чаепития в «Адлоне», экзотические коктейльные вечеринки, купания в Ванзее, соблазнительных мужчин в костюмах от кутюр, поездки на Ривьеру. «Словно мы смотрим документальное кино», — шутила Кларисса, в то время как Аксель корчил рожи. Мать уже не была той красавицей, какой он до головокружения восторгался когда-то в детстве, а просто несчастной нищей с грязными волосами, землистым морщинистым лицом, одетой в бесформенную кофту.

— Сколько ты хочешь? — спросил собеседник. — Я знаю одного типа, который интересуется подобными безделушками. Американцы любят скупать по дешевке кусочки прежней прекрасной Германии.

— Мне нужны лекарства для матери и мясо. Также пара обуви. Мои башмаки совсем износились.

— А больше тебе ничего не нужно? — спросил мужчина с улыбкой.

— Это настоящий мейсенский фарфор. В отличном состоянии.

— Возможно. Хотя я не эксперт. Но ты ведь не один в цепочке, малыш. И потом, одна чашка — это еще не сервиз.

— Возможно, я смогу добыть еще, — сухо сказал Аксель, беря себя в руки, чтобы не показать своего презрительного отношения к этому рьяному нацисту. Многие пункты в его Fragebogen должны были насторожить чиновников, ответственных за денацификацию, но он, конечно же, соврал, отвечая на вопросы.

Он наверняка без труда добыл бы и Persilschein, если бы захотел легально устроиться на работу. Просто последнее Грюбнеру не приходило в голову. Ему и так было неплохо. Несмотря на заявления властей, что они делают все возможное, чтобы справиться с черным рынком, и что некоторые крупные спекулянты заканчивают на виселице, Грюбнер с уверенностью смотрел в будущее. «И, скорее всего, он не ошибается, — с горечью подумал Аксель. — Люди такого типа непотопляемы». В советском секторе кое-кто из национал-социалистов чудесным образом превратились в коммунистов. Но разве не это от них требовалось? Следить и доносить на соседей при малейшем подозрении в их неблагонадежности? Новые советские хозяева не сомневались в необходимых качествах и серьезном отношении к «работе» бывших осведомителей Гестапо.

Грюбнер поднялся и стал доставать коробки с лекарствами.

— Хорошо, я дам тебе лекарства для твоей матери, которых хватит на целых два месяца. Также можешь взять одну коробку с сухим американским пайком, — сказал он, показывая на большой ящик с надписью: «CARE». Но о мясе не может быть и речи за одну эту несчастную чашку. Что касается башмаков, то чини старые, парень. Ты знаешь, что обувь в большом дефиците. Плакать хочется, когда видишь, что детвора бегает босиком. Честное слово!

Он покачал головой, словно искренне сожалел об этом.

Аксель достал из кармана сигареты и стал их пересчитывать. Подняв брови, Грюбнер, ничего не говоря, удалился вглубь помещения и выудил пару военных ботинок. Сердце Акселя едва не выскочило из груди. Они ему в самом деле были очень нужны. Глядя на разложенные перед ним сигареты «Lиску Strike», Грюбнер постучал пальцем по столу. Его не устраивало количество. Скрепя сердце Аксель добавил еще двадцать. Торговец выдавил улыбку.

— Будь осторожен, возвращаясь домой, — усмехнулся он. — Участились случаи нападений в этом квартале. Какими же опасными стали времена, просто голова идет кругом!

Пряча выменянное, Аксель спрашивал себя, уж не Грюбнер ли является подлинным главарем одной из таких детских банд? Этот мерзавец и не на такое способен. Аксель надел новые ботинки, ворча, что собьет ноги, так как они оказались слишком большими. Старую пару он решил захватить с собой, надеясь и из нее извлечь выгоду. Сдержанным кивком попрощавшись с Грюбнером, он стал подниматься по лестнице с растрескавшимися ступенями. Оказавшись на воздухе, он огляделся и, удостоверившись, что никто за ним не наблюдает, двинулся по улице быстрым шагом.

Услышав стук в дверь, Макс посмотрел на себя в зеркало. Он ждал в гости Линн Николсон и сердился из-за того, что ведет себя совсем уже по-мальчишески. Несколько дней назад они вместе пошли в клуб на Курфюрстендамм. В сумерках помещения Макс любовался ее тонкими пальцами с красными лакированными ногтями, линией плеч, ее профилем, когда она повернулась в сторону эстрады, где играли музыканты. Линн держалась очень просто и скромно, несмотря на соблазнительное платье из шелковой ткани с глубоким декольте.

Макс растерялся, впервые увидев ее в вечернем наряде, а не в военном мундире. «Моя миссия в этом городе подходит к концу», — объяснила она, и это взволновало его еще больше. Он не стал мучить ее вопросами, не зная, однако, каким же будет для него Берлин без Линн Николсон. В отличие от других он не очень стремился заглядывать в будущее. Его сил хватало лишь на то, чтобы жить только настоящим.

Светлокожая, с волнистыми светлыми волосами, она выглядела ослепительно красивой. Она была желанна, и он не мог себе в этом не признаться. Они виделись мало, но регулярно. Макс с удовольствием принимал приглашения одной прусской принцессы, которая каждую неделю собирала гостей. В салоне старой аристократки толпились репортеры и офицеры из Западной Европы, приносившие вино, виски, колбасу, консервированные сардины. Линн тоже туда приходила. У нее было прекрасное чувство юмора, а взгляд искрился, когда она смотрела на Макса.

Сняв униформу, она словно сбросила броню. Они почти не разговаривали. Взгляда Линн, едва ощутимого прикосновения ее губ к его щеке было достаточно. Танцуя с ней, Макс чувствовал в своих руках ее гибкое и легкое тело. Он закрыл глаза. Тонкий запах духов шел от ее шеи и волос. Она казалась доверчивой и спокойной. Именно это вместе с упоминанием о скором отъезде заставило Макса отбросить последние колебания. Еще одно расставание, которое усугубит его одиночество. В ту ночь они стали любовниками. Теперь, когда он вспоминал о ней, ему хотелось улыбаться.

Он открыл двери.

— Здравствуй, дядя Макс.

Перед ним стоял молодой человек в темном костюме и надвинутой на лоб шляпе. На ногах начищенные до блеска ботинки. Первое, что пришло Максу в голову, — что он давно не видел шелкового галстука, к тому же так тщательно завязанного. Несмотря на юный возраст, незнакомец обладал элегантностью взрослого человека. Макс допустил бестактность, слишком долго разглядывая его с головы до ног.

Улыбка внезапно исчезла с лица молодого человека.

— Ты меня не узнаешь? — обеспокоенно спросил он.

— Феликс? — воскликнул озадаченный Макс. — Не верю своим глазам.

Не давая ему времени на ответ, он схватил гостя в охапку и прижал к себе.

— Как я рад тебя видеть! Ну, давай, входи. Вот уж не ожидал. Ставь свои вещи. Садись. Как ты? Хорошо выглядишь. А вырос-то как! Просто невероятно. Теперь ты настоящий мужчина, даже не верится. Я, наверное, говорю глупости, но я так давно тебя не видел. А как малышка Лили? Она не с тобой? Но какого черта ты делаешь в Берлине?

Он наконец замолчал, исчерпав все вопросы, потом расхохотался, видя замешательство Феликса.

— Извини меня за этот монолог, но я и в самом деле очень удивлен.

Феликс снял шляпу, пригладил ладонью волосы и, одобрительно кивая, осмотрелся. Похоже, он успокоился, видя, что Макс живет в относительно хороших условиях.

— Я не смог далее оставаться в Париже. Трудно было решиться, но все же я теперь здесь и думаю, что мое решение верное.

Макс достал два стакана и бутылку с виски.

— Все, что могу тебе предложить. Выпьем?

— Конечно.

Феликс не сердился на Макса фон Пассау за то, что тот внимательно его разглядывал. На его месте он удивился бы не меньше. Возвратившиеся немцы подвергались такому тщательному экзамену, словно постоянно проживающим здесь необходимо было убедиться, что и по ту сторону границы живут люди. Оценивали их одежду, выражение лица, мимику. Глотали их слова. В Берлине все это шокировало, на этом острове среди советского моря. Вернувшихся в Берлин выдавала и одежда, и манера поведения. Феликс знал, что он ходит не как современные берлинцы, а выпрямив спину и развернув плечи, не опуская глаз. Он знал также, что именно такая манера держаться у многих вызывает злость.

— Я и в самом деле счастлив тебя видеть, Феликс, — прошептал взволнованный Макс, поднимая свой стакан.

Глотнув виски, Феликс закашлялся. Он еще не привык к крепким напиткам, чем всегда веселил Наташу, более того, она нещадно потешалась над ним.

— Каким образом тебе удалось пересечь границу?

— При помощи моего немецкого паспорта, который у меня был еще перед войной. А литера «J», означающая, что я еврей, на этот раз только облегчила пересечение границы, — уточнил он с кислой миной. — А как я ехал — это что-то! Русские военные были во всех вагонах, наполовину пустых, в то время как немцы ютились на крышах, словно воробьи. В туннелях приходилось пригибаться. Странно как-то видеть на вокзалах вывески, написанные кириллицей.

Вдруг его лицо стало серьезным. Он повертел свой стакан.

— Я приехал затем, чтобы вернуть наше имущество, дядя Макс. Так как наша вилла реквизирована американцами, о ней пока речь не идет. А вот что касается Дома Линднер, это совсем другое дело. Я уже предпринял формальные шаги. Обратился в еврейское общество, где меня попросили подтвердить свою личность и заполнить все необходимые бумаги. Я также навел справки относительно счета в банке, который заблокировали в 1938 году. В полицейском комиссариате мне выдали новое удостоверение личности. Чиновники отнеслись ко мне тепло. Я даже удивился. Если бы несколько лет назад мне сказали, что я сам, по своей воле, пойду к этим людям, я бы рассмеялся, — сказал он с саркастическим видом. — Теперь осталось только ждать, когда выйдет постановление о возвращении реквизированного арийцами имущества своим настоящим хозяевам.

Макс опустил глаза. В 1938 году мать Феликса была шокирована, когда нацисты отобрали у них имущество. Сара сказала ему, что Дом Линднер был куплен по бросовой цене Куртом Айзеншахтом. Макс чуть было не умер со стыда. Его собственный зять! Вот стервятник!

— Боюсь, что надо запастись терпением, — вздохнул он. — Кое-что делается довольно медленно. После войны время течет совсем по-другому.

— А я никуда не тороплюсь. Но справедливость должна быть восстановлена. Пока же я записался в университет.

Феликс достал из кармана какую-то бумагу и бросил на стол, словно обжегши пальцы. Расписка нацистской финансовой службы, составленная со всей немецкой педантичностью, где были перечислены вещи с виллы Селигзонов, приобретенные на аукционе в 1942 году, — предметы мебели, картины, столовое серебро, книги, одеяла, пианино, драгоценности. Там были указаны абсурдные цены, а также адреса и имена счастливых покупателей, которые воспользовались горем других людей. Фрау Штайнхольц с Андреаштрассе, 25, например, купила кукольный домик Лили со всеми аксессуарами всего за тридцать марок. Макс ощутил горький привкус во рту.

— Сомневаюсь, что верну что-нибудь из всего этого, — сказал Феликс срывающимся голосом. — Даже не уверен, стоит ли пытаться. С другой стороны, бабушкино пианино…

Он сделал движение рукой, не в силах жестом выразить всю глубину драмы, отзывавшейся болью в его сердце.

— Дом Линднер принадлежит нам с Лили, — жестко сказал он. — Мы единственные наследники. Сестра была вне себя, узнав, что я решил вернуться. Но я считаю, что это мой долг. Дядя Макс, ты хоть понимаешь меня?

Внезапно Феликс потерял уверенность. Макс увидел беспокойство в его глазах, он словно превратился в маленького перепуганного мальчика. Он понял, что Феликс думает о матери, а также о деде, человеке, которого Макс бесконечно уважал. Гордая осанка, раскрытые ладони свидетельствовали о задоре и искренности Феликса Селигзона. Он был совершенно прав, решив, несмотря на царивший хаос, постараться навести порядок в собственной жизни и вернуть имущество родителей. Вспомнив, как сам в возрасте Феликса пытался вырваться из удушливого круга семьи, Макс с уважением посмотрел на молодого человека, взвалившего на свои плечи ответственность за прошлое, которое принадлежало самым лучшим временам в Берлине. Феликс был умен, и он знал, насколько долгим будет этот путь. «Он еще так молод», — думал Макс, отчаянно стараясь удержаться от уговоров все бросить, уехать куда-нибудь подальше и на новом месте построить новую жизнь. Что можно было ожидать от двусмысленности, которая раздирала их город? Он положил руку на плечо Феликса и ощутил, что тот дрожит.

— Так как это твое желание, я поддержу тебя во всех начинаниях. Я сделаю все возможное, чтобы тебе помочь. Но где ты остановился? В Берлине так трудно теперь подыскать подходящее жилье.

— Значит, мне повезло. Когда я наводил справки относительно моего дома, американцы поговорили с полковником Райтом, и тот предложил мне комнату одного из наших старых слуг. Я полагаю, что их тронула моя история, — сказал он, пожав плечами. — Меня также подкармливают, что не так уж и плохо. В Париже ведь тоже проблемы со снабжением, но здесь… Это так угнетает.

— Я рад за тебя. А то я бы предложил тебе устроиться у меня, хотя здесь не так просторно, как в моей старой квартире.

Феликс поднялся. Из-за наплыва эмоций в горле образовался комок, но он не хотел показывать это Максу фон Пассау. Он вонзил ногти в ладонь, понимая, что должен научиться сдерживать свои чувства, иначе его жизнь станет невыносимой.

— Я часто об этом вспоминал, дядя Макс, о последних минутах у тебя дома с мамой и Далией. Ты не побоялся приютить нас. Мы были твоими гостями, словно приехали куда-то в далекую страну. Высокими гостями, а не несчастными, которые потеряли крышу над головой, — сказал он сухо, в то время как его взгляд на несколько секунд затуманился, и добавил уже мягче: — Тогда я не успел сказать тебе спасибо.

Смутившись, Макс опустил голову, стараясь унять дрожь во всем теле. Слишком много воспоминаний. Слишком много кричащего отсутствия.

— Если бы только Сара послушалась меня…

— Она бы никогда не бросила папу. Она не могла даже предположить, что произойдет после. Это ты и Фердинанд Гавел убедили ее отправить нас во Францию. Я знаю, что и это она пережила с трудом.

Феликс побледнел. Он сел, поднес стакан к губам и опустошил его, не отрываясь.

— Я должен жить с этим до конца моих дней.

— Но разве не ужасное потрясение опять вернуться в Берлин?

Феликс посмотрел на обеспокоенное лицо того, кто был лучшим другом его матери. Хотя Макс фон Пассау был слишком худым для своего роста, из-за чего он казался уязвимым, в нем оставалась некая магнетическая сила былых времен. Он знал, что может доверять этому человеку, как и Ксении Осолиной. Это был подарок небес, который он оценил по достоинству. Только это доверие и поможет ему строить жизнь сначала.

— Что бы я ни делал, куда бы я ни поехал, все равно мне будет не хватать моей семьи. Так что лучше никуда не ехать.

— Оставаться на земле палачей? — грустно прошептал Макс.

— Нет. Оставаться на земле моих предков, — возразил Феликс.

Только сейчас Макс понял, испытывая уважение и восторг, что Феликс Селигзон исключительный человек, один из тех, кто отмечает эпоху духом, талантом и широтой души.

В дверь постучали. Феликс резко поднялся. Стул его перевернулся, загрохотав. Увидев, что Макс удивлен, он разозлился на себя и смутился. Это абсурд, но ему с трудом удавалось держать в узде свои нервы. Когда он вернулся, он осознал, насколько глубоки раны, которые получил за годы, прожитые в Берлине перед войной. Все эти рефлексы, казалось, въелись в его плоть. В первую проведенную в городе ночь он не смог заснуть. Водопроводные трубы, в которых шумела вода, или скрип половицы вызывали у него иррациональную тревогу. Присутствие в доме других людей не помогало ему избавиться от призраков. Даже в родном доме он чувствовал себя чужим, хотя, конечно, был искренне признателен американскому полковнику за разрешение поселиться в нем. Попытки успокоиться и расслабиться ни к чему не привели.

Смущенный, он с осторожностью поставил стул на место.

— Это друг, — пробормотал Макс, идя к двери.

— Я вам помешала. У вас гости, — сказала молодая блондинка в британской военной форме.

Феликс спросил себя, какова ее роль как служащей оккупационных сил Берлина. По берлинским улицам ходило много военных, но британский контингент был в пять раз больше, чем американский. Вполголоса берлинцы жаловались, что британцы относятся к ним высокомерно, будто те были жителями колонии.

— Прошу тебя, Линн, заходи. Представляю тебе Феликса Селигзона, сына моей хорошей знакомой Сары. Он недавно приехал из Парижа.

Она посмотрела на него внимательно и молча.

— Мне очень жаль, что все это случилось с вашей семьей.

— Это Линн помогла мне собрать нужную информацию, — объяснил Макс. — Не так-то легко было получить необходимые справки. Что поделаешь — русские. У них все непросто.

— Да, они любят таинственность, — кивнула она. — Если не сказать герметичность. Я сделала все, что смогла.

Макс и эта женщина, казалось, следили за реакцией Феликса, который словно прирос к полу. Его на самом деле охватила сильная усталость. Он никак не мог привыкнуть к таким взглядам, к нескрываемому удивлению. Эта цена, которую он платил за право вернуться в родной город, право посмотреть разрухе в лицо, на каждом шагу, при каждой встрече.

— Благодарю вас за то, что помогли установить правду, — сказал он. — Нет ничего хуже неопределенности.

Феликс заметил, как Макс обменялся с Линн взглядами. Эти взгляды говорили, что люди понимают друг друга без слов. И вдруг ему все стало ясно. Его мысли вернулись к Наташе, которая рассказала ему всю правду про Макса. Странно, но он совсем не удивился, узнав, что она дочь Макса фон Пассау. Он вспомнил, какой парой были Ксения Осолина и Габриель Водвуайе. Никакого вдохновения. Две ледяные глыбы. Казалось совершенно естественным, что Ксения Федоровна Осолина просто не могла пропустить такого человека, как Макс фон Пассау. Некогда Феликс наблюдал за своими родителями. Пыл и художественный вкус матери дополнялся силой и гордостью отца, академический ум которого хорошо сочетался с талантом супруги. Феликс не представлял себе иной совместную жизнь с женщиной. Грубое вторжение смерти в детство убедило его в одном: человек не имеет права пускать на ветер свою жизнь, разделяя ее с тем, кто совершенно не отвечает его собственному жизненному размаху. Макс и Ксения должны быть вместе: это было очевидно. Наташа и он, возможно, тоже, но об этом еще рано было говорить с уверенностью, несмотря на то, что он постоянно думал о ней.

— Ладно, не буду вам мешать, — смущенно сказал он. — Рад был тебя увидеть, дядя Макс.

— Ты уже уходишь?

Феликс посмотрел на бесстрастное лицо молодой англичанки, которая была немногим старше его. Она стояла в стороне. Тем не менее, ее присутствие явственно ощущалось в этой комнате. Знала ли она, что еще одна женщина в Париже тоже любит этого мужчину? В первый раз он почувствовал желание защитить тетю Ксению. Роли поменялись. Эта незнакомка, слишком красивая и молчаливая для того, чтобы не представлять угрозу, заставляла его чувствовать себя не в своей тарелке. Волна гнева поднялась в нем. Как Макс может быть таким слепым? Почему теряет драгоценное время? Он обязан Ксении Осолиной. И особенно Наташе. Его дочь нуждается в нем. Наташа производила на Феликса впечатление ночной бабочки, которая слишком быстро летит на огонь, думая, что это солнце. Она больше никого не слушалась, пропускала занятия, чтобы таскаться с приятелями, у которых в голове гулял ветер, сквозь зубы разговаривала с матерью. Восхитительное бунтарство, в котором раньше брали начало ее душевные порывы, уступило место гневу и злобе, с которыми она не могла справиться. Она стала мрачной, капризной.

Беспокойство, смесь раздражения и разочарования, а также страх охватили Феликса.

— Когда я уезжал из Парижа, тетя Ксения уже родила, — бросил он провокационно. — Мать и ребенок чувствуют себя хорошо. У Наташи есть теперь маленький братик.

Он кивнул, прощаясь, и вышел за двери.

Аплодисменты, прозвучавшие по завершении концерта, вывели Макса из странного летаргического состояния. Дирижер оркестра сделал знак музыкантам подняться и несколько раз поклонился публике, щелкнув каблуками. «Как марионетка», — подумал Макс с раздражением. Зал показался ему удручающим с этими люстрами, в которых горело всего по паре лампочек, с креслами без подлокотников, с ободранной велюровой обивкой, с запахом вареной картошки, идущим из вестибюля. Тем не менее, женщины выглядели элегантно. На некоторых даже были длинные вечерние платья. Впервые за долгое время меха были извлечены из шкафов. «Где они, интересно, раздобыли все это, вот в чем вопрос», — сказал он себе.

Следуя за Линн, он вышел в фойе. Толпа толкалась в проходах и на главной лестнице. Рассеянно он слушал комментарии любителей музыки. Если бы кто-то спросил его, что он думает по поводу концерта, Макс оказался бы неспособен даже припомнить программу вечера.

Встреча с Феликсом взволновала его. Всю дорогу до концертного зала он был мрачен, думая о чем-то, нахмурив лоб. Линн ни о чем его не спрашивала. Не то чтобы она не была любопытной, она не расспрашивала его, потому что опасалась, что это может ему не понравиться. Молодая женщина не питала иллюзий: она знала, что в жизни Макса фон Пассау для нее нет места. Их отношения были обречены с самого начала: ее должность офицера британской армии и статус Макса, жителя Германии, разница в возрасте и в ритме их жизней, его тяга к Берлину, к этому мрачному, оккупированному иностранными армиями городу. Городу, который стоял на коленях и был рассадником преступности и спекуляции. Но и городу, обладающему загадочной жизненной силой, в котором уже открывались концертные залы, бары, кабаре, театры. Берлин брал вас за горло и уже не отпускал, словно освежающий запах духов с резким запахом. Олицетворением всего этого и был Макс фон Пассау.

Он был шокирован, узнав, что стал ее первым мужчиной. Она успокоила его, напомнив, что она уже взрослая и сама может принимать решения. Она хотела его и старалась не думать о неизбежном моменте, когда придется расстаться. Как вообразить их вместе вне Берлина? Отношения, которые их связывали, трудно было назвать любовными. Именно в этот период жизни Макс фон Пассау не мог дарить свою любовь, по крайней мере ей, а она была слишком скромна и умна, чтобы на это надеяться. Но, как бы то ни было, ее тянуло к нему, и она не собиралась упускать моменты близости с ним, заполняя этим пустоту своей жизни, жизни до встречи с Максом. Чтобы получить возможность еще какое-то время побыть рядом с ним, она без колебаний согласилась на новое назначение. Генерал Робертсон, ее теперешний непосредственный начальник, опасался русских, которых считал грубыми азиатами из-за их манеры вести переговоры, но он понимал, насколько важно достичь соглашения относительно будущего Германии, и был готов проявить терпение. Их отношения с Максом были историей двух одиночеств. Если бы ее подруги узнали об этом, они пришли бы в ужас. Однако она очень дорожила их связью.

Прислонившись к стене, на отставшего от Линн Макса насмешливо смотрел Игорь Кунин. Свет отражался от его погон и наградных планок. Кунин играл не последнюю роль в распространении так называемой «советской культуры». Он шагнул и оказался рядом с Максом.

— Вы совсем не аплодировали. Неужели вам не нравится Чайковский? Смотрите, как бы о вас не подумали, что вы хотите обидеть нашу прекрасную родину.

— Так это был Чайковский? Я даже не обратил внимания.

— Вы беспокоите меня, Макс. Вы весьма образованный человек и не оценили концерт такого уровня.

— Вместо того чтобы проводить время в концертном зале, кино или театре, я бы предпочел посидеть вечером дома с хорошей книгой, — проворчал Макс.

— Так вас влечет одиночество? Но разве вы один? — добавил Игорь, окидывая взглядом фигурку Линн. — Мне донесли, что вас часто видят вместе.

— Я что, нахожусь под вашим наблюдением? — рассердился Макс.

— Вы — нет. Она — да.

— Линн? Но почему?

— Соглашение Робертсона-Малинина, вам это ни о чем не говорит? Его подписали всего несколько дней назад. Оно предусматривает взаимодействие миссий связи для экстренного обмена информацией между оккупационными властями наших уважаемых стран. Линн Николсон — помощник одного из видных британских офицеров. Мы еще не выдали им все необходимые разрешения, чтобы они могли свободно передвигаться по нашей зоне. Ничего удивительного, что она нас интересует.

— А я-то думаю, почему у нее новый мундир… — прошептал Макс. — Значит, она решила остаться в Берлине.

— Вас это, похоже, радует?

Макс пожал плечами.

— Вот еще. Просто она замечательная и смелая женщина.

— Лжец из вас никудышный, Макс.

— А вы что-то сегодня очень разговорчивы.

— Не сердитесь на меня. Просто мы с вами видимся в последний раз. Меня отзывают в Ленинград. Сомневаюсь, что когда-либо еще приеду в Германию, зная, что происходит в моей стране.

Макс удивился, видя, что энергичное лицо Кунина омрачилось, глаза стали печальными. Он вспомнил, как сильные руки Игоря поддерживали его, когда они шли через центральный плац Заксенхаузена. С тех пор они несколько раз виделись на приемах, на которых немцам, ни в чем не заподозренным, разрешалось общаться с союзниками. Также они провели долгий вечер в «Адлоне», сразу после освобождения Макса, в три приема выпив бутылку водки, которую принес с собой Кунин. Между ними сложились дружеские, искренние отношения.

— Жаль, что приходится расставаться. Я вам стольким обязан.

— Пустяки.

— Не считайте меня таким наивным. Ради меня вы рисковали своей свободой, если не жизнью. И опасность все еще существует. Ваш поступок может вам дорого обойтись. Если об этом узнают в вашем штабе или…

— Как бы то ни было, хорошо, что ленинградцы сильны духом, — улыбнулся Игорь. — Москвичи всегда сторонились жителей Питера как людей, сделанных из другого теста. Наша культура веками была ориентирована на Запад. У нас дух индивидуалистов. Опасная смесь бунтарства и способности к сопротивлению. Я бы сказал, к сверхжизни, — уточнил он с холодной улыбкой. — Драма, развернувшаяся в блокаду, только усугубила эту разницу, сильнее стало отторжение указок из Москвы. Теперь в России люди стали более свободными. Они ждут реформ. Справедливости, которая бы учла человеческое достоинство. За время войны в наши города попало много книг, фильмов, товаров, которые были привезены из Америки. Миллионы солдат увидели, каков уровень жизни на Западе. Крестьяне мечтают о роспуске колхозов, существование которых приводит к голоду. Офицеры открыто критикуют систему. Рано или поздно, но будут новые чистки. Генералы начеку. Жуков стал затенять Сталина. Поэтому его уже оттеснили в сторону, и он такой не один. У нас это так же неизбежно, как прилив и отлив. Становишься фаталистом.

— Некоторые надеются на лучшее будущее для всех. Пессимисты же, наоборот, пророчат Третью мировую войну.

— Сталин хочет защитить Советский Союз не только от Германии, которой всегда опасался, но и от демократических влияний. Он хочет установить санитарный контроль вдоль всех наших границ. Для этого ему необходимо привлечь на свою сторону социалистические государства-буферы. Трумэн старается не потерять контроль над Германией. И у него есть атомная бомба. Хиросима, Нагасаки — угроза вполне очевидна. — Игорь пожал плечами и продолжил: — Война изменила суть вещей. Теперь одна-единственная бомба может стереть с лица земли целый город. Но русские быстро наверстывают упущенное. Эскалация конфликта неизбежна. Ловушка скоро захлопнется, и Берлин снова окажется в самом центре циклона.

— Берлин? Этот разрушенный город? — удивился Макс. — Да кому он такой нужен?

— Берлин — это символ. В Ленинграде во время блокады по радио передавали звуки метронома, подчеркивая, что сердце города не прекращает биться. Судьба таких исключительных городов, как наши, всегда трагична.

— Что вас толкает говорить мне такие вещи?

— Предчувствие. Вы готовитесь к выборам, они пройдут уже в следующем месяце. Русские стараются навязать Германии силой единую коммунистическую идеологию, навязать власть социал-демократов, но делают успехи в этом только в своей зоне. В Западном Берлине социалисты как пить дать потерпят крах. Женщины будут голосовать против советского насилия. Это будет их способ отомстить за свои унижения.

Игорь отступил на шаг, чтобы свет больше не падал на его лицо. Он словно слился с декоративной отделкой стены из темного дерева. Макс напрягся. Два советских офицера прошли недалеко от них.

— Осторожность никогда не бывает лишней, не так ли? — пошутил Игорь, доставая из кармана две толстые сигары. — Маленький подарок на прощание. Прекрасные сигары.

Макс поднес огонь. Они стали у окна, выходившего на площадь, куда высыпала публика. Становилось свежо. Люди закутывались в шарфы, застегивали наглухо пальто.

— Как она? — спросил Игорь.

Его лицо снова напряглось, и какой-то особенный огонь оживил глаза. Наклонившись к Максу, он задал вопрос, не выказывая эмоций. Конечно, он имел в виду Ксению и ждал правды, а не пустых фраз. «Хотя бы это я должен для него сделать», — подумал Макс.

— Она вернулась в Париж, потому что ждала ребенка и не могла рисковать, рожая здесь. Недавно у нее родился мальчик. Я узнал это только сегодня вечером, перед тем как идти сюда.

Игорь выпучил глаза. На губах запрыгала улыбка.

— Теперь я понимаю. Итак, вы стали отцом. Что думаете делать?

— Не знаю.

— Но это ваш сын, Макс!

— У нас есть еще и общая дочь, которой я никогда не видел, — сухо бросил он. — Не думаю, что я создан для этой роли.

Дым сигар наполнил альков. Макс с наслаждением вдыхал его. Он уже забыл этот аромат, который напомнил ему вечера, проведенные в компании близких друзей. Беззаботность. Уверенность в завтрашнем дне. Раздражаясь, он понял, что еще немного и начнет себя жалеть.

— Даже на расстоянии отец остается отцом, — снова заговорил Игорь. — Я почти не знал моего сына Дмитрия, проведя много лет вдалеке от него все те годы, когда он больше всего во мне нуждался. У нас родственные связи часто, увы, бывают опасными. Поэтому я искусственно старался сохранять дистанцию, чтобы так защитить его. Правда, я мог ему писать. Это было утешением. Не теряйте слишком много времени. Потом не вернете. И не стоит наказывать себя.

Волна раздражения накатила на Макса.

— Моя жизнь здесь. Я должен заботиться о сестре, о племяннике. У меня интересная работа. Фоторепортажи, которые я делаю, примитивны, но я охотно этим занимаюсь. Потихоньку открываются художественные галереи. Возможно, вскоре я смогу принять участие в выставке, кто знает? — не без бравады добавил он. — Я не собираюсь бежать, чтобы вести тихую жизнь непонятно где. Вы не поверите, но я буду чувствовать себя очень несчастным без Берлина.

Он увидел, что руки его дрожат. Игорь внимательно смотрел на него.

— Не стоит бояться.

— Бояться? Мне? — с горьким смешком воскликнул Макс. — Чего мне еще бояться после всего, что довелось пережить?

— У Ксении Федоровны сложный характер, но вы нужны ей. Я думаю, это очевидно, хотя вы продолжаете все отрицать. У вас есть то, чего лишены многие, — свобода. Я завидую вам. Когда вы встретитесь с ней, скажите ей… — Игорь разволновался. — Скажите ей, что она была самой красивой молодой графиней Санкт-Петербурга. Что я не пошел на вечер по случаю ее дня рождения из-за робости, о чем до сих пор жалею. Но потом я не боялся, — признался он, и хитрая улыбка разгладила его морщины, стирая опыт прожитых непростых лет. Он резко протянул руку. — Прощай, мой друг. Да хранит тебя Господь.

Макс казался сбитым с толку. Он не находил слов. Он вдруг испытал жгучее желание столько всего рассказать этому человеку, которого знал так недолго.

— И тебя, Игорь Николаевич. И тебя, — прошептал он.

Повинуясь внезапному импульсу, Макс сжал его в объятиях. Игорь трижды поцеловал его в щеки.

— По русскому обычаю, — пояснил он. — Это поможет вам избавиться от вашей извечной прусской скованности.

Линн неподвижно стояла выше на лестнице, глядя на Макса и генерала Игоря Кунина. Она не знала, о чем они разговаривали, но понимала, что между этими людьми существует особенная связь. Макс фон Пассау неохотно делился своими секретами, но за несколько месяцев она научилась понимать его жесты, читать по выражению его лица. Теперь она знала, как двигается его тело во время занятий любовью. Он провожал глазами высокий силуэт Кунина, который, глубоко опечаленный, спускался по ступенькам. После Макс повернул голову к своей спутнице. Улыбка осветила его лицо. Сердце Линн сжалось. Спускаясь по лестнице, они взялись за руки. На улице было прохладно, и дрожь пробежала по телу молодой женщины.

Три месяца провел Феликс Селигзон в Берлине, каждый день борясь с чувством полной безысходности. Со времени приезда он записывал свои впечатления об одежде женщин, которых видел на улицах, о пошитых из старых пледов в желтую и синюю клетку и из найденных под обломками одеял пальто и жакетах, которые больше напоминали рабочие бушлаты. Дефицит тканей был очевиден. Готовую одежду покупали исключительно на черном рынке по баснословным ценам. Если принять во внимание существующее положение вещей, то среднестатистический немец мог накопить на новую рубаху лет за пятнадцать, на пуловер — за тридцать, а на пальто — за все пятьдесят. О кожаной обуви вообще можно было забыть. Специализированные издания, такие как «Berlins Modenblatt», напечатанные на старой бумаге, создавали гнетущее впечатление. Но берлинский шик все-таки проявлял себя: прошлым летом было устроено несколько первых послевоенных дефиле для привилегированных клиентов на одной из квартир в Вилмерсдорфе. Отчаявшись, Феликс спрашивал себя, не слишком ли он самонадеян? Как найти деньги, сотрудников, вдохновение, чтобы справиться с задачей, которую сам себе поставил? Лили была права — он сумасшедший. И чересчур амбициозный. Не лучше ли бросить все и вернуться в Париж заканчивать учебу? Согласиться на размеренную скромную жизнь. На мир и покой. Без амбиций и тревог. Но когда он в домике садовника случайно наткнулся на несколько старых парашютных куполов, купленных на черном рынке, сердце его возбужденно забилось. В старом сундуке он обнаружил и две шторы из льна. Занимаясь такими поисками, он сам себе напоминал белку, собирающую орешки.

Следующая ночь показалась ему бесконечной и до ужаса одинокой. Температура воздуха за окном достигла минус двадцати градусов. Дома насквозь промерзли. Даже американский полковник не имел достаточно дров и угля, чтобы обогревать комнаты. Тишина, словно при конце мира, окутала Берлин и его окрестности. Днем в лесу Грюнвальда можно было видеть согнутые силуэты людей с мешками на плечах — это берлинцы собирали хворост и обдирали кору с деревьев. Вокруг бродили волки. Перепуганные жители видели их следы даже рядом со своими жилищами. Взрослые боялись отпускать детей одних из дому.

Около трех часов утра Феликс зажег керосиновую лампу и, завернувшись в одеяло, сел было писать письмо Наташе, но через час разорвал написанные убористым почерком листы. Пелена сомнений и страхов! Какой абсурд! Унижение. Он свернулся калачиком на кровати и закрыл глаза. Редко когда он чувствовал себя настолько одиноким. «Помоги мне, Господи», — шептал он, с ужасом сознавая, что плачет. Чтобы успокоиться, он стал представлять, каким красивым станет восстановленный Дом Линднер, на фронтоне которого будет гордо красоваться имя его предков; как счастливые клиенты входят в двери магазина. Постепенно мечта принимала реальные очертания, облекалась в четкие формы. Ему нравилось обдумывать в деталях украшение залов, своего рабочего кабинета, представлять разговоры с навязчивыми агентами поставщиков, предлагавших ему свои товары. «Я хочу, чтобы все получилось, — говорил он себе, несколько успокоившись. — С Божьей помощью все получится». С чувством, что достигнуто согласие с самим собой, он заснул на рассвете.

На следующий день Феликс решил совершить паломничество по местам, где его предки в прошлом веке начинали свое семейное дело. Это происходило в швейной мастерской возле Хаусвогтайплац. В течение десятилетий в этом квартале беспрерывно жужжали швейные машинки, раздавались крики поставщиков, перевозивших рулоны тканей. Кафе были забиты предпринимателями, которые внимательно следили за парижскими веяниями, приспосабливались к изменчивой моде. Швейное дело процветало, а продукция имела собственный неповторимый стиль и экспортировалась во все уголки земного шара. Двадцать пять процентов семей-швейников были евреями. Агония началась в 1933 году.

Расположенный в советском секторе квартал не сохранил и тени былого величия. Надеяться здесь было абсолютно не на что. Феликс прошел до ряда домов с обезображенными огнем стенами, где когда-то находилось самое первое ателье Линднеров. Его мать всегда отказывалась продавать это помещение, где было три маленьких комнатушки, предпочитая сдавать их в аренду. Руины были покрыты снегом. Вороны, летающие низко над землей, пронзительно каркали, и эти звуки отражались от голых стен. Сунув руки в карманы, он молча стоял и смотрел на проем в стене, через который был виден внутренний дворик. Под аркой обломки камней и штукатурки хрустели в такт его шагам.

Когда он вошел в одну из комнат, перед ним возник расплывчатый силуэт, который тут же устремился к двери.

— Подождите, не уходите! — крикнул Феликс.

Человек обернулся, держа обе руки на уровне груди. Глаза на высохшем, обмотанном шарфом лице были полны ужаса.

— Я не причиню вам зла, — сказал Феликс. — Что вы здесь делаете?

Видимо, человек был до такой степени напуган, что не мог произнести ни слова. Феликс опасался, как бы тот не убежал.

— Сожалею, что напугал вас. Вам нужно отдышаться. Через несколько минут все пройдет.

— Я подумал, что это русский патруль, — пролепетал мужчина, заикаясь. — Нам запрещено приходить на развалины. Это считается мародерством. Если кого-то схватят, то могут и расстрелять.

— Тогда что же вы тут делаете?

— В этом доме перед войной находилась моя швейная мастерская. Потом, несмотря на запрет, я приходил сюда, чтобы посмотреть, нельзя ли спасти что-нибудь из вещей. Я нашел несколько швейных машинок в рабочем состоянии и, рискуя быть арестованным, унес их. Тут даже можно найти ткани, которые частично уцелели. Не оставлять же все это Иванам!

Почувствовав доверие к незнакомцу, он расправил плечи и вытер рукой пот со лба.

— Боже, как вы меня напугали!

— Вы хотите снова начать работать?

— Да, и это возможно благодаря швейным машинкам. Ведь их не купишь на черном рынке. Там они на вес золота. Поэтому я прихожу сюда время от времени, надеясь отыскать что-либо полезное. Ведь сейчас во всем ощущается дефицит. А вы, что ищете вы?

«Если бы я знал! — подумал Феликс, захваченный вопросом врасплох. — Возможно, храбрость, чтобы не бросить все на полпути».

— Когда-то моя семья тоже имела ателье в этом здании, — ответил он.

— Вот как? А как ваше имя?

— Феликс Селигзон. Я сын Сары Линднер.

Мужчина пристально и озадаченно посмотрел на него. Потом приблизился на несколько шагов.

— Сын Сары Линднер… Не может быть… Моя жена работала старшим мастером у вашей матери. Меня зовут Хайнц Манхаймер. Значит, вы выжили. Это чудо! Жена будет счастлива узнать это.

Он пожал обе руки Феликса, на глазах у него блестели слезы. На его ресницах серебрились кристаллики льда.

— Нас не выслали отсюда, так как я ариец, в отличие от моей супруги еврейки. К счастью, мне удалось защитить ее. Так значит, господин Селигзон… Жена не хотела, чтобы я сегодня приходил сюда, но у меня было предчувствие чего-то хорошего!

Из его рта шел неприятный запах живущего впроголодь, но он улыбался со счастливым блеском в глазах. Его поношенная одежда, серый цвет кожи говорили о нелегкой борьбе за выживание.

— Как долго работала ваша супруга у моей матери?

— Десять лет. До самого конца, до 1938 года. Когда универмаг перешел к арийцам, ее, конечно же, уволили. Потом…

Он опустил голову.

— Где вы теперь живете?

— У американцев. Выкручиваемся как можем. К несчастью, у нас не осталось никаких связей, поэтому все непросто. Не знаю, как предложить свои услуги женам иностранных офицеров. Ведь только у них есть деньги. Есть такие, кому повезло больше. А я даже не знаю английского языка. И потом, эта чертова зима… Извините меня! Но мы на грани голодной смерти.

— Я бы с удовольствием навестил вашу супругу. Мы бы немного поговорили.

— А почему бы нет, господин Селигзон! Если это доставит вам удовольствие. Если хотите, можем пойти прямо сейчас. Как я всегда говорю, зачем зря терять время, не так ли? Мне больше здесь нечего делать. А вам?

— Мне тем более, — улыбнулся Феликс. — Я, кажется, уже нашел то, зачем приходил.

Мариетта Айзеншахт лежала на кровати, надев на голову шапку и обмотав шею шарфом. При каждом ее движении было слышно, как хрустят засунутые под одежду старые газеты.

— Как рождественский подарок! — бросила она. — Не хватает только, чтобы меня перевязали ленточкой.

— Бумага помогает сохранять тепло, — отозвалась Кларисса, раскалывая в ведерке лед.

Насыпав ледяных кусочков в кастрюлю, она поставила ее на электрическую плитку.

— Ну, давай, согревайся! — приказала она, сжав зубы, и ругнулась, так как лед таял очень медленно. — Вот дерьмо! Наверное, уже шесть часов, и электричество отключили.

— Они решили уморить нас холодом, — сказала Мариетта, когда Кларисса принесла кусок хлеба странного желтоватого цвета с намазанным тонким слоем маргарином. — Прекрасный способ избавиться от нас всех одним махом.

— Во французском секторе и того хуже. Им еще не завезли ни угля, ни дров. Пейте, пока теплый, — сказала молодая девушка, протягивая ей чашку кофе.

— У нас еще осталась картошка на вечер?

— Нет.

— При Гитлере, по крайней мере, был картофель.

— А также война, концлагеря и смерть.

— Я не одна, кто так думает, — проворчала Мариетта. — Несмотря на войну, с голоду никто не умирал, а эти оккупационные силы неспособны как следует управлять городом. Люди ропщут. Это закончится тем, что все будут оплакивать фюрера.

— Вы — возможно. Я — никогда.

При выдохе изо рта шел пар. Сжав руками чашку, Кларисса попыталась согреть ледяные пальцы. Это было единственное место в квартире, где оставалось еще немного тепла. В этой комнате ртутный столбик термометра держался в районе нулевой отметки. Водопровод замерз. Время от времени лопались трубы. Надо было снова выстаивать очереди к водопроводной колонке. Она уже не помнила, когда в последний раз умывалась. Это было тем более унизительно, что она должна была идти на собеседование как соискатель должности в ЮНРРА. «Я выгляжу, как прокаженная, — с отчаянием говорила она себе. — Они меня никогда не примут!»

Выпив эрзац-кофе, она поднялась и стала умываться и мыть под мышками, используя воду, которая осталась после завтрака. Пальцем потерла зубы. Но лучше улыбаться с закрытым ртом, чтобы не показывать печальное состояние ротовой полости. Стоя перед зеркалом, она повязала на пыльные волосы косынку, растянув губы, нанесла на них слой губной помады.

— Ты уже идешь? — проворчала Мариетта, которая снова легла.

— Трамваи больше не ходят. Придется идти пешком. За час как раз дойду.

— Думаешь, они возьмут тебя?

— Надо все сделать, чтобы взяли. Иначе мы никогда не выкарабкаемся.

Мариетта приподнялась, чтобы посмотреть в сторону раскладушки, на которой под ворохом одеял, напоминавших кучу старых тряпок, лежал Аксель.

— Он еще спит?

— Как убитый. В любом случае, школа еще закрыта. Он сводит вас в кино. Лучше уж сидеть в зрительном зале, чем здесь. Ну ладно, я пошла, — сказала Кларисса, беря накрытое крышкой ведро, которое служило им туалетом. — Я оставлю его внизу, как обычно. Аксель потом заберет.

Теперь берлинцы выплескивали отходы жизнедеятельности прямо в развалины. «Я отказываюсь вываливать все это на улицу, — сначала протестовала Мариетта. — Я не свинья». «А я не ваша служанка», — заявила тогда Кларисса, поставив перед ней ведро, и Мариетте оставалось лишь послушаться.

Оказавшись на улице, Кларисса пошла быстрым шагом. Холод не пугал ее. В Восточной Пруссии такие морозы были нормой. К ним она привыкла с детства, но эта зима… О Боже, что это была за зима! Говорили, что в последний раз такая низкая температура была зафиксирована в Европе в начале века. У нее сжималось сердце, когда она думала о беженцах, которые все еще продолжали пробираться на запад. Многие замерзали насмерть в нетопленых вагонах. «Самый масштабный исход нашего времени», — с таким заголовком вышла одна английская газета. Как забыть о близких? Дорога была опасной. Кларисса иногда спрашивала, не лучше ли для нее было умереть на одной из этих апокалипсических дорог два года назад? Какие грехи совершила она, что Господь наказал ее милостью спасения? Когда она думала о семье, она словно оказывалась придавленная тяжелой свинцовой плитой, так что даже не могла плакать. Аксель старался подбодрить ее. Вот уже несколько месяцев он испытывал непонятный прилив энергии. Он часто надолго исчезал, зажав под мышкой блокнот для набросков, но ничего никому не рассказывал. Видя его почти счастливым, но не зная причины этого, Кларисса испытывала что-то похожее на ревность.

Суровый фасад кирпичного здания, в котором несколько окон уцелело, смотрелся неестественно среди всеобщего убожества. У Клариссы складывалось впечатление, что она шла по безлюдной степи, где то там, то здесь стояли одинокие дома, служившие ориентирами для заблудившихся путников. Войдя внутрь, Кларисса оказалась в темном зале, где находилось несколько человек. Немного напуганная, она поколебалась, а потом обратилась к молодой женщине, которая назвала ей номер кабинета на втором этаже. У Клариссы пересохло горло, когда она стала подниматься по лестнице. Выйдя на площадку, она прислонилась к стене. «Мне нужно съесть немного хлеба, иначе я просто упаду, как пустой мешок».

Она очень волновалась. Это место секретаря ей было нужно как воздух. Тех грошей, которые она зарабатывала, разбирая завалы на улицах, — работа, за которую давали добавочный паек, — не хватало, чтобы выжить. Паек был скудным: немного сухарей, три маленькие картофелины, три ложки овса, полчашки молока и крохотный кусочек мяса. Многие жители Берлина не имели сил даже встать с кровати. Ни в одной из союзных оккупационных зон чиновники не могли накормить население. Двумя месяцами ранее разнесся слух, что американцы потребовали у русских вернуть богатые пастбищами западные провинции, признав нерушимость новой границы Германии с Польшей по всей длине рек Одера и Нейсе. Тем не менее, Кларисса не собиралась просто пассивно ждать. Со времени бегства из родных мест она говорила себе, что надо все вытерпеть, пока жизнь как-то не устроится. Даже если Мариетта бывала порой невыносимой, именно она протянула ей руку помощи по приезде в Берлин, за что девушка испытывала к ней безмерную благодарность. Что касается Акселя, он напоминал ей братьев, которых она потеряла. Макс фон Пассау как мог заботился о них, несмотря на то, что и ему по-прежнему было непросто выживать. Ей надоело довольствоваться крохами. Необходимо собрать всю свою волю, чтобы постараться выскочить из этого замкнутого круга, в котором она находилась столь долгое время. Многие молодые немцы работали на оккупационные силы. Она же не глупее их! Поэтому, увидев небольшое объявление в газете, она решила попытать счастья.

Кларисса постучала в дверь. Мужской голос ответил ей по-французски:

— Входите, черт возьми! Вы опоздали на целый час, Мужот. При таком «серьезном» отношении к работе как я могу и дальше полагаться на вас?

Мужчина сидел спиной к входной двери. Нагнувшись, он что-то искал в ящике письменного стола, на котором высились завалы бумаг, книжек и брошюр. Скрученный спиралью провод телефона вился между этими нагромождениями.

— Я надеюсь, что вы принесли то, о чем я просил вас еще вчера вечером. У меня встреча через двадцать минут, и я не хочу выглядеть идиотом, не знающим даже имен людей, которых собираюсь защищать.

Зазвонил телефон. Мужчина повернулся, неловким движением пытаясь схватить трубку. Аппарат выскользнул из его рук. Он хотел подхватить его, но только сбил стопки дел, и папки повалились на пол. Вывалившиеся из папок фотографии и заполненные анкеты усеяли все вокруг. К удивлению Клариссы, мужчина выругался по-русски, потом, перейдя на французский, снова заорал в телефон:

— Где вас черти носят, Мужот? Как это вы заболели? Мы не должны болеть! У нас нет времени на болезни. И что, ноги вас совсем не держат? Вы в этом уверены? Ну и сидите дома. Только потом не надейтесь, что по возвращении я встречу вас с распростертыми объятиями. Всего хорошего, Мужот. Надеюсь, вы так же замечательно проведете время, как и я.

С треском бросив трубку, так что едва не разбился аппарат, он озадаченно смотрел перед собой, потом вспомнил о присутствии Клариссы. Мужчина был высоким, хорошо сложенным, с правильными чертами лица и густыми светлыми волосами. Она оробела, когда он стал внимательно на нее смотреть.

— Здравствуйте, фрейлейн, — громко сказал он по-немецки. — Чем могу вам помочь?

— Я по объявлению. Вам нужен секретарь. Собеседование назначено на сегодня, на утро. Я пришла чуть раньше.

— Точно. А я совсем про это забыл. Этим должен был заниматься мой ассистент, но он заболел. Полагаю, вы первый соискатель. Знаете иностранные языки? Английский, французский?

— Да, — ответила Кларисса, скрещивая пальцы, потому что ее английский оставлял желать лучшего.

— А русский? Это было бы вообще чудесно.

— Нет, по-русски я не говорю, зато знаю польский.

— Где выучили?

— Я из Восточной Пруссии.

— Теперь понятно, — сказал он, разглядывая ее. — Документы у вас с собой? Покажите.

Трясущимися руками она достала из сумки Fragebogen. В Берлине у нее не было знакомых, кто знал бы ее во время войны и мог бы подтвердить ее лояльность.

— Были членом Лиги нацистских немецких девушек, полагаю? — констатировал он.

— У меня не было выбора, — стала защищаться она, чувствуя, как сильно бьется сердце. — Но я не делала ничего бесчестного, клянусь вам.

Тут она почувствовала, что краснеет. Так унизительно объясняться, когда ты ни в чем не виновен. Чего хотел от нее этот человек со светлым и таким пронзительным взглядом? Чтобы она упала ему в ноги, умоляя простить ей все грехи? Отчаявшись, Кларисса поняла, что готова расплакаться. Она сжала губы, решив, что все равно не станет больше кидать эти камни, чтобы не сдохнуть с голоду. Достаточно того, что у нее все пальцы сбиты до крови, кожа потрескалась, цвет лица нездоровый, как у столетней старушки.

— Хорошо, я возьму вас, — заключил он, возвращая ей бумаги. — Но к работе надо приступить немедленно, для начала наведете здесь порядок, — сказал он, обведя комнату рукой. — Как вас зовут?

— Кларисса Кроневиц.

— Очень приятно, фрейлейн. Положите вещи на стул. За работой вы быстро согреетесь. Но сначала спуститесь в столовую на первом этаже, пусть вам дадут поесть и выпить горячего, вы такая худая, просто страх. Скажите им, что пришли от Кирилла Осолина. Теперь вы работаете у меня.

Накануне Рождества Аксель Айзеншахт сидел на металлическом выступе в главном торговом зале Дома Линднер с альбомом для рисования на коленях. Через дырявую крышу было видно белое небо. Хлопья снега танцевали на сквозняках, но стены защищали от ледяного ветра. Пахло углем и бензином, этими запахами был пропитан весь город. Аксель работал над рисунком, посвященным матери. Он рисовал магазин в восстановленном виде, с целыми стеклами, витринами, со стенами без следов пуль. Несколькими движениями карандаша он вернул на место кариатид, которые некогда обрамляли главный вход, тонкие колонны, поддерживающие арки над окнами, придававшие фасаду готическую устремленность вверх. Сохраняя в целом стиль Альфреда Месселя, который создавал проекты самых знаменитых универмагов города, Аксель привнес собственное виденье: он мечтал об ансамбле из стекла и стали. Его рисунок был сделан уверенной рукой, концепция однородна. Холод заставлял его работать быстро, не теряя напрасно времени на мелочи. Его старый преподаватель рисования с удовольствием согласился давать ему уроки в обмен на что-то из провизии или уголь, которые Аксель добывал за городом.

Он держал свой рисунок кончиками пальцев, чувствуя удовлетворение от того, что смог приготовить матери рождественский подарок. Вечером они все соберутся у дяди Макса. Пока он никому не говорил о своем проекте. Из суеверия и потому что еще не верил до конца в свои силы. Но все его преподаватели подбадривали его, заверяя, что с его способностями он сможет стать архитектором. Новость обрадует близких.

Дом Линднер стал его любимым проектом, и не только потому, что этот магазин принадлежал его отцу. Он сохранил о том времени счастливые воспоминания. Будучи постоянной клиенткой, мать часто приводила его сюда. Он вспоминал чаепития в танцевальных залах, удивительную пирамиду из хрусталя, фонтан с духами в парфюмерном отделе, где Мариетта покупала туалетную воду, привезенную специально по ее заказу. На праздник Святого Николая в декабре детей лучших клиентов приглашали сюда для вручения подарков в зале, где стояла украшенная блестящим искусственным снегом огромная елка. Дядюшка Фуэтард шутливо пугал ребятишек, но это лишь добавляло веселья.

Печально вздохнув, Аксель закрыл альбом. Теперь Дом Линднер походил на невозделанную землю. Этажи были пустыми, бездомные находили пристанище в его подвалах, безжалостно растаскивая металлические части оборудования, болты, гипсовые перегородки. Берлинцы стали настоящими мастерами по искусству разбора зданий.

Аксель еще не решил, стоит ли восстанавливать знаменитый купол из стекла, который увенчивал здание, или же оставить крышу плоской? Как совместить доступность товаров взглядам прохожих и интимность, какой требовали некоторые клиенты. Было бы неплохо съездить в Париж или в Нью-Йорк, чтобы изучить, как все устроено в тамошних универмагах. Он хотел самого лучшего для своего города. Это был его способ повернуться к прошлому спиной и не думать о двенадцати годах политической системы, которая была осуждена перед всем миром Международным трибуналом в Нюрнберге. Двенадцать смертных приговоров через повешение, троих приговорили к пожизненному заключению, многих к разным срокам заключения. Оправдали всего троих. Архитектор Альберт Шпеер получил двадцать лет. Когда Аксель рисовал, он испытывал порыв, напоминающий опьянение. Ему казалось, что никогда раньше он не чувствовал такого энтузиазма. «Нет, ты чувствовал, — шептал ему тихо голос совести. — Во время факельных шествий в Нюрнберге со знаменами, песнями, в толпе молодых людей, таких же экзальтированных, как и ты». Раздражаясь, Аксель качал головой и пытался прогнать плохие мысли с горьким привкусом гнили.

Мариетта сидела в кресле, укутав одеялом ноги. Ее помада оставалась на сигаретах, которые она скуривала до тех пор, пока не обжигала пальцы. Когда она наклоняла голову, на худой шее выступали бледные вены. Она специально села спиной к лампе, чтобы свет не падал на ее изможденное из-за болезни лицо. «Каждый имеет свои страхи», — говорила она. Тюрбан немного сполз с головы, открывая седые корни волос. Макс почувствовал к ней жалость, но тут же рассердился на себя. «Нет ничего хуже, чем жалеть людей, которых любишь», — подумал он.

Британские военные расщедрились на два дополнительных часа подачи электроэнергии. Все же это было Рождество. В Люстгартене даже установили карусель для детей. Макс приготовил горячее вино со специями и подал стаканы сестре и Клариссе.

— Поздравляю вас с получением места секретаря, Кларисса.

— Спасибо, — сказала она, покраснев.

— Думаю, эта работа не очень веселая. Вы занимаетесь перемещенными лицами и восстанавливаете разъединенные семьи, не так ли?

— Верно.

— У вас хороший начальник?

— Да. Он сразу согласился предоставить мне этот шанс, в то время как я сама даже не надеялась, что меня возьмут.

— Он ее не уволил, даже когда узнал, что она не умеет печатать на машинке, а стал давать ей уроки, — сказала Мариетта. — Какой великодушный господин, правда?

— Американец? — спросил Макс.

— Нет.

Кларисса не отрывала взгляда от стакана. Она старалась не вдаваться в детали, понимая, что фамилия Осолиных для этих людей как бочка с порохом, над которой держат зажженную спичку.

Макс украдкой посматривал на нее. В белой блузке, застегнутой до самого верха, и в скромной серой юбке Кларисса была незаметной. Она не походила на девушек своего возраста, которые старались любой ценой подцепить военного, чтобы выйти за него замуж и уехать из Германии как можно дальше. Он знал, что она не ходит на танцы и не имеет друзей, а ведь у нее было милое личико и хорошая фигура. Макс удивился, почувствовав ее напряжение, но он никогда не мог ее понять. Эта странная смесь раздражения и застенчивости иногда выводила его из равновесия. Общаясь с Клариссой, он не мог отделаться от ощущения, что идет по тонкому льду.

— Елка, которую ты принес, какая-то анемичная, — заметила Мариетта, указывая на скромное деревцо, украшенное редким дождиком из фольги. — Она похожа на нас, несчастная. Но все равно с твоей стороны это так мило — устроить для нас праздник. Я не вставала с постели уже пятнадцать дней. Мне кажется, что я снова вернулась в мир живых, перед тем как окончательно перейти на другую сторону. К тем, кто там находится, скоро буду принадлежать и я.

Состроив горько-ироничное лицо, она подняла свой бокал.

— У тебя просто дар создавать напряженную атмосферу, — заметил Макс. — Только не говори все это при Акселе.

— А, Аксель, — вздохнула она. — Моя самая большая слабость. Как я люблю этого мальчика, если бы вы знали! Для него я готова на все…

Она помолчала несколько секунд, словно раздумывая, стоит ли продолжать, но все-таки продолжила, покусывая губы.

— Я получила письмо от его отца.

Дрожь прошла по телу Макса. Он замер и очень аккуратно поставил на стол тарелку с сухими пирожными.

— Курт жив?

Мариетта молча глотнула вина, потом тщательно затушила в пепельнице сигарету. Из табака, добытого из семи окурков, можно будет еще сделать одну самокрутку.

— Тебя это удивляет? — усмехнулась она.

— Нет. И где же он?

— В Баварии.

— Надеюсь, за решеткой, отбывает заслуженное наказание?

— Пока нет.

Гнев охватил Макса, комом подступил к горлу.

— А как же он узнал, где тебя найти? Не мог же он предположить, что ты живешь в моей бывшей студии?

— Первой написала ему я. Еще раньше мы условились об одном почтовом адресе, это возле Мюнхена, куда мы сможем посылать друг другу письма. До настоящего времени я сомневалась, стоит ли…

— А теперь решила, что стоит? — горько бросил Макс.

— Я хочу, чтобы у моего сына было будущее. Я должна была знать, жив ли его отец. Сама я от Курта ничего не жду. Даже буду счастлива, если никогда больше его не увижу. Мы испытали вместе много счастливых моментов, но потом я разочаровалась в нем. Аксель же — это совсем другое.

— Значит, ты считаешь, что для устройства будущего твоего сына нужен такой человек, как Курт Айзеншахт? — подвел итог Макс. — И какое же будущее? Ведь этот мерзавец на всю катушку пользовался выгодами, поддерживая этот порочный режим! Будем, по крайней мере, откровенны. Ты просто хочешь денег, Мариетта. И всегда хотела. Именно поэтому ты и вышла за него замуж. Теперь ты думаешь, что он выкрутится и сможет спасти часть своего имущества. И ты, конечно же, права. Но какой это позор!

Она пожала плечами.

— Как бы то ни было, Курт всегда останется отцом Акселя. Малыш никогда о нем не говорит, но это не значит, что он не думает об отце. Курта можно обвинить во многом, но в одном я уверена: он позаботится о будущем своего сына. Аксель в отчаянии. Его мир перевернулся. Иногда мне кажется, что ему уже тридцать лет. Я дрожу от страха всякий раз, когда он идет на черный рынок торговать. В любую минуту его могут арестовать. Однажды на вокзале он едва убежал от патрульных. Я хочу, чтобы у него был шанс чего-то достичь в жизни.

Тень печали омрачила ее лицо.

— Я умираю, Макс, — сказала она сурово. — Это чудо, что я дожила до сегодняшнего дня. И я не собираюсь напрасно терять время.

Макс отвернулся. Он не мог больше смотреть в ее темные глаза. Воспоминания накатили на него. Блестящий, с безграничными амбициями Айзеншахт. И вот теперь его зять снова возникает в их жизни. Как ему удалось проскочить сквозь сети чисток? Поверить невозможно! Американцы вели процесс над нацистами рьяно, хотя их подход сильно отличался от подхода русских, которые хотели не столько наказать побежденных за их нацистское прошлое, сколько создать такую Германию, где, пусть и не быстро, гусиным шагом, но в конце концов создадут социалистическое общество при помощи СССР. Какая же невероятная изворотливость понадобилась Айзеншахту, чтобы он смог обмануть судей!

— Не уверена, что Аксель настолько беспомощен, как вы о нем думаете, — вмешалась Кларисса. — Он уже понял, что может рассчитывать только на себя. Для юноши его возраста, когда молодежь только и ждет, что скажут старшие, это прогресс. У него открылось второе дыхание.

Макс налил себе виски и выпил одним глотком.

— Неужели ты искренне полагаешь, что Аксель сможет устроить свою жизнь на деньги, которые его отец заработал на чужих страданиях?

— Не преувеличивай. Курт имел состояние и до прихода фюрера к власти. Он просто понял, что выгодно поддерживать ту партию, которая в данный момент управляет страной. Он не собирался в одиночку мешать Гитлеру становиться канцлером. Но он примкнул к ним не из идеологических соображений.

— Ну конечно же нет! — усмехнулся Макс. — Для такого человека, как он, существует только одна идеология — как бы половчее прибрать к рукам все, что плохо лежит. И для этого он готов кому угодно продать душу, будь то нацистская партия или СС, и быстренько занять кресло в министерстве Геббельса.

— Он не один такой! — сухо возразила Мариетта. — По-твоему, надо стереть с лица земли миллионы немцев, которые в свое время извлекли пользу из той системы? Все те, кто обладает способностями и умом, стране крайне необходимы, чтобы восстановить разрушенное. Союзники начали с того, что принялись массово выгонять чиновников на улицы и сторонились тех, кто не был белее снега. Но теперь они поняли, что это утопия. Ситуация меняется с каждым днем. Теперь враги в другом лагере, и ты это прекрасно знаешь. За исключением настоящих убийц, которые все равно будут повешены, по крайней мере, те, кто дал себя поймать, — уточнила она с горечью, — все остальные будут реабилитированы, найдут способ, как это сделать. Пусть Курт больше не будет владельцем газет, но ничто не помешает ему заниматься бизнесом. В течение какого-то времени он будет держаться в тени, но через несколько лет он снова заявит о себе. Не будь таким наивным, дружок! Уверена, что очень скоро мы даже перестанем спорить на такие темы.

Макс смотрел на сестру испуганно. Она только что набросала портрет Германии, которая с ужасным цинизмом переваривала свое национал-социалистическое прошлое. Ему хотелось сказать, что сестра ошибается. Что все жертвы были не напрасны и нельзя строить жизнь с чистого листа. Это было бы трусостью, но не только. Кощунством. И тем не менее, в мрачных словах Мариетты была изрядная доля правды. Он ощущал это в мертвой молчаливости, которая виделась в поступках то одних то других. Конечно, трибуналы выносили приговоры, но бумажная волокита замедляла процесс их исполнения. Находились оправдания, лазейки. Механизм пробуксовывал. Очень скоро американцы передоверили весь процесс денационализации самим немцам. Неудивительно, что такие люди, как Айзеншахт, оказывались невинными, словно младенцы. Конечно, они еще не могли высовываться, действовать в открытую. Кое-кто из них проведет некоторое время в тюрьме, но их оттуда все равно выпустят. Они вернутся к семьям, наденут костюмы-тройки, аккуратно повяжут галстуки перед зеркалом на своей красивой, заново отстроенной вилле в уютном предместье и, сев за руль шикарного автомобиля, поедут на свой завод, на предприятие, в офис.

«Я этого не вынесу, — расстроенно сказал себе Макс. — Если она говорит правду, если нас ожидает именно такое будущее, я должен навсегда покинуть эту страну, чтобы не сойти здесь с ума».

В дверь постучали. Кларисса поднялась, чтобы открыть.

— Всем привет! — крикнул Аксель.

Быстрым движением он снял головной убор. Его темные волосы были взлохмачены. От его толстого пальто пахло морозом и снегом. Одетый в водолазку и штопаные военные штаны, он словно излучал энергию солнца.

— С Рождеством, мама! — сказал он, целуя ее в щеку и протягивая пакет, сделанный из газеты.

— Что это? — спросила Мариетта, у которой глаза блестели, как у маленькой девочки.

Улыбаясь, Аксель молчал. Мариетта развернула газету и увидела рисунок на большом листе бумаги. Раскрыв рот от удивления, она показала его Клариссе и Максу. Любой берлинец мог узнать здание, которое было символом успеха и даже считалось магическим. Над порталом можно было прочитать название универмага, которое дал ему Курт Айзеншахт в 1938 году, после того как купил у Сары. «Das Haus am Spree».

— Я сам это сделал, — гордо сказал Аксель. — Это мой подарок всем вам. И я хочу сообщить вам новость, особенно тебе, мама. Я решил стать архитектором, и моим первым проектом будет наш магазин.

Париж, февраль 1947

Окна дома № 30 на авеню Монтень дрожали от бурных оваций. В помещении со светло-серыми с перламутровым отливом стенами кричали «браво» и, как и раньше, бросали цветы при появлении каждой из девяноста моделей, заглушая слова ведущего и заставляя его почти кричать, когда он объявлял номера платьев на французском, потом на английском языках. Публику пускали исключительно по пригласительным билетам. Здесь были утонченные светские львицы, решившие ради такого случая пропустить собрание в аристократическом салоне на бульваре Сен-Жермен, художники, охочие до нового, журналисты и даже главные редакторы американских журналов мод, с лиц которых организаторы показа не сводили глаз, стараясь уловить малейшую смену настроения. Ранним утром, когда до начала было еще далеко, эти люди уже толпились, размахивая приглашениями, возле дверей, украшенных навесом из серого сатина. Уже на первых минутах показа вряд ли кто-нибудь из них пожалел, что пришел. Все махали программками, волновались, раздавались восторженные возгласы. Это была настоящая революция в мире высокой моды. Это был триумф!

Наташа сидела на белой деревянной банкетке, в то время как Ксения давала указания, находясь за широкими портьерами, в святая святых, куда допускались только посвященные. Уже четыре дня Ксения Федоровна проводила там все свое время. Узнав о решении швейного профсоюза провести забастовку, что привело бы к сбоям в работе ателье, друзья Кристиана Диора, те, кто умел обращаться с иголкой, без колебаний поспешили ему на выручку. Ксении тоже пришлось вспомнить времена двадцатилетней давности, когда она украшала легкие, почти воздушные платья вышивкой, цехинами и бисером, работая в мастерской русской принцессы-эмигрантки. К счастью для нервов каждого, возмущались работницы недолго. Наташа была заинтригована. Она с интересом познакомилась бы с оборотной стороной мира создания моды, с теми небольшими волнующими конфликтами и спорами, которые наверняка происходили и в этот момент, но это было невозможно: работа велась в обстановке строжайшей секретности. Хорошо, что она оказалась среди приглашенных на сам показ.

Никогда Наташа не забудет той любезности, с какой Кристиан Диор принял ее, когда она искала помощи, чтобы освободить мать из тюрьмы. Некоторое время спустя она написала ему письмо, в котором благодарила за поступок, очень высоко его оценивая. Теперь, когда он приходил на обеды к матери, Наташа всегда была рада его появлению. Каждый раз он не упускал случая подшутить над ней, спрашивая, не передумала ли она участвовать в его дефиле в качестве модели?

«Как поверить хоть на секунду, что я могу быть на них похожа?» — удивлялась она, восхищаясь манекенщицами, уверенными в своем обаянии, их гордой походкой, вынуждающей порхать плиссированные юбки, приоткрывая шелковые «подъюбники», их манерой держать руку в перчатке на бедре, их отстраненными и в то же время кокетливыми взглядами. Как и все присутствующие, она была совершенно покорена длинными платьями, которые подчеркивали талию и грудь, линию плеч. Война и ее последствия привели к тому, что люди не особенно перебирали, подыскивая одежду. Женщины носили скромные юбки до колен и жакеты, явно перешитые из военных кителей. Коллекция Кристиана Диора стала триумфом женственности.

— Вот это смелость! — восхищался мужской голос. — Теперь элегантной женщине понадобится служанка, чтобы помогать снимать корсет, и любовник с очень большим терпением, необходимым, чтобы расстегнуть ее платье. Потому что это потребует времени!

Дрожь пробежала по телу Наташи. Ее охватило желание. Желание походить на одну из этих женщин, которые вызывают страсть, таких женщин, как ее мать, несмотря на то, что такая степень соблазнительности, как у Ксении Федоровны, ее пугала. Она вспомнила пророческие слова Феликса, во время выставки Театра Моды. Рассматривая кукол, в том числе и в нарядах от Диора, еще в то время, когда кутюрье работал моделистом у Лелонга, Феликс уже предвидел будущие тенденции. Значит, он и в самом деле унаследовал от матери дар не только шагать в ногу со временем, но и опережать его. «Надо будет ему написать обо всем, что я увидела», — подумала она, представляя, какими бы глазами смотрели на нее приятели, если бы она так же дефилировала в этом красном живом платье или в том приталенном розовом чесучовом жакете. Секрет громкого успеха Диора состоял в том, что он дарил вкус и возможность соблазнять даже тем женщинам, которые об этом никогда раньше не могли и мечтать.

Запах букетов из душистого горошка и голубого дельфиниума смешивался с головокружительным запахом ландыша, цветка-талисмана всех кутюрье. Журналисты исчеркивали листы записных книжек. Вскоре они будут толпиться в очереди к телеграфистам, чтобы первыми передать новости в свои издательства. Один из них, самый изворотливый, поставил под окном сообщника — курьера — и бросал ему скомканные листы бумаги с новостями через окно. Наташа старалась ничего не упустить, испытывая особенное волнение и опьяняющую уверенность, что она присутствует в нужном месте и в нужный час, что она привилегированный клиент на этом историческом событии. Все, что происходило в этом месте, где едва успела высохнуть краска на стенах, относилось не только к области моды, но являлось символом возрождения. Не было ничего натужного в этой эйфории. Она задевала самые интимные и живые струны души, и, возможно, нужна была война, чтобы это понять.

Когда появился герой дня, взволнованный, со слезами на глазах, Наташа поднялась, аплодируя, ощущая свою причастность к этому славному моменту. Многие в порыве чувств вставали с мест. Экстравагантный Диор словно забыл бесконечную зиму, миллионы бастующих, страх, который внушали коммунисты, продовольственные карточки, отравляющие существование, восставший кровавый Индокитай, мрачное и неопределенное будущее.

— Как, Наточка? Тебе понравилось?

Ее мать улыбалась. Жемчужное ожерелье в несколько рядов оживляло ее темный костюм. Она просто светилась. Ее румяные щеки, живой взгляд, приоткрытые губы придавали ей юный вид. «Почему одна женщина привлекает больше внимания, чем другая? — спрашивала себя Наташа. — Из-за гармонии черт, миловидности или манеры казаться неприступной и неподражаемой?» Она считала, что с тех пор как родился ее брат, мать только хорошела. Ксения боялась, что ребенок родится больным. Она предпринимала такие предосторожности, словно рождение этого ребенка было делом всей ее жизни. Поразительное здоровье Коленьки успокоило ее. Она расслабилась и иногда так неприкрыто радовалась, почти бессознательно, что это задевало Наташу, больше не чувствующую себя исключительной. Мать и дочь заключили перемирие, но настороженность в отношениях никуда не исчезла.

— Это было прекрасно, — сказала Наташа. — Я счастлива, что его так принимали.

— Невероятно! — воскликнула Ксения. — Никогда не видела такой толкотни. Я тебя с трудом слышу. И это только начало. Коллекцию едва представили, а продавцы уже засыпали заказами. Держи, моя дорогая, у меня для тебя подарок.

Она протянула ей флакон «Miss Dior», новые духи, которыми обрызгали всех собравшихся перед началом показа.

— Думаю, тебе понравится, — добавила Ксения. — Они тебе подходят. Одновременно и легкие, и свежие, с мистической глубокой ноткой.

Наташа сжала флакон в горячей руке. Ее мать имела дар заставать ее врасплох. Подарок мог быть совсем простым, в отличие от значимости приложенных к нему слов. Она не выбрала его просто так. Перед тем как вручить его дочери, она убедилась, что духи ей подходят. Тронутая, Наташа не знала, что сказать в ответ.

Толпа закрутила двух женщин и отпустила рядом с серым манекеном. К Ксении подходили с поздравлениями как к сотрудничающей с новым мэтром высокой моды. Каждый был убежден, что именно благодаря ее участию Кристиан Диор стал знаменитым. Ксения оказалась главной составляющей его творческого потенциала. Когда Диор спросил ее, не хочет ли она поучаствовать в его авантюре, она согласилась не раздумывая. Наташа не могла не восхититься ее порывом.

Маленькая худенькая женщина с тонкими губами и длинноватым носом, которая в течение всего дефиле восседала на канапе, обтянутым бархатом, поднялась и подошла к ним легкой походкой, покачиваясь на высоких каблуках. На голове у нее была шляпка нежно-голубого цвета.

— Наташа, — вдруг сказала Ксения торопливо, — хочу представить тебя одной из моих подруг, миссис Сноу, о которой я тебе часто рассказывала. Кармель, позволь познакомить тебя с моей дочерью.

Главный издатель «Harper’s Bazaar», журнала моды, который Ксения штудировала, как Библию, подняла голову, и ее голубые глаза стали изучать Наташу, и та смутилась и немного растерялась.

— Вы очаровательны, мадемуазель, — вынесла вердикт Кармель Сноу, потом повернулась к Ксении и продолжила по-английски: — Well, my dear, когда же, наконец, мы будем счастливы увидеть тебя у нас? Нам тебя очень не хватает. Полагаю, ты уже приняла решение? Я знаю один дом, который прекрасно подойдет для твоей семьи.

— Думаю, что скоро. Особенно учитывая сегодняшний успех, — ответила, улыбаясь, Ксения.

— О, да! Это успех. Ни секунды в этом не сомневалась. Я даже предупредила некоторых заказчиков из тех, что покинули Париж, что надо возвращаться побыстрее. Горе тем, кто уже сделал заказы в других местах!

Американцы чувствовали себя хозяевами на этом празднике моды. Ведь именно в Америке находились самые серьезные покупатели одежды от кутюр и несколько крупных издателей журналов мод, в одобрении которых нуждался всякий серьезный кутюрье.

После того как Сноу снова ринулась в толпу, подхватившую ее хрупкое тело, Наташа пристально посмотрела на мать.

— Что она имела в виду? — спросила она без промедления.

— У нас с тобой сейчас нет времени говорить про это, — сказала Ксения, услышав, что ее зовут. — Вечером, дорогая. Обещаю тебе, что вечером я все тебе объясню.

«Почему с моей матерью всегда так?» — подумала она, обеспокоенная этим неприятным ощущением, что она будто идет по тонкой проволоке. Она догадывалась, что недосказала мать и о чем она до этого молчала, и из-за этого у нее начал болеть живот.

Из Нью-Йорка Ксения вернулась очень задумчивой. «Теперь все главное происходит там», — заявила она, устремив взгляд вдаль. Наташа знала, что матери было тесно в Европе, вынужденной постоянно то противостоять коммунистам, то страдать из-за трудностей с продовольствием. Европа стала ареной непрестанных, каждодневных баталий. Удивительно, что для полного «счастья» ее не охватила какая-нибудь эпидемия, к примеру, гриппа. Ксения избегала читать статьи про Германию и сразу выключала радио, как только журналист начинал комментировать ситуацию в этой стране. Ей удалось разблокировать банковские счета Габриеля Водвуайе, и они теперь были в ее полном распоряжении. Неужели она подумывала о переезде в Америку? Ксения Федоровна была свободной женщиной, а это предполагало эгоизм и непримиримость, но также задор и жизнестойкость. Предприимчивость стала ее второй натурой, потому что судьба не оставила другого выбора. Если бы в свое время она была пассивна и нерешительна, если бы предпочла плыть по течению, она до сих пор влачила бы жалкое и серое существование в той же самой мансарде, без гроша в кармане, имея в качестве утешения лишь воспоминания детства. «Беда любит, когда тебя жалеют, — говорила Ксения. — А надо просто плюнуть ей в лицо». Наташа была признательна ей за это стремление к свободе, даже если ей приходилось от этого страдать, потому что она начинала понемногу понимать, что сама получила в наследство эти качества.

— На вечер ты пригласила к себе дюжину гостей, чтобы отметить успех коллекции, — отчаявшись, сказала она.

— Ну, тогда завтра. Да, завтра, с первыми лучами солнца.

Ксения отошла и исчезла за огромной портьерой. «Прекрасная мизансцена для театра, — иронически сказала себе Наташа. — Никто не умеет так оставить незаконченной мысль, как она. Никто настолько не владеет искусством заставлять желать себя».

Лили молча стояла возле колыбели младенца и смотрела на него спящего. Его дыхание было ровным, маленькие губы бантиком выражали удивление. Просто поразительно, какое важное место занимало в доме это черноволосое пухленькое существо с маленькими ручками и кукольным личиком. Словно восточный диктатор, он требовал исключительного внимания к своей персоне, и все вокруг подстраивались под его желания и капризы. Даже плакал он как-то по-особенному. Его голос не был пронзительным, а гибким, упругим, наполненным такой силой, что Лили часто приходилось закрывать руками уши, чтобы только ничего не слышать.

Он застонал, замахал сжатыми кулачками. С каким невидимым врагом он боролся? Снятся ли кошмары в таком возрасте? Или они возникают только со временем, из-за лишений, голода, холода, волнений? В начале жизни человек чувствует лишь физически, и у него есть привилегия орать, так что на это нельзя обижаться. Напротив, окружающие посылают ему только нежные улыбки, словно эта буря так же прекрасна, как и естественна. Залог отменного здоровья. Физического и душевного. В этом возрасте вам простят все ваши грехи: гнев, нетерпение, капризы…

— Что-то случилось, мадемуазель Лили?

Лили поднялась. Она поняла, что так согнулась над колыбелькой, внимательно изучая ребенка, что ей было достаточно открыть рот, чтобы укусить его за атласную щечку, пахнущую миндалем.

Кормилица стояла в дверном проеме в безупречно белом переднике, маленькая заколка блестела в темных волосах. Лучшей няни, чем мисс Гордон, для ребенка и пожелать было нельзя. Она словно родилась, дышала, жила и действовала, только чтобы накормить и удовлетворить все потребности Николя фон Пассау. Ее The Child, другими словами Ребенок, набирал вес и подрастал. Если бы Британское Королевство так же защищало свою расшатанную империю, как мисс Гордон защищала своего питомца, то эта империя простояла бы еще тысячу лет.

— Мне показалось, что он плакал, — солгала Лили.

— Он должен проснуться только через десять минут, — сказала мисс Гордон, взглянув на свои маленькие наручные часы, которые она носила приколотыми булавкой к карману.

— Кто бы сомневался! — усмехнулась Лили. — Ведь дети отрегулированы, все идет как по нотам.

Ощущая, что затылок у нее взмок, она ушла в комнату. Тетя Ксения сдержала слово: ребенок родился, но она не выставила их за двери, ни Феликса, ни ее. Правда, произошло перераспределение пространства, в квартире все было приспособлено так, чтобы ребенку было удобно. Комнату ее брата теперь занимала мисс Гордон, с которой Лили то и дело сталкивалась — как только ребенок требовал к себе внимания. Но Лили не могла за это сердиться на Ксению, так как Феликс сам захотел уехать.

Лицо Ксении Федоровны становилось другим, стоило ей лишь взять ребенка на руки. Словно птица над своим птенцом. Ее голос менялся, когда она разговаривала с ним на русском языке. Лили ничего не понимала, но тоже любила слушать эту речь, которая обволакивала ее, укачивала, успокаивала, словно чистая родниковая вода. Она постоянно наблюдала за ними, за их отношениями. Эти два существа будто явились из незнакомого мира, где царили доверие и гармония. Даже в присутствии других людей взгляд голубых глаз ребенка все равно был прикован к силуэту своей матери, которая всегда тянулась к своему сыну. Ничто, казалось, не могло их побеспокоить, когда они были рядом, потому что они жили в настоящем, поддерживая друг друга. Вид тети Ксении с Колей на руках, безграничная любовь матери к сыну часто вызывали в воображении Лили картинки совсем иного рода, которые вдруг начинали мелькать у нее перед глазами, словно проектируемые на экран слайды. С тех пор как Ксения Федоровна рассказала ей правду, она больше не мечтала о счастливых мгновениях со своей матерью. Ей виделись кошмары, слышались голоса, в которых звучали гнев и паника. Она никому не говорила о них и даже не пыталась от них избавиться, так как это было едва ли не единственным, что связывало ее с искалеченным детством.

Сев за письменный стол, она взяла перьевую ручку и стала писать письмо Феликсу.

«Мой дорогой Феликс!
Лили».

Спасибо тебе за последнее письмо. Рада была узнать, что ты хорошо питаешься, что твои дела идут так, как ты хотел. Этот господин Манхаймер, похоже, настоящая находка. Его жена, безусловно, талантливая портниха. Мама никогда не держала бы ее столько лет в качестве старшего мастера, будь она не такой компетентной. Их советы сослужат тебе пользу, это правда. Можно сказать, что благодаря им ты заложил первый камень в фундамент того, что ты хочешь создать. Я рада за тебя. Ты пишешь, что понадобятся годы, чтобы восстановить магазин Линднер. Твое терпение поразительно. Это что-то, мне лично совсем не свойственное.

Ты забыл сообщить мне адрес дяди Макса, о чем я тебя просила. Будь любезен, сообщи мне его без задержки. Я хочу ему написать.

Береги себя. Целую.

Подождав, пока высохнут чернила, она сложила письмо и запечатала. Лили решила восстановить контакт со своим братом не только из-за одиночества или потому, что восхищалась им, он просто был ей нужен. Из его писем следовало, что он не жалеет о решении поселиться в Берлине, что раздражало Лили, которой больше бы понравилось, если бы он вернулся во Францию с поджатым хвостом, побежденный на вражеской территории, униженный и отчаявшийся. Но ничего подобного. Его письма были, как назло, радостными, хотя Лили догадывалась, что Феликс, как обычно, скрывает свои сомнения и страхи.

Как только Лили узнала, что брат виделся с Максом фон Пассау, она поняла, что надо начинать расследование. Она вытянулась на кровати, сложила руки на груди и уставилась в потолок. Она солгала в письме: с некоторых пор она тоже научилась терпеть. Это было ее верное и главное оружие для достижения цели, которую она поставила перед собой.

— Нет. Я не поеду.

Через несколько дней после показа мод Ксения Федоровна сидела в салоне с сыном на руках и смотрела в непреклонное лицо своей старшей дочери. Маленький Коля набирал вес и становился тяжелым. Когда она закрывала глаза, ей представлялось, что он служит ей якорем, удерживающем ее на земле. Никогда раньше она не знала подобного спокойствия. Ей казалось, что целью ее существования было только одно: дать жизнь этому малышу. Она наклонилась и поцеловала его в макушку, вдохнув тот особенный запах, который был свойственен только ему. Любила ли она Наточку с такой полнотой чувств и самоотверженностью? Или она просто боялась упреков Габриеля, если была бы более внимательна к ребенку, чем к нему? Поэтому бессознательно и сдерживала свою любовь? Мысль, что именно это отразилось на ее отношениях с дочерью, не давала ей покоя.

Ксения не сделает такую же ошибку с сыном. После его появления на свет она зарегистрировала ребенка в мэрии под именем его отца, даже не зная, увидит ли когда-нибудь Макса. А эта мысль пронзала ее, словно тонкое стальное лезвие. Она жила далеко от него, но все равно ощущала его рядом с собой. Глаза их детей, их улыбки, жесты заставляли ее ощущать его рядом. Радость каждого мгновения. И наказание тоже.

— И что ты хочешь, чтобы я сказала тебе, Наточка? — спросила она наконец, поднимая голову. — Я думаю, что для нас будет лучше уехать в Нью-Йорк. Я люблю этот город. Я верю, что мы сможем сделать там много интересного и полезного. Это даст нам необходимую энергию. Есть такие моменты, когда надо вставать и шагать вперед, даже если поначалу это причиняет боль. В моей жизни я всегда была среди тех, кто идет.

— Как всегда, ты думаешь только о себе! — заявила Наташа, подкидывая полено в огонь, разведенный в камине. — А меня ты спросила, хочу ли я этого? Не спросила. Это решение ты принимаешь за всех.

— Ну, мне казалось, что ты хочешь повидать мир. Разве не так? Что ты сможешь там успешно закончить учебу. Я уже нашла дом, достаточно просторный для всех нас. Лили, кажется, очень нравится идея переезда.

Взбешенная, Наташа стала резко двигать полено кочергой. Отблеск пламени падал на ее лоб и щеки.

— Еще бы! Она думает лишь о том, чтобы уехать подальше, отдалиться от своего прошлого. Она поступает наперекор Феликсу. Ты не находишь, что это просто бегство, только теперь в другую сторону? И для тебя, наверное, это выглядит так же, я права? Ты веришь, что будешь чувствовать себя в безопасности, отдаляясь от отца твоих детей, человека, с которым не способна жить вместе, — рассерженно сказала она, добавив с иронией: — Я уже начинаю жалеть его, несчастного. Если бы он мог предугадать все твои сальто-мортале… Совершая поступки, ты никогда не думаешь о других, но ты закончишь тем, что останешься совсем одна.

Ксения сидела, не пытаясь отражать удары, которые Наташа наносила с удивительной точностью. Привыкшая за последнее время к ее упрекам, она решила не реагировать на ее выпады, чтобы снова не идти по той вечной, сотканной из обид спирали, куда хотела затянуть ее дочь. Она знала себя. Увы, она была способна на меткие и обидные фразы, которые вызывают долго незаживающие раны. Поэтому и решила сосредоточиться на ощущениях маленького и теплого тела сына Макса, который отдыхал у нее на руках.

— Я не поеду, — повторила Наташа.

— Я знаю.

— И ты мне ничего не скажешь? Ты не постараешься меня переубедить?

Ксения посмотрела на дочь: ее тело было напряжено, подбородок решительно вскинут. Наташа дрожала, но от холода или от гнева? «Как она похожа на меня!» — взволнованно подумала Ксения.

— Я верю тебе. Ты достаточно взрослая, чтобы понимать, что тебе нужно.

Наташа подняла глаза к потолку. Другая на ее месте обрадовалась бы, услышав такие лестные для себя слова, но почему тогда она чувствует себя так, словно находится в кромешной тьме? Может, она хотела, чтобы мать рассердилась и приказала ей следовать за ней? Однако Ксения решила избежать конфронтации. Ловко! Но противно. Отказываясь от сражения, она обезоружила дочь.

— Перед отъездом я хочу получить от тебя юридическое подтверждение моей дееспособности. Я не хочу больше слышать, что я несовершеннолетняя.

— Ты это получишь.

Наташа озадаченно посмотрела на нее.

— Тебя что-то удивляет? — продолжила мать. — Или ты думала, что я закачу скандал? Тебе двадцать, но ты не перестала быть моей дочерью. Ты всегда будешь моим ребенком, хочешь ты этого или нет, — сказала она с извиняющейся улыбкой. — Надо, чтобы ты поняла одну вещь, дорогая. Когда я люблю, я не стараюсь сделать человека несвободным, идет речь о твоем отце или о тебе. И не нужны какие-либо документы, удостоверяющие это. Я воспитала тебя, как считала нужным. Я дала тебе необходимое оружие, чтобы ты стала женщиной, способной сделать свой выбор. Я понимаю, что нам трудно ужиться вместе. Возможно, это из-за того, что во время войны мы очень долго не видели друг друга. Я не знаю. Но теперь слишком поздно, прошлого не вернешь. Когда я смотрю на тебя, я вижу себя в твоем возрасте. Мне также никто не мог приказать. Я повторяю: я тебе доверяю.

Ничего не ответив, Наташа подошла к самовару, чтобы налить горячей воды для чая. Дрова трещали, отбрасывая искры. В воздухе витал запах древесной смолы. На улице и на краях балконов лежал свежевыпавший снег. Не слышно было ни звука. Цокот лошадиных подков приглушало лежащее на шоссе снежное покрывало. Для частных автомобилей по-прежнему не хватало горючего. Жители квартала сидели по домам. Кафе были закрытыми по причине отсутствия клиентов. Газеты бастовали. Все постоянно ощущали слабость. Из-за отключения электричества дома регулярно погружались во тьму. Перестали освещаться витрины магазинов, полки которых все равно были пустыми. Люди просто ждали. Конца зимы, конца недовольствам.

Двери открылись. Лили собрала волосы в смелый пучок, который она заколола двумя карандашами. Прическа делала ее старше и открывала беззащитный затылок. На суставах ее пальцев были заметны красные пятнышки, словно от обморожения. Девушка была по-особенному чувствительна к холоду. Она подошла к низкому столику и села на пол, скрестив по-турецки ноги. Она часто приходила без предупреждения и устраивалась рядом с Ксенией Федоровной. Она ничего не говорила, ничего не просила. Иногда приносила с собой книгу и, усевшись, продолжала сосредоточенно читать. Ксения не сердилась, когда Лили входила в ее комнату. Не говоря ни слова, Наташа протянула ей чашку чая.

Тишина была тяжелой. «Надо будет извлечь из всего этого урок», — подумала Наташа, обжегшись чаем. Три женщины сидели в прохладном салоне, и каждая ждала от жизни что-то свое. Это зависело не от возраста, но от темперамента. Ксения Федоровна Осолина продолжала идти по своему пути, готовясь закончить очередную главу своей жизни, протекавшей на берегах Сены, и приступить к новой. Еще одна глава была посвящена ее запретному королевству, Санкт-Петербургу, с его каналами, застывшими под снегом, с его шпилями и молчаливыми дворцами, зов которых до сих пор тоской откликался в ее сердце. Лили Селигзон, наверное, мечтала об Америке, о славном и ярком будущем, как все шестнадцатилетние подростки. Но Наташа, чего хотела она? Решение ее матери было неожиданным, идущим вразрез с принятыми нормами и условностями. Ксения словно сама выталкивала дочь из гнезда, когда та хотела совсем другого, но от смущения не признавалась в этом.

Поворачиваясь к матери, Наташа ожидала, что та снова переключила все внимание на сына, едва закончив разговор с ней, но взгляд Ксении Федоровны был по-прежнему направлен на нее, и в нем читались и понимание, и нежность. «Она все равно любит меня своей странной любовью», — сказала себе девушка обеспокоенно, и что-то екнуло в ее груди.

Ксения не любила поспешности. Поэтому она задержалась в Париже на несколько месяцев, чтобы тщательно подготовиться к переезду. В молодости, когда времени на размышления не было, она должна была принимать решения немедленно, доверяя только интуиции и рефлексам, словно загнанное животное. Тогда, находясь на грани нервного срыва, преисполненная гнева и невидимых слез, она хотела иногда лечь на землю и умереть. Теперь все изменилось. Рождение сына успокоило ее, словно этот счастливый поворот судьбы привел ее к пониманию необходимости в полной мере наслаждаться каждым моментом в жизни.

Ксения вышла из отделанного мрамором зала американского банка на залитую солнечным светом Вандомскую площадь. Подняв глаза к небу, она позволила ласковым лучам нежить ее щеки, плечи, руки. Боже, как легко ей было! Она была готова сменить страну и пересечь океан. Но самое главное заключалось в том, что к этому решению никто ее не принуждал. Первый раз в жизни Ксения была хозяйкой своей судьбы и никак не могла насладиться подобным чувством, которое никогда не утомляет.

Разбираясь со сбережениями супруга, она обнаружила, что Габриель Водвуайе совершил выгодные вложения капитала. Несмотря на некоторые неизбежные потери, его инвестиционный портфель пережил перипетии мирового конфликта и теперь имел неплохой потенциал, по мнению банкиров. Таким образом, Ксения оказалась владелицей приличного состояния, и эта мысль ее успокаивала.

— Вам будут нужны хорошие консультанты, мадам, — сказал банкир с озабоченностью, явно не считая женщину способной самостоятельно распоряжаться финансами.

Ксения лишь рассеянно улыбнулась. Она знала и худшие времена, к которым нет возврата, и ни один франк не будет потрачен без ее ведома.

В витрине одного из ювелирных магазинов блестело украшение на черной бархатной подушечке. Темная тучка омрачила ее хорошее настроение. Теперь, когда приближалось время отъезда, она смотрела на Париж другими глазами. Она сюда еще вернется, конечно, но город представляется разным для того, кто в нем живет, и для того, кто в нем только гостит.

Именно в этот ювелирный магазин она когда-то пришла продать серьги с изумрудами и бриллианты матери, подарок Екатерины Великой графине Осолиной. Ее пальцы вцепились в сумочку.

«Никогда я больше не столкнусь с подобной ситуацией!» — подумала Ксения, перед тем как удалиться быстрым шагом.

Это была одна из причин, по которой она стремилась покинуть Францию. Нестабильная политическая ситуация, усиление влияния французской коммунистической партии, стремящейся к власти, и поддержка, какую ей оказывало население, бесконечные забастовки, постоянная угнетающая бедность. Некоторые вполголоса говорили о возможной гражданской войне. Что касается других европейских стран, то их положение было не намного лучше. Очевидное влияние Советского Союза создавало серьезную угрозу, которую она ощутила еще пребывая в Берлине. Ксения не хотела растить Николя в мире, где властвовали разруха и смерть. Произведя на свет сына, она хотела жить. Надо было приспосабливаться. Она не хотела оставаться пассивной и жить только на ренту. Она уезжала в Нью-Йорк, чтобы заняться там инвестированием.

По пустым полкам магазинов, расположенных под аркой улицы Риволи, скользили равнодушные взгляды прохожих, которые давно привыкли к постоянному дефициту. Не хватало всего: муки, тканей, мебели, бензина, жилья, поездов, автомобилей и даже бумаги. Пройдя несколько метров, Ксения вдруг остановилась, заметив выставленные в одной из витрин фотографии. Она замерла на месте. Прохожий наткнулся на нее, едва не сбив с ног. Раздраженный, он сказал ей что-то грубое, но Ксения даже не посмотрела в его сторону. Ее взгляд был прикован к работам Макса, которые она узнала бы среди тысяч других фотографий. Это были три снимка, сделанные ночью, еще тогда, когда они были молоды и любили друг друга. Три фотографии. Влюбленные пары — вот что интересовало Макса в то благословенное время. Что теперь стало с этими людьми? С девушкой с накрашенными губами и лакированными ногтями, сидевшей с откинутой головой, тогда как молодой человек обнимал ее за плечи, слегка прикасаясь к груди, выглядывающей из-под сползшей бретельки платья. На столе стояли наполовину полные бокалы с красным вином. Туманный взгляд незнакомки в вечерних сумерках. Она слишком много выпила, но ей все равно было хорошо сидеть вот так на скамейке с этим парнем с короткой прической и смелыми движениями, говорящими о том, как сильно он хочет ее тела.

Ксения толкнула дверь галереи. По выставочному залу ходили несколько человек, в основном это были американцы, которых всегда можно узнать по белым зубам, здоровому цвету лица, легкости поведения и покрою одежды из тонкой ткани. Они чувствовали себя как дома. Молодые солдаты, демобилизовавшись, получали семьдесят пять долларов в месяц от правительства, если они поступали учиться. Они жили счастливо в Париже, не переживая за эту страну, думая о встречах с девушками и хорошем вине. В Париже можно было встретить управленцев и членов делегаций, приехавших на международные конференции. Этот бум начался с первых чисел июня, с речи государственного секретаря Соединенных Штатов Джорджа Маршалла о сложной экономической ситуации в Европе, которая угрожала мировой стабильности и требовала срочных мер по ее оздоровлению.

— Мадам?

Ксения, на минуту запнувшись, узнала хозяина галереи. Жан Бернхайм сильно постарел. С расползшейся лысиной, опущенными плечами, согнутой шеей, он был теперь лишь тенью того человека, который выставлял работы Макса в тридцатых годах.

— Макс фон Пассау, — бросила она, волнуясь. — Он жив, знаете? Он выжил.

Лицо мужчины просветлело.

— Какая хорошая новость, мадам! Он передал мне на сбережение часть своих портретов и их негативы. В первый раз после окончания войны я позволил себе выставить их снова. Я выбрал тему влюбленных. Другие его работы более мрачные, но ведь мы нуждаемся в оптимизме, не так ли? И потом, посмотрите, — добавил он, помогая себе жестом. — Галерею посещают люди. Я не знал, что стало с Максом фон Пассау, поэтому отказывался продавать его работы, хотя уже получил заказы от некоторых клиентов. Вот тот мсье особенно настойчив, — сказал он, показывая на блондина в соседнем зале, который стоял к ним спиной. — Не знаете ли вы, как я могу связаться с ним?

— Он все еще живет в Берлине. Я дам вам адрес.

— Минутку, прошу вас. Я принесу, на чем записать.

Он исчез, оставив Ксению перед фотографиями. Она узнала их все. Захваченная воспоминаниями, она окунулась в то время, когда Макс проводил много часов в ванной комнате, превращенной в лабораторию, с вдохновением отдаваясь каждому этапу своей работы. Запах химикатов пропитал его одежду и кожу рук, которые он по нескольку раз мыл с мылом. Каждая из работ, помещенная в темную рамку, говорила сама за себя. Неповторимость снимка рождалась благодаря не только талантливо выбранной композиции, но и размещению света. Каждый снимок представлял свою историю любви, увиденную и запечатленную фотографом.

Бернхайм принес карандаш и бумагу. Ксения записала адрес и телефон, которые знала на память. Вдруг ей стало невыносимо жарко. Пот проступил на нитяных перчатках, капельки влаги покрыли лицо и затылок. Внезапно ей подумалось, что внимание известного парижского галериста может иметь большое значение для будущего Макса. Выставка — подтверждение того, что он не забыт ни устроителями выставок, ни почитателями его таланта. Она была убеждена, что он заслуживает лучшей судьбы, чем прозябание в разрушенном Берлине. Макс должен снова найти свое место в ряду великих фотографов. Тогда ей не удалось его убедить, похоже, ее мнение для него ничего не значило. При мысли об этом глухая боль пронзила ее сердце.

— Я уверена, он будет рад получить от вас письмо, — сказала она Бернхайму. — Его студия в Берлине разрушена. Так же, как и сам город. Я знаю, что он начал работать. Очень важно, чтобы вы с ним связались. Он нуждается в вас.

— Как и мы в нем! — воскликнул он с энтузиазмом, перечитывая написанное, словно не верил своим глазам. — Такие таланты на дороге не валяются. Я без промедления с ним свяжусь. Спасибо вам, мадам, — добавил он доверительным тоном. — Извините, что не узнал вас сразу. Для меня честь видеть вас здесь.

Ксения покраснела и опустила голову. Она никак не ожидала увидеть свой большой портрет, который украшал стену в глубине зала. Эта улыбка, этот всплеск эмоций, эта радость жизни принадлежали другой женщине из мира, который больше не существовал.

— Только не говорите ему, что это я дала вам его адрес, — внезапно встревожившись, попросила она. — Мне бы не хотелось показаться нескромной. Он стал… Как бы это сказать? Он теперь другой человек. Вы должны быть настойчивым, чтобы убедить его, и это очень важно, вы понимаете, вам нужно будет найти слова…

Она замолкла, взволнованная. Бернхайм внимательно ее слушал, наклонив голову.

— Это были ужасные годы, все мы словно побывали под прессом, — пробормотал он. — Боль все еще не утихает. Нужно время. И терпение. Некоторым из нас для выздоровления потребуется больше времени, чем другим.

— А кто-то его не дождется, — сухо заметила она, сердясь на себя, так как лицо собеседника теперь выражало боль.

В который раз Ксения убедилась, что решение уехать из Франции правильное.

— Извините меня за настойчивость. Я хотела только сказать вам, что он выжил, на всякий случай, если вы этого не знали. До свидания, мсье.

Делая вид, что спешит, она позволила ему проводить себя до дверей. Ступив на мостовую, она почувствовала, как летняя жара снова приняла ее в свои объятия.

Окна комнаты Ксении были открыты настежь, но надежда на свежий ветерок не оправдалась. Листва на деревьях Люксембургского сада совсем не колыхалась. Слышались хлопанье оконных ставень, далекие голоса радиокомментаторов, обрывки мелодии, исполняемой на пианино, и прочие звуки, природу которых было невозможно определить. Улицы столицы жили обычной повседневной жизнью.

— Никакого стеснения, — заметила Наташа, опершись локтями на ограждение балкона. — Даже шторы не задвинуты. Можно услышать и увидеть все что угодно.

Ее мать перебирала книги. Гора тех, которые она решила с собой не брать, росла на глазах.

— Ты и в самом деле довольна, что остаешься? — вдруг спросила она, садясь на кровать, чтобы передохнуть. — Последние несколько дней из тебя слова не вытянешь.

Наташа пожала плечами. Все усиливающееся чувство дискомфорта по мере приближения даты отъезда оказалось для нее полной неожиданностью. Временами она спрашивала себя, не ошиблась ли, решив остаться, но ни за какие блага мира она никогда не призналась бы в этом матери.

— Нет, не жалею. Тем более, что мы ведь не навсегда расстаемся.

— Конечно нет! Но Нью-Йорк не рядом. Надеюсь, тетя Маша позаботится о тебе.

— Ей не привыкать.

Ксения вздохнула.

— Так и будешь продолжать упрекать меня в том, что оставила тебя на нее, когда была война? Да, тогда мой выбор был таким, Наточка. Но я поступила так не затем, чтобы избавиться от тебя. Я думала прежде всего о твоей безопасности, хотя ты не поймешь меня, пока сама не станешь матерью.

— После того как мне все стало известно, даже не знаю, захочется ли мне становиться ею, — заявила Наташа с намерением обидеть ее.

— Не говори ерунды! Кстати, ты получила известие от Феликса?

Смутившись, Наташа почувствовала, как вспыхнули ее щеки. Вопрос матери застал ее врасплох и очень не понравился. Она не хотела, чтобы мать интересовалась этой частью ее жизни. Тем более что последние дни перед разлукой как бы сами по себе обязывали к откровенности, необходимо было сказать все, что не было сказано раньше, расставить все точки над «i».

— Феликс мой самый лучший друг, — произнесла Наташа, желая подвести черту под этой темой.

— Дружба не мешает испытывать нежные чувства.

— Да что ты вообще об этом знаешь? Тоже мне, специалист выискался. Кто из двоих был тебе больше другом, нежели любовником? Габриель Водвуайе или Макс фон Пассау?

— Причем тут это?

— Притом, что дети часто строят отношения по примеру родителей. Для некоторых это как проклятие.

Ксения налила себе чая и стала медленно пить. Разговор явно уходил в сторону. Она была еще под впечатлением от выставки, где побывала в полдень. В то время, когда делались эти снимки, она была немногим старше Наташи и тоже испытывала гнев и досаду, только не по отношению к матери, а к самой жизни, впрочем, эта разница не была существенной.

— Мы с тобой похожи, хочешь ты этого или нет, — заговорила она, глядя на Наташу, которая упрямо смотрела в окно, чтобы не встречаться с ней взглядом. — Ты такая же упрямая, как и я. Тебя трудно переубедить. У женщины, которая стремится к свободе, любовь может вызывать страх.

— Да не свободу я ищу, а правду! — вспыхнув, воскликнула Наташа. — Правда ценнее свободы. Необходимо, чтобы люди вокруг тебя не лгали.

«Сколько времени Наташа будет заставлять меня расплачиваться?» — спросила себя Ксения, внезапно охваченная усталостью. Она желала своей дочери только добра, но не могла не думать о том, что Наташе придется вынести ужасное испытание любовью, прежде чем она сможет правильно оценить поступки матери. Понадобится время, чтобы она смогла узнать любовь во всех ее проявлениях.

Нервничая, Ксения поднялась и резкими движениями положила несколько книг на стопку томов, предназначенных для продажи. Решительно все стало ее сердить. И обстановка квартиры, добрая часть которой принадлежала Габриелю и которую уже давно пора было сдать на мебельный склад, и агрессивное отношение дочери. Слишком легко судить других, не побывав на их месте.

— В полдень я была на улице Риволи. В галерее Бернхайма открылась выставка, которая обязательно тебе понравится. Ты должна ее посмотреть.

Ксения сказала это с раздражением, но не из-за непримиримости дочери, на которую перестала обращать внимание, а просто потому, что не любила упреков. Еще больше она не любила несправедливости. Думая о выставленных портретах, она вспомнила длинную пройденную дорогу. Можно было найти много недостатков, обвинить ее в эгоизме, упрямстве, но нельзя было не признать, что та девушка, которая смеялась с портрета на стене галереи, заслуживает снисхождения.

Наташа не послушалась матери. По крайней мере, не сразу. Долго не решалась, боясь подвоха. Неужели эта скованность в их отношениях, как гангрена, не пройдет никогда? Теперь она смотрела на мать с опаской, а также завидовала друзьям, хотя их матери, с их слов, вроде бы тоже были «не подарки».

— Ты хочешь, чтобы она постоянно придиралась к тебе, как моя? — сердился Люк.

Слова Люка мало успокаивали, и эти разговоры в конце концов привели к тому, что Наташа стала избегать своих приятелей. «Что они понимают?» — горько думала она.

После отъезда матери Наташа обошла все комнаты их квартиры. Ее шаги гулко звучали, когда она шла по паркету. Она смотрела на обои на стенах, местами испачканные краской еще тогда, когда Наташа была маленькой девочкой. Крошечные пылинки кружились в солнечном луче. Пространство дышало по-другому. Даже эхо стало другим. И только в шифоньере, где когда-то висели костюмы Габриеля, все еще чувствовался запах его любимого одеколона. Чтобы заглушить воспоминания, она тщательно прикрыла дверцу.

Вскоре Наташа перебралась в дом тети Маши. Обстановка там была спартанской, но она предпочла тесную комнатушку большому дому из серого камня на Восточной авеню, 71, о котором рассказала ей Ксения. Несмотря на то, что она хотела посмотреть мир, мысль поселиться на Манхэттене совершенно не вдохновляла ее. Возможно, она не столько не была готова жить в Америке, сколько не хотела видеть, как мать носится с ее младшим братом, к которому она сама оставалась равнодушной, не хотела расставаться со своими друзьями, привычками, энтузиазмом, который мать не разделяла. Поэтому она и выбрала разлуку, спрашивая себя иногда, кого она пытается наказать.

В день отъезда Наташа, провожая мать и Лили, спустилась вниз, к парадному входу. Там их уже ждало такси, чтобы отвезти на вокзал, откуда они оправлялись поездом в Гавр, где должны были сесть на трансатлантическое судно. Мисс Гордон, державшая ребенка на коленях, передала его матери. В материнских объятиях кроется многое. Это и защита, но это может быть и ловушкой.

На щеках Ксении розовел нежный румянец, взгляд был внимательным. На ней было платье цвета слоновой кости с короткими рукавами, которое подчеркивало ее красивую фигуру с тонкой талией, и маленькая соломенная шляпка, украшенная шелковым цветком. «Можно подумать, что она выходит замуж», — подумала Наташа. Внезапно мать показалась такой слабой и беззащитной, что Наташа стала лихорадочно подыскивать слова, чтобы успокоить ее, но не нашла. Потом они попрощались. Стоя на тротуаре и глядя вслед отъезжающей машине, которая вскоре скрылась за поворотом, Наташа почувствовала, как исчезает опора, без которой она становится все легче и легче, как сорванный с дерева, носимый всеми ветрами лист.

Только спустя две недели она оказалась под аркой улицы Риволи и стала искать вход в галерею. Небо от жары было белым, как раскаленная сталь. Несмотря на близившийся вечер, было очень душно. Воняло сточной канализацией и расплавленным асфальтом. Сидя на террасах кафе, клиенты обмахивались всем, что попадало под руку. Большинство парижан давно уехали из города. Наташа и тетя Маша тоже на днях должны были поехать на юг, туда, где провели все военные годы, так что это у нее была последняя возможность увидеть, какой еще отравленный подарок приготовила для нее мать. Она открыла двери галереи. Раздался звонок.

Читать имя фотографа не имело смысла. Это была ее первая встреча с отцом. Встреча посредством черно-белых фотографий. Двадцатые годы со всей их беззаботностью, фривольностью, смелостью. Она почувствовала, как струйки пота заскользили по шее. Кровь тяжело стучала в висках.

Забравшись в парижский фонтан, подняв платье до середины бедер, молодая женщина с прилипшими ко лбу светлыми прядями смеялась, глядя на свои тонкие ноги. Капельки воды блестели на лице и руках. Она нарушала общественный порядок с непосредственностью ребенка, и ее радость передалась мужчине, который на нее смотрел. Понимание, этот абсолютный дар, ясность взгляда будто струились в объектив и были адресованы только одному человеку. Каждый кадр, каждый блик света были доказательством любви. Художник открывал зрителю всю сердечность их связи. С бьющимся сердцем Наташа подумала, что в этом есть одновременно и бесстыдство, и великодушие. Ее мать молодая женщина, как и другие. Или все же нет, не такая, как все. Особенная. Непостижимая.

Наташа не могла себе запретить наблюдать украдкой, как реагируют другие посетители на работы ее отца. Они тоже улыбались. Хорошо разбирающиеся в искусстве принимались рассуждать о качестве снимков. Пожилой мужчина что-то с пылом объяснял собеседникам, размахивая руками. Композиция, выбранная совершенно произвольно, была гармоничной: колокольня церкви, решетка сада, закрытого на ночь, переплетение теней, неразличимый силуэт вдали. Все это смотрелось как случайная композиция, и в то же время ни одна деталь на фотографии не была лишней. Так снимать мог только мастер, не говоря уже о затраченном труде в лаборатории, который всегда оставался за кадром. Внезапно девушка ощутила жгучее желание снять все фотографии и унести с собой, чтобы спрятать их от нескромных взглядов, которые стали казаться ей бесцеремонными, и самой смотреть на них долгими ночами, пытаясь разгадать тот тайный код, который связывал Ксению Федоровну Осолину и Макса фон Пассау, стать единственным свидетелем их жаркой, как тот летний день, страсти. Страсти телесной и духовной.

— Мадемуазель, извините, но мы уже закрываемся, — негромко и почтительно произнесли рядом с ней, возвращая ее к действительности.

Повернувшись, она увидела, что осталась в галерее одна. На улице стало темно, как ночью.

— Боюсь, что скоро начнется сильная гроза, — добавил пожилой мужчина, глядя в окно. — Вы вся вымокнете.

«Гроза — это хорошо», — подумала Наташа, нуждаясь в таком лекарстве от разрывающей череп головной боли, от кислого привкуса на языке, от смятения чувств.

— А его фотография у вас есть? — неожиданно для себя спросила она.

— Макса фон Пассау? — удивился он.

— Да. Я хотела бы… Может быть, в каком-нибудь каталоге?

Сердце выскакивало у нее из груди. Она должна была его увидеть. Здесь и сейчас.

— У меня есть кое-что получше, чем в каталоге. Есть его автопортрет. Он хранится в моем кабинете.

Приоткрытое, выходящее во двор окно позволяло проникать воздуху, пахнущему серой. На стенах висели фотографии. Вид парижских крыш в сумерках. Маленькая девочка в белом платье играет в классики. Заходы и восходы солнца. Наташа была уверена, что это работы других мастеров. Чего-то им не хватало, но она не знала, чего именно. Хозяин галереи выдвинул ящик стола из инкрустированного дерева. Он достал толстую подшивку журналов, положил ее на стол и наклонил настольную лампу, чтобы свет падал на нее.

— Датируется 1927 годом. Тут целая серия. Он сделал ее перед возвращением в Берлин.

Год рождения Наташи. Она закрыла глаза. Дышать стало трудно. В первый раз она увидит лицо своего отца. Она ничего о нем не знала — каков его рост, телосложение, цвет волос, глаз, звук его голоса. Зато ей уже открылось многое другое: чувствительность, талант, великодушие. Она хотела бы остаться свободной от этой нарождающейся привязанности, отвернуться, остаться суровой и непроницаемой. Но было слишком поздно. Она попала в капкан. Ее любопытство оказалось сильнее. Вот, значит, каким оказался прощальный подарок ее матери — она показала ей их встречу, встречу ее родителей еще до невзгод и незадолго до разлуки.

Наташа вытерла взмокшие ладони о хлопчатобумажное платье и сделала шаг вперед.