Весною 1411 года, в день Благовещения, на площадях Праги протрубили дворцовые герольды — Король выезжал из замка в город.
В костелах густыми переливами звонят колокола. Толпы пражан запрудили улицы столицы, но на лицах не видно праздничного веселья.
На перекрестках, где стекается народ, оживленно толкуют и спорят. У всех на устах одно имя — Гус.
Прага, да и вся Чехия, живет под впечатлением церковных громов, свалившихся на голову Яна Гуса, проповедника Вифлеемской часовни и ректора Пражского университета, магистра свободных искусств и бакалавра богословия. Чем кончится его долгий бесстрашный спор с apxиепископом Збынским Зайцем и Римской курией? Збынек повелел закрыть Вифлеемскую часовню. Гус, пренебрегши волей архипастыря, продолжал там свои проповеди.
Еще резче стали выпады Гуса против церковников. И все шире и дальше разносится его голос по чешской земле.
В феврале сам папа предал Гуса церковному проклятию. В середине марта архиепископ Збынек приказал приходским священникам Праги огласить это проклятие со всех амвонов. Но Гус все не сдавался. Он отверг право высших иереев отлучать без церковного суда, закрывать кому-либо путь к проповеди. Вот и сегодня, в праздник, он снова будет говорить перед пражским народом.
Чехи Новой Праги, Малой Стороны и пригородных посадов любовно, с ласковой тревогой в голосе называют Гуса «наш бедный магистр», «заступник за нас, чехов», «наш праведник Ян».
А немцы — патриции и богатые бюргеры Старой Праги — произносят имя вифлеемского проповедника с неприязнью, хмурясь. «Еретик», «бунтарь», «мужик в магистерской тоге», — говорят эти богатеи о Гусе. Они готовы стащить его с кафедры и покончить с ним, как со смутьяном.
Но пражане-чехи окружили любимого магистра защитной стеной своей преданности.
Накаленным, грозовым воздухом дышит Прага.
Король Вацлав не терпел ни церковных интриг, ни богословских споров. Все же он вмешался в это дело и взял сторону Гуса: его возмутила бесцеремонность, с какою Збынек потребовал закрытия Вифлеемской часовни. Ведь он сам, король Чехии, своей грамотой позволил открыть часовню еще двадцать лет тому назад!
Збынку не нравятся, говорил король, проповеди на чешском языке. Но он, Вацлав IV, выдал привилегию именно на это, на проповедь по-чешски. Кто виноват в том, что пражский люд валом валит к Гусу в Вифлеем, а не слушает своих приходских священников. Пусть дармоеды Збынка поменьше шатаются по кабакам и непотребным местам Праги и поучатся у Гуса своему ремеслу.
Вацлав в придворном кругу открыто издевается над архиепископом. «Спору нет, — говорит он, — Збынек — сокровище, которое он сыскал среди чешского панства и усадил в архиепископское кресло. Пока надо было драться с мятежными панами, Збынек был неоценим. Засучив рукава рясы, лез он впереди самых отчаянных головорезов на стены замков, рубил мечом, как заправский наемник. Но какого дьявола суется этот неуч в богословские споры с магистрами университета? Даже приказывает жечь книги, в которых ни аза не смыслит!».
Вацлава, с детских лет знающего три языка, смешит это высокопреосвященство, научившееся кое-как грамоте, когда на голове его была уже митра и палец украсился аметистовым перстнем.
Король не пропускает случая пропеть стишки, сочиненные про архиепископа студентами:
Покойный папа Александр V в булле своей против Гуса говорил, что «сердца многих в Чехии заражены ересью». «А кто подсказал ему такое? — продолжает Вацлав. — Ясно, все это происки Збынка! Збынек, проиграв свой спор с Гусом в Праге, ничего не придумал лучшего, как оклеветать перед Римом его подданных!».
Вацлав ответил Римской курии, что святой отец был введен клеветниками в заблуждение, что ересей в Чехии нет нигде и следа. А что до Гуса, то, назло Збынку, он назвал вифлеемского проповедника «нашим верным, благочестивым и любезным капелланом».
Но Збынек все же добился своего. Не помогли ни оправдания самого Гуса, ни представления чешского двора и виднейших дворян королевства, — новый папа, Иоанн XXIII, наложил на Гуса церковное проклятие. Всей Чехии известно, как состряпал Збынек свою победу в Риме, сколько чистокровных скакунов, сколько золотой утвари, сколько кадей с дукатами везли посланцы архиепископа с собою в апостольскую столицу.
— А в Гусе курии какой толк? Рим не ищет овец без шерсти! — заключил король, рассказывая собутыльникам свои дела со Збынком.
Жижка, сдерживая коня, с десятком других придворных всадников прокладывал дорогу в густой толпе, запрудившей улицы.
Королевский кортеж подъехал к строению с огромным порталом. Сбоку высилась поставленная отдельно колоколенка, единственный колокол которой авонил высоким и частым звоном.
— Дорогу его величеству!
Просторный сводчатый зал на пятнадцати каменных колоннах был набит до отказа. На тесно составленных скамьях и вдоль стен сидело и стояло не меньше трех тысяч человек. Столько же почитателей проповедника осталось на площади, у входа в часовню, не в силах протискаться внутрь здания.
Для короля и его свиты очистили место в левом алтаре. В зале стало еще более тесно и душно.
Троцновский рыцарь бывал уже не раз на проповедях Гуса. Каждое посещение Вифлеема заставляло Жижку подолгу раздумывать над вещами, которые до тех пор не очень занимали его: над устройством и порядками католической церкви, над жизнью духовенства.
Ян Гус.
В ожидании проповеди Жижка разглядывал стены, по которым Гус развесил собственною рукою сделанные украшения — огромные пергаментные свитки. На них громадными, величиною с локоть, буквами написаны были библейские заповеди, а также изречения против продажности духовенства.
Налево, в двух шагах от обитой парчою скамьи короля и королевы, поднималась высокая, четырехугольная деревянная кафедра.
Гус вышел из притвора, медленным шагом стал взбираться по крутым ступеням. Подойдя к барьеру, обратил свой взор к собравшимся. И Жижка вновь испытал уже знакомое ему чувство восхищения этим человеком.
На бледном, овальном лице поражали и влекли к себе глаза, глубоко запавшие. Было в них твердое убеждение, печальное раздумье, много доброты и жертвенной готовности пойти в призвании своем до конца, как бы скорбен ни был уготованный судьбою путь.
— Споем, братья и сестры!
Гус взмахнул рукою, и завсегдатаи Вифлеема затянули сочиненный им гимн.
Когда кончили пение и в зале воцарилась тишина, Гус начал проповедь:
— Дабы мне не провиниться молчанием и ради корки хлеба или страха людей не оставить истины, я хочу истину, которую меня господь сподобил познать, защищать до смерти. Ведь я знаю, что истина останется, что она сильна и одержит победу навеки. При ней нет различия в людях. А если бы я убоялся страха смерти, то уповаю, что сам бог даст мне твердость.
— Как зерно сохраняется, а шелуха отбрасывается, так и мы должны незаконные учреждения отвергать и оставлять без внимания.
Незаконными учреждениями Гус называл нагромождение правил и канонов, созданных неправедными иереями католической церкви. Больше всего ратовал он за проповеди вне церкви, видя в том возможность вдохнуть новую жизнь в окаменелый культ:
— Слово божье не должно быть связано. Его надо проповедовать на улицах, площадях и с крыш — всюду!
Гус решительно отвергает порядки чешской церкви. Гневными словами клеймит он жизнь священников и монахов:
— О, пусть погибнут каноники, епископы и прелаты, которые жрут и лакают, пасут свои тучные телеса, а о духовном своем призвании совсем забыли. Священники содержат красивых лошадей в дорогой упряжи, своры охотничьих собак. Не успеют они отслужить обедни, как тут же, в церкви, сговариваются между собой, в какой корчме сойтись пьянствовать.
— В Чехии, — продолжал Гус, — монахи имеют пиво и старое и молодое, и густое и слабое. Нет у нас людей, которые имели бы такое изобилие на потребу телес своих. Сами короли и паны не имеют таких яств и питий, всегда столь хороших и всегда в таком изобилии наготовленных. Для такой жизни деньги вымогают у бедняков.
— Что ни насильник-пан, ни грабитель, ни ночной вор не смогли забрать, то у бедного человека выманят священники и монахи за исповедь или за обедню, за отпущение грехов, за молитвы или за погребение. Последний грош, припрятанный старушкой, и тот вытянет у нее священник, обманщик и хищник. Он хитрее и злее вора.
И Гус рассказывает, как один монах, задумав поглубже забраться в карман верующих, говорил в своей проповеди:
«Знайте, дети мои, есть три разных чорта: один закрывает сердца, чтобы не скорбели они о сотворенных грехах. Это, дети мои, злой чорт. Другой закрывает уста, чтобы не молились они и не прославляли бога. Этот чорт, дети мои, хуже первого. Но третий чорт хуже всех — он закрывает ваши кошель-ки. Не давайте тому чорту овладеть вашими душами, обратитесь к святости и раскройте кошельки».
— Мы восстаем, — продолжал Гус, — против всех, кто крадет коров. Как же не восстать нам против грабителей в рясах, которые выманивают у бедняка последний грош?
— Если заболеет богатый, к нему спешат священники со всех сторон. А заболеет бедняк, так к нему не заглянет ни один из них.
Гус рисует перед собравшимся народом всю гнилость церкви:
— Кто больше денег заплатит, тот и возьмет епископскую власть и всякую иную духовную должность. Костелами и алтарями торгуют, словно это волы и коровы. А что происходит от этого? Всякий дурак знает, что есть у нас в Чехии никудышные епископы, неспособные и свиней пасти.
Гус долго еще клеймит лихоимство и разврат священников и монахов, а затем, повысив голос, возглашает:
— Как Христос и его апостолы не были обременены земельными владениями, так точно и наместники и преемники их не должны владеть землями.
— О, верные слуги короля, вельможи, паны и рыцари! Пробудитесь от непробудного сна, в который вас погрузили священники и монахи! Прогоните из их поместий жадных до наживы иереев! Иначе не минуть вам бури! Вспомните, вам доверено богом управление народом! Потому покончите с алчностью священнослужителей. Не позволяйте им грабить народ с дьявольской хитростью. Не давайте вывозить из ваших панств богатства к вашей невыгоде,
При этих словах Гуса среди окружающих короля вельмож — заметное оживление. Склоняются к уху соседа, что-то шепчут, улыбаются: «Отнять земли у церкви?! А кому отдать их? Почему Гус не говорит до конца? Кому же и отдать, как не тем, кто владеет землями рядом с монастырями. Королю? Панам? Рыцарям? А вообще-то проповедник говорит дело, и надо его защитить от Рима!»
А Гус продолжает:
— Наше алчное, распутное, разнузданное духовенство обвиняет меня в ереси, чтобы унизить в глазах народа и осудить на смерть. Что же, я должен потому замолкнуть? Нет! Прочь от меня такие мысли! Горе мне, если я стану молчать! Лучше умереть, чем остановиться, лукавя, на своем пути!
Потом Гус обращается с упреком к светским владетелям:
— Паны, судьи своих крестьян, рады преступлениям, как врач рад болезни, а священник — смерти. Пан взыщет пеню, врач — плату за лечение, а священник получит мзду за отпевание. На панском суде, — продолжает Гус, — бедняка за одно слово, сказанное в простоте, присуждают к денежному штрафу, а то и к смертной казни.
Придворные паны начинают ерзать на своих сиденьях. А Гус продолжает:
— Разве не равны все люди? Почему допускают король и его вельможи столько несправедливостей к крестьянству?
— И где это, — восклицает проповедник, — научились за убийство крестьянина откупаться пятью копами грошей?! И так ли уж дешев человек, который кормит всю страну? Откуда взялось такое, что мещанин дороже поселянина на десять или пять коп грошей, а пан — на пятьдесят коп грошей дороже рыцаря?
В конце проповеди всю силу своего красноречия Гус отдает наболевшему делу — отношениям между пришлым и коренным населением. Гус говорит о том, что вот он много лет боролся за права магистров-чехов в университете:
— Много лет терпели мы, магистры-чехи, в нашем Пражском университете хулу и поношение от магистров-немцев… Народ пражский знает: у немцев там, в совете университета, было три голоса, у чехов — только один… Как же было честному человеку не восстать против такого порядка? В парижской Сорбонне управляют французы, в Болонском университете — италийцы, а у нас, в чешской столице, университетом долгие-долгие годы правили пришельцы немцы…
— А я говорю вам: чешский народ должен быть в Чехии головой, а не хвостом! Немцы пусть будут хозяевами в Вене, Кельне, Гейдельберге, где угодно, только не у нас в Праге! Ведь бог каждому племени выделил особую землю, чтобы одну часть имел чешский род, другую — баварский, третью — венгерский…
— Я ратовал за то, чтобы в совете нашего университета голоса магистров-чехов перевешивали немецкие голоса. А когда наш владыка, король Вацлав, издал два года тому Кутногорский декрет, чтобы три голоса в университете были у чехов, а один — у немцев, повсюду, на всех перекрестках немцы стали кричать: «Гус уговорил короля прогнать немцев из Каролинума!» Но то горькая клевета на всех нас, чехов! Двери и кафедры Каролинума остались открытыми для всех достойных! Мы никого не гнали! Это немецкие магистры, гордецы, потерявши власть над нашим чешским университетом, сами покинули Прагу!
— Но я, — продолжал Гус, — стоял и стою на твердом, как скала, порядке божьем и человеческом. Чешский народ в своей чешской земле должен спокойно управляться своими обычаями и законами, без помехи со стороны пришельцев.
— Говорю по совести, — заканчивает Гус, — пусть никто не скажет, что, раз кто немец, он тем самым и плох… Если бы я узнал немца, который ратует за добро больше, нежели мой родной сын, — он был бы мне милее брата. Добрые священники из иноземцев мне милее, чем недостойные из чехов, и добрый немец мне милее, чем злой брат!
Гус сошел с кафедры.
Королевский кортеж вернулся в замок, толпы пражан покинули часовню.
Но долго еще и в Праге и в отдаленных углах Чехии толкуют слова вифлеемского проповедника, страстно спорят о каждом его положении.
А Жижка, слуга королевы, помыслами своими далек от дворцовой жизни: он думает о судьбах Гуса и Чехии.