Мы
Когда Ленке и другим их ребятам отдали одежду моей мамы, карманы ее куртки были полны кровью…
Нет, не так.
Когда мой отец однажды понял, что никогда не выздоровеет, он оценил свою жизнь дешевле, чем нашу с мамой. Он болел какой-то непонятной шизофренией. Ему показалось, что он помеха для нашей жизни, и тогда…
Нет, опять не так.
Хочется рассказать как-то так, чтобы ты понял сразу, не плавая в догадках, почему в семнадцать лет мне было уже так много, почему так молниеносно иногда взрослеют.
Когда мне было пять, погиб отец. Потом я узнала, что он перерезал себе вены, а тогда мне сказали, что он ушел на Небо.
Когда мне было шесть, мама — неопытная водительница — очень спешила домой на своем жигуленке и слетела в кювет на гололеде. Между собой они шептались, что папа «призвал ее к себе», да и мне сказали, что мама ушла к папе на Небо. Я не могла понять ни маму ни папу, да и два креста на их могилках слишком красноречиво говорили о том, где они на самом деле находятся. Просто они умерли, потому что никуда бы они от меня не ушли, ни на какое Небо.
Так, кажется.
— Пал Палыч, это что?! — Лена, навещавшая меня каждые выходные, уже не кричала, она обреченно хрипела.
Это было, наверно, пренеприятное зрелище — как я — совсем крохотная девчушка — сидела сложив ноги, на разобранной тахте, и пустые мои глаза были вперены в куклу.
У дедушки очередной запой. Ему кажется, что я не замечаю, как он лакает водку на кухне. Ведь я еще маленькая. Но я замечаю. Он сварил нам сегодня картошку в мундире, а потом картофелины катились по кухонную полу, и дедушка сетовал на свою старческую неповоротливость, и я не сказала, что он просто пьян.
— Лен, пойдем гулять. Я не хочу сидеть с дедой. — это говорю я, не поднимая глаз с куклы.
— Нет, вы слышали? Слышали?! Вам самому-то не стыдно? Эх…Галочка, пойдем умоемся и переоденемся…
Дед встает с кресла, и глядя в пол, начинает говорить сбивчиво, но строго. Его изломанный бас стучит по стенам:
— Я сам. Где твое новое платье, которое я тебе купил, Галина?…Никуда вы без меня не пойдете.
— Сидите здесь, я сказала. Потом поговорим.
И в этом «Потом поговорим» звучит что-то совсем новое, спокойное — оно не угрожает, не умоляет, а констатирует. Я понимаю, что скоро всё изменится.
Мы идем с Леной в парк, она покупает мне леденцы, и мы катаемся на качелях.
Вечером Лена отпирает нашу квартиру своим ключом, дед гулко храпит. Она велит мне собрать вещи. Я боюсь уходить от дедушки- а вдруг он тоже без меня уйдет на Небо? Но плакать начинаю только на лестнице. Лена говорит, что дедушке нужно отдохнуть и что всё будет хорошо.
Мы едем домой к Лениной матери, и та кормит меня борщом. Лена куда-то уходит.
А когда в понедельник мы возвращаемся к нам, дедушки там уже нет, как нет и пустых бутылок тут и там, как нет пыли, и тахта собрана. Со мной истерика:
— И он тоже? Даааа?
— Галя…Галочка… Успокойся! Дедушка теперь будет жить у себя на даче, мы будем каждые выходные его навещать. А мы с тобой будем жить здесь, вдвоем. Договорились?
Я обнимаю ее. Но плакать не перестаю.
Леночка была лучшей подругой моей мамы. Настолько лучшей, что после маминой смерти отдала нам с дедом свою квартиру в хрущевке.
До этого мы с родителями жили у папы, но после того как он погиб, свекровь решила, что это мы с мамой во всем виноваты, и выгнала нас. Нам пришлось жить на даче у деда, а после того как ушла и мама, мы переехали в Ленину московскую квартиру.
В то воскресение у Лены состоялся долгий и трезвый разговор с Павлом Павловичем, в ходе которого он со скупою слезою бессилия признал наконец, что «не справляется». Лена не сердилась на него- она понимала, что смерть единственной дочки выбила старика из колеи.
Он согласился передать Ленке опекунство. Нашелся даже блат где надо, и проблем не возникло.
С тех пор мы с ней живем в Доме-Призраке.
Однажды в девяностых Лена пошутила, что все близлежащие пятиэтажки снесут, а наш один останется стоять среди растущего великолепия новостроек. Это у нее был приступ безнадеги, так знакомый всем москвичам.
Но могла ли она предположить, что слова ее окажутся удивительно точными в своем пророчестве.
Наш дом был одним из десяти корпусов одного номера, и все они были расставлены напротив школы и дет. сада — в ряд. И начиная с противоположного от нас конца однажды всех их стали методично ломать. По одному в три месяца. Когда снесли пятиэтажку, соседнюю с нами, мы перекрестились- нам с Леной полагалась двушка в новом доме- дедушку мы для этого тоже прописали у нас. Но прошли и три, и шесть месяцев, и год, но наш дом оставался упрямо стоять на своем месте.
Настала пора митингов, прошений, писем, и прочей бюрократической и крикливой лабуды, которая привела наконец к ответу сверху. Он убил наповал даже самых бывалых.
Оказалось, что наш дом уже давно снесен, а жильцы проживают в новых квартирах.
Да так оно и было — по бумагам. Наши активисты до сих пор бегают по инстанциям и судам, а мы уже смирились и живем своими жизнями. Журналисты и иные зеваки окрестили нашу хрущевку Призраком.
А я почти со смехом вспоминаю наши так называемые «митинги». Толчея из старушек, детей и алкашей, орущая и визжащая, но в холостую. Помню, как на полу нашей комнатушки был разложен целый ватман, и я выводила красной гуашью большие буквы: «Имейте совесть!», и палочка от восклицательного знака так напоминала кровавую слезу, пущенную вверх, к Богу на Небо, к папе и маме.
* * *
Тем летом Лена съездила в детский летний лагерь — вожатой, и привезла оттуда своего походника, пятидесятилетнего Вэ.
Вэ очень скучал по утраченному советскому времени. Он находил этому массу разнообразных оснований, но главной причиной оставалась его тогдашняя серая, но всё-таки — успешность, а яркого неудачника сделали из него постылые девяностые, с последующими нулевыми. Заядлые патриотизм и трудоголизм осложнялись у него запойным алкоголизмом (Боже, как часто мне на жизненном пути встречались алкоголики! наверное, поэтому, несмотря на всю мою нежную любовь к спиртному, я никогда им не стану). И когда он переехал в нашу хрущевскую однушку, мне пришлось во всех подробностях припомнить мое житие с дедом. Пьянство Вэ служило поводом для постоянных конфронтаций с Леной, и поэтому он подходил к делу творчески. Сколько заныканых поллитров находила я в наших трех метрах в квадрате! Меня даже удивляло, как все это добро умещается в нашем бараке. Я обнаруживала запыленную бутылочку далеко под ванной, когда убиралась, в дальнем углу духовки — когда собиралась печь, за батареей, в баке с грязным бельем и даже однажды- зуб даю- в ящике с моими трусами и лифчиками (правда тоже, у задней стенки, вроде как не замечу). Я уже молчу про встроенный шкаф с тоннами барахла внутри — он открывал необозримый простор для фантазии.
И поскольку хозяйством в доме занималась всегда я — моя хозяйственная жилка чуть-чуть недоразвита, но у Ленки она отсутствует как данность — он так ни разу и не попался на вранье, что пьян, потому что выпил на улице «всего одну баночку пива».
Пьянея, мой названный отчим становился непримирим, он мысленно ставил к стенке всех чеченцев, хохлов и евреев, и расстреливал, расстреливал. О, с каким упоением Вэ рассказывал однажды, как они выселили нелегала из пустовавшей поблизости квартиры. И без того залитые алкоголем глаза горели двумя лежалыми помидорами, и готовы были излить прямо на стол сладкую кровь того таджика. Мне становилось страшно, и со слегка затраханным мозгом я шла спать, угнетенная этим вынужденным соседством. Особенно меня мучил Визбор на ночь, и … с утра. Потом Вэ уходил на работу, по привычке строить светлое завтра, и я чувствовала себя опять дома. Через несколько месяцев после начала их сожительства дочка Вэ от первого брака вышла замуж и уехала жить к мужу, освободив квартиру Вэ, куда они с Ленкой и переехали. Я шумно и облегченно выдохнула.
Сколько слез пролила со мной моя Ленка…Что она больше не может, что она хочет, чтобы он изменился и вернулся к своей «первосути», и т. д. и т. п… Но я не была влюблена в Вэ и никакой праведной первосути в нем не находила. Я говорила: «Лена, либо ты смиряешься с тем, что он вот такой и никогда не изменится, либо ты от него уходишь. Другого выхода нет». Но выход, как выяснилось, был. Он состоял в том, чтобы раз в четыре-пять месяцев приезжать обратно домой — с помпой — с сумками и фамильным магнитофоном, и объявлять со скорбью: «Галя, мы с Вэ расстались!» Я очень любила Лену и жгуче сочувствовала ей каждый раз, плакала и думала, как ей жить дальше. Далее наступала трехдневная эра неумолкающего телефона, ночных визитов в жопу пьяного Вэ, обещающего завязать и исправиться, эра стояния на коленях в тесном коридоре, и пролития крокодиловых слез. Мне было жаль Вэ. И Ленке тоже. По истечению эры она сгребала сумки и магнитофон, и уезжала, чтобы воссоединиться со свой любовью.
Благо, что потом она стала «возвращаться» в пустующую квартиру. Я уже жила совсем в другой, хотя еще и не с тобой.
* * *