1

Юлия Всеволодовна Лермонтова — Неизвестному (вероятно, профессору Николаю Алексеевичу Умову). Из Москвы в Одессу. 17 апреля 1883 года.

«Милостивый государь!

На основании слухов о Ваших дружеских отношениях к Александру Онуфриевичу [Ковалевскому] обращаюсь к Вам с просьбой взять на себя тяжелую обязанность передать Татьяне Кирилловне Ковалевской, что в ночь с 15-го на 16-ое апреля Владимир Онуфриевич Ковалевский покончил с собою, вдыхая, как кажется по всему, хлороформ. Я хотела писать об этом самой Татьяне Кирилловне, но боюсь, как бы письмо не попало в руки Александра Онуфриевича. Обдумайте, пожалуйста, как лучше приготовить его к мысли о кончине брата. Я боюсь, что это известие потрясет его так сильно, что он не вынесет этого удара. Страшно подумать о последствиях.

На основании моих личных наблюдений Владимир Онуфриевич дошел до такого нравственного состояния и пребывал в нем так долго, что смерть, по-моему, для него явилась спасительным исходом. Продолжать жить в таких тревожных муках дальше было невозможно. Страшно, конечно, выговорить, но для него лично право лучше; но, конечно, горячо любящий брат на эту точку зрения стать не может, а потому страшно за Александра Онуфриевича. Ради бога, употребите все меры осторожности, хотя я понимаю, как это трудно, почти невозможно. Надо отстранить от него газеты — газетные известия для близких всегда самое ужасное».

2

Газета «Московские ведомости». 18 апреля 1883 года.

«16-го апреля прислуга при меблированных комнатах под фирмой «Noblesse», по Салтыковскому переулку, Тверской части утром в 8 часов, по заведенному порядку, стала стучать в дверь одного из нумеров, занимаемого с прошлого 1882 года доцентом Московского университета, титулярным советником В.О.Ковалевским; но, несмотря на усиленный стук, отзыва не было получено. Тотчас же об этом было дано знать полиции, по прибытии которой дверь была взломана. Оказалось, что Ковалевский лежал на диване одетый, без признаков жизни; на голове у него был надет гуттаперчевый мешок, стянутый под подбородком тесемкой, закрывавший всю переднюю часть лица. Против носа в мешке сделано отверстие, в которое вставлена шейка стеклянной банки, обвязанной по краям; в банке лежало несколько кусков губки, пропитанной, по-видимому, хлороформом, который покойный, вероятно, вдыхал».

3

Ю.В.Лермонтова — Неизвестному. Продолжение того же письма.

«Из близких родственников В[ладимира] О[нуфриевича] в Москве сейчас никого нет, так что его из номера вынесли в частный дом, до вскрытия и похорон. Я хотела его взять к себе, но говорят, это невозможно, так как я родственных прав никаких не имею. Обратилась к некоторым знакомым профессорам, и, я надеюсь, что, так как он принадлежал, как ученый, корпорации университета, то позаботится университет, чтобы ему был отдан последний долг в приличной форме.

Пожалуй, Александр Онуфриевич никогда не простит нам, что мы лишили его утешения отдать последний долг покойному.

Не знаю, право, как лучше поступить, я думаю, все-таки нельзя ему говорить; посоветуйтесь об этом с Татьяной Кирилловной».

4

Газета «Московские ведомости». Продолжение той же заметки.

«На столе между разными бумагами оказалась записка на имя некоего г.Языкова, объясняющая, что г.Ковалевский лишил себя жизни вследствие стесненных обстоятельств и что главной причиной были дела товарищества «Рагозин и Комп», где он состоял более года директором».

5

В.О.Ковалевский — А.И.Языкову. Предсмертная записка, недописанная и неподписанная. Оригинал не обнаружен. Воспроизводится по рукописной копии. Найдена нами в следственном деле товарищества «Рагозин и К°», хранящемся в городском архиве г.Москвы.

«Мой дорогой друг и товарищ Александр Иванович!

Для охранения сколько-нибудь моей памяти прошу тебя, когда меня не будет, напечатать мое последнее заявление. Одну из главных причин моего конца составляет расстройство дел, особенно то, которое вытекло из моего участия в Тов[ариществе] Рагоз[ин] и К°. Будучи в течение года и 10 месяцев членом правления, я могу по совести сказать, что не сделал умышленно ни одного злоупотребления, а старался всячески ограждать интересы дела и пайщиков. Но, веря в [два слова неразборчивы] в надежде поправить свои дела я неосторожным образом покупал паи товарищества, занимая деньги и у родных и отчасти в кассе самого товарищества — в полной надежде залогом паев вернуть взятое. Между тем дела быстро пришли в расстройство и если даже вычесть — ...».

(На этом записка обрывается.)

6

Александр Онуфриевич Ковалевский — Илье Ильичу Мечникову. Одесса, 29 мая 1883 года.

«Дорогой Илья Ильич. Я до сих пор не оправился от постигшего меня горя и первое время чувствовал себя очень плохо [...]. Он умер почти что накануне отъезда в Одессу. Уже корреспонденция его была адресована в Одессу; он вел переговоры о своей докторской диссертации, но перед самым отъездом, не желая бросать свое дело с Рагозиным на произвол судьбы, по совету [своего друга адвоката] А.И.Языкова, начал составлять письменное изложение своих отношений к Товариществу. Это возобновление в памяти всех фактов показалось ему столь мрачным, что его больная голова (в смысле намученной и натревоженной жизнью последнего года) не выдержала и он решил покончить сразу».

7

Мария Мендельсон. Воспоминания о Софье Ковалевской. Париж.

«Она не хотела ни с кем видеться. Опустив шторы в своей комнате, она сидела одна в темноте и плакала [...]. С того момента, как ей вручили роковое письмо, она не ела ничего. Ее состояние начинало внушать опасения. Пригласили доктора, но Софья не приняла его. Наконец, на пятый день, истощенная горем и продолжительным постом, она лишилась сознания. Этим обстоятельством воспользовался врач, насильно открыл ей рот и ввел таким образом в организм немного пищи. После этого больная уснула [...]. Когда я пришла на шестой день [...] меня ввели к Софье.

Я нашла ее бледной, исхудавшей. Ее глаза напоминали глаза умного послушного ребенка. Она была всецело поглощена разрешением какого-то математического вопроса. Эта проблема была чисто отвлеченного характера и давала ей возможность забыть об ее горе, казалось, немного оживила ее истощенный организм, поддерживала ее порывом умственного труда.

В течение следующих дней к ней вернулось полное сознание. Ее силы восстанавливались очень медленно».

8

С.В.Ковалевская — А.О.Ковалевскому. Из Москвы в Одессу. Сентябрь 1883 года.

«Вчера я случайно встретила Леонида Ивановича Рагозина, который потом зашел ко мне [...]. После разговора с Леонидом Ивановичем я сама начала думать, что друзья В[ладимира] О[нуфриевича], адвокаты Танеев и Языков, значительно преувеличивали ответственность, могущую пасть на В[ладимира] О[нуфриевича], и этим, может быть, и погубили его. Ведь его ни разу не вызывал судебный следователь по этому делу, тогда как других директоров уже не раз таскали, а они между тем и ухом не ведут».

9

С.В.Ковалевская — А.О.Ковалевскому. Из Москвы в Одессу. Октябрь 1883 года.

«Вчера мне удалось после многих усилий достать у судебного следователя все частные бумаги Владимира Онуфриевича. Оказывается, что Владимир Онуфриевич уже 1 февраля сделал, вероятно, первую попытку лишить себя жизни, так как у него в бумагах нашлось несколько прощальных писем, помеченных этим числом. Одно из этих писем, самое длинное, Вам, которое и пересылаю Вам; другое в одну строчку, Юле: «Простите, не мог иначе»; и, наконец, еще короткое письмо М.А.Боковой, в котором он прощается с нею и Сеченовым и спрашивает, не желала ли бы она взять Фуфу на воспитание».

10

В.О.Ковалевский — А.О.Ковалевскому. Неотправленное письмо от 1 февраля 1883 года, выданное судебным следователем Вознесенским С.В.Ковалевской и переправленное ею адресату.

«Дорогой, бесценный друг мой Саша; боюсь я очень, что очень огорчу тебя, но при собравшихся со всех сторон надо мною тучах это было единственное, что оставалось сделать.

Память моя так ослабела в последнее время, что я вижу близко наступающее время, когда их (лекции. — С.Р.) совсем читать нельзя будет, — и что я стану тогда делать?.. — Все, к чему готовился, разбито этим, и вся жизнь складывается ужасно тяжело, и в будущем видно все только лишь больше и больше тяжелого.

Конечно, всему виноват я сам; неустойчивость характера, которая не дала мне тотчас по возвращении из-за границы в 1875 году, несмотря на отсутствие места, все-таки неуклонно сидеть над научными занятиями, а побудила завести разные дела для материального обеспечения в будущем, — вот главная причина, приведшая меня к такому концу.

Напиши Софе, что моя всегдашняя мысль была о ней, и о том, как я много виноват перед нею, и как я испортил ее жизнь, которая, не будь меня, была бы светлою и счастливою. Последняя моя просьба к Анюте позаботиться о ней и о маленькой Фуфе, она одна теперь в состоянии сделать это, и я умоляю ее об этом.

Прошу прощения у твоей милой жены Тани за горе, которое наношу, но я опасаюсь, что, оставайся я среди вас, я причинил бы еще больше горя; целую всех детей — Веру, Володю и Лиду и тысячу раз прижимаю к сердцу мою бедную Фуфу. Обнимаю тебя, дорогой, бесценный друг Саша.

Твой Владимир».

11

Владимир Онуфриевич Ковалевский не оставил воспоминаний о своей короткой, безжалостно растраченной жизни.

Единственная дочь, прожившая свою непростую и не очень счастливую жизнь... Двенадцать научных работ, значения которых ни сам Владимир Онуфриевич и никто из близких ему людей не сумели оценить по достоинству... Да неоплатный долг Акционерному обществу по производству нефтяных минеральных масел... Вот, пожалуй, и все наследство Владимира Ковалевского.

Еще осталась уникальная коллекция ископаемых костей да множество писем, которые он писал друзьям, жене, коллегам, а больше всего и подробнее всего «милому другу Саше», то есть брату своему Александру Онуфриевичу.

И осталась жизнь — единственная и неповторимая, необычайно запутанная, прожитая безалаберно и безоглядно.

Имя Владимира Ковалевского навечно внесено в пантеон мировой науки. «Те пятьдесят лет, которые отделяют нас от работ Ковалевского, ознаменовались колоссальными успехами палеонтологии на ее новом пути. Огромные вновь собранные материалы значительно пополнили [...] пробелы палеонтологической летописи; в области палеонтологической мысли они вызвали новые течения и направления. Основы этих успехов заложены в классических работах Ковалевского, и его метод исследования и посейчас остается нашим руководящим методом». Так писал в 1928 году крупнейший советский палеонтолог академик А.А.Борисяк. С тех пор прошло еще полстолетия бурного развития палеонтологии. Но высказывание Борисяка можно без всяких изменений повторить и сегодня. Над подлинно великими завоеваниями науки не властно даже время.

12

Еще современники Владимира Онуфриевича подчеркивали основополагающее значение работ «профессора Ковалевского». Однако он так и не стал профессором. Не удостоился. Счеты с жизнью он покончил, будучи всего лишь доцентом.

«Гениальный и несчастный Владимир Ковалевский» — так охарактеризовал его Луи Долло — бельгиец, один из крупнейших палеонтологов двадцатого века.

Луи Долло выделял три этапа в развитии палеонтологии.

Первый, «баснословный», он связывал с именами таких ученых, как, например, Иоганн Якоб Шейхцер, живший на рубеже семнадцатого и восемнадцатого веков. Крупную ископаемую саламандру он принял за человека, погибшего во время всемирного потопа.

Второй этап, «рациональный», Долло связывал с именем основателя научной палеонтологии французского естествоиспытателя Жоржа Кювье.

Третий, «трансформистский», или «эволюционистский», этап — с именем Владимира Ковалевского.

«С тех пор, как появились его работы, палеонтологи никогда не обнаруживали такого тонкого знания детали, соединенного с такой широтой взглядов, — писал Долло. — Труд Владимира Ковалевского есть истинный трактат о методе в палеонтологии. И пусть никто не думает, что, выражаясь так, я являюсь жертвой страстного преклонения перед естествоиспытателем, который был моим настоящим учителем в области палеонтологии».

А ведь Луи Долло ни разу не встречался с Владимиром Онуфриевичем и лишь однажды послал ему письмо. Горный инженер по образованию, Долло уже в зрелые годы познакомился с научным творчеством русского ученого. И вынес столь сильное впечатление, что изменил профессию, дабы посвятить себя разработке учения об эволюционном развитии ископаемых организмов. Таково воздействие на умы глубоко оригинальных исследований и идей Владимира Ковалевского.

Однако самое поразительное в его биографии — это то, что всего лишь четыре года из своей недолгой, но все-таки сорокалетней жизни он отдал научным исследованиям. Четырех лет Ковалевскому оказалось достаточно, чтобы произвести переворот в одной из самых сложных областей естествознания.

Пришел. Увидел. Победил.

К сожалению, жизнью своей он не умел распоряжаться столь же решительно.

Между тем четыре года, отданные науке, — это всего лишь десятая часть прожитых им лет, и остальные девять десятых биограф не может обойти своим вниманием. Тем более что они насыщены бурной и плодотворной, хотя в высшей степени беспорядочной, деятельностью; с ними связаны острые конфликты, страстные душевные порывы, взлеты и падения — словом, все то, что позволяет воссоздать образ давно ушедшего человека с возможной полнотой и в его индивидуальном своеобразии.