Я никогда не видел своих дедов. Мои родители, хоть и детьми, но застали их, а я вот своих дедов — только на старых, пожелтевших, обломанных по краям единичных фотографиях. Один из них — кадровый военный — был снят в будёновке с шашкой и пистолетной кобурой на боку. Второй — железнодорожник. Оба погибли осенью 1941-го — «пропали без вести», как было написано в тех стандартных похоронках из семейных архивов. Кто тогда занимался убитыми в той кровавой каше осеннего отступления? Не вернулись и остальные мужчины призывного возраста в обеих семейных ветвях, и этот, практически глухой, лысый, коренастый инвалид, стал для меня олицетворением всего того, старшего старших поколения — дедом Меером. Он любил и баловал меня, прощал детские жестокости и шпанистые выходки и был единственным, кто действительно огорчился тому, что из дома увезли пианино.

Его сын, уже глубокий старик, доживает где-то у Великих Озёр, внуки и правнуки плодятся в Израиле, а они с Песей давным-давно лежат на «новом» старом еврейском кладбище в Славуте. Кладбище заросло диким вереском, лопухами и акацией, а к середине лета превращается в совершенно непроходимые джунгли, где легко потеряться без провожатого. Над их сдвоенной могилой образовался навес из переплетённых ветвей соседних деревьев. Там, в тёплом украинском небе сплелись пышная акация и местный крупнолистный клён, и спят старики в зелёном шатре, наконец-то, укрывшим их от нескончаемой мерзости внешнего мира, которую не расхлебать ни детям их, ни правнукам. Запущенное, заброшенное кладбище. Лишь к немногим могилам: к тем, за которые присылают из разных уголков земли небольшие деньги на уход последние живые, ещё помнящие родственники, — приходит раз в год угрюмый мужик. Выдирает сорняки, расчищает плиту так, чтобы сделать фотографию (отчёт для плательщика), фотографирует и уходит, пощёлкивая большими садовыми ножницами.

А я повзрослел, перестал пугаться темноты и стал бояться серого полумрака. Даже машину легко вожу ночью, а вот для сумерек завёл себе специальные очки: без диоптрий, но с весёленькими жёлтыми стёклами, и как только опускается солнце к призрачной границе разделяющей миры, и наваливается на мою дорогу унылая серая тоска, одеваю их и включаю погромче музыку.

И… куплю я, пожалуй, себе пианино.