– И мир кометою Галлея разъят был, рамою в окне… Вздыхали бабки на скамеях: грибное лето – быть войне!

Людочка бормотала про себя эти стихи. Автора она забыла, хотя помнила, что написала их худенькая, тонкая эмигрантка с аристократической фамилией, оказавшаяся в Париже в семнадцатом и закончившая свою жизнь во время эпидемии «испанки». Людочка не помнила ее фамилии, но очарование стихов не пропадало.

А лето, и правда, было грибным, влажным. Дожди шли ночами, крадучись. Под утро и к десяти часам асфальт уже оказывался покрытым теплой, нагретой влагой, а лесные дорожки скользили слегка, хвоинки припечатывались к пяткам, как свежие смолистые опилки.

Девушка шла по Морскому проспекту, по ослепительно чистому и просторному тротуарчику в шелестящей утренней зелени. Люди разошлись по конторам и приступили к работе. А Людочка свою работу уже закончила. На пару с Иркой она вымыла подъезды общаги и побеседовала с замдиректора по АХЧ, плотненьким румяным толстячком. Штанишки его были коротки, резинки носков обхватывали рвущиеся из них икры, галстук – темный, к черной рубашке. Заметно было, что завхозу до лампочки все эти «преступления» Людочки, и скорбит он, качая лысой головой, только об одном: некому стало мыть полы в институте, вторая уборщица уже уволилась, кляня минимальные размеры оплаты труда и отдыха да всю эту долбаную жизнь…

– Людмила Васильевна, – ласково проговорил завхоз, близоруко щурясь, – вы это самое… того, значит… ну, не берите в ро… не берите в голову! Тьфу! Я что хотел сказать: шимерзаевы, знаете, приходят и уходят, а те, кто полы моют, те, значится, оставаются. Вот! Я-то знаю… что у вас там… то есть не знаю и знать не хочу! Вы отдохните еще пару деньков-то, а потом выходите на работу, ага?

– Ага! – весело ответила Людочка на эту пламенную и бессвязную речь. – Понимаю. Да я хоть сейчас…

– Сейчас не надо! – испугался завхоз. – Вот завтра месткомша наша с шефом в Италию уедут… по обмену… тады и начнем!

И он добро улыбнулся.

…Поэтому сейчас Людочка шла по Морскому, с удовольствием, к ужасу редких встречных тетечек, погружая босые ноги в теплые лужи с плавающими клецками первых опадающих листьев. Впереди у нее был совершенно свободный вечер и следующий почти свободный день. И жизнь была хороша, и кладовые Принцессы были полны – как в миру, так и в душе. Она улыбалась собакам и даже урнам, несущим свою тяжелую вахту по бокам этого тротуара.

Внезапно очень захотелось мороженого. Ей теперь часто хотелось именно мороженого и фруктов – диета, изобретенная для нее Иркой, делала свое дело. С минуту Людочка колебалась: все-таки банан или мороженое? – но сделала окончательный выбор в пользу банана и, дойдя до «пятачка» в середине Морского проспекта, решительно свернула к фруктовому киоску.

За ее худой спиной сверкал витринами новый супермаркет, который еще пятнадцать лет назад был известен на весь городок как «Красная столовая», названная так из-за цвета стен – такого же оттенка, как у кремлевских башен. Сюда в старые добрые времена не гнушался зайти легендарный академик Лаврентьев, отец-основатель Академгородка и всего сущего в нем, поесть комплексный обед за шестьдесят пять копеек, простояв в общей очереди с задумчивыми «мэнээсами» и смешливыми лаборантами. Потом он обязательно заходил в расположенное рядом здание «Академкниги», а затем на углу улицы, у Президиума, покупал свежий номер «Науки в Сибири», ибо из приемной Президиума газеты нещадно таскали.

Но все это было давно, очень давно. Сейчас перед магазином раскинулся полосатый шатер с аляповатыми пивными эмблемами, а бананы и яблоки смотрели на «сникерсы» и чипсы в витрине соседнего. Маленькими небоскребами высились красные холодильники «Кока-колы» – новая жизнь расплескалась вокруг, на руинах старого Академа. Людочка окинула взглядом бананы, выбрала связку, достала старушечий кошелечек и попросила:

– Вон тот, пожалуйста… желтенький! Нет, парочку!

– Они все желтенькие! – огрызнулась продавщица, сразу возненавидевшая ее за оскорбительно малый объем покупки, шваркнула на весы два желтых рожка. – Семнадцать рублей двадцать копеек!

Людочка отсчитывала мелочь, чувствуя, как густеет, обволакивает ее ненависть торговки, сокрытой в амбразуре своего дота, – ишь ты, она еще копейками ей даст! На паперти, что ли, стояла?! И тут Людочка услышала сзади, фоновым слухом, разговор.

– …а Плутарх? А «Жизнеописания» его?

– Да пох… мне твой Плутарх! Это не история. Вот Геродот, да…

– А мне пох… твой Геродот! Какая разница?!

– Здрассьте! У Геродота самое главное – хронология!

– Да пох… мне твоя хронология!

– Зато это история!

– А пох… мне…

– С точки зрения теории информационной конвергенции, мужики, вы оба дураки набитые…

Последнюю фразу произнес голос, разительно отличающийся от первых двух, пропитых и скребущих по слуху. Людочка взяла свои два несчастных банана, ловко очистила один, потянула в рот его кремово-желтый конец и в этот момент обернулась. Так, в эротическом жесте, и предстала она перед компанией, расположившейся за угловым столиком под шатром, метрах в пяти. Она прямо-таки застыла на месте – уж очень колоритны были они – академовские, особой касты, алкаши, рассуждающие за похмельным пивом о Плутархе, Геродоте и теории информационной конвергенции.

Двое из них были обыкновенными гуманитариями, растерявшими свои навыки и знания, как дурные деньги в период великих экономических трудностей. Они были нечесаные, потертые, еще не опустившиеся, но пьющие уже стабильно, каждый день и до зеленых соплей. Видно, рубашки им еще иногда стирают жены, а носки они не носят уже из соображений экономии сил и времени. Но вот третий сильно отличался от первых двоих.

Он был довольно высоким мужчиной (в возрасте Христа или около того), с мягким лицом, увенчанным понизу профессорской шелковистой бородкой темного колера, с внимательными серыми глазами, разве чуть сонными и ленивыми. Одет в какой-то легкий полосатый летний пиджачок и серые брюки с манжетами. А под этими манжетами – худые волосатые щиколотки и бледные ступни в желтых ремешочных сандалиях. На его шее, в проеме рубашки, небрежно был повязан диковинный шейный платок. Академовский интеллигент последних времен, снявших с интеллектуалов тяжкую обязанность соблюдать дресс-код…

Он смотрел на Людочку – смотрел с интересом. На ее белую кофточку, открывающую пупок, с рукавами трогательной длины – до середины локотков, на синюю плиссированную юбку и босые ноги с приклеившимся к ступне листочком. Без того неодобрения смотрел, с которым она уже привыкла сталкиваться, без жалостливого презрения интеллигента мещанской закваски, свято верующего в то, что у всех все должно быть, «как у людей».

Именно ему принадлежал этот мягкий, вкрадчивый баритон.

– Эх, мужики, – рассеянно произнес он, рассматривая девушку немного нахально, но без пугающего вожделения, – живем вот мы, как черви слепые в могильной земле живут! Ни сказок о нас не напишут, ни песен о нас не споют. А споют вот про таких, молодых, чистых и невинных… не увязших душой в тенетах Бытия.

Мужики, видно, привыкшие к изящным реминисценциям своего спутника, обернулись. Людочку даже не сразу приметили. Потом один рыгнул и выдавил:

– Че?

Но этот, с бородкой, уже встал. Элегантно так привстал, легко. И, подвинув в сторону Людочки стул, другой рукой пихнул в плечо чокающего мужика:

– Все, ребята, давайте по домам… Я занят!

А потом уже обратился к Людочке:

– Присаживайтесь, сударыня. Еда на ходу возмущает пищеварительный тракт…

Мужики, ворча, поднялись и удалились. Девушка улыбнулась смущенно, приблизилась и опустилась на краешек стула. Она в первый раз застыдилась своих голых ступней, на которых высохшая вода лужи уже нарисовала нежные, коричневато-серые прожилки. А незнакомец это сразу понял, чем сразил девушку.

– Сенека гулял босиком по грязной земле для того, чтобы мысли стали чище! – усмехнулся он. – Вы просто молодчинка! Меня зовут Дмитрий. Очень приятно.

Он протянул холеную, длинную руку без обручального кольца на пальце. И сделал это с извиняющимся жестом: мол, по-другому действовать невозможно.

* * *

…Руки у него были холеными всегда, как у любого мальчика, с детства умученного сначала фортепиано в ненавистной «музыкалке», потом – скрипкой. Дмитрия Илларионовича Вышегородского звали в своем кругу Термометром: не только за высокий рост, но и за эти постоянно трепетавшие, холодные пальцы – ртуть, ожившую в теле.

Сам Дмитрий Илларионович происходил из старой городковской профессорской семьи. Папа приехал сюда вместе с Лаврентьевым, Христиановичем и Соболевым, будучи еще вихрастым аспирантом, и в итоге за труды получил четырехкомнатную в старом доме на Морском проспекте. В «хрущевке». Нет, не путайте, – не в том убогом строении проекта Н-55, которыми покрыли почти всю страну от Калининграда до Владивостока, а в первом, проекта Н-35, где потолки уходили ввысь, как своды храма, и фасад был изукрашен вафельной лепниной, а опоры балконов – толсты, как икры амуров. В этой квартире всегда царила атмосфера сытого, либерального, умеренного диссидентства, здесь часто собирались гости – и приезжие, и местные. Илларион Теодорович мог часами рассказывать об истории древних монашеских орденов, о тайнах розенкрейцеров, а его супруга Виолетта Иосифовна божественно заваривала кофе и готовила сельдь под шубой – под водочку, кристальную водочку новомосковского «ЛВЗ».

Тут пахло табаком «Золотое руно», армянским коньячком. Тут гость мог неожиданно протянуть руку и замереть в кресле, водя смычком по извлеченной из футляра скрипке, и гости тоже разом вдохновенно немели, внимая этим звукам. Здесь часто кого-нибудь цитировали и негромко смеялись. Как позже скажет Губерман: «Люблю бывать в домах разврата, где либералы сладко кормят! Где между водкой и салатом журчит ручей гражданской скорби». Этот ручей тек свободно, и мальчик, которого по привычке интеллигентов никогда не гнали от стола в детскую, впитывал зерна сомнений, впрочем, так никогда и не проросшие в чертополох открытого бунта.

Он рано познал искус женского тела, ибо из загранкомандировок друзья привозили красочные журналы «Плейбой», и знал уже в четвертом классе, что находится в «золотом сечении» противоположного пола. А как-то раз он обнаружил в отцовском секретере пачку фото, сделанных импортным фотоаппаратом: голая Виолетта играет на пианино, голая Виолетта стоит задумчиво у окна, голая Виолетта на диване… Мраморной бледности живот матери и черную ее тайну перечеркивал суставчатый стебель гвоздики, и ягодицы ее были тоже белы, бледны, худы. Это было небольшим шоком для него, хотя никто никогда об этом не узнал. На всю жизнь он сохранил немного болезненную тягу к таким вот белым, сахарным ягодицам, к худым ступням с резко очерченными фалангами пальцев – таким, какие были на тех фото. Он искал их у сокурсниц, а потом – у знакомых дев. И не находил! Не нужна ему была ядреная упругость – нет. Он всю жизнь алкал вкуса нежного, робкого распутства, начинающегося там, где подходит к своему пику стыдливость.

Термометр всегда выглядел молодо, и было ему тридцать восемь, а давали от силы чуть больше тридцати. Он окончил школу в самый канун апрельского пленума ЦК КПСС, на котором человек с родимым пятном на лбу резко повернул государственный корабль, да и положил его на борт, в полный оверкиль. Затем юноша поступил на истфак НГУ благодаря одному телефонному звонку. Иначе и быть не могло, ведь Илларион Теодорович заведовал в институте истории кафедрой марксизма-ленинизма, который, как известно, являлся первоосновой всех существующих на свете наук, а Виолетта Иосифовна – отделом научной литературы в областной библиотеке. Однако историю Термометр знал; этого было не отнять. И, как любой знающий историю человек, хорошо понимал, что какое бы ни было время на дворе: Ивана ли Грозного, Петра ли, Ленина или Сталина, – но тот, кто хочет любить, всегда найдет того, кого можно любить долго и разнообразно. А остальное все тщета!

Проучился Термометр три курса. А потом случилась перестройка. И все изменилось. Словно на Пасху яйцо, шарахнули скорлупку уютной квартиры о каменный лоб действительности, да скорлупа эта раскололась. Играли новую музыку, по улицам ходили новые люди. Вывески заговорили на английском, нещадно коверкая язык Шекспира. Давешние «Плейбои» оказались детскими раскрасками по сравнению с тем, что продавалось совершенно открыто в киоске через дорогу. Сначала выяснилось, что сибирские мужики, охотно дравшие бороду на крыльце съезжей избы вороватым воеводам, не думали о классовой борьбе, а всего лишь желали вернуть зажатые воеводой гроши; потом обнаружили, что и марксизм-ленинизм не единственно верен и правилен. Иллариона Вышегородского сначала прокатили на получение звания академика, закидав «черными шарами», а потом сместили на должность завархива и, наконец, отбросив всякие церемонии, отправили на пенсию. Квартира опустела. Хороший кофе сначала исчез, потом подорожал. Скрипка пылилась в кладовке.

И девы стали другими. Теперь, чтобы уложить их в постель, мало было рассуждать о Фрейде или рассказывать об обряде посвящения у кармелиток. Требовались обыкновенные шуршащие бумажки, на которых от сезона к сезону прибавлялось нулей. Только вот самих бумажек в карманах не прибавлялось! С третьего курса Дмитрий внезапно занервничал. Он бросил истфак и рванул в Одессу, где в мединституте работал его дальний родственник. Таким образом, парень устроился на второй курс мединститута – на гинекологический, дабы остаток жизни бесплатно смотреть на то, чего он вожделел с детства. Но после обморока и глубокой депрессии на первом же занятии в анатомичке и эту учебу он забросил.

И пошло носить Термометра по свету. Он работал счетоводом в Николаеве, курьером в Харькове; некоторое время продавал какие-то ваучеры, немного заработал и разорился тут же; занимался бизнес-консалтингом и едва был не прибит разъяренными фирмачами… Так прошло десять лет. Он вернулся в Академгородок. Но не вернулся к прошлому.

Мать сгорела от рака во время его странствий. Отец бродил по пустой квартире, заговаривался и коллекционировал тараканов, рассаживая их в стеклянные баночки. Дмитрий быстро спровадил его в дом престарелых, где-то в поселке Барышево, за городом, квартиру тут же сдал какой-то фирме, которая, в свою очередь, сдавала ее всем страждущим по часам, и зажил спокойной жизнью на ежемесячную арендную плату, большую, чем средняя зарплата в Городке, но недостаточную для роскошества.

С этих пор он одевался не по-босяцки, с небрежностью разочарованного в жизни интеллектуала. Утром шел под шатер кафе, брал пару банок холодного пива, рассеянно беседовал с местными одухотворенными алкашами, изрекая невнятные, но красивые сентенции, и зорким взглядом, как радар, прошаривал окружающее пространство, отмечая мало-мальски ценные для флирта объекты. Потом, если таковых не находилось, шел дремать в снятую в одной из общаг для аспирантов однокомнатную квартирку. Вечером, в зависимости от ситуации, вел новую пассию в это же кафе и заканчивал свой день на ее территории, ибо собственная холостяцкая берлога казалась ему ужасно неэстетичной для тонкого секса.

А когда ночь не была занята, то Термометр садился за старенький ноутбук и строчил очередной рассказ для одного из порносайтов – этим он занимался уже два года. За миазмы бурной эротики, в которых купался автор, немыслимо приукрашивая свои похождения, платили тоже, конечно, мало; но – увы, это было все, чем он мог зарабатывать в новом мире, где снова ценился диплом или, на худой конец, практический опыт в какой-то отдельной сфере. Зато такая ситуация давала превосходную возможность компенсировать свои весьма скромные навыки в постели завораживающими и щекочущими либидо рассказами о разных тайнах сексуальной истории мира: с детства Термометр знал, что женщины любят ушами, и за годы жизни твердо убедился в этой банальной истине.

* * *

…Людочка ела банан, ощущая, как его слегка приторная, маслянистая мягкость проходит горлом, проваливаясь кашицей в желудок, и одновременно ела глазами этого странного человека. Как чудно говорит… Неужели это Он? Как сидит небрежно, как покачивает этой белой ступней в желтом ременном сандалии какого-то древнеримского образца: покачивает, как женщина, грациозно. Бесхитростность этого движения завораживала. Перед ним стоял пластиковый стакан – не с пошлым пивом, а с чем-то благородно-рубиновым, принявшим в себя и солнце с неба, и блеск из глаз Людочки. Она зубами шевелила во рту последний кусочек банана и мучительно соображала, что бы сказать этому красавцу, мудрому и несомненно искушенному в жизни.

– А вы… вы вино пьете, да? – наконец выдавила она.

Он взмахнул расслабленной рукой с рыжеватыми волосками, впрочем, негустыми.

– Конечно, в лучшие времена я с утра выпивал бокал «Шато де Крийон» или хорошего молдавского… но, о tempora, o mores! – как говорили латиняне. За неименьем гербовой пишут на простой, м-да… Позвольте вас угостить? Что будете? Мороженое?

Безошибочным выстрелом он разворотил корму этой нескладной, хоть и серебрянопарусной бригантины, лишив ее на некоторое время возможности сопротивляться.

Людочка только кивнула. Она следила, как серые манжеты опустились на бледные щиколотки – Дмитрий встал, сделал два циркульных шага к стойке со скучающей продавщицей, небрежно ткнул пальцем в морозный кладезь, и перед Людочкой появился пластиковый горшочек с надписью «Только для самых любимых». В четкой направленности этого жеста сомневаться не приходилось.

– Ой, ну зачем же? Это ведь дорого… вот. А меня Людой зовут.

– Кушайте, кушайте. Мне будет очень приятно.

Она со страхом вонзила ложечку в разноцветное застывшее озеро, пахнущее фруктами и ванилью. Мир вокруг, эта листва, ряды пенсионеров с лучком и картохой на ящичках, стайки пробегающих тинэйджеров и редкий промельк автомобилей по Морскому сжались, отступили в тень, склонили голову перед очарованием момента. Только Принц сидит напротив, с меланхоличной улыбкой на тонких губах, наблюдая за тем, как ест девушка. И она подумала вдруг, что и ее губы тоже тонкие – как же неудобно будет целоваться… Впрочем, глупости это!

Отчаянно зачесалась босая нога. Девушка украдкой царапнула ногтями по бронзовой от загара икре и с ужасом поняла, что внимательные серые глаза отметили, оценили ее движение.

– Вы зря переживаете, Людмила. У вас чудесные ноги. Это ноги царицы, эти длинные пальцы Клеопатры должны лобзать распростертые ниц рабы… Безупречная лепка! Это я вам говорю как человек, увлекавшийся скульптурой.

Его картечь вонзилась в паруса бригантины с воем, раня и калеча палубных, рассекая толстые канаты вант и обрушивая на головы мечущихся обломки снастей. Лишенная парусов, изодранная ядрами бригантина закрутилась на месте. Он мог ее добивать. Самым грамотным было то, что он не сказал: «Я бы лобзал…» Нет, его фраза прозвучала отстраненно, без малейшего намека на пошлое приставание, и Людочка преисполнилась благодарности к нему, как это всегда делают девушки по отношению к тем, кто не выказывает желания жадного и немедленного ухаживания.

Теперь можно было пускать в ход абордажные крючья…

– Да простится мне, Людмила, невольный интерес… А вы кто по профессии? Чем занимаетесь?

Раскаленное ядро ненароком залетело в тесное помещение крюйт-камеры. И взрыв, взметнувший над палубой оранжевый смерч, похоронил и канониров под пушками, и палубную команду. Не сдавался только квартердек: последние остатки здравого смысла толпились там, обнажив ржавые шпаги.

Мороженое скользнуло режущим кристальным комком в ее горло.

– Я… я пишу… – пискнула Людмила. – Немного. Стихи.

– О! – уважительно проговорил Дмитрий, касаясь губами лишь края стакана. – Занятие божественного Пинда… Лира Орфея! В наш безумный век это занятие настоящих героев. У вас уже есть сборник?

– Н-нет… обещают!

Она подумала, что если их – ее и Ирки! – симоронские сочинения издавать, то на первый сборник уже наберется. Господи Боже, только бы он не попросил ничего почитать!

Но он не попросил. Абордажный отряд выполнял свое дело умело: без лишнего шума резал кривыми ножами раненых и разносил головы офицеров стальными пальцами крючьев.

Дмитрий рассеянно осмотрелся, словно разыскивая кого-то, и негромко продекламировал:

Изменчив ли круговорот Всего, что мир образовало? То радость, то беда грядет… Каким бы ни было начало, Все будет под конец наоборот. За счастьем следует беда, Вслед за удачей – неудача; Все будет под конец иначе, Чем было в прежние года…

– Это… Пушкин, да? – помертвевшая Людочка понемногу приходила в себя.

– Вильгельм Ван Фоккенбрюх, восемнадцатый век, – обронил он. – Собственно, так просто на ум пришло.

Девушка лихорадочно пыталась нащупать хоть какую-то тему, в которой могла бы почувствовать себя уверенной, но не то, совсем не то лезло в голову, и она почти физически ощущала откуда-то взявшийся запах мокрой тряпки, подъезда, хлорки. Тогда она облизнула губы и спросила:

– А о Симороне вы слышали, Дима?

Поздно. Ее бригантина уже тонула, заваливаясь набок, из развороченного ядрами капитанского салона вытащили сундуки с казной, а мертвецов волны молча выносили из разверстых прорезей пушечных портов.

– Конечно. Волшебная сказка изменения реальности. В сущности все, что мы делаем, и есть Симорон. Знаете, в И-Цзин, в «Книге перемен», переписанной Кон-Цзы, есть такая притча. Однажды некий художник получил заказ от императора Поднебесной – написать рыбу для новой резиденции императора, притом изобразить ее как можно более живой. Художник заверил владыку, что рыба будет прекрасней всех рыб, какие только водятся в Империи и за ее пределами, и удалился. Текли дни, месяцы, годы, но художник не нес свою работу, а мандарины, посланные к нему, неизменно возвращались с известием о том, что художник работает. Наконец, уже ощущая приближение неминуемой смерти, старый и больной император отправился к художнику сам. Когда же он появился в мастерской, то застал художника одного, сидевшего в раздумьях и явно не тяготившегося заказом. Император в ярости воскликнул: «Где моя картина?!»

– Да паш-шел он, каз-зел! – произнес чей-то голос над самым ухом Людочки, и та невольно вздрогнула. – Буду я ему за штуку баксов уродоваться…

Сзади сидели двое мужичков вполне офисного вида и мрачно пили дорогое пиво, закусывая нарезкой из соленой кеты.

– …И тогда художник, будто ожидая этого вопроса, – невозмутимо продолжал ее Принц, – молча поклонился повелителю Поднебесной, взял большой лист бумаги, быстро развел краски и моментально написал самую прекрасную рыбу на свете, раздвигающую в причудливом изгибе серебристого тела янтарные воды реки. Император разгневался еще больше и закричал: «Если это так просто, то чего ради ты томил меня ожиданием столько лет?!»

Кто-то локтем пихнул Людочку в ее худую спину, но она этого не заметила и не услышала, как кто-то кому-то сказал о ней, как о вещи: «Да херня тут эта мешает!» – имея в виду ее неудачно стоящий стульчик, мешающий мужикам пить пиво.

– А… а он казнил художника, да?

– Нет. Он просто сжал кулаки. Сам же художник, не проронив ни слова, проследовал к высокой двери в задней части мастерской. И, когда он отворил ее, к ногам Сына Неба хлынула целая река – тысячи и тысячи бумажных рыб.

– Ой!

– Что такое?

– Ну… это так красиво, что вы рассказали. А… ну, а как это… что это, то есть, значит?

– Это значит, милейшая Людмила, только одно, что в своем познании мира ограниченный человек видит лишь результат, конечную цель, а настоящий мыслитель видит только точку Начала Пути, основу Дао… бесконечный процесс, ведущий к совершенству. Ординарный донжуан, видя красивую женщину… кстати, вы бесподобно, просто божественно грациозно едите, должен вам сказать! Да, это такие воздушные движения!.. Так вот, донжуан желает обладать ею, а человек одухотворенный способен просто находиться рядом и наслаждаться симфонией ее красоты, слышимой лишь немногими.

На поверхности моря плавала только щепа и несколько корабельных крыс. Все было кончено. Алел закат, в зарево которого уходил безжалостный пиратский бриг, и так же алели уши, щеки и даже голые пятки Людочки, сидевшей за столиком. А мороженое таяло в вазочке.

Ее новый знакомый порассуждал за один присест о многих вещах: о том, что Симорон – особая форма сознания; о хрупкости ветки саксаула, которая так походит на пальцы Людочкиных рук и ног; о лире, на которой играл Орфей; о пищевых добавках; о генофонде России; о палочных наказаниях в британской армии во времена Киплинга и о солнечном ветре. Все это он умудрился разместить в пределы одной темы.

– Симорон, – со знанием дела говорил Дмитрий, сменив ногу для покачивания, – это неуклонная энтропия собственной вчувствованности в мир, слияния с ним в божественном экстазе. Обычные люди отрывают для себя частичку мира, как отщипывают хлеб, а надо его принять целиком, таким, какой он есть, и тогда мир примет тебя. Собственно, это ведь не новая идея – похожие вещи говорил португалец Себастьян ди Минейра, основавший первую колонию «солнечных людей» в индийском Гоа…

Время остановилось, а точнее, оно обтекало их справа и слева, не касаясь, не стуча в сердце будильничком. И в один момент вдруг напомнило о себе: Дмитрия тронула за плечо наманикюренными пальцами некая девица, сидевшая за столиком позади. Точнее, там сидели две девицы – голопупые, в туфлях на огромной платформе, с веревочками, вонзившимися в их полные икры, как вонзаются путы в тюки поклажи на спине верблюда из бедуинского каравана. Острые, будто наточенные ноготки ущипнули Термометра за пиджачок, раздавив под ним пустоту, и поинтересовались:

– Мужчина, вы не дадите телефончик звякнуть? Я вам заплачу за минуту.

– Простите, я не имею сотового. Он мне не нужен, – холодно бросил в ее сторону Термометр.

Это был ЖЕСТ! Именно он и добил Людочку. Под ее Принцем возник белый конь, моментально возвысивший его и над реальностью, и над всеми червяками-человечками. Он был чужд грязи и пошлости, был отстранен от этих игр с крутыми и не очень электронными коробочками. В этом веке отринуть мобильный телефон, как хорошо понимала Людочка, означало отвергнуть всю мирскую суету, вместе с ее богатствами и роскошью, как поступил когда-то Диоген, попросивший Македонского удалиться и не загораживать ему солнце.

Она влюбилась.

И, комкая оказавшуюся на столике салфетку в своих худых пальцах хоть и с ровными, аккуратными ногтями, но безо всякого маникюра, Людочка пробормотала:

– Дмитрий… скажите, а вы сегодня вечером что делаете? Может… может, на выставку сходим? Тут, в Доме Ученых…

…Через полчаса Людочка бежала домой. Вприпрыжку, как девочка. Бежала по теплым дорожкам и даже по участку щебенки, не чувствуя, как камешки пытаются ужалить ее босые ступни и обиженно разлетаются, не сумев этого сделать. На вахте общежития ее поймала одна из дежурных – высокая строгая старуха Александра Тимофеевна.

– Ну? – сурово сказала она, показывая черным пальцем на телефон. – Звони, стал-быть!

– Куда? – опешила девушка.

– В институт свой. Два раза уже спрашивали. Вон, номер на газете записала… Т-ш-ш, тихо ты! Семенна тут!!!

В трубке Людочка узнала журчащий голос завхоза. Он истекал елеем прямо в аппарат.

– Людмила Васильна… Такое дело тут. Послезавтра вам на работу надо выйти. К девяти утра. Уж как-нибудь… Самое лучшее наденьте, красивенькое. И обуйтесь, конечно.

– А что? А зачем? Что-то случилось?

– Нет, Людмилвасильна, иностранец к нам приезжает. Очень известный археолог. Крой… Краун… тьфу, Кроу. Из Англии. На четвертом этаже, в буфете академическом, ужин торжественный будет – вот там надо официанткой поработать. Немного. Авансик я вам уже выписал, зайдете в кассу! – торопливо присовокупил завхоз.

– Хорошо. Я буду.

Положив трубку, Людочка вспомнила, как она сегодня, гуляя по Морскому, дарила каждому встречному грибы. Белобокие, крепенькие. Ведь если даришь, то и получаешь. А ей хотелось почему-то сегодня с утра грибного супа. Дарила она их, заглядывая с улыбкой в проплывающие мимо глаза, и каждого прохожего мысленно просила сварить ей супчик. Грибной. А чего – вот вам и гриб. И морковка для супа…

Любовь-морковь… И то случалось, и это.

Интересно, а на банкете будут подавать этому Кроу грибной суп?

Новости

«…в Москве еще нет магазина Gap, но прежняя гламурная истерия уступает дорогу новой – анти-гламурной. Даже Валентин Юдашкин, сотворивший сенсацию, когда нарядил своих моделей в костюмы, стилизованные под роскошные изделия Фаберже, сегодня в прямом смысле слова перешел на другую дорожку: подиум в московском Golden Empire этим летом был засыпан пылью, лоскутами бумаги и окурками сигарет. По этому апофеозу уличной грязи, которую можно наблюдать на московских площадях после рок-концертов, вышагивали босыми ногами стройные модели агентства Red Stars, без смущения демонстрируя публике свои черные пятки… Джинса и лохмотья изысканных тканей, стразы на болтающихся тесемках и двадцатикаратные бриллианты на пальцах босых ног – вот новый облик русского анти-гламура. Русским удалось разуть даже знаменитого двойника Пэрис Хилтон – русскую диву Ксюшу Собчак, которая в таком виде, в компании призера конкурса Евровидения певца Билана, танцевала на элитной вечеринке по случаю закрытия шоу. Сумма драгоценностей, которыми были буквально увешаны ее босые ноги, по самым приблизительным оценкам доходила до пятисот тысяч долларов…»

Ансельм Гордон. «Анти-гламур: новая религия»

Berliner Zeitung, Берлин, Германия