Днепр

Рыбак Натан Самойлович

ПУТЬ НА ГОРУ

 

 

I

Он поднялся на гору. Перед ним расстилался величавый покой Приднепровья, полный тревожных всплесков уток в заводях и задумчивого шороха трав.

Гора высилась среди степи очень давно. Травы на ней по колено. Издалека привлекала она взгляд путника. Окрестные жители в давние времена назвали ее Горой-Резанкой. Сплавщики и рыбаки знали о ней множество сказок.

В свое время рассказывал Марку про Резанку дед Саливон. А в лунные ночи, когда Днепр, спокойный, словно зачарованный дивной красой берегов, замирал, сильные голоса выводили над плотами песню про легендарную гору.

…Марко, приставив к глазам бинокль, вглядывался вдаль, а в мыслях вставали давние дни, дед Саливон и волнующая песня. Говорилось в той песне про лихую чумацкую долю, про двенадцать парней-красавцев, которых паны закрепостить хотели.

Не дались чумаки, и тогда паны послали на них войско. Четыре дня и четыре ночи защищали свою волю молодцы, и много полегло богачей от чумацких сабель. А на пятую ночь сложили головы отважные чумаки.

Кончалась песня призывом к бедному честному люду: не покоряться лихим панам и богатеям, не идти в неволю, а биться с ними за свою волю, как чумаки под Горой-Резанкой.

Марко и сам запел бы эту песню. Жаль только — не все слова знал. В бинокле проплывали перед глазами степь, лазурные озера, дальние сады. Утро стояло прозрачное, дышалось легко. В воздухе серебряным водопадом рассыпалось чириканье птиц. Марко опустил бинокль и сел на землю.

Вспомнив песню деда Саливона, вспомнил и другое. Больно было ему думать об этом… Утешало только вставшее в памяти лицо девушки, глубокие озера глаз, высокий загорелый лоб, чуть суховатые, словно запекшиеся, губы. Ивга была совсем близко, рядом, и в то же время далеко, в безвестности. Марко, закрыв глаза, обхватил руками колени и прижался к ним подбородком. Он прислушивался к шороху ветра, к птичьим песням, к неясным крикам, долетавшим из лагеря, а в мыслях была Дубовка, Половецкая могила, так похожая на Гору-Резанку, плеск днепровских волн и лицо Ивги.

Перед глазами Марка проплывали годы. Юность, Дубовка, плоты, бешеные пороги, чернобородый Кашпур, Архип с гармонью, фронт, окопы и дождь, дождь. Проклятый дождь, мокрое осеннее небо, команда: вперед… вперед… Земля под ногами словно расплавлена. Свист пуль, взрывы снарядов. И одно желание: лежать распластавшись, слиться с землей, перейти в небытие, превратиться в песчинку, лишь бы пули не задевали.

Годы проплывали мимо. Проплывала молодость. Жизнь, как Днепр, укачивала Марка на волнах своих, несла через пороги, минуя мели и камни, и прибила сюда, к берегу Лоцманского хутора, прямо в объятия отца. И случилось это как в сказке, как в тех легендах, которые мастерски умел рассказывать дед Саливон.

Марко поднял голову и открыл глаза.

Сказки оставались сказками на потеху людям, песни — в утешение, а жизнь была рядом, в ста шагах, в зарослях тростника и садах, где расположился Лоцманский хутор, где были отец, Петро Чорногуз, суетливый Матейка, старые и молодые лоцманы, плотовщики, алешкинские матросы, рабочие из Мариуполя, Александровска, Екатеринослава. Там были единомышленники и друзья, решившие защищать свою и своих братьев и сестер свободу. А главное, в далекой Москве друзья думали об Украине. Вспомнились слова отца; «Никто нам не страшен, пока стоим вместе с рабочими и крестьянами России. Близка наша победа, Марко. Близка».

«Может, и про нас сложат песни», — подумал Марко, и стало ему обидно, что не может он сам сложить такую песню, которая поведала бы людям про деда Саливона, про Петра Чорногуза, про Ивгу, про великую Октябрьскую грозу.

Он полной грудью вдыхал степной воздух, и ему хотелось крикнуть на всю степь, на всю землю, чтобы услыхали его везде, от Днепровского лимана до самого Киева, чтоб слова звенели призывно и победно:

— Слышите меня, люди? Идем мы защищать волю, Днепр и землю, и сам Ленин ведет нас!..

…День спустя, сидя рядом с Петром Чорногузом, он высказал ему эту свою думку: жаль, нет среди них такого, кто бы песню сложил про их жизнь.

Петро помолчал, задумчиво оглянулся на лагерь и тихо, как будто отвечая на свои мысли, сказал:

— Народ сложит эти песни, — и он показал рукою на шалаш, на берег реки, где сидели партизаны. — Они сложат, Марко, ты вон послушай, что поет Степан Паляница про свою фамилию.

Из камышей долетела песня:

Зовут меня Паляница — Не бог весть какая птица, А помещик испугался, Живо за море умчался. А теперь явился к нам Пан Симон Петлюра, Вор, подлюга, шарлатан. Одним словом — шкура!..

Партизаны смеялись. Марко и Чорногуз слушали песню. Они сидели на дубке, поджидая Кременя, который с небольшим конным отрядом выехал в Беляевку.

— Зажились мы на этом хуторе, — помолчав, отозвался Марко.

— Потерпи малость. Может, скоро и тронемся. Эх, и стукнем мы их, так стукнем, что душа из них вон! Петлюра, гад, торгует Украиною: и кайзеру, и полякам, и французам, и американцам — кому хочет продаёт!

— Знает он и вся его директория, что недолговечны они, вот и торопятся расторговать, распродать как можно скорей, — усмехнулся Марко.

— Ничего, мы и покупателям и продавцам жару дадим!

— В Херсоне страх что делается, — сказал Марко.

Ты бы их газеты почитал…

— Знаю… Уже недолго ждать! — Чорногуз стиснул кулаки и ударил себя по коленям. — Недолго, Марко.

— В Дубовку бы попасть, — промолвил мечтательно Марко.

Чорногуз не ответил, только искоса взглянул на друга и тихо пропел:

Где-то по берегу ветер бродит, Где-то моя милая красивица ходит…

— И милую найдем, — утешал Петро, — непременно найдем. Скоро узнаем, что там, в Дубовке, — продолжал Чорногуз. — Из Каменки человек на днях пришел, говорит, скоро и Максим тут будет. Помнишь брата моего?

Марко утвердительно кивнул головой.

— Так вот, он сюда собирается, все расскажет. А каменчанин говорит, слух есть, что Кашпур за границу подался.

— Все равно придет и его час, — уверенно заметил Марко. — Хотел бы я, чтобы он в наши руки попал.

— Попадет. Рано или поздно, а попадет.

…Погода стояла ветреная и пасмурная. С реки, из тростниковых зарослей, набегали волны тепла.

Петро встал, потянулся и, попыхивая цигаркой, пошел в хату. Марко еще несколько минут сидел одиноко, вслушиваясь в разноголосый говор партизан. Щурясь, глядел поверх кустарников и камыша, блуждая взглядом по песчаной косе.

Подошел Степан Паляница и сел рядом.

— Руки чешутся, — сказал он с досадой.

— А ты почеши, — с улыбкой ответил Марко. Степан вытянул перед собой широкие заскорузлые ладони и, словно впервые видя, с любопытством посмотрел на них.

— Нет, товарищ командир, — усмехнулся он в усы, и суровое бородатое лицо его посветлело, — рукам моим атаманов бить охота. Вот так! — и он крепко сжал тяжелые кулаки.

— Степан! — позвали Паляницу из камышей. — Поди-ка сюда!

— Иду, иду, — откликнулся он, поднимаясь, и заспешил к шалашам.

Марко тоже пошел в хату. Чорногуза там уже не было. Склонившись над развернутой на столе картой, Марко повел карандашом вдоль голубой линии Днепра.

Карандаш остановился у Екатеринослава и чуть сдвинулся в сторону. Здесь, между Екатеринославом и Лоцманской Каменкой, находилась Дубовка.

* * *

…Ночью прибыл на утлой лодчонке Максим Чорногуз. Его сразу же провели в штаб.

В рыбачьей хатке еще горел свет. Командиры не спали. Кремень делился новостями, добытыми в Беляевке. Неожиданное появление Максима пришлось кстати. Все бросились ему навстречу, а молчаливый, сдержанный Петро, казалось, готов был задушить старшего брата в объятиях.

— Вот и встретились, — приговаривал он, — свела судьба!

Посадили Максима в красный угол. Он с интересом поглядывал на незнакомые лица и улыбался. Сразу же узнал Марка, обрадовался и хлопнул его по плечу.

— Не верится, что таким стал, я же тебя вон каким помню, — и Максим показал рукой низко над полом.

Успокоившись, он привалился спиной к стене, и, когда прошло первое волнение встречи, все заметили, что сидит перед ними вконец уставший пожилой человек, отягощенный жизненными невзгодами и заботами.

Никто не расспрашивал старого лоцмана — терпеливо ждали, что он скажет. Кремень, склонив голову на руку, переводил взгляд с Максима на Петра. Марко невольно отгадывал отцовские мысли. Не сиделось только Матейке, Он ходил от стола к порогу — скрипели подошвы его сапог. Петро налил брату водки. Максим выпил, отломил кусок хлеба и виновато сказал:

— Устал я очень, даже говорить трудно…

В том, что он рассказал, было мало утешительного.

Все Правобережье стонало: им завладели гайдамаки и оккупанты. Жгли села, уничтожали скот. Стегали шомполами женщин и детей. Вешали, стреляли, мучили. Люди бежали в леса и болота, куда глаза глядят, захватив с собой вилы, топоры, ружья, собирались в отряды. От Дубовки и десяти хат не осталось, все пожгли немцы и гайдамаки.

— Нет сил больше. Терпеть нет мочи, — говорил Максим. — Как саранча, налетели они на нашу землю… И где та буря, где та гроза, что истребит их?

— Видишь! — крикнул Петро. — А мы сидим тут!.. Чего сидим? — Он резко поднялся и торопливо, боясь, что перебьют, спросил: — Я спрашиваю тебя, Кремень, чего ждем?

— Воевать, — строго сказал Кремень, — это не значит кидаться в пасть зверю. В Херсоне — союзники, перед нами — Петлюра. У ворот Крыма — белогвардейцы, на западе — польские паны. Надо собирать силы так, чтобы ударить во все стороны по проклятой сволочи, — Кремень говорил спокойно, только иногда выкрикивал какое-нибудь слово, обнаруживая свое волнение. — Надо, товарищи, действовать заодно с Красной Армией. Прежде всего мы должны начать с Херсона, чтобы тыл у нас был чистый, а тогда уже идти вперед, вверх по Днепру, очищать от врага Правобережье. Народ с нами, товарищи, горячиться нам нечего. Спокойно! Как вороны налетели враги на Днепр… Поглядите только, что в Херсоне делается! Кого только там нет! Американцы, французы, англичане, греки, румыны… Директория своих комиссаров послала, в думе монархисты заседают… Названия разные, а стремятся все к одному — загнать нас в ярмо, разграбить родину нашу. Сидят там и бредят одним: как бы все наши земли, заводы, шахты, реки, леса захватить. Еще не захватили, а уже перегрызлись. А за Херсон будут драться, как звери. Это ключ у них, — он перевел дыхание и тише добавил: — Ключ от Днепра. И этим ключом мы должны овладеть. Только мы. Таков приказ партии.

В хате было тихо. Все молчали. Каждый понимал правду слов Кременя. Петро Чорногуз, чувствуя, что погорячился, смущенно сказал:

— Твоя правда, товарищ Кремень… Не наскоком надо действовать. Это мне ясно. Да не одни мы тут. Вся Украина за нами… Сила какая. Рабочие Харькова, Екатеринослава, Луганска, шахтеры Донбасса… Москва с нами!

— Ленин ведет нас, — взволнованно продолжал Кремень. — Путь нам показывает. Москва живет нашими заботами, печется и думает о нас. Вскоре прибудет к нам представитель Центрального Комитета партии.

Командиры радостно встретили это известие.

— К такому делу надо достойно подготовиться, — озабоченно проговорил Максим Чорногуз. — Ведь подумать только, что там делается! — он показал рукой в сторону Херсона.

— Там людей режут, как же тут быть спокойным? — горячился Петро.

— А криком — поможешь? Ты, Чорногуз, подумай, — сказал раздельно Кремень. — Кто поручил нам формировать здесь дивизию, кто поручил очистить Херсон? Кто, товарищи?

— Партия, — ответил Петро.

— Мы должны выполнить этот приказ любой ценой. Взять Херсон — не шутка. Там эскадра, десант. У них танки и артиллерия, греки, французы, поляки, румыны, а в ста шестидесяти верстах от нас — в Большой Лепетихе — стоит петлюровский курень.

От неожиданности все повскакали с мест.

— Как это?

— Откуда?

— Не может быть!

— Сегодня я убедился в этом. И на нас готовят налет. Хотят замкнуть нас в кольцо и придушить. У нас есть выход — переправиться на левый берег, но это… — Кремень замолчал, всматриваясь в лица товарищей, как будто проверяя, как воспринимают они его слова. В их взглядах он прочитал то, чего ожидал, и радостно продолжал: — Сплав, зерно, великие богатства народные — вот, что им даст Днепр. Они хотят высосать из него все, а Днепр должен быть и будет большевистским, нашим! Сил у нас достаточно, а вот боеприпасов мало. Но есть сведения, что завтра или послезавтра греческий пароход повезет гайдамакам снаряды и патроны… Так вот…

— Взять пароход! — вырвалось у Петра.

— Правильно! — подтвердил Кремень. — Взять! Это дело я возлагаю на тебя, Чорногуз.

Штаб отряда заседал до рассвета. Максим не спал. Сидя в сторонке, он прислушивался к тому, что говорилось, и посматривал на Марка, словно собирался что-то ему сказать.

На рассвете, когда все задремали, старый лоцман вышел с Марком в садик. Утренняя роса приятно освежала.

— И для тебя новость есть, — сказал он. — Ивга недалеко тут…

— Где она, где? — и Марко схватил Максима за плечи.

— Пусти! Душу вытрусишь, — рассердился лоцман. — Не за пазухой у меня Ивга. Я ее у рыбака Омелька оставил.

— Что же вы ее сюда не привезли?

— Больна она, парень, горячка или, может, тиф у нее, потому и оставил. А дед хороший, давний мой приятель, присмотрит, не сомневайся.

— Я поеду туда, — решил Марко, — сейчас же!..

— Опасно, — заметил Максим, — банды кругом!..

— А как она там?

— Да больная. Тебя все в горячке кличет.

— Кличет, — сказал глухо Марко. — Поеду я, дядя Максим, к ней…

Он отошел от лоцмана и остановился у ограды. Трухлявые доски затрещали под локтями.

Серый, молочный туман ложился на землю. В нем маячили деревья, кусты, а над рекой он колыхался непроглядной пеленой, льнул к воде и таял в ней. Марко смотрел на далекие звезды. Холодное, бледное сияние луны освещало край неба. Медленно редела мгла. Выплывали неясные очертания кустов, деревьев. Как будто земля жадно пила туман.

Утром, только пригрело солнце, Кремень был уже на ногах.

— Отец, — сказал Марко, улучив минутку, когда они остались наедине, — мне надо съездить верст за тридцать…

— Знаю, — сказал Кремень, тепло взглянув на сына. — Мне Максим рассказал. Поезжай, но долго не задерживайся. Чтобы завтра был тут.

 

II

Генерал Ланшон подошел к окну, оперся руками на широкий, заставленный вазонами подоконник и устремил глаза на багряное зарево. Оно колыхалось на западе, за городом. Из комнаты, где заседал объединенный штаб представителей держав Антанты, открывался вид на город, белые, приземистые хаты беспокойного херсонского предместья, огромные овраги за путаницей улиц и садов.

Прямо перед глазами генерала стоял французский эскадренный миноносец. Вдоль корабельных бортов ходили часовые. Загадочность незнакомой, тревожной степи смущала не только матросов, но и командующего. Ланшон чувствовал тревогу всякий раз, когда, останавливаясь перед окном, окидывал взглядом спокойную херсонскую гавань, лиман и украинскую степь.

И еще одно беспокоило генерала — появление в Херсоне американского полковника Эрла Демпси. Хотя он заверил, что прибыл для ознакомления союзного главного штаба с положением на Юге, но то, как он молниеносно наладил связи с Приттом, Тареску, Маврокопуло, думой и местными богачами, крайне встревожило Ланшона. Пригласив его на сегодняшнее совещание, генерал не знал, как себя с ним вести, чего ждать от него.

Ланшон пожал плечами и, щелкнув каблуками, свел ступни. У него задергалась икра правой ноги, и это сразу же заметили приглашенные на совет офицеры. Но они хранили молчание и, сидя в глубоких креслах, пускали кольцами папиросный дым.

Икра правой ноги генерала продолжала мелко вздрагивать, однако это отчасти его утешало. Он знал из мемуарной литературы, что Наполеон Бонапарт в минуты гениальных предвидений также отмечал у себя дрожание икры. К сожалению, генерал не помнил, какая именно — левая или правая — нога дрожала у императора. Пока он силился это вспомнить, полковник Форестье нарушил молчание. Он произнес краткую, полную тревоги фразу, больше для себя, чем для присутствующих:

— Теперь мне понятно, почему Наполеону было так трудно в этой стране.

Сказав это, он закрыл глаза, словно стараясь уйти от окружающих, которые, впрочем, не обратили внимания на его слова. Каждый из присутствующих знал склонность полковника к высоким аналогиям, и потому никто не придал значения сказанному.

Но Ланшон, услышав то, что сказал полковник, обрадовался. «Это добрая примета, когда мысли двух человек сходятся», — отметил он про себя. Генерал в глубине души был суеверен.

— Правая икра! — вдруг произнес генерал, отвернувшись от окна и широко улыбаясь полными красивыми губами из-под коротко остриженных нафабренных усов. — Да, господа!.. — произнес он и, медленно потирая сухие длиннопалые руки, остановился у стола.

Озадаченные словами генерала и внезапной переменой в его настроении, офицеры удивленно переглянулись. Только сухощавый британский консул Вильям Притт, двинувшись в кресле, иронически процедил:

— Вы имеете в виду императора Наполеона? Эта самая икра, которой вы, может быть, придаете серьезное значение, описана очень хорошо у маршала Бертье и несколько хуже, но, я бы сказал, несколько правдивее у Толстого.

Форестье склонил голову немного набок, вслушиваясь в тихую спокойную речь консула.

— Но… — заспешил вдруг консул. — Вы там, в Париже, слишком увлекаетесь икрами, ваше превосходительство. — Вильям Цритт покраснел, и мышцы заиграли на его продолговатом, словно приплюснутом, лице. — Мы имеем дело не с икрами…

Генерал поднял руку, останавливая, англичанина. Но тот встал, резко отодвинув кресло. Ярость душила его. Постукивая ногтями по золотому портсигару, он хрипло продолжал:

— Да, генерал, мы должны немедленно, сейчас же, со всей серьезностью обсудить положение. Довольно играть в гуманность. Королевское правительство Великобритании, представителем которого я являюсь в Херсоне, дало мне недвусмысленные полномочия…

— Интересно, — заметил, полковник Форестье.

Контр-адмирал Маврокопуло попыхивал трубкой и заплывшими глазами искоса посматривал на генерала Ланшона.

Полковник Тареску пощипывал черненькие усики, невольно завидуя англичанину, тому, как он свободно и непринужденно высказывал своё недовольство генералу. Страна, которую полковник представлял своей особой, не разрешала ему такого поведения. Он ни на минуту не должен был забывать, что Румыния зависит от Франции. Свободно держаться с французами может только Вильям Притт да американский полковник Демпси.

А консул тем временем продолжал:

— Прежде всего необходимо уничтожить красную заразу в городе и на окраинах. У нас, господа, под ногами очень опасная почва. Может произойти такой взрыв, что от нас останется только гора костей.

— Печальная перспектива, — весело отозвался Форестье.

— К черту ваш оптимизм, господин полковник, — огрызнулся Притт, — теперь не время для шуток. Даждый день приносит все более тревожные известия, необходимо действовать смело и решительно.

Генерал Ланшон сел, опершись головой на руки.

«Какой нахал этот консул! — думал он с раздражением. — Он слишком много позволяет себе. Как будто командующий он, а не я».

И в то же время Ланшон понимал, что Притт говорит о вещах, вполне заслуживающих внимания. В самом деле, прошел уже месяц, а войска союзников дальше Херсона продвинуться не могут. Связь с Николаевом прервана. Вокруг горят помещичьи усадьбы. Партизанские отряды концентрируются на путях к Херсону. А в городе — лютая ненависть к оккупантам. Каждое утро в казармах, на улицах, на стенах домов появляются сотни воззваний. Чья-то неуловимая рука распространяет их.

Британский консул прав. Он приводит серьезные аргументы. К черту престиж и первенство, когда речь идет о красной опасности. Угроза с каждым днем становится реальнее. Но Ланшон знает: англичанин торопит его еще и потому, что имеет задание вывезти несколько тысяч тонн зерна…

— Я думаю, — обращается к нему молчавший до сих пор Демпси, — что надо форсировать наступление на партизанские отряды. Надо отдать приказ, чтобы население сдало оружие, и предупредить, что все, у кого его найдут, будут преданы военно-полевому суду и расстреляны.

Притт кивнул головой, внимательно, но, впрочем, без особого интереса посматривая на своих коллег, и процедил сквозь зубы:

— Мистер Демпси прав. Следует действовать твердо и решительно.

— Вы что скажете? — спросил Ланшон у грека.

Маврокопуло положил трубку на ладонь и промямлил:

— Я думаю, что надо принять меры, но осторожно, очень осторожно, не стоит возбуждать население.

— Если бы ваши предки походили на вас, — заметил улыбаясь Форестье, — вероятно, мы знали бы о Греции столько же, сколько об Атлантиде.

Маврокопуло покраснел и замолчал.

«Ну и язык у этого Форестье, — подумал генерал, — всегда он впутывается не вовремя».

Чтобы загладить обиду и дать время для обдумывания, командующий объявил перерыв на тридцать минут. Он ушел в свой кабинет, а офицеры, оставшись одни, обступили американца. Форестье постоял несколько минут в центре зала, поглядывая то на офицеров, то в окно.

Темнело. Сумерки наступающего вечера охватывали город. Полковник качнулся на широко расставленных ногах и, решившись на что-то, вышел вслед за Ланшоном. Нервничая, генерал ходил взад и вперед по кабинету, заложив за спину руки. Он не остановился, даже когда вошел Форестье.

— Послушайте, — заговорил он недовольно, — зачем вы обидели контр-адмирала? Ваши остроты всегда неуместны.

— Ваше превосходительство, — отозвался Форестье, — пусть это вас не волнует. Я не успел передать вам это письмо. Как раз перед началом заседания я принимал послов. Здесь ключ наших успехов, генерал.

Полковник подал командующему конверт и почтительно стоял в ожидании. Доставая сложенный вчетверо лист бумаги, генерал с любопытством посмотрел на своего подчиненного.

«Ну и бестия же, всегда у него что-нибудь припрятано про запас. Он далеко пойдет, этот полковник».

— Прочтите, — и генерал подал Форестье письмо.

Полковник дважды повернул ключ в двери, затем вполголоса стал читать:

— «Французскому командованию. Директория постановила просить французское командование…» Обратите внимание, французское, — подчеркнул Форестье. Генерал кивнул головой, полковник читал дальше, — «…помочь Директории в борьбе с большевиками. Директория отдает себя под защиту Франции и просит французское правительство руководить Директорией в отношениях: дипломатическом, военном, политическом, экономическом, финансовом, судебном и впредь, до окончания борьбы с большевиками. Директория надеется на великодушие Франции и других держав Согласия, когда, по окончании войны с большевизмом, возникнут вопросы о границах и нации. Члены Директории: Петлюра, Швец, Макаренко».

Больше часа ожидали командующего в зале. Притт нервичал, Маврокопуло дремал в кресле, Демпси чашку за чашкой глотал черный кофе, посасывая лимон.

Наконец в дверях в сопровождении полковника появился генерал.

— Господа, имею честь уведомить вас, — произнес он не садясь, — что я только что получил сообщение от главнокомандующего генерала д’Ансельма о подписании договора с украинской директорией. Директория обратилась к французскому командованию за помощью и просит постоянного протектората. Генерал д’Ансельм дал согласие. Представители директории приехали к нам. Я приму их вечером, а завтра поговорим с ними все вместе. Разрешите сегодня закончить на этом.

Притт прикусил губу. Форестье откровенно улыбнулся и заглянул ему в глаза.

— Это не директория, а бутафория! — пробормотал равнодушно Демпси, прощаясь с Ланшоном. Притт хрипло рассмеялся. Когда американец и англичанин скрылись за тяжелыми бархатными портьерами, грек, плохо выговаривая по-французски, сказал:

— Этот Демпси удивительный наглец.

Замечание грека осталось без ответа.

Вечером генерал и Форестье приняли делегацию.

Три представителя директории несмело вошли в кабинет. Один из них — низенький, в сером френче, с трезубцами на воротнике, с выпяченной вперед нижней челюстью — выступил вперед и, вытянувшись, отрекомендовался по-немецки:

— Имею честь представиться вашему превосходительству: председатель делегации куренной атаман Микола Кашпур и члены делегации — полковник Остапенко и хорунжий Беленко. Прибыли с поручением головного атамана пана Петлюры!

— Передайте ему, — обратился к Форестье генерал, — что пора им научиться французскому языку, если они ищут нашего покровительства. А язык бошей они напрасно учили: не надолго он им пригодился…

— Можете не говорить по-немецки, — сказал Форестье улыбаясь. — Его превосходительство весьма уважает ваш национальный язык. Садитесь, господа.

— Мы пробрались к вам, — начал Кашпур, — через партизанские заставы, путь был очень опасен. Херсон окружен со всех сторон.

— Это чепуха! — сухо ответил Форестье. — На рейде стоит эскадра; в любую минуту мы можем высадить десант.

— В Большой Лепетихе, — продолжал Кашпур, — за сто пятьдесят верст отсюда, стоит наша дивизия. Мы готовы ударить в тыл красным, когда вы прикажете. Но надо согласовать действия. Необходимо выступить одновременно.

— Хорошо, это будет обусловлено, — согласился генерал.

— Нам нужны аэропланы, пулеметы, артиллерийские снаряды.

— Этого у нас достаточно — самодовольно вставил полковник.

— Информируйте нас точно и, главное, правдиво. Каковы силы большевиков? — спросил Ланшон.

Кашпур переглянулся с Остапенком и Беленком.

— Численность их велика, но они совершенно не вооружены. Их можно раздавить голыми руками.

— Однако немцы вкупе с вами до сих пор не сумели этого сделать? — заметил Форестье.

Кашпур блеснул глазами, искусственно улыбаясь, ответил:

— Мы питаем большие надежды на славную французскую армию.

Затем генерал перевел разговор на экономические вопросы, выясняя положение Приднепровья. В заключение полуторачасовой беседы делегаты директории подписали текст обязательства, предложенный Ланшоном.

Обязательство было изложено на двух языках — французском и украинском. Делегаты подписали оба текста.

Они обязались на средства директории содержать в Приднепровье армию держав Антанты и, кроме того, отгрузить в течение месяца сорок тысяч тонн зерна и сто тысяч кубометров леса. Закончив все формальности, генерал гостеприимно пригласил делегатов к столу.

Ланшон повеселел. Он сыпал остротами и, выпив несколько бокалов вина, столько наобещал директории, что Форестье перевел лишь четверть его посулов.

— Вы здешний? — поинтересовался генерал у Кашпура, которого посадил по правую руку от себя…

— Да, ваше превосходительство, — ответил тот. — До революции отец мой владел всем сплавом на Днепре, за границу лес отправлял, а теперь все по ветру пошло. Отец пропал без вести…

— Ничего, молодой человек, все вернется. Имейте в виду, с нами в близких отношениях американцы. Президент Вильсон особенно заинтересован в свержении большевистского режима на Украине. Вы совершили большую ошибку, что не сразу связались с нами.

— Мы ее исправляем, — отозвался Остапенко.

— Это хорошо. Порядок водворится и в вашей стране. Я вас заверяю. Государство, в руки которого вы отдаете свою судьбу, может заверить вас в непременном и скором успехе. За французскую армию, господа! — провозгласил генерал, поднимая бокал.

— За маршала Фоша! — крикнул Кашпур.

— Слава! Слава! — поддержали Остапенко и Беленко.

В ту ночь у отеля «Европа», где остановилась делегация директории, долго стояли машины британского консула и полковника Демпси.

Через несколько дней доверенные люди полковника Форестье донесли ему, что генеральный консул Притт и американец вышли из отеля только под утро, куренной атаман Кашпур проводил их до порога.

Через сотрудника британского консульства полковник Форестье узнал, что консул в присутствии Демпси подписал какое-то соглашение с представителями директории, но содержание соглашения для французов осталось тайной.

Это секретное соглашение между представителем Англии и Кашпуром задало хлопот Форестье больше, чем генералу.

Если в обязанности генерала, предусмотренные высшим командованием, входили заботы военного порядка, то господин Форестье должен был заботиться обо всем остальном.

Делегаты директории с первых же дней пребывания в Херсоне установили связь с белогвардейской думой, которая продолжала свое существование с санкции генерала Ланшона.

В думе преобладали монархисты, сторонников же директории было немного.

Делегаты учли это и, приняв участие в заседаниях думы, заявили, что правительство директории поддержит руководящие круги города.

Не ускользнуло от взора Кашпура и то, что на заседаниях постоянно присутствовал представитель французского командования, а вход охранял караул иностранных войск.

Французский офицер, сидевший на заседаниях, в свою очередь заметил особый интерес, проявленный делегатами к делам городского самоуправления, а также их разговоры с председателем думы Осмоловским, и полковник Форестье прямо, без обиняков, заявил Кашпуру, что командующий недоволен поведением делегатов директории в думе.

— Генерал считает, — сказал он, — что делегаты, как люди военные и представители директории при французском командовании, не могут и не должны иметь сношений с гражданской властью, а тем более с представителями других государств, пребывающими в Херсоне.

Сделав ударение на последнем, полковник особенно внимательно посмотрел Кашпуру в лицо.

Тот выдержал пронизывающий взгляд полковника и заверил его, что это больше не повторится. Разговор происходил в кабинете полковника, в доме французской разведки на Бульварной улице, названной, по постановлению думы, в честь французов улицей Бонапарта. Затем полковник довел до сведения представителя директории, что, согласно приказу генерала, атаман Кашпур должен находиться отныне в войсках и с завтрашнего дня будет принимать участие в стратегических разведках.

Сидя в сквере после этой краткой, но не совсем приятной беседы, Кашпур чувствовал себя неудовлетворенным.

Город жил прифронтовой жизнью. Приказы генерала Ланшона и воззвания городской думы пестрели на афишных тумбах и стенах домов.

Ветер трепал наспех прилепленные к заборам листы газет. Люди поспешно пробегали мимо, иногда задерживались, читали, оглядывались и бежали дальше, не скрывая своей озабоченности и страха.

Иногда, разбрызгивая грязь, проносились экипажи. Офицеры, крепко прижимая к себе празднично одетых женщин, свысока поглядывали на пешеходов, на давно не убираемую улицу.

Напротив, из ресторана «Симпатия», неслись звуки тягучего танго.

Мальчишка-газетчик в штанах, о которых трудно было сказать — длинные они или короткие, — пробежал мимо. Кашпур остановил его.

— «Родной край», «Херсонский вестник!» Приказ французского генерала! Большевики в Форштадте! — скороговоркой выпалил газетчик.

— Давай обе, — сказал атаман и дал мальчику двадцать гривен.

Мальчик недоверчиво взял желтую кредитку из плотной бумаги, повертел ее и, хитро улыбнувшись, вернул Кашпуру.

— Э, дядя, таких не берем. Это же петлюровские.

— Почему же? — спросил Кашпур, сжимая в кулаке газеты.

— Петлюровские — все равно что фальшивые…

Мальчуган хотел еще что-то добавить, но сильный удар ногой в живот отбросил его под железную ограду бульвара.

Он закричал, изо рта его на пожелтелую прошлогоднюю траву струйкой потекла кровь.

К ограде сбежались прохожие. Кто-то поднял мальчика и посадил у ограды.

Кашпур прошел мимо толпы хмурых людей, собравшихся вокруг газетчика. Он чувствовал за спиной ненавидящие взгляды, но не оглянулся. Поворачивая с бульвара, уловил чей-то возглас:

— Достукаешься еще, сволота, погоди!

Кашпур обернулся. Человек в невзрачной серой одежде, с капюшоном грузчика на голове, погрозил ему кулаком. Кашпур схватился за кобуру; у ограды рассыпались, но тот, что угрожал ему, остался. Он стоял, точно прирос к земле, глядя прямо в глаза атаману. Кашпур порывисто отвернулся и пошел быстрее.

В гостинице он рассказал об этом случае товарищам.

— Надо было пристрелить его, — сказал Остапенко, — одним красным было бы меньше.

Эти слова не утешили атамана. Он чувствовал себя побежденным, даже обиженным; ему хотелось вытащить браунинг из кобуры, выйти на балкон и разрядить револьвер в толпу, в того, что стоял так уверенно на бульваре возле избитого газетчика.

Вечером делегаты директории кутили в ресторане. На них все обращали внимание. Кашпур задевал штатских, приставал к женщинам, потом стал стрелять в оркестр.

У него отобрали браунинг. Вконец пьяный, он полез с бутылками в руках на эстраду.

— Играй «Ще не вмерла Украина»! — кричал он пианисту. — Играй, говорю!.. Именем головного атамана Петлюры приказываю!

Но Кашпура не слушали. Оркестр играл туш. В ресторан входил окруженный офицерами полковник Эрл Демпси.

— А-а-а, не хочешь? — заревел Кашпур. — Отказываешься!.. Я сам, пусти, я сам!.. — и, вскочив на эстраду, ударил пианиста бутылкой по голове. Но в этот миг кто-то вцепился ему в плечо и повернул лицом к залу.

— Когда играют в честь полковника армии Соединенных Штатов, не дебоширить, — сказал офицер и дал Кашпуру пощечину.

В зале закричали: «Виват!», «Ура!». Кашпура вынесли на руках и выкинули за дверь, на тротуар.

Он поднялся и, пошатываясь, пошел прочь от ресторана. Встречные пешеходы отскакивали в сторону. Куренной атаман бил себя кулаком в грудь и кричал:

— Меня, представителя директории, в морду и за двери! Погодите!.. — и он грозил кулаком. — Я еще вам покажу, не простит вам этого Украина!..

Вдруг ему пришла в голову острота, которую он слышал в Киеве, в рабочем предместье. Он заорал, затопал ногами, упал на мостовую, прямо лицом в лужу, а в ушах стояли ненавистные слова, наполняя Кашпура глухим страхом:

Под вагоном территория, А в вагоне директория…

Темная ночь нависла над Херсоном. По улице проехал конный патруль. Сильный ветер с лимана клонил к земле оголенные ветки кленов в городском саду.

 

III

Через город в направлении порта промчались две автомашины, наполнив ночные улицы тревожным гулом моторов. В первой машине, на заднем сиденье, кутался в шинель полковник Эрл Демпси. Наконец ему, как он считал, посчастливилось завершить свою миссию, наладить все и выехать из этого проклятого гнезда; своим заместителем он оставлял майора Ловетта. В обязанности майора входила связь с союзным командованием. Ловетт оставался, так сказать, неофициальным представителем вооруженных сил САСШ при штабе генерала Ланшона. Демпси вспомнил, как поморщился надутый француз, когда он отрекомендовал ему майора. Но к черту Ланшона. Главное сделано.

Майор Ловетт сидит рядом с шофером и напряженно вглядывается в темноту: машины летят с погашенными фарами. По правде говоря, майору не очень нравятся его новые обязанности. Но с Демпси спорить не стоило. Приказ есть приказ. В конце концов здесь будет не плохо.

Путь до порта недолог, но Демпси успел подытожить все. Вывод был утешительный: с Херсоном стоит повозиться. Большевикам отдавать его нельзя. Босс будет доволен. Неизвестно, правда, как это понравится генералу Коллинзу. Но в конце концов у них один босс. Пусть Коллинз не разыгрывает из себя независимого.

Этим он может кичиться перед невеждами из министерства, а не перед Эрлом Демпси.

— Прибыли. — Ловетт выскакивает из машины и открывает дверцу Демпси.

Из другой машины выходят французский полковник Форестье и еще трое офицеров. В темноте маячат еще какие-то фигуры. Демпси сердечно прощается с Форестье. Крепко пожимая ему руку, он говорит:

— Я весьма благодарен, мистер Форестье. Сочту своей обязанностью услужить вам при первой возможности. Не сомневаюсь, что мы с вами встретимся.

— Тешу себя надеждой, мсье Демпси, что мы с вами скоро увидимся в Киеве.

«Если партизаны не подстрелят тебя, как куропатку», — думает Демпси, а вслух говорит:

— Желаю вам счастливо воевать и победить. Мы демократы, и мы знаем, что такое бороться за демократию.

— Ол райт! — весело отвечает Форестье. Он доволен. То, что Демпси провожает он, а не британский консул, имеет первостепенное значение. В Париже будут довольны. Форестье установил контакт с Паркером. Это факт.

Катер уже ждал Демпси у причала. Американец еще раз пожал руку Форестье и офицерам, обнял Ловетта, бросил ему:

— Ну, смотрите же… — и легко спрыгнул с трапа в катер.

Через несколько минут катер скрылся в густой темени лимана. Вскоре он пришвартовался к румынскому крейсеру «Орион», специально прибывшему в Херсон, чтобы взять на борт американского полковника. Пассажира ждали. Как только катер подошел, спустили сходни. С палубы доносился шум. Эрл Демпси неторопливо поднимался на корабль. Первым встретил его командир корабля. Электрический свет озарял его парадный мундир, широкую фуражку, щедро украшенную галунами. За спиной командира стояли офицеры.

— Капитан королевского флота Алексиану, — отрекомендовался командир крейсера. — Имею честь в вашем лице приветствовать доблестную армию Соединенных Штатов.

Демпси небрежно коснулся козырька фуражки. Пожимая руку капитану, спросил:

— Для меня радиограмм не было?

— Есть, господин полковник, — Алексиану поспешно подал Демпси маленький листок, — полчаса назад получена из Бухареста.

Пока Демпси читал радиограмму, Алексиану, дважды перед тем прочитавший ее и так и не понявший, какого черта такая важная особа, как Эрл Демпси, должна заботиться об отъезде на лечение в Швейцарию какой- то там Дженни, стоял навытяжку, ожидая приказаний высокопоставленного пассажира.

По тому, с каким вниманием американец вчитывался в текст радиограммы, Алексиану понял, что здоровье мисс Дженни весьма беспокоит высокого гостя, и похвалил себя за то, что вовремя снял копию депеши.

— Курс вам известен? — осведомился Демпси, разрывая радиограмму на клочки и выбрасывая за борт…

— Курс известен, господин полковник. Разрешите показать каюту и пригласить вас к ужину?

…Вскоре крейсер снялся с якоря. Придерживаясь всех правил военного времени, он пошел на Констанцу.

Демпси заперся в своей каюте. От ужина он отказался. Босс беспокоится. Надо немедленно послать ему письмо. Но это можно сделать лишь в Бухаресте, Демпси знал, что, как только он сойдет на берег, ему станет не до писем. Там каждая минута стоит ста долларов. Думает ли об этом мистер Лансинг — почтенный государственный секретарь Соединенных Штатов? Запершись на ключ, Демпси снял френч и сел за стол, разложив перед собой бумаги. Легкое покачивание судна убаюкивало. Он даже на миг закрыл глаза. В конце концов свою миссию он выполнил. Можно ручаться, что здесь, на Юге, Демпси успел больше, чем его коллеги на Севере. К тому же Украина — весьма лакомый кусочек… Недаром немцы, французы, англичане так заботятся о ее будущем… Что же, он хорошо выполнил указания Государственного департамента. Пока что Соединенные Штаты за кулисами. Но не за горами время, когда они станут хозяевами положения. Петлюра — ничтожество, и все, кто с ним, походят на него. Тем лучше. Они будут верными псами босса. Депеша означала: делам на Юге придают значение в Белом доме. Босс собирался в Европу. Местопребывание — Швейцария. Там озера, горы, целительный воздух. Что же, босс может ехать туда отдыхать… Эрлу Демпси есть с чем предстать перед ним. «Итак, за работу!» Он склонился над столом.

«Совершенно секретно. Лично мистеру Лансингу. Государственный департамент. Вашингтон. Ваши указания выполнены. Ситуация требует немедленного усиления военных действий держав Согласия. Следует оказать нажим на Клемансо, Ллойд-Джорджа. Директория одна не удержится и полугода. Здесь все фактически под контролем большевиков. Правительство Украины объявило о своем присоединении к Российской Советской Республике на федеративных началах. Директория просит оружия. Передаю им пушки и пулеметы, снаряды и патроны, ранее предназначенные для греческой армии. Французы и англичане обеспокоены слухами о прибытии сюда представителей деловых кругов Уолл-стрита. Большевики Украины теперь значительная сила, учтите это. За ними все рабочие, подавляющее большинство крестьян. Чтобы покончить с ними, надо сосредоточить командование вооруженными силами держав Согласия в наших руках. Ожидаю дальнейших инструкций в Бухаресте».

Дописав последнюю строку, Демпси скрипнул зубами. Потом налил себе рюмочку водки, выпил и несколько минут сидел в кресле неподвижно. Ритмичная вибрация судна располагала к отдыху. Но полковник, потерев лоб рукой, взялся за второе письмо:

«Мистеру Пирпонту Моргану. — Уолл-стрит, Нью- Йорк. Ваше задание выполнил. Жду прибытия в Бухарест представителей компании. Все объекты, интересующие компанию, взяты на учет. Подробный список выслал с доверенным лицом. Есть опасность серьезной конкуренции со стороны англичан и французов. Советую немедля заручиться поддержкой «миротворца» (назвать имя президента Демпси не решился). Дайте указание Лансингу, пусть энергично действует в Париже. Ваш приезд в Европу весьма желателен».

Подписавшись и спрятав письмо так же, как и первое, в карман френча, Демпси наконец решил отдохнуть. Он посмотрел на часы: три часа утра! И, зевая, вышел на палубу. Капитан Алексиану, казалось, ждал его появления.

— Может быть, поужинаете, полковник?

— В вашем обществе — с величайшим удовольствием!

Сделав все дела, он мог быть любезным даже с румыном.

В кают-компании за столом, щедро заставленным блюдами и напитками, Демпси совсем развеселился. После второй рюмки он похлопал по плечу седого капитана и пообещал ему свою поддержку. А после пятой — даже провозгласил тост за короля великой Румынии и храброго капитана королевского флота мистера Алексиану.

А два дня спустя полковник не помнил уже о существовании «Ориона» и его командира. Из Констанцы в Бухарест он ехал через Плоешти, где вел двухчасовую беседу с представителем фирмы Дюпона. В Бухаресте, в гостинице «Палас», встретился с Френком Гульдом и Ричардом Фоксом. Разговор был недолгий, деловой. Информация Демпси, по всем признакам, понравилась Фоксу и Гульду. Полный, непомерно широкоплечий Френк Гульд, представитель банкирского дома Морганов, выслушал Демпси, пуская под голубой потолок номера густые клубы сигарного дыма, обругал президента, государственного секретаря и весь конгресс вкупе с сенатом:

— Давно пора, чтобы эти посты занимали деловые люди. Наш Вудро много болтает, носится со своей оливковой ветвью.

Но Ричард Фокс, осторожный, как всякий представитель его профессии (он был главным юристом дома Рокфеллеров), возразил:

— Напрасно вы, мистер Гульд, жалуетесь на президента. Он человек осторожный, и это не лишнее качество, когда имеешь дело с такими пройдохами, как Ллойд-Джордж и Клемансо. А что касается большевиков, то не приходится и говорить о твердом намерении президента уничтожить их.

Гульд только отмахнулся. Затянувшись крепкой гаванной, он обратился к Демпси:

— Выходит, что этот Петлюра, как и Скоропадский, и Грушевский, и Винниченко, не стоит и ста долларов.

— Ни цента, — любезно улыбнулся Демпси, — но на Украине доллары на земле, под землей, на воде, в, воде, в лесах и морях… Вот почему следует поддержать Петлюру с его молодчиками…

— Одним словом, предстоит хороший бизнес, — пошутил Фокс.

— Что ж, — молвил Гульд, поднимаясь, — мы поедем в Херсон…

— Я надеюсь, мы там будем в безопасности?

Гульд сердито глянул на Фокса.

— Как будто у вас в кармане не американский паспорт, — хрипло проговорил он.

— Будьте спокойны, — заверил их Демпси. — Вас там встретит майор Ловетт. Он получил от меня подробнейшие инструкции… Он ждет вас.

Прощаясь, Гульд задержался и тихо сказал:

— Мне поручено вам передать Эрл, что у вас на счету все в порядке.

Демпси крепко пожал ему руку. «Все в порядке» означало, что сумма, обещанная боссом, переведена на его текущий счет.

— Вы совершенно очаровали старика, — пробормотал Гульд.

«Еще бы», — подумал Демпси. Кто бы еще так постарался для дома Джона Пирпонта Моргана? Возможно, в Государственном департаменте ему еще попытаются вставить палки в колеса. Не исключено, что главное командование не захочет дать ему чин генерала. Но все это из зависти. Демпси знает одно: он все сделал для того, чтобы босс и Белый дом были довольны. Если говорить правду, и Морган, и Рокфеллер, и Дюпон должны быть благодарны ему до конца дней своих.

Все последующие дни полковник заботился только об одном: как можно скорее отправить оружие для директории. Депеша от Лансинга одобряла его действия. Теперь у него были все права. Греческому послу в Бухаресте, который попробовал было заикнуться, что передача директории оружия, предназначенного грекам, противоречит договору, Демпси ответил:

— У меня нет времени на болтовню с вами, черт побери. Если вы не выполните мой приказ, можете прощаться с должностью посла.

Посол проглотил обиду. Приказ Демпси был выполнен. Впрочем, полковник послал соответствующую телеграмму послу САСШ в Афинах. Надо поставить греков на место. Несколько сложнее было с послами Великобритании и Франции. Они довольно твердо заявили, что вмешательство САСШ в украинские дела нарушает экономические интересы репрезентуемых ими держав. Они желают быть в курсе дела, потребовавшего присутствия в Херсоне Фокса и Гульда. Пришлось прибегнуть к объяснениям:

— Президенту Вильсону необходимо получить подробную информацию от деловых людей. Ему надоели декларации политиков и дипломатов. Бизнесмены скажут недвусмысленно, стоит ли вкладывать доллары в директорию.

— Но Фокс и Гульд получают плату от Моргана и Рокфеллера, а не от правительства, — возразил британский посол мистер Кеннеди.

Демпси любезно улыбнулся. «Невежда, старый мул, — чуть не сорвалось у него с языка. — А разве Морган и Рокфеллер не платят Вильсону?»

Закуривая сигарету, он пояснил:

— Президент волен получать информацию из любых источников.

Наконец в Бухарест прибыл генерал Коллинз. С ним Демпси всегда находил общий язык. Багроволицый, словно облитый расплавленной медью, сухощавый, высокий, с неуклюжей, журавлиной походкой и длинными руками, лишенный какого бы то ни было представления о вежливости и этикете, генерал Коллинз играл роль так называемого солдата-сорвиголовы. Иностранные дипломаты, генералы, адмиралы и министры не любили Коллинза. Он не признавал никаких возражений и никаких государственных суверенитетов. На все у него был один ответ:

— Соединенным Штатам эта комбинация не подходит.

Что следовало понимать: «Это не подходит Рокфеллеру, Моргану, Форду, Дюпону».

Его появление в Бухаресте вызвало беспокойство среди дипломатов держав Согласия. Кеннеди сказал французскому послу Жанену:

— У этого наглеца привычки биржевого маклера.

Погодите, вы еще увидите, как он заработает локтями. Нам следует глядеть в оба и действовать сообща.

Однако Кеннеди и Жанен побывали у Коллинза по отдельности. Жанен заявил Коллинзу:

— Кеннеди питает странные надежды, он рассчитывает, что все богатства Украины попадут Британии.

— Глупости. Босс тот, у кого деньги, — ответил небрежно Коллинз.

Британский посол конфиденциально предупредил Коллинза:

— Французы недаром захватили командование силами держав Согласия в Херсоне. У них твердый план — подчинить Украину себе. Клемансо подписал тайный декрет о полной поддержке Петлюры и его единомышленников. У Франции далеко идущие замыслы: сперва Украина, потом Крым, потом Черное море, Румыния, Болгария, Югославия. Они хотят хозяйничать на юге Европы, на Балканах, на Черном и Средиземном морях.

— Хозяйничает тот, у кого деньги, — бросил небрежно Коллинз, — вы не беспокойтесь.

Возвращаясь в посольство, Кеннеди думал в машине: «Нахал. Как он смел так ответить мне?» — и все же вынужден был согласиться с неоспоримостью слов американца. Доллар побеждал все. Старый, заслуженный, овеянный ветрами океанов английский фунт, перед которым еще не так давно открывались двери в любую страну, несколько поблек и утратил былую силу. Доллар взял верх. И верх взяли дипломаты из-за океана. Они не носили высоких цилиндров и смокингов, не придерживались дипломатического этикета, но владели французским языком… На международных конференциях и на совещаниях в Париже, в Лондоне или в любом другом месте они вели себя как ростовщики и биржевые воротилы. Так появилась новая порода дипломатов- бизнесменов. И старому дипломатическому шакалу Кеннеди, за плечами у которого немало грязных дел, совершенных в Китае, Малайе, Африке, Индии, приходилось признать, что американцы его нокаутировали. Как неожиданное утешение пришла мысль, что на Украине, в России американские коллеги споткнутся, как и все. Кеннеди, старый и хитрый шакал и лис (кем надо было, тем он и становился), хорошо понимал, что взять на содержание Петлюру или Деникина — еще не значит стать хозяином на Украине или в России. Пожалуй, он мог бы поклясться в эту минуту, что Уинстон Черчилль меньше разбирается в этом, чем он, Кеннеди.

Коллинз рассуждал иначе. И даже Демпси не сразу сообразил, куда клонит генерал. На этот раз Коллинз проявил себя в новом качестве. Первым делом нанес визит румынскому королю. Потом поехал в Плоешти. Вернувшись оттуда, он велел Демпси собрать в американской миссии дипломатических представителей стран Антанты. Собственно, это был товарищеский ужин, а не конференция дипломатов. Коллинз был удивительно внимателен и вежлив, как никогда. Под конец ужина он поднялся. Теперь все поняли, что генерал приготовил сюрприз. Подняв бокал, он произнес речь:

— Господа, мы стоим перед сложными и серьезными событиями. Большевизм угрожает нам всем. Хуже всего то, что у него есть единомышленники в наших странах. Мы должны объединить силы, чтобы одолеть большевизм. Наша первоочередная задача на Юге — оторвать Украину от Москвы. Там сейчас нечто вроде национального правительства — директория во главе с мистером Петлюрой. Президент Вильсон и конгресс заинтересованы в успехе стран Согласия на территории всей Российской империи. В особенности необходимо покончить с большевиками на Украине. И теперь мы должны быть вместе. Все силы на уничтожение большевизма — такова наша цель. Я пью за это. А завтра — за работу. Я пью и за это.

Коллинз провозгласил все это скороговоркой. Демпси мог засвидетельствовать, что за десяток лет, с тех пор как он узнал генерала, он впервые слушал такую длинную речь Коллинза. Но сказанное понравилось дипломатам. Выходит, Америка без них не обойдется. Пока вместе, думал каждый из них, а там видно будет…

После ужина генерал сказал Демпси:

— Глупцы, они думают, что мы без них не обойдемся. Мы вмешались в серьезные дела на Севере. Дальний Восток, Архангельск, Владивосток, Сибирь… Это лакомый кусочек, Демпси… Там нашим парням будет с чем повозиться… А здесь пусть умирают французы, англичане, греки, румыны, турки… вся европейская шатия… все эти туземцы… Мы даем доллары… Это не мелочь… И мы должны получить барыш.

Коллинз подвыпил и стал разговорчив. Чокнувшись с Демпси и хитро прищурясь, он вдруг вымолвил:

— Эрл, сколько вам заплатил Морган?

Демпси прикусил губу. Так и хотелось ответить вопросом: «А вам, генерал?» Но вместо этого он проговорил:

— Не шутите, сэр…

Коллинз поставил-рюмку на стол, хлопнул Демпси тяжелой ладонью по затылку.

— Вы плут, Эрл, но вы порядочный бизнесмен. Я вас за это люблю. Впрочем, вам следует укротить аппетит… Слишком большой глоток — и можно подавиться. В департаменте о вас болтают лишнее… Понятно?

— Я понял, мистер Коллинз, благодарю от всего сердца.

— Это другое дело. Вы сообразительный парень. Налейте нам еще виски. Давайте выпьем.

Демпси наполнил рюмки.

— Давайте, — проговорил он, подавая рюмку Коллинзу.

— Знаете, за кого?

— За нашего Вудро Вильсона?

— К черту старика, давайте выпьем, Эрл, за нашего босса, — Коллинз хрипло рассмеялся. — Как вы думаете?

— Думаю, что вы правы, сэр.

— Но, но, полковник Демпси, — погрозил ему пальцем Коллинз. — Не забывайте, что вы все-таки офицер, выпьем за Пирпонта Моргана и за старика Вудро. Только за двоих. И точка. Я иду спать.

Осушили рюмки. Коллинз встал. Пошатываясь подошел к окну. Толкнул раму. За окном лежал ночной Бухарест. Коллинз свистнул. Порывисто повернулся к Демпси:

— В каком мы штате, полковник?

«А ты здорово хлебнул», — подумал Демпси а мягко ответил:

— Мы в Румынии, сэр…

— В какой Румынии?! К черту Румынию… Нет никакой Румынии… Будет штат Румыния, пятидесятый, семидесятый, как и штат Украина, штат Сибирь… Они знают, чего хотят… И, быть может, вы, Демпси, будете губернатором штата Украина. Недурно, а? Недурно!

Можете подыскать себе дворец в Киеве, для губернаторской резиденции. Я разрешаю вам это.

Демпси молча слушал. Генерал был пьян, но слова его нравились полковнику. Несомненно, в этом пьяном бормотании немало правды. Коллинз поманил к себе Демпси, обнял его за плечи и сказал:

— Только вам, совершенно конфиденциально: босс распорядился дать Петлюре на одиннадцать миллионов долларов оружия и военного барахла. В долг на пять лет под обязательство… Теперь вы понимаете, Эрл?

— О’кей, генерал, — тихо ответил Демпси.

— А теперь спать, губернатор Демпси. Спать. И точка. Точка большевикам. Эту точку ставлю я, генерал Коллинз, прибывший в штат Румыния с чрезвычайной миссией. Спать. Ведите меня, мистер губернатор.

И еще долго, пока Демпси укладывал его в постель, он продолжал бормотать невнятицу.

Вернувшись в свой номер, Демпси заперся и сел к столу. Писать сводку не хотелось. Разглагольствования генерала навеяли приятные мечты. Но где-то рядом, в уголке сердца или, может быть, за спиной, за темным окном, наглухо задернутым шторой, ютилось и ныло беспокойство, предательская неуверенность, проклятое сомнение. Он гнал все это от себя и успокоился только при мысли, что сидит в Бухаресте, а не в проклятом Херсоне, окруженном прериями и водой. Пускай там повозится майор Ловетт, пусть он получает удовольствие от бесед с Ланшоном и желчным Приттом, с перепуганными фабрикантами… Полковник Демпси будет наблюдать из Бухареста. Отсюда виднее… То есть спокойнее…

Но, когда через два дня в Бухаресте появились Гульд и Фокс, полковник похолодел. Он только свистнул, услышав об их приезде. Вечером того же дня, потирая руки, Гульд нервно бегал по просторному залу миссии, рассыпая обрывки фраз, бросая колючие взгляды на Коллинза и Демпси.

— Клондайк… Доллары валяются под ногами… Демпси, это новая Калифорния…

— Зато партизаны, Красная Армия… — едко добавил Фокс.

Гульд на миг прервал свой бег.

— Вот я и говорю, черт их побери… Вы открыли, но ничего там не сделали, Демпси… Где наши войска?

— Погодите, там французы, англичане, греки, румыны, наконец, армия Петлюры… — перебил Гульда Коллинз.

— Эти ничтожества боятся высунуть нос из Херсона… Генерал Ланшон — тряпка, старое чучело… Мы говорили с представителем директории… Есть письмо на имя Вильсона от Петлюры… Они просят, чтобы наш флот пришел в Одессу, в Херсон… Они отдают себя под наш протекторат…

— Послушайте, Гульд, вы бизнесмен, — Коллинз поднялся и стукнул ладонью по столу, — а несете чушь. Нам не они нужны, а украинские земли, заводы, леса, реки, моря… Мало ли у нас такого хлама, как Петлюра и Винниченко? Из Закарпатской Украины тоже обивают пороги, просят протектората, а проклятые туземцы хотят к большевикам…

— Коллинз, — заметил рассудительный Фокс, — не забывайте, что деньги в это дело уже вложены… Мы не можем терпеть убытки…

— Чего же вы хотите? — злобно огрызнулся Коллинз.

— Начинайте войну! — выпалил Гульд.

— Мы ведем ее на Севере. Ввязываться в нее и на Юге нельзя.

— Для Юга у нас есть французы, греки… — Демпси собирался развить эту мысль, но его перебил Гульд:

— Не кормите меня гнильем!.. Надо сунуть в эту кашу немцев!

— Можно подумать, что вы не знаете, как обстоят дела в Германий, — едко заметил Коллинз. — Обратитесь к Вильгельму, может быть, он вас выручит… — и он расхохотался над собственной остротой.

— Коллинз, не шутите. Когда немцы возились со Скоропадским, следовало их поддержать…

— Гульд, вы младенец. Пока был кайзер, они придерживались другой политики. Крупп фон Болен сам хотел проглотить этот лакомый кусочек… А теперь у них те же заботы, что и в России. И потом, не забывайте, мы демократическая страна… У нас определенные традиции…

— Коллинз, не смешите меня, повторите ваши слова Моргану, — Гульд снял пиджак. Сорочка его была мокра от пота, — Что же делать?

— Мы нажмем на французов и англичан. Пусть воюют.

— И как можно скорее, господа. — Фокс встал. — Советы на Украине входят в силу… Их правительство пользуется популярностью. Не следует терять время. Каждый час обходится в сотни тысяч долларов.

— Миллионы долларов, черт вас побери, Фокс! — взревел Гульд. — Вы понимаете, миллионы долларов. Херсон нельзя отдать большевикам.

— Мы его не отдадим, — напыщенно произнес Коллинз, — не отдадим — и точка. Этого достаточно. Это я сказал — генерал Коллинз. Я свою миссию выполню, будьте уверены.

 

IV

Конь встрепенулся, ударил копытом по мягкой, поросшей чертополохом земле и заржал, выгнув дугой гривастую шею. Он прошел несколько шагов по крутому берегу и, замочив повод, припал толстыми губами к воде. Она была вкусна, но холодна, от нее сводило зубы. Конь пил медленно, шлепая губами и фыркая, как будто дыханием своим старался согреть воду. Покрытый дорогой попоной, а поверх нее сверкающим желтокожим казачьим седлом, конь прядал ушами. Мускулы на шее и на животе его вздрагивали. Напившись, он поднял голову и, обводя глазами берег, снова заржал.

В степи было тихо, южный низовой ветер забавлялся метелками камыша, да игривые волны ластились к копытам коня. Справа, на пригорке, среди низкорослых деревьев, стояла рыбачья хата. Сизый дымок курчавился над нею. На кустах сохли сети.

Конь заржал в третий раз, протяжно и призывно. Из хаты вышел старичок. Подтягивая пояс на широких полотняных штанах, он постоял несколько секунд на пороге.

Тучи заслонили солнце. Лишь золотистая полоска его отражалась в воде да кое-где лучи перебегали по густым зарослям камыша. Дед почесал затылок и хриплым голосом крикнул:

— Эй, Марко, привяжи коня, всю сбрую замочил… Я тебя! — дед погрозил коню кулаком и стал спускаться с пригорка. Конь взмахнул хвостом и пошел навстречу старику, волоча по песку мокрый повод. Дед протянул руку, и конь ткнулся губами в заскорузлую широкую ладонь.

— Ищи, ищи, — проговорил дед, обтирая повод, — как раз найдешь.

Завидя у хаты своего хозяина, конь заржал тихо и радостно. Придерживая рукой шашку, Марко сбежал на берег.

Он посмотрел на деда грустными глазами и вздохнул, кусая пересохшие губы.

— Дедуся, не узнаёт она меня… все без памяти.

— Ничего, сынок, горячка пройдет — узнает.

— Где бы доктора взять? — безнадежно спросил Марко. — Эх, дед Омелько, чует сердце мое, пропадет девушка.

Дед, прищурив глаза под мохнатыми нависшими бровями и поглаживая обожженные цигарками усы, посматривал на Марка и молчал.

— Дед Омелько, что же делать-то? — снова спросил Марко.

Конь подошел к хозяину, положил ему голову на плечо и так стоял, смирный и поникший, словно и он проникся хозяйской тоской.

— Ехать мне надо, — тихо проговорил Марко, — а как ее, бедняжку, одну оставить?.,

— Поезжай, сынок, поезжай. Выздоровеет Ивга, девка она молодая, крепкая, переборет горячку; я еще бабку сегодня с хутора позову, травы целебной наварим…

— Эх, — Марко махнул рукой. — Бабьи средства… Врача бы достать…

Далекий отголосок грома прозвучал вдали, за ним другой, третий.

— Ровно гремит где-то, — сказал дед, прикладывая ладонь к уху.

Снова вдали прокатился грохот.

— Пушки бьют, дед, враги проклятые подбираются…

— Вот напасть! — проворчал старик. — И какого беса им на земле нашей надо? Что им здесь приглянулось, а?

Но Марко не ответил. Прислушиваясь к отдаленной пушечной канонаде, он думал об Ивге. Пушечные выстрелы напоминали, что пора уже быть на Лоцманском хуторе. Он выпрямился; конь убрал голову с его плеча.

— Прощайте, дедушка, — с грустью произнес Марко. — Приглядите за Ивгой, век не забуду. А дня через два наведаюсь.

Взявшись рукой за луку, Марко легко вскочил в седло и сказал на прощание:

— Как опамятуется, скажите, что приезжал я, что буду…

Он поехал шагом, затем дернул уздечку и сразу перевел коня в галоп. Через миг конь вынес Марка на пригорок и они скрылись из глаз. Старик стоял задумчивый. Если бы не следы конских копыт на влажном песке, нельзя было бы и узнать, что приезжал Марко.

Солнце все-таки одолело тучи. Позолотило берега, заиграло в стеклах хаты. Где-то далеко, за лиманом, грохотали пушки. Дед Омелько долго не трогался с места, вслушиваясь в отдаленный раскатистый грохот, думая о Марке, об Ивге, о весне, и мысли его были удивительно неповоротливы и безысходны, словно других и быть не могло в это солнечное весеннее утро, когда душа ждала светлых слов утешения. Потом дед вернулся в хату и тихо подошел к постели больной.

Ивга лежала, разметав руки, склонив голову набок. Русая коса свесилась на пол. Сквозь раскрытые губы вырывалось хриплое дыхание. Глаза были широко открыты, но девушка не видела ничего.

Дед наклонился над ней и трижды перекрестил. Потом поднес к ее губам кружку, стараясь влить в рот воды, но зубы Ивги не разжимались. Вода разлилась по подбородку.

— Девушка, девушка, плохо твое дело, — прошептал дед и покачал головой.

Поставив кружку возле постели, он полез на лавку и зажег лампаду перед божницей. Мерцающий огонек осветил засиженную мухами икону. Дед поднял руку, собираясь перекреститься, но в это мгновение ему показалось, что кто-то с грохотом срывает крышу с хаты. Чуть не упав, он выскочил во двор.

Невиданная страшная птица, о каких только в сказках слышал дед, совсем низко пролетела над хатой, над садом и уже покачивала широкими крыльями над водой.

Старик с ужасом смотрел на самолет.

Покружив над лиманом, аэроплан набрал высоту и пошел на восток, поблескивая своим стальным телом на солнце.

Омелько вернулся в хату, растерянно развел руками и взглянул на Ивгу.

— Надо же такому случиться… — сказал он озабоченно и стал собираться на хутор. Дед поправил в головах больной подушку, придвинул ближе к постели кружку с водой.

Ивга лежала все так же, разметав руки, не приходя в сознание. Дед присел на скамью, чтобы надеть лапти. Вдруг со двора долетел топот конских копыт. Старик подошел к окну, но в тот же миг отшатнулся и бросился к двери. На пороге он столкнулся с несколькими военными; черноволосые, смуглые, в незнакомой форме, они стояли, оглядывая хату. Один из них, с виду украинец, сердито спросил:

— Ты кто будешь?

— Рыбак я, — отозвался дед, поняв наконец, кто его гости.

— А это кто у тебя? — спросил вошедший, показывая нагайкой на Ивгу.

— Внучка… тиф у нее, — пояснил дед.

Услышав слово «тиф», солдаты попятились из хаты. Остался только старший. Он подошел ближе к постели и, пытливо глядя на деда, бросил:

— Красные давно были?

— Всякие были, кто их разберет.

Военный нахмурился, вышел из хаты и пальцем поманил деда за собой.

В груди у Омелька защемило. Он вышел во двор. Там, у забора, переговаривались на непонятном языке солдаты.

— Через болота на Лоцманский хутор дорога есть? — , ласково спросил военный.

«Вон чего хочет!» — мелькнула догадка. Пожимая плечами, дед сказал:

— Лет двадцать назад была, а теперь пропала. А вы кто такие будете?

— Атаман Микола Кашпур. Слыхал?

— Как же, слыхал, слыхал… — со вздохом твердил дед. — И отца вашего собственными глазами не раз видел, Данилу Петровича. Как же… А те вон? — и дед ткнул пальцем в сторону солдат.

— Французы, американцы, англичане нам на подмогу пришли, раздавим вашу совдепию… — Кашпур рассек воздух нагайкой, подошел к деду и, прищурясь, спросил: — Так, говоришь, нет дороги через болота?

— Нет, пане атаман, нету.

— А коли мы тебе всыпем двадцать пять горячих, найдется дорога?

Дед молчал, склонив голову на грудь.

— Найдется, спрашиваю тебя? — закричал атаман. — Чего молчишь? Язык отнялся?!

— Не знаю я такой дороги, — тихо ответил Омелько.

— А, не знаешь? Так узнаешь! — уверенно проговорил Кашпур и, замахнувшись, полоснул деда нагайкой.

Старик согнулся под ударом. Через все лицо пролегла синяя черта.

— Ты у меня заговоришь! — сказал Кашпур.

Старику связали руки. Солдаты вскочили на коней. Атаман прикрепил конец веревки к стремени. Дед Омелько шел по обочине, меся босыми ногами разъезженную землю.

Он было думал просить, умолять, но понял, что не поможет, все равно не смилуются. Лицо его пылало. Идти было трудно. Конь атамана трусил мелкой рысцой. Старик часто дышал широко раскрытым ртом. Сердце колотилось, в ушах звенело, в голове словно жужжали шмели.

«Куда это они меня волокут?» — пытался догадаться Омелько.

Всадники свернули с дороги в степь и погнали коней по свежепротоптанной тропке. Днепр и хутор остались далеко позади. Впереди колыхалось сизое марево. Пересохшая прошлогодняя трава шелестела под ногами. Ветер шевелил бороду деда, залезал под расстегнутую ру- баху.

Атаман ехал молча. Солдаты, осторожно озираясь по сторонам, тихо завели какую-то песню. Несколько раз старый рыбак падал, но его поднимали и заставляли идти вперед. Дед покорялся, но едва волочил ноги.

— Лучше пристрели, — умолял он Кашпура, — нет сил больше…

— Ничего, пойдешь, — усмехался Кашпур. — Ты у меня еще заговоришь. Я не тороплюсь.

Дед Омелько замолк. Его одолевали тяжелые думы. Голубое бескрайнее небо простерлось над степью. Солдаты пели монотонную грустную песню. Испуганные птицы срывались из-под конских копыт.

«Что же это будет?.. — думал Омелько. — Меня замучат, девушка пропадет. Кабы Марко знал! А может, и лучше, что он раньше уехал. Беда, если бы он встретился с ними».

Конь атамана пошел медленнее. Перед полуднем отряд прибыл в Хорлы. Еще издалека забелели хаты, а за ними солнечными искрами заиграл плёс Днепра.

Омелька повели на пристань. Посредине реки стоял на якоре высокий, закованный в броню корабль, выставив во все стороны жерла орудий. Рук деду не развязали. Двое солдат в куцых пиджачках с погонами, в круглых шапочках без козырьков, держа карабины наизготовку, повели старика на корабль, втолкнули в трюм и заперли. Обессиленный, он опустился на пол и припал щекой к железному простенку. Ему показалось, что в углу кто-то шевелится. Он заморгал глазами, Пытаясь разглядеть что-нибудь в темноте.

В этот миг раздался пронзительный гудок. Пароход задрожал. Где-то поблизости ритмично заработали насосы и послышался плеск воды. Греческий двухтрубный речной крейсер «София» тихо отчалил от пристани.

Микола Кашпур стоял На мостике рядом с капитаном. Одутловатый низенький капитан Ставраки спокойно скомандовал:

— Полный вперед!

Микола Кашпур налег грудью на поручни. Хорлы оставались позади. Далеко за ними, над парком, высился дворец барона Фальцфейна.

— Проклятый край! — сказал капитан Ставраки, вытирая цветастым платком потный лоб. — Проклятые люди!

Кашпур процедил сквозь зубы:

— Мужики наши упрямы, господин Ставраки.

Тот, соглашаясь, кивнул.

* * *

В один из ноябрьских дней 1918 года на голландской границе остановился автомобиль. Шофер умело затормозил на полном ходу, песок зашипел под колесами.

Навстречу пограничному голландскому офицеру из машины вышел человек в черном плаще и в островерхой каске. Онемев от удивления, офицер вытянулся и отдал честь.

— Ваше величество!.. — только и удалось вымолвить ему.

Кайзер Вильгельм отстегнул шпагу и подал ее офицеру.

— В Германии нет больше императора, — сказал он.

Вильгельм вошел в машину, и через минуту автомобиль исчез в дорожной пыли.

На шоссе остался растерянный офицер с императорской шпагой в руке.

Через неделю командующий немецкими оккупационными войсками на Украине генерал Кронгауз получил точные инструкции от бывшего императорского посла Мумма.

— Кайзера больше нет, — сказал Мумм, — чернь бунтует, солдаты необходимы в Германии. Нам предложено соответственно изменить форму правления и здесь, на Украине.

Мумм нервничал и постукивал, перстнем по столу.

Генерал Кронгауз вздохнул. Ему осточертели перемены, договоры, дипломатия. Он считал, что надо просто перевешать половину жителей этого края и показать им, на что способна кайзеровская армия. Впрочем, кайзера уже не было и, следовательно, армия также перестала быть кайзеровской.

Как будто угадав мысли генерала, Мумм сказал:

— Надо изменить форму оккупации. Суть остается та же. Но необходим контакт с союзниками, — добавил он.

Генерал Кронгауз, выполняя поручение Мумма, предложил Скоропадскому подписать текст отречения.

Пока гетман подписывал украинский, русский и немецкий тексты, солдаты уже развешивали на стенах и заборах свежеотпечатанные универсалы:

«Всем, всем, всем…

Бог не дал мне сил справиться с трудностями. Ныне в связи со сложными условиями, руководясь исключительно благом Украины, я от власти отрекаюсь.

Гетман П. Скоропадский».

Гетман отрекся. Власть перешла в руки директории. Суть осталась прежней:

— Спешно отгружайте как можно больше руды, хлеба, скота.

— Не церемоньтесь с населением.

— Уничтожайте за собою железные дороги, мосты…

Из Берлина летели шифрованные телеграммы. Мумм безупречно выполнял указания. Он нажимал на генерала. Особенно нажимать, собственно, не приходилось.

Эшелоны зерна, скота, руды, миллионные ценности уходили по железным дорогам.

Население, то есть крестьян и рабочих, пытали и расстреливали сотнями.

Взрывали мосты и рельсы.

Но в воздухе повеяло грозой. Она надвигалась с востока и юга. Ни красноречивые петлюровские универсалы, ни десанты союзных войск, ни собственные штыки и пушки — ничто не приносило уверенности в победе.

Жестоко, варварски расправляясь с беззащитными селами и городами, свертывалась армия оккупантов.

В Одессе и Херсоне зашевелились французы, англичане, американцы, греки, они ждали, когда немцы уйдут.

Генерал д’Ансельм, сидя в каюте дредноута, читал телеграфные сообщения и потирал руки. Генерал Ланшон в Херсоне уверенно смотрел в будущее.

Британский консул Вильям Притт насвистывал «Тицерери».

А Симон Петлюра торопился подписывать секретные соглашения со всеми — с румынами, французами, англичанами и поляками, послал своих людей к американскому консулу в Яссы. Оттуда пришла утешительная весть: американцы могут дать кредит на оружие. Петлюра у всех просил протектората, всем щедро дарил леса, земли, реки, шахты, заводы. Трижды продал Днепр.

Клемансо писал из Парижа д’Ансельму:

«Президент США Вильсон проявляет интерес к Петлюре. Есть данные, что США дадут атаману деньги и оружие. Нам следует принять решительные меры, исходя из наших кровных интересов.

Имейте в виду, что капиталы, вложенные нами в хозяйство Малороссии, огромны. Екатерининские, Южно-русские, Днепровские, Донские шахты по существу наши: в них 97 % французского капитала».

И генералы д’Ансельм и Ланшон имели это в виду. Вильям Притт имел в виду заводы Эльворти в Елисавет-граде, Гельферих-Саде в Харькове и бакинскую нефть, кратчайший путь к которой лежал через Украину.

Возведенный с помощью авантюры в маршалы, Пилсудский мечтал о Польше «от моря до моря». Румыны поживились Бессарабией и Буковиной.

И все же не было силы, которая могла бы заставить народ покориться. По всей Украине поднимались труженики на борьбу за правду и свободу.

Знали люди, что Ленин заботится о свободе Украины. Ильич пришлет русские войска, он прилагает все силы, чтобы помочь Украине освободиться от ярма оккупации.

С верховьев до устья Днепра, по Правобережью и Левобережью, от города к городу, от села к селу крылатые ветры великой ленинской правды овевали людей, живили сердца надеждой.

В партизанских лагерях, по лесам бойцы готовились к великому сражению. В заводских цехах Харькова и Екатеринослава, Мариуполя и Луганска, в шахтах Донбасса строились колонны боевых отрядов.

Партизаны в Лоцманской Каменке собрались на митинг. Прибыл представитель Екатеринославского губкома. Он привез немало утешительных вестей. Это была вторая встреча Ничипора Гремича с Кременем. В первый раз встречались они совсем в другие времена… Далекая это была пора… Но не тогда ли нашли они общий язык, не тогда ли Гремич своими простыми и удивительно правдивыми словами помог Кременю найти ответ на волнующие вопросы? Не Гремич ли рассказал ему на этапе и после, на каторжных работах, о жизни рабочих, о Екатеринославе, о людях твердой воли и ясной цели? Когда судьба развела их, Гремич на прощание сказал: «Увидимся, Кремень, обязательно встретимся. И это будет наше время»! В ту пору это была мечта. И вот она стала действительностью. И теперь, сидя рядом с Гремичем, Кремень снова думал о том, какой силы, какой закалки люди, отдающие себя и жизнь свою на служение народу. Теперь уже и он сам не тот, что был. И Гремич хорошо видел это. Когда губком решал, кого послать для связи с партизанской дивизией, Гремич, узнав, что командует ею Кремень, сам вызвался поехать туда.

Не без трудностей добрался он до Лоцманской Каменки.

— Вот и встретились, — бросил он изумленному Кременю, крепко обнимая его.

— Исполнились твои слова, Ничипор, — ответил взволнованный Кремень.

— Не мои, дружище, не мои — слова нашей партии, Ленина, в них великая правда жизни.

На заседании штаба Гремич подробно рассказал о положении на Украине и на всех фронтах.

— Мы перед решающими событиями, — спокойно говорил он, потирая крепкие руки, и на смуглом лине его светилась радость, — мы, товарищи, на пороге того времени, когда весь трудящийся мир станет смотреть на нас с надеждой. Это нам всем надо учесть, товарищи. Ни гетман, ни Петлюра, ни немцы, ни французы с американцами не одолеют нас. Это факт! Все, кто хочет свободы для Украины, придут нам на помощь.

Гремич перевел дух, обвел глазами Кременя, Матейку, Петра Чорногуза, Марка…

— Мы должны проявить все наше умение, всю храбрость… Оккупанты недаром наложили свои руки на Херсон… Кого там только нет? Французы — раз, англичане — два, греки — три, румыны — четыре… и, наконец, американцы. Губком хорошо знает, что туда под видом всяких советников прибыли американские буржуи… Херсон — ключ к низовьям Днепра, захватчики хотят владеть этим ключом… А поглядите, что делается в Одессе! Оптом и в розницу распродали Петлюра с Винниченком всю Украину… Но так не будет, — голос Гремича окреп, — так не может быть. Партия собрала все силы, народ за нас, не станет ой терпеть пытки да истязания. Рабочие Екатеринослава знают, что вы здесь готовитесь к мощному удару на Херсон… Вам на помощь вскоре подойдёт рабочий батальон. В нем много коммунистов, старых рабочих…

— Вот спасибо губкому, — обрадовался Кремень, — такие люди нам до зарезу нужны.

Они скоро будут здесь. А вам надо принять меры, чтобы не дать захватчикам отбирать у населения хлеб, скот, вывозить эшелонами народное добро…

Ночью, оставшись с Кременем с глазу на глаз, Гремич сказал:

— Видишь, как прекрасна наша жизнь. Я частенько думаю, что потомки позавидуют нам, да и я сам им завидую, — мечтательно добавил он. — Спросишь почему? А потому, что лет через десять — двенадцать Украина станет гордостью всех трудящихся, честных людей… Дожить бы до этих пор…

— Я об этом часто думаю, — ответил Кремень, — и даже вижу эту жизнь. Какими величественными станут наши города, наши деревни, как возвысятся люди, когда они изменят своим трудом облик нашей земли… Что же, если не убьют в боях — а надо чтоб не убили, — нам теперь только и пожить… Не забуду твоих слов, сказанных в Туруханском краю: «Народ победит, за ним правда».

— За это и умереть можно честно и храбро, в бою за нашу революцию.

Они вышли из хаты. В морозном небе ясно мерцали звезды. Месяц обливал холодным сиянием занесенную снегом землю и освещал фигуры часовых у ворот. Вокруг было тихо, но Кремень как будто слышал затаенный клёкот, который вот-вот взорвет эту тишину. Зима цепко держалась за землю, покрыла дали снегами, сковала морозом. Но приход весны неизбежен.

 

VI

Данило Кашпур, сидя в своей Дубовке, был плохо осведомлен о происходивших событиях.

Впрочем, как всякий хищник, он чуял опасность.

Со страхом ждал он ее приближения, а вокруг юлил, бесцеремонно обо всем расспрашивая, окончательно обнаглевший Феклущенко. Данило Петрович терпеливо выносил выходки своего управителя, и это было первым признаком того, что воля Кашпура надломилась.

На селе барин не появлялся. Только с террасы смотрел на низенькие хатенки, от Феклущенка узнавал, что там делается…

На заре, в лучах солнца, почки на ветвях деревьев сверкали прозрачными капельками росы. Иногда ночью шел дождь.

Кашпур полураздетый лежал в постели и, закрыв глаза, слушал шум ветра.

Часто он вскакивал среди ночи. Тревожно вслушивался, приложив ухо к двери. Где-то совсем близко, может быть, в парке, за домом, щелкали выстрелы. Кашпур из дому не выходил. Стоял у окна и прислушивался. Проходило полчаса, и все утихало. Данило Петрович тихо ложился в постель, Феклущенко вздыхал, крестился и толкал в бок Домну, занявшую чуть не всю кровать.

День был не лучше ночи. Сидели все вместе в столовой. Стол почти никогда не прибирали, так накрытый и стоял.

А в Дубовке словно мор прошел по хатам. Клонились к земле полуразрушенные тыны. Ветер забавлялся настежь раскрытыми дверьми овинов и поветей.

Стекла слезились дождевыми струями. Жестяной петух на хате старосты Беркуна глядел куда-то на восток, где клубились серые туманы, куда уходил утоптанный солдатскими сапогами тракт.

Саливонова нищая хата, казалось, еще глубже вросла в землю.

Вокруг Дубовки высились массивы лесов. Точно со всего Приднепровья сошлись сюда на великий совет крепкие многолетние дубы, клены, осокори, тополи и липы.

И на эти леса со злобою смотрел Кашпур, с откровенной тревогой — Феклущенко, с надеждой — дубовчане.

Скрылись в этих лесах старые и молодые, ушли и не появлялись. Немало дорог знали плотовщики.

Данило Кашпур это хорошо понимал и, занятый собою, утратил вкус к беседам. Молчаливость его по-своему объяснил Феклущенко.

«Грызет его досада, что добро даром пропадет», — думал он.

Запершись у себя в кабинете, Кашпур сидел за столом в раздумье. Что делать? Наконец он решился. Это произошло в день, когда в номере газеты «Родной край», случайно попавшем в Дубовку, Данило Петрович прочитал заметку:

«Микола Кашпур, куренной атаман, глава делегации директории в Херсоне…»

Это сообщение заставило Кашпура решиться. Он показал газету Феклущенку и объявил ему, что собирается в Херсон к сыну. В тот же день Данило Петрович выехал из Дубовки.

На станцию его отвозил Феклущенко. Дорога шла степью, вдоль Днепра. Кони легко несли бричку. Ехали молча, каждый углубясь в свои мысли.

— Эх, Данило Петрович! — с сердцем ударяя по коням, сказал управитель. — Что же это будет? Куда все катится?

Кашпур, окинув взглядом округу, проговорил:

— Надолго кулиш этот заварился, Денис, надолго… Еду вот и думаю, что, может, в последний раз все это вижу… Тебе совет даю… ты с мужиками сговорись, войди в доверие… А там — понимаешь?..

Управитель понял.

«Я уж войду, — решил он, — не сомневайся», — и, как будто успокоенный этой мыслью, улыбнулся и сказал:

— Вы, может, у Петлюры министром станете?..

Хозяин промолчал.

Навстречу плыли молчаливые степные просторы. Вскоре приехали на станцию.

— Что ж, будем прощаться, — вышел из задумчивости Кашпур.

Феклущенко схватил обеими руками жесткую хозяйскую ладонь, заглянул барину в лицо.

Данило Петрович смотрел в сторону, на верхушку колокольни, высившуюся над деревьями за станцией.

Стая грачей кружилась над нею.

— Ну, прощай, — тихо проговорил Кашпур.

Он сделал несколько шагов и остановился: повернул голову, будто собираясь что-то сказать, но махнул рукой и пошел дальше, уже не оглядываясь.

Управитель стоял, долгим взглядом провожая хозяина, пока его крепкая фигура не исчезла за углом кирпичного здания станции.

Странное, незнакомое доселе одиночество охватило вдруг Феклущенка. Он как-то сразу заторопился. Вытащил у коней из-под морд мешки с овсом, бросил их в бричку и сам вскочил в нее.

Затем ударил кнутом по застоявшимся коням — колеса загрохотали по булыжникам. Через несколько минут бричка уже неслась по степным ухабам.

Ночь была светлая, лунная.

Феклущенко жалел, что поехал. «Кто его знает, что может случиться в дороге ночью…»

Вскоре справа, в степи, точно огненный парус, вспыхнуло зарево.

Кони косились и храпели. Феклущенко стегнул их кнутом.

— Господи, — взмолился он, — что же это будет, господи!

Огонь взмывал высоко в небо. Далекий набат нарушил ночную тишь.

На рассвете взмыленные кони промчали бричку по аллее каштанов, сквозь раскрытые настежь ворота и, тяжело храпя, остановились у террасы.

Странная тишина поразила Феклущенка. Он вылез из брички и стал подниматься на террасу. Ноги у него подгибались.

Навстречу ему вышла Домаха, тревожно оглядываясь и кутаясь в черный платок.

— Ну? — спросил он.

— Пришли, — ответила Домаха, — еще вечером.

— Красные? — произнес управитель, опускаясь на ступени лестницы и ловя мутными, потемневшими от страха глазами очертания серых дубовских хаток.

Мрачный день начинался для Феклущенка. А вокруг светило солнце, и в небе весело курлыкали журавли.

 

VII

Поезд остановился на станции ночью. В раскрытые двери теплушек потянуло ароматом прелого листа. Паровоз фыркнул несколько раз и ушел в депо.

Вдоль платформы стояло десятка два вагонов. В темноте они казались суровыми и таинственными. Было тихо. Из-за станции доносился тоскливый шорох тополей. Кирило Кажан выскочил из вагона. Поправил пояс на смятой шинели, повыше подтянул узелок за плечами и зашагал вдоль перрона. Он искал бак с водой.

Ехал Кирило издалека, из плена. Ехал, полный неясных надежд и забот. Высокая шапка была надвинута на лоб. Под нависшими бровями прятался болезненный блеск глаз. Кажан шагал осторожно, неуверенно — так обычно ходят люди после долгого пути в поезде или на подводе.

Бака с водой нигде не было. На деревянных козлах, где он должен был стоять, лежал вверх лицом человек. Кажан наклонился, но сразу же поспешно отошел от мертвеца и повернул к станции. В полутьме бросился в глаза грязный лист бумаги с кривым росчерком: «Комендант Директории УНР на ст. Стремянная».

Кажан колебался, держась за медную ручку дверей. Сзади, совсем близко, послышались шаги. Кажан дернул ручку и вошел в вокзал. Там, внутри, было еще темнее, чем снаружи. Кирило стоял у порога, стараясь разглядеть, что делается в темноте. Внезапно дверь за спиной его отворилась. Кто-то, войдя, поднял высоко фонарь. Желтоватый язычок пламени осветил кучу тел на цементном полу. В углу закричал ребенок. Кажан посмотрел на вошедших и прислонился к стене. Их было несколько. В темных чумарках, в высоких смушковых шапках со шлыками, держа в руках винтовки, они разглядывали человеческие тела на полу.

Тот, что держал фонарь, был в шинели и фуражке — видимо командир. Командиров Кирило Кажан за годы войны научился распознавать с первого взгляда. Несколько минут человек с фонарем стоял молча, точно кого-то разыскивая, потом, передав фонарь другому, крикнул:

— Встать!

Люди на полу зашевелились, закашляли. Вторично приказывать не пришлось. Кажан крепче прижался к стене, точно желая слиться с нею.

— Проверка документов, — сказал военный в шинели. — Живо!

Люди будто вырастали на полу. Станционный зал наполнился глухим недовольным бормотанием. Зазвенело стекло, и в окне мелькнула тень человека. Тотчас же треснул выстрел, и уже за окном раздался стон.

— Выходи по одному, — кричал военный, — по одному!

Нехотя, боязливо озираясь по сторонам, люди двинулись к двери. Кажан отступил на несколько шагов, отдаляясь от выхода. Как будто обращаясь к нему, командир пригрозил:

— Эй, там, по стенам, шевелитесь, а не то я вас пошевелю!

— Покою не дают, — пожаловался кто-то.

— Я тебя успокою, — пообещал солдат.

Очередь дошла до Кажана. Его схватили за рукав шинели. К самым глазам поднесли фонарь.

— Документы!

Кирило почесал спутанную рыжую бороду и хрипло объяснил:

— Из плена я…

— Обыскать и задержать! — приказал командир.

Кажана подтолкнули прикладом. Он послушно переступил порог. Снова в ноздри ударил запах прелого листа. Кирило догадался, что это земля парует. Он еще оглядывался вокруг, мечтая о побеге. Но толпу окружили со всех сторон и повели от станции прочь.

До утра арестованных продержали в портовом сарае. Рядом, за стеной, хлюпали о деревянную дамбу днепровские волны. Кирило Кажан сидел, прижавшись спиной к стене. Волны Днепра плескались о берег. Кирило глубоко вдыхал знакомый запах воды, и ему казалось, что сердце бьется у него в груди быстрее. А заснуть не мог: мешали мрачные думы, и мысль о дочери была тяжелее всего.

Шел он из плена. На незнакомых дорогах встречались ему разные люди. В теле своем нес он нудную дрожь вагонов, а в ушах застыл предостерегающий звук паровозных гудков.

В дороге Кирило научился не думать о том, что творилось вокруг. Он любил устремляться мысленно вдаль, обгоняя поезд, перелетать, как быстрокрылая птица от жилища к жилищу. И когда это удавалось ему, сидел, забившись в угол вагона, смиренно прислушиваясь всем существом к своим радостным мыслям. Ему хотелось и теперь обрести это спасительное равновесие, но напрасно.

Шел он из плена и попал снова в плен. Но больше всего пугала его неизвестность. Кирило слышал, как у пристани шумели люди. Не затихал грохот колес на мостовой.

Утром арестованных повели к пристани. У крыльца комендатуры стоял человек, одетый в синюю чумарку, в островерхой смушковой шапке с длинным синим шлыком. «Комендант…» — пробежало в толпе.

Человек в синей чумарке нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Чуть повыше, на лестнице, стояло еще несколько человек в такой же одежде. Комендант протянул руку, и говор в толпе затих. Только из затона доносился звонкий перестук молотков, и где-то совсем близко весело чавкал катер.

— Вот что, братцы, — заговорил комендант, пряча руки за спину и пытливо вглядываясь в серые, стоящие перед ним фигуры. — Именем директории Украинской Народной Республики объявляю вам, что все вы подлежите, согласно универсалу, мобилизации. Все собранные здесь! — Он взмахнул рукой и описал ею круг. — Сегодня вам выдадут форму и направят в курень. А кто надумает бежать, того… — комендант выразительно дотронулся рукой до деревянной кобуры маузера, которая, казалось, приросла к его бедру. — Микеша! — позвал комендант.

Со ступенек крыльца быстро сошел низенький человечек с папкой в руке и стал смирно.

Комендант молча кивнул ему. Человечек торопливо раскрыл папку и, облизывая тонкие синеватые губы, стал читать:,

— «Согласно универсалу Директории, граждане фронтовики мобилизуются в армию Директории и вооружаются с целью…»

Затем были прочитаны фамилии мобилизованных. Кажан услышал и свою фамилию. В ту же секунду комендант впился взглядом в толпу фронтовиков. И тут Кирило узнал его. Перед ним было слегка исхудалое, но все же знакомое лицо Антона Беркуна. Кирило чуть не вскрикнул. Антон точно искал кого-то глазами, и Кирило сразу догадался, что искал он его.

Кирило Кажан, попав из плена на родину, не мог сразу как следует разобраться в том, что творилось вокруг. Но уже в первые часы пребывания в родных местах он почувствовал, где скрыто зерно правды и на какой почве оно взойдет.

Недаром он старательно обходил города и станции, о которых узнавал, что они взяты петлюровцами. Он рвался к Днепру, лелея надежду, что по реке скорее доберется до дому. В дороге, на коротких остановках, он больше прислушивался к разговорам, больше спрашивал, чем рассказывал. Так, постепенно, шаг за шагом, погружался он в новую жизнь. Но счастье изменило ему.

Теперь, попав в неожиданную беду и меньше всего желая воевать за директорию, Кирило решил было воспользоваться встречей с Беркуном. Но тут же вспомнил происшествие, свидетелем которого он был на фронте. Однажды утром, когда в окопах устроили обыск, охотясь за нелегальными большевистскими газетами, Кирило, лежа в окопе, слышал, как Антон Беркун рассказывал офицеру, что газеты спрятаны у Высокоса, который откуда-то их приносит. Через несколько минут Марка арестовали, а полк погнали в атаку. В этот же день Кирила взяли в плен. Вспомнив это, Кажан сообразил, что Марка Высокоса среди этих синежупанников никак быть не может.

Между тем список был прочитан. Комендант подошел ближе к мобилизованным и скомандовал:

— По два стройсь!

Люди построились в две шеренги, со страхом поглядывая на коменданта.

Со ступенек сошел офицер. До сих пор он стоял незаметно у входа в комендатуру. Офицер наклонился и зашептал что-то на ухо Беркуну.

Мимо колонны мобилизованных тянулись длинной вереницей подводы, доверху нагруженные мешками. На берегу шла разгрузка. Грузчики бегом таскали мешки по трапу на пароход.

Выстроив мобилизованных, Беркун прошёл вдоль фронта, зорко заглядывая каждому в глаза, словно проверяя что-то. Остановившись, он неожиданно крикнул:

— Кто тут Кажан? Два шага вперед!

Кирило, стоявший во второй шеренге, обдумывал в эту минуту, стоит ли ему обращаться с просьбой к Беркуну. Не придя ни к какому решению, он вышел из строя.

Приблизившись, Беркун всматривался в вытянувшееся, обросшее бородою лицо, потом, скользнув взглядом по всей фигуре Кажана и задержавшись на больших австрийских ботинках, тихо спросил:

— Узнал меня?

— Как не узнать? — смутился Кажан, не зная, как ему дальше вести себя с Антоном.

— Встретились, — сказал Антон, и что-то похожее на усмешку промелькнуло на его губах.

Старый Кажан сразу понял, что Беркун не очень-то обрадован этой встречей.

— Рассказывай, — почти скомандовал Антон.

— Что сказать? В плену был, а теперь домой надо, в Дубовку… Дочка ведь там у меня… — Кажан запнулся, и замолкал, не зная, как ему обращаться к Беркуну — на «ты» или на «вы».

Антон отвернулся и пошел назад к крыльцу, а Кирило все еще стоял на месте, растерянно оглядываясь.

Вечером Кажана вызвали в комендатуру. В комнате, куда его привели, сидел Антон Беркун. Дубовик перешагнул порог и нерешительно остановился.

— Подойди ближе! — сказал Антон и показал рукою на стул: — Садись!

Кирило кряхтя опустился на стул и, положив, на колени большие узловатые руки, приготовился слушать. Антон, листая на столе бумаги, украдкой поглядывал на него, видимо ожидая, что тот заговорит первым. Кирило молчал.

На столе зазвонил телефон. Беркун, недовольно закусив верхнюю губу, взял трубку.

— Слушаю. Да, говорит сотник Беркун. Да, да, хорошо… — Повесил трубку и сказал: — Так что сегодня на фронт отправляем вас…

Кажан завозился на стуле.

— А я было хотел просить тебя, Антон, — начал он робко.

— Проси, проси, — милостиво отозвался Беркун, — старым приятелям никогда не отказываю.

— Стар я уже воевать и так все силы порастряс на фронте. Ты бы меня отпустил. В Дубовку пойду. Мне туда непременно надо. Дочка там.

Беркун с минуту молчал, устремив глаза в угол комнаты.

Кажан тревожно перебирал пальцами на коленях.

Антон, будто проснувшись, сказал:

— В Дубовку хочешь?.. И мне бы туда не вредно. Родителей повидать! Только зря ты туда рвешься: нету Дубовки. Всю, говорят, большевики сожгли. Да и дочки Твоей там нет.

— Бога побойся! — вскрикнул Кажан. — Что ты говоришь? Да может ли такое быть?

— Может. Теперь все может быть, — убежденно проговорил Беркун. — Время такое, Кажан. Воюем мы за мать Украину, и ведет нас сам Петлюра…

Беркун осекся. Он почувствовал, что слова его отскакивают от Кажана, как горох от стены.

— Никуда я тебя не отпущу. Поедешь на фронт воевать с большевиками. А командует у них Высокос — закончил Беркун и зорко посмотрел на Кажана.

— Высокос? — переспросил тот и поднялся со стула. — А, может, дозволите домой?

— Так что, добродию Кажан, — Беркун тоже встал, — мать Украину выручать надо. Пойдешь на большевиков, казак!

Кирило, втянув голову в плечи, пошел к двери, толкнул ее рукой и очутился в узком темном коридоре.

Растерянный, он долго стоял на крыльце.

Мимо сновали военные. Грохотали по мостовой подводы. Все казалось охваченным лихорадкой. А у него перед глазами вставала Дубовка, Ивга, зеленые ковры камышей. Ветер с Днепра касался мягким крылом щек, и от этого мысли становились еще безысходнее.

 

VIII

Судьба играла с ним, как с котенком.

Все оказалось жалким, смятым. Сдержать развитие событий он не мог. Чего именно недоставало — сил или умения — Антон Беркун не знал и до сих пор. И встреча с Кажаном всколыхнула в памяти давние дни, прошлое, к которому не было больше возврата.

Антон упирался, пытаясь обрести внутреннее равновесие. Но тщетно. В конце концов он бросился в прорубь воспоминаний, угрызений и жалких самооправданий. Единственно, к чему он никогда не обращался мысленно, это была ранняя молодость — Дубовка, Марко, днепровская весна, убранная в шелка трав, напоенная морским ветром. Все это жило отдельно, вдали, занесенное губительной пылью дней.

Душа походила на ящик с сором. Взять бы жесткий березовый веник да вымести.

Вспоминалось недавнее прошлое.

Шепот в густых сумерках ночи. Предательский шепот. Благосклонный Феклущенко. Фамилия Марка Высокоса, история с запрещенной книжкой. И оплата за услугу — шелестящая трешница в горячей руке. Недвусмысленный совет управителя. Обещание — оставить в имении, освободить от призыва. В ответ на это — доносы о нехитрых и откровенных беседах плотовщиков,

И все-таки потом фронт…

Осень. Дождь. Облачная пелена. Плеск воды в окопах. Адский вой снарядов. Снова шепот — теперь на ухо офицеру — про Марка, про листовки с призывными, опасными, как огонь, словами.

Он бросался в это, как в омут, хватаясь скользкими пальцами за хрупкие былинки. И так же, как дома, легкий шелест десятки в руке. Потом неожиданно выбросило на поверхность, вынесло, как щепку, и прибило к берегу. Полковой комитет. Он — во главе, а рядом тот самый офицер, которому он выдал Марка.

А Марко уже где-то далеко, в тылу. Может, в в земле, под холмиком, насыпанным равнодушными, торопливыми руками… Так думалось…

Перед мысленным взором сверкал конек железной крыши на отцовском доме, возвышавшийся над бедняцкими кровлями, побитыми ветром и дождем.

Задиристый петух на коньке вечно бил растопыренными крыльями, глядя единственным глазом, мастерски сработднным рукою жестянщика, вдаль, туда, где высилась над степью Половецкая могила.

И могло случиться так: сметет железную кровлю вместе с петухом и вместе с ютящимися под ними достатком и покоем вихрь свободы и революции. Падет петух наземь и не встанет никогда…

Но могло быть и по-другому. Значительнее. Величественнее. Содержательнее. Путь к этому другому лежал через кровавую ниву. Через грабежи.

Антон Беркун выбрал этот путь.

Встреча с Кажаном ворвалась, как ненужное воспоминание, заставила искать в себе что-то растаявшее, как последний клочок снега в мартовский полдень, впрочем, он сам вызвал Кажана, вызвал с надеждой услышать из его уст осуждение и сразу же бросить в лицо ему, а с ним и всему племени дубовских плотовщиков давно заученные слова, едкие, оскорбительные и злорадные…

Но Кажан, пожилой, всеми дубовчанами уважаемый лоцман, только слушал да просил. Лишь в старческих глазах его читал Беркун то, чего не произносили губы.

И когда тот ушел, оставив в грязной комнате коменданта немотную тишину да запах немытого солдатского тела, Антон в злобе хватил кулаком по шаткому столу и разразился проклятиями.

Он перекипел и затих. А затихнув, распознал в себе пугающий холодок обреченности и неуверенности, не раз уже посещавший его по ночам, противное ощущение бессилия и предчувствие недоброго.

Тогда, испуганный, он позвал часового, приказал вернуть Кажана и оставил его в своем отряде.

«Так лучше», — утешал себя Беркун.

…Скупые, неясные и противоречивые известия из Дубовки только сбивали с толку. Поэтому Антон торопился и подбивал своих ближайших помощников на особенно ревностное выполнение петлюровского приказа «о добровольном изъятии ценностей у граждан на нужды Директории».

Вместе со своим молчаливым помощником Молибогой он реквизировал у населения ценности, не брезгуя ничем, неумолимо применяя в случаях малейшего отпора решительные меры. Охрана зорко стерегла три сундука, полных золота, серебра, часов и прочих сокровищ, три сундука награбленного, именуемого «реквизированным». Изворотливый и практичный Молибога, а с ним и Антон постепенно опоражнивали эти сундуки и прятали вещи в землю в условленных потаенных местах.

И у каждого из них всякий раз по возвращении из такого тайника возникали тревожные мысли: а не вздумается ли одному из них избавиться от другого, чтобы завладеть всем?.. Не потому ли они всегда держались друг за друга, прикрывая подозрительность и ненависть разговорами об искренности? Молибога был недурным наставником для Антона. Поповский сын, недоучка-семинарист, хмурый и неуклюжий, он во время разговора беспрестанно сгибал тонкие пальцы, словно сгребал что-то. На его раздвоенном подбородке всегда дрожала тень плохо выбритой бороды.

Он размахивал руками и кричал Антону в самое ухо про особую миссию директории и атамана, призванных что-то возродить, но что именно они возродят так и не мог сказать. Потея от натуги и старательности, он засыпал собеседника стертыми медяками слов, но вызывал только удивление.

Согласно его мелкой философии, вызревшей на поповском достатке, для мирового спокойствия необходима прежде всего мужицкая покорность.

Судьба свела его с Беркуном на фронте. Сблизили их события. С течением времени Антон все больше убеждался, как много значит для него присутствие этого человека. Хотя командовал отрядом Антон, но он, как и все, понимал, что верховодит Молибога. Сидя в Стремянной со своими двумя сотнями казаков, Беркун и Молибога выполняли несложную задачу: быть аванпостом, чтобы предупредить прорыв большевиков, провести дополнительную мобилизацию для петлюровской армии и установить в городе и в округе петлюровскую власть.

Повезло им во втором, что же касается первого и третьего — дела были плохи. Известий о продвижении большевистских отрядов не поступало, а окрестные села точно вымерли. Устанавливать власть директории было негде.

Два невзрачных пароходика стояли у пристани под парами. Сизые дымки курчавились над ними круглые сутки, вызывая у перепуганных жителей радостное предположение, что гайдамаки скоро уйдут.

* * *

Вечерами в красном кирпичном здании портовой конторы захлебывался баян. Шторы на окнах скрывали от любопытных прохожих то, что происходило в доме. Вокруг с винтовками ходили часовые. Неизвестно для чего, они время от времени постреливали в небо, а иногда и прямо перед собой, целясь в темные окна домов напротив. В ночной тишине тоскливо звенели разбитые стекла.

Гайдамаки стреляли не столько для забавы, сколько для успокоения нервов. Они похаживали вокруг дома, сосредоточенные и хмурые, избегали разговоров между собой. Возле портовых складов выла собака.

А в доме не слышали ни стрельбы, ни воя. Над столом, заставленным бутылками, качались пьяные головы. Всхлипывал баян, пели хриплые мужские и визгливые женские голоса.

Не пил только Молибога. Он сидел в углу как безмолвный свидетель дебоша и беспорядка. Сухой блеск его глубоко запавших глаз раздражал Антона.

— Если я пью, — проговорил Антон, тыча ему в рот чашку водки, — и ты должен пить…

Молибога отвел руку и встал.

— Я не пью, — сказал он, — ты же знаешь.

Теряя спокойствие, Молибога оттолкнул Антона и хлопнул дверью.

Антон бросил на пол чашку и непослушными пальцами стал уже отстегивать кобуру.

— Брось, — подскочил к нему вертлявый Перебендя.

— Брось, — засмеялся сотник и схватил его за руку. — Молибога правильно делает. Он у нас министр. Его скоро сам Петлюра к себе заберет.

— Высоко метит, — не успокаивался Беркун.

— Низко сядет, — добавил Перебендя и сам засмеялся своей остроте.

Молибога вышел из дому.

 

IX

Степь весною — безбрежное море. Молочные облачка тают на глазах.

…Степан Паляница притаился в густых кустах тростника. Степь и закат радуют глаз. Манят сизые дали. А мысли крутятся вокруг своего.

Дума что шмель, пробужденный весной. Но если бы пустить их — думу и шмеля — в полет, дума устремилась бы ввысь, а шмель реял бы над самой землей, в пыли, в утренних росах.

Но, как шмель, напоена целебной росой дума Степана. И кто скажет, над какими вершинами реет она?

На отлогом берегу — пять дней туда пешком, вверх по реке, — вросла в землю Степанова хата, и мучится в ней, терпя невзгоды и нужду, Степаниха. Не выйдет она из дома, не глянет на пыльную дорогу. Пропал ее Степан Паляница в гуле неведомых дней…

Остановись, время! Не воркуйте по-голубиному, талые воды! Отряхни, шмель, запыленные крылышки. Хочется Степану припасть ухом к земле и жадно слушать растущий грохот шагов, что доносится издалека, с востока.

Идут полки на подмогу (Кремень сказал). Скоро уже разорвется проклятое кольцо, лопнет ненавистная петля! Новые пути откроются в степи.

Цигарка прилипла к нижней губе. Пушинки пепла прячутся в бороде, и вьется дымок тоненькой лентой. Вьется и быстро тает в прозрачном воздухе. Сбросить бы с плеч этак лет тридцать, чтобы, как дымок самокрутки, растаяли они.

Сидит Степан в секрете. Привычным ухом ловит малейший шелест. А мысли сами собой плывут, уходя в простор. Любит Степан одиночество, когда можно вольно подумать.

Через густые заросли в плавнях ведет брод тайная, никому не известная партизанская тропка. Стережет ее Степан и слушает, как задумчиво шелестит высокий густой тростник.

За плавнями, за желтыми песчаными косами играет в берегах мелкая, словно изрезанная тысячами ножей, оловянная днепровская волна.

Сжимая коленями винтовку, Паляница клонит голову набок, прислушивается.

Тишина. Неподвижность. Покой. Но за тропкой надо смотреть в оба, так приказал Кремень. По тропке можно зайти в тыл партизанам, и по ней же можно совсем неожиданно выскочить во фланг врагу и засыпать его ливнем пуль…

Степан мечтает…

…По весне зацветет степь, и вихрастые березы за его селом прольют струйки своей сладкой душистой крови… Выйти бы тогда за ворота, окинуть хозяйским оком хату, степь и курчавые леса вдали и закрутить самокрутку, следя, как клубится горький табачный дым.

Не выйдешь, не глянешь.

Легким толчком языка Степан сбрасывает окурок с губ в воду.

День умчался за сизый горизонт и пропал… Стремительно надвигались сумерки.

Где-то совсем близко тихо и призывно прозвучал басовитый гудок.

Боец выпрямился над тростником. И сразу увидел белые борта парохода. Степан снял винтовку и трижды выстрелил. Над плавнями раскатилось эхо, а через несколько минут где-то впереди, как бы в ответ, прозвучали еще три выстрела.

В эту минуту у него за спиной захлюпала вода. Степан быстро обернулся.

Отводя руками камыши, к нему верхом приближался Марко. Поравнявшись, соскочил в лодку.

— Здорово, Паляница. — Марко снял кубанку, отирая локтем вспотевший, запыленный лоб.

— Пароход наши берут, — после короткого молчания сказал Степан, — слышишь?

Марку показалось, что совсем близко, почти рядом, рвутся гранаты.

Перестрелка нарастала, и вскоре треск выстрелов заполнил всю вечернюю степь.

Паляница и Марко вглядывались туда, где вспыхивали огоньки и захлебывался говорливый пулемет.

На минуту пальба утихла, но уже в следующий миг партизаны, подброшенные необычайной силы толчком, упали на колени в лодку.

Раскатистый гром потряс плавни, вечер, степь. Вода в Днепре закипела, запенилась, забушевала.

Вцепившись руками в борт челнока, Марко и Степан озабоченно смотрели друг на друга, еще как следует не понимая, что произошло.

Но вот за песчаной косой поднялся в небо столб пламени, и Марко сразу все понял. Расставив широко ноги, держась руками за камыши, он поднялся и увидел охваченный огнем пароход.

Перестрелка затихла. Из сумерек долетали неясные крики.

Марко молча выпрыгнул из лодки и очутился по пояс в воде.

Конь, запутавшись в камышах, тянулся ему навстречу. Марко вскочил в седло и натянул уздечку. Конь нерешительно топтался на месте.

— Давай, давай, Бехмет, — ласково потрепал его по гриве Марко. Покоряясь теплым словам, Бехмет стрелой пролетел сквозь камышовый заслон и очутился на дороге.

Прискакав на Лоцманский хутор, Марко разыскал отца. Тот стоял у хаты, окруженный партизанами. Вокруг было людно, но тихо. Марко понимал, почему все молчали… Он привязал коня к воротам, протиснулся к отцу. Кремень позвал сына в хату. За столом, склонившись над картой, сидел Матейка, освещенный мерцающим огоньком.

— Отец, пароход взорвался! — и Марко подтянулся, словно отдавая рапорт. — Я только что оттуда.

— Знаю, — кивнул Кремень. — Садись! И ты, Ян, послушай!

Матейка отодвинул планшетку.

— Теперь дело сложнее. Видно, взять в плен было невозможно, если Чорногуз решил взорвать их. Это тоже не плохо. Все лучше, чем петлюровцам отдать. Но хуже то, друзья, что, кажется, Петро Чорногуз убит.

Кремень знал об этом наверное, но, как бы на что-то надеясь, сказал «кажется».

Марко робко взглянул на отца, на его высокий, изборожденный морщинами лоб, на пожелтевшие, словно опаленные порохом, щеки, встал и затем снова сел, почувствовав, как застучало в висках.

— Не может быть, — отозвался Матейка. — Это ошибка…

Кремень покачал головой и умолк. На миг он ощутил сильное утомление и закрыл глаза.

— Теперь вот что, — сказал он после короткого молчания. — Надо обезоруживать вражеские эшелоны. Любой ценой! Это единственный способ добыть снаряды и оружие. Единственный…

Он не договорил. Жалобно скрипнула дверь. На пороге показался Максим Чорногуз.

Он прошел как-то странно, боком, на середину хаты и остановился, теребя шапку. Всем сразу стало понятно, что Максиму до боли трудно вымолвить безжалостные слова.

— Садись, — сказал Кремень.

— Садись, Максим, — зачем-то поднимаясь, предложил и Матейка.

Максим не сел, он порывисто повернулся и пошел к порогу. И уже откуда-то из глубины сеней долетело в хату:

— Петра убили!..

Сквозь открытые двери с улицы ворвался шум, снова появился Максим, а за ним, осторожно ступая, партизаны внесли на шинели Петра Чорногуза. Матейка и Марко замерли у стены. Хата сразу наполнилась народом. Казалось, никогда еще не было под этим низким потолком столько людей.

Петра положили на постель. Максим оперся на спинку кровати в ногах убитого и сверлил глазами стену.

Непомерно широкий в плечах, в расстегнутой на груди кожанке, Петро Чорногуз лежал с вытянутыми вдоль тела руками, будто лег на минутку отдохнуть и заснул, побежденный усталостью. На бледное лицо с черными, как смоль, вихрами, на лоб, на небритые щеки и пухлые, чуть приоткрытые губы ложились слабые отблески огня. И если бы не черное пятнышко на виске да не узенькая полоска запекшейся крови через всю щеку, верно, никто бы и не поверил в смерть командира Чорногуза.

Никто не заметил, как вышел и вернулся Кремень. Он принес знамя отряда и осторожно накрыл им тело друга.

Не проронив ни слова, стали у постели четыре партизана.

А Максим все стоял, опершись на ветхую спинку кровати, только слезы тяжелыми каплями катились по его щекам, теряясь в бороде.

Петра похоронили на-рассвете…

Выкопали на склоне Горы-Резанки могилу, и вскоре над ней вырос холмик свежей земли. Партизаны положили в гроб закупоренную бутылку с бумагой, на которой была описана бурная и честная жизнь алешкинского матроса Петра Чорногуза.

Марко с партизанами поставили на могиле камень. Выбили на камне день, месяц и год, когда Петро погиб.

Предрассветную тишину разорвали залпы последнего салюта.

Пасмурное неспокойное небо сеяло тихий дождь.

В то же утро, через час после похорон, Марко с отрядом кавалерии в двести сабель выступил из Лоцманского хутора.

Кремень решил занять узловую железнодорожную станцию.

Силы партизан на Лоцманском хуторе возрастали, но давал себя знать недостаток оружия и боеприпасов. К тому же, как назло, связь с Центром прервалась. А между тем было ясно, что надо любой ценой ускорить наступление на Херсон. Пока там оккупанты, красные отряды в опасности.

Смерть Петра Чорногуза, утрата отважного и опытного товарища глубоко поразила командира партизан.

Сосредоточенный и молчаливый, Кремень присматривался к знакомым лицам, прислушивался к разговорам, изучал людей, проверял, как будут они вести себя в предстоящих боях. И все партизаны, собранные на хуторе и в плавнях, хорошо понимали, что час наступления близится.

Отряд разбили на сотни для лучшей маневренности частей.

Марку дано было двое суток: следовало добыть оружие и немедленно вернуться. Это был опасный рейд. Почти в пасть зверя. Но выход был только один, и Кремень решился.

Для операции отобрали бывалых, опытных бойцов и лучших коней. С отцом Марко говорил недолго. Сухими отрывистыми словами Кремень изложил суть дела. Только выходя из хаты, сын прочитал в глазах отца что-то такое, от чего чаще застучало сердце в груди.

— Иди, иди, — сказал изменившимся голосом Кремень.

Марко приложил руку к кубанке, звякнул шпорами и очутился за дверью.

Когда отряд Марка ушел, Кремень собрал командиров сотен. В хате было дымно и душно. Окна запотели от дождевых капель. Ветер низко нес оловянного цвета тучи над первой весенней листвой.

Речь шла о предстоящем наступлении на Херсон. Людей собралось столько, что их едва вместил Лоцманский хутор.

В напряженной тишине командир разъяснял, какая задача стоит перед партизанами. В тот вечер решили объединить отряды в дивизию и назвать ее Первой Днепровской краснопартизанской дивизией.

Днем Кремень с несколькими партизанами выбрался на лодке, за плавни, на место, где отряд Петра Чорногуза потопил греческий пароход. По реке плавали обломки. Вода прибила к берегу спасательные круги и несколько трупов.

Степан Паляница сидел на корме, поглядывал на реку…

— А что, если нырнуть? — проговорил он задумчиво. — Может, на дне что найдем?

— Попробуйте, — согласился Кремень.

Вызвалось много охотников.

Партизаны ныряли, и некоторые выплывали с винтовками в руках. На берегу разложили костер. Вынырнув, выбирались на берег, грелись, сушились у огня.

Сеялась мелкая изморось, и хворост едва горел.

Вокруг костра сушили одежду, щелкая зубами от холода.

Все же удалось достать несколько десятков винтовок. Но Кремень приказал прекратить поиски. Вернулись на хутор, расставив вдоль плавней удвоенные патрули.

Кремень предвидел, что исчезновение греческого парохода заставит оккупантов принять меры против партизан. Наибольшая опасность грозила с воздуха. Поэтому командиры сотен следили, чтобы люди нигде не собирались толпой.

В полдень над Лоцманским хутором появились самолеты. Покружились и исчезли, оставив за собой затихший шум моторов. Это были два французских истребителя. Они вернулись в Херсон ни с чем.

* * *

Греческий пароход как в воду канул. Пилоты доложили, что на Днепре его не видно. Спуститься к лиману, впрочем, разведчики не отважились, но об этом они решили молчать.

Генерал Ланшон рвал и метал. Творилось невероятное! Эти партизаны поистине обнаглели! Но он научит уважать армию держав Согласия! Генерал приказал созвать внеочередное заседание городской думы. Он прибыл в думу в сопровождении Форестье, британского консула Притта и представителя директории Миколы Кашпура. Вокруг здания думы выстроили две роты греческой пехоты. Через просторные окна гласные видели их штыки…

Генерал, дергая аксельбанты, кричал на испуганных депутатов:

— Мы пришли сюда для поддержания порядка, как цивилизованные люди, но я вижу вокруг только дикарей и варваров!.. Даю вам двадцать четыре часа, чтобы внести золотом стоимость утраченного нами парохода и оружия. Иначе я расстреляю думу!

Переводчик скороговоркой довел до сведения депутатов это требование.

В городе объявили осадное положение. На улицах появились усиленные патрули. Был вывешен приказ о сдаче оружия под угрозой смерти.

— Я их всех перестреляю! — горячился генерал Ланшон.

Особенно беспокоил командование войсковой Форштадт. Предместье точно вымерло, но в каждом доме чувствовалась какая-то скрытая сила.

Эскадра на рейде стояла под парами. Орудия, направленные на Херсон, были готовы по первому знаку разрушить город.

Микола Кашпур ходил хмурый, как туча. Он хорошо понимал, что исчезновение греческого парохода, который вез оружие и снаряды петлюровцам, дело партизанских рук. «Было бы неплохо, — думал Кашпур, — зайти в тыл партизанам. Но где их искать?»

Захваченный рыбак Омелько был замучен в тюрьме. Он погиб под шомполами, но не сказал ни слова.

Партизанское движение захлестывало половодьем все вокруг.

Совещание у Ланшона постановило принять решительные меры.

— Где же ваша директория? — кричал генерал на Кашпура. — Где ваши полки? Где обещания? Я уведомлю об этом генерала д’Ансельма. Это обман!

Кашпур, опустив глаза, молчал. Вокруг сидели иностранные офицеры, мерили его уничтожающими взглядами, и он боялся поднять голову, чтобы не встретиться с ними глазами.

Разбитый и утомленный после совещания, генерал, кутаясь в пушистое одеяло, тщетно пытался заснуть.

Он то и дело приподнимался на локте и тревожно вслушивался в бормотание ветра за стенами.

От ветра скрипели на ржавых петлях ставни. На постель надвигалась удушливая темень. Генерал протянул руку к телефону и снял трубку.

Дайте штаб! — прокричал он.

— Штаб слушает.

— Кто? Я спрашиваю, кто слушает? Говорит Ланшон, — рассердился командующий.

— Дежурный, майор Котонне.

На другом конце провода дежурный офицер вытянулся в струнку и так щелкнул каблуками, что Ланшон даже расслышал этот звук в трубке и сразу успокоился.

— Слушайте, — начал он и вдруг зевнул. Зевок продолжался минуты три. Котонне почтительно слушал. — Вот что, — наконец заговорил генерал, — вы получите от меня важное поручение, только смотрите, чтобы все было в порядке…

— Рад служить вам, господин генерал, — Котонне снова щелкнул каблуками.

«Нет, не перевелись еще настоящие парни во французской армии», — подумал Ланшон и, вспомнив, что этот Котонне служил под его командованием в Марокко, спросил:

— Вы служили в колониальных войсках, майор?

— Под вашим доблестным командованием, господин генерал, — донесся бодрый ответ…

Прежде чем отдать приказ, генерал, понизив голос, спросил:

— В городе все в порядке?

— Все спокойно, господин генерал. Только американский майор Ловетт потребовал к себе двух часовых.

— Разве его дом не охраняется? — повысил голос Ланшон.

— Охраняется, господин генерал.

— Так на кой черт ему еще часовые?

— Он хочет, чтобы на каждом углу стояло по солдату.

«Майор прав», — едва не сорвалось с губ генерала. — Так вот, майор, приказываю всех арестованных по подозрению в действиях против нас немедленно расстрелять. Что?

— Есть, расстрелять, господин генерал.

В трубке щелкнули каблуки, и настала тишина. Генерал швырнул трубку на рычажок.

В то время как над горой подушек раздавался старческий храп генерала, соединенный отряд французско-греческой пехоты вывел на расстрел за Форштадтскую крепость семьдесят шесть граждан Херсона, заподозренных в большевистской деятельности.

Их выстроили над ямой лицом к Днепру — тридцать семь грузчиков, десять матросов, одиннадцать слесарей, одного сапожника, двух портных, трех студентов, одного подростка и одиннадцать женщин, — и майор Котонне скомандовал.

Но прежде чем залп разорвал тишину осужденные крикнули:

— Да здравствует коммунизм!

Котонне в бешеной ярости разрядил в них срой маузер и приказал стрелять еще и ещё.

А они лежали — кто навзничь, кто на животе, стиснув кулаки в последнем порыве.

Котонне и капралы ходили среди казненных и добивали их короткими выстрелами.

 

X

В вагоне было темно и душно.

Холодный ветер врывался в разбитые окна. На стрелках подкидывало. Лязгали буфера. Тяжелый паровозный дым нависал, как туча.

Казалось, эта ветреная ночь никогда не кончится и безостановочно будет мчаться сквозь тьму забытый поезд.

Вторые сутки тянулся он от станции к станции, сторожно подползал к семафорам, словно набирался смелости, а потом, отважившись, с грохотом, со свистом пролетал мимо станционных зданий, оставляя за собою тоскливый железный звон.

Кашпур притаился в багажном вагоне между двумя своими спутниками, с которыми свел его случай, и отдался на милость судьбы, которая, как он полагал, должна была принести его к какому-то берегу. Но в непроглядной тьме пока что нельзя было увидеть этот берег, и Данило Пегрович с надеждой слушал тревожный перестук колес.

Иногда в вагон заходили часовые. Подозрительно поглядывая на штатских, перешептывались. И всякий раз, когда они приближались, Кашпур поднимался с кучи мешков и объяснял им, что он и его спутники находятся в этом вагоне с разрешения коменданта поезда мистера Гроули.

Потоптавшись на месте, часовые выходили на площадку.

А комендант в это время находился на паровозе, бросая беспокойные взгляды то на безмолвного машиниста, то в окно, за которым пролетала ночь.

Коменданта тревожили молчаливость машиниста, угрожающая тьма украинской ночи. А паровоз кряхтел, жалуясь ветру, который путался у него в колесах, что тяжело тянуть двадцать четыре вагона с грузом пулеметов, снарядов, пушек, солдат.

В шифрованных телеграммах, посланных из Николаева, эшелон значился за номером 209, как «особо секретный, государственного значения».

Коменданту Гроули была вверена судьба 209 эшелона. Его надо было доставить в Херсон, а там, по согласовании с британскими властями, погрузить на суда.

Сидя на степном полустанке за телеграфным пультом, Марко Высокос разобрал в шифровке, что эшелон 209 идет в направлении полустанка. Пора было принимать меры.

Сонный телеграфист по приказу Марка передал шифрованную депешу дальше; с соседней станции позвонил телефон.

Телеграфист — он же исполнял обязанности начальника полустанка — снял трубку и подал ее Высокосу.

— Говорите сами, — тихо сказал Марко.

— Они спрашивают, свободна ли станция, — прошептал телеграфист, отняв от уха трубку.

— Скажите, что свободна.

Телеграфист передал. А на соседней станции стоял, склонившись над аппаратом, комендант поезда капитан Гроули. Услышав такой ответ, он приказал отправляться дальше, хотя далеко не был уверен, что эшелон где-нибудь не перехватят большевики.

Ждать можно было чего угодно. Но больше всего пугала перспектива наскочить на разобранный путь, скатиться под откос и взлететь на воздух со всем своим грузом.

И капитан с двумя лейтенантами стоял в паровозной будке, не отходя от машиниста. Готовый ко всему, он держал руку в кармане, нащупывая пальцами браунинг.

Поезд полз через лес. Снопы искр падали на крепкие сосны.

Капитану Гроули казалось, что во тьме блестят глаза.

Однотонно поскрипывали в вагонах ящики с патронами, ритмично двигались в гнездах снаряды. На площадках, кутаясь в шинели, жались к пушкам часовые.

Кашпур сидел на мешках, мало интересуясь тем, что в них находится. Его спутники молчали. За минувшие сутки темы бесед исчерпались. Они знали уже друг о друге столько, что говорить стало не о чем. Впрочем, даже в молчании их было что-то общее. У каждого в мыслях маячил спасительный Херсон.

Еще несколько часов назад они ругали последними словами английского офицера за грубое отношение к ним — трем известным помещикам. Этот грубиян заставил их ехать в багажном вагоне среди всякого сора. Проклятия щедро сыпались на голову коменданта поезда. Но вскоре их задор пропал. Они прекратили брань и завели разговор об опасности, которая в равной мере угрожала и эшелону, и его случайным пассажирам.

Утешая себя тем, что большевики далеко и что все равно они, безоружные, ничего не смогут сделать с эшелоном, спутники все же не могли скрыть беспокойства.

Самым приятным для всех троих было воспоминание о том, что так недавно им принадлежало.

Запасливый Вечоркевич достал из узелка еду и бутылку вина…

Высокий, худощавый сахарозаводчик Власов с жадностью смотрел, как помещик поглощал ветчину. Он страдал язвой желудка и придерживался в питании правил, предписанных врачами.

Кашпур, откинувшись к стене вагона, дремал. Сначала он прислушивался к вялому спору о политике между Вечоркевичем и Власовым, но его раздражало бессмыслие этого разговора, и небольшим усилием воли он заставил себя не слушать их.

Наконец настала минута общего молчания. И тогда каждый понял неопределенность своего положения.

Напрасно они думали, что Гроули унизил их достоинство, забыл о них. Наоборот, комендант несколько раз вспоминал о своих пассажирах и даже имел намерение пригласить их в свой вагон. Но мысли о гостеприимстве рассеялись, как только поезд нырнул в неизвестность весенней ночи.

Полулежа на мешках, пргруженный в тяжелые мысли, Кашпур готовился к любым неожиданностям. На миг ему показалось, что в жизни его произошел головокружительный поворот к прошлому и что предстоит снова выбиваться наверх.

Он горько улыбнулся, поняв, что это пустая мечта.

К прошлому возврата не было. Оно, словно ручей, перегороженный запрудой, повернуло в чужое поле, и только воспоминание ныло в груди, как осенняя непогодь.

По степи разлилось иное море. Бурливый плеск воли его сметал все плотины, и Кашпур понимал отчетливее, чем когда бы то ни было, что он не более чем щепка в бурной пучине вод.

Он пытался найти утешение в мыслях о Херсоне, но их глушил неумолчный шум колес.

Данилу Петровичу вспоминались десятки его поездок, и он думал, что еще ни разу в жизни не был для него так неприятен и страшен стук вагонных колес.

Только бы не попасть в руки красных! И он, и его спутники решили выдать себя за пленных, если эшелон захватят большевики.

Власов устроился поудобнее в углу вагона и спал, наполняя тьму густым храпом.

Вечоркевич придвинулся ближе к Кашпуру и, стараясь разглядеть в темноте его лицо, с деланной веселостью произнес:

— Завидую таким, как господин Власов. Слышите, какого храповицкого задает?

Кашпур промолчал. Власов бойко высвистывал носом.

— Данило Петрович! — продолжал Вечоркевич, бросивший первую фразу, только чтобы убедиться, что Власов уснул. — Послушайте, Данило Петрович!

— Ну, ну, слушаю, — нехотя отозвался Кашпур.

— Беспокоит меня… одно… — замялся Вечоркевич, не отваживаясь сразу признаться, что же именно его тревожило.

— Что с деньгами делать, если к красным попадете? — жестко засмеялся Кашпур.

— Вы откуда знаете?

— Кто не догадается? Всю дорогу за грудь держитесь. Проверяете, крепко ли зашиты. Верно, много там?..

— Не издевайтесь, Данило Петрович, не стоит. Вам счастье выпало. А меня сожгли, вконец разорили: все, что имею — здесь, со мной, — и он провел рукой по пиджаку.

— Кредитки или золото? — вяло поинтересовался Кашпур.

— И то, и другое, — робко ответил Вечоркевич.

— Кредитки выбросьте, а золото проглотите, — посоветовал Кашпур. — Поймают красные — расстреляют, и останется оно у вас в животе, ваше будет.

Вечоркевич с ужасом отодвинулся от Кашпура, но холодные, насмешливые слова настигали его.

Он вдруг почувствовал, что совершил непоправимую ошибку, доверившись Кашпуру, и затих, нащупывая дрожащими пальцами зашитые в подкладку пиджака золотые десятки.

— Лучше на ветер, в море, в золу, только бы им не достались, — продолжал немного погодя Кашпур.

— Вам хорошо, — огрызнулся Вечоркевич, — вы, говорят, в иностранные банки все вложили…

— А сам я — здесь! — почти крикнул Кашпур. — Здесь, с тобой, в этом вонючем вагоне, обреченный неизвестно на что…

— Не кричите, тише! — прошипел Вечоркевич, вытягивая перед собой руки, словно защищаясь.

Кашпура душила ярость.

— Эх, падаль вы, Вечоркевич, слизняк!

— Как вы смеете! — огрызнулся помещик. — Это же ваш Петлюра так управляет вашим государством. Любуйтесь плодами его рук. Радуйтесь, ваш сын у него в советниках ходит, а вы в это время трясетесь в багажном вагоне…

Кашпур не отвечал, и Вечоркевич осмелел:

— У нас в Польше этого не будет! Не будет никогда! Пилсудский покажет себя, увидите!..

— Опять про политику… — раздраженно заметил Власов, просыпаясь.

— Ступайте вы к черту с вашим маршалом! — отрезал Кашпур. — Все летит кувырком, и он полетит…

Кашпур лег и притворился, что спит. На самом деле, закрыв лицо руками, он погрузился в свои заботы, озлобленный на весь мир, понимая в глубине души, что не скоро увидит свою Дубовку, но не допуская мысли, что расстался с ней навсегда.

Угрожающий скрежет железа заглушил завывание ветра. Марко стоял, наблюдая, как партизаны разбирали линию. На ощупь находя стыки, люди откручивали гайки и, подложив железные ломы, отводили рельсы в сторону.

В станционном домике дремал телеграфист. На табурете у телефона сидел часовой.

В комнату долетел лязг железа. Телеграфист поднял над столиком обросшее утомленное лицо.

— Линию разбирают, — он укоризненно покачал головой.

— Для дела разбирают, — нехотя отозвался боец. — А ты помолчи.

— Я помолчу, — согласился телеграфист.

Марко ходил вдоль железнодорожного полотна, вглядываясь во мрак. Порывистый ветер раздувал полы его кожанки, забирался под воротник.

Было приятно идти по насыпи, подставляя лицо ветру.

Вдоль колеи, под откосом, лежали цепи партизан. У коновязи за полустанком ржали лошади.

Марко остановился в поле. Все было готово. Эшелон они заберут, солдат обезоружат, возьмут снаряды и патроны, а потом…

— Потом видно будет, — громко проговорил Марко и повернул обратно.

Он был спокоен. Все, что тревожило его, отлетело и скрылось в ночной тьме. Одно только не забывалось — недвижное лицо Петра Чорногуза. Оно стояло у него перед глазами, и, может, оттого в сердце билась волна веры и решимости.

Партизаны ждали сигнала командира.

Ночь и ветер завладели полустанком, степью, всем вокруг.

Усталость навевала сон, и люди, чтобы не покориться ей, курили цигарку за цигаркой. Закурил и Марко, но затяжка оставила во рту неприятный привкус, и Марко, выплюнув самокрутку, раздавил ее сапогом.

Он прилег на полотно и приложил ухо к холодному рельсу. Чутким ухом уловил далекое громыхание поезда. И Марко вспомнил, как несколько лет назад он слушал перед половодьем шум днепровской воды, скованной на поверхности льдом.

Это воспоминание принесло с собою и другие мысли, и, чтобы избавиться от них, он быстро вскочил на ноги и спустился с насыпи.

— Охрим! — позвал он.

Из темноты вынырнула высокая фигура.

— Идет! — сказал командир. — Передай по цепи, чтобы приготовились!

Охрим ничего не ответил. Марко только услышал, как зашелестела под его сапогами трава.

В груди захолонуло.

Это было волнение перед боем. Марко знал уже: оно до первого выстрела.

Но думать об этом не пришлось.

В следующую минуту грохот состава послышался уже совсем близко, и в темноте обозначились огни паровоза.

Вагоны замедлили ход: видимо, с поезда заметили, что рельсы разобраны.

Марко взбежал на насыпь и крикнул:

— Вперёд!

Позади него как из-под земли выросли партизаны.

Первое ощущение у разбуженного перестрелкой Кашпура было такое, точно его ножом полоснули по груди.

Все кинулись к дверям.

В вагоне стало пусто. Стонал и ныл Вечоркевич.

Данило Петрович, словно спасаясь от его нытья, рванул на себя дверь вагона и, ни о чем не думая, прыгнул в темноту.

Мысль возникла позднее, когда он, услышав истошный крик Власова, скатился с насыпи в глубокую яму. Вслед за ним в яму полетел Вечоркевич, толкнув его ногами в грудь.

Они лежали так несколько минут, затаив дыхание, вцепившись руками в липкую землю, слушая, как тщетно звал их раненый Власов.

Первым опомнился Кашпур. Он сбросил с себя Вечоркевича и осторожно, на четвереньках, пополз в глубь рва. Его спутник мыча двинулся за ним.

Шальные пули пронизывали ночь над их головами. Данило Петрович полз осторожно, цепляясь носками сапог за невидимые бугорки. Им владела только жажда жить.

Он слышал, как тяжело сопел Вечоркевич, и мысленно посылал тысячи проклятий на его голову, боясь громко вымолвить слово.

Они выползли изо рва и очутились на опушке. Впереди темной громадой стоял лес. Кашпур поднялся на ноги и, вытянув шею, огляделся. Вечоркевич лежал рядом, распластавшись на земле.

Прыгая, он разбил себе колени и теперь, когда прошла первая волна страха, почувствовал сильную боль. Закусив губу, он едва удерживался, чтобы не застонать.

— Вставайте! — сказал Кашпур и, не дожидаясь спутника, пошел в лес.

Вечоркевич, собрав все силы, поднялся, сделал несколько шагов, снова упал и пополз, волоча ноги и подымая невероятный шум. Руки его натыкались на хвою.

— Подождите, — умолял он Кашпура. — Я не могу встать. Разбил колени. Нет ли у вас спичек?

Голос его дрожал.

— Нету! — отозвался Кашпур. — Торопитесь! Вы что, хотите попасть в когти красных или вам своей шкуры не жалко?

Вечоркевич стиснул зубы. Он снова пополз вслед за Кашпуром, царапая лицо о ветви кустов.

Сначала Кашпур шел не торопясь, осторожно. Но мысль, что их могут догнать, подстегнула его, и он побежал.

Перестрелка утихла. В вершинах сосен шумел стокрылый ветер, а внизу, в чаще, царили покой и тишина.

В тишине раздавались только шаги Кашпура, пересохшие ветви потрескивали под его тяжелыми сапогами. Казалось, в чаще торопливо петляет зверь, спасаясь от беды.

Силы покидали Вечоркевича. Он уткнулся лицом в сухую землю. Шаря руками по опавшей хвое, он кряхтел и молил Кашпура остановиться. Но тот, не слушая, шел вперед.

Отчаянный крик Вечоркевича все же заставил его вернуться. Засветив спичку, он наклонился над ним.

— Не пойду я дальше, не могу, — процедил тот сквозь зубы. — Не бросайте меня, пане Кашпур! Что мне теперь делать? — Он приподнялся на локте и ухватился рукой за полу кашпурова пиджака. — Что делать? — повторил он.

Легкое дуновениё ветра загасило спичку.

— Конец вам, пане Вечоркевич, — сказал Кашпур. — Что я вам посоветую? Ничего. Я пойду. — Он выпрямился и тут впервые заметил, что на голове его нет фуражки, — Картуз ваш возьму, — сказал он, снова наклоняясь над лежащим. — Вам он вряд ли пригодится.

Вечоркевич тихо всхлипнул, ворочаясь на земле.

— И пиджачок, пожалуй… — проронил уже тише Кашпур, вспоминая, недавний разговор в вагоне.

В ужасе говоря не то, что думал, Вечоркевич взмолился:

— Что же я буду делать?.. Один, ночью!..

— Не мешай! — грубо оборвал Кашпур. — Тут тебе не игрушки! — и, легким усилием преодолевая слабое сопротивление Вечоркевича, снял с него пиджак. — Тут тебе не игрушки, Тут жизнь. В жизни всегда ночь. — И Кашпур скрылся в темноте, спрятав под мышкой пиджак Вечоркевича.

Не доезжая полустанка, капитан Гроули решил отдохнуть.

Оставив на паровозе двух солдат, он пробрался в свой вагон и сразу же, как только голова коснулась подушки, забылся. Но спал он беспокойно: мучили кошмары, а более всего — докучный и нелепый сон — гигантская каска, на острие которой танцевал семиногий белый кот.

Капитан хотел было поймать кота, но тот превратился в змею, а когда пальцы капитана дотронулись до ее гладкой холодной кожи, раздался оглушительный треск, капитан проснулся и увидел наведенное на него в упор дуло маузера.

Комендант протянул руку к столику, где лежал браунинг, но пальцы нащупали только холодную лужицу разлитой вечером воды.

Человек, державший маузер, засмеялся, и широкое пушистое одеяло стало сползать с капитана.

Вагон был полон вооруженных людей, а часовой лежал между диванами с подогнутыми под грудь, будто сломанными, руками.

За окнами вагона шел бой.

Когда паровоз замедлил ход, Марко бросился ему навстречу.

Сжимая правой рукой маузер, он ухватился левой за поручни паровоза и вспрыгнул на ступеньки.

Растерявшемуся солдату он выстрелил между глаз, и тот упал на Марка, чуть не сбросив его на землю.

Другой солдат замахнулся штыком, но в этот момент машинист ударил его сзади ключом по голове, и солдат свалился у топки.

— Все? — спросил, запыхавшись, Марко.

— Все, — усмехнулся машинист и удивился: — Откуда тебя принесло?

— С неба, — весело ответил Марко. — Отцепляй паровоз, отец.

С площадок и вагонов тарахтели пулеметы.

Партизаны подбирались с боков, вскакивали в вагоны и дрались врукопашную.

Марко мчался от вагона к вагону, подбадривая ребят.

Обезоружив часовых на площадках, партизаны окружили поезд кольцом.

Выстрелы затихли. Из вагонов на насыпь один за другим выскакивали солдаты, поднимая вверх руки.

Марко побежал на телеграф. Он приказал связаться с соседними станциями, проверить, не прошли ли там какие-нибудь воинские эшелоны.

Получив ответ, он окончательно успокоился. Все шло как нельзя лучше.

Обезоруженных солдат партизаны вывели за полустанок.

Пленные жались друг к другу, тихо переговариваясь.

На землю пал предрассветный туман. Со степи потянуло ветром. Поблизости трижды прокричал петух.

Капитан Гроули сидел перед Марком Высокосом и смотрел себе под ноги, на грязный пол.

Сквозь окна в комнату пробивались робкие полосы близкого рассвета.

— Так вот, — говорил Марко, потягиваясь на шатком стуле, — ваши солдаты помогут выгрузить все снаряды и оружие, затем мы посадим вас всех в вагоны и отправим назад.

Комендант эшелона 209 нервно дергал свои тонкие усы, избегая смотреть в глаза большевистскому начальнику. Он попробовал было возразить Марку, намекнув на экстерриториальность союзной армии, на универсалы Петлюры, на свою неприкосновенность.

— Петлюра — бандит, и все его универсалы — ерунда, — спокойно ответил Марко. — Возвращайтесь к себе на родину. Вам здесь нечего делать.

— Нам надо в Херсон, — упрямо твердил офицер.

— Никак нельзя. Вас повезут в противоположную сторону.

— Там большевики? — забывшись, крикнул Гроули.

— Впереди — также, — с улыбкой ответил Марко и вышел из комнаты, оставив пленного взаперти.

За дверью слышались мерные шаги часового; в окно было видно, как выносили из вагонов ящики со снарядами и грузили их на подводы; с платформ снимали пушки и пулеметы. И больше всего поразило капитана, что его солдаты с довольными лицами помогали большевикам.

Под вечер, отправив на судах захваченное оружие, оставив при себе пятьдесят всадников, Марко приказал посадить солдат в вагоны.

— Ну, отец, — сказал он машинисту, — даем тебе груз…

Пожилой, седобородый машинист смерил теплым взглядом командира и ответил:

— Ну и здорово же обработали вы их, сынки!

Капитана Гроули заперли в вагон вместе с солдатами. Двери забили досками.

Марко махнул машинисту рукой. Паровоз весело засвистел и тронулся. Партизаны хохотали.

— По коням! — скомандовал Марко бойцам.

Через несколько минут небольшой конный отряд углубился в степь, оставляя за собой сизое облако пыли.

Справа, освещенный весенним солнцем, голубел Днепр.

 

XI

Март — месяц журчащих ручьев, первого робкого цветения.

Весна шла с юга. Она реяла над лиманом, и пьяный, соленый на вкус ветер ее не нравился грекам, немцам и французам.

Дымили на рейде трубы эскадры, Но Ланшона это не успокаивало. Тревога оставалась и все выразительнее отражалась в путаных приказах, объявлениях и постановлениях командования. Шифрованная телеграмма об эшелоне 209 оказалась ложной. Эшелон не прибыл ни в назначенный день, ни позднее. И вскоре выяснилось, что эшелон захватили большевики. Генерал Ланшон притих. Он не кричал, не кромсал обозленно длинные душистые папиросы, не называл идиотом Форестье. К нему вернулась рассудительность и наполнила его расчетливой, холодной жестокостью.

Из Одессы ни гонцов, ни известий. Точно сгинул в Черном море генерал д’Ансельм.

Опасность уничтожила преграду недоверия между представителями союзных государств. Каждое утро у генерала собирались полковник Форестье, Маврокопуло, майор Ловетт, Тареску и Вильям Притт.

Это был штаб командования и одновременно трибунал. В углу неизменно Сидел Микола Кашпур, прислушиваясь к разговорам, а иногда и сам отваживаясь вставить слово.

Он давно почувствовал себя лишним, а свою миссию представителя директории — фальшивой и нелепой.

Как и генерал, Кашпур знал, что Красная Армия громит петлюровские курени, а сам головной атаман обивает пороги генштаба Речи Посполитой, выпрашивая, как нищий, помощи против большевиков. Скоро на молодого Кашпура совсем перестали обращать внимание, а полковник Форестье прозрачно намекнул, что его присутствие на заседаниях штаба необязательно.

Микола вскипел и напомнил французу о соглашении, которое подписал Ланшон.

— Не говорите глупостей, — рассердился полковник. — Какая цена вашим соглашениям?. Блеф! Где ваше правительство, где ваша армия?

Представитель директории скрежетал зубами, в бессильной злобе сжимал кулаки и молчал. Полковник был прав.

Выброшенный из штаба союзных государств, Микола развернул кипучую деятельность. Добыв фальшивые документы на имя кооперативных работников, он снабдил ими Остапенка и Беленка и спровадил их из Херсона — восстанавливать связь с директорией.

Оставшись один, он быстро сблизился с американским майором Ловеттом и вскоре сделался его ближайшим помощником. Кашпура привлекала жестокость по отношению к мирным жителям, которую проявлял майор по самому незначительному поводу. Оба приятеля пришли к соглашению, что единственное спасение от восставшего народа — это расстрелы, виселицы, смерть. И когда штаб назначил майора комендантом Херсона, Кашпур по праву счел себя его заместителем, хотя приказ об этом появился гораздо позже.

Над морем нависло загадочное молчание. С суши приходили вести, одна тревожней другой.

Генерал Ланшон уведомил думу, что городская квартира его не удовлетворяет, и переселился на военный корабль.

Связь с городом поддерживалась по телефону и с помощью катера. Майор Ловетт по-своему расценил эту перемену:

— Французы все такие трусы… — и он выругал последними словами Паркера, бросившего его здесь на произвол судьбы.

Городская дума еще существовала, но она была похожа скорее на место, где можно спрятаться, чем на учреждение.

Поселившись на корабле, командующий немного успокоился и потребовал от своих коллег предложений по ликвидации красных частей. Мнения расходились. Отсутствие единства во взглядах волвовало Ланшона.

Британский консул Притт настаивал на высадке десанта и форсировании верхнего Днепра. Полковник Форестье советовал не торопиться. Капитан Маврокопуло был солидарен с ним. Ланшон решил выждать.

* * *

Тем временем, город жил своей, непонятной для оккупантов, жизнью.

Ежедневно на заборах и стенах домов появлялись листки большевистских прокламаций.

Если раньше казненных за революционную деятельность регистрировали в специальных списках, то теперь от этого пришлось отказаться: повешенных и расстрелянных считали десятками.

Генерал Ланшон, сидя у себя в каюте и кутая в плед ревматические ноги, в тысячный раз обдумывал способы выпутаться из этой истории.

Полковник Эрл Демпси молчал. На все депеши майора Ловетта — ни слова. Ловетт задумался: не пора ли выбираться отсюда?

Наконец Кашпур добился свидания с генералом. Не таясь, он сразу открыл цель своего прихода.

Ланшон слушал его внимательно, прикрыв глаза. Его скрещенные на груди руки ритмично поднимались и опускались.

Кашпур закончил и, ожидая ответа, мял в пальцах погасшую папиросу.

— Ну что ж, — раскрыл наконец глаза генерал, — все, что вы сказали, несомненно, правильно, но выступать против большевиков мы не будем. Мы примем бой. И тогда разгромим их. Вы говорите о Петлюре, но где его войска, где ваши обещания ликвидировать красных? Наоборот, они ликвидируют вашу армию. Они обнаглели до того, что прислали мне письмо, требуя немедленно оставить Херсон.

Кашпур съежился в кресле. В его выпуклых с красными прожилками глазах генерал прочитал озабоченность труса. На мгновение ему стало жаль Кашпура.

— Вы слышали о генерале Галифе? — спросил он, оживляясь.

— Конечно.

— Чтобы задушить революцию в вашей стране, нужны десятки тысяч Галифе.

Ланшон высказал то, о чем не раз в последние дни думал. Затем он откровенно спросил Кашпура:

— Каковы ваши намерения в случае нашей эвакуации?

— А разве предполагается?

— Я интересуюсь вашими намерениями, — уклонился от ответа генерал.

— Я останусь здесь, — глухо ответил Кашпур, — я буду биться до последних сил, грызться зубами. Там, за Днепром, моя земля, мои пароходы, мои лесопилки. Я не знаю, где мой отец. Я стал нищим, и моя ненависть к ним, господин генерал, не имеет границ. И я не один, господин генерал. Нас много.

— Такая решимость похвальна, мой молодой друг. Но помните о генерале Галифе.

Беседа с командующим вызвала у Миколы чувство обреченности. Ему осточертели пустые херсонские улицы, линялые, хмурые, исцарапанные пулями дома, запущенная, грязная гостиница. Остапенко и Беленко точно в прорубь канули.

Город был отрезан от суши. Неуверенность и страх мучили не только Кашпура. В ночь после разговора с генералом Ланшоном покинул Херсон британский консул Притт. Англичанин выехал, никого об этом не уведомив, ни с кем не попрощавшись. Это событие долго затем обсуждалось в среде командования союзных войск. Но Притта это мало трогало. Он сидел на палубе греческого торгового судна, взявшего курс на Константинополь. Консул придерживался того взгляда, что лучше сойти с арены на день раньше, чем на минуту позже.

Попыхивая гаванской сигарой, он презрительно думал о своих коллегах, оставшихся в Херсоне.

Старый пароход шел со скоростью семи миль в час, имея на борту британского консула, десяток херсонских фабрикантов, одного киевского сахарозаводчика, двух архиереев. В трюме были свалены ящики с награбленным золотом, церковной утварью, мешки сахара, муки, картины из местной галереи и поповские ризы — все это было реквизировано капитаном парохода.

 

XII

Тяжелый сон оставил Ивгу. Тело освобождалось от него, словно разжимая сдавивший виски железный обруч.

Девушка впервые увидела над собой щербатый, с небелеными балками потолок, а в окне клочок голубого неба. Она пришла в сознание, но думы о виденном во сне все еще не оставляли ее.

Долог был этот сон, слишком долог. Ивге даже казалось, что просто она жила в каком-то ином мире, очень уж много горького и неутешного было в этом сне! Вот и сейчас, стоило ей только закрыть глаза, опаленные ярким дневным светом, и она оказывалась посреди широкой реки. Волны ласково укачивали ее. И как ни силилась она разглядеть берега, они маячили вдали только неясной полоской и были все также далеки от нее. Это опечалило бы Ивгу, не баюкай ее волны так нежно.

На одном из берегов остался Максим Чорногуз, утлый челнок и все остальное, оставленное там позади.

Ивга пыталась восстановить в памяти, что же именно там еще осталось, но потом отказалась от этой мысли, покорилась волнам и снова погрузилась в глубокий сон, лишенный на этот раз видений.

Ветер хлопнул дверью. Ресницы у Ивги дрогнули. Сон отлетел от нее. В хате было темно и тихо.

Вспомнилось все. Лоцманская Каменка, рокочущий голос пушек, похожий на гул запоздалой осенней грозы. Максим Чорногуз. Бегство. Трое суток в камышах, в комарином аду. Жгучая жажда, муки голода и, наконец, долгий путь на лодке по Днепру.

Дальше все пропадало. И никакими усилиями этот провал в памяти нельзя было восстановить…

Ивга зашевелилась на постели, ощутив странную легкость тела. Ей послышалась приглушенная речь.

Тогда она чужим голосом окликнула:

— Кто тут?

Никто не ответил. Она попробовала встать и не смогла.

Ветер хлопал дверью. В сенях что-то шуршало. За окнами синела ночь.

Ивга гладила руками лицо, словно хотела найти на нем что-то новое.

Она опустила руку, коснулась стоявшего на полу кувшина и, приподнявшись, припала губами к воде. Держала кувшин у рта, пока хватило сил. Потом он выскользнул из рук, она услышала, как вода пролилась на глиняный пол.

Странное спокойствие овладело ею. Хмурый день заглядывал сквозь окошко в хату.

По стеклам сползали дождевые капли. Ивга осторожно, держась рукой за стол, боясь потерять равновесие, добралась до окна и опустила острые локти на узенький подоконник.

Она увидела широкую песчаную косу. Река пенным кружевом обрамляла ее.

Шел бесшумный неторопливый дождь. Кусты на берегу застыли в неподвижности. Ивга отважилась дойти до порога, переступила его и плечом прислонилась к притолоке. Дрожащими пальцами собрала волосы и забросила их за спину. Губы непроизвольно раскрылись и вбирали жадными глотками влажный, свежий воздух.

Вытянув голову, девушка с надеждой оглядывалась вокруг. Но все оказалось чужим, незнакомым, как и сама хата, где она находилась. И тогда сразу, точно тяжелые косы потянули ее вниз, она сползла на порог и, держась рукой за притолоку, заплакала.

Одиночество излилось в слезах.

Стояла на берегу Днепра рыбачья халупка. Сиротливо качались на кустах сети. Напрасно лопались на рассвете вишневые почки, напоминая, что идет полноправная веселая весна. Хозяин не возвращался. И, словно тоскуя по нем, замер на крыше аист, спрятав в перья длинный клюв…

На шестке нашла Ивга несколько караваев хлеба, связку сушеной рыбы, а в сенях, на гвоздике, — кусок сала, аккуратно завернутый в полотно. Слезы благодарности навернулись на глаза. Кто-то позаботился о ней, не бросил на произвол судьбы.

Спускались сумерки. Ивга заперла дверь, присела на постель и ждала. Хозяин мог прийти каждую минуту. Ползли часы. Ей слышались шаги. Кто-то дергал дверь, тревожно барабанил пальцами в окно. Но все это были шалости вешнего ветра.

Миновала ночь. Никто не приходил…

Стало жутко. Ивга не могла вспомнить, как она здесь очутилась. Обошла несколько раз вокруг хаты. Впереди — Днепр, а по сторонам — пустынная степь.

Девушка пошла по берегу. Остановилась над рекой. По воде стлалась солнечная дорожка.

Ивга наклонилась, из глубины глянуло на нее лицо с запавшими худыми щеками, полураскрытые губы невольно выплеснули золотую рыбку улыбки. Ресницы дрогнули.

Ивга подняла глаза на противоположный берег. Там бежали телеграфные столбы; между ними, должно быть, вилась дорога. Над нею повисло прозрачное марево.

Ивга вернулась в хату, прибрала, подмела, потом выстирала юбку и кофту и повесила на тын сушить, а сама в сорочке стояла у порога, греясь на солнышке и все еще с надеждой поглядывая на степь, на реку — не вернется ли хозяин.

Прошло несколько дней. Ивга поняла, что никто не придет. По вещам, находившимся в хате, она пыталась определить, кто же ее хозяин. В одном она убедилась: женщины в этом доме не было. Повсюду разбросана рыбачья снасть — ржавые жестянки, бутылки, разных размеров крючки. Под божницей сиротливо торчал обгорелый фитилек лампадки.

Хлеба не стало. Беспокойство охватило девушку. Надо было решать: что делать дальше? Выбирать? Мысли беспомощно перепрыгивали с одного на другое.

В памяти отчетливо, как голубой горизонт за рекой, стояла ночь бегства из Дубовки.

Ивга долго сидела на пороге, крепко обняв колени. В широко раскрытых глазах светились страх и надежда. Когда-то она мечтала уйти на край земли. Вот за этот прозрачный горизонт. Подальше от людей. Чтобы только степь, река, леса. Да их двое: она и Марко.

Так бы и шагать по степи рядом, плечом к плечу, молча слушая счастливое биение сердец. Дорога сама стелется под ноги. И — ни тревог, ни хлопот…

Таким представлялось счастье.

Ивга выпрямилась. Ее потянуло к реке. Она села у воды на трухлявое бревно.

Девичий голос разостлал над Днепром слова трогательной песни:

Где ты милый, чернобровый, Где ты, отзовися…

Громкое эхо разлеталось и таяло где-то за камышами.

Девушка пела и плакала. Пила соленую влагу слез. Так и просидела до самых сумерек, ничего не надумав.

Лишь когда зашло солнце, надела старенькую свитку, взяла разбитые, с дырявыми подошвами сапоги, с жалостью обвела глазами хату и отправилась в путь.

Очутившись на тропинке, что вела в чащу низкого молодого сосняка, она еще раз оглянулась на свое гостеприимное пристанище.

Русая прядь выбилась из-под платка на лоб. Ветер завладел ею и рассыпал золотистые волосы над глазами.

Ивга откинула их и пошла.

* * *

Пароходы, нагруженные снарядами и оружием, шли вниз по Днепру. Убегали назад берега.

Партизаны разместились на палубах и в каютах. Приняли все меры предосторожности. Днем и ночью дежурили часовые. Никто и не подумал бы, какой груз тут везут.

Партизаны, спрятав оружие, стали похожи на обыкновенных крестьян-отходников, что каждый год весной едут в Таврию на заработки.

Кочегары старались. Охрим подгонял их. Он помнил приказ Высокоса — доставить груз как можно скорее. Они, собственно, для того только и разделились, чтобы Марко мог отвлечь вражескую погоню на себя и дать возможность пароходам уйти.

Охрим, сбросив свой неизменный коротенький полушубок, надел потертый боцманский бушлат. Поднося к глазам бинокль, он оглядывал берега.

На палубах шумели. Многие партизаны сплавляли в этих местах лес. Они знали каждый кустик на берегу, каждую заводь.

— Кончать бы поскорей с этой сволочью, — рассуждал на корме усатый мужик в постолах, окруженный гурьбой бойцов.

— Заживем тогда, дядя Яким! — Молодой парень в бескозырке широко расставил руки и захохотал.

— А ты зря зубы не скаль, — рассердился Яким, любивший в жизни рассудительность и уравновешенность. — Ты много уже этой петлюры побил?

— Да разве я виноват, что не был в бою? — защищался парень, подмигивая партизанам.

— Ты ресницами не упражняйся, — не успокаивался Яким, — ресницы для девчат побереги, тут серьезность нужна… враг — он хитрый, он как лиса весной — линяет, а ты сумей вытащить его из норы.

Якима слушали внимательно. В отряде Кременя таких было двое — он да Паляница — пожилые партизаны, которым перевалило за пятый десяток. Их уважали, а Кремень часто советовался с ними.

Парень в бескозырке уже молчал, не пытаясь спорить. Да и в самом деле, Яким о многом мог порассказать. Он всюду побывал. И плоты водил, и батрачил, и на сахарном заводе работал, и на войне был.

Да и рассказывал обо всем охотно.

Шел дождь. Потом засветило солнце и стада туч растаяли в небесах. Колеса судов однообразно плескали по воде сработанными лопастями. Партизаны спешили в Лоцманский хутор.

Охрим по мере приближения к цели все больше успокаивался. Волновала его только судьба Марка. Как он там со своим отрядом?

А Марко, побывав за полустанком в нескольких селах, пустил слух, что отряд его — лишь разведка и что за ним идет красная конница; он рассчитал верно.

По его следам шли гайдамаки под командой Беркуна.

Петлюровцы были уверены, что красные сопровождают захваченное оружие и потому далеко не уйдут.

Решив повернуть обратно, чтобы снова выйти на верную дорогу, Высокос зашел ночью в село Кызлу. Разузнал, что утром там были петлюровцы и что теперь они должны быть где-то впереди.

Оставаться в Кызле было небезопасно. Идти вперед также, но возвращаться — бессмысленно. Марко решил прорваться. Пятьдесят всадников с командиром во главе тронулись в путь.

 

XIII

Недалеко от Днепра, окруженный стройными рядами садов, расположился хутор Масловка. За садами весной набухал чернозем, поднималась озимь, овес выбрасывал тонкие острые ростки. Жили в Масловке с давних пор люди рассудительные, суровые, у каждого водилась про запас сотня рублей, хлеб ели пшеничный. Иногда рыбачили, да и то для забавы. Основались масловчане на этих землях недавно. Прибыли в эти места с разных концов страны и приросли крепко, словно сосны, корни пустили глубоко. На всю округу прославились достатком и спесью.

По всему Днепру знали их. Ходил слух, что в тех краях, откуда явились, были они богаты, а тут еще больше разбогатели и что будто имеют они на свою собственность грамоту от самого царского министра Столыпина. Жили дружно. Да и не было причин ссориться. Земли — вдосталь, сады плодоносили, хозяев — всего несколько десятков, а новые не приезжали. Да и кто осмелился бы поселиться здесь без земли, без денег? Выживут — и делу конец.

Стоял хутор в стороне от тракта, не дружа с соседними селами, держа связь только с помещиками и хлебопромышленниками.

А вокруг Масловки светили в небо дырявыми стрехами худоребрые хаты сёл Обдираловки, Звонницы, Бездомовки, Грайдоли, Бескопейихи.

В этих селах масловчане слыли людьми жестокими, неприветливыми; с ними избегали встречаться, да и сами они, кажется, были рады этому.

Революция пала на масловчан как гроза в жатву. Вырвала из рук вожжи, и жизнь пошла кувырком.

Прежде все было свое: и мельницы, и молочные фермы, и культиваторы, и веялки, и собственная церковь с попом Молибогой. И вдруг оказалось, что, кроме церкви и попа, ничего, у них не осталось. Да и поп лишился своих семидесяти десятин, и остались у него лишь аналой, пьяница дьякон, забитая попадья да сын Владимир, бродивший где-то по киевским улицам — батюшка мечтал о высоко духовном сане для сына…

Сперва масловчане думали — обойдется. Поначалу и впрямь обошлось. Но в октябре 1917 года поняли — не обойдется.

Осмелели бескопейчане, обдираловцы, грайдольцы.

К своим узким истощенным полоскам прирезали жирные масловские земли, позабирали веялки, сеялки, культиваторы, породистых быков, коров и коней. И все это делалось по законам, установленным новой властью, которая, как понимали масловчане, была властью бедноты.

Еще недавно говорили, что Масловкой хутор звался недаром: там и вправду все как сыр в масле катались, а теперь от этой когда-то справедливой поговорки остался один смех.

И решили масловчане землю и богатство свои не отдавать. Не могли они примириться с тем, чтобы вчерашние нищие, батраки, завладели их достатком.

И вот с благословения попа Молибоги послали они сыновей (а кое-кто и сам пошел) в петлюровцы, в гайдамаки, в шайки всевозможных «атаманов», неся в сердцах звериную ненависть и жажду мести.

Они мстили, пытали, вешали и расстреливали.

А сынок поповский вышел «в люди», и батюшка трижды служил молебны за здравие его и за успех.

Молебны помогли мало. Оккупанты бежали. Все дальше от Масловки стучали колеса вагонов директории.

С востока шла Красная Армия, неся на своих штыках необоримую силу для бескопейчан и бездомовцев. И выходило, что одна надежда у масловчан — на банды, что кружили по степи от села к селу.

А с нижнего Днепра по камышам, по низкорослой траве пологих берегов долетел вольнолюбивый ветер, принес на крыльях своих весть о партизанской Красной дивизии под командованием Кременя. С ума можно было сойти от всего этого.

Но не сошел с ума поп Молибога, не спятили и его прихожане. В волчьи ямы прятали масловчане зерно и свертки полотна, закапывали под овины и замуровывали в печах наполненные золотом жестянки с веселым росчерком на крышках: «Монпансье Эйнем».

И когда нежданно-негаданно появился на хуторе большой конный отряд гайдамаков с черными шлыками во главе с Антоном Беркуном и поповским сыном Владимиром, масловчане ожили, точно заново родились на свет.

В просторной столовой большого каменного дома Молибоги стол ломился от яств, не умещались на нем вазы и тарелки, звенели ножи и вилки, весело булькала водка, переливаясь из бутылок в стаканы, а оттуда — в жадно раскрытые рты.

Гуляли не одни атаманы, гуляли и гайдамаки. Допоздна вырывался из дворов визг закалываемых свиней. То и дело звучали выстрелы. А вокруг хутора, в секретах, стояла многочисленная стража, оседлав тракт и дорогу к Днепру…

Отряд Марка Высокоса въехал в Масловку ночью. Патрули, притаившись во рвах у дороги, беспрепятственно пропустили всадников и дали знать на хутор. А когда Марко с отрядом очутился посреди улицы, их мгновенно окружили со всех сторон. И тут во весь рост выпрямилась обманчивая тишь на хуторе. Было уже поздно. Куда ни кидался отряд, всюду ждал капкан.

Отстреливаясь, всадники пытались отступить, но пулемет ударил им в спину. Марко расстрелял все патроны и, выхватив саблю, бросился в самую гущу, рассыпая направо и налево удары, возгласами подбадривая партизан.

Внезапно сабля Высокоса застряла в чем-то мягком, а когда он вытащил ее, в глаза ему блеснуло пламя, и Марко свалился с коня вниз головой. На этом все и кончилось. Словно на весь мир накинула навеки свой непроглядный полог беззвездная облачная ночь.

Под тынами лежали петлюровцы и партизаны. У околицы лаяли собаки. Бегали кони без всадников. Хлопотливо и разноголосо пели свою предрассветную песню петухи, как пели сотни лет назад, как будут петь и через тысячу лет.

В живых осталось всего четверо партизан, все они были ранены и контужены.

Марко лежал среди них в просторном овине на соломе, медленно возвращаясь к жизни по трудной, головоломной тропе.

Не все сразу стало понятным. Вначале пальцы нащупали жесткую, хрупкую солому, а под нею натолкнулись на деревянный настил.

Потом разомкнулись веки, отталкивая через силу тяжкий сон. Сквозь узкие щели в дверях пробивались скупые лучи света. С трудом подняв голову, Марко разглядел вокруг знакомые лица. У всех партизан руки и ноги были связаны.

— Славно! — произнес он громко, сам удивляясь, почему именно это слово первым слетело с его языка.

Трое лежавших рядом на соломе партизан — Олекса Сурма, Степан Дранов и Микита Гарайчук стонали, точно больные одним недугом.

От острой боли в затылке и предплечье хотелось стонать и Марку, но мысли о случившемся вихрем проносились у него в голове и заставляли забыть о боли.

К счастью, его только оглушили, несколько раз ударив прикладом. Трое же его товарищей были ранены. Пересилив боль, Марко повернул к ним голову.

— Как думаете, Охрим уже в Лоцманском? — прошептал он.

— Наверно, — отозвался Гарайчук, и в голосе его Марко услышал неприятную дрожь.

Бывалый дубовик Олекса Сурма, бородач и весельчак, проворчал, сплевывая в темноте сгустки крови:

— Зальют теперь нам сала за шкуру.

Ему ничего не ответили. Марко понял, что настал конец.

Безнадежность закрыла будущее черной пеленой, наполнила сердце едкой горечью. Он попытался зацепиться мыслью хоть за краешек надежды, но не нашел ничего.

Рядом, охваченные теми же мыслями, лежали товарищи.

Глаза партизан встретились, и эта минута связала их сердца навеки.

И тут Марку вдруг вспомнилась далекая, давно забытая железнодорожная станция.

Через мост мчался, мелькая в просветах между железными ребрами ферм, стремительный поезд.

Марко стоял тут же, прижимаясь к переплетам ферм, смотрел, как мчались и пропадали вагоны, сея по рельсам перестук.

А железо моста гудело и билось дрожа, обреченное на неподвижность, приветствуя другое железо, уделом которого было — мчаться без устали вперед.

Теперь Марко и сам как тот мост: жизнь, словно поезд, прогрохочет по нему к ясному рубежу солнечного дня.

Его вернул к действительности голое Олексы Сурмы.

— Что ж дальше будет? — проговорил бородач.

— Из кожи нашей гайдамаки сапоги сошьют, — попробовал отшутиться Гарайчук.

А Дранов, задумчивый семнадцатилетний парнишка, вздохнул, но не проронил ни слова.

— Помните, товарищи, — тихо промолвил Марко, — если спросят, где стоит наша дивизия или что другое, молчите! Все равно — смерть.

— Возьмут наши братки Херсон, ясно, возьмут, — вместо ответа, отозвался Гарайчук. — Ты как думаешь, командир?

— Непременно возьмут, — ответил Марко.

— А из нас тут холодца наварят, — вставил Олекса.

— Будет! — почти закричал Дранов. — И чего вы, дядя Олекса, все шутите? Тут плакать хочется!..

— А ты поплачь, — посоветовал Марко. — Поплачь, чтобы потом, Степа, враги слез твоих не видали. — Он говорил Степану, а в душе относил эти слова к себе самому. — Держись крепко, паренек. Умирают один раз, и умереть надо с честью, чтобы враги не тешились, а боялись.

— Мы еще жить будем, — убежденно сказал дубовик. — Пусть гайдамаки дохнут. Нам умирать никак нельзя. Самая жизнь для нас начинается…

— Спросят они тебя, — зло заметил Гарайчук.

У дверей раздались шаги. Из-за стены долетали голоса:

— Ну что?

— Караулю, господин сотник.

— Отдыхает коммуния?

— А бес их знает.

— Может, сбежали? — повысился голос. — Ты у меня смотри, голову на поживу псам кину!

— Не сбегут, господин сотник. Веревкой крепко перевязаны.

— Они что оборотни. Одним словом, могут в трубу вылететь.

— Что вы, господин сотник!

— Гляди же! Скоро их к атаману поведут… Он им пропишет манифест…

За стеной расхохотались.

Затем все стихло.

Снова зазвучали шаги часового. Пять вперед, пять назад.

Марко зачем-то стал их считать. Наступило гнетущее, неприятное молчание.

Марко насчитал сто пять шагов.

Ворота заскрипели и отворились.

С винтовками наперевес вошли в амбар гайдамаки.

— Вы бы еще пушку с собой захватили, — усмехнулся Сурма, — ишь, вояки…

— Помолчи! — крикнул конвойный и замахнулся прикладом. — Сотрем вас на порох и будем пушки заряжать!

— Не спеши! — сказал дубовик. — Пока солнце встанет, роса очи выест…

Арестованным развязали ноги, они поднялись и, пошатываясь, щуря глаза от солнечного света, вышли из амбара один за другим.

Масловчане ликовали. По пыльной улице, мимо палисадников, над которыми свешивались душистые гроздья акаций, вели четырех большевиков.

Припекало полуденное солнце. Где-то поблизости в чаще садов куковала кукушка.

Партизаны шагали по дороге, рядом покачивались штыки…

— Вот и конец коммунии, — радовались хуторяне и со злобным любопытством заглядывали в суровые партизанские лица.

 

XIV

Ивга шла по давно нехоженой тропинке. По обе стороны застыли молодые сосны. Шустрые синицы сбивали прошлогоднюю хвою. Она падала вниз бесшумно, нежно, тоскливо.

Скоро тропка кончилась.

Она вывела девушку на тракт, к покосившемуся столбу, откуда расходились две дороги, уходя в степь до самого горизонта.

Ивга стояла в задумчивости на перекрестке, не зная, куда идти.

Мелькнула даже мысль вернуться назад, на берег Днепра, в покинутую хату.

Она на миг присела у столба и загляделась вдаль, ожидая, не покажется ли на равнине какой-нибудь знак, чтобы можно было решить, куда двинуться.

Но всюду было одно и то же.

Беспредельность.

Две дороги.

Простор.

Ветер над непаханой землей.

В вышине мощный размах крыльев двух коршунов.

Ивга пошла направо, быстро шагая по ссохшимся от солнца и ветра кочкам. Захотелось пить, и она пожалела, что не взяла на дорогу воды.

Только бы до ночи попасть в какое-нибудь село.

Пустынность степи угнетала, рождала беспокойство.

Солнце уже сползло по безоблачному небу до самого горизонта, где, казалось, кончается степь.

Ивга торопилась, спеша перегнать ночь. Но та налегала на степь со всех сторон и скоро накрыла ее своим синим плащом. По лицу девушки струился пот. Стемнело. Откуда-то из-за темного края неба налетел пронизывающий, свежий ветер.

В лицо ударило дыхание предгорья.

Ивга не успела опомниться, как ветер с запада рванул крепче. Он уже бил кончиками платка по щекам, рвал свитку и юбку. А на небо набегали оттуда же, из-за горизонта, горы туч.

Излом молнии разодрал небо, и над степью прокатился оглушительный гром. Задрожала земля. Кто-то в неистовстве толкал ее в бездну, а она упиралась и отступала. Струи дождя уже секли высохшую степную целину.

А вслед за ветром и грозой оттуда же, с запада, вырвались на быстрых конях всадники. Копыта месили разъезженную степную дорогу.

Комиссар Матейка возвращался из разведки во главе небольшого отряда.

Ни грозе, ни буре не дано было удержать его. Разведке удалось прорвать вражеское кольцо под Херсоном, добыть важные сведения, взять в плен греческого офицера, и теперь она спешила домой.

Комиссар скакал впереди. Конь его едва касался земли копытами. Вдруг он рванулся в сторону. Матейка увидел перед собой распростертое на дороге тело.

Разметав руки, вцепившись пальцами в размокшую землю, навзничь лежала Ивга.

* * *

Туман рассеялся. Марко увидел широкое крыльцо с резными поручнями, стол на нем и вражескую свору синежупанников. За столом сидели петлюровские офицеры, среди них — Молибога и Антон Беркун.

Они узнали друг друга сразу, и глаза Марка впились в пожелтевшее лицо Антона. А тот опустил взгляд, как бы ища что-то в маленьком клочке бумаги, и долго не поднимал головы, будто не мог найти то, что искал.

Четверо партизан стояли перед ним: Марко, Дранов — с полными страха глазами, улыбающийся Олекса Сурма и Микита Гарайчук.

На столе перед гайдамаками лежали бумаги, отобранные у пленных.

В поповский палисадник набились любопытные масловчане. Охрана не запрещала им рассматривать партизан.

Марко в первый момент до того поразился, что едва не окликнул Антона. Но промолчал и через минуту понял, что так было лучше.

Из окна, отстранив белоснежную занавеску, выглядывал поп Молибога, а над плечом у него колыхался тройной подбородок попадьи.

Кирило Кажан и еще два гайдамака сдерживали натиск толпы за оградой. Кирило смотрел себе под ноги, и скулы у него дрожали под туго натянутой кожей щек.

— Будем допрос чинить, — сказал громко Молибога, и в палисаднике сразу стало тихо.

Беркун поднял голову и, стараясь не смотреть на Марка, одобрительно махнул рукой.

Пленных подтолкнули прикладами. Они шагнули вперед.

Несколько ступенек отделяли их от стола.

— Кто комиссар? — спросил Молибога.

— Я, — ответил Марко.

— Ты? — притворно удивился Молибога. — Хорошо, что сразу признаешься. Где ваши войска и сколько их у вас?

— На такие вопросы я не отвечаю, — сказал Марко и отвернулся.

Глаза Молибоги налились кровью. Перевесившись через стол, он в ярости прохрипел:

— Коммунисты, шаг вперед!

Марко искоса посмотрел на своих товарищей. Затем шагнул вперед, и то же самое сделали остальные партизаны.

— Все! — проговорил Молибога. — Хороша будет из вас ушица.

— Костей много, не подавиться бы вашей милости, — заметил Олекса Сурма.

— Тронь-ка его кости! — крикнул Молибога конвойному, и гайдамак ударил старого партизана прикладом между лопаток.

— Будешь говорить, комиссар? Последний раз спрашиваю!

Марко молчал. Молибога наклонился к Антону. Снова наступила тишина, и ее-то Марко запомнил яснее всего.

Вдруг Беркун поднялся и, придерживая рукой шашку, стал спускаться с крыльца.

На предпоследней ступеньке он остановился.

— Так, — протяжно произнес он, глядя на расстегнутую Маркову рубаху, — вот и встретились, Марко Высокос.

Кольцо гайдамаков сомкнулось теснее.

— В старину товарищами были, — пояснил он офицерам, ткнув пальцем в пленного.

— Ты мне не товарищ, контра! — спокойно и раздельно выговорил Марко.

Антон побелел. Молибога схватился за маузер.

— Погоди! — властно удержал его Беркун. — Не мешай! Это меня касается. Дай с побратимом побеседовать. Один хлеб жевали. В одном окопе спали. Забыл?

— Я с изменниками и подлецами не разговариваю, — ответил Марко.

— Не разговариваешь? — процедил сквозь зубы Беркун. — А тогда, помню, разговорчивый был. Просвещал меня… Я, может, теперь тебя хочу…

Он запнулся и замолчал, поняв, что все это лишнее, что Марко не проронит ни одного слова, но эта мысль еще больше разъярила его.

Он приблизился к Марку, криво шагая, скользя взглядом по сторонам, поверх голов, высунувшихся над забором.

— Где оружие, забранное у англичан? Где спрятали? — спросил он, остановившись против Марка и торопливо расстегивая кобуру. — Где оружие, спрашиваю. Скажешь — помилую, — пообещал он и облегченно вздохнул, расстегнув наконец неподатливую застежку.

Марко молчал.

— Может, вы скажете? — обратился он к остальным. — Молчите? Онемели от страха?

— Нет. Речь нам бог дал — он и возьмет, — отозвался Сурма.

— Взять их! — крикнул Антон. — Жилы вытянуть, но чтобы сказали!.. А этого — тут оставить!

Партизан повели. Марко остался перед Антоном.

— Прощай, Марко! — громко проговорил Сурма.

— Прощай, начальник! — подхватили Гарайчук и Дранов.

— Прощайте, друзья! — ответил Марко и закусил губу.

— Вот и встретились, — зачем-то повторил Беркун. — Скажи хоть, задорого ли ты коммунистам продался? За сколько душу христианскую отдал?

— Вот сейчас выпустим ее на свет божий! — засмеялся Молибога. — Посмотрим, какая у комиссара душа.

— Говори, Марко Высокос. Говори все, как перед богом.

Антон озирался по сторонам. Масловчане вытянули шеи, чтобы услышать, что скажет перед смертью коммунист.

— Говори! — уже не сдерживая себя, крикнул Беркун. — Мать наша Украина кровавыми слезами умывается, брат на брата восстал! Загубил ты Родину-мать! — орал он, дергая пленного за рубаху.

— Сирота ты! — вдруг сказал Марко, и пальцы Антона разомкнулись, выпустив ворот рубахи. — Украина — не мать тебе и бандитам твоим! — проговорил Марко гневным голосом. — Нет у вас матери. Виселицы по вас плачут!

— Молчи, не смей!

Антон в ярости замахнулся, но не успел ударить и, дико заорав, упал навзничь, сбитый сильным ударом ноги Высокоса.

Дальше Марко не помнил ничего. Петлюровцы накинулись на него. Ржавый привкус крови наполнил рот.

* * *

Кремень не спал. Склонившись над столом в тяжкой задумчивости, он слушал, как дождь отбарабанивал на окнах свою грустную песню.

На топчане храпел утомленный Матейка. Прискакал из разведки, привез девушку. Оказалось — та самая Ивга, о которой столько рассказывали Марко и Чорногуз.

Чорногуза нет. Лежит на Горе-Резанке.

А Марко? Охрим вернулся с оружием, снарядами и патронами. Завтра — наступление. А Марка нету. Тяжелые предчувствия сжали сердце. И не отмахнешься от них.

Все уже было готово.

Перед начдивом лежал подписанный приказ о наступлении. Завтра утром приказ этот вступит в силу. Его прочитают по сотням, и через несколько часов Кремень поведет Дивизию на Херсон.

Склонясь над столом, начдив прислушивается к шуму дождя за окнами, к храпу усталого Матейки, к собственным мыслям.

Может, и Марка не станет, как не стало Петра?

Не видел сына никогда, потом встретил в водовороте борьбы и снова потерял. Не удивительно, если так случится. Но этого не должно быть.

Пальцы сухо хрустят. Точно январский мороз ветки ломает. Может быть, это старость?

Кремень улыбается. Пожалуй, она.

Пора ей напомнить о себе. Годы спешат, катятся, как днепровские волны.

Но пусть старость обождет! Сейчас не время уступать ей!.. Еще нужны силы. Брови сошлись на переносье.

Кремень не любил воспоминаний и все же не мог от них удержаться. Вспомнилось, как много дней назад в этой же хате Петро Чорногуз спрашивал о его фамилии. Почему Кремень? Так и не успел подробно рассказать ему. Все некогда было. Так можно многое не успеть…

Брови снова сошлись. Не к чему вспоминать. Но память неотвязна. Вспомнился дубовик Кирило Кажан (верно, потому что дочка его за стеною). Где он теперь? Говорят, в немецком плену.

На топчане завозился Матейка. Поднял голову над жесткой подушкой и пробормотал сквозь сон:

— Не спишь, начальник? Ложись!..

Голова упала — и снова громкий храп.

— Спи, спи! — говорит тихо Кремень. — Я еще посижу…

Но Матейка не слышит. Он спит и, быть может, видит во сне свою далекую родину — Венгрию.

«Марка нет, — думает Кремень. — А что, если и завтра не будет? Нет, не может быть! Марко из всякой беды вывернется».

И мысли устремляются дальше: «Хорошо, что есть снаряды, оружие! Теперь держитесь, оккупанты!..»

За стеной забылась в спокойном сне Ивга. Ей ничего не снится.

Спокойно поднимается и опускается грудь. На чуть приоткрытых губах играет улыбка.

Тихо на Лоцманском хуторе. Дождь перестал. У околиц, в плавнях, в садах — часовые.

За лиманом, на горизонте, узкой серой полоской обозначился рассвет.

* * *

Кирило Кажан видел, как на площади перед церковью замучили партизан.

Умирая, они так ничего и не сказали, только Олекса Сурма, выплевывая на траву искрошенные прикладом зубы, с презрением бросил петлюровцам:

— Вспомнится еще вам наша смерть, гадюки!

Теперь они лежали все трое спокойные, тихие, словно никогда и не жили на земле.

Кирило бродил по хутору как неприкаянный. Его все тянуло на площадь — еще раз поглядеть на замученных. И, куда бы он ни пошел, всюду перед глазами вставали три трупа.

Он слышал, как хвастались гайдамаки, что завтра порешат и Марка и что атаман обещал потешиться над комиссаром куда хлеще, чем над теми тремя.

Настал вечер. В поповском доме граммофон играл вальс «На сопках Маньчжурии».

Но на хуторе было тревожно. Масловчане спускали с цепей собак, запирали двери и ставни, ворота дворов.

После того, что произошло утром, не было у них на душе покоя… Ну, а как уйдут гайдамаки, что тогда?

А в поповском доме старший Молибога домогался у Антона ответа:

— Что же дальше?

— Все будет хорошо, — , хвастался Антон, идет головной атаман Петлюра и с ним войска пятьсот тысяч, и польские легионы, и английский король, и шах персидский, и немцев одних…

— Не ври, — вдруг крикнул Владимир Молибога, уснувший было в кресле с недопитым стаканом водки в руке. — Ничего у нас нет, папаша! Слышите?

Он вскочил и швырнул стакан об пол.

— Конец настает нам. И потому, папаша, либо мы их, либо они нас… Гайдамакам своим не верю. Никому не верю. — Он испуганно моргал, пальцы у него дрожали, комкая скатерть.

Кирило Кажан решился. Собственно, мысль эта созрела у него еще днем. Но решился он позднее. Тихо, чтобы никто не услышал, он вышел из хаты и перекинул винтовку через плечо.

Вывел из конюшни застоявшихся лошадей. Вскочил в седло и погнал. Остановился у высокого забора, накинул на ограду поводья и, высоко, как слепой, занеся ногу, перешагнул через перелаз.

— Кто идет? — спросили из тьмы.

— Свой, от атамана, — уверенно ответил Кирило.

— Пароль?

— Куренной.

Кирило подошел ближе.

— Махорка есть?

— Бери, — Кирило протянул кисет с махоркой.

Часовой полез в кисет.

— Отпирай ворота! К атаману комиссара поведу!

— И чего с ним возятся? — проворчал часовой. — Пристрели его по дороге, и все тут.

— А потом меня за это… — нехотя промолвил Кажан и крепче сжал зубы. — Отпирай, атаман ждет…

— Что же, и мне с тобою идти? — спросил часовой, шаря по карманам. — А ну подержи винтовку, ключа не найду. Пропади ты пропадом с этим комиссаром.

— Штык у тебя острый, — похвалил Кирило, ощупывая винтовку.

— А что? — встревожился часовой, всовывая ключ в замок.

— Ничего, воевать удобно.

— Навоевались уже. Гляди, чтоб не сбежал.

В тишине заскрипели ворота. Часовой шагнул в темень.

— Вставай, комиссар! — сказал он и без стона повалился лицом в ноги Марку.

— Тс, тихо… — прошептал Кирило, вытаскивая штык.

Марко ничего не понимал.

Кирило склонился над ним и перерезал веревки. Потом снял с убитого жупан и папаху.

— Одевайся, живо!..

Он помог Марку.

Казалось, расстояние от овина до забора не преодолеть и за год. Лошади заржали.

Марко ни о чем не спрашивал. Чувствовал, что не время допытываться, кто его спаситель. Вскочив, на коней, они поскакали во весь дух.

У околицы их задержали. Кажан стиснул локоть спутника.

— Пароль? Кто идет? — и мгновенно из-за кустов выросли темные фигуры.

— Куренной. По приказу атамана едем.

— Ну и валяйте, хоть к черту на рога! — крикнул тот же голос.

Марко изо всей силы дернул уздечку.

В ушах свистел ветер.

Рядом скакал Кирило Кажан.

 

XV

В ночь перед наступлением Матейка с тремя ротами партизанской пехоты взял с боем станцию Степную.

Объединенные англо-греческие силы вынуждены были оставить на станции бронепоезд и под сильным огнем красных поспешно отступили.

Через полчаса после боя на станцию прискакал Кремень. Не теряя времени для бронепоезда подобрали команду. Явились несколько машинистов и предложили вести паровоз.

Договорившись окончательно о времени выступления, начдив уехал. За плавнями грузились на пароход артиллерия и пехота. Кавалерийские части готовились двинуться по берегу.

Решено было с трех сторон подойти к Херсону и атаковать город, постепенно развертывая бой. Захваченный бронепоезд значительно, облегчал задачу. Создалась возможность поддержать партизан артиллерийским огнем со стороны железной дороги. Наличие бронепоезда усиливало маневренность дивизии. Такой оборот дела окрылил партизан.

В эти часы Кремень был особенно спокоен и сосредоточен. Один за другим входили в хату командиры сотен и рот и получали от него точные короткие приказы. Отдавая их, начдив отмечал что-то карандашом на трехверстке. Охрима он задержал дольше всех. Этому командиру выпало на долю провести пароходы мимо плавней и высадить десант в Алешкинских болотах, чтобы, как только стемнеет, неожиданно появиться под стенами Форштадтской крепости.

Сам Кремень решил повести кавалерию, легкую артиллерию и пулеметный батальон в лоб оккупантам.

Для бесперебойной связи он отобрал пятьдесят конников-связистов и приказал им находиться при нем.

Лоцманский хутор ожил, загудел и походил теперь на взбудораженную пасеку. За хутором, под Горой-Резанкой, строились конные отряды. Малорослые крестьянские лошадки отмахивались растрепанными хвостами от надоедливых комаров, жевали прошлогоднюю, прибитую дождем траву и тихо ржали.

Стоя на пригорке, Кремень пропустил мимо себя конников и неожиданно заметил в конце колонны, над конскими головами, блестящую медь труб.

Командир отряда Осадчук усмехнулся в усы и, расправив от удовольствия плечи, гордо отдал честь начальнику.

— Ничего конница, — сказал Кремень. — Где трубы достал?

— Раздобыл, товарищ начальник, _ — усмехнулся Осадчук.

Трубы добыли в соседнем местечке у каких-то престарелых музыкантов.

— Губы у них распухли, — оказал он, — пускай отдохнут малость, а мы поиграем… На войне музыка нужна…

Среди партизан командир нашел немало ребят, как будто рожденных для этих труб.

Бойцы хлопотали вокруг коней. Кремень окинул взглядом пеструю толпу и заметил:

— Нам бы теперь амуниции для орлов наших.

— Там достанем, — и Осадчук показал рукой в сторону Херсона.

— Ты уверен в этом?

— Крест святой, — засмеялся матрос.

Кремень пожал ему руку и вскочил в седло.

— Будь здоров! Поеду на станцию. Сегодня приказа ждем.

— Один едешь? — спросил Осадчук. — Может, взял бы кого-нибудь… На разъезд наткнуться можно.

— Доеду, ничего…

Но как только Кремень отъехал, Осадчук послал следом за ним трех всадников:

— Смотрите в оба, ребята!

Они мгновенно исчезли за горой, только глухой топот копыт прозвучал в вечерней тиши.

На станции было людно и шумно. Сердито посапывая, стоял под парами паровоз бронепоезда. В раскрытых дверях вагонов мелькали вооруженные люди.

Матейка сидел в телеграфной.

Посланные в степь партизаны налаживали связь.

У паровоза стояли Максим Чорногуз и усатый машинист. Кремень поздоровался.

— Знакомого встретил, — радостно сообщил Максим, — когда-то вместе на заработки ходили; давно это было, не думал я, что судьба сведет…

— Судьба наша такая, что на нее надейся, да сам не плошай, — вставил машинист, с любопытством поглядывая на начдива. — Вот, к примеру, и про вас, товарищ начальник, говорят, что по Сибири гоняли вас и всякое было, а теперь вот войском целым командуете. А как вы думаете, — понизив голос и подступая ближе, спросил он, — побьем мы англичан, греков и французов?

— Непременно. И очень скоро, — уверенно ответил Кремень.

— Эх! — обрадовался машинист. — Сколько их против нас приперло сюда, а гайка-то слаба, ничего у них не выходит. Со всех концов света людей нагнали; в Одессе даже в юбках солдат видел, смех один.

В темноте вспыхивали огоньки цигарок. В конце поезда гармонь выводила веселую мелодию. Сильный звонкий голос пел:

Ой, берут дуку За чуб, за руку, Третий в шею бьет…

— Хорошие слова, кстати, — одобрительно промолвил Чорногуз, — добрый знак.

Кремень кивнул головой и хотел уже идти, но машинист остановил его, робко взяв за рукав, и, заглядывая в глаза, спросил:

— Ты скажи, начальник, Ленин при войсках идет? Есть такой слушок, что он теперь на Украине, у нас.

— В Москве Ленин, — ответил Кремень, — в самом сердце Республики. А с ним Свердлов, Дзержинский, Калинин, штаб нашей революции…

— Повидать бы их, товарищ начальник, — мечтательно протянул машинист.

— Повидаем и поговорим, друзья. Да и сейчас они с нами, в сердцах наших…

Кремень обвел рукой вокруг и тихо продолжал:

— Вот повыгоняем врагов с нашей земли, заживем вольно, счастливо. А край у нас богатый…

— Завидно другим народам будет… — проговорил Чорногуз.

— А они пусть не сидят сложа руки, пусть восстают, — рассердился машинист.

Кремень пожал всем руки и быстро пошел по перрону, придерживая шашку.

В темноте звенели его шпоры.

Открыв дверь телеграфа, начдив попятился от неожиданности: на лавке у стены сидел Марко.

Они обнялись, поцеловались, и Кремень подвел сына поближе к лампе.

— Разукрасили тебя.

— Постарались, — согласился Марко.

— А Ивга здесь… — сказал Кремень, садясь на скамью рядом с сыном.

— Знаю… мне Ян говорил… — Марко смотрел в темный угол комнаты и потирал руки. — Сурму, Дранова, Гарайчука замучили гайдамаки… — тихо сказал он. И через силу, с трудом находя нужные слова, рассказал обо всем, что произошло в Масловке.

— Может, полежал бы ты? — предложил отец. — Нелегкие у этих бандитов руки.

— Нет! — И Марко покачал головой. — Отлежаться успею. Воевать надо, товарищ начальник. — Что-то похожее на улыбку мелькнуло на его губах.

— Вот это так! — И отец еще раз радостно обнял сына. — Знало мое сердце, что вырвешься ты из беды. Скоро и до гайдамаков доберемся, скоро! А теперь, сынок, скачи на хутор и жди там моих приказаний. Утром, думаю, начнется. А Кажан где?

— На хуторе.

— Радость у него большая: из когтей гайдамацких вырвался и дочка нашлась… А ты ему навсегда благодарен должен быть… Скачи, Марко! До рассвета позорюй с Ивгою!.

Марко вышел, не оглядываясь. Кремень прижал лицо к стеклу. Он видел, как сын отвязал от палисадника лошадь, вскочил в седло и скрылся в темени, рассеяв по перрону цокот подков.

* * *

«Вот их и двое на свете», — на миг подумалось Ивге.

Она сидит с Марком, тесно переплетя пальцы, молчит.

Все сказано, обо всем вспомнили в короткую, неповторимую ночь. Неумолимо синеет за окнами чистое утреннее небо.

Кажется, в тишине слышно, как стучит сердце. Закрыв глаза, они ищут губами друг друга.

Находят.

Тогда все исчезает. Только слышно, как льются и льются минуты…

Вместе с утренним солнцем ветер с лимана принес в Лоцманский хутор, отзвук пушечных выстрелов.

Они раздавались один за другим, и партизаны тревожно прислушивались к глухому реву пушек.

Марко стоял в саду, у плетня. Впереди, за неглубоким оврагом, расстилалась степь.

«Началось!» — подумал он, и ему стало легко и радостно. Наконец-то настало то желанное, к чему готовились на Лоцманском хуторе в течение многих дней…

Ивга искала Марка. Она еще спала, когда он оставил хату.

Боязнь снова потерять любимого охватила девушку. Ее цветастый платок замелькал в кустах.

На рассвете прошел чистый дождь, и теперь деревья, кусты, трава — все вокруг казалось прибранным по-праздничному, торжественным.

Ивга нашла Марка в саду. Взгляд его блуждал вдали, где клубились над степью сизые тучи. Одна за другой пропадали они за горизонтом, и за ними открывался неоглядный величественный простор.

Орудия громыхали все чаще и сильней.

Марко обернулся и увидел девушку. Он пошел к ней навстречу, положил руки ей на плечи и притянул к себе.

— Ну, вот и все! Сейчас я поеду. Бой сегодня. — Марко замолчал, прислушиваясь к выстрелам. — Вон как Охрим гвоздит, — восхищенно воскликнул он.

— И я с тобой, — неожиданно сказала она.

— Куда? — удивился Марко. — Нельзя тебе… Ты ведь больна еще.

Она обиженно отступила и сказала:

— Снова уедешь… И все идут в бой, отец вон тоже собирается. Вечером говорил: «Будет, навоевался, поедем, дочка, в Дубовку», а теперь говорит: «Повсюду наша Дубовка, повоюем, а там поглядим»! Сидит и винтовку чистит… Не могу я остаться одна, опять тебя потеряю.

— Нет, Ивга, не потеряешь. А в бою что тебе делать? Вот погоди, научу с винтовкой управляться, тогда и повоюешь. А воевать еще придется. Не последний это бой…

В полдень канонада затихла. Привезли первых раненых. Их разобрали по хатам жены лоцманов.

Ивга суетилась, помогая хозяйке хаты. Внесли двух раненых — молодого и старого бородатого крестьянина. Старик молчал и только скорбно смотрел на завязанную ногу.

Парень стонал и перебирал пальцами, ища что-то, не находил и жаловался.

Ивга с расширенными от страха и жалости глазами перебегала от одного к другому. Молодой был ранен в грудь.

На перевязке пятнами выступала кровь. На губах малиновыми пузырьками дрожала пена.

Марко вывел с Лоцманского хутора четыреста сабель и десять пулеметных тачанок и прошел рысью к Боляховскому лесу.

На опушке он приказал бойцам спешиться и отдохнуть, выслал разведку и лег на разостланную шинель. Лошади неспокойно топали. Разноголосый гомон стоял вокруг.

Лежа на спине, Марко видел над собой чистое синее небо. Раскидистые дубы поднимали навстречу небу и солнцу свои суровые верхушки.

Вокруг остро пахло прошлогодней прелой листвой. Над деревьями кружили вороньи стаи.

Вскоре разведка донесла, что греческая пехота залегла в шести верстах от леса.

Тогда по полям, залитым дождями, ударили сотни копыт, проложили борозды высокие колеса тачанок. Веселый ветер запел в ушах всадников свою песню.

Марко повел отряд в бой.

 

XVI

В иллюминатор виден был порт и прилегающие к нему кварталы, а если приподняться над столом и приблизить глаза к стеклу, то справа за городом вставали Форштадт, степь и зубчатая цепь лесов на горизонте.

Генерал Ланшон с гневом дернул шнур драпировки, и шелковая штора закрыла свет.

Несколько минут он сидел в кресле, втиснув в узкое пространство между поручнями свое рыхлое старческое тело.

Все, точно во время бури, рушилось, исчезало. Дела приобретали совершенно неожиданный оборот.

В кают-компании командующего ждали офицеры. Ему надо было выйти и сообщить им что-либо важное и непременно солидное.

Утром он по радио передал несколько вопросов в ставку генерала д’Ансельма, главным образом упирая на необходимость помощи, но получил весьма неопределенный ответ.

Над Одессой тоже сгущались тучи. Штаб советовал положиться на собственные силы и на эшелоны, которые должны прийти из Николаева.

Через час после этого было получено новое радио: «Идет на помощь греческий крейсер, высадит десант». Вспомнив об этом, Ланшон облегченно вздохнул, с усилием поднялся с кресла и вышел в кают-компанию.

Сидевшие за круглым столом офицеры встали. Ланшон прошел к своему креслу и жестом пригласил их занять места.

Офицеры сели. Генерал обвел взглядом лица присутствующих. Полковник Форестье сидел, переплетя перед собой на столе пальцы. Контр-адмирал Маврокопуло грыз мундштук трубки и смотрел на Тареску, как на пустое место. Майор Ловетт небрежно развалился, свесив руки, и немигающим взглядом смотрел на Ланшона. Рядом с ним поместился Микола Кашпур. Впервые за последние две недели его пригласили на совещание, и он понимал, что это неспроста.

— Господа! — сказал Ланшон. — Я созвал вас для того, чтобы огласить приказ командования: любой ценой уничтожить большевистские войска, освободить прилегающие к Херсону провинции от красных и постепенно продвинуться вверх по Днепру. Политика выжидания кончилась. Армия держав Согласия переходит к решительным операциям. Сегодня, в крайнем случае завтра, на херсонский рейд прибывает крейсер с греческой пехотой.

— Пользы от нее мало, — вставил, пожав плечами, Ловетт и, как бы извиняясь за свою некорректность, добавил: — Они, ваше превосходительство, панически отступают перед партизанами.

— Я протестую, — засопел Маврокопуло.

— Оставьте! — генерал резко ударил ладонью по столу. — Теперь не время для пререканий: враг у нас один, и перед лицом его у нас должно быть полное единство действий и взглядов. Мы не гарантированы, что красные от артиллерийского обстрела не перейдут к атаке. Поэтому выход у нас один: контратака. Но такая, чтобы одним ударом уничтожить их окончательно. Из Николаева идут эшелоны, греческий крейсер — в пути. Надо оттянуть на восемь — двенадцать часов начало военных действий… Для этого я приказываю начать переговоры с партизанами.

Офицеры удивленно взглянули на Ланшона.

— Да, господа, переговоры. Они продлятся ровно столько, сколько потребуется нам, чтобы выиграть время, а затем — в бой. И положить конец всей этой истории! Я заканчиваю. Никаких обсуждений. Время слишком дорого. К красным выедет для переговоров комиссия в составе полковника Форестье, майора Ловетта и представителя директории господина Кашпура. Все инструкции я передам полковнику лично. Вы свободны, господа!..

Полковник Форестье пробыл в кают-кабинете генерала сорок минут. Они подробно обсудили детали переговоров. Во время их беседы зазвонил телефон.

Дежурный из штаба передавал, что конный отряд красных выбил с позиций английскую пехоту за Боляховкою и занял село. Греки тоже отступили, бросив пулеметы и полевую батарею.

— А в самом городе… — голос дежурного прервался и словно растаял в телефонном проводе.

— Да говорите же, черт вас побери! — не выдержал Ланшон и услышал то, что внушило ему почти животный ужас.

Дрожащими пальцами он повесил на рычажок телефонную трубку и, вытянув перед собой, как слепой, руки, словно взвешивая на них слова, повторил полковнику донесение дежурного. Форестье побледнел как полотно.

Жилистые, сухонькие руки генерала сжались в кулаки. Помахивая ими перед собой, он грозил, проклинал, приказывал уничтожить, стереть в порошок ненавистный город.

Но гнев Ланшона скоро прошел. Его охватило чувство опустошенности. Оно не покинуло его даже когда Форестье удалился, чтобы передать приказ по команде.

Командующий вызвал по телефону председателя городской думы Осмоловского и долго сыпал в его заросшее старческое ухо угрозы:

— Примите меры к немедленному прекращению стрельбы в спину моим солдатам! На что вы годны наконец? Если стрельба в тылу не прекратится, я прикажу арестовать думу.

Голос Осмоловского бился в мембране, как пойманный перепел:

— Что я могу сделать?.. Это — большевики… Я сам ищу защиты… у вас, генерал!..

Ланшон упал в кресло и ждал с замиранием сердца.

Ждать, пришлось недолго. Одно за другим заговорили орудия кораблей.

Словно сотни гроз, собравшись над Херсоном, разорвали небо и низвергли на дома, сады и прямые улицы огонь и гром, разрушение и смерть.

Стоя у иллюминатора, командующий курил сигарету.

Он спрятал руки в карманы коротенького френча и покачивался на широко расставленных ногах.

Горели дома. Яркие языки пламени тянулись прямо к небу. Это была месть, и в ней генерал Ланшон обрел равновесие.

Сорок пять минут били пушки эскадры по Херсону. Этого времени оказалось достаточно, чтобы разрушить сотню домов и уничтожить более тысячи человек.

Орудия замолчали, и вечер сразу же наполнился сухим треском огня, отчаянными криками и стонами.

Клубы дыма катились низко над улицами, цеплялись за верхушки деревьев, и казалось, так и останутся они навеки над руинами, пожарищами и мертвецами.

Из степи на невидимых крыльях летела ночь. Она высеребрила небо фантастическими узорами звезд.

Все замирало в этой торжественной неподвижности ночи, только на лимане резвились грузные волны, поблескивая у берега белыми гребешками.

Над ними стоял горький пороховой смрад.

…Впрочем, Ланшону так и не суждено было обрести желаемое равновесие.

Это выяснилось сразу же после того, как смолкла канонада.

Вошел капитан «Плутона» Бардамю. Стоя перед генералом, он рассекал руками воздух, словно ему нечем было дышать.

— Что случилось? гремел генерал. — Тысячи дьяволов свалились в один день на мою голову.

— Стреляла вся эскадра, только два комендора с «Плутона» отказались стрелять. Комендоры с «Плутона»!

Можно было поверить во что угодно, можно было признать, что сейчас не ночь, а ясный солнечный день, можно было, наконец, решить, что вовсе и не было никакой пушечной пальбы. Всему поверил бы Ланшон, только не этому.

— Что вы несете? — кричал генерал. — Вы думаете, о чем говорите? Они отказались стрелять? Да вы с ума сошли!.. Комендоры «Плутона» сожгли десятки селений в Африке! Они расстреливали бунтовщиков-негров! Они били по докам Марселя! Всего лишь год назад! По докам Марселя, вы понимаете, Бардамю?

Капитан понимал все. Даже больше — он был свидетелем и участником этого… Память на миг возродила в его сознании палящий, тропический день, большой город на берегу, темные полуголые фигуры негров в окуляре бинокля. А на корабле рядом с ним стоял в белоснежном кителе Ланшон, тогда еще полковник.

Ланшон махнул перчаткой. Комендоры открыли огонь.

В тот вечер он стал генералом. Да, все это было именно так.

Что будет сегодня?.. Два комендора в железных наручниках сидят в глубоком, крепко запертом трюме. Двое — они бессильны и не страшны. Но на борту еще четыреста матросов. Капитану кажется, что у него сейчас лопнет голова!

А Ланшон, сидя в мрачном раздумье, усматривал связь между выстрелами в спину оккупантам и отказом комендоров. Конечно, это не заговор. Но это страшнее: это — единство!

Он объясняет свою мысль капитану и тут же, схватив телефонную трубку, приказывает дежурному офицеру послать в порт роту греческой пехоты.

Бардамю оживляется. Есть простой и удобный выход: вывести ночью комендоров на палубу и расстрелять.

Нет, лучше предать изменников казни утром, на глазах всей эскадры.

Глупости! Генерал не может согласиться на это. Два комендора должны стать на свои места в орудийных башнях.

Ланшон приказывает их привести. Он отсылает Бардамю. Генерал желает один разговаривать с преступниками.

И вот они стоят перед ним — два матроса с французского корабля.

Они смотрят прямо перед собой и ждут. Позади поблескивает оружие конвоира.

— Снимите наручники, — приказывает Ланшон конвоиру, — и ступайте!

Тот торопливо исполняет приказ.

— Комендоры Эжен Гра и Фракалс? — произносит генерал.

— Так точно, — отвечают тихо, в один голос матросы.

Генерал достает портсигар, вынимает сигарету и, закурив, спрашивает: /

— Это правда, что вы отказались стрелять?

Пахучий дымок сигареты щекочет ноздри. Ланшон играет портсигаром.

— Правда, — смотря в угол каюты, отвечает Фракасс.

— Вот ты, Фракасс, — ласково начинает Ланшон, — служишь пять лет на «Плутоне»…

— Восемь, господин генерал, восемь, — глухо поправляет Фракасс.

Узкоплечий и мрачный, он искоса посматривает на приятеля. Гра хмурит брови и украдкой трется заросшей щекой о плечо…

— А ты, Гра? — спрашивает внезапно Ланшон. — Давно ты на «Плутоне»?

— Четыре года, господин генерал.

— Верно, четыре. Ты немного постарел. Я помню тебя по экспедиции в Африку… Помню… Ты из Марселя, Гра. Кажется, так?

— Так точно, господин генерал. — Глаза матроса западают глубже, и под натянутой кожей дрожат скулы.

— А я из Бретани, господин генерал, — опережает Ланшона Фракасс.

— Знаю…

Издалека доносятся пушечные выстрелы. Прислушиваясь, Ланшон говорит:

— Стреляют. Большевики обстреливают нас. Большевики!..

Он дважды произносит это слово, стремясь увидеть, какое впечатление оно произведет на матросов. Ему удается лишь уловить, как большие неуклюжие пальцы Фракасса впиваются в белый чехол дивана.

Несколько минут длится молчание. С этажерки, скрестив на груди руки, смотрит бронзовый Наполеон.

Генерал Ланшон гасит сигарету, аккуратно засовывает в пепельницу окурок и бросает взгляд на статуэтку.

Император выставил чуть вперед правую ногу, ветер отвернул плащ, уста императора сжаты, лицо задумчиво.

— Когда-то, больше ста лет назад, Наполеон сказал, что в ранце каждого солдата хранится маршальский жезл. Вы слышали об этом?

Матросы покачали головами.

— Да, комендоры, много простых солдат стали полководцами, генералами и даже маршалами.

— Их потом расстреляли Бурбоны, ваше превосходительство.

— Не всех, Гра, не всех. И не об этом речь. Я вспомнил слова императора потому, что их, к сожалению, не помнят нынешние солдаты…

Ланшон хитрит. Он ищет путей к сердцам матросов. Внезапно, поднявшись в кресле, он бросает им в лицо:

— А то, что вы не стреляли, означает бунт, по законам военного времени… Я надеюсь, вы хорошо знаете устав. Вот что, ребята, я взвесил все: и вашу вину, и ваши заслуги в прошлом. Надо отдать вам справедливость, вы не так давно достаточно метко стреляли. А вот теперь руки не поднялись. Будем говорить, как солдаты, открыто и прямо: кто подбил вас на этот поступок? Скажите — кто, и этим все кончится. Мы забудем этот инцидент…

Ланшон умолкает, ожидая ответа. Он считает, что время, потраченное им на эту далеко не приятную беседу, дает ему право надеяться на ответ.

«Первым, очевидно, заговорит Фракасс, — думает генерал, — он более разговорчив, чем этот молчаливый Гра».

В каюте резко пахнет матросским потом и специфическим запахом кубрика, вызывающим в памяти три ряда подвесных коек.

Ланшон подносит к лицу надушенный платок.

Он готов потерпеть. Ведь если сейчас он услышит имя подстрекателя, заразу можно будет вырвать с корнем.

Конечно, надо принять меры и против этих двух. Их можно списать с крейсера, осудить в трибунале и выслать в Кайенну… И тут генерал наклоняется вперед.

Заговорил Фракасс. Он смотрит в глаза командующего открыто, в упор. Он роняет несколько слов, не подыскивая их: должно быть, они давно уже родились в его сердце.

— Мы не можем стрелять в мирное население, — говорит Фракасс.

И молчаливый Гра кивает в знак согласия головой, прибавляя от себя:

— Не можем.

— Кто, кто, я спрашиваю? — не в силах уже сдержать гнев, кричит генерал. — Кто вас подговорил? Назовите его, и вы будете свободны, иначе — трибунал, Кайенна, смерть!

Комендоры молчат. Они стоят, как две немые и неколебимые скалы. Волны его угроз и гнева бьются о них и отскакивают.

— Вы пожалеете, — хрипит в исступлении Ланшон и нажимает кнопку звонка. — Наручники! В трюм! — приказывает он конвойному и отворачивается от арестованных.

Ланшон чувствует: начинается нечто новое, еще не совсем понятное ему, но весьма серьезное, могущее повлиять на судьбу союзных войск.

Мысленно браня генерала д’Ансельма, по милости которого он очутился в таком положении, Ланшон накидывает плащ и выходит из каюты.

Часовые почтительно замирают, взяв на караул.

Генерал подносит палец к козырьку фуражки и поднимается на палубу. Он долго смотрит в бинокль на затихший город. Во мгле различимы его прямые улицы, разбросанные в беспорядке дома предместья, высокие стены Форштадтской крепости. От всего этого веет неприятным холодком. Кажется, что сама тишина порождает враждебность. Генерал оглядывается. Там, за лиманом, начинается море, то самое Черное море, куда однажды, несколько десятилетий назад, уже приходил флот его страны. Что принесла севастопольская кампания? Победу, но не столь значительную, чтобы воспоминание о ней утешало его сегодня.

Ланшон отдает офицеру бинокль, показывает рукой на черные длинные строения на пристани и спрашивает:

— Что это за здания?

— Пакгаузы для зерна, ваше превосходительство.

— Они пусты?

— Да, ваше превосходительство. Вчера выгружены последние запасы. Кроме мышей, в них, должно быть, ничего нет, — шутит офицер.

— Сколько туда можно поместить людей, как вы думаете?

Ланшон ждет ответа, глядя в глаза офицеру.

— Я думаю… я не ставил себе такого вопроса. Мне трудно точно сказать, — не понимая, куда клонит Ланшон, отвечает Лейтенант.

— Напрасно, совершенно напрасно! Офицер оккупационной армии, пришедшей устанавливать порядок в чужой стране, должен думать обо всем!..

Генерал дотронулся до фуражки и отошел от растерявшегося офицера. Он несколько раз прошелся по палубе и все косился на пристань. Потом, остановившись на корме, долго разглядывал крепкие орудийные башни «Плутона». Жерла пушек, неподвижно устремленные на город, немного успокоили Ланшона. Он поспешил в каюту. Там в одиночестве удобнее обдумать свой замысел.

В каюте было тепло и уютно. Ланшон прилег на кушетку… Нажал белую кнопку над головой.

— Вермута, — приказал он денщику.

Через минуту, поднимая с подноса бокал на тоненькой ножке, генерал спросил:

— Ты парижанин, Жак?

— Так точно, господин генерал.

Ланшон отпил два глотка. В горле щемило.

— Мы били бошей, — заметил Ланшон, все еще не выпуская из руки бокал, — мы били их дважды. — в 1812 и теперь. — Генерал умолк, коснувшись губами липкого стекла бокала.

Жак ждал, стоя смирно.

— Как ты думаешь, — спросил вдруг Ланшон, ставя бокал на поднос, — мы разгромим этих красных?

Поднос в руках денщика дрогнул. Стекло едва слышно зазвенело.

— Не знаю, — тихо ответил Жак.

— Ты должен бы знать. Ступай.

Жак вышел.

Ланшон снял телефонную трубку.

— Каждые два часа сообщайте о положении в городе. Разыщите майора Ловетта, пусть звонит ко мне.

— Ты должен бы знать, Жак, — прошептал генерал, — ты знаешь, но не желаешь говорить. Ты выжидаешь того дня, когда сможешь заговорить так же, как говорят в этой стране. Не удастся, Жак, не придется.

Позвонил Ловетт. Ланшон, подергивая пальцами усы, неторопливо бросал в трубку слово за словом. Через час Ланшон спал, укрыв ноги пледом.

* * *

Вечерние сумерки окутали Херсон. Туман плыл над лиманом. Прожекторы эскадры скрещивали голубые полосы света, как мечи. Они вырывали из сумерек улицы дальнего предместья, беспрепятственно заглядывали в окна домов.

В лучах света видно было с кораблей, как от дома к дому перебегали с винтовками наперевес греческие солдаты. Ударами прикладов они ломали двери.

Искали в домах, на чердаках, в подвалах. Везде, где только мог притаиться человек, щупали штыками в темноте.

— Скорее, скорее! — торопили офицеры перепуганных мужчин, женщин и детей. Их выталкивали за ворота и гнали на пристань. — Торопитесь! — угрожающе советовали им. — Скоро большевики начнут бомбардировку, командование решило защитить вас. Спешите!..

Жителей собирали на пристани и загоняли в пакгаузы.

А в это время солдаты хозяйничали в пустых домах.

Перед рассветом огромные склады были переполнены. Оттуда доносились крики детей, плач женщин, стоны больных.

У запертых дверей выставили охрану с пулеметами. Из складов никого не выпускали.

В шесть часов утра майор Ловетт сообщил по телефону командующему:

— Все выполнено.

Прожекторы погасли. Странная тишина нависла над городом.

Низовой ветер блуждал над лиманом. Земля спала под необъятным куполом неба.

У бортов «Плутона» чавкали моторы катеров.

В тишине однотонно скрипели сходни. На крейсер поднимались солдаты. Строились с винтовками на изготовку вдоль палубы, в кочегарке, у орудийных башен: Ланшон принимал меры. Четыреста моряков могли повести себя так же, как комендоры Гра и Фракасс…

 

XVII

Мглистое утро.

Пронизывающий ветер мечется по траве, по холмам, забирается под одежду.

Партизаны лежат в степи, сжимая в руках винтовки. Взгляды их устремлены вдаль, куда убегает железнодорожное полотно.

И вдруг по цепи в низине и по холмам передается возглас:

— Едут!..

Дрезина со скрежетом вылетает из-за леска и замедляет свой бег.

Закутавшись в плащи, сидят тесно, плечом к плечу, парламентеры.

Ветер рвет прибитый к палке белый флаг.

Цепь оживает. Партизаны поднимаются и с любопытством вглядываются в лица прибывших.

— Ты их поспрошай, — весело кричит один другому, — какого беса надо им на нашей земле?..

Парламентеры делают вид, что смотрят прямо перед собой, но в то же время косятся на партизан, на колючие острия штыков над холмами.

Микола Кашпур сидит справа.

На его пожелтевшем лице — выражение тревоги. Ему кажется, что колеса дрезины вертятся на одном месте, а степь, перелески и вооруженные люди пролетают мимо по обеим сторонам пути.

— Вставайте! — дергает его за рукав Форестье. — Приехали!..

Микола испуганно озирается.

Парламентеры стоят уже на полотне, переминаясь с ноги на ногу. Они сбились в кучку, лицом к лицу, спиною к степи, избегая взглядов партизан.

Микола медленно спускает ногу на насыпь и вдруг чувствует, как к горлу его подкатывается комок.

Со стороны станции к месту остановки дрезины скачет всадник, рассыпая по шпалам перестук подков.

Круг партизан на железнодорожном полотне сужается.

Полковник достает из портсигара папиросу и мнет ее между пальцами.

Майор Ловетт нервно пристукивает каблуками.

И только железнодорожник за рулем дрезины открыто, с любопытством смотрит на обросшие лица партизан.

Всадник скачет прямо к дрезине. В нескольких шагах от нее он рывком останавливает коня.

Марко легко спрыгивает на землю и, едва коснувшись рукой кубанки, подходит к парламентерам.

Полковник Форестье расправляет плечи и отдает честь узкой, затянутой в замшевую перчатку рукой. То же делают Ловетт и Кашпур.

Марко подходит ближе и, положив руку на эфес шашки, ждет.

Ждет и полковник. Он хочет, чтобы красный заговорил первым.

Но Марко молчит, зорко всматриваясь в лица парламентеров. Петлюровские трезубцы на рукавах Каш- пура бросаются ему в глаза.

Марко чуть-чуть усмехается.

Молчание слишком затягивается… Полковник, плохо скрывая раздражение, начинает первый:

— Мы прибыли согласно вчерашнему извещению для переговоров. С кем имею честь?

Марко молча кивает головой.

Форестье кромсает папиросу. Марко видит, как на шпалы сыплется табак.

Попытка утвердить свое превосходство не удалась. Форестье отбрасывает дипломатию, называет свой чин и фамилию и протягивает руку.

Марко подает ему руку и, минуя Кашпура, здоровается с Ловеттом.

Кашпур кривит рот, отводит взгляд в сторону и всюду видит веселые лица партизан.

— Пойдемте? — предлагает Форестье, трогаясь с места.

— Прошу, — говорит Марко, затем добавляет: — Кроме этого господина, — и кивком показывает на Кашпура.

— Но это член нашей делегации, назначенный генералом Ланшоном! — удивляется полковник.

— Все равно. С петлюровской бандой у нас никаких разговоров быть не может, господин полковник.

— Тогда… тогда мы вынуждены будем отложить переговоры.

— Как хотите, — равнодушно отвечает Марко.

— Хорошо! — раздраженно говорит полковник, — а пусть будет так!..

Глазами, полными ненависти, провожает Кашпур Марка Высокоса.

Форестье и Ловетт шагают впереди. Марко идет следом, ведя коня в поводу…

Кашпур, кутаясь в плащ и проклиная все на свете, усаживается на дрезину. Ему кажется, что железнодорожник, сидящий к нему спиной, смеется. Микола закрывает глаза, но тут до него доносится гомон партизан. «Что ж, поговорим, землячки. Посмотрим, каким чесноком от вас пахнет», — решает он, слезает с дрезины и подходит к откосу.

Внизу стоят мужики. Молодые и старые. Винтовки через плечо, у некоторых на ремне, у других просто на веревке.

Перед глазами Кашпура мелькают шинели, свитки, кожаные куртки, шапки-ушанки, рваные крестьянские картузы.

Лица как будто знакомые, он, кажется, видел их всех недавно. Они ходили за плугом, боронили, сеяли, ломали перед ним шапку. Среди них, он уверен, немало днепровских плотовщиков. И все они неумолимо, угрожающе надвигаются.

Среди партизан стоит Максим Чорногуз.

Два патронташа крест-накрест перехватывают его закаленную свитку. У пояса гранаты. Его жесткую всклокоченную седоватую бородку шевелит ветер.

Максим внимательно вглядывается в лицо Кашпура. Тот, деланно улыбаясь, расстегивает плащ и достает кожаный портсигар.

— Закурим, земляки? — говорит он ласково и открывает портсигар. — Курите.

Партизаны переглядываются. Один из них, с красным веселым лицом, говорит:

— Свои есть…

— А может, мои лучше? — пробует завязать беседу Кашпур.

— Посмотри, Максим, какие там у барина цигарки.

Чорногуза подталкивают. Подтянув пояс на свитке, обвешанный гранатами, он молодецки взбегает на насыпь.

Кашпур любезно протягивает ему портсигар. Максим двумя пальцами берет папиросу, нюхает и подносит гильзу к глазам.

— Заграничные? — спрашивает он.

— Американские, — тихо подсказывает Кашпур.

— Не наши, — обращается Максим к партизанам.

Несколько человек взбираются на полотно и с любопытством слушают разговор.

— Выменяли? — спрашивает Максим у Миколы.

Кашпур не понимает.

— Что вы говорите?

— Выменяли, говорю? Променяли иностранцам Украину на цигарки?

— Го-го, ловко! — раздается в толпе.

— Брей дальше, Максим!

— Начинай переговоры!

Максим возвращает папиросу и вытирает пальцы о свитку.

Губы у Кашпура дрожат.

— Надоело воевать? — переводит он разговор на другое, глядя колючими глазами из-под насупленных бровей.

— Пока еще нет. Вот повыгоним вас, тогда отдохнем.

Кашпур всматривается в лицо ответившего ему партизана.

Чернявый парень смотрит на него с презрением.

— А это что у вас за ухват? — спрашивает он, ткнув пальцем в трезубец, нашитый на рукаве офицерского плаща.

— Это эмблема пана Петлюры, — поясняет Кашпур, — трезубец.

Громкий смех прерывает его слова.

— Мало же зубов осталось у пана Петлюры. Три зуба, да и те погнулись, им мужицкого ореха не раскусить, повыбили мы ему зубы!

— И эти повыдергаем! — доносится из толпы.

— Не повыдергаете, — злобно говорит Кашпур, — за нами вся Европа стоит и Америка.

— Слыхали! — обрывает Чорногуз. — Пугали нас немцами, а теперь американцами, англичанами да французами пугаете. И этих выгоним…

Вдруг Максим весь подобрался. Он подступил ближе к Кашпуру и жестковатым голосом произнес:

— Не выйдет уже, господин Кашпур, по-вашему. Не удивляйтесь, узнал я вас. Как хозяйского сынка не узнать! Так вот: на носу зарубите — не выйдет! И нет вам места на нашей земле; земля тоже душу имеет, она тоже с понятием и не хочет больше господ носить, разве только их кости примет!..

Он оглянулся. На десятки верст расстилалась вокруг цветистая весенняя степь, синими переливами играло небо на горизонте. И вдруг партизаны увидели, как с одного края неба на другой перекинулась радуга. От ее сказочного света на мужественные лица партизан легла бронзовая печать вечности.

— Вот наш путь, — Максим показал на яркую радугу. — И ведет нас по нему самый трудящийся в мире человек — Ленин.

— Пошли, партизаны, — крикнул Чорногуз, — а то, видите, беспокоится барин, за сердце хватается…

Кашпур шарил пальцами по карманам френча, хватался за медные пуговицы, готовый оборвать их, чтобы хоть так излить свой бессильный гнев.

Один за другим партизаны покидали насыпь. Они бежали прочь с откоса, в степь, за холмы, и вскоре исчезли за ними.

Но четверо остались стоять у дрезины, и Кашпур понял, что это охрана.

Он курил папиросу за папиросой. Синеватый дымок бесследно исчезал на ветру…

А в аккуратно прибранной столовой, в квартире начальника станции, За столом, накрытым крахмальной скатертью, парламентеров ждали Кремень и Матейка.

Ночью прибыл гонец из Херсона и сообщил, что штаб войск держав Антанты предлагает начать переговоры и что утром прибудет делегация.

— Черт их знает, как будем с ними разговаривать? — удивлялся Матейка.

— Не волнуйся. Они по-нашему понимают, — успокаивал Кремень.

Жена начальника станции суетилась, приготовляя стол. Поставила бутыль с квасом, стаканы на подносе, еще раз окинула все взглядом и вышла.

— Пойди сапоги почисть, — промолвил Кремень.

— И так сойдет, не невесту ждем.

— Пойди, пойди. Пусть увидят господа оккупанты, что хоть и трудно нам, а и мы не лыком шиты.

— Да ну их! — усмехнулся Матейка, однако пошел разыскивать щетку.

Через десять минут он вернулся, любуясь сверкающими сапогами.

— Ну вот, — сказал довольный Кремень.

Сам он вычистил свой китель, пришил пуговицы, надел портупею и, выбритый, улыбающийся, говорил, щелкая пальцами:

— Силу нашу чувствуют. Понимаешь? Силу! Иначе не начинали бы переговоров. Хитрят, гады. Хотят выиграть время. Но завтра, самое позднее послезавтра утром, Херсон будет наш!..

— Вот я думаю, — перебил Матейка. — Один хлеб с тобой едим, об одном печемся. А все-таки не совсем я еще тебя понимаю. Марко, например, сын у тебя единственный, а ты, как попал он в беду, не хотел посылать партизан. Суровый ты человек.

— Нет, Матейка, не так. — Кремень положил руки на плечи венгру и сел напротив. — Не так. Думаешь, мне легко было? Неправда… Я, может, только мыслью о нем и жил. Но разве можно было срывать людей с фронта? Нельзя было, Ян. Никак нельзя. Суровость моя не безосновательна. Время такое. Теперь все на карту ставь — голову свою, сердце, — он ударил себя ладонью в грудь. — Не мы их — они нас. А надо, чтобы мы их.

— Еще бы.

— Так и будет.

В окне промелькнули незнакомые фигуры: двое в офицерских плащах — и позади них Марко.

— Идут, — сказал Кремень и сел рядом с Матейкой за стол.

Парламентеры переступили порог, отдали честь. Кремень и Матейка встали и подали прибывшим руки.

Сняв плащи, парламентеры повесили их на спинки стульев и заняли места за столом.

Марко сел в стороне.

— Хорошо тут у вас, господин генерал, — обратился Форестье к Кременю, в котором он угадал главного начальника,

— Скоро еще лучше будет, господин полковник, — ответил Кремень. — А вы говорите по-русски?

— Люблю. У меня вообще склонность к славянским языкам. Вот и украинский учу теперь не без успеха, господин генерал. Мы же здесь надолго.

— Напрасно вы так думаете, — улыбнулся Кремень. — Лучше бы вам не питать надежд на это.

— Вы так считаете?

— Иначе и быть не может, господин полковник. — Кремень прищурился и, разделяя слова, твердо сказал: — Если наш язык вы учите только для того, чтобы здесь хозяйничать, не пригодится он вам. Не пригодится.

Форестье подумал с минуту.

— Разрешите, — он протянул руку к графину с квасом.

— Прошу. — Матейка налил квас в стаканы.

— Думаю, что пригодится, — проговорил Форестье, отпив из стакана. — Сидр?

— Квас. Думаю, что нет, — Кремень отпил одним глотком полстакана.

— Я люблю Шевченка: чудесный поэт! — продолжал Форестье. — Главное — в те времена и такое вольнодумство, такая поэзия!

— Вы его где полюбили: еще во Франции или в Херсоне? — спросил Кремень.

— В Херсоне, — ответил Форестье не сразу, поняв язвительность вопроса.

— Оно и видно!

— Я думаю, начнем переговоры, — вмешался Ловетт, выручая полковника.

— Пожалуйста, — ответил Кремень и, приготовившись слушать, придвинулся ближе к столу.

Покрасневший Форестье допил квас. Он долго вглядывался в лица партизанских командиров, затем перевел глаза на стены, увешанные картинами в рамах, посмотрел в окно и снова, протянув руку к графину с квасом, наполнил свой стакан.

Затем откашлялся и начал издалека, отлично зная, что переговоры ни к чему не приведут. Говоря, он с откровенным любопытством рассматривал через окно заполненный вооруженными людьми перрон и стоявший на линии бронепоезд.

Кремень, Матейка и Марко внимательно слушали.

«Главное — выиграть время», — думал полковник. Пуская кольцами сизый дымок, он старательно доказывал, подбирая наиболее значительные слова:

— В нашем распоряжении достаточно средств, чтобы вести успешные операции. Эскадра на рейде, десять тысяч штыков, танки, — перечислял он не спеша, стараясь уловить, какое впечатление производят его слова.

Красные командиры сидели перед ним с непроницаемыми лицами. Не замечая на них ничего, кроме вежливого внимания, полковник продолжал:

— Командование держав Согласия не имеет намерения напрасно проливать кровь населения Украины. Мы предлагаем вам прекратить военные действия на окраинах Херсона, отозвать свои отряды и сложить оружие. Поймите, ваши действия безумны. Впереди стоят вооруженные силы держав Согласия, за спиной — курени Петлюры. Мы даем вам сутки. Подумайте!..

Полковник умолк. Папироса его погасла. Полузакрыв глаза, он наблюдал.

Кремень зажег спичку и подал ее полковнику. Форестье внутренне улыбался. Все шло хорошо.

— Вы даете нам слишком много времени на обдумывание ваших предложений, — сказал Кремень, при этом искорки смеха блеснули у него в глазах. — Вот что мы вам ответим: предложение и у нас есть, и если вы примете его, то все будет хорошо и крови проливать не придется, тем более что ваши войска немало пролили ее в Херсоне. Так вот, передайте генералу Ланшону: войска держав Антанты должны в течение одних суток покинуть Херсон. Это все!

Кремень поднялся.

Марко и Матейка сидели, не сводя глаз с Форестье.

— Вы предлагаете невозможное, — заикаясь возразил полковник и тоже выпрямился за столом.

Он резким движением вынул изо рта папиросу, поискал глазами пепельницу и, не найдя, раздавил окурок о край стола.

На подоконнике лениво звенела муха.

Майор Ловетт звякнул шпорами и, надев перчатки, значительно произнес:

— Вы не предвидите результатов. Сам президент Вильсон заинтересован в мире на Украине.

— Боюсь, что и ваш президент их не предвидит, — с усмешкой заметил Кремень.

Форестье пожал плечами. Все. Больше говорить было не о чем. Можно лишь еще раз пригрозить танками, эскадрой, пушками. Но это небезопасно. Форестье отодвинул стул и сухо поклонился.

Переговоры закончились.

— Что ж, до свидания! — холодно сказал полковник, направляясь к двери.

— До скорого свидания, — ответил Кремень.

Марко провожал парламентеров. Они молча шагали по шпалам, ускоряя шаг.

Вдали на дрезине виднелась фигура Кашпура.

 

XVIII

На следующее утро партизаны заняли все подступы к Херсону.

Английская и греческая пехота численностью в семь тысяч штыков сосредоточилась на линии Форштадтской крепости.

На флангах не переставая действовали пулеметные команды. С бастионов били тяжелые орудия, стирая с лица земли селения и хутора.

Дважды безуспешно шла в атаку вражеская кавалерия, пытаясь прорвать фронт красных.

Оккупанты имели в своем распоряжении огромное количество снарядов и мощную дальнобойную артиллерию. Кроме того, у них были танки.

Партизаны знали, что слова Форестье — не пустая угроза. В Херсоне стояло до десятка танков, и их в любую минуту могли ввести в бой.

Кремень дважды объезжал линию фронта, подбадривая партизан, и на случай танковой атаки подготовил команду из старых фронтовиков, снабдив их гранатами.

До полудня длилась беспорядочная перестрелка, не причиняя серьезного вреда ни одной из сторон. Прибыл рабочий батальон из Екатеринослава.

В полдень прибыл из Дарьевки Охрим со своими полевыми орудиями.

Он привел, кроме того, сто пятьдесят дарьевских крестьян, вооруженных охотничьими ружьями, косами и вилами.

— Плохое у вас оружие, ребята, — сказал Кремень, — но лучшего дать не могу. Вон оно, лучшее, где! — и он показал рукой на Форштадт.

Поддерживаемые пулеметным огнем, дарьевские партизаны пошли в атаку на передовые прикрытия перед крепостью. Их повел Охрим. И первый пал, сраженный пулей. Французская пехота залегла за свеженасыпанным земляным валом и вела по наступающим огонь, не жалея патронов.

Но уже через десять минут французы поспешно отошли, оставив за насыпью зарядные ящики и три пулемета. Ряды партизан, шедших в атаку, сильно поредели, зато они захватили много оружия и патронов.

Огонь затих, и в крепости настала подозрительная тишина.

Вскоре партизаны поняли ее причину.

Из ворот один за другим выползали серые приземистые закрытые машины с маленькими башенками, похожими на шляпки грибов. Они быстро выстроились в одну линию и поползли на партизанские окопы.

— Танки! — тревожно понеслось по цепи.

Вобрав головы в плечи, плотнее прижавшись к земле, затаив дыхание ждали бойцы. Орудия оккупантов молчали.

Стояла угрожающая тишина, точно вся степь и крепость одновременно опустели.

Из-за стен с любопытством глядели греческие солдаты. Крепостные ворота остались открытыми.

Кремень что-то шепнул Марку на ухо, тот вскочил на коня и быстро исчез.

Танковую колонну вел майор Ловетт. В закрытой кабине было жарко и душно, пахло бензином.

Приоткрыв люк, майор презрительно вглядывался в замершие цепи партизан. Его не удивляло, что они не стреляют. Должно быть, один вид танков приковал их к земле. Майор решил, что подведет колонну еще метров на пятьдесят и затем откроет огонь. Он посмотрел на часы: было 4.30. Ровно в 5 часов здесь уже не будет никого!.

На танковых башнях зашевелились пулеметные дула: стрелки выбирали себе цель.

В это время за холмом собиралась рота, которой предстояло, атаковать танки. Кремень выглянул из-за куста. Сейчас. Еще несколько минут. Он махнет рукой, и семьдесят партизан выйдут на поединок с подвижными железными крепостями. «Эх, нам бы хоть одну такую!» — думал Кремень…

Степан Паляница, присев на землю, стягивал юфтовые сапоги. Никто не смотрел на него. Только какой-то молодой парень удивленно спросил:

— Дядя Степан, что вы разуваетесь?

Подняв голову, Паляница посмотрел на парнишку и протянул ему сапоги:

— Бери! Все равно они мне… Бери! Ты, гляди, в лаптях, а сапоги хорошие…

— Вперед! прозвучала в этот момент команда.

Степан вскочил и со связкой гранат побежал на холм.

Тишину рассекли танковые пулеметы, а линия фронта быстро поползла назад.

На лице майора Ловетта появилась довольная улыбка.

Но вдруг он приник глазами к смотровому отверстию в башенке.

Прямо на его танк бежал босой бородатый человек.

— С ума сошел! — решил майор. — Сейчас я его угощу! — И просунул в щель смотрового щитка маузер.

В тот же миг Степан швырнул гранаты под гусеницы танка.

Гигантской силы пружина подкинула танк, и что-то ударило майора по голове.

Танк лежал на боку и дымился.

Раскинув широко руки, припав грудью к земле, Степан Паляница шевелил губами, отдавая их последнее тепло окрашенной кровью приднепровской траве.

Марко с отрядом конницы ударил с фланга, и бойцы с обнаженными клинками ворвались в ворота крепости. За кавалерией двинулась из окопов пехота, Гранаты ложились вокруг танков; полевые батареи замкнули машины в огневое кольцо.

К пяти часам половина танков валялась грудой железного лома, а вокруг них на спине и ничком лежали тела гранатометчиков.

За стенами крепости кипит штыковой бой. Полковник Форестье узнает впереди цепи Кременя и целится ему в грудь.

Выстрел. Кремень взмахивает правой рукой и выпускает винтовку.

— О, черт, еще бы разок! — раздосадованный неудачей полковник вскакивает на мотоцикл и вылетает из крепости.

Он обгоняет толпу солдат, которые, как стадо баранов, бегут в порт, теряя винтовки.

— Назад! — кричит Форестье, но его никто не слушает. Он сбивает с ног солдата, переезжает его и врезается в стену дома. Падая навзничь на тротуар, он видит, что в солдат стреляют из окон дома. В этот миг пуля попадает ему в переносье, и он, захлебываясь в крови, переворачивается лицом вниз.

…Микола Кашпур, охваченный страхом, метался по комнате, то и дело выглядывая в окно. Тысячи мыслей раздирали его голову. Что делать? Как спастись? Как выскользнуть? Где французы, американцы, англичане? Ведь уверял же майор Ловетт, что бояться нечего: «Придет американская эскадра — и большевикам конец…» Где Ловетт и где эскадра? Господи, что же будет? Большевики уже на улицах Херсона… А где же Ловетт? Где Форестье? Кашпур отскакивает от окна, срывает с себя дрожащими руками френч, тот самый френч из мягкого американского хаки, которым он так любовался, и с револьвером в руке выскакивает в коридор.

— Послушайте, — он хватает за плечи старичка коридорного, — умоляю вас… тысячу рублей за фуражку и пиджак… Давайте свой…

Коридорный отталкивает его руку.

— Куда спешите? — спрашивает он.

— А, сволочь! — дико кричит Кашпур и стреляет ему в лицо. Потом стаскивает с убитого пиджак и стремглав выскакивает на черный двор гостиницы. Там он надевает пиджак и оглядывается по сторонам… Вот забор. Три шага до него, а за ним — спасение… Микола, как кот, вскарабкивается на забор, на миг замирает… Снизу тянет прелой листвой. Еще секунда — и он спасен. Там, за старым парком, овраг, через него самый ближний путь к порту…

Но раздается выстрел, и Кашпур мешком скатывается на землю. Из-за дерева выходит красноармеец с винтовкой и склоняется над атаманом Кашпуром.

С Форштадта бегут и бегут солдаты. В глазах у них ужас, они широко разгребают руками воздух, словно волны реки захлестывают им грудь.

Генерал Ланшон безнадежно бросил телефонную трубку. Бардамю застыл рядом.

Внезапно дверь открывается. Ланшон и Бардамю пятятся в испуге. В каюту вваливается полковник Тареску и падает на диван.

— Что там? — кричит Ланшон.

— Конец всему! Отступаем! Форштадт пал! Танки уничтожены!

— Вы сошли с ума!

— Вы сами с ума сошли, генерал! Выйдите на палубу!..

Тареску хочет еще что-то сказать, но Ланшон и Бардамю уже не слушают его.

Генерал Ланшон стоит на капитанском мостике. Переполненные солдатами катера торопливо плывут к кораблям. На берегу — масса греков и французов, которые все бегут и бегут из города. Сжимая бинокль, генерал глядит вдаль и опускает руки. Нет! Это превзошло все его предположения. Такого исхода он не ожидал!

Ветер доносит до его слуха громкое «ура!», и генерал слышит его раскаты, ухватившись руками за поручни мостика.

— Прикажите эскадре, — кричит он капитану, — немедленно поднять якоря!

— Они подняты, ваше превосходительство.

Капитан Бардамю впервые за всю жизнь свою видит Ланшона в таком состоянии. Он стучит сморщенным, похожим на кусок желтого теста кулаком по поручням и вопит:

— Огонь по городу, по пакгаузам!

Спустя несколько минут орудия в щепы разносят переполненные людьми склады на пристани…

Отвернувшись от багровых парусов пожара, Ланшон отдыхает взором в манящей и спасительной дали за лиманом.

Эскадра, развернувшись кильватерным строем, выходит в море. Генерал долго еще не может успокоиться. Гнев и ярость душат его. Но он. понимает, что лишен возможности исправить положение. Где теперь этот самоуверенный наглец Демпси? Где хвастливые бизнесмены Гульд и Фокс? Где желчный Притт? Где, наконец, всезнающий Форестье? Воспоминание о Форестье повергает генерала в отчаяние. Боже мой! Кто мог подумать, что так катастрофично, если не сказать позорно, закончится эта история, в которую впутали его д’Ансельм и американцы?!

В этот день от снарядов «Плутона» погибло две тысячи граждан, жителей Херсона, а в трюме корабля были расстреляны комендоры Фракасс и Гра…

Со стороны Форштадта щетинистой волной штыков вливаются на улицы города колонны дивизии Кременя. Из дворов, из домов, из подвалов, протягивая к ним руки, бегут навстречу женщины, мужчины, дети… Раздаются радостные возгласы:

— Слава!

— Слава Красной Армии!

— Да здравствует свобода!

…Над крышами багряные флаги. Люди обнимают бойцов, плачут и смеются. Пожилая седая женщина, в ветхой кацавейке стоит на тротуаре и, заламывая руки, плачет счастливыми слезами:

— Сыночки мои, — приговаривает она, — родненькие! Не дождался мой Степа, не дождался…

— Не плачь, мать, не плачь, — уговаривает ее партизан, — не плачь, пусть враги наши плачут!

— Твоя правда, сынок, твоя правда, — говорит женщина, обнимая молодого бойца, — сына моего Степу они замучили… Не дождался вас, вот я и плачу… — Погрозив кулаком в сторону лимана, женщина шепчет: — Душегубы, лалачи, нелюди… Еще отольются вам мои слезы…

Марко во главе отряда конников обошел город с запада и отрезал отступление беспорядочным колоннам греческой и английской пехоты. Солдаты бросали оружие и поднимали руки. Зазвучали крики:

— Рюсс! Рус! Капитуляция!

«То-то, — подумал, ликуя, Марко, — давно бы так!»

Греки, англичане, французы, как загнанная стая волков, сбились на берегу.

Величественные, торжественные звуки «Интернационала» летят над городом. Это идет первый рабочий батальон. Впереди Кремень, рука у него на перевязи. Лицо усталое, но в глазах светится радость. Рядом шагают Выриженко и Матейка.

Над городом нависает едкий дым пожарищ. На окраинах еще звучат выстрелы, еще веет печалью от разрушенных оккупантами зданий, но Кремень своим острым и верным взглядом различает уже поднимающийся над Херсоном, над синими водами Днепра светлый день, и сердце его, как кубок, полный вина, полно радости и гордости за Родину, за великую стальную когорту людей, которая дала ему жизнь, разум, силу, за тех, кто носит такое простое и величественное имя — большевики.

…Марко все не мог оторвать глаз от золотистого берега Днепра. Конь его призывно ржал и нетерпеливо рыл копытом землю. Шелковый, нежный ветерок гладил лицо, играл прядями русых волос, выбившихся из-под кубанки. Вдали скрывались из виду силуэты кораблей оккупантов. Они таяли в небытии, как дурной сон.

Рядом искрилась и переливалась величавая река. Там, за недальним голубым горизонтом, Днепр впадал в Черное море. Не в силах сдержать радость, Марко по-юношески во весь голос крикнул:

— Здравствуй, наш Днепр!