Переяславская рада. Том 1

Рыбак Натан Самойлович

Книга 2

 

 

Глава 1

Облетала вишня. Расстилала белый цвет. Ветви гнулись под мощным напором ветра. Золотым дождем бродило солнце в траве. За высоким тыном, повитым хмелем и кручеными паничами, улица шумела, вопила, кричала, скрипела возами, тарахтела арбами, а тут под вишней, в холодке, — покой, безмятежность.

Венецианский посол Альберт Вимина протянул кубок. Слуга наполнил его ароматным напитком. Посол жадно припал губами, выпил одним духом. Думный дьяк Григорий Богданов пил не спеша. Искоса посматривал на венецианца, на ковер, где на подушках торжественно и молчаливо сидел Наир-бей. Турок не пил ничего. Слуга стоял за его спиной, взмахивал широким китайским опахалом. Ветер колыхал полы широкого шелкового халата. Наир-бей сидел прямой и строгий, словно собирался творить намаз. Молчание затягивалось.

Беседа никак не налаживалась, и Альберт Вимина беспокоился. Неужели все его старания останутся безуспешными? Неужели далекое и опасное путешествие, которое он совершил, окажется, в конце концов, напрасным?

Узкие розовые пальцы посла с ровно подстриженными ногтями ласкают короткую рыжую бородку. Беспокойство светится в его глубоко посаженных зеленоватых глазах.

— Я думаю, Украина не долго будет наслаждаться миром. Король Ян-Казимир не считает Зборовское соглашение длительным.

Так, на первый взгляд неосторожно и грубо, одной фразой разорваны тонкие хитросплетения будто бы непринужденной беседы трех дипломатов.

Шумит ветер в саду. Белые цветы сыплются под ноги послам. Богданов, отставив в сторону кубок, выжидающе смотрит на турка. Странно ведет себя венецианский посол. Но Богданов за свою службу в посольском приказе привык и не к такому. Разве само по себе это общество на коврах под развесистой вишней не достойно удивления? Богданов знает: сейчас венецианец смотрит на Наир-бея, а ждет — может быть, проговорится русский?

— Гетману Хмельницкому Зборовский договор — тоже камень на ногах, — вяло говорит Наир-бей.

Слуга машет опахалом, колышутся полы халата. Ноздри горбатого носа раздуваются, глаза полузакрыты, короткие пальцы турка перебирают нечто незримое. Венецианец хитер, как лиса. Наир-бей — хитрее. Великий султан направляет посольство к гетману, но об этом еще рано знать синьору Вимине.

Когда синьор Вимина будет на обратном пути к своему повелителю, в Чигирин въедет Осман-ага, великий посол султана. Наир-бей косится на русского.

Богданов сидит рядом, дышит с трудом. Неверный ест свинину, оттого у него жирные губы и заплывшие щеки. Грех перед пророком делить трапезу с неверными, но султан, наместник пророка, простит грехи: этого требует посольская служба. Хвала Аллаху, что надоумил султана протянуть гетману свою высокую руку. Едучи по Украине, Наир-бей видел неисчислимые богатства. Золотой край!

Перед глазами Наир-бея встает степь, синие озера, белое цветение садов, точно пенистый ласковый прибой Черноморья. Венецианец встревожен — это добрый знак. Безумный властитель Венеции мечтает вознести крест над Константинополем, низвергнуть впрах священный полумесяц. Горе и позор ждут нечестивцев, поднявших меч на Порту.

Богданов молчит, выжидает. Наир-бей осторожен, такая слава у него среди европейских дипломатов. Об этом знают Вимина, Богданов. Вслед за появлением Наир-бея возникают новые заговоры. Так всегда. Недаром его называют указательным пальцем султанской руки. Теперь этот палец устремлен на Чигирин — резиденцию гетмана Украины. Вот отчего беспокойство охватило венецианца, вот отчего боярин Бутурлин шлет Богданову грамоту за грамотой, требует обстоятельно и доподлинно разведать замыслы Наир-бея. А как эти замыслы разведаешь? Хорошо боярину Бутурлину в Москве. Сидит теперь в Кремлевской палате… Прохлада, покой, скрипят перья писцов. А тут, в Чигирине, непременно станется какая-нибудь заковыка. Едва удалось подбить венецианца на эту встречу. А что с нее толку?

— Не верю, чтобы польский король отважился на новую войну, — степенно говорит Богданов. — Украину воевать теперь ему опасно, ибо неведомо, как на то Москва взглянет.

Хоть и велено посольским приказом про цареву высокую волю ни с кем, кроме гетмана, речей не вести, но не выдержал Богданов.

Наир-бей, усмехнувшись, заметил:

— Царю Алексею от Литвы можно ждать беды. Денно и нощно надо смотреть за Радзивиллом.

— Понадобится, — спокойно молвил Богданов, — двести тысяч ратных людей поставит Москва.

Вимина прислушивался. Теперь он мог молчать. Казалось, его надежды оправдывались. Рыба сама шла на крючок. Вот уже она жадно схватила наживку, еще миг, еще один миг… Он слегка наклонился вперед, словно держал в руках удилище. Еще один миг…

— Жара какая, — вдруг сказал Богданов, — и тут жара, нигде не скроешься от нее. Пора дать отдохнуть любезному хозяину.

Пухлые короткие пальцы турка застыли. Он смотрел куда-то в сторону, поверх кустов. Беседа исчерпалась. Вимина вздохнул, из вежливости пригласил еще посидеть. Хорошо задуманная конференция заканчивалась неудачей. Что ж еще придумать? О замыслах гетмана насчет Москвы мог сказать лишь сам гетман. А то, что он скажет, Вимина знал хорошо.

Вишня рассыпала белый цвет. За высоким тыном посольской усадьбы шумела улица. Послы склоняли друг перед другом головы, прижимали руки к груди, приятно улыбались. Мед и молоко струили из глаз. Богданов сел в открытый возок. Приказал вознице ехать. Лошади резво взяли с места. Пыль поднялась облаком, заволокла роскошную карету Наир-бея. Слуги подхватили турка под локти, посадили в карету, задернули занавески. У ворот стояли любопытные. Коренастый дядько посмеивался в усы:

— Вишь, басурман! Бородатый, а в бабской одеже!

Караульный казак погрозил ему кулаком:

— Замолчи. О ком языком мелешь? Не видишь — посол!

Дядько притих и исчез в толпе.

Карета тронулась. Добрые кони легко несли ее. Наир-бей смотрел на улицу сквозь щель в занавесках. Да, немалого достиг Хмельницкий. Не тот был Чигирин всего два года назад. Не узнать теперь города.

Среди садов возвышались прочные дома с крышами на заморский манер.

Длинной цепью растянулись торговые каменные строения. По улице шел караван. Верблюды лениво перебирали ногами, месили дорожную пыль, серые от пыли бурнусы арабов колыхались над горбами, точно шатры. Наир-бей приподнял занавеску, поманил пальцем араба в чалме, который вел на поводу верблюда.

— Куда путь держите?

— В Египет, ясный бей, — поспешно и угодливо ответил араб.

У него было сморщенное, точно обожженное огнем, лицо и высохшие руки, которые он прижимал к груди.

— Что везете?

— Шелк, ваша милость.

— Не чинят вам препятствий казаки?

— Нет, ваша светлость, пальцем не трогают.

— Да поможет вам аллах!

Наир-бей опустил занавеску. Карета двинулась дальше. Турок сидел на подушках выпрямившись, закрыв глаза, мыслями возвращаясь в сад венецианского посла, к недавней беседе.

…Вимина после отъезда послов диктовал письма. Одно — в Венецию, великому дожу, другое в Варшаву — Послу графу Кфарца. Жаловался: «Срок моему посольству прошел, обещанных вами пятидесяти тысяч талеров не получил. Отсутствие денег многому препятствует. Еще месяц принужден буду жить иждивением правителя Украины — гетмана Богдана». Далее шел длинный, старательный перечень всяческих мелочей. Писал посол о деревьях, впервые увиденных на Украине, о всяких украшениях и сосудах. Письмо было обычное.

С рассветом гонец повезет его в Варшаву. Но ночью синьор Вимина напишет второе письмо, подробное и более значительное.

Продиктовав письма, Вимина приказал закладывать карету и уселся перед зеркалом, расставив на столике флаконы с благовониями. Два камердинера держали наготове шитый золотом камзол и черную широкополую шляпу. Посол собирался посетить генерального писаря. Натирая благовониями бородку и усы, он представлял себе до мелочей эту предстоящую встречу в генеральной гетманской канцелярии. Что мог он предложить Выговскому, кроме обещаний? И чего стоят обещания? Одно суесловие. А теперь доподлинно известно: Наир-бей не одними словами привлекал на свою сторону генерального писаря.

Вимина вздыхает и всердцах проливает на ладонь больше, чем нужно, ароматной розовой воды.

 

Глава 2

Душный день раскинул свой солнечный шатер над гетманской столицей.

Еще и май не кончился а, казалось, июльский зной опустился на землю и дурманит людей. Буйно взошла на лугах и в садах зеленая пышная трава. А по дорогам, ведущим на юг, на восток и на запад — во все стороны от Чигирина, множество людей верхами, на телегах, пешком. Скрипят возы, клубится пыль, добрые кони мчат всадников, и над всем этим высокое, бескрайное небо, глубокая и чистая лазурь, и всюду кругом — волнующаяся, нетронутая степь.

Стоят посреди степи, при дороге, в садах, над озерами и прудами, белые села. Далеко на запад и на юг раскинулась земля Чигиринского полка.

Майский день томит ее зноем. Прикрывая глаза ладонью от солнечного блеска, высматривают селяне в небе дождевую тучу.

И через окно гетманского дворца ищет ее в небе сам гетман Богдан Хмельницкий, слушая монотонный, ровный голос Лаврина Капусты. Начальник личной тайной канцелярии гетмана, нагнувшись, стоит у стола. Перед ним на скатерти лежат свертки пергаментных списков. Это реестры казацких полков.

Может быть, пора и отдохнуть, но гетман молчит, и Лаврин Капуста читает дальше, не меняя голоса.

«Низовая стража с Днепра шлет уведомление, что посол турецкого султана Осман-ага миновал сторожевые линии. В Брацлаве поймали шляхтича, переодетого монахом, который распространял слухи про войну между нами и татарами; под пыткой оный шляхтич показал, что подослан-де умышленно князем Еремой Вишневецким. В Киеве на базаре голландский купец, прозываемый Ван Браумлер, продал пятьдесят мушкетов сотнику полтавского полка Зозуле, и те мушкеты сотник Зозуля в полк не доставил, а перепродал татарам; сотника взяли под стражу, ему чинят допрос».

Хмельницкий внимательным глазом искал в лазури облачка. Однозвучный голос Капусты слегка раздражал его. Но он знал: если полковник угощает его всеми этими мелкими и докучными делами, то напоследок скажет что-нибудь значительное и важное.

Лаврин Капуста придвинул поближе серебряный кубок, налил холодной воды из высокого кувшина и неторопливо выпил. Вытер белым шелковым платком тонкие усы и спросил:

— Читать дальше? Дела тайные, — добавил он, — спешные.

Гетман кивнул головой, не оборачиваясь от окна.

— Читай!

— Грамота от Малюги цифирью. Сто сорок три, да двенадцать, да еще тридцать, да еще добавить одиннадцать, — Капуста говорил тихо, гетман слегка наклонил в его сторону голову. — Сейм в Варшаве не допустил митрополита киевского Коссова заседать в сенате. Сто, да еще триста, да еще двести тридцать четыре, добавить еще сто шестнадцать: папский нунций обещает деньги на новое посполитое рушение. Канцлер Оссолинский тайно совещался с послом венецианским Кфарца.

Капуста положил на стол белый шелковый платок, на котором краскою было нанесено письмо Малюги, и, заглядывая в темный угол горницы, сказал:

— Нынче венецианский посол Вимина будет на вечернем приеме у генерального писаря Выговского.

— Знаю. Завтра утром доложишь мне.

— Слушаю, гетман. Днем была беседа между Виминой, турецким визирем Наир-беем и московским думным дьяком Григорием Богдановым. Говорено между ними, со слов Вимины, что король Ян-Казимир Зборовского договора соблюдать не будет. Наир-бей сказал, что гетману Хмельницкому этот договор — тоже камень на ногах. Московский посол не верит, чтобы король польский на такую войну поднялся, должен будет посчитаться с Москвой.

— Письма Вимины все читаешь?

— Все, гетман!

— Читай дальше.

— В Варшаве посол гетманский Степан Богданович-Зарудный беседовал с послом царя московского — боярином Пушкиным.

Гетман отошел от окна и сел в кресло, покрытое ковром.

— О чем трактовали? — спросил он нетерпеливо.

— Говорено меж послами о намерении царя московского заявить протест королю Яну-Казимиру против неверного написания его царских титулов, дабы ухудшить отношения и намекнуть на разрыв.

— В Москву Михайла Суличича пошлю, — перебил гетман.

— Добро, гетман!

— Зарудному отпиши — боярина Пушкина просить от моего имени, чтобы дал понять королю: мол, Москва к нам приязненна и попечительна.

— Добро, гетман!

— В Константинополь поедут Антон Жданович и Павло Яненко. Оба турецкую речь знают. Еще что?

— Польские послы в Бахчисарай поехали.

— Свои люди есть меж ними?

— Есть один писец.

— Ладно. Дальше.

Капуста удивленно взглянул на гетмана. Необычна была для него такая раздражительность при докладе о важных, секретных делах. Хмельницкий перехватил удивленный взгляд полковника.

— Утомился я, Лаврин, — хрипло произнес гетман, — утомился. День и ночь смотри, как бы нам нож в спину не всадили.

Он вскочил с кресла и зашагал по горнице. Из-под густых бровей гневно блестели глаза. Алый кунтуш тесно облегал его могучие плечи, и худой, невысокий Капуста казался рядом с ним маленьким, незаметным.

— Тесно нам, Лаврин, тесно.

Он мерил ровными шагами горницу из угла в угол, а казалось, будто он все еще под Зборовом, на том страшном поле боя, и ухо ловит звон мечей, стоны и крики людей, топот тысяч ног, конское ржание. В том страшном побоище он победил. Он поставил на колени первоклассную королевскую армию.

А чего добился? Сорока тысяч реестровых?

Да, он знал, хорошо знал — не того ждала Украина. На том поле можно было добиться большего. А теперь паны только того и ждут, чтобы снова двинуться на Украину, возвратить себе маетности, на колени поставить народ.

В хитросплетениях тайной переписки с Варшавой, в беседах, в неосторожно высказанных фразах, — он уже видел зарождение той черной тучи, которая принесет страшную грозу. Снова пламя пожара вспыхнет над измученной и окровавленной землей…

Капуста, словно угадывая мысли, тревожившие гетмана, молвил:

— Никогда еще не имела такой свободы Украина, Богдан.

— Мало, — гетман остановился перед Капустой и положил ему руки на плечи. — Пойми, мало. Да и ту норовят отобрать, и та под угрозой. Нам надо выиграть время. Время сейчас для нас — все. Хитры паны в Варшаве, а мы похитрее будем. А теперь обедать, полковник!

— Еще есть дела, — отозвался Капуста, — весьма спешные.

— Твоя воля, — улыбнувшись, Хмельницкий отошел к окну.

— Брацлавский полковник Нечай твою, гетман, честь поносит; на прошлой неделе говорено им: «Гетман народ продал за маетности, гвардию себе завел, три тысячи татар нанял для охраны, а народ в полон гонят, паны Потоцкий и Вишневецкий снова вешают невинных».

— Заговор? — спросил Хмельницкий, и Капуста заметил, как под кунтушом заходили плечи.

— Нет, — твердо сказал он, — не заговор. Нечай — честный человек. — Помолчал и, встретив пытливый взгляд гетмана, добавил:

— Не понимает только, вперед не заглядывает.

— Верно говоришь, полковник. Нечаю быть в Чигирине на той неделе.

— Письмо от митрополита Сильвестра Коссова: твоему универсалу, гетман, посполитые не подчиняются, и земли, захваченные ими у Густынского монастыря, до сей поры не освобождают.

— Вот морока мне с тем монастырем. Мало разве земель у пана митрополита… Пусть Выговский составит новый универсал от моего имени, а лучше пошли сотни две казаков, чтобы нагайками поучили, как гетманскую волю уважать…

— А может, то лишнее будет? — осторожно сказал Капуста.

— Что у тебя в мыслях? — грозно спросил Хмельницкий.

— Не надо казаков посылать.

— Надо. Я сказал — надо! Немедля чтобы освободили монастырские земли.

Ты что, шутить вздумал с митрополитом? Людям святой веры обиду чинить — мне на то бог права не дал.

— Добро, гетман. Еще жалоба.

— Снова про непослушание?

— Да, гетман! Выдал ты охранную грамоту шляхтичу Перчинскому, проживающему в местечке Коростышеве, а тот шляхтич пишет, что селяне с казаками два наезда сделали, маеток пограбили, твою охранную грамоту порвали…

— Послать шляхтичу новый охранный универсал, — перебил гетман. — Отпиши Ивану Золотаренку: следствие учинить и виновных покарать смертью.

Далее что?

— Жалоба женского Киево-Печерского монастыря на селян села Подгорцы о непослушании. Оные селяне не отбывают своих повинностей, считают себя вольными казаками…

— Все казаками хотят быть, — перебил Капусту гетман. — Видишь, Лаврин, вся Украина в казаки записалась…

Капуста бесстрастно продолжал:

— Пишет игуменья печерская, пани Магдалина Белецкая, к твоей милости гетману, чтобы ты новый универсал выдал на послушенство подгорецких селян монастырю, а еще лучше — приказал бы полковнику Антону Ждановичу строго наказать виновных.

— Хорошо, довольно, — оборвал гетман Капусту, — пошлешь новый универсал, от моего имени прикажешь быть селянам в послушенстве у пани игуменьи, а злостных гультяев казнить смертью. Все, Лаврин?

— И еще, последнее, — поспешил Капуста, уловив нетерпеливое движение руки гетмана. — В Белой Церкви взяли под стражу кобзаря. Твою гетманскую честь поносил, пел песню, а в ней про тебя сказано:

А бодай того Хмеля Перша куля не минула, А друга устрелила, У серденько уцiлила.

— Будет дождь, — сказал Хмельницкий, — глянь, сизое облачко в небе, будет дождь.

Лаврин Капуста продолжал холодно:

— Кобзарь взят под стражу, доставлен в Чигирин.

— Будет дождь, — повторил гетман. — Все, полковник. Все. Иди.

Капуста собрал бумаги и уже на пороге сказал:

— Такая уж моя служба, гетман: всегда я первый должен тебе все неприятное сказывать.

Он не видел горькой усмешки гетмана.

…Дождь пошел к вечеру. Молния рассекала черное, все в тучах, небо, от оглушительных раскатов грома дрожала земля. Трепетно бились ручьи на улицах, смывая грязь с битого, утоптанного большака, несли вместе с мутной водой палый лист, сорванный ветром, увядший вишневый цвет, смытую с крыш солому, всякую всячину.

Хмельницкий слушал, как шумел за окнами дождь. За дверью, в столовой, веселилась семья. Слышен был голос Юрия, покрывавший все прочие голоса.

Иногда рассыпался звонкий смех Елены. А гетман думал о своем. «Чтоб пуля не минула. В сердце поцелила». Так пели. Выходит, того желают. Выходит, где-то на его пути возникла пропасть. Перешагнуть не оглядываясь. Он понимал, что это значит — перешагнуть. Там, в черной глубине той пропасти, надо оставить свою совесть и свою муку, только тогда перешагнешь. Надо еще завалить ее, эту пропасть. Как? Он знает, как. На кол, в петлю, на казнь.

Болтают черт знает что, потешаются. Думают — ему легко. Стражу завел, гвардию. Нечай, Нечай! Храбрый полковник, а Капуста правду говорит — вперед не заглядывает. Не понимает, чего хочет гетман. А он хочет, чтобы край родной вольным стал. Чтобы ширились города, процветали ремесла, кипела торговля.

Вот теперь оно начинается. Разве чаркой да побратимством такое сделаешь? Был Чигирин тихий, в садах вишневых, был Чигирин благочестивый город — одни купола церквей да колокольный звон. А ныне стал Чигирин известен в далеких краях. Австрийский император через своих людей в Варшаве расспрашивает про украинскую столицу. Что за люди казаки, каковы их замыслы? Голландские негоцианты торговлю завели. Польские паны от зависти и злобы пальцы кусают. А как это сталось? Само пришло? Выносил в душе своей, взлелеял, словно мать младенца. Был чигиринский сотник в Субботове, обиженный, гонимый, был сотник Богдан Хмельницкий, стал гетман.

Разве это только для себя? Для всех, Нечай! А знает ли Нечай, чего стоит жить между ханом и королем, глаз с Порты не сводить, не дать панам сломать Зборовский договор, смыть Зборовский позор? Умереть на колу — это не слава. Заставить врага умереть — вот что такое слава!

Нечай приедет, он выслушает его и спросит. Татары в полон гонят?

Горькая правда. А что поделать? Что? С татарами воевать? Польша только того и ждет. Он, при помощи султана, заставит татар уважать себя. Это еще впереди, не все сразу, на все свой срок. И вдруг гетман вспоминает, как после Корсунской битвы ковал ему коня в придорожной кузнице старый кузнец.

Жаловался: «Зачем, гетман, басурман на Украину позвал?» Он объяснил кузнецу: «Всегда мы во всех восстаниях неудачу терпели, ибо короли польские окружали нас со всех сторон заговорами и враждебными союзами.

Теперь не вышло по-ихнему». Кузнец усмехнулся. «Правду говоришь, гетман.

Да только воли ждать нам с Московской земли. Будет с нами брат наш, народ русский, — будет воля наша вечная. Так, гетман, весь народ думает, у всех одна надежда».

…Не забыл гетман тех слов. Носил их в сердце своем. Что же он теперь проглядел, чего недосмотрел? Кто ответит, кто правду скажет?

— Джура, — хлопает гетман в ладони, — зови полковника Капусту, живей!

…И через несколько минут верхом, вместе с Капустой, под дождем скачет галопом к каменице за высокой стеной, которую денно и нощно зорко стерегут часовые. Следом за гетманом и полковником топочет по улице десяток всадников. Тяжелые ворота раскрываются перед гетманом. Скрипят ключи в заржавелых замках. По мокрым кривым ступеням Хмельницкий и Капуста спускаются в темное подполье.

Казак подымает над головой факел. Вот он лежит на полу, седой дед, и кротко смотрит на гетмана, который наклонился над ним. Рваная свитка, борода седая всклокочена, лапти на ногах. Дед смотрит на гетмана и вздыхает.

— Ты гетман? — задумчиво шепчет дед.

— Да. Кто надоумил тебя, дед, говорить про меня всякую пакость?

Он спрашивает тихо, сдерживая гнев. Дед должен сказать. Это, конечно, штуки Потоцкого. Это иезуиты. Они. Дед молчит. А он ждет его слов, точно приговора. И вдруг слышит голос деда, и его страшные слова ножом входят в сердце:

— Горе, гетман, горе! Была у меня жинка, трое сынов было, внуков восьмеро, дочек две. Слушай, гетман, слушай хорошенько, не я говорю, совесть моя говорит. Где они? Жинку месяц назад Корецкий на кол посадил, сыны под твоим бунчуком ляхов воевали, под Желтыми Водами полегли, дочек Тугай-бей в полон угнал. Кто виновен? Кто?

Дед поднялся, стал на колени и протянул к гетману правую руку.

— Ты виновен, ты, гетман, виновен в моем горе!

— Замолчи! — закричал гетман. — Замолчи!

Трудно было удержаться и не выхватить из ножен саблю, не зарубить безумного деда. Но овладел собою. Можно было бы объяснить деду… Нет, напрасно. Знал — не поймет, не поверит.

— Ты иезуитами подослан, признайся, старый колдун! — грозно накинулся на деда Капуста.

— Нет, сынок, нет, — скорбно ответил тот.

Дальше говорить было не к чему. Тяжелый камень лег на плечи. Гетман повернулся и вышел. Широко шагал по лужам, разбрызгивая воду. Вскочил в седло, хлестнул плетью горячего жеребца. Капуста и стража еле поспевали за ним.

…Дождь утих уже после полуночи. В небе высыпали звезды. Заиграл на синем ковре Волосожар. Деда вывели во двор и приказали итти. Он слабыми ногами ступал по размокшей земле, поднял голову, поглядел на небо, ему как-то странно и грустно подмигнула, мерцая, зеленая звезда, и он уже не услышал выстрела из мушкета, а только почувствовал какую-то мгновенную, острую боль, которая поглотила все. Стража оттащила труп за ноги и кинула в яму за стеной.

— За что? — спросил молодой караульный своего усатого товарища.

— Не твоего разума дело! — прикрикнул на него есаул.

В окне гетманской опочивальни горел огонь. Голосисто пели петухи. Шел третий час ночи. Гетман сидел на скамье в одной рубахе. Федор Свечка, склонив голову набок, высунув краешек языка, старательно выводил буквы.

Хмельницкий диктовал:

— «Следует тебе, полковник Джелалий, наблюсти, дабы в статьях договора особо было записано наше право не только вольно плавать казацким чайкам в Черном море, а и во все порты вольно заходить и торг учинять с теми державами, с какими того купцы пожелают. И купцов наших султан турецкий от всякой пошлины освобождает, а также товары их, какие только они в державу его пожелают ввозить или же вывозить, право на то давать сроком на сто лет, а будут возражать, — так можно на пятьдесят или тридцать лет. Добиться дозволения султана войску нашему заложить в устьи Буга крепости и городки портовые, откуда торговлю вести, и держать в них войско для безопасности и предотвращения своевольства. А также при султане иметь постоянно нашего наместника, которому дать право суд вершить над людьми нашими за провинности разные, по нашему праву и закону. А буде султан начнет выспрашивать, не думаем ли мы поддаться под руку царя московского, отвечать: того не ведаю».

Скрипело перо, Свечка сонно моргал глазами.

— Прочитай вслух, — приказал гетман.

Хриплым, надгреснутым голосом Свечка выговаривал слова.

— Отнеси Капусте, скажи — пусть немедля отсылает. Ступай.

Гетман погасил свет и открыл окно. Неподалеку зазвучали голоса.

Кто-то спрашивал:

— Оверко, чуешь, Оверко, а то правда, что войне снова быть?

— Да отцепись ты от меня, горе, — недовольно отозвался густой бас. — Нехай про то гетман думает. Дай поспать.

Хмельницкий горько улыбнулся. На краю неба уже светлела серая предрассветная полоса.

 

Глава 3

Выговский рассылал грамоты. Не спал ночами. Писцы падали от усталости. Злые, садились к столу, гнулись над пергаментом. Генеральный писарь выматывал из них жилы. Грамоты, письма, универсалы… Словно только для этого и был рожден пан генеральный писарь. А он усмехался в тонкий ус, сыпал латынью, обращаясь к венецианскому послу Вимине, угощал московского дьяка Богданова апельсинами и, брызжа медом из своих серых холодных глаз, скороговоркой вел веселую беседу по-турецки с Наир-беем. А когда сидел перед гетманом, был спокоен, внимателен, только несколько сдержан, и всегда готов был подхватить налету гетманскую волю, докончить незавершенную мысль, продолжить начатое. И гетман был доволен, хотя порою в глубине души поднималось что-то недоброе против всезнающего и всеумеющего писаря. Говаривал порой:

— Одной цепью, писарь, судьба тебя со мной связала, смотри.

Тот только склонял голову и улыбался тонко, понимающе, и это раздражало гетмана.

Настало теперь время грамот и писем — то длинных, то коротких, то строгих, требовательных и настойчивых, то ласковых. Конечно, в зависимости от того, кому они были адресованы. От села к селу, от города к городу, степями, через реки, морем, на челнах, везли посланцы Хмельницкого написанные на бумаге гетманскую волю, приговор, просьбу, приказ.

Но были и другие посланные. Шли незаметные, древние, как мир, чернецы. Убогие люди еле перебирали ногами на путаных тропах. Никто и не подумал бы, что у них где-нибудь за гашником в подранной свитке спрятаны гетманские универсалы или грамоты. Такие побеждали любые препятствия, таким были не страшны смерть и пытки, а, главное — такие гонцы не вызывали подозрений. О них знали только двое — гетман и Капуста.

В эти майские дни Иван Выговский — весь воплощенное движение, беспокойство и деятельность. Оставлены развлечения, веселые беседы по вечерам у пани гетманши, все отброшено в сторону, забыто, точно и не существовало. Теперь, после Зборовской победы, которую гетман напрасно называл баловством, Выговский понял: надо вести большую политику. Если Порта считается теперь с гетманом, если Украиною интересуется австрийский император, и царь Алексей там, в Москве, следит за ней пристальным глазом, надо держаться Хмельницкого. Еще под Збаражем он колебался. Тогда он не был уверен, как развернутся события. На всякий случай, он дал знать канцлеру Оссолинскому, что в его особе пан канцлер найдет, в случае потребности, верного слугу. Но когда польское войско было разбито, когда белый аргамак гетмана носился, как буря, по полю битвы, и ветер победно развевал гетманские бунчуки, Выговский понял свою ошибку и во-время изменил тактику. О, у генерального писаря была чуткая натура, он никогда не прогадывал.

Славное утро после дождя. Свежий воздух пахнет мятой. Приятно и беззаботно на душе. Сидит генеральный писарь над виршами Твардовского.

Книга отпечатана в Кракове коштом краковского каштеляна. Выговский усмехается, перелистывая страницы. Он доволен. Надо будет непременно показать эту книжку Богданову. Русские не должны пренебрегать строками Твардовского, оскорбляющего царскую честь. У Выговского на то свои планы.

…Немного погодя пан генеральный писарь уже в канцелярии принимает немецкого негоцианта Вальтера Функе. Беседа течет легко, непринужденно.

Купец высказывает искреннее удивление и восторг. Нет, казаки достигли многого. Украина может существовать без польских панов, в этом Вальтер Функе решительно убежден. Богатства края — подлинный клад. Он, Функе, собственно, ехал в Московию, но, услыхав о гетманском гостеприимстве и об особе мудрого генерального писаря, решил завернуть в Чигирин. Вальтер Функе ненароком, но довольно подробно рассказывает об отличных делах своей фирмы. Его имя известно по всей Европе. Кто не знает мушкетов Вальтера Функе? Римский император пил за его здоровье. Вот этот большой перстень с изумрудом — подарок тирольского герцога. Но все это между прочим. Он увидел Украину, и ему не хочется странствовать далее. Он, кстати, не в таких уже годах, чтобы много путешествовать. В сущности, если бы господин министр пожелал, он мог бы помочь Вальтеру Функе. Чем? О, конечно, он не станет отнимать много времени у любезного хозяина! Нужно только одно слово, одно движение его пальца — и Вальтер Функе может оказаться полезен гетманскому правительству.

Украинский народ желает жить в достатке, красивые женщины хотят хорошо одеваться, шелковые платья были бы весьма к лицу таким госпожам, как высокоуважаемая пани гетманша и почтенная супруга пана генерального писаря. А какую прибыль могла бы дать шерсть? Какие пастбища на вашей Украине, какой чудесный климат! Тут все для того, чтобы множились овцы, благородные, тонкорунные, тысячи, десятки тысяч овец. Сказать по правде, он, Вальтер Функе, мог бы привезти из Германии и Голландии оборудование, можно было бы основать мануфактуру. Казачество и посполитые получили бы вдоволь сукна. У гетмана большая армия, — Вальтер Функе не политик, он только негоциант, но дела заставляют разбираться иногда и в политике.

Армию надо одеть. Одеть сто, двести тысяч не так легко, может случиться всякое… Выговский пытливо смотрит в глаза коммерсанту. Вальтер Функе не заканчивает мысль. Он только предлагает свои услуги. Мимоходом замечает: в Польше коронный гетман Потоцкий закупил у него десять тысяч локтей сукна.

Украине может понадобиться больше, но возить далеко, лучше основать мануфактуру здесь.

Беседа затягивается. Вальтер Функе ожидает ответа Выговского.

— В Брацлаве нами, по приказу гетмана, заложены две мануфактуры, да одна в Нежине. Намереваемся расширить и киевские.

Коммерсант ревниво прислушивается к словам генерального писаря. Под конец генеральный писарь любезно обещает подумать о предложении Вальтера Функе.

В тот же вечер слуга немецкого негоцианта привозит на подворье к генеральному писарю ящик. В нем сто локтей шелка и множество бутылок с благовониями.

Другой слуга завозит большой ящик на гетманский двор. В ящике двести локтей шелка наивысшего качества и также благовония. Коммерсант Вальтер Функе в коротком и почтительном письме покорно просит ясновельможную пани гетманшу взглянуть на образцы товаров его фирмы.

* * *

…День был слишком короток для Выговского. Он не успел сделать и половины дел. Недовольно подумал, что придется сидеть над грамотами еще и заполночь. Гетман утром уехал в Белую Церковь, в сопровождении Капусты и Коробки. В Белой Церкви начали отливать пушки. Начальник артиллерии Федор Коробка хотел, чтобы гетман своими глазами убедился в его старательности.

В гетманской канцелярии остался распоряжаться один Выговский.

Уже поздно вечером во двор канцелярии въезжает Богданов. Генеральный писарь встречает его на пороге:

— Рад видеть пана посла.

Богданов не спеша усаживается на лавку.

— Как здравие гетмана?

— Весьма благодарен! Изволил хорошо почивать, а теперь поехал со двора.

— А пани гетманова?

— Пани гетманова в добром здравии.

— А чада?

— Чада, хвала богу, здоровы и веселы, обучаются ратному делу, письму и латыни успешно.

Богданов все утирал пот. Выговский встал. В свою очередь спросил, склонив при этом голову, о здравии посла его царского величества. Как в Москве? Не слыхать ли чего?

— В Москве все благополучно.

Богданов начал издалека:

— Всюду молва идет — басурманы народ православный обижают.

— Это пану послу преувеличили. Есть случаи, но уже выдан по сему поводу гетманский универсал, — Выговский с сожалением пожимает плечами.

— Нам, известно, не с басурманами в союзе хотелось быть, да что поделаешь? Надо с ними мир соблюдать, не то Речь Посполитая против нас их повернет.

Выговский понимает: не эта причина заставила посла посетить в такой поздний час гетманскую канцелярию. Тут что-то другое. Озираясь, Богданов наклоняется ближе к генеральному писарю и говорит вполголоса:

— Имею поручение посольского приказа, нынче гонцом из Москвы доставленное, уведомить гетмана, что боярину Пушкину велено в переговорах с поляками сказывать, что царская милость к Украине неизменна и что супротив унии Москва будет крепко стоять.

Богданов облегченно вздыхает. Выговский, поднявшись с лавки, низко кланяется.

— За такую радостную весть, пан посол, от души благодарствую. Это нам великая радость и честь.

Выговский садится. Богданов, наклонившись к нему, продолжает:

— Венецианский посол Альберт Вимина утверждает, будто король Ян-Казимир снова объявит посполитое рушение против гетмана. Достоверно ли сие?

«Так вот что тебя заботит?» Конечно, паны в Варшаве не дремлют.

Головы у них разумные. Гетман войны боится. Край еще и по сю пору в ранах и в горе. Но ежели станется так, что король снова двинет свое войско на Украину, понятно, казачество вынет сабли из ножен. Но вслух генеральный писарь говорит иное:

— Подданный короля Радзивилл Смоленщину захватил и пустошит, православную веру уничтожает, то вам должно быть ведомо.

— Сие — дело посольского приказа, — отвечает Богданов. — Но вечному миру между царем и королем не бывать, пока шляхта чинит обиды нашему братскому народу, пока стремится вашу землю иезуитами засевать.

Помолчав, Богданов замечает:

— Бояре на Москве спрашивают: что Наир-бей в Чигирине делает?..

Посол внимательно глядит на генерального писаря. Тот, не отводя глаз, отвечает:

— Наир-бей, скажу тебе, посол, как другу, нам добрые вести привез. Он гость гетмана, и гетман его почитает.

— Наир-бей — басурман, — недовольно говорит посол.

— Известно, не христианин, и я так думаю. Да неведомо, что гетман замыслил, — многозначительно произносит Выговский.

Богданов настораживается. Он все хорошо понял.

О своих сомнениях он решил уведомить посольский приказ в Москве. В ту же ночь он написал письмо боярину Бутурлину.

 

Глава 4

— Ах, Венеция! Если бы пани увидела обширные и прекрасные дворцы, чудесные сады, лебедей на озерах, пловучие беседки, если бы она услыхала задушевные песни и игру на арфах — клянусь, она полюбила бы Венецию не меньше Украины.

Венецианский посол Вимина сыпал перлы своих отборных слов к ногам пани Елены — «прекрасной и несравненной подруги великого гетмана».

Казначей гетмана Крайз, присутствовавший при этой беседе, хмуро молчал. Ему надоел хитрый и назойливый венецианец. Крайз доподлинно знал, что у болтливого посла нет и сотни талеров за душой, и этого уже было достаточно, чтобы он, Крайз, презирал его. А синьор Вимина так и разливал мед своих фраз, раскидывал тонкую паутину комплиментов, всплескивая руками, закатывая глаза под лоб.

Пани Елена с удовольствием слушала его. Она сидела в резном кресле, положив руки, изобильно украшенные перстнями, на подлокотники, и улыбалась венецианцу. Ласкали слух его льстивые слова. Ей нравился этот заморский, хорошо одетый мужчина. Невольно сравнивала его с усатыми, чубатыми Богдановыми полковниками.

Пани Елена вздохнула.

О, она с радостью поехала бы в Венецию, даже без сожаления осталась бы там! Нет, ей не по нраву эта дикая украинская земля. Татары, наезды, бои, кровь, ужасы… О, как все это опостылело!

Казначей Крайз осторожно покашливает в кулак. Пани Елена сказала лишнее. Негоже ей, супруге гетмана, говорить такое чужеземцу. Но пани Елену уже не остановишь. Она кидает гневный взгляд на Крайза, и на щеках ее расцветают две розы. Повысив голос, она хочет знать: кто может возразить, что это не так? Нет, правда, нельзя всю жизнь жить среди дикарей и бродяг. О, как завидует она пану Вимине! Ей-ей, она, не задумываясь, уехала бы в Венецию, будь лишь на то ее воля.

— Мне весьма приятно слышать такие слова, — благодарно прижимает руки к груди Вимина, — но в защиту правды и истины я должен сказать, что земля пани гетманши — сказочная земля, она расцветает под счастливой рукой пана гетмана.

А позднее, после ухода венецианца, Елена, когда прошло приподнятое настроение, охватившее ее, начинает понимать, что наговорила много лишнего. Хорошо, что, кроме Крайза, никого при этом не было. Она сидит, опустив голову на руки, стараясь припомнить каждое слово, сказанное ею Вимине. О чем еще она говорила? О чем? Ага, об отъезде гетмана в Белую Церковь. Вот это уж совсем напрасно сказала она. Венецианец слушал ее с чересчур большим интересом. Зачем она сказала, что гетман поехал смотреть новые пушки! Но поздно, поздно бранить себя. Сколько раз давала она себе слово — не болтать лишнего. Ведь все окружающие против нее. Все полковники, все. Разве только один Выговский дружески относится к ней, да надолго ли? Еще хорошо, что нет здесь Тимофея. Этот вообще ненавидит ее.

Была когда-то красавица-шляхтянка Елена. Мечтала о Варшаве, о роскошных нарядах, о рыцаре в латах, которому она повязывает шелковый шарф на руку, провожая его в поход. Взял ее в жены простой сотник Хмельницкий.

Любил ее сотник беспредельно. О, какое это было время! Ездила она с ним в Краков, ездила в Варшаву. Было, было. Разве припомнишь все, что было? Жили мирно, тихо, спокойно. А он, Богдан, все о чем-то своем беспокоился, замкнутый, суровый, пропадал по неделям или запирался с простыми казаками, а на все вопросы отвечал: «Погоди, погоди, на все свое время». А что вышло из того? Пришлось ему бежать из Субботова. Чаплицкий сжег хутор, увез ее.

Разве ей было плохо с Чаплицким? Нет. Конечно, нет! Венчались они в костеле. Сам коронный хорунжий Конецпольский с супругой были на их свадьбе. Снова Елена жила весело, беззаботно — ни сомнений, ни тревог.

Признаться по правде, с Чаплицким было спокойнее, чем с Хмельницким. Вторя Чаплицкому, она даже насмехалась над своим прошлым. А Чаплицкий, прижимаясь лицом к ее груди, в восторге шептал:

— О, подожди! Приведу я на аркане этого схизматика Хмеля и прикую на цепь под нашими окнами! Пускай потешит нас, пес проклятый!

И Елена смеялась, потому что раскатисто и громко смеялся Чаплицкий. И она отвечала на его поцелуи горячо и пылко и не скупилась на ласки.

Что ж, удача не обошла ее и потом. Когда, по велению святой церкви, ей снова пришлось притти к Богдану, она бросилась перед ним на колени и умоляюще простирала к нему руки. Так же, как когда-то Чаплицкому, целовала руки Богдану. И каялась, и уверяла, что она не виновна в том браке, что все было сделано насильно, что под угрозой смерти стала она женой ненавистного шляхтича. Бог видел ее муки и страдания! Разве Богдан, ее славный Богдан, не простит своей Елене? Разве теперь, наконец, не улыбнется ей счастье и судьба, наконец, не приласкает ее? Она вспоминает теперь ту ночь в старой селянской хате. Вспоминает его лицо. Суровое, как бы окаменелое. Холодные, пронзительные глаза. Две глубокие морщины на лбу, и брови подняты, точно крылья для полета. Он слушал ее, не проронив ни слова. Казалось, сейчас, вот сейчас его крепко стиснутые губы произнесут страшное слово приговора и ее поведут на плаху. О, он все мог теперь! Она видела могучую силу, которая подчинялась ему. Но в какой-то миг растаял лед в глазах, и искры нежности брызнули из них.

— Елена, — сказал он, протянув к ней руки.

И она с криком упала к нему на грудь. А когда рассвет вошел в горницу и она, открыв глаза после короткого сна, увидела над собой его склоненное лицо, ей захотелось закричать от страха, — такое оно было чужое и суровое.

А он не отводил своих острых глаз. Елене казалось — он видит ее насквозь.

В то утро, одеваясь, он с какой-то грустью сказал:

— Люблю тебя, Елена, а лучше было бы к старому не возвращаться. Все новое, и любовь должна бы быть новая.

Сказал и ушел, и она осталась одна. Что было затем? Разве припомнить все за короткий майский день? Да и нужно ли все это вспоминать?

Сидит пани гетманша, слушает беззаботный птичий гам за окном.

Чигирин, Чигирин! А могла быть Варшава. Чужая она здесь. И всегда возле нее этот Крайз. Хотя, в конце концов, ей не приходится жалеть об этом.

Крайз сметлив, внимателен, угодлив. Разве это плохо? Но порою взгляды его как-то слишком загадочны и пристальны. Что-то есть на душе у этого рыжего, суетливого немца. Крайз — казначей у Хмельницкого. Он ведает всеми средствами гетмана, всем большим и сложным хозяйством. И под его умелой рукой и зорким глазом множатся богатства гетмана. Среди полковников держится он как свой, и даже задорный гетманич Тимофей благоволит ему. Со временем Елена поняла, что во всем большом гетманском дворце, даже во всем Чигирине, есть только один человек, который доброжелательно относится к ней, который поможет ей в трудную минуту, — немец Крайз.

— Вы, пани гетманова, вы равны в своих правах и возможностях какой угодно королеве. Верьте мне, немало прекраснейших женщин Европы позавидовали бы вам. К вашим словам прислушиваются послы. Вы должны стать правой рукой гетмана, — так уверял ее еще сегодня Крайз перед приходом Вимины.

Смешной немец! А что тогда будет делать умный Выговский? Что на это скажет подозрительный и злой Капуста? А как снести пренебрежение Богуна и ненависть Тимофея?

Шумит за окном ветер. Веселый май стоит за окном. Поют на лугу дивчата. Далекая и печальная песня рождает ненужные воспоминания. А могло статься и не так… Сидела бы Елена в Варшаве. О, не доведут до добра такие мысли. Она гонит их от себя, решительно встряхнув головой, выходит в сад. По узенькой дорожке, посыпанной золотым песком, оставляя на нем легкий след бархатных туфель, пани Елена идет к озеру. Она сидит на скамье, и перед ее глазами ветер взбивает на озере легкую волну. Елена наклоняется над водой. Красивая женщина смотрит на нее с прозрачной поверхности озера. Как она хороша, дивно хороша! Довольно! Прочь печальные предчувствия! Приказать заложить карету и поехать в гости к пани Выговской. Вести веселые беседы, развеять скуку.

— Гей, джура!

И джура вырастает, как из-под земли:

— Слушаю ясновельможную пани.

Ладно одетый хлопец стоит перед нею, ожидая приказания. У него черные, как маслины, глаза и светлые кудри. На один миг она даже забывает, зачем звала его. Потерев лоб пальцем, вспоминает и приказывает закладывать карету.

— Слушаю ясновельможную пани.

Джура кланяется до земли, и его точно ветром сдувает с места.

«Как в Варшаве», — довольно думает Елена.

Нет, действительно, немец Крайз прав. Совершенно прав. Почему не гордиться ей? Муж ее — полновластный гетман. Сколько войска стоит под его началом — и не сосчитать. Какие богатства у него! Заморские послы ездят к нему, ищут союза с ним. И она одна его супруга перед богом и людьми. Она всевластная и могущественная пани гетманова. От этих мыслей пылает лицо, замирая, бьется сердце.

Стройная, полнолицая, гордо неся голову, на которой переливается под солнцем копна золотистых волос, прогуливается Елена по саду в ожидании кареты. Навстречу ей идет Крайз. Что это может быть? Какие новости? О, это беспокойство! Всегда ждешь чего-то, что придет внезапно. Но Крайз улыбается почтительно, точно угадывая ее тревогу.

— От Наир-бея, вельможного посла султана, пани присланы апельсины. В зале ждет пани посланец Наир-бея. Изволит пани сама милостиво говорить с ним?

Крайз почтительно стоит поодаль и ждет ответа. Точно про себя, тихо говорит:

— Осмелюсь посоветовать пани самой поблагодарить посланца.

Что ж, она так и хочет поступить. Пани Елена входит в залу, где возле плетеных корзин с апельсинами стоит пожилой, седой турок в белой чалме. У него косматые пепельные брови и совсем молодые глаза. Пани Елена с наслаждением втягивает трепещущими ноздрями запах апельсинов. Турок, скрестив на груди руки, низко склоняет перед ней голову.

— Наир-бей, ясный сокол солнечной Порты, бьет челом ясновельможной пани гетманше, прекрасной розе степей Украины, и просит в знак уважения и преданности принять скромный дар священной земли Магомета.

Елена ласково улыбается турку. Она сердечно благодарна пану Наир-бею.

Турок, пятясь, непрерывно кланяясь, выходит из залы.

Апельсины наполнили своим ароматом большую, просторную залу. Даже слегка кружится голова. Елена представляет себе далекий Стамбул, он встает перед ее глазами из рассказов Богдана, в минаретах и в золоте апельсиновых садов. Сердце ее учащенно бьется, когда она думает о султане. Кто знает, нашлась ли бы в его гареме такая красавица, как она.

Голос джуры в дверях возвращает ее к действительности. Карета ждет пани гетманову. Елена идет через анфиладу комнат, джура, всякий раз на полшага опережая ее, распахивает двери, следом идет Крайз. Она проходит мимо стражи, выстроившейся двумя рядами у ворот. Высокие, крепкие казаки в алых кунтушах, с пиками в руках с любопытством глядят на пани гетманову.

Прохожие останавливаются, заглядывая сквозь открытые ворота в гетманский двор.

Елена с удовольствием ловит эти взгляды. Уже возле самой кареты она обращается к Крайзу. Не думает ли ее добрый друг Крайз, что она не должна была говорить венецианскому послу о поездке в Белую Церковь? Ведь гетман неоднократно предупреждал ее. Крайз молчит ровно столько, сколько надо, чтобы дать пани гетмановой почувствовать, что она действительно совершила ошибку и что исправить эту ошибку она может только с помощью Крайза.

Словно спохватившись, он заверяет:

— Пани незачем беспокоиться, я все устрою.

Елена облегченно вздыхает и садится в карету. Джура запирает ворота.

Крайз возвращается во дворец, насвистывая однообразный мотив никому неведомой в этих краях песни. Джура Иванко знает: если пан Крайз насвистывает эту песню, он в хорошем настроении.

Казаки личной охраны гетмана держат пики наизготовку, — так распорядился полковник Капуста в приказе об охране гетманской особы и его двора. Солнечный луч блестит на пиках. Подымаясь по ступеням и скользя взором по шеренгам казаков, Крайз думает:

«Да, пани Елена, Крайз тебе поможет». И, оттопыривая толстые губы, так что усы, щетинясь, касаются носа, он продолжает насвистывать песенку про незадачливого хозяина, который всю ночь складывал печь, а наутро из-под его рук вышло крыльцо. Песня была странная и бессмысленная (впрочем, Крайз был убежден, что таковы, по сути, все песни), но именно за то он ее и любил. Когда-то, очень давно, в далеком Франкфурте, эту песню напевала ему белокурая девушка.

Складывал хозяин печь, Не хотел ни сесть, ни лечь, А наутро вместо печки Появилося крылечко!

…Крайз сидит в низеньком кресле у окна и смотрит в сад. Над кустами перепархивают воробьи. Ветер клонит развесистую яблоню. Из-за тына доносится песня. Морщины пролегли на лбу Крайза. Он ничего не видит и ничего не слышит. У него одна мысль. Тревожная и острая мысль. Не пора ли именно теперь незаметно исчезнуть, так же незаметно, как и возник он здесь, в Чигирине? Не слишком ли он намозолил глаза Лаврину Капусте? А от этого Лаврина Капусты только и жди: если не петли, так пулю в грудь…

Хорошо Вальтеру Функе напутствовать да советовать. Поговорил и уехал. А ты сиди здесь, ходи по лезвию меча и все время будь настороже. Выговский тоже хитрит. Все норовит чужими руками действовать. При людях разве что кивнет головой, глянет сверху вниз — и пошел дальше. А знай гетман, что Выговский ему, Крайзу, о гетмане говорит, какие мысли вынашивает в голове, неплохо, должно быть, заплатил бы за это! Но разве для подобного дела прибыл в Чигирин Крайз? Разве для того живет он среди опасностей? Можно поклясться — нет! Недурна песенка про хозяина, который вместо печи крыльцо выстроил.

Так и с проклятым Хмелем станется.

Прищуренные глаза Крайза вспыхивают недобрыми огоньками, и пальцы крепко сжимают подлокотники кресла. Пусть косится на него Капуста, пусть бранит его проклятый Нечай, пусть тешится будущими победами Хмельницкий, — Крайз будет делать свое. Все сильнее затягивает он веревку на шеях посполитых. Подать за податью, точно тяжкие камни, будет кидать он им на плечи. Разве это он, Крайз, делает? Ведь всем известно, в чей карман деньги плывут. В гетманский. А если кто-нибудь того не знает, Крайз приложит все силы, чтобы знали. Рано или поздно возненавидят повсюду этого Хмеля. А потом… Крайз видит далекий город, ровные улицы, одинаковые домики, тихое житье, покой, обходительное обращение соседей… «Ах, Германия! Отечество! Тебе бы эти земли, эти реки, это море, эту степь…»

И воспаленное воображение Крайза рисует будущее самыми соблазнительными красками…

Ветер клонит долу тонкую березку. Из-за тына доносится песня. Чужая песня, она гонит прочь из сердца мечту. Чужая песня! Чужие воробьи в кустах! Чужая земля! И чужой, ненавистный ему народ! Когда-нибудь в Варшаве и в других городах короли и герцоги скажут: «Храбрый Крайз, благое и полезное дело совершил ты для благородных людей». А что ж? Скажут! Крайз верит в это. И все же должен признаться: вера его не очень стойкая, тревога то и дело захлестывает ее мутной волной.

 

Глава 5

…Былое возвращалось вновь. Максим Терновый с отчаянием смотрел, как жолнеры Корецкого выводили со двора корову. Голосила старая Максимиха, ломала руки, молила и проклинала. Жолнеры делали свое дело, да еще хлестанули нагайкой Максима Тернового, когда он стал у них на дороге.

— Хватит, — сказал Максиму усатый шляхтич, — пошумели гультяи, теперь за работу. За тобой, Максим, шесть оброков годовых пану Корецкому, осыпа два года не платил, очкового не платил, рогового не платил, ставщины не давал, попасного не давал, сухомельшины не давал. Думал, так обойдется?

Нет, хлоп, нет. Вот теперь и рассчитывайся. А сын твой — гультяй и здрайца — появится, беги к пану, в ноги вались, приведи с собой своего висельника на веревке, проси, — может, смилуется его милость и дарует ему жизнь. Слышишь?

Шляхтич Прушинский, управитель маетков пана Корецкого, давно ушел со двора, а еще гудят в ушах Максима его страшные слова. Видит Максим, как от хаты к хате идут жолнеры. Стон и вопль стоит на селе. Доносится женский плач, отчаянный крик. А, провались оно все сквозь землю! Что ж это такое?

Выходит, возвращается старое снова. Снова панщина, снова поборы, снова засвистят плети надсмотрщиков пана Корецкого над головой. Где ж та воля?

Где жизнь, о которой так красно распинался Мартын? Всего год назад утекала шляхта, аж пыль стояла на шляху. Вот по этой улице проезжал на буланом коне, под малиновым знаменем сам гетман Хмель. Били в тулумбасы, и селяне бросали шапки кверху, и он сам, Максим, тоже кидал в воздух шапку и кричал так, что в ушах звенело:

— Слава гетману Богдану!

А сколько казаков через село прошло, сколько татар проскакало! Море, море пронеслось бурными волнами через Байгород. Тогда и Мартын с казаками пошел воевать против шляхты. Благословил его на ратное дело Максим, старуха мать крест на шею надела.

Где теперь Мартын? Может, голову сложил на Пиляве или под Зборовом?

Что ж оно будет теперь? Рыбу в ставке поймаешь, выходит — снова плати пану Корецкому ставщину, муки намелешь — плати ему сухомельщину, за ульи, что на огороде, — плати очковое. Господи, за что караешь, за что?

Жаркий огонь жжет глаза старого Максима Тернового. Жаркий огонь горит в его сердце. Где край мукам? Голосит за его спиной, лежа в пыли на земле, жена. Кричит. Кому кричит? Молит. Кого умолишь? Глухие все вокруг и чужие.

Разве такое думалось? Проезжал весной по селу казак. Сказывал — замирился гетман с королем польским, воевать дальше, за Вислой, не смог, — татары не захотели…

— А зачем сами не воевали? Сил, что ли, нехватило? — спросил Максим казака.

А тот обиделся и, опершись о луку седла, зло ответил:

— Хорошо тебе, старый, вздор болтать. Хан полякам продался, мы бы на них, а он нам в спину ударил бы, вот что было бы. А так — мир. Будет казаков теперь не шесть тысяч, а сорок тысяч, не будет кварцяное войско на Украине стоять…

— Сорок тысяч, — повторил кто-то в толпе, — а мы куда?

Казак молчал, опустил глаза.

— Мы куда? — переспросил старый дедок Лытка, постукивая палкой. — Мы снова в неволю к панам ляхам? Будем на московские земли подаваться. Одна доля у нас с людьми русскими.

— Обожди, дед, — молвил казак, нагнувшись с седла, — дай срок, еще прозвенит наша сабля за Вислой, еще не умерла казацкая мать…

Красно говорил казак. А вот теперь стоит Максим Терновый посреди двора. Лежит в пыли старая Максимиха. Забрали последнюю надежу — корову.

Еще и нагайкой угостили. Думали — уже не воротится Корецкий в Байгород. А вышло не так, как думалось. Но нет! Не может того быть, чтобы снова старое упало камнем на шею и придавило до земли.

— Встань, старая, не голоси, слезами беде не помочь.

Он наклоняется над женой и силой подымает ее на ноги.

— Ступай в хату да угомонись. Нехай гетман Хмель прослышит про такой грабеж, он покажет проклятущей шляхте, ой, покажет…

— А чтоб его гром побил, твоего Хмеля! — люто кричит Максимиха. — Чтоб его сила нечистая забрала! Кинул нас, бедных и убогих, без помощи!

Что теперь будет, что?

Тяжко вздыхает Максим и молчит. Разве он знает, что будет?

Так упало черное горе на Байгород, на зеленый и веселый Байгород, который стоял при большом казацком тракте и на всю Украину славился своими смелыми парубками, красунями-дивчатами, медом, рыбой, песней. В панском палаце уже хозяйничали слуги Корецкого. Бегали пахолки, проветривали залы. Нагнали из села баб, приказали все вымыть чисто, побелить, чтоб и духу хлопского не было. Вокруг маетка ходили взад и вперед немцы в панцырях, с мушкетами в руках и зло покрикивали на проходивших мимо селян.

Ожидали приезда самого пана Корецкого. Тот, посылая управителя Прушинского, приказал:

— Треклятых хлопов не миловать, три шкуры с них спусти, а все долги мне собери. Даю тебе сто немцев. Чтобы все добро было возвращено. Хлещи их нагайками, сажай на кол. Довольно! Погуляли! Недолог час, и Хмельницкого к рукам приберем, дай срок.

Пан Корецкий гостил во Львове у своего приятеля — пана Замойского. А тем временем управитель Прушинский распоряжался в Байгороде. Жолнеры согнали на панский двор всю скотину, которая была в селе, забрали все ульи, все зерно заставили в мешках перенести в панскую комору. Старого Мирощука за поносное слово про пана Корецкого избили палками. Сто палок дали старому. Он уже мертвый был, а жолнеры все били его. Дьячок Хорлепа ударил жолнера, который потащил в фольварок его женку, — посадили дьячка на кол. Плетями и пиками погнали в маеток на работу сто душ.

— Минуло своевольство ваше, хлопы, — приговаривал управитель Прушинский, — побунтовали — и будет.

Стоял посреди двора, широко расставив ноги, сложив за спиной руки, надувал щеки. В глазах его сверкала ненависть ко всем этим мужикам и бабам, которые медленно, под присмотром немецких солдат, работали на панском дворе. Будь его воля, он бы всех их посадил на кол. Не будет из них добрых хлопов пану Корецкому. Э, не будет! Отравил их Хмель проклятый.

От этих мыслей злоба закипает в душе управителя. Он пристально вглядывается в каждое лицо, ища в нем то, что так беспокоит и пугает его.

А ночью долго не может заснуть. Все мерещатся ему какие-то страхи. Сидит на постели, держа наготове пистоль, прислушивается, — не подбирается ли кто к окнам. Только когда взойдет солнце, он может заснуть. И то сон его прерывист и беспокоен. Нет, не тот теперь Байгород, что был до войны, в этом пан Прушинский вполне убежден. Не клонят теперь перед ним голов, не ломают шапок, не падают на колени. И все из-за того страшного схизматика Хмеля. Хорошо знает он того Хмеля. Не раз видел его в Варшаве. Знает его жену — шляхтянку Елену. «И как она живет с таким разбойником?» — удивляется Прушинский.

Не спится по ночам пану Прушинскому. И не спит измученный целодневной работой, встревоженный Байгород. Не слышно ни песен, ни смеха, ни разговоров. Кладбищенская тишина стоит в селе. Возле своей хаты сидит Максим Терновый, думает одну долгую, нескончаемую думу. Вспоминаются давние дни, обласкавшие его радостью, — казалось, счастье уже такое прочное и долгое. Разве не говорил Мартын: «Заживем теперь, тату, вольно.

Хочешь — на земле работай, хочешь — по морю ходи, нет тебе запрета, живи как угодно, и никто обидеть не посмеет. Сила теперь наша! Побили панов под Желтыми Водами, погромили под Корсунем, настращали под Пилявой, теперь напоследок поставим их на колени, и тогда наше право, потому — наша сила».

Хорошо говорил Мартын. Разве и вправду была когда-нибудь Украина такой сильной, как теперь, при Хмеле? Не помнит того Максим Терновый.

Долгий век прожил, а такого не упомнит. Да почему ж паны снова возвращаются? Отчего снова свистят нагайки? Этого никак не поймет, никак не втолкует себе Максим: «Видно, голова у меня больно квелая». Смотрит Максим в звездную глубь неба, — мигают зеленоватые звезды, точно тревожатся его печалью. Ходил он когда-то — давно, давно! — под теми звездами на чайке в Черное море. Была и у него сила казацкая. Да еще и какая сила! Был оселедец через всю голову и добрая сабля. Не одного турка он ею в пекло отправил. А случилось раз, что и сам в неволю попал. Долго довелось быть в той неволе. Вот бы такая доля панам! Вырвался Максим из турецкого пекла и попал к пану Корецкому, в другую неволю. Так уж и остался жить посполитым в маетке Корецкого. О минувшем только память была.

Только память. Так и жил той памятью.

А все же ошибся старый Максим, думая, что не будет лучших времен.

Настали лучшие времена. Принес их Украине гетман Хмель. Но, видно, не надолго принес.

Уже и рассвет у края неба взмахнул серыми крылами, а старый Максим все не возвращался в хату. Не идет к нему сон. Вот бы сейчас подняться, пойти от хаты к хате, застучать в двери:

«Вставайте, люди, выходите скорее, беритесь за вилы, за косы, будем волю свою и жизнь свою оборонять!»

Поднялся старый на ноги, горят глаза жарким огнем, губы пересохли.

Полынная горечь язвит душу. А что он поделает, старый? Нет той молодецкой силы, как когда-то была. Вот кабы теперь объявился Мартын да все парубки казаки, что пошли прошлой весной за Хмелем воевать шляхту, — о, тогда не осмелился бы пан Прушинский стегать плетями людей… А пришло утро, — и поплелся Максим Терновый вместе со всеми на панщину.

И снова стоял посреди двора Прушинский, кричал на мужиков, как бешеный, и угрожал нагайкой. Несла старая Максимиха мешок с зерном. Мешок большой — к земле старуху так и придавил. Оступилась, упала, и рассыпалось зерно по двору. Прушинский подскочил:

— Хлопская кровь, ведьма старая! Как смеешь панское добро переводить?

— Ударил ногой в лицо старую Максимиху и еще раз ударил в грудь, под сердце.

Упала старая навзничь, раскинула руки. Потемнело в глазах у Максима.

Неведомо, где сила взялась. Подбежал к Прушинскому, схватил с земли камень и швырнул в лицо. Но то ли от старости, то ли от ненависти взгляд затмился, — не попал в лицо, а в плечо угодил. Чуть не сбил с ног управителя. Тот даже взревел от злобы.

— Взять его! — завопил жолнерам.

Накинулись на Максима, как звери, жолнеры в латах. Связали руки. Пан Прушинский трясся, как в лихорадке. Что это сталось? Хлоп осмелился поднять на него руку. Руку на пана! Нет, он должен проучить хлопа. И он его проучит. Сейчас, сию же минуту.

Высоко в небе стояло над Байгородом ослепительное солнце. У края неба росла сизая тучка, казалось, чертила синеву крылом. Посреди Байгорода, перед церковью, жолнеры вбили в землю кол и подвели к нему связанного по рукам и по ногам Максима Тернового. Согнали все село глядеть. Прушинский, захлебываясь от злости, топотал ногами. Погоди, хлоп, вот сейчас попробуешь лиха! Узнаешь, как на пана руку подымать! А Максим Терновый молчал. Поглядел на людей, стоявших кучно, словно овечья отара, поглядел на небо, на церковь, на золотой крест, искрившийся на солнце, и опустил глаза. Видел перед собой только клочок земли под ногами, серый, пыльный.

Захотелось упасть на этот клочок, приникнуть ухом к земле, прислушаться: не стонет ли мать-земля? Не слыхать ли стука подков? Не мчится ли в Байгород казак Мартын Терновый, отца своего вызволять?

— Сажайте его на кол, не мешкайте! — заорал Прушинский, точно боялся, что старый Максим вдруг вырвется и убежит.

Голосили женщины, мужики стояли молча и глядели на муки Максима Тернового, принимая их как собственную нестерпимую муку. Падала в их души мука Максима Тернового, как в жирную землю, поднятую по весне пахарем, падает зерно посева.

А Максим Терновый умирал на колу. Видел море и слышал играющий плеск волн, видел белые минареты Стамбула, и слышал скрежет сабель, и видел Максим алые знамена гетмана Хмеля. Внезапно все в глазах у него побагровело, дикая боль раздирала его тело, пронизывала насквозь. Он корчился на колу и умирал, а перед ним стоял управитель Прушинский, держался за бока и хохотал:

— Глядите, хлопы, как подыхает сучий сын! Так всем будет, кто подымет руку на пана!

А Максим не слыхал этих слов, он снова плыл куда-то вперед на волнах жестокой, адской муки, и эти волны подымали его все выше и выше, и он увидел Мартына, который рубил саблей панов, увидел страшное побоище, и ему захотелось крикнуть сыну: «Взгляни, сын, на муки отца своего, взгляни!» Но нехватило у него голоса, и он заплакал, и вместо слез текла кровь. Кровью плакал Максим Терновый. И сквозь кровавые слезы увидел он надменное лицо Прушинского, где-то в самом сердце родились слова, и он камнем швырнул их в шляхтича:

— Проклятье вам, паны ляхи! Вон Хмель идет, Хмель идет! Слышите?

Точно ужаленный, подпрыгнул Прушинский. Невольно оглянулся. Может, и вправду идет тот проклятый Хмель? Стояли немцы в латах. Застыли неподвижно мужики. Умирал на колу Максим Терновый.

 

Глава 6

…Гнали Катрю, невесту Мартына Тернового, в полон. Впереди, позади, по бокам — татары верхами и на телегах, а посредине — пестрой толпой — дивчата. Шли степью дикой, обходя села и хутора, избегая встречи с казаками. Татары спешили пройти украинскую степь, не останавливались ни днем, ни ночью, и только когда миновали верховья Ингульца, стали на отдых, раскинули шатры, зарезали баранов, зажгли костры.

Мурза Карач-бей ходил по табору. Разглядывал пленниц. Остановился возле Катри. Сидела она на земле, скрестив ноги, глаза устремила в степь.

По лицу непрестанно бежали слезы. Покачал головой Карач-бей, точно сочувствуя Катре. Видел он на своему веку немало таких дивчат. Все плакали. Что поделаешь? Такова доля полонянки. А приведут ее в Бахчисарай, попадет она в ханский гарем, обломается, привыкнет.

Перебирает непослушными пальцами длинные свои косы Катря. Перебирает в памяти все, что сталось, что минуло. Летит над степью ветер, плывет в небе облачко, бежит к краю земли, шуршит о чем-то тайном прошлогодний ковыль. Ржут кони, гомонят по-своему татары. А на душе у Катри тоска, печаль, хоть ложись тут, посреди степи, и помирай. Где теперь Мартын? Что в Байгороде? Отчего доля так насмеялась над ней? Выкрали ее татары ночью, завезли в свой табор. Некому было защитить Катрю. Руки бы на себя наложила, да нет силы на это.

Одна надежда была: может, где-нибудь по дороге встретят татарский обоз казаки, отобьют невольников. Но не сбылась ее надежда. Не посчастливилось. Наверно, убиваются там, в Байгороде, мать и отец. Плачут сестрички. Приедет Мартын, — что скажут ему? Пока в степь не вышли, держали ее татары со связанными руками. Теперь развязали руки. Куда убежит она, куда подастся? Татары ее не трогали. Карач-бей приказал настрого:

— Дивчина красавица, в ханский гарем отдадим.

Усмехнулся Карач-бей. Похвалит его хан. Пятнадцать жен везет ему в подарок.

В степи смеркается. Синие тени ложатся на землю. Татары творят намаз, повернувшись лицом на восток. Молятся аллаху, славят Магомета. Девушки со страхом смотрят на татар, слушают их протяжные напевы и вспоминают рассказы матерей про тяжкую татарскую неволю.

Свершив намаз, ложится на ковер в своем шатре Карач-бей. Отдыхает мурза. Евнух Казими, когда-то изгнанный из ханского гарема и ставший телохранителем мурзы, сидит в ногах. Ждет, пока мурза обронит слово, спросит что-нибудь или прикажет итти прочь. Казими — первый советник Карач-бея, самое доверенное лицо у мурзы. Казими вернее пса. С первого взгляда угадывает он мысли и желания своего господина. Знает он и теперь, что мучит Карач-бея, что тревожит его. Карач-бей думает: хан Ислам-Гирей не так благосклонен к нему, как прежде. Уж не пронюхал ли хан о связях мурзы с его казненным братом? Не потому ли не послал он мурзу с посольством в Польшу?

Да, только об этом думает теперь Карач-бей. Казими уверен: только эти мысли мучат и беспокоят мурзу. Поехали в Речь Посполитую недруги мурзы, им достанутся подарки от коронных гетманов польских. Богатые дары получат Мустафа-ага и Селим-бей.

Казими заглядывает в глаза Карач-бею. Тяжело вздыхает Карач-бей, поглаживая мягкими, как шелк, холеными пальцами круглые щеки. Мало ясыря добыл он на этот раз. Только намучились — и все. Разве что для хана везет подарки. Приедет в Бахчисарай, а встретит у хана холодный прием. Что ж, и на это есть выход у Карач-бея. Усмехается Карач-бей. Одними глазами усмехается, а уж видит Казими — тает печаль в сердце мурзы.

— Сдается мне, Ляхистан снова пойдет войной на Хмельницкого, — лениво говорит Карач-бей куда-то в угол шатра.

Казими оживляется:

— Непременно пойдет. Ляхистан разорвет Зборовский договор. Как он будет терпеть существование сорока тысяч реестровых казаков?

— Король Ян-Казимир большую дань платит хану. Девяносто тысяч злотых в год. Послов своих пришлет вскоре.

— Король хочет, чтобы наш ясный повелитель нарушил договор с Хмельницким и ударил в спину запорожцам, — осторожно замечает Казими.

— Я так не думаю, — качает головой мурза, — это не мое дело.

Казими молчит. Он знает — именно так думает мурза, и эти именно слова хотел он услыхать от Казими.

В эту минуту Карач-бей думает: если бы кто-нибудь сообщил Хмельницкому о замыслах короля, дорого дал бы казацкий гетман за такие вести. Дорого заплатил бы.

— Много денег у Хмельницкого, — почему-то говорит Казими, закрывая глаза, чтобы не видеть выражения лица своего господина. — Много денег.

Говорят — сто бочек золота закопано у него в Субботове. Говорят — два миллиона талеров и пятьсот тысяч гульденов, а сколько злотых — и не сосчитать. И говорят — свои деньги начал чеканить он в Чигирине. Простой был сотник, а как возвеличился!

Казими открывает глаза. Карач-бей смотрит куда-то в угол шатра. Глаза его блестят.

— Великий батыр Хмельницкий. Много у него казаков. Тяжко с ним воевать.

— Тяжко, — соглашается Казими и замолкает.

Несколько минут молчания. Мурза думает: как случилось, что он в немилости у хана? И вдруг внезапная мысль пронизывает мозг. Он даже самому себе боится признаться, как мысль эта пришлась ему по сердцу. Однако он непрочь обсудить ее с Казими. Правда, его беспокоит: можно ли доверить Казими такую важную тайну?

Словно испытывая своего верного слугу, смотрит на него мурза долгим, пристальным взглядом, и на этот раз Казими не закрывает глаз, а выдерживает острый взгляд мурзы.

— Слушай меня внимательно, Казими, — говорит тихо мурза, — внимательно слушай.

И Казими весь настораживается.

— Не знаю, чем я провинился перед ханом, но немилость его ко мне велика. Лишил он меня участия в посольстве, не жалует своим вниманием.

Может статься, Казими, что в Бахчисарае нам головы отсекут, мне и тебе, понимаешь? Мне и тебе. Ибо то, что знаю я, знаешь и ты. Понимаешь? Думаю я, что ты это хорошо понял. Правда?

— Твоя правда, как всегда, господин.

— Думаю я, Казими, что нет нужды тебе ехать теперь со мной в Бахчисарай. Садись-ка утром на коня и поезжай в Чигирин. Вот этот перстень покажешь полковнику Капусте, и он допустит тебя тогда пред ясные очи гетмана Хмельницкого. Поклонись гетману от меня и скажи, о чем Карач-бей хочет его предупредить. А о чем — сам знаешь. Понял, Казими? А потом возвращайся в Перекоп.

— Понял, господин. Все хорошо понял.

— Ступай, Казими, устал я беседовать с тобой. На рассвете еще поговорим. Подумай, что будешь гетману говорить, как скажешь.

Казими встает, кланяется мурзе и выходит из шатра.

Густой вечерний сумрак опускается за шатром. Погасли костры.

Полонянок посадили на телеги. Прикрыли рогожами. Стража окружила со всех сторон. Казими проверил стражу, постоял, задумчиво глядя на степь.

Казалось, что-то дрогнуло на безбровом, покрытом сетью морщин лице евнуха.

Какое-то воспоминание тенью пробежало по нему и исчезло. Втягивая голову в плечи, евнух пошел к своему шатру. Растянулся на ковре и погрузился в мысли, спать ему совсем не хотелось.

Думал о словах мурзы, о предстоящей поездке в Чигирин. Худое задумал Карач-бей. Но натура у него такая, что все равно не отговорить. А может, хорошо поступит Казими, если поедет в Чигирин. Кто знает, как встретит хан мурзу? Порадуется ли ясырем для гарема? Не приготовлен ли меч для головы мурзы? Так или нет, а, пожалуй, хорошо, что поедет Казими не в Бахчисарай, а в Чигирин. Дремота, точно теплый халат, окутывает Казими, и уже сквозь дрему слышит он страшный топот, шум, крики, и вскакивает на ноги. Не успевает еще он откинуть полотнище шатра, как кто-то снаружи кричит ему испуганным голосом:

— Казаки!

И тогда Казими что есть духу, что есть силы бежит к шатру Карач-бея.

Мурза уже на ногах. Его разбудили.

— Хорошо берегите полонянок, сниматься с места не будем. Разведите возле моего шатра костер, подымите бунчук. Первому кто подойдет, объявите: стал тут табором мурза великого хана Ислам-Гирея Карач-бей, друг и союзник гетмана Хмельницкого. Поняли? Идите.

Все выходят, в шатре остается только Казими. Он стоит в углу и молча глядит на своего господина.

Спустя немного времени в шатер входит высокий, статный казак. Следом за ним входят еще двое казаков. Они дружески склоняют в поклоне головы перед мурзой. И тот, ласково улыбаясь, обращается к ним по-украински:

— Рад приветствовать в моем шатре дорогих гостей, союзников своих. Я мурза Карач-бей, батыр Перекопский, возвращаюсь домой.

— Я сотник Мартын Терновый, — отвечает казак. — Едем с казаками в Ингулец, да, видно, с дороги сбились. Нам на восток, а мы на юг забрались.

Едем себе, а сторожевые каких-то людей заприметили. Может, думаю, чужие, решил проверить. А выходит — свои.

— Свои, свои, — поспешно подтверждает мурза. — Вместе шляхту били под Желтыми Водами и под Зборовом. Будьте гостями дорогими.

Мартын Терновый неторопливо опускается на ковер, оглядывается.

— Был на Сечи, — помолчав, обращается он к мурзе, — теперь возвращаюсь в Брацлав, к полковнику своему Нечаю, а по дороге думаю еще к себе домой заглянуть. Есть такое село Байгород. Год, как не был там.

Мартын Терновый весело усмехается. Очень уж радует его мысль о Байгороде. Ждут, наверно, его там, а то, может, и всякую надежду оставили.

Может, и Катря забыла? Глядит сотник на мурзу, а сам о другом думает.

— Что везете на возах? — спрашивает он, словно ненароком.

Карач-бей настораживается. Смотрит прямо в глаза сотнику.

— Подарки хану от ляхов. Ляхи с ханом заигрывают. Но хан держит руку гетмана Хмельницкого. Их союз никто не сломает. Еще повоюем вместе Ляхистан.

— Пора ехать нам, — вяло говорит сотник и смотрит на своих казаков.

— Что же, поедем, — отзывается один из них, — проверили — люди свои, можно и ехать.

— Ну да, свои, — загадочно усмехаясь, так что Карач-бей прикусывает губу, говорит Терновый и подымается. — Посидели мы у тебя, мурза, и хватит. Благодарим. Будь здоров, мурза!

— Да благословит вас аллах, — кланяется Карач-бей.

Казаки выходят из шатра. Казими идет вслед за ними. Карач-бей замер, стоит и прислушивается к тому, что делается за шатром. Слышен конский топот, голоса, потом все это удаляется.

Казими возвращается в шатер.

— Уехали? — спрашивает Карач-бей.

— Уехали, пресветлый господин.

— К возам не подходили?

— Хотели, но стража сказала, что там подарки хану, тогда не подошли.

— Хвала аллаху. Скоро рассветет.

— Скоро, господин.

— Бери перстень, поедешь до рассвета. Скажешь Хмельницкому: мурза Карач-бей велел передать — ляхи подговаривают хана выступить против тебя, хан склонен к тому. Карач-бей знает еще много важного, но люди, которые могли бы рассказать, требуют денег, много денег. Пришли за Ингулец своих, пришли десять тысяч талеров — все будет ладно. Так и передай.

 

Глава 7

…Прохладное утро подняло уже в степи свои светлые паруса. Роса высыпала на траве. Скачет впереди своего отряда Мартын Терновый. Далекий путь предстоит ему. Можно обо всем подумать, все припомнить. Ездил на Сечь с поручением от полковника Нечая, возил кошевому атаману грамоту от полковника. Не знал, что в той грамоте писано было, а если бы знал, может, не так дружески обошелся бы он с мурзой Карач-беем и не пришлось бы тогда Катре дальше ехать в неволю, слезами встречать рассвет. Повезли татары Катрю на юг, а Мартын Терновый ехал на запад. Солнце взошло. Заиграло на казацких пиках. Терновый ехал медленно. Степная трава стояла выше колен.

Дружно позвякивали удила. По степи катилась казацкая песня.

Гей, у лузi червона калина, Гей, гей, похилилася, Чогось наша славна Україна, Гей, гей, зажурилася? А ми ж тую червону калину, Гей, гей, да пiднiмемо, А ми ж свою славну Україну Гей, гей, розвеселiмо.

Едет впереди своих казаков Мартын Терновый. Слушает песню. Хорошая песня. А и вправду, что-то невесела Украина. Войны нет, а печали больше, чем в войну. С чего бы это? Широкая степь радует глаз. Раскинулись под солнцем просторы зеленые. Легко дышится, так и пьешь душистый, пьянящий воздух. Шелестит, клонится трава. Нашептывает на ухо ветер. А на сердце у Мартына неспокойно и заботно. Гложет тоска по родному дому, по Катре. А если б не это — чего бы тужить Терновому?

Ровно и счастливо шла его жизнь. Еще недавно был простым посполитым пана Корецкого, а вот теперь реестровый значковый казак Брацлавского полка. Полковником у него храбрый Данило Нечай, славный по всей Украине рыцарь. Бился Мартын под Корсунем, в Зборовской битве гетмана Хмеля спас.

Эх, то был день, когда солнце ласково улыбалось Мартыну. И теперь он, вспоминая тот день, не может не улыбнуться. Как рубанул он пятерых польских гусар, накинувшихся на гетмана! Конь под гетманом упал, убитый пулями. Мартын соскочил со своего коня, отдал его гетману, помог сесть в седло, а сам стал биться пеший. Вечером Мартына покликали в гетманский шатер.

— Вот он, храбрый казак, — сказал полковник Нечай гетману, подталкивая Мартына вперед.

Поднялся гетман навстречу Мартыну, обнял и поцеловал.

— Храбрый казак! Будешь еще и полковником.

Отстегнул гетман при этих словах свою саблю и подал Мартыну.

— Носи, казак, эту саблю на память. Рубила она врагов наших под Желтыми Водами. Будем побратимами.

Перед глазами по всему горизонту, волнуется степь. Шумят травы.

Посвистывают суслики. Кружат орлы, высматривая добычу. Катится над степью, выше орлиного лета взмывая, казацкая песня. Зычным голосом подтягивает Мартын:

А ми тую червону калину, Гей, гей, та пiднiмемо, А ми свою славну Україну, Гей, гей, розвеселiмо.

«Вот она сбоку, гетманская сабля, хорошая сабля!» — думает радостно Мартын.

Стремя в стремя едут казаки. Мартын оглядывается. Ловят казаки взгляд Мартына: «Пойте, хлопцы, пойте». И еще громче звучит песня.

…Проехали казаки. Исчезли за горизонтом. Немая пустыня, дикая степь. Сизая даль, синее небо, и орлы в вышине рассекают могучими взмахами крыльев манящий простор. Раздвигая крепкою грудью густые заросли травы, осторожно выходит на добычу волк. Останавливается, уловив какой-то, только ему одному приметный шум. И вдруг стремглав срывается с места, исчезает.

Потом, тяжело дыша, проносится тур, и его рога колышутся над зелеными зарослями. Или, приминая к земле траву, промчится дикий кабан. И только орлы в небе продолжают спокойно и беззаботно кружить над степью.

* * *

Казаки Мартына миновали уже сторожевую линию. Остановились не надолго у вышки, потолковали с дозорным казаком. Тихо в степи.

— Татар — и то не видно, — жаловался казак. — Они теперь обходят торные пути. Все идут напрямик, степью. Гонят в полон наших людей.

Дозорный казак был уже в летах. Ветер раздувал седые усы. Казак посасывал длинный чубук, рассуждал степенно. И зачем тем татарам такую волю дает гетман? Что ж получается? Только от панов отбились, да еще неведомо, надолго ли, а татары людей в неволю гонят. Какие ж это союзники?

Казаки слушали молча. Каждый думал свое. У каждого была мать, сестра, у кого жена, у кого невеста. Что там с ними, в далеких селах, раскиданных по Украине? Какая доля выпала им? Мартын подумал о Катре. Дозорный казак продолжал:

— Не годится гетману спускать татарам такое своевольство. Пойти бы на Перекоп несколькими полками да проучить. Эх, — вздохнул казак, — забыл, верно, гетман про нас, видно, паном стал наш Хмель. Сказывают — в Чигирине все с панами водится, а простому казаку до него и не доступиться. Рыжий Крайз его своей паутиной оплел. Немец тот самому дьяволу душу продал и гетмана приворожил… Кто ж того не знает? У проклятого гетманского казначея одна думка: еще какую подать на бедный люд наложить… Только заплатишь попасное, а он уже очковое собирает… Заплатил очковое — припомнит тебе поволовщину за прошлый год. А до того, что ты в прошлом году на коне своем шляхту под Желтыми Водами или там под Корсунем воевал, ему, вишь, дела нет. А теперь вот, казаки сказывали, новый налог выдумал рыжий бродяга. Кто соль потребляет — плати злотый в гетманскую казну. Да слыхано ли такое, казаки? Дай срок, увижу гетмана — все выскажу ему, сорву немецкое бельмо с глаз его…

Мартын знает: надо возразить. Разве можно так говорить о гетмане? Но Мартын вспоминает: всюду толкуют казаки о проклятом Крайзе. Откуда его нечистый принес, пес его знает! Одна молва идет: с тех пор как явился этот рыжий немец к гетманскому двору, гетман до золота лаком стал… От множества податей, правда, не опомниться посполитым. Шныряют по селам и городам дозорцы с его грамотами. Наверно, и в Мартыновом Байгороде побывали…

В памяти возникли рыжие волосы, круглое, в веснушках, лицо Крайза, заплывшие жиром маленькие глазки, неспокойная усмешка под толстым, похожим на картофелину, носом… И всюду, где ни появится гетман, за ним тенью ходит этот проклятый Крайз. Злоба зашевелилась в груди Мартына. Да, этот рыжий Крайз все выдумывает, как бы еще обидеть сельский люд… «А что же гетман, полковники? — подумал вдруг Мартын. — Почему молчат, потакают немцу?»

«Потакают потому, что деньги от тех податей себе в карман кладут?» — мелькнула мысль, и еще тяжелее стало на сердце.

Плыла над степью туча, ветер шуршал в траве, заржал Мартынов конь — тихо, призывно. Вскочил на ноги Мартын. Все же не годится ему безответно слушать поношения и обиды особе гетмана. Разве можно так говорить о гетмане?

— Ты, казак, не дюже языком мели, несешь черт знает что! — вяло заметил Мартын.

— А что? Правду говорю. Правда глаза колет, да душу прочищает. Чиста и свята казацкая правда. Я гетмана Хмеля хорошо знаю. Еще с его отцом, казак, под Цецорой турка воевал, в его сотне служил, я с ним самим, казак, в неволе турецкой два года мучился. На Запорожьи славу кричал ему, старшим выбирал. Я вправе так говорить.

Замолчал дозорный. Тонкий дымок от трубки медленно вьется по ветру.

Казаки лежат в траве, ждут, пока чуть спадет зной, тогда поедут дальше. «А правду все-таки говорит старик», — думают они.

— Помню, — мечтательно, с ласковой усмешкой произносит вдруг дозорный, — сидели мы с Хмелем в тюрьме турецкой. Видели сквозь решетку краешек неба, да снопок солнца. Много нас сидело в той проклятой яме.

Хмель глянет на небо и скажет: «Гей, побратимы, не тужите, будет еще час нашей славы, еще будет наша Украина вольной, еще будут у нас веселье и музыка». И запоет казацкую славную песню, и полегчает на душе у всех.

Крепкий был казак Хмель. Недаром за ним вся Украина пошла. Недаром.

Умолк старый и задумчиво смотрит себе под ноги; словно отвечая своим мыслям, говорит:

— Ему, Хмелю, виднее, может.

— Как зовут тебя, казак? — спрашивает Мартын.

Дозорный внимательно приглядывается к Мартыну. Без злобы в голосе, шутливо говорит:

— Навет Лаврину Капусте хочешь подать?

И, разом вскочив на ноги, с криком подступает к Мартыну:

— Можешь сказать ему, можешь сказать: сторожевой казак Иван Сиромаха, по прозванью Стамбульский, про гетмана Хмеля негодные слова говорил.

Можешь сказать: я ничего и никого не боюсь — ни Хмеля, ни Капусты… Я простая травинка, в землю сойду, дождь и ветер обмолотят — и снова прорасту я. Скачете теперь по дорогам, материно молоко на губах не обсохло. А где вы были, когда мы на челнах на Кафу ходили? Где были, когда мы Белгород воевали? Когда Черное море нашей казацкой тени боялось, где тогда были? Молчишь? А я никого не боялся, никто мне не страшен, семь раз меня ляхи да турки на казнь водили, семь раз небо надо мной смилостивилось. Не берет меня смерть — и все! А ты можешь навет подать, твоя воля.

Тяжело переводя дыхание, дозорный отходит и садится поодаль в траве, посасывая давно погасший чубук.

— Зря ты раскричался, — успокаивает его Мартын, — зря шум поднял.

Разве есть у меня в мыслях что-нибудь худое против тебя? Боже борони от этого! Я только знать хотел, кто ты, а ты вон что подумал!

* * *

…Дальше на запад покатилось солнце. Сели на коней казаки и тронулись. Остался один Иван Сиромаха у сторожевой вышки. Стреноженный конь щипал рядом траву. Приложил ладонь к бровям Сиромаха, глядел вслед казакам. Легкое облачко пыли стояло за ними. Снова в степи стало пусто и тоскливо. Огляделся во все стороны Иван Сиромаха. Никого. Степь, небо, солнце, и он один — зоркий дозорный гетманской пограничной стражи. Увидит опасность — быстрее кошки взберется на вышку, зажжет солому, и взовьется огонь с дымом, а Сиромаха, подав тот знак, погонит верного коня что есть духу на запад, подымать сторожевые отряды на хуторах. И так, от дозорного к дозорному, полетит тревожная весть — и в ответ ей подымутся полки, загремят трубы. Такое может статься в любую минуту, а сейчас тишина, покой. Стоит Иван Сиромаха, думает свое, про войну, про долю свою дивную, про век свой долгий. А дорога бежит меж высоких трав, с запада на юг, знакомая проторенная дорога, битая дождями, ветрами, выжженная солнцем.

Хорошая, славная дорога.

 

Глава 8

…Снова вечер раскинул над степью синие крылья. Длинный, как летний день, татарский обоз движется по степи. Идет за телегой Катря. Как и вчера, как и позавчера, глаза полны слез. И за теми слезами не видит она ни шляха, ни степи, ни людей. А Карач-бей сидит в седле ровно и прямо. Уже давно миновали казацкую землю. Стали попадаться улусы. Встречные татары кланяются мурзе Карач-бею. Кто не знает на Перекопе батыра Карач-бея? Он самодовольно улыбается. Но скоро горькая мысль стирает с губ улыбку.

Тревожный путь предстоит Карач-бею. Стелется тот путь к далекому Бахчисараю. Ждут ли мурзу там почет и ласка или уже наточен меч для его шеи? Подозрения гнетут Карач-бея. Насмеялась над ним судьба. Не надо было вмешиваться в заговор незадачливого ханского брата. Разве сразу не видно было, что не бывать ханом слабодушному Осману? Но мурзу соблазнило обещание Османа сделать его ханским министром. Думал Карач-бей, что станет он вельможным визирем, будет у него дворец в Бахчисарае, гарем не меньше ханского, полные подвалы денег, будет полновластным и всесильным и чужеземные короли будут присылать к нему послов.

От этих мыслей пылают щеки у мурзы. Что и говорить — приятные мысли!

Но судьба разбила все надежды и расчеты. Раскрыли заговор, посадили на кол ханского брата Османа, замуровали в каменных мешках нескольких мурз, а до Карач-бея не добрались.

Или не докопались, или просто затаили месть. Лучше было бы не возвращаться в Бахчисарай. Лучше было, может быть, перекинуться к Хмельницкому, пойти к нему на службу. А может, хан Ислам-Гирей ничего не знает? Может быть, и посчастливится Карач-бею снова стать доверенным лицом? В конце концов, бочка золотых умилостивит ханского визиря — ненавистного Сефер-Кази-агу. Да и самому хану сможет мурза рассказать кое-что, докажет свою преданность. Не пробудить ли в хане тревогу, рассказав, как гетман заигрывает с самим султаном?

Нет, еще не все пропало. Еще засияет солнце на его пути. Внезапно громкий плач привлекает внимание Карач-бея. Снова невольницы. Что ж, пускай плачут, это никому не запрещено. Слезы очищают души, даже души неверных. Об этом не сказано в коране, но так думает мурза Карач-бей.

Равнодушные к девичьему плачу, идут, окружив обоз, татары и с завыванием тянут монотонную песню о храбром батыре, который одолел в жестоком бою сто неверных и которого Аллах принял в рай.

…Едет на юг перекопский мурза Карач-бей на добром коне. Шагает пешком, держась рукой за телегу, Катря, невеста Мартына Тернового. Идет Катря в злую неволю. Гонит коня Казими на восток, в далекий Чигирин. А Мартын Терновый, покачиваясь в седле, думает о далеком Байгороде и о предстоящей встрече с невестой.

Различны пути людские, неведомы судьбы людские, широка степь и просторна, а в том просторе — все же тесно человеку. Скрещиваются тропы в степи, переплетаются людские судьбы.

 

Глава 9

В далеком Бахчисарае вечереет. Давно замолчали муэдзины. Белостенный дворец хана Ислам-Гирея высится над Бахчисараем. Ни ветерка, ни людского голоса. Тишина и покой.

Великий визирь ханский Сефер-Кази сидит на широких мягких подушках и, покачиваясь в такт своему голосу, диктует писцу грамоту польскому королю:

«По повелению моего пресветлого и всемогущего владыки, хана Ислам-Гирея, напоминаю вашему величеству, что срок уплаты дани за этот год прошел, а в казну хана не поступило от казначея Речи Посполитой ни одного злотого…»

Сефер-Кази замолкает. Он думает о завтрашнем дне. О предстоящей встрече с королевскими послами, о поездке Осман-аги к Хмельницкому, о своей возлюбленной Зейнам, красавице его гарема, волшебной звезде его чудесного сада. Но это потом… А вот Хмельницкому надо преградить путь.

Он уже большую силу забрал. Слишком большую. Нельзя ему быть в такой силе.

Сефер-Кази далеко смотрит. Далеко видит и хорошо слышит. Аллах не отказал ему в разуме и сметливости. Сефер-Кази понимает: надо преградить путь гетману Украины. Не дать ему стать сильнее чем это нужно хану, чтобы держать в страхе Польшу. Напрасно Польша хочет разбудить войну между ханом и Хмельницким. Воевать с казаками — дело трудное. Не мечом победит Сефер-Кази хитрого гетмана. Вечный союз заключил гетман с ханом. Будет он воевать против московского царя. Вот осенью ударят батыры хана и казацкие полки на Московию. Пусть попробует Хмельницкий отказаться. Тогда визирь пригрозит поляками. Не вывернется гетман. Быть ему навеки данником хана крымского.

Сефер-Кази продиктовал грамоту. Отослал писца. Вышел в сад. Вдохнул душистую горечь миндаля. Посмотрел в вышину. Много душ умерших сияло ныне в небе. Каждая звезда — душа. Вот когда-нибудь и его душа будет сиять над Бахчисараем зеленоватой звездой. От такой мысли пришла печаль. Визирь посмотрел на окна ханской опочивальни. Темно. Спит Ислам-Гирей. Почивает.

Беспокойный был день. Растревожился хан: почему это султан посылает в Чигирин своего посла? Да еще Осман-ага едет. Визиря тоже грызет беспокойство.

Сефер-Кази глядел на небо. Кривая сабля месяца желтела в синеве.

Беззаботно мерцали звезды. Сефер-Кази зевнул, прикрыл ладонью рот. Ходил по саду, скрестив руки на груди. Ветер слегка шевелил широкополый шелковый халат. Сефер-Кази думал. Под Зборовом можно было взять с польского короля дань побольше. Хорошо поступили под Зборовом, не дав Хмельницкому окончательно рассчитаться с Яном-Казимиром. Независимый Хмельницкий — это нож в сердце Крыма. А Хмельницкий и его казачество должны всегда быть мечом в руках хана. Куда хан прикажет, туда будет направлен меч. Так думает Сефер-Кази. Таково его непоколебимое убеждение. Хан будет воевать с Москвой. Война начнется этой осенью. Так будет, так угодно Аллаху.

Хмельницкий хитрит и изворачивается. Ничего не выйдет из этого. Ничего!

Ткет он теперь в Чигирине тонкую паутину союзов и заговоров, совещается с чужеземными послами, замышляет навсегда выйти из-под власти короля и шляхты. Далеко простирает свои замыслы казак Хмельницкий. Но не для того помогал ему хан под Желтыми Водами и Зборовом. Освободится Украина от короля — не бывать тогда могучему ханству в Крыму. Побьет Хмельницкого Речь Посполитая или же толкнет его на Крым против хана, — тоже угроза могуществу ханскому. Все надо взвесить, все обдумать. На то он и великий визирь повелителя Крыма Ислам-Гирея III. На то и канцлер. Высокое звание и беспокойное.

 

Глава 10

Мартын Терновый сидел перед своим полковником Данилой Нечаем.

Возвратился из Байгорода и сразу же кинулся к полковнику. Налиты кровью глаза, и тяжело ходит грудь. Из пересохших губ вырываются со стоном слова.

Слушает его внимательно Данило Нечай, не упускает ни одного слова. О великом горе своем рассказывает ему Мартын Терновый. Как вместить в слова это горе? Нет таких слов, которыми можно было бы рассказать о беде, постигшей Мартына. Приехал он в Байгород, лелеял в душе надежду, носил ее, как клад драгоценный. А что встретил? Мать неведомо куда по миру с сумой пошла. Отец на колу погиб. Невесту татары похитили. Привел Корецкий рейтар в Байгород. Все отобрали у селян. Старые порядки завели, замучили уже сколько людей. Разве за это он кровь свою лил? Разве есть правда на свете?

Слушает Мартына полковник Нечай. Хмурит брови. Кусает ус. Постукивает рукой по столу. Горе Мартына — не новость. Много раз слышал о таком Нечай.

— Неужто так и сойдет шляхте это своевольство? Скажи мне, полковник.

Невмоготу дале терпеть нам!

— А ты что, утерпел? — спросил Нечай.

— Нет, батько полковник! Не мог. Сабля сама в руки просилась.

Порубали мы тех рейтар, порубали Прушинского, не мог стерпеть, полковник.

— По-рыцарски поступил! — горячо похвалил Нечай.

— Выходит, снова война? А знает ли о том гетман?

— Гетман знает, — ответил Нечай задумчиво. — Гетман все это хорошо знает. Молчит Хмель, ждет чего-то. Дождется он беды на свою голову.

Подумал, что молвил лишнее, но сдержать себя не смог.

— С огнем играет Хмель.

Вскочил на ноги Нечай, как бешеный забегал по горнице. Посуда звенела на полках у стены.

— Что ж, народ не утерпит, народ на гетмана руку подымет! Разве для того кровь проливали, чтобы снова Корецкий на кол сажал? Снова шляхта на рубежах войско собирает. Быть войне, Мартын. И страшной войне. Берегись, Хмель, не мудри дюже: как бы не перемудрил!

Нечай умолк. Остановился у стола, оперся о стол руками и задумался.

Не могло так быть, чтобы изменился Хмель. Не могло такого быть, чтобы затуманила ему глаза слава. Слишком хорошо знает Хмель шляхту. Но почему же шляхта снова нагло лезет на Украину? Почему не даст гетман по рукам татарам? Что это за союзники, если они глумятся над украинским народом?

Ой, с огнем играет гетман, обожжется!

Ушел от полковника Мартын Терновый, и частица его горя осталась в доме Нечая. Давно уже была ночь, а Нечай все думал о Мартыновой доле. Все последующие дни брацлавский полковник рассылал гонцов по своим сотням.

Гонцы развозили его устный приказ — всем сотням быть наготове, ожидать нового приказа и тогда с оружием итти на правый берег Горыни, где их будет ждать полковник. Гонцы передавали сотникам: «Приказ полковника держать в тайне». Но какая там тайна! Казаки шепотом сказывали о том своим родичам в селах, любимым девушкам, соседям. Весть о приказе полковника ползла по Брацлавщине, от хаты к хате, а немного погодя перекинулась и за Горынь.

Мартын Терновый с радостью узнал об этом приказе. После того, что он увидел в Байгороде, жизнь стала не мила. Чего оставалось ждать от судьбы?

Выросла перед ним одна цель — отомстить врагам за обиду. Этим он теперь жил, для этого только и существовал. И он знал: в грядущем бою будет биться с врагом еще злее, и ничто не устрашит его, питому что уже не для кого ему себя беречь. В эти дни он часто встречался с Нечаем, дважды ездил с ним в окрестные села, где стояли на постое четыре сотни полковника. Речи о походе не было, только однажды полковник, словно мимоходом, сказал:

— С десяток пушек нам на первый раз не помешало бы.

— Разве у генерального обозного мало пушек? — удивился Мартын.

Нечай не ответил сразу, только пристально поглядел на Мартына и, помолчав, сказал, словно про себя:

— Те, что у генерального обозного есть, — не про нашу честь…

Между тем о событиях, происшедших в Байгороде, стало известно Корецкому. Шляхтич, которому посчастливилось спастись от сабель Мартыновых казаков, прискакал в маеток Корецкого, в Вильшану. Захлебываясь от страха, еще не выветрившегося из сердца, он кинулся на колени перед своим паном и одним духом выпалил о том, что произошло в Байгороде:

— Нет больше пана Прушинского, нет рейтаров, нет палаца. Все погибло в огне. Все разрушили казаки Нечая.

Корецкий затопал ногами, швырнул на пол подвернувшийся под руку подсвечник, завопил люто:

— Коня мне, сейчас же коня! Говорил я, что с этим схизматиком Хмельницким не надо мириться, говорил, что этого здрайцу надо на аркане привесть в Варшаву!

Долго ярился и бесновался Корецкий. Каких только лютых мук не придумал он для Хмельницкого! Но когда отошел и спокойно обдумал все случившееся, решил послать письма воеводе Киселю и Хмельницкому. В письмах жаловался на Нечая, казаки которого нарушили Зборовский договор, причинили обиды и убытки ему, Корецкому. Он требовал немедленной кары Нечаю и его казакам. В противном случае оставлял за собой право со своим войском перейти Горынь и самому учинить расправу над бунтовщиками. Письма эти отправил немедля, а сам стал готовиться к походу. Еще написал Корецкий коронному гетману Потоцкому о том, что принужден сам выступить на защиту своей чести и достояния, ибо не уверен, что хлопы не придут завтра к нему в Вильшану. Хлопов надо проучить, и он решил это сделать.

В один из июньских дней полк жолнеров, под командованием Корецкого, перешел Горынь и двинулся на юг. Дозорные загоны Нечая заметили польское войско и не замедлили известить полковника.

Получив такие известия. Нечай повеселел. Выходило как нельзя лучше.

Все люди тому свидетели — не он перешел рубеж, а Корецкий. Не он первый начал ссору с Корецким. Что же ему остается делать? Подставлять шею, когда над ним заносят саблю? И полковник Нечай дал приказ всем сотням: не теряя времени, итти маршем в Брацлав. Теперь все будет хорошо. Конец Зборову.

Теперь он поглядит, как поведет себя гетман. Не может он уступить. Нет!

Этим будет положен конец лисьей политике, всей той игре, непонятной и ненавистной Нечаю. Он написал полтавскому полковнику Пушкарю: «Готовься, Пушкарь, держи коней оседланными». И он ждал первой тревоги, чтобы обнажить саблю и подать сигнал к бою. Но тревоги не было. Корецкий, вступив в первые села, застал там пустыню. Люди бросали свои дома и бежали на юг. Некоторые села были подожжены самими жителями, покидавшими их, и Корецкий увидел в этом как бы предостережение для себя. Он воздержался от намерения итти дальше, а приказал войску стать лагерем неподалеку от Байгорода.

Нечай ждал первого шага Корецкого, ждал как дорогой и желанной вести.

Но внезапно пришла иная весть. Прибыл гонец от Лаврина Капусты с приказом: быть полковнику Нечаю немедля в Чигирине у гетмана вместе с казаком Мартыном Терновым.

— Не поеду, никуда не поеду! — кричал разгневанный Нечай. — Скачи в Чигирин и так передай Капусте!

Гонец молча выслушал гневный ответ полковника. Гонец ни во что не вмешивается. У него одна обязанность — передать приказ и потолкаться среди казаков Нечая. Был он хлопец проворный и сметливый, один из тех доверенных людей полковника Капусты, которых прозвали «длинноухими».

Посланца Нечай не сразу отправил назад. Гнев прошел, и полковник задумался. Не подчиниться приказу — значит стать на путь ссоры. Кому от этого выгода? У Хмеля рука тяжелая. От него всего ожидай, если разгневается. А поехать именно теперь, когда неподалеку стоит Корецкий, — значит поставить под угрозу свой полк. Нечай колебался. Приказал позвать к себе гонца.

Худощавый казак в грязном кунтуше несмело протиснулся в дверь:

— Чем могу служить пану полковнику?

Нечай разглядывал его хитрое лицо. Он хорошо знал, что за гонцы у полковника Капусты.

— Как звать тебя? — спросил мирно Нечай.

— Ковалик Демид, — осторожно ответил казак.

— Деньги любишь? — спросил вдруг Нечай, меряя гонца строгим взглядом.

Гонец стоял и моргал остолбенело. Этого он никак не ожидал. Полковник Капуста об этом не предупреждал, тут таилась какая-то ловушка. Конечно, он любил деньги. Всегда ему хотелось иметь много денег. Будь они у него, он бы мог оставить тогда это хлопотливое дело с наветами, подглядыванием и подслушиванием. Но Капуста крепко держал его в руках. Всегда он слышал над ухом суровые, страшные слова: «Смотри, Ковалик, петля на твою шею готова».

Ковалик знал: как скажет Капуста, так оно и станется. А теперь этот неожиданный вопрос Нечая… Он, конечно, понимал, куда метит брацлавский полковник.

Нечай ждал ответа. Усмехался. Ему нравилось так испытывать верность лазутчиков Капусты. Он вынул из кармана бархатный мешочек и подбросил его на ладони.

— Деньги любишь? — спросил он снова.

Ковалик деньги любил. В этот миг он забыл все, забыл даже Капусту. В бархатном кошеле соблазнительно позвякивало. Он закрыл глаза и, точно собираясь прыгнуть через что-то страшное, весь вытянулся, стал на цыпочки.

— Слушаю пана полковника. — сказал он, выражая этим свое согласие услужить Нечаю.

— Получишь сто злотых.

Ковалик задрожал. Он готов был на все.

— Слушаю пана полковника, — угодливо повторил Ковалик, ниже склоняя голову.

— Зачем вызывает меня полковник Капуста? — спросил Нечай.

Ковалик, не раскрывая глаз, скороговоркой, точно он находился в тайной канцелярии Капусты, заговорил:

— Есть навет на пана полковника, что им говорены непотребные слова про гетмана Богдана. Еще есть жалоба Корецкого на нарушение полковником и его казаками Зборовского договора и универсала гетмана о свободном возвращении шляхты в свои маетки.

Ковалик замолчал, открыл глаза и жадно посмотрел на кошель, лежавший на столе перед Нечаем.

— Так, — проговорил, помолчав, Нечай. — И это все?

— Все, — ответил Ковалик.

У него горели глаза и ломило поясницу. Казалось, где-то поблизости стоял полковник Капуста. Он грозил Ковалику: «Смотри, Ковалик, петля на твою шею готова!»

— Бери, иуда, — Нечай столкнул со стола под ноги Ковалику кошель с деньгами и весело засмеялся. — А теперь ступай прочь, чтобы и не смердело тобою. Завтра еду. Пошел!

Ночью Нечаю не спалось. Оказывается, за ним приглядывали. Следили за каждым шагом. Оказывается, гетман Хмель имел против него тайный умысел.

Нет, это Капуста. Это ему, хитрому и молчаливому Капусте стоял он, Нечай, поперек дороги. А чего он хочет? Ведь и Нечай мог быть при особе гетмана.

Великая честь зваться генеральным обозным, или генеральным казначеем, или начальником гетманской канцелярии. Не хотел того Нечай. Это ему не нужно.

Как же это сталось, что ему, Нечаю, не верят? Что ж это с Хмелем? Неужто и он шляхте продался? Неужто слава затуманила ему глаза? Да не может такого быть! Нечай гонит прочь от себя эту мысль. Не может такого быть. Ладно, он поедет в Чигирин. Он начистоту выскажет гетману все, что думает. Все до конца. Чтобы не лежала между ними черная тень.

На следующий день, на заре, Нечай в сопровождении Мартына и сотни казаков выехал в Чигирин. Позади, между казаками, ехал Ковалик. Старался не попадаться на глаза полковнику. Но тот насмешливо обратился к нему:

— Эй, ты, верный слуга полковника Капусты, а через Перелазовский хутор проедем?

— Проедем, пан полковник, — потупив глаза, поспешно ответил Ковалик.

Он прислушивался, о чем толковали казаки. Вчера ночью Ковалик уже разведал кое-что важное. Будет о чем рассказать полковнику Капусте. А что, как полковник Нечай скажет про злотые? От этой мысли озноб пробежал по спине. Тяжело на душе у Ковалика, нехорошо.

Путь на Чигирин долгий, беспокойный. Беспрерывной цепью тянутся обозы с товарами. Множество людей едет той дорогой. Нечай, обгоняя телеги, повозки, кареты, пешеходов, торопит шпорами коня, легко покачиваясь в седле. Ветер бьет в лицо, играет чубом, силится сбить заломленную на затылок высокую серую шапку. Держа в одной руке повод, другою сжав засунутый за пояс полковничий пернач, Нечай оглядывает дорогу, степь, далекий синий окоем. Он почти забыл о Чигирине.

За Перелазовским хутором дорога круто поворачивала на восток, сбегала вниз, точно река, и по ней снова струились сплошным потоком люди, лошади, повозки. У поворота, прямо на земле, сидел седой дед, выставив на солнце бельма глаз. Покачиваясь с боку на бок, дед что-то бормотал. Нечай окинул его взглядом и проехал, снова оглянулся через плечо, увидел его, одинокого, маленького, одного в большой, широкой степи, где проезжали и проходили равнодушные люди, и ему стало жаль деда. Поворотил коня и подъехал. Нагнувшись в седле, бросил деду на колени деньги.

— Кто глаза выжег, дед?

— Еще при гетмане Жолкевском, рыцарь.

Дед не взял денег, и только теперь Нечай заметил, что рукава его свободно колышет ветер. У деда не было рук.

— Где руки твои, дед? — спросил Нечай.

— Татары надругались, отрубили руки, — сумрачно ответил дед.

— Когда?

— Недавно, рыцарь, совсем недавно.

Что-то тяжелое и холодное подкатилось к горлу. Нечай огляделся кругом и уже не видел ни степи, ни людей, все плыло перед глазами.

— Эх, дед, дед! — невесело сказал Нечай.

— А что поделаешь, сынок, такая доля наша. За кого хан, тот и пан.

— Не так будет, дед, увидишь — будет не так, — твердо сказал Нечай. — Это говорю тебе я, полковник брацлавский, Данило Нечай. Слыхал про такого?

— Господи! — дед заморгал обожженными веками, заерзал на месте, стараясь встать. — Как не слыхать! Данило Нечай, да ведь ты самый отважный рыцарь нашего Хмеля! Да ведь о тебе в песнях поют люди! Нечай! Нечай!

Саблей ударит — сто врагов вповалку лежат.

Но Нечай уже не слыхал слов деда. Он гнал коня, спешил скорее проскакать долгий путь до Чигирина. Вот так бы примчаться что есть духу на гетманский двор, кинуть к ногам гетмана полковничий пернач, крикнуть во весь голос:

— Да знаешь ли, Хмель, что люди говорят: «За кого хан, тот и пан».

Что ж это творится? Разве мы не хозяева на нашей земле?

Ветер свистел в ушах. Даль раскрывалась перед всадником, обманчиво синея. По сторонам дороги на поле стояли в белых рубахах косари. Косили высокую, пахучую траву. Оставили работу, смотрели вслед всаднику, который бешено гнал коня.

 

Глава 11

Грек Григорий Сатирос, по приказанию гетмана, чертил карты Украины.

Вторую неделю лежал грек на полу, мудрил над разостланными длинными листами пергамента. Напевая под нос, ползал на коленях и кистью раскрашивал в разные цвета пергамент.

Грека прислал в Чигирин Богун. Откуда-то Сатирос появился в Виннице и сам предложил свои услуги полковнику. В Чигирине о нем доложили гетману, и тот приказал дать ему в помощь нескольких отроков, — пусть и они учатся той премудрости. Отроки разводили краски в мисочках, слюнили кисти и удивленно глядели через плечо грека на его ловкие руки. На пергаментном листе лежала страна, окруженная с запада реками Горынью и Днестром, на севере — Припячью, Десной и Сеймом, на юге — верховьями Ингула и Ингульца, до гирла Егорлыка. Реки были раскрашены синим, степи — желтым, леса — зеленым, города обозначены треугольничками, и возле каждого стояла старательно выведенная надпись — название города, а проезжие дороги изображались черными жирными линиями. На обороте грек написал названия всех полков и имена полковников.

Первую карту показали гетману. Грек в ожидании почтительно стоял у порога, с нескрываемым любопытством разглядывая гетмана, о котором он слышал немало. Капуста и Выговский тоже смотрели на карту. Что ж, карта хорошая! Гетман усмехнулся в усы. Видно, грек опытен в этом деле. Надо будет засадить его готовить карты для войска. Гетман пожаловал ему сто злотых и приказал положить месячное содержание коштом гетманской канцелярии, где и числить его на службе. Грек поцеловал гетману руку и, прощаясь, сказал, что немало карт начертил он на своем веку, а в последнее время работал у молдавского господаря Лупула. Никто ему на это ничего не ответил, только, когда он вышел, гетман заметил Капусте, что к греку надо присмотреться — может, пригодится.

…Гетман молча слушал спор Выговского и Капусты. Третий день шла речь о реестрах. В списки внесли сорок семь тысяч, вместо предусмотренных Зборовским договором сорока. Кроме того, был еще составлен список двадцатитысячного резервного казацкого полка под командованием Тимофея. К спискам приложены были пункты, в которых пояснялось, в чем выражаются привилегии реестрового казачества. Из них явствовало, что каждый реестровый казак вступал в реестр со всей своей семьей и имел право держать по одному конному и пешему помощнику, помимо работников, которых он волен содержать в своем хозяйстве. Генеральная рада старшин, состоявшаяся в первых числах марта в Переяславе, в составе шестнадцати полковников, утвердила поименный список реестрового казачества.

Рада огласила также права городов: Киева, Брацлава, Винницы, Черкасс, Василькова, Овруча, лежащих на правом берегу Днепра, и Переяслава, Остра, Нежина, Чернигова, Погара, Козельца, Новгорода-Северского и Стародуба — на левом берегу Днепра. Каждый из этих городов получал право избирать свою городскую самоуправу. Городские жители звались мещанами и делились на торговых и ремесленных людей. Городом управляли выборные радцы, под председательством бургомистра. Генеральная рада в Переяславе подтвердила все вольности этих городов, освободив их жителей от воинского постоя, от службы в войске, от многих поборов и податей, кроме торговых пошлин. Тогда на генеральной раде, как и теперь, Выговский возражал против таких льгот городам. Но гетман хотел обеспечить городскому населению эти права, усматривая в том способ для большего развития торговли, ремесел и для накопления в городских казначействах богатств, которые, в случае крайней нужды, он мог бы взять для войска. Кроме того, Хмельницкий рассчитывал на то, что после решения генеральной рады горожане станут для него серьезной поддержкой в борьбе против Речи Посполитой, постоянно нарушавшей права торговых людей и ремесленников.

Теперь, при пересмотре списков реестрового казачества, снова пришлось заглянуть во все дополнения, и снова возражения Выговского нисколько не поколебали решения гетмана. Выговский настаивал на том, чтобы разослать универсал полковникам и приостановить составление списков.

— Мы не можем так поступать, мы раздражаем этим королевское правительство и всю шляхту.

— Шляхта у нас в печенках сидит, — возразил гетман. — Ты, Иван, смотри в корень дела. Прекрати составление списков — и завтра же займутся такие пожары, что их ничем не погасишь. Нет, нет, вижу одно: Зборовский договор — камень на шее.

Гетман вздохнул. Ему захотелось выйти из душной комнаты, где все пропахло табаком. Вся эта игра не могла долго продолжаться. Он понимал: надо приложить любые усилия, чтобы как можно дольше протянуть именно это шаткое положение. Он слушал, как пререкались Выговский и Капуста, но это не мешало ему думать о своем: Гетман одно знал несомненно: надо уверить короля, будто бы именно теперь он занят проведением в жизнь Зборовского договора. Ему вспомнилось вчерашнее письмо воеводы Киселя: «Каждый мечтает воротиться к зиме в свой дом, найти там родное пристанище». Какие мирные словеса, прямо из священного писания! Он хорошо знал, что крылось за этим желанием снова возвратиться в свой родной дом. Нет, пусть паны не спешат.

Он сразу ответил Киселю, учтиво уверял, что вскоре все будет улажено, но панам еще небезопасно возвращаться в свои маетки, пока не закончено составление реестров и Зборовский договор не утвержден на сейме. Гетман попал в цель. Такой ответ успокаивал Киселя и давал возможность оттянуть время.

— Будет, будет! — остановил гетман разошедшихся Капусту и Выговского.

— Казакам надо прямо сказать, что всех в этом году в реестр внести не можем, а кто не попал, может быть охочекомонным, мы того не запрещаем…

Только защиты перед польской шляхтой пусть у нас не ищет… Ломать Зборовский договор покуда не время… Дела такие, что придется прижать своих. Что умолкли? Что смотрите на меня?

Гетман поднялся со скамьи. Усы его как-то сами собой встопорщились, зеленые искорки вспыхнули в глазах.

— Испугались? Посмотрите правде в глаза. Ты думаешь, Капуста, Потоцкий глупее нас? Думаешь, он не понимает, что именно сейчас надо воспользоваться раздорами между нами и усмирить Украину?.. Лучше исполнить Зборовские статьи и выиграть время для нового похода, лучше казнить смертью всех недовольных горлохватов, чем сразу же снова впутаться в войну. Надо растолковать полковникам, надо, чтобы люди наши поняли, что это временная обида и ее надо стерпеть во имя воли, отчизны, во имя нашей победы.

— Растолкуй это Громыке, — осторожно вставил Капуста, — или Гладкому.

— А что мне Громыка, что Гладкий? Им что, Украина дороже, чем мне? Я тебя спрашиваю! Ты это хотел сказать?

Гетман наступал на Капусту:

— Ты это хотел сказать?

— Да нет, гетман, — отмахнулся Капуста, — ты понимаешь, о чем веду речь. Как заткнешь рот Гладкому?

— Повешу, — спокойно и раздельно сказал Богдан, ударяя ладонью по столу. — Нам теперь, поймите, ни перед чем останавливаться нельзя. Ни перед чем. Иначе никогда нам вольными не быть. Снова пойдут наши сыновья и внуки гультяями бродить по морям да завоевывать для польской шляхты новые земли. Какому пану вздумается, придет с жолнерами в твой хутор или в дом твой и станет сам хозяйничать. Уния, как короста, за Днепр расползется.

Как со мной поступили? Чаплицкий захватил Субботов, сына замучил. А за что? Уж не за то ли, что я Речь Посполитую двадцать пять лет саблею своею защищал? Нет, Капуста, теперь надо вперед смотреть. Быть нам вольными или костьми полечь. Но в рабстве у ляхов не будем! Нет!

Постепенно гнев угасал. Гетман успокоился, сел на скамью. Речь пошла о другом.

— С пушками наладится, — сказал гетман. — Надо позаботиться, чтобы это дело было в тайне.

— О твоей поездке в Белую Церковь знает посол Вимина, — сказал Капуста.

Хмельницкий кинул на Лаврина удивленный взгляд.

— Доподлинно узнал, — подтвердил тот, — а знает он это со слов пани гетмановой.

— Так. Дивное дело!.. Говорил ей не раз…

Хмельницкий барабанил пальцами по столу. Странное творится с Еленой.

Всегда она вмешивается не в свое дело. Подняться тут же и пойти в ее покои, отругать как следует. Ведь он предупреждал: никому ни слова. Дьявол всех забери! Как дальше жить? Он посмотрел в глаза Капусте и строго спросил:

— Что мыслишь об этом?

Капуста понял смысл вопроса. Он уклонился:

— Ничего, гетман.

Выговский, словно припоминая что-то, потирал лоб. Покосился на Лаврина Капусту. Чтобы нарушить молчание, сказал:

— Посол Вимина просит прощальной аудиенции у пана гетмана.

Хмельницкий благодарно поглядел на писаря:

— Завтра приму.

…Ночью все же думал об Елене. Пока был занят в канцелярии, она уехала в Субботов. Закрыв глаза, Хмельницкий растянулся на постели.

Слушал, как за окнами шумел ветер, и все думал о своем. Елена, полковники.

Нечай. Гладкий. Киев. Воевода Кисель. Все смешалось в круговороте. Легла на плечи забота, точно кто-то кинул на него тысячепудовую ношу и заставил нести. А кто кинул? Сам взял, никто не заставлял. Нет, не в его натуре было жаловаться. Да он и не жалуется. Он только хочет теперь, как никогда, чтобы его поняли, чтобы свои же не мешали ему, не становились поперек дороги.

Закрыв глаза, он видел перед собой широкую и привольную Украину, которую исходил и изъездил вдоль и поперек, которую любил больше всего на свете, которую не забывал ни на миг — ни в дни давних скитаний во Франции, когда он служил в армии принца Конде, во главе войска казацкого, когда бился в Дюнкерке, ни в плену, ни в бою. Да, всюду она была с ним, его славная родина. Он мог гордиться, что усилиями своими и подвигами друзей, отважных рыцарей, возвеличил Украину. Пусть болтают языками, кто во что горазд, а Украина возвеличена и слава ее гремит по свету. Ведь не из любви к путешествиям ездят сюда, в Чигирин, чужеземные послы из дальних заморских краев? Но именно теперь он ощущал временами какую-то стену между собой и полковниками. Он чувствовал, что не все они понимают как следует широту его замыслов и глубину его забот.

Пора им уразуметь, что одною саблею не добудешь навеки волю Украине.

Не в сабле только сила. Этой ночью он твердо решил доказать это своим полковникам. «Эх, кабы десяток лет с плеч!» — печально думал Богдан. Да, он хотел бы сейчас быть моложе. Как это было нужно ему! Вот он видит перед собой белые стены городов, окруженные пышными садами, суровые крепости с неприступными башнями, тихие села посреди бескрайных полей, колосящихся от края до края неба. Видит спокойные и величавые реки, несущие на своих водах суда, полные товаров, изготовленных в его стране, и повсюду веселых людей, сильных, трудолюбивых, с лицами, сияющими счастьем и довольством.

Но пока все это колыхалось на обманчивых волнах мечты, а действительность выбрасывала его на жесткую землю, и он должен был, волей-неволей, снова возвращаться мыслями ко всем тяжелым, будничным делам, к заботам, на которые нехватало ни дня, ни ночи.

Беседуя сам с собой, он признавал, что такого размаха событий не предвидел. Нет! Однако уже после Корсунской баталии, когда он разбил наголову польское войско и взял в плен коронного гетмана Потоцкого, главного начальника всех польских сил, — он уже тогда понял, что дела пойдут далеко. И если бы не измена хана под Зборовом, если бы хитрый Ислам-Гирей не сговорился за его спиною с канцлером Оссолинским, разве пришлось бы ему теперь мудрить над реестрами, писать льстивые письма королю и воеводе Киселю, заигрывать с султаном? Нет, дорога одна. Только одна. Только в крепком и нерушимом единении с русским народом. Московский царь — одна надежда. Кто в силах будет разорвать союз Украины с Московским государством? Никто!

* * *

…Не спится этой ночью гетману. Сон бежит от него. Хотя знает он, что завтра предстоит много докучных дел, и в голове будет свинцовая тяжесть, и лучше бы заснуть и забыть всю эту суету и заботы. Но нельзя забыть. Эх, если бы вместе с Москвой стать на защиту своей воли, не нужны были бы ни хан, ни султан, и король сидел бы смирно за Вислой. Когда же конец будет Поляновскому миру?! А какой ценой покупает он дружбу с ханом?

Вспомнилось давнее: как посылал Тимофея в Бахчисарай, его головой ручался за успех баталии под Желтыми Водами. Сколько капканов расставляли враги!

Вот теперь они хотят толкнуть его вместе с ханом на Москву. Далеко идут замыслы варшавских панов. Последнюю надежду хотят у него вырвать.

Богдан резко поднимается с постели.

— Джура! — зовет он. — Огня!

Заспанный джура входит в опочивальню, вносит светильник и ставит его на стол.

— Ступай, Иванко! Спи!

Джура исчезает за дверью. Гетман в одной рубахе и исподниках наклоняется над столом, разворачивает карту. Верная рука у грека. Вот лежит перед ним, расчерченная на листе пергамента, его отчизна, степи, леса, города, дороги и реки. И со всех сторон рубежи обнажены, не прикрыты, все как на ладони — приходи и владей.

И снова его взор устремлен на север и восток, туда, где начинаются московские земли. Туда летит мысль его, полная надежды. Долго глядит Хмельницкий на карту и уже видит на ней не узкие синие полоски, не точки, а реки и города, села, знакомые очертания Украины, какую он знал и какою хотел бы вскоре увидеть. Вот оно, Дикое Поле, засеянное казацкими костями, политое казацкой кровью, вот пороги днепровские, хищный и прожорливый Ненасытец, дикий Чаклун… Вот Каменец, над которым реет знамя Речи Посполитой. «И еще долго будет реять», — с горечью думает он. И вот крохотный хутор Субботов, с которого все началось.

И снова в мыслях Елена. На что намекал Лаврин? Может ли статься это?

Нет, пустое! Такой уж у Капусты нрав. А все же, пожалуй, не следовало снова сходиться с Еленой. Надо было побороть себя. Неужто не мог? Не мог!

Он признавал это с обидой и горечью. И снова глаза остановились на карте.

Карта волновала мысль и будила надежды. Но и Елена не выходила из головы.

А что, если Капуста знает больше? Что тогда? Неужели и сюда, в его дом, проникли проклятые иезуиты? Задрожали руки. Будет! Он не мог дольше ждать.

Он должен знать сейчас же, немедленно. Поспешно одеваясь, он кликнул джуру:

— Живей коня седлай!

Вышел на крыльцо. Хмурое небо нависало над землей. В воздухе резко пахло дождем.

Прибежал встревоженный Капуста.

— Куда, гетман, среди ночи?

— В Субботов, — процедил сквозь зубы гетман.

— Я с тобой.

— Не надо, — ответил сурово и, твердо ступая, пошел прочь.

Капуста остался один на крыльце. Прислушивался к быстрым шагам гетмана. Переговаривались во дворе казаки. Фыркали лошади. Послышалось приказание:

— Коня гетману!

Вскоре конский топот прозвучал в ночной тишине. Капуста задумчиво покачал головой. Может, и лучше, что поскакал.

…Гетман торопился. Он должен знать правду. Казалось, правда уже перед ним. И когда он проскакал в поспешно распахнутые ворота, когда спрыгивал с коня, опершись рукой о плечо джуры, когда бегом бежал по длинным сеням и изо всех сил толкнул дверь в опочивальню Елены, — так, что засов жалобно лязгнул и отлетел, — он все еще верил: вдруг возникнет особенная правда и словно порывом ветра унесет заботу и сомнения.

Он стоял над постелью, видел испуганное лицо Елены. Руки ее тянулись к нему, и что-то бессвязное шептали ее губы. А он, нагнувшись, заглядывал ей в глаза и, кроме страха, ничего в них не видел. Нет, в этих зеленоватых, с недобрым блеском глазах не было ответа на то, что мучило его. Не было правды, которую он искал. И, подчиняясь другой силе, державшей его подле этой женщины, он, побеждая в себе стон и боль, ответил горячо на ее объятия. И только потом, на рассвете, укоризненно спросил:

— Зачем ты сказала венецианцу о моей поездке в Белую Церковь?

Всплеснула руками, ахнула:

— О, Богдан, не брани, не гневайся! Просто с языка сорвалось. И Крайз мне говорил — не надо было болтать. Он был при той беседе.

Елена раскаивалась, и он верил ей. Капуста что-то перемудрил. Рано утром Хмельницкий вернулся в Чигирин, приказав Елене оставаться в Субботове.

Днем гетман дал прощальную аудиенцию венецианскому послу. Вимина был щедр на похвалы. Восторгался:

— О великих делах на Украине должна знать Европа.

— Мы ожидаем поддержки в нашей борьбе за волю и веру народа нашего, — сказал гетман.

Вимина промолчал. Потом, начав издалека, намекнул на расположение гетмана к Москве, затронул его дела с Портой. Это уже он говорит не как посол, — подчеркивал Вимина. Он — искренний друг гетмана, хочет посоветовать держаться дальше от турок: дружба с ними может вызвать недовольство в Европе и, прежде всего, у австрийского императора Фердинанда III. Поляки просят заем у императора. Он, Вимина, знает это доподлинно и в знак своей искренности расскажет об этом гетману. Можно кое-что сделать, и Речь Посполитая денег не получит.

Хмельницкий улыбнулся:

— Пусть знает пан посол, что поляки заем уже получили. Папа немало помог в этом.

Вимина понял, что поступил опрометчиво. Относительно займа следовало молчать. Если гетман уже знает о нем, то, наверное, знает также, что такой же заем вскоре даст Польше и Венеция.

— Украина мыслима сильной в мирных отношениях с Речью Посполитой, — замечает Вимина осторожно. — С Московским царством трудно будет союз заключить.

Вимина открыл табакерку и двумя пальцами осторожно взял щепоть табаку. Не уронив ни крошки, втолкнул в ноздри.

— Видит бог, — ответил гетман, уставясь в потолок, — все мои старания направлены только на то, чтобы достичь длительного и постоянного согласия с королем. Но, видно, паны Потоцкие и Вишневецкие того не хотят. А русские люди — братья нам. Сие ведомо пану послу. Тут одна доля и одна правда.

Гетман понимал: венецианец нащупывает, на кого он будет опираться в предстоящей войне с Польшей. У венецианца своя цель — сделать все, чтобы казачество помогло ослабить турок. Хмельницкий сказал:

— Не слыхал я в последнее время: как у вас война с турками?

Вимина развел руками. Широкие рукава кафтана сдвинулись и обнажили волосатые запястья. Война как война. Фортуна изменчива. Это хорошо знает гетман, как великий полководец.

Так шла беседа. Учтивые слова, полные взаимного уважения, и неизменная ласковая, дружеская улыбка на губах.

Выговский сидел за столом молча. Генеральный писарь не вмешивался в разговор. Вимина убеждался: все важные дела решает сам гетман. У него уже составилось мнение о гетмане и Украине. Он мог бы сказать, что мнение это скорее было в пользу гетмана, чем в пользу союзников Вимины, правителей Речи Посполитой. Старый дипломат видел в гетмане новую и могучую силу.

Беседа завершалась пустыми словами. Невесело было на душе у Вимины.

Знал он, что не встретит ласкового приема в Венеции. Бесплодно кончалась его миссия на Украине.

Прощаясь, Хмельницкий сказал:

— Низкий поклон вельможному властителю прекрасной Венеции.

Вимина заметил, что гетман прекрасно знает латынь. Можно было бы заговорить об этом, продолжить беседу. Но гетман уже поднялся. Посол тоже встал. Гетман вышел из-за стола. Вимина раскланялся. До двери гетман его не проводил. Вслед за послом шел только Выговский. Дворцовая стража при появлении венецианца откинула пики вправо. Все было как при настоящих княжеских дворах. Вимина неторопливо прошел к своей карете. Надевая шляпу, загадочно проговорил Выговскому:

— Этот год еще пройдет для вас спокойно, — и сел в карету. Поклонился еще раз, улыбнулся.

Карета тронулась. Откинувшись на подушки, Вимина вздохнул. Ему предстоял долгий путь.

 

Глава 12

…Альберт Вимина собирался в дорогу. Миссия его при гетмане была закончена. Что мог — сделал. Оставалась еще встреча с венецианским послом в Варшаве, графом Кфарца. Там же, в Варшаве, придется вести длинные и нудные переговоры с папским нунцием, преподобным Торресом; последнее мало тешило Вимину, но такова была его служба посольская: делай не то, что желаешь, а то, чего требуют интересы державы. Держава! Вимина горько улыбнулся. В этом году Венецианская республика и ее дож не могли похвалиться особенными успехами. Можно ли и надо ли было обвинять в этом послов Республики? Окончилась тридцатилетняя война, истомленные битвами государства жаждали мирной, спокойной жизни. В Европе подымали голос жители городов. Ширились цехи, и ремесленники начали проявлять все большую и большую непокорность, требовали новых законов.

Альберт Вимина прибыл в земли Украины, ожидая, как ему говорили в Варшаве, увидеть здесь пустыню, варварство и дикость. Посол только головой покачал, вспомнив теперь эти предостережения. Сказать правду, он ехал сюда с тревожным сердцем, но графу Кфарца нельзя было отказать в прозорливости.

— Там растет новая сила, — напутствовал его Кфарца год назад, — вскоре она подсечет основы Крымского ханства, а про Речь Посполитую нечего и говорить, — Украина, несомненно, освободится из-под королевского протектората. Во главе восстания, синьор Вимина, стал человек, который хорошо знает, что ему нужно, он тесно связал свои замыслы с народом края своего. Оттоманская империя весьма заинтересована в Хмельницком, война султана с нами может получить другую окраску, если мы втянем Хмельницкого в борьбу против турок. Возможно, вам посчастливится, даже самые переговоры об этом могут повлиять на поведение султана…

Все оказалось так, как говорил Кфарца. Но одно непредвиденное обстоятельство спутало все карты. Гетман вел переговоры с московским царем. Когда Вимина собирался в Чигирин, об этих переговорах и в самой Речи Посполитой ничего не было известно, но теперь венецианец знал о них, и потому необходимо было принять меры. Альберт Вимина не смог разведать доподлинно, о чем речь шла в этих переговорах, но решил, даже не добившись разлада между гетманом и Портой, возвратиться в Венецию. Он предчувствовал возможное в близком будущем путешествие в Московию и теперь был даже уверен, что это необходимо. На многое ему открыл глаза генеральный писарь Выговский. Дальновидный Вимина знал цену талерам и знал, что обещать, чтобы вызвать у генерального писаря охоту к откровенным беседам.

Да! Взор и помыслы гетмана были направлены к московскому Кремлю. На этот счет у Альберта Вимины не было никаких сомнений. Теперь оставалось досконально разведать, как смотрит на это Москва. И если там бояре настроены в пользу Хмельницкого, тогда…

Мысль оборвалась. Посол не хотел сейчас больше думать. Он прибудет в Варшаву, и они с графом Кфарца усядутся за стол. Они будут беседовать долго и обстоятельно, и, возможно, в этой беседе родится истина и можно будет сделать вывод относительно дальнейшей политики на Украине.

У Альберта Вимины был хороший обычай: закончив какое-нибудь дело, он любил оглянуться назад. Так он поступил и теперь. Венецианский посол имел склонность к письму и в былые годы мечтал даже о славе пиита. Судьба уготовила ему иной путь, однако склонность к письму пригодилась и в дипломатии.

Чтобы не забыть важного и отделить его от второстепенного, Альберт Вимина заглянул в свой дневник. В тихий июльский вечер не мешало перелистать страницы переплетенной в кожу, довольно толстой книги. Вимина читал:

« Май, пятого дня. Вчера имел аудиенцию у гетмана Хмельницкого. Перед тем собрал о нем некоторые, заслуживающие доверия, сведения. Гетман — по происхождению сын небогатого шляхтича, который подвергся изгнанию и лишен был дворянского звания. С юных лет он тесно связан со своим народом. Образование получил хорошее, в городе Ярославе, в коллегиуме иезуитов. Женат на женщине, в которую влюблен без памяти.

История сия весьма романтична. Женщина эта была до того супругою его личного врага, польского старосты Чаплицкого. Молва идет, что она умна, коварна и мстительна. Я этого не знаю, еще не имел случая увидеть ее и беседовать с нею. Надо будет поинтересоваться. У гетмана от первого брака двое сыновей — Тимофей и Юрий, дочери — Степанида и Катерина, последняя замужем за братом его генерального писаря, Данилой Выговским.

Роста гетман скорее высокого, нежели среднего, широк в кости и крепкого сложения. Речь его и способ управления показывают, что он обладает зрелым суждением и проницательным умом. Встретил меня гетман дружески, свободно беседовал со мной по-латыни. Я был весьма удивлен скромностью его домашней обстановки. Самый дом, где он живет в Чигирине, красив и просторен, но кабинет его прост, здесь нет никакой роскоши, стены лишены всяких украшений, для сидения стоят грубые деревянные скамьи, покрытые кожаными подушками; за дамасским пологом видна постель, накрытая парчевым покрывалом, над нею ковер, на ковре висит сабля и два пистолета, в головах висит лук. Я довольно нескромно рассматривал все это, а он, заметив, казалось, мое любопытство, делал вид, что не замечает его. В обращении, и не только со мною, гетман мягок и прост, чем привлекает к себе любовь и уважение простых людей, но, с другой стороны, он держит их в повиновении и строго взыскивает за провинности.

Всем, кто входит в его комнату, он пожимает руку и всех просит садиться, если они казаки.

Спрашивал меня о Венеции, о тамошнем житье. Ни словом не обмолвился про Речь Посполитую. На мой вопрос, считает ли он себя подвластным королю Яну-Казимиру, он прищурил глаз и уклончиво сказал:

— Народ не считает так.

— А вы, пан гетман? — настойчиво спросил я.

Вместо ответа он спросил меня, как мне нравится Украина. Больше я к этому вопросу не возвращался.

Я заметил ему, что он живет очень просто и скромно, а я видел менее значительных властителей, которые живут пышно и богато. На это он ответил:

— Уже Сенека, господин посол, старался в своих сочинениях доказать, — хотя и не следовал своему учению, ибо копил сокровища, — а все же старался доказать, что человек делается богатым не от приобретения богатств, но по мере уменьшения жадности к ним.

В конце аудиенции он уловил мой взгляд, устремленный на деревянные скамьи, и пошутил:

— Кажется, у римлян такие скамьи назывались субселлиа. По словам Плутарха, их ножками были убиты братья Гракхи, когда задумали ввести аграрный закон, а я ими убью тех, кто вознамерится отобрать завоеванные для народа привилегии.

Май, дня десятого. Был у генерального писаря Выговского.

Подарил ему ценный перстень, якобы от нашего дожа. Перстень писарю понравился. Долго тешился им и хвалил. Внезапно в комнату вбежал казак, с волнением объявил:

— Гетман!

Выговский поспешно спрятал перстень в карман. Поднялся. Вскоре вошел гетман. Лицо его было хмуро, увидев меня, деланно улыбнулся, пожал руку.

На Выговского глядел недобро. Я понял, что буду лишний, поклонился и оставил их.

Май, день пятнадцатый. Гетман пригласил к обеду.

Кроме меня, были Лаврин Капуста, московский посол — думный дьяк Григорий Богданов, Выговский и дипломат Силуян Мужиловский, недавно возвратившийся из Москвы. Сервировка не отличалась особой роскошью, ели без салфеток, слуги подавали каждому, по мере надобности, полотенце. Ложки, вилки, кубки серебряные. Но стол был не скуден. Кроме пива, водки, меда, было и вино.

Гетман подчеркнул, что это ради меня, ибо сам он пьет только горелку, а порою мед. Кушаний много, и все были вкусные. За столом немало шутили. Я мог бы привести несколько тому примеров, но краткости ради расскажу лишь один. Мой секретарь, охмелев, распустил язык и начал усердно восхвалять величие и чудеса города Венеции; его внимательно слушали. Наговорившись вдоволь о красивом местоположении, о дворцах, мануфактурах и иных богатствах города, рассказчик прибавил, что улицы у нас так широки, что самим горожанам случается заблудиться в них.

— Ну, нет! — возразил один казак. — Этим ты не хвались. Что твоя Венеция! Я тебе скажу, что то же и со мною бывает в этой тесной хате: когда посижу немного за этим столом, так уже не попаду в двери, чтобы вернуться домой.

Гетман и все присутствующие весело смеялись. Сказал это любимец гетмана, старый казак Иван Неживой, участник многих походов, многократно раненный.

За обедом я пытался завязать разговор с Мужиловским про Москву. Тот весьма хвалил город, и я заметил, что гетман стал внимательно прислушиваться, хотя делал вид, что беседует с Выговским. Но напрасно он тревожился: Мужиловскнй и сам держался осторожно. Спустя некоторое время засыпал меня вопросами про Венецию, Вену, Варшаву. Так обед тот ни к чему и не привел. Ели, пили, а дел никаких.

Май, день семнадцатый. Вспомнил, что еще следует записать. Мужиловский, отвечая на какой-то вопрос Капусты, несколько повысил голос, я только разобрал: «На границе будут предупреждены». Что это могло означать?

Май, день двадцатый. Получил письмо от графа Кфарца.

Посол предупреждает: если ко мне обратится немецкий негоциант Вальтер Функе — быть к нему благосклонным.

Земля в этой стране щедрая и плодородная. Часть этой области до такой степени плодородна, что не только может быть поставлена наряду с любыми странами Европы, но и удовлетворить требованиям самого завзятого земледельца… На ее девственность указывает масса злаков, произрастающих в беспорядке и без обработки от тех семян, которые попадают в землю после покоса или от ветра и зовутся по-русински «падалицей», что равносильно нашему «кадуто». Падалица иногда собирается, иногда гибнет, ибо жатва на засеянных нивах столь обильна, что крестьяне пренебрежительно относятся к этим дарам, которые приносит им благодатная почва. Я с трудом поверил бы подобному явлению, если бы не убедился собственными глазами и не видел на полях таких крупных и обильных зерном снопов, каких не получишь в других странах при самой тщательной обработке.

Но в этом году гетман выдал универсал ко всему населению. Согласно этому универсалу, в местах посевов в землю водружается шест, на котором висит палка. Та палка словно бы предупреждает прохожих — не вытаптывать эти места и не пасти там скот, во избежание наказания палками. Кстати, подобные знаки видал я и в городах, и это должно означать, что проходить и ездить тут строго запрещено и нарушителям запрета угрожает строгая кара.

Не менее, чем хлебом, край сей богат молочными продуктами, мясом и рыбой, благодаря множеству пастбищ и прудов. Кроме описанных выше богатств, благодатная почва доставляет жителям вкусные овощи, коими они пренебрегают. Тут множество спаржи, столь роскошной, что, на мой взгляд, она не уступит самым высоким веронским сортам. Спаржа чрезвычайно вкусная и не горькая, как лесные сорта с тонкими стеблями, что растут около Рима и Неаполя. Я был изумлен и сперва подумал, что это дикий сорт, но, из желания разубедиться, пробовал ее много раз, так что, вследствие чрезмерного обилия, спаржа мне даже надоела.

Там же растет лук и другие овощи. Я пробовал ранние сорта фруктов, которые показались мне очень сладкими. И, однако, в стране, столь плодородной, не видно ни огороженных фруктовых садов, ни огородов с редкими сортами овощей, арбузами, артишоками, сельдереем, за исключением окрестностей Киева; крестьяне заботливо собирают кочанную капусту, которую они или потребляют в свежем виде, или солят впрок иссеченною, как принято и в Германии. Казаки сеют также большое количество огурцов, их они тоже солят и потребляют в качестве приправы к мясу и рыбе, а также едят с хлебом. В последнее время гетман заботится о распространении мануфактур.

Спрашивал меня, не могли бы венецианские фабриканты поставить сюда свои машины, а также научить здешних жителей выделывать венецианские благовония, которые он находит чудесными.

По внешнему виду и по манерам казаки кажутся простыми, но они весьма не глупы и не лишены живости ума. Об этом можно судить по их беседе и способу управления, ибо обсуждение политических дел представляет собою арену, где узнаешь людей. Из всей этой толпы составляется избранный народом сенат, или, как они зовут его, — рада старшин. Большинство старшин всего года два назад были простыми казаками. Но есть и такие, которые получили хорошее образование и много путешествовали за границей. Многие служили во Франции, в армии принца Конде, многие бывали в Москве, в Вене, Стамбуле. Дипломаты — Силуян Мужиловский, Антон Жданович, Михайло Суличич, Иван Искра — люди выдающиеся, особенно Мужиловский; этот, на первый взгляд, держится в стороне от военных дел, но, как мне думается, — именно он ближайший советник гетмана. Я узнал, что он происходит из зажиточной семьи, отец его священник, сам он готовил себя к духовной карьере, но, видимо, затем передумал. С гетманом связан с самого начала восстания.

В сенате своем казаки обсуждают важнейшие дела, высказывают свое мнение, и гетман всех спрашивает, а уже тогда выносит решение.

Май, день двадцать шестой. Беседовалс миргородским полковником Матвеем Гладким. Услыхал от него много любопытного. Гладкий считает, что гетману надо помириться с королем, иначе, рано или поздно, посполитые, как тут называют крестьян, подымутся против старшины. Гладкий полагает, что, как только будут составлены реестры, то есть определено число казаков, которые не будут приписаны к шляхетским землям, и обнаружится, что их только сорок тысяч (а сейчас все считают себя свободными), возникнет широкое недовольство гетманом и старшиной. Вообще Гладкий жаловался на гетмана и твердил, что с королем следует помириться.

Надо иметь в виду, что в этой стране народ ради войны, на которую возлагал большие надежды, оторвался от плуга; многие погибли на войне, да и по сю пору еще продолжаются вооруженные столкновения, даже и без ведома гетмана, который, как мне кажется, недоволен ими, ибо, как истинный военачальник, озабочен тем, чтобы не распылять теперь силы, а готовиться к возможному походу. А к войне тут готовятся.

Гетман умело использовал преследование католичеством православной веры. Теперь все униатские церкви на землях, где стоит войско гетмана, закрыты.

Граф Кфарца спрашивает меня в письме, есть ли, в конце концов, хотя бы намек на королевскую власть на Украине, ибо в Варшаве и в Европе полагают, что гетман — подданный короля и Украина — провинция его королевской милости. Я должен был написать правду: подобное мнение ошибочно, власть короля фиктивна, и хотя сам гетман в грамотах к нему называет себя слугой короля, но в действительности все это фикция, он ждет удобного момента, чтобы полностью покончить с зависимостью от Варшавы, и, как мне кажется, возлагает большие надежды на Московское царство.

Что же здесь, в конечном счете? — Я спрашиваю сам себя, ибо придется отвечать на этот вопрос графу Кфарца и в Венеции. На мой взгляд — республика, которую можно уподобить Спартанской. Воины гетмана действительно похожи на спартанцев. Трудно представить себе, сколько они страдают в походах от голода, жажды, усталости, бессонных ночей. Все это испытывают они во время походов, особенно морских. Мне рассказывал Иван Золотаренко, который, кстати, в последнее время стал близок к гетману, что в морских походах казаки питаются черствым хлебом и луком. А в сухопутных походах они довольствуются небольшим количеством пшена, которое берут с собой на коня, жажду утоляют из луж, спят на голой земле. Гетман немало сделал, чтобы вооружить свое войско, особенное внимание уделяет он артиллерии.

Вчера меня спрашивал генеральный обозный (так называют здесь начальника артиллерии войска) Федор Коробка, нельзя ли купить у нас пушек.

Я пообещал выяснить это. Полковник усмехнулся.

— Пока вы выясните, — сказал он уверенно, — мы добудем эти пушки в Варшаве.

Я возразил, что войны не будет, ибо гетман сам заверил меня в этом.

— Что гетман? — ответил мне полковник. — А ежели народ захочет?

Сказал об этом Силуяну Мужиловскому, с которым имел удовольствие беседовать в тот же вечер.

— Не мы войну начинаем, — ответил он, — пусть король соблюдает Зборовский договор, и будет продолжаться мир.

Попытался снова заговорить с ним о Москве, но ничего не выведал.

Июнь, первого дня. Пора в дорогу. Был дважды у супруги гетмана. Слухи о ее коварстве, на мой взгляд, основательны. Женщина, как видно, злая и распутная. То, что говорили о ней в Варшаве, по-видимому, правда. Говорят, что она не верна гетману.

Вчера подарил ей два перстня и дорогую диадему. Потом осторожно перешел к делам. Она с опаской взглянула на меня, загадочно улыбнулась и спросила прямо:

— Что вас интересует, господин посол?

Такая откровенность мне понравилась. В конце концов, мы договорились.

Это награда за все неудачи, испытанные мною здесь. Конечно, если она со свойственным ей коварством не обманула и меня.

Султан обещает гетману свой протекторат. Надо думать — гетман его не примет, переговоры, которые ведутся, — всего лишь тактический ход. После этого крымский хан Ислам-Гирей III станет послушным, как ягненок, и фланг у гетмана будет обеспечен. Я убедился, что гетман сам ведет все дипломатические дела. Про наш заем королю Яну-Казимиру тут уже знают.

Разведка у них прекрасная.

Июнь, пятого дня. Кабинет гетмана состоит из таких лиц: генеральный писарь — Иван Выговский, генеральный обозный — Федор Коробка, генеральный подскарбий — Иванич, генеральный судья — Богданович-Зарудный, помощники гетмана — есаулы Михайло Лученко и Демьян Лисовец, генеральный бунчужный — Василь Томиленко, городовой чигиринский атаман — Лаврин Капуста.

Незаметной, казалось бы, на первый взгляд, а в действительности весьма значительной и влиятельной особой в окружении гетмана является его казначей Крайз. Он ведает сбором податей с посполитых и пошлины с торговых людей в казну гетманской канцелярии. Рассказывали мне, что, после того как Крайзу удалось привести в порядок средства для ведения гетманских дел, гетман начал приязненно относиться к нему и назначил также своим личным казначеем. Крайз держит себя весьма осторожно. Старается приобрести друзей из числа гетманской старшины. Мне случилось не из одного только любопытства познакомиться с ним. Я пригласил его к себе в гости. Надо сказать, что мое представление о его чрезмерной осторожности было несколько преувеличено. Мы быстро столковались. Немец откровенно заговорил о своих связях в Варшаве. О супруге гетмана отзывался непочтительно, но подчеркнул, что она имеет большое влияние на Хмельницкого, что гетман любит ее без памяти и готов выполнить любой ее каприз. Немец хвалил Ивана Выговского, советовал подружиться с ним. Беседа с Крайзом еще более укрепила мое убеждение, что он при особе гетмана возник не случайно и, конечно, не по своей воле. Впечатление таково, что Крайз, несмотря на свою кажущуюся малозначительность, умело и хитро опутывает гетмана. Мои люди рассказывали мне, что в городах и селах о гетманском управителе говорят дурно, клянут его последними словами… Но разве не известно с давних пор, что людям, подобным Крайзу, страшны не проклятия, а одна только виселица?..

Июнь, восьмого дня. Беседовал с московским послом, думным дьяком Григорием Богдановым. Думный дьяк человек осторожный и красноречием похвалиться не мог бы. Сдержанно рассказывал, и так же сдержанно расспрашивал. Единственно, что ясно из беседы с ним, — царь Алексей Михайлович не примирится с завоеванием поляками Смоленска. Москва считает пребывание Смоленска под польской короной явлением временным.

Коснулся возможности наших торговых отношений с московитами. Богданов отнесся весьма благожелательно.

Днем видел также Выговского. Писарь в присутствии Капусты говорил со мною нарочито холодно. Когда Капуста оставил нас вдвоем, поведение генерального писаря сразу изменилось. Видимо, Капусту он не любит и несколько побаивается. Генеральный писарь пытался выяснить, достаточно ли внимательно и серьезно венецианское правительство относится к гетману Хмельницкому. Конечно, я намекнул, что гетман как самостоятельная сила долго не удержится. Выговский живо отозвался на мое предположение и сразу сказал:

— Я сторонник того, что гетман должен искать сильную руку и мощную поддержку. Есть великие властители, которые могли бы притти к нам на помощь, — загадочно закончил он.

Я открыто спросил, кого имеет в виду генеральный писарь. Он уклончиво ответил:

— Таких немало, хотя бы и султан.

— А Москва? — спросил я.

— О Москве гетман тоже думает, только, по-моему, с Москвой нам не по пути…

— А что вы считали бы более благоприятным? — продолжал я спрашивать.

Он помедлил и, любезно заметив, что я подлинно благородный посол и что он верит моему слову, попросил меня замолвить слово в Варшаве королю Яну-Казимиру, на милости которого он уповает. Именно на него он надеется.

Эта беседа знаменательна. В окружении гетмана не все чисто, и единодушие его сената часто мнимо. Я пообещал исполнить просьбу Выговского. На этом мы расстались. На прощание он еще предупредил меня, чтобы я был осторожен в переписке: Капуста повсюду имеет своих людей и обо всем разузнает».

На этом заканчивались записи в дневнике. Альберт Вимина прочитал их внимательно. За скупыми строками стояли толпой воспоминания, на основе записанного мысль дорисовывала то, о чем не следовало писать, что надо было крепко держать в памяти. Некоторые события, какие произойдут, видимо, уже после его приезда в Варшаву, а то и в Венецию, он мог бы предсказать и теперь. Вимина довольно улыбнулся. Потер руки и спрятал на потайное дно шкатулки свой дневник.

 

Глава 13

После отъезда Вимины гетман говорил со своим казначеем. Крайз стоял у порога, склонив голову набок. Он выслушивал вопросы гетмана и почтительно давал ответы. Да, деньги поступают в личную казну гетмана в нужном количестве. Золото, как и приказал гетман, отправлено в Субботов. Место, где спрятали, как приказал гетман, известно только гетманичу Тимофею.

Посполитые платят подати гетману исправно. Внесли все поборы.

Хмельницкий задумался. Крайз молчал. Какую-то неприязнь чувствовал гетман к угодливому и сметливому немцу. Но Хмельницкий отогнал это чувство от себя. А что, в конце концов, от Крайза требовать? В денежных делах разбирается. Да и то, что Елена рассказала сегодня о замечании, сделанном ей Крайзом, свидетельствует о его преданности. Хмельницкий кивнул головой.

Крайз поклонился, однако не уходил. Хмельницкий спросил:

— Еще что-нибудь есть ко мне?

— Да, ясновельможный пан гетман. Не мое это дело, но я должен сказать, ибо вы так милостивы ко мне, что и не ведаю, чем вас отблагодарить.

— Говори, — нетерпеливо сказал гетман, он не любил излишнего суесловия.

Крайз на цыпочках сделал шаг к гетману — и скороговоркой:

— При встрече с венецианским послом пани гетманова поступила неосторожно.

— Знаю, — перебил гетман. — Не твоего это ума дело. Ступай.

* * *

Вечером гетман был в гостях у Выговского. Приехал с хутора отец писаря Евстафий, привез старого меда, от которого шел приятный терпкий дух. За трапезным столом сидели гетман, веселая и живая пани Выговская, Волевач, Выговский. На блюдах возвышались белые пышные индюки, поросята, присыпанные зеленью, стояли серебряные чаши, наполненные вишнями. В вазах лежали апельсины и миндаль. Гетману поднесли большой серебряный кубок меду. Выговская низко поклонилась. Гетман выпил. Выговский начал рассказывать про немецкого купца Вальтера Функе. Евстафий накручивал музыкальный ящик-диковинку. Беседа становилась непринужденной, как вдруг на пороге непрошенным гостем возник Капуста.

— По мою душу? — неприветливо спросил гетман. — Не пойду.

— Не пустим, гетман! — пани Выговская стала перед Хмельницким и раскинула руки, как бы защищая его от Лаврина Капусты.

— Вести из Варшавы, — спокойно проговорил Капуста через плечо Выговской.

Гетман отстранил протянутый Выговским кубок. Пани Выговская опустила руки. За столом стало тихо.

— Идем, — буркнул гетман.

Вышли вдвоем.

* * *

…Нагнувшись над столом, Капуста читал:

— «Посол ханский Мустафа-ага вручил королю грамоту от хана, а в ней писано: «Что скажет наш посол, то будут наши слова. Дело ваше начинайте, только дайте нам знать через Мустафа-агу, когда будете готовы, а мы готовы. Дело великое, много можно приобресть царств и земель. А казаки запорожские будут служить вам, такой с ними договор у нас, без нашей воли они никуда не пойдут».

— Это грамота хана, — вставил Капуста.

— Понятно. Дальше! — торопил гетман.

«Вот оно, начинается», — подумал, набивая трубку.

Капуста читал:

— «Доподлинно известно нам, что Мустафа говорил: татары хотят воевать Москву вместе с Речью Посполитой, и в той войне войско гетмана будет им помогать. А также писана грамота от короля польского хану, и в ней сказано такое: «Московиты — наши общие враги, они владеют царствами Казанским и Астраханским. Если ты, великий хан, соединишься с королем для завоевания Московского государства, то получишь снова в вечное владение сии царства».

И еще была тайная беседа о том, чтобы после войны с Москвой обратить сообща силы против гетмана Хмельницкого и покончить с гетманством».

Капуста свернул в трубку коротенькие листки и спрятал в карман.

— Вишь, какое дело, — произнес гетман. — Что ж, мы того и ждали.

Проси ко мне посла Григория Богданова. Немедля!

Хмельницкий встал.

— В Киеве у Киселя, — сказал Капуста, — подозрительная суета. Наехала шляхта, совещаются, грозятся. Надо бы тряхнуть немного.

— Только осторожно, — согласился гетман. — А Малюга молодец. Молодец.

Ты ему отпиши: получит пять тысяч злотых.

— Слушаю.

— Эх, Лаврин, — гетман остановился перед Капустой и положил ему руку на плечо, — вот какие дела. Не обдурят нас паны, нет. Теперь и Москва поверит. Теперь и бояре взглянут другими глазами. А все твоя рука, твои глаза, твои уши. Золотой ты человек.

Капуста покраснел. С радостью слушал слова гетмана.

— Всей душой готов тебе помочь, Богдан. Ты об этом сам ведаешь.

— Ведаю. И ценю за это. И Украина это оценит. И никто и никогда не одолеет нас, Капуста! Никто и никогда, ни хан, ни султан, ни король, — если будем стоять плечо в плечо с братом нашим, народом русским.

…Ночью, после беседы с гетманом, Капусту разбудил гонец со сторожевой линии.

— Турецкий посол Осман-ага в ста верстах от Чигирина, пан полковник, — оповестил казак.

 

Глава 14

…Началось с переписки. Бутурлин доложил царю о содержании грамот Хмельницкого. Выходило так, что сообщение гонца Кунакова из Варшавы подтвердилось. Польский король готовился поправить свои дела за счет Москвы.

Бутурлин, вытирая платком пот, басил:

— Надо слать посольство в Варшаву. Надо прижать панов к стенке.

Начать речь о возврате Смоленска, воспользоваться сообщениями Хмельницкого о том что в польских книгах поносят царя и ругают бояр, что титул царя пишется неверно. Одним словом, есть за что ухватиться.

Царь ответил:

— Быть по сему. В Варшаву поедет Пушкин, прочих подбери ему сам.

Гетману отпиши: намерение его стать на защиту веры православной весьма похвально. В обиду братьев наших не дадим.

Бутурлин, склонив голову, слушал царя. Он думал иначе. Считал, что с Хмельницким надо договориться теперь же. Потеря времени чревата опасностями.

Солнечный жар струился в окна посольского приказа. Алексей Михайлович не переносил жары. Самое время сейчас поехать в Преображенское. Сидеть над прудом, дышать свежим воздухом, избавиться от докучных забот. Но и думать об этом грех. Надвигались события, требовавшие неусыпного внимания. Докука немалая. На одних бояр положиться нельзя. Алексей Михайлович, пристально поглядев на Бутурлина, как бы взвешивая каждое слово, спокойно проговорил:

— Мыслю — надлежит, боярин, нам не токмо на судьбу уповать. — Бутурлин, вытянув шею, приоткрыв рот, слушал напряженно. — Униаты худое творят. Поистине пора усмирить сих вероотступников! Не можем мы спокойно зреть, как людей единой с нами веры теснят и бесчестят.

У Бутурлина в голове прояснилось. Напрасно думал он: царь-де с неохотой пойдет на возобновление переговоров с Варшавой. Выходило не так.

Более того: царь подсказал путь, как трактовать с королем польским.

Алексей Михайлович, помолчав, произнес твердо:

— Про унию послы должны сказать недвоесмысленно. Касательно Хмельницкого — самим речь не заводить, не дать королевским сенаторам понять, как это нам важно.

Замолчал, поглядел поверх головы Бутурлина в окно. Ветер кружил по двору столб пыли. Царь потер руки и сказал:

— Людям русским, по разным землям рассеянным, давно пора быть в единой державе.

У Бутурлина дыхание захватило.

— Истину глаголешь, государь, истину.

Хотел еще что-то сказать, но царь, остановив его движением пальца, продолжал:

— Недруги в заморских краях злым рвением живут: как бы устроить, чтобы во веки веков люди русские, дети одной матери, земли русской, не купно были. Уразумел, боярин, чего хотят? Будем ли мы покойны, когда тело матери нашей, земли русской, на куски разрывают? Неужто дадим разбить нас поодиночке? Неужто подарим недругам Смоленск, исконную нашу вотчину?

Никогда! Никогда!

Голос Алексея Михайловича звучал твердо и уверенно. Давно не слыхал боярин подобных слов от царя. Ничего, что зной и духота стояли на дворе и проникали сквозь толстые каменные стены в палату. Повеяло вдруг свежим ветром. Легче стало дышать. Дрогнувшим от радости голосом боярин проговорил:

— Давно бы так, батюшка царь Алексей Михайлович.

— Хмельницкий начал дело святое и великое, — продолжал царь. — Будет ему в сем деле моя рука.

Бутурлин поспешно добавил:

— Истинно так, государь, земля эта искони славянская, черкасы нам братья по вере и крови, и не можем мы в беде их кинуть.

Вместо ответа царь сказал:

— Ехать Пушкину в Варшаву немедля.

Он встал. Вздохнул. В раздумьи подошел к окну. На кремлевском дворе было тихо. Только на ступенях крыльца Грановитой палаты сидели челобитчики. Нет, не отдохнуть ему сим летом. Все дела докучные. На одних бояр положись — до добра не доведут. В Преображенское не придется ехать.

Сейчас надо было еще итти в Тайный приказ, и там дел превеликое множество.

— Пушкину перед отъездом быть у меня, — сказал царь и, протянув Бутурлину руку для целования, ушел, окруженный рындами.

* * *

На следующий день Пушкин беседовал с царем. Перед этим он долго и подробно говорил с Бутурлиным.

А через две недели Григорий Пушкин, Иван Проскаков, Демьян Валов, со своими слугами, на шести повозках и в двух каретах, в сопровождении стрелецкой сотни, подъезжали к Варшаве. Земля, по которой ехали московские послы, поразила их своим убожеством. Пищи для людей и корма лошадям нельзя было добыть ни за какие деньги. Наоборот, в каждом селе и городе мещане и селяне окружали посольский обоз и все допытывались: не везут ли московские люди чего-нибудь на продажу? Чем больше видел боярин Пушкин убожества и нищеты, тем сильнее закипало в нем раздражение: насупив косматые брови, поглядывал исподлобья на нищий край, на опустошенные села, на незасеянные нивы. Он крепко помнил наставления Бутурлина: «Ищи повода вызвать спор.

Угрожай им, но до самого разрыва не доводи». После того, что увидел Пушкин по дороге, он знал, как будет говорить в Варшаве.

Посылая Пушкина, царь имел в виду крутой и несдержанный нрав боярина.

Именно такой посол, как никогда, подходил сейчас для Варшавы. Царь знал, что надменные и кичливые сенаторы не потерпят такого обхождения и первые нарушат договор о вечном мире.

…Григория Пушкина с посольством встречали перед Варшавой. Король выслал навстречу послам свои кареты. Боярин Пушкин с сомнением поглядывал на кареты и качал головой. Не может быть, что они королевские, какое тому доказательство? Сенатор Тышкевич в изумлении разводил руками. Он впервые видел такого посла. За свою жизнь ему приходилось беседовать со многими послами, встречать и провожать их, но чтобы посол сразу начал спор из-за кареты, не справившись, как приличествовало, о здоровье короля, — этого уже никак не мог предвидеть пан Тышкевич. Пересесть в королевскую карету Григорий Пушкин отказался. Даже когда Тышкевич показал ему золотую королевскую корону на дверцах, Пушкин, словно еще не веря, колебался.

Здороваясь с сенаторами, Пушкин руки никому не подал. На все учтивые замечания пана Тышкевича, что, мол, такое поведение непристойно послу и оскорбляет достоинство сенаторов — слуг короля, Пушкин раздраженно закричал:

— Лжешь!

— За такие непристойные слова у нас бьют! — вскипел Тышкевич. — Не будь ты, боярин, царским послом, мы бы…

Боярин Пушкин не дал ему закончить:

— И у нас, пан, бьют таких дураков, как ты, которые не умеют чтить великих послов.

Тышкевич, еле сдерживая гнев, промолчал. Вокруг, насупясь, стояли сенаторы, королевские гусары, московское посольство и стрельцы. Молчание было напряженное и не предвещало ничего доброго. Пушкин видел, что ему уступают. В сущности, надо было садиться в карету и ехать, но, раз начав ссору, он не мог уже остановиться и не обращал внимания на знаки, которые ему подавал Проскаков, опасавшийся, что вот-вот начнется драка. Указав на шляхтича, стоявшего рядом с Тышкевичем, Пушкин спросил:

— А что это он ничего со мной не говорит?

— Он по-русски не понимает, — объяснил Тышкевич.

— А зачем же король прислал таких невежд ко мне? — выпалил Пушкин.

Шляхтич схватился за саблю. Проскаков кинулся к Пушкину, который тоже взялся за саблю. Тышкевич умоляюще протянул руки. После долгих уговоров Пушкин и Проскаков все же сели в королевскую карету и двинулись в Варшаву, сопровождаемые польскими сенаторами.

В тот же вечер послов уведомили, что содержать их будут коштом короля. На следующий день их принял канцлер Оссолинский. Пышность королевского дворца и почести, с какими встретили царских послов, несколько утихомирили Пушкина. Оссолинский уже знал от Тышкевича о всех придирках московского посла. Он понял, что это не просто каприз самого Пушкина, дело было серьезнее.

Больной канцлер встал навстречу послам и встретил их посреди залы. Он первый подал руку Пушкину и не сел, пока не опустился в кресло Пушкин. Не ожидая вопроса о здоровье короля, Оссолинский поспешил осведомиться, здоров ли царь Алексей Михайлович. Пушкин тоже решил на этот раз держаться чинно. Говорил он с Оссолинским только о незначительных и второстепенных делах, ожидая, что о более важном поведет речь сам канцлер. Но и канцлер не торопился, — у него жестоко болела голова. Он не спал всю ночь. Дела его шли неважно. За его спиной против него плел интриги Потоцкий, король явно выражал свое недовольство Оссолинским, малоутешительные известия пришли от Киселя. Хмельницкий обманывал с составлением реестров, возвращение панства в маетки задерживалось. И все валили на него, забывая, что, если бы он, канцлер, не договорился с ханом втайне от Хмельницкого, то, может быть, теперь в Варшаве сидел бы гетман казацкий, а не король.

«Но теперь они обо всем забыли, теперь они говорят, будто бы я попустительствую казацкой вольнице», — думал Оссолинский, слушая спокойную речь Пушкина и время от времени наклоняясь к толмачу, который старательно и быстро переводил. Оссолинский сразу понял — не с дружественными намерениями приехали в Варшаву московские послы, — и в этом он распознал руку Хмельницкого. Поэтому, чтобы выиграть время, канцлер предложил начать переговоры через три дня, ссылаясь на отсутствие князя Радзивилла, который должен будет возглавить польское посольство для переговоров. Пушкин не возражал.

После беседы с послами Оссолинский сразу же пошел к королю.

Ян-Казимир сидел в обществе своего духовника и пани Замойской.

Оссолинский попросил прошения, что вынужден прервать королевскую беседу.

Намекнул, что необходимо говорить наедине.

— Должен сообщить вам, ясновельможный король, о важном деле.

Ян-Казимир неохотно поднялся, извинился перед своими собеседниками и вышел в смежную комнату. Оссолинский, прихрамывая на левую ногу, шел за королем.

— Плохие вести, — сказал он, заглядывая в глаза Яну-Казимиру. Тот уселся в кресло, откинул голову на высокую, обитую бархатом спинку. — Московские послы ведут переговоры так, чтобы вызвать с нашей стороны какой-нибудь опрометчивый шаг. Я полагаю — следует послать лично от вас гонца в Москву, сейчас же, с вашим письмом к царю. Надо развеять в Москве все подозрения.

Канцлер говорил тихо, настойчиво, как с учеником. От этого тона королю было не по себе. Ему хотелось оборвать канцлера, но, понимая, что тот прав, пересилил в себе это желание.

— Хорошо, пошлем в Москву гонца.

Король согласен с канцлером. И на то, чтобы переговоры возглавил Радзивилл, он тоже согласен. Но никаких уступок. Только слова и обещания.

Больше нельзя уступать. Второго Зборова быть не может.

Оссолинский покраснел. Не удержался, чтобы не сказать:

— Может статься и похуже Зборова.

Король вскочил с места.

— Как, пан канцлер так думает? Зачем же тогда быть канцлером, если так смотреть на вещи?

— Москве надо доказать, — настаивал на своем Оссолинский, — надо доказать, что слова Хмельницкого о подданстве царю — пустые слова, что гетман тянет в сторону Турции. Если надо будет, то кое в чем придется и уступить Москве.

— Отдать Смоленск? — спросил король.

— Оттого-то переговоры и будет вести Радзивилл, — пояснил канцлер.

Оссолинский действовал хитро. Смоленск входил в воеводство Радзивилла. Пусть князь изворачивается. Пусть попробует, каково трактовать с русскими. Нет, у канцлера крепкая голова на плечах, Ян-Казимир должен это признать.

Король прощается с канцлером и возвращается к своим гостям. В комнате он застает еще шляхтича Малюгу. Тот стоит у столика с расставленными на нем костяными шахматами. Малюга преклоняет колено перед королем.

Ян-Казимир милостиво касается рукой его плеча. Тот на лету целует королю руку и подымается.

— Как приказано вами, ясновельможный король, я прибыл, чтобы развлечь вас.

Король одобрительно кивает головой. Догадливый и разумный шляхтич. С ним легко говорить, и он всегда с полуслова угадывает желания короля.

Садясь в кресло, король сказал:

— Беспокоят меня послы московского царя.

— Ваше величество! — с жаром воскликнул Малюга. — Да что взять с мужиков? Разве они понимают дипломатию? Да они и латыни не знают.

— Ошибаешься, мой верный слуга, — покачал головой король. — Послушал бы ты, что мне только что рассказал Оссолинский.

Малюга старательно расставлял шахматы на столике. Духовник Лентовский спросил:

— Что-нибудь дурное?

— Пока нет. Но придется немедленно послать гонца в Москву. Надо предупредить их там, в Москве, растолковать им, чтобы меньше верили Хмельницкому, что у него на уме союз с турками и что следует усмирить его, — сие в интересах царя московского.

— А по мне, ваше величество, — отозвался Малюга, — позвали бы вы сюда Хмельницкого да посадили на кол — и конец всем бунтам.

— Истину говоришь, — подтвердил духовник, — истину.

Король ничего не ответил. Воображением нарисовал себе эту заманчивую картину во всех мельчайших подробностях. Пани Замойская сказала:

— Хотелось бы знать, живет еще та шляхтянка с Хмельницким?

Никто не ответил.

 

Глава 15

…Московские послы сидели на своем подворье. Им отвели просторный дом вблизи королевского дворца. Порою они видели в окна, как проезжал по улице король, окруженный пышной свитой. Пушкин приказал служилым посольским людям и стрельцам — к воротам не бегать и рты не разевать:

— Видали мы и не таких царей.

Дважды на посольское подворье приезжал посол Хмельницкого, Богданович-Зарудный. Жаловался на плутни сенаторов и особенно на Потоцкого. Пушкин слушал, поддакивал, но от себя ничего не добавлял. Между тем гонец короля мчался в Москву с королевским посланием, загоняя лошадей.

На пятый день пребывания послов в Варшаве приехал князь Альбрехт Радзивилл. Первая встреча Радзивилла с послами состоялась в королевском дворце. Был выстроен почетный караул. Двенадцать трубачей заиграли на трубах, когда послы входили во дворец. От ворот до палаты был разостлан красный ковер. Пушкину это понравилось. Он шел, величественно откинув голову, в длинном кафтане, в высокой собольей шапке. Низенький Проскаков выступал сбоку, с любопытством озираясь по сторонам. Радзивилл принял послов весьма учтиво. Прежде всего отказался от переводчика. Говорил по-русски. Сели за длинный стол, накрытый вышитой золотом скатертью. Слуги в белых кафтанах разносили мед в высоких серебряных кубках. Радзивилл поднял кубок за здравие московского царя. Пушкин поднял кубок за короля.

Сразу после того перешли к делам. Пушкин встал, он начал давно приготовленную речь; голос его звучал твердо. Радзивилл слушал внимательно, поглаживая чисто выбритые щеки.

— Великий государь, — говорил Пушкин, — изволит гневаться на вас, поляков, за нарушение крестного целования. В грамотах мирных постановлено было, дабы титул его царского величества писался с большим страхом и без малейшего пропуска, а вы этого не блюдете. Его царское величество требует, чтоб все особы, в том повинные, были подвергнуты за большие вины казни, а за малые — наказанию. Люди те в сей росписи нами поименованы.

Пушкин положил перед Радзивиллом пергаментный список. Тот не спеша взял обеими руками и начал перелистывать страницы. В росписи подробно перечислялось, кто и когда поносил царское величество, кто не соблюдал на письме установленного титула государя, бесчестил когда-либо Московию и бояр. Среди десятков имен значилось и имя князя Иеремии Вишневецкого.

Радзивилл едва сдержал усмешку. Он передал списки сенаторам, сидевшим рядом. Тышкевич взглянул, но не стал читать, подвинул соседу. Пока списки переходили из рук в руки, Пушкин думал о том, как вести дальше дело. Он видел, сколь осторожно держались польские послы.

— Хорошо, — сказал, наконец, Радзивилл, — мы доложим королю, и виновные будут наказаны, но это может постановить только сейм.

— Его царское величество, — продолжал Пушкин, — требует, дабы на землях Речи Посполитой людей православной веры не обижали, над верой нашей православной не ругались. Чтоб на давних землях русских, где вера православная исповедывается как единый закон божий, унии не было бы.

Наслышаны мы на Москве, что униаты, по воле шляхты вашей, чинят поношения и обиды церквам православным. Допустимо ли такое? Не есть ли сие нарушение вечного Поляновского мира? А что сказать про писак, кои в недостойных книжках поносят честь и имя царя нашего? Посольский приказ требует, чтоб все подлые книги, в коих порочено и бесчещено имя царя и Москва, собраны были и сожжены в присутствии послов, а слагатели их, печатники и содержатели печатен казнены были смертью.

Пушкин сел. Радзивилл поднялся, расплываясь в любезной улыбке, развел руками:

— Из ваших требований, пан боярин, видим, что его царское величество ищет предлога к войне. Полагаю, что несколько строк, в которых погрешили сочинители, еще не дают повода к разрыву мира. Стоит ли какое-нибудь оскорбительное слово, написанное по легкомыслию, или ошибка в титуле, происшедшая, быть может, от недостатка чернил, — стоит ли все это того, чтобы проливать человеческую кровь?

— Как? — возмутился Пушкин. — Возможно ли, чтоб царь терпел поношение своей чести? Такое бесчестие не токмо помазаннику божию, но и простому человеку терпеть не пристало, а у вас за то, по вашим законам, положена казнь, почему государь и требует, чтоб оскорбители его были наказаны.

Радзивилл, всячески уклоняясь от разговора об унии и делах церкви, понял, что дальше вести переговоры не следует — все равно он ничего не добьется. Первое заседание никаких результатов не дало, кроме уверенности в том, что у московских послов твердое намерение — разорвать существующий мирный договор.

Вечером Радзивилл вместе с Тышкевичем пошли к королю. Король велел позвать еще Оссолинского. В королевском дворце началось длительное совещание. Сенаторы и канцлер искали способов удовлетворить требования послов и в то же время заставить Москву оттолкнуть от себя Хмельницкого.

А московские послы сидели на своем подворье довольные. Первые результаты переговоров могли их радовать.

 

Глава 16

Поздно ночью Малюга сидел в своем тихом домике на окраине Варшавы, скрытом за высокой каменной стеной. Малюга не мог уснуть, взволнованный тревожными мыслями. Гонец короля, вероятно, уже был в Москве. В Чигирине еще о многом не знали. Богданович-Зарудный делал одну ошибку за другой.

Напрасно ездил он на подворье к русскому послу: у поляков там были свои люди. О чем было говорено между Богдановичем-Зарудным и Пушкиным, Радзивилл уже знал. Малюга долго ходил по горнице. Думал, взвешивал, прикидывал. Все еще не было оснований беспокоиться за себя. Но если так пойдет дальше — вряд ли нужно будет ему сидеть в Варшаве. Он вспомнил ту ночь, когда Лаврин Капуста и гетман говорили с ним.

Было это под Збаражем. Гетман сказал:

— Ты идешь на смертное дело, но твой успех подобен будет выигранной баталии.

Малюга вспоминает эти слова. Он выиграл уже немало таких баталий. Но теперь начинается самое сложное и самое трудное…

Стук в окно перебивает мысли. Он прислушивается. Снова три условленных легких удара. Малюга идет к двери. У порога стоит какая-то фигура.

— Хорошо, что ты, наконец, явился, — с облегчением говорит Малюга и впускает гостя в дом.

Скупое пламя светильни озаряет человека в монашеской рясе. У него серое, словно запыленное, лицо, длинная борода падает на грудь.

— Принес?

Вместо ответа человек достает из-за пазухи небольшую книжечку с медным крестом на кожаном переплете и протягивает Малюге. Наклонившись над светильней, Малюга ножом раздвигает два склеенных листа, и на стол выпадает маленький клочок шелка, покрытый мелко написанными цифрами. Он быстро пробегает эти цифры и задумчиво смотрит в угол. Когда его озабоченный взгляд останавливается на человеке в рясе, он видит, что тот, прислонившись к стене, спит, чуть открыв рот и тяжело дыша. Малюга кладет между листками такой же клочок шелка. Тот, который принес монах, он сжигает над фитилем. Легкий запах горелого наполняет горницу. Малюга будит монаха. Собственно, будить его не приходится. Монах открывает глаза, едва Малюга трогает его за плечо.

— Сейчас же, — внятно говорит Малюга, — возвращайся туда. Срочные и важные дела. Ступай с богом.

— Воды, — просит монах.

Малюга подает ему ковш воды, и он жадно, одним духом, выпивает.

 

Глава 17

Бартлинский, гонец короля Яна-Казимира, сидел в Москве, в посольском приказе. Послание короля было передано царю. Бутурлин выслушал жалобы на задорный нрав боярина Пушкина. Кабы знали, что у него такой норовистый характер, — царь не посылал бы его. Но царь, именно из уважения к королю, послал достойного и родовитого боярина, благородное происхождение которого общеизвестно и неоспоримо. Только потому и послали Григория Пушкина.

Сведения касательно гетмана Хмельницкого весьма важны. В Москве давно думают, что Хмельницкий заигрывает с турецким султаном. Царь благодарен королю за братское предостережение.

Сердечный тон Бутурлина понравился Бартлинскому. Мог ли думать гонец, что в железном сундуке, стоявшем в углу, лежали копии королевских писем хану о совместном походе на Москву! Дьяк Богданов привез их из Чигирина задолго до приезда Бартлинского. Бутурлин вздыхал и гладил бороду. Пусть не тревожится пан Бартлинский. Пушкину будет приказано вести себя достойно, обид королю и его министрам не делать, но всех, кто причинил какой-нибудь вред царю, кто не почитает его титула, ругается над верой православной, надо наказать. Это остается неизменным.

Бутурлин считал, что именно теперь пора покончить с мирным договором.

Но царь был против этого. Сведения, привезенные шляхтичем, говорили о намерении гетмана Украины заключить союз с Турцией. Это требовало проверки. Нужно было время. Нарушать мир с Польшей при таких обстоятельствах царь считал невозможным. Бутурлин вынужден был с тем согласиться. Такая осторожность, и по его мнению, была теперь не лишней.

Бартлинский возвращался в Варшаву. Одновременно с ним, — но он об этом не знал, — ехал в Варшаву курьер посольского приказа. Он вез новые инструкции Бутурлина Пушкину. В них ни слова не говорилось о дерзком поведении боярина, а говорилось о том, что надо удовольствоваться малым и создать в Варшаве впечатление, будто о нарушении мира и речи быть не может. Но о Смоленске посол, не ссылаясь на Москву, должен напомнить.

Пушкин получил инструкции поутру. В тот же вечер он снова беседовал с князем Радзивиллом. Князь посетил посла на его подворьи. Радзивилл сперва начал издалека:

— У нас с Москвой одни враги — татары и турки. Ссориться нам нет причины. Мы знаем, что украинский гетман шлет на нас наветы царю. Он подданный короля — и против короля замышляет злое дело.

— О том нам не ведомо, и мы к тому касательства не имеем, — упорно стоял на своем Пушкин, — а мы только добиваемся справедливого решения наших дел.

Радзивилл не выдержал. Он повысил голос:

— Его величество король почитает честь и достоинство царя столько же, сколько и свое собственное. Всякое оскорбление, нанесенное царю, любезному его брату, он принимает также и на себя. Разбирательство бесчестных книг, уничтожение их и преследование их сочинителей только прибавит оскорбления его царскому величеству. Молва пойдет по всем краям, а сейчас кто о том знает? Потому король просит вас, бояр, послов царских, оставить это дело.

— Ни за что! — стоял на своем Пушкин. — Если нам не дадут удовлетворения, то мы уедем, не закончив переговоров. За великую досаду, причиненную нашему царю, возвратите нам Смоленск со всеми принадлежащими к нему городами, а за бесчестье бояр заплатите шестьдесят тысяч шестьсот шестьдесят червонных злотых, тогда мы подтвердим договор вечного мира. А то напишем еще к турчину и татарину, что вы в своих книжках и о них дурно пишете, и они заодно с нами пойдут на вас.

Пушкин уже не мог остановиться. Он чувствовал, что лучше замолчать, но самоуверенный тон Радзивилла раздражал его. Будь что будет, он решил сказать то, что все эти дни осторожно обходил:

— Будет с нами и войско гетманское, запорожцы давно хотят стать под высокое царское покровительство.

…Припоминая позже каждое слово этой беседы с Радзивиллом, Пушкин видел, что он кое в чем перешел меру, — в сущности, о Хмельницком можно было и не говорить. Но слово — не воробей. Сказал — и все. Боярин не любил жалеть о сделанном. Во всяком случае, он твердо убедился: поляки желают сохранить мир с царем, хотя на уме у них иные замыслы. Каковы эти замыслы, об этом неопределенно намекал ему Богданович-Зарудный.

Тянулись однообразные, тоскливые дни. Бояре изнывали от безделья.

Стрельцы скучали по Москве. Стояла ясная погода. По целым дням мимо посольства во дворец проезжали кареты, скакали всадники в красивом убранстве. Пышность королевского двора поражала послов. Но за всем этим блеском таилось многое иное, что заметили Пушкин и его товарищи. Видели они грязные улицы, убогих людей, нищих и калек, которые толпились возле костелов, протягивая руки за подаянием. Блеск двора не мог затмить нищеты народа.

…Вести, привезенные Бартлинским, обрадовали Оссолинского. Радзивилл решил пойти на некоторые уступки. Настал день, когда требования послов были удовлетворены, хотя и не все. Но кое-чего послы царские достигли.

Григорий Пушкин стоял гордый и важный, опираясь на высокий посох, в окружении своей свиты. В огромном зале королевского дворца, в присутствии канцлера, князя Радзивилла и большого числа сенаторов, было прочтено заверение короля о том, что в дальнейшем за печатание оскорбительных для царя московского рукописей виновные будут лишены имущества и свободы.

Затем на жаровнях разожгли огонь и сожгли на них, в торжественном молчании, книгу Твардовского и множество листов из иных книг, в которых позорилась честь царя и бояр.

В тот же вечер, в королевском замке двадцать один раз ударили пушки.

В сопровождении пятисот всадников — ногайских татар — на белом коне, покрытом голубой попоной, въезжал в замок посол татарского хана Мустафа-ага. Малюга стоял на улице и с любопытством наблюдал эту картину.

Он внимательно всматривался в круглое сонное лицо Мустафы. Татарин, прищурив глаза, едва наклонял голову в ответ на громкие крики: «Виват!», которыми встречали его королевские гусары.

Двадцатого июля король Ян-Казимир, в присутствии Оссолинского, два часа беседовал с послом хана.

Двадцать пятого июля русские послы получили прощальную аудиенцию у короля.

Двадцать шестого июля неподалеку от Тернополя стражники коронного войска задержали какого-то монаха. Из королевской тайной канцелярии был дан приказ: всех пеших и конных, покидающих пределы Речи Посполитой, проверять и строго обыскивать. Монах подчинился требованию драгун. Он стоял голый на дороге, пока трясли его жалкую одежду. Драгунский поручик Комаровский был толковый офицер. К тому же, в приказе говорилось, что за отыскание и задержание подозрительных людишек будет выдана награда — сто злотых. Драгуны тщательно перетряхнули одежду и ничего не нашли. Голый монах стоял перед ними, держа в руках деревянный крест и ветхую книжечку.

Поручик Комаровский взял книжечку из рук монаха. Евангелие. Священная книжечка. Старая и потрепанная. Поручик перевернул лист, второй, третий.

Четвертый показался ему чрезмерно толстым. Поручик задумчиво рассматривал его. В глазах монаха вспыхнула тревога. Поручик выхватил саблю и концом ее ловко обрезал страницу. Между склеенными листами Комаровский увидел клочок шелкового полотна, испещренный числами.

Монаху кинули одежду и велели одеваться.

Через неделю в Варшаве маршалок королевской тайной канцелярии Тикоцинский сообщил королю:

— Задержали монаха — шпиона Хмельницкого, он нес с собой вот этот клочок шелка, на котором что-то написано цифрами, по всему видать — это шифр.

Тикоцинский положил на стол перед королем шелковый лоскуток.

Ян-Казимир брезгливо прикоснулся к нему пальцами. Малюга — он присутствовал при этом — крепко прикусил губу. Но лицо его было беззаботно и выражало полное равнодушие. Тикоцинский метнул в его сторону, — а может быть, это только показалось? — пристальный взгляд. Король наклонился над клочком шелка.

— Как вы думаете, — обратился Тикоцинский к Малюге, — ведь это, наверно, шифр?

— Несомненно, — подтвердил Малюга, — шифр и, на мой взгляд не очень сложный; говорят, татары хорошо разбираются в таких штуках.

За окном дворца заиграли трубы. Король собирался на охоту.

— Монах на допросе ничего не сказал, — продолжал Тикоцинский. — Трижды подымали его на дыбу, жгли кожу. Упрям, проклятый, говорит — ничего не знал об этом клочке шелка, уверяет, будто купил евангелие во Львове еще десять лет назад, называет даже имя владельца лавки.

Трубы все продолжали призывно играть. Король бросал нетерпеливые взгляды за окно.

— Иди к Оссолинскому, пусть он всем этим займется. — приказал он маршалку.

Тикоцинский не успокаивался:

— Ваше величество, это дело серьезное, мы можем добраться до главного шпиона, через которого Хмельницкому известен каждый наш шаг.

— Так это я должен вас спросить, почему до него еще не добрались!

Вас, вас! — закричал король. — И я вас спрошу!

Он отвернулся от Тикоцинского и закрыл глаза рукой. Тикоцинский пожал плечами и, поклонившись спине короля, вышел. Кусочек шелка остался на столе. У Малюги заколотилось в груди. Он весь потянулся к столу, но в это мгновение послышались шаги и вошел Тикоцинский.

— Забыл самое главное, — пояснил он и взял со стола лоскут, внимательно поглядев на Малюгу.

 

Глава 18

В Бахчисарае знойно. Ни ветра, ни облачка в небе. Только ослепительное солнце сеяло золотой дождь жарких лучей, и ленивой волной колыхался над выгоревшей травой горячий воздух. За белыми стенами ханского дворца — таинственная тишина, ненарушимое спокойствие.

В самом городе, в каменных домах, окруженных апельсиновыми садами, изнывали от зноя иноземные послы, терялись в догадках: почему хан Ислам-Гирей никого не принимает, никуда не выезжает, сидит затворником в своем дворце? То ли какие-то важные события назревали в ханском диване, то ли новая звезда появилась в гареме и восточный властитель покинул все государственные заботы ради любви? Только польский посол Маховский отчасти знал, чем объяснялась таинственность, царившая в бахчисарайском дворце хана.

В нестерпимо душный день Маховский сидел под кипарисами, пил теплое, сладковатое питье. Пот струился по лицу, росинками нависал на усах, щекотал подбородок. Маховский думал о Варшаве. Довольная улыбка заиграла на его губах.

— Пахолок! Еще воды!

Пахолок налил воды из большого выпуклого кувшина, положил перед послом на тарелку желтые, увядшие апельсины. Маховский поморщился.

Посмотрел на небо. Солнце стояло еще высоко. Полдень не скоро. Можно было отдыхать, ни о чем не думая. А после полудня он должен быть у хана. Тогда придется погрузиться в заботы. Надо будет объяснить все: и почему задержаны девяносто тысяч злотых дани, и почему король Ян-Казимир дал богатые подарки венецианским послам, и о чем писано в письмах к папе, и о чем говорено русскому послу Пушкину… Маховский знает, о чем будет спрашивать ханский визирь Сефер-Кази, и у него уже готовы ответы, но главное он придержит… Он тогда скажет главное, когда ханские министры сочтут беседу законченной.

Польский посол Маховский уже давно сидит в далеком Бахчисарае. В Варшаву чуть ли не через день мчатся гонцы. Их не остановит зной, не задержит ливень. Дикой степной целиной или по утоптанным трактам скачут всадники. У них за пазухой грамоты — свидетельство их неприкосновенности.

Их никто не может остановить или задержать. Они везут в Варшаву письма пана Маховского канцлеру Оссолинскому.

Лаврин Капуста обеспокоен. За один месяц — двенадцать гонцов из Бахчисарая в Варшаву. Тринадцатого надо задержать. Решено, — так оно и будет. Тринадцатого гонца из Бахчисарая задержат не на украинско-татарском рубеже. Его возьмут под Варшавой. Капуста постукивает сапогом под столом.

Так будет лучше. Пусть тогда повертятся там, в Варшаве.

Над Чигирином гуляют степные ветры. Собираются в синем небе сизые облака. А в Бахчисарае зной, духота, тишина.

Хан Ислам-Гирей III сидит на подушках под лазоревым балдахином.

Сквозь узкие щели век наблюдает он, как совещаются его министры. Дело значительное и важное. Речь идет о предстоящей войне с Москвой. С Москвой воевать не так легко, это хану известно. Но пора отважиться на это. Пора отомстить за Астраханское царство. Пора окончательно поссорить гетмана Хмельницкого с Москвой.

Важный и строгий, сидит визирь Сефер-Кази. Неподвижны лица Калги-султана и Нураддин-султана. Волнуется мурза Карач-бей. Ему приказано говорить, что видел, что слышал, каковы замыслы Хмельницкого, чего хотят поляки, что слышно в Москве. Карач-бей говорит внешне спокойно, слова текут мелкие, однозвучные, обильные, как морской песок, сладкие, как шербет. На Украине расширяет и укрепляет свою власть Хмельницкий, в Чигирине сидят иноземные послы, Хмельницкий заигрывает с московским царем, пишет льстивые письма королю польскому. Карач-бей ехал через Украину, видел всюду достаток; лето сулит добрый урожай, золотые нивы стоят от села до села шумливым морем хлебов; торговля кипит в городах и селах, на ярмарках изобилие заморских товаров. Если Хмельницкому дать передышку еще на год-два, он станет еще сильнее. Кто знает, будет ли это угрозой только для короля? Карач-бей замолкает. Молчат советники хана. Сефер-Кази начинает говорить:

— Важные вести привез мурза Карач-бей. Наисветлейший хан скажет свое слово, а я, верный слуга его, думаю так: быть войне с Москвой в этом году, поднять на войну с ней гетмана Хмельницкого, а поляки пусть ударят с запада, Астраханское царство станет нашим, возьмем ясырь великий — и исчезнет недовольство среди подданных наших.

Карач-бей довольно кивает головой. Разумно говорит визирь. Мудрая голова у визиря. Не вывернется теперь Хмельницкий.

— Великий хан, — обращается визирь к Ислам-Гирею, — посол польского короля здесь. Может ли он предстать пред твои ясные очи?

— Пусть войдет, — милостиво соглашается хан.

Маховский, склонившись в низком поклоне, переступает порог малого дивана. Целует хану руку. Скрестив ноги по-татарски, садится поодаль. Все начинается так, как он предвидел там, у себя в саду. Уверенно и убедительно отвечает он на вопросы визиря Сефер-Кази. Дань будет выплачена государственным казначейством не позже августа. Порукой тому — слово короля. С венецианцами приходится заигрывать. У них можно получить заем.

Деньги перед будущим походом не помешают. Король уверен — великий хан поддержит его в этом великом деле. А теперь, если будет позволено ему, послу, он сообщит о весьма важном событии. Маховский на миг замолкает.

Подымает палец и тихо, но четко говорит:

— Доподлинно стало известно, что Москва подбивает гетмана Хмельницкого на войну против великого хана. Ожидать этого похода можно не позднее осени. Я привез ханскому величеству копии писем Хмельницкого московскому царю.

Маховский кладет на красную бархатную подушечку небольшой сверток. В нем копии писем Хмельницкого в Москву. Они написаны в Варшаве заботливыми и старательными руками писцов канцлера Оссолинского.

* * *

…В тот же день хан выдал указ: ехать в Чигирин Карач-бею, мурзе перекопскому, предложить Хмельницкому готовиться к новому походу.

Калге-султану с пятидесятитысячным войском стать вблизи Бузулука. Сто тысяч посадить на конь и ждать приказа хана, который сам выступит в поход.

— Быть войне, — сказал Ислам-Гирей.

Он зажмурился. Перед ним в синем мареве мечты промелькнули очертания зубчатых стен московского Кремля. Широкий, манящий простор русских степей возник перед глазами. Вспомнилось последнее поле сражения под Зборовом, гневное лицо Хмельницкого.

Правду сказал Сефер-Кази: после этого похода Хмельницкий будет обессилен. После этой войны будет сказочный ясырь. Будут благословлять имя хана в мечетях Крыма, славу и почет воздадут ему в Стамбуле. Он умножит богатства Крыма и свою личную казну. А главное — не вывернуться теперь хитрому украинскому гетману. Хан вспоминает, как под Зборовом гетман уговаривал его не заключать мир с поляками, как стучал булавой по столу, просил и угрожал. Говорил: «Поляки тебе, хан, великий ясырь обещают, но это пустые слова. У них ни гроша в государственной казне, а паны скупые, паны своих денег королю не дадут. Им что? Пусть вся Польша гибнет, а своим не поступятся. Я больше дам». Умолял, просил, обещал золотые горы. А хан не послушался. Нет, не на ясырь польстился хан. Другая причина заставила его согласиться на мирные предложения поляков. Он знал, что если под Зборовом Хмельницкий окончательно разгромит польскую армию, возьмет в плен короля, тогда раз и навсегда конец ханскому могуществу на Востоке, не станет больше украинский гетман считаться с Крымом, если с запада ему никто не будет угрожать. Хитер Хмельницкий, но он, Ислам-Гирей, хитрее.

Хан усмехается. Во дворце жарко. Даже думать тяжело в такую жару. Хан подымается с подушек и неторопливо ступает по мягкому, пушистому ковру. За ним идут сейманы, оберегая каждый его шаг. Хан направляет свои шаги в гарем. Карач-бей хвалил своих полонянок. Что ж, хан сейчас взглянет на дары перекопского мурзы.

…Вот они, пятнадцать девушек с Украины, стоят перед ханом. У них дрожат руки, и из глаз вот-вот брызнут слезы. Евнухи застыли рядом. Хан смотрит на пленниц пристально, долго, внимательно. Его взгляд задерживается на Катре. Она стоит, потупив глаза, не в силах сдержать рыданий, горячим комком подступающих к горлу. Катря чувствует: сейчас произойдет самое страшное. Хан подходит ближе… У полонянки смуглое лицо, длинные черные ресницы, полные губы. Хан Ислам-Гирей кивает головой.

Главный евнух гарема Селим ловит это движение и низко склоняется в почтительном поклоне. Воля хана священна, она будет выполнена.

Ислам-Гирей, поглаживая пальцами черную расчесанную бороду, прищурив глаза, проходит вдоль шеренги полонянок. Селим берет за руку Катрю.

Отчаянный крик девушки рассекает напряженную тишину. Но хан не оглядывается. Оглядываться назад недостойно его. Вопль девушки не нарушит спокойствия сердца хана. Будет то, что должно быть. Хан это знает, хан в этом уверен. Он проходит дальше, в голубую беседку, где его личный казначей расскажет ему о новых бархатных тканях, прибывших только вчера из Греции. А девушка покричит, поплачет и привыкнет.

Катря теперь поняла: это конец. Всего какой-нибудь час назад была надежда, ради нее можно было терпеть оскорбления и обиды, но теперь надежды не стало. Она билась на полу в рыданиях, пыталась задушить себя своими руками, просила смерти. Евнухи схватили ее за руки. Селим, кусая тонкие, похожие на пиявки, губы успокаивал:

— Напрасно убиваешься. Будешь одной из жен наисветлейшей звезды южного неба, великого повелителя Крыма. Большая честь выпала тебе на долю, девушка.

От этих слов могильным холодом повеяло на Катрю. То, что вчера еще было страшно только в мыслях, выросло перед ней каменной стеной, через которую Катре не переступить никогда. И мысль о том, что это будет длиться всегда, молнией пронизала ее сердце, разрывая его на куски. Исхода не было. Катря из далекого Байгорода, нареченная казака Мартына Тернового, должна была стать сто двадцатой женой крымского Хана Ислам-Гирея III.

…В Бахчисарае все еще стоял зной. Безоблачное синее небо раскинулось бескрайным шатром. Жгучее солнце неутомимо посылало на испепеленную землю горячий золотой дождь. Желтым медным ковром лежала выгоревшая трава на взгорьях, только вдали, высоко, на волнистых грядах гор, вздымавшихся в вышину, у синей черты окоема, зеленели леса. За белыми стенами дворца текла своя таинственная жизнь. В глубоких подземельях под дворцом, где чеканились ханские деньги, умелые и молчаливые резчики-рабы готовили подарки гетману Хмельницкому от хана Ислам-Гирея. Обливали расплавленным золотом стальной островерхий щит, а затем на золоте вырезали очертания богатырской руки, державшей меч, и на том мече поставили четыре слова: «Храброму гетману — храбрый хан».

Через несколько дней перекопский мурза Карач-бей двинулся в дальний путь. Тысяча всадников сопровождала его. Он вез в Чигирин подарок хана и слова его. Татары выбегали из мазанок, долго глядели вслед, пыльное облако плыло по дороге. Ржали кони в табунах. В этом видели добрую примету. Шла молва: быть новой войне. С кем, против кого воевать — над этим не задумывались.

Маховский после отъезда Карач-бея в свою очередь выехал в Варшаву. Он не торопился. У него, как он полагал, было время. Посол был доволен.

Наконец ему удалось связать Хмельницкого по рукам и по ногам. Теперь гетману не вывернуться. Отказать хану он не сможет. Теперь все пути в Москву для Хмеля будут отрезаны. Маховский довольно прищелкивал языком.

Давно остался позади Крым. Ехали уже по широкой, бескрайной украинской степи. Миновали пограничную стражу. Казаки просмотрели королевские грамоты. Повертели перед собой длинные листы пергамента. Один, усатый, в заплатанном кунтуше, с новеньким мушкетом в руках, вяло сказал, словно о ком-то постороннем:

— Крутятся паны, слоняются туда-сюда, а сидели бы краше за Вислой.

— Такой уж у них нрав… — ответил другой казак, возвращая грамоту Маховскому.

Посол не ответил на оскорбление. Подумал: начнешь спорить — хлопот не оберешься. Придет время — он припомнит и эту обиду. Маховский поехал дальше. За Ингульцом начались дожди. Дышалось свободнее. Дождь прибил пыль на дорогах. Ехать стало легко. Посол повеселел, забыл обидные слова. Уже в его мыслях возникала Варшава. Он вез туда приятные и долгожданные вести.

Он скажет там всем этим королевским советникам: «Возились вы бог знает сколько лет, а не добились того, что я сделал за какой-нибудь месяц».

Теперь Себастиан Маховский спокоен: король пожалует его новыми маетностями. Неплохо было бы спихнуть Киселя с Киевского воеводства и самому сесть на то место. «Что ж, теперь такая возможность вполне вероятна», — самодовольно рассуждал Маховский. Перед ним открывались новые манящие горизонты, и он видел уже свое возвышение.

 

Глава 19

…Катря не спала всю ночь. Ей виделись такие ужасы, что сердце замирало от них. Все было потеряно, все надежды были тщетны..

Единственное, что оставалось, — это покончить с собой… Но как это сделать, где достать яд, как укрыться от этих глаз, которые неусыпно стерегли ее днем и ночью? Катрю готовили для ханского гарема. Каждое утро ее водили в бассейн. Две негритянки натирали ее тело какими-то сильными ароматами, от которых кружилась голова. Она стояла каменная, чужая и равнодушная к тому, что делали с ней. В мыслях был далекий зеленый Байгород, возникало, будто из страшной глубины, лицо Мартына… Текли слезы из глаз, а негритянки делали свое дело молча, не обращая внимания на слезы, на девичью тоску. Так проходили дни. Катрю кормили с ханского стола, приносили сладости и конфеты в высоких серебряных вазах, хан прислал ей большой золотой перстень, усеянный драгоценными сверкающими камнями. Она равнодушно смотрела на перстень, не прикасалась к еде; взгляд ее блуждал по стенам, покрытым бархатом, а мысли были далеко, далеко…

Приходил старший евнух Селим. Он хорошо знал украинскую речь. Пытался развлечь Катрю. Напрасно. Она, казалось, не слышала его слов, оставалась бесчувственной к его утешениям. А он говорил тихо, убедительно. Незачем горевать Катре, не такая уж злая у нее доля. Разве тут, в ханском дворце, ей хуже, чем в маленьком селе среди степей? Ведь он, Селим, знает, откуда привез Катрю мурза. Что ж там? Была она простой сельской девушкой, каких тысячи, а здесь она — одна из жен великого крымского хана, а если будет умна и будет слушаться его, Селима, то вскоре станет самой любимой женой хана. Она понравилась хану. Вскоре он призовет ее к себе, и его небесная ласка осчастливит Катрю. Незачем чуждаться новой жизни. Не так уж она плоха, а если захочет Катря — жизнь будет даже чудесной, такой, что и во сне не приснится.

Долго говорил Селим, рисовал будущее яркими красками, а Катря безразлично слушала и молчала, думала о Байгороде, о матери и отце, о маленькой сестричке Лесе, о Мартыне… И уже не в силах она была слушать слова евнуха, дикая ненависть и непокорство поднялись в ней, как вихрь, и она закричала на старого ханского слугу, затопала ногами, замахала кулаками. Никогда, никогда не будет того, о чем он думает! Лучше она руки на себя наложит. Катря выпрямилась перед евнухом. Отчаяние горело в ее глазах, и уже не было слез.

Селим молчал. Он спокойно наблюдал ее гнев, ибо привык к девическим слезам и крику. С тех пор как Селима сделали евнухом, его ничто и никогда не удивляло. Катря кричала, а Селим думал: «Глупая девушка, зачем она кричит, на что надеется? Нет выхода в ее положении. Ей остается только покорность…»

В тот вечер к Катре пришла красивая немолодая женщина. Была она одета по-татарски, но заговорила с Катрей на родном языке:

— Что ты убиваешься, дочка? Не такое уж горе выпало тебе. В жизни бывает хуже. Я такая же, как ты, была.

Женщина села рядом, положила руку на плечо Катри, прижала голову девушки к своей груди.

— Слушай меня, дочка, я понимаю твое горе и хочу помочь тебе. Слушай меня внимательно, сейчас я расскажу о себе, тогда уразумеешь, как бывает в жизни…

…И Гликера начала рассказывать Катре свою жизнь. Слушала Катря и видела, как повторялась жизнь Гликеры в ее страданиях и муках. И тогда была война. И тогда шли татары по Украине, возвращаясь в Крым, и взяли в полон Гликеру.

— Я сначала тоже думала с собой покончить, все веревки искала или яда, а потом покорилась. Видишь, живу. Молодая была, был у меня нареченный, все думала — приедет он сюда, вызволит меня из полона. Не пришел. Была я в ханском гареме сначала, а когда стала старше, взяли меня по хозяйству. Ты, Катря, покорись, криком и слезами не поможешь себе.

Слышишь?

Катря с силой оттолкнула от себя Гликеру.

— Они тебя подослали! — закричала в гневе.

А Гликера только скорбно улыбнулась.

— Они. А то кто ж больше? Они, да я и сама к тебе рвалась, дочка.

Выслушай меня, добра тебе желаю. Умереть ты всегда успеешь, а все равно умереть, как ты хочешь, они тебе не дадут. Тут их сила, и глаз у них зоркий. А свободы не жди, — со злобой сказала Гликера, — я тоже ждала десять лет и не дождалась. Наши казаки не думают о нас, не то у них в мыслях. Был тут два года назад сын гетмана Хмельницкого, мы ему письма передавали, ходила я к нему, в ноги падала, молила: «Вызволи, рыцарь, нас, невинных полонянок!» Он насупился, слушал меня. Говорит: «Ничего не могу сейчас поделать, не о том нынче должна быть речь с татарами. Надо еще немного подождать вам, милые». Так и сказал: «Не пора теперь, обождите еще». А разве можно ждать? Ведь это мука нестерпимая. И нет надежды, Катря, слышишь, нет.

Гликера встала и вышла. Катря осталась одна, наедине с отчаянием и сомнениями, которые породили слова Гликеры. Звездная темная ночь прижалась к окнам. А Катря все думала, и не было конца-краю сомнениям, тревогам и отчаянию. И не стало уже слез, чтобы оплакивать свое горе.

 

Глава 20

Монах Павло лежал навзничь на холодном кирпичном полу. Он не видел ни ночи, ни лиц жолнеров, склонившихся над ним. Он весь погрузился в какую-то реку, которая колыхала его на своих сильных волнах и уносила все дальше и дальше от этого страшного берега.

Ян Тикоцинский выбился из сил с проклятым хлопом. Ни огонь, ни плети, ни раскаленное железо — ничто не могло заставить этого трижды проклятого пленника заговорить. Он все отрицал и ни в чем не признавался. Евангелие действительно его, а чье письмо и что то за письмо — он того не знает. И напрасно паны так мучат его, напрасно выдумывают такие муки.

Могучие волны уносят монаха Павла, перед его глазами маячат былые дни, села и города — все то, что было прожито и казалось забытым. И все, что прошло, и то, что могло еще статься, мелькает перед глазами. Был монах в Киевском монастыре, тихий и покорный брат Павло, далекий от суеты, равнодушный к мирским делам. Жил беззаботно: молитва, пост, работа. Бог видел его праведную жизнь. А потом однажды позвали монаха Павла к полковнику Антону Ждановичу. Сказали Павлу: во имя господа надо службу сослужить родной Украине. И стал брат Павло ту службу служить.

Сколько раз исходил он Украину, знал напамять все холмики вдоль дорог, — казалось, с завязанными глазами прошел бы по тем дорогам. А горя сколько видел, смерти, отчаяния сколько… Все помнил, все в сердце западало. Муки, которые видел, становились его собственной мукой, его страданием. Он не знал, что написано было в тех письмах, которые он носил из Чигирина в Варшаву и из Варшавы в Чигирин. То, что было написано в них, мало касалось Павла. Одно знал он: может быть, эти письма помогут тому, чтобы меньше стало горя на Украине, меньше слез и страданий. И когда под Тернополем его задержали, он сразу понял, что легко это ему не обойдется…

Холодный ливень обрушивается на монаха. Через силу он открывает глаза. Жолнеры льют на него воду. Сознание постепенно возвращается к нему.

Он снова лежит на твердом и страшном берегу, и вот сейчас начнутся новые муки, до которых так охочи паны. И вот снова слышит Павло злобный и настойчивый голос:

— Ты заговоришь, ты скажешь, наконец, проклятый монах, кто дал тебе это письмо и куда ты нес его?

— Не ведаю, о чем меня спрашиваешь, пан, ничего не ведаю… — шепчет Павло посиневшими губами и сплевывает кровь на пол.

— Не ведаешь? — злобно кричит Тикоцинский. — Еще огнем его, еще угостите, может, тогда он, наконец, заговорит.

Павло закрывает глаза и стискивает губы. Вот сейчас оно начнется…

Запах горелого мяса наполняет воздух, но Павло молчит. Павло видит перед собой суровые глаза Лаврина Капусты. Он слышит над ухом его голос: «Помни, на какое дело идешь. Малодушным на этом тернистом пути не место». Нет, Павло не малодушен. Он знает, что мука, на которую обрекла его судьба, нестерпима, но он не нарушит присяги.

Тикоцинский ждет: сейчас хлоп заговорит. Напрасное ожидание! Только стон вырывается из уст монаха, только стон и больше ничего. И когда после этого Павла подымают на дыбу, и кажется, что вот сейчас на клочья разорвут его обессиленное, распятое тело, он понимает, что спасения не будет и ждать его безнадежно. Собрав последние остатки сил, монах плюет в лицо своим палачам, и после этого для него уже ничто не страшно…

Темная ночь прижимается к окнам. Небо раскинуло свой звездный шатер над Варшавой. Тикоцинский в ярости выходит во двор замка. Он смотрит на темно-синее небо и думает, что снова нужная и важная нить выскользнула у него из рук. Что ж будет дальше? Снова разговоры и догадки, недовольство короля и канцлера. Тикоцинскому подают коня. Он вскакивает в седло и выезжает за ворота замка. Тишина ночного города окружает его со всех сторон.

На окраине, в своем незаметном, тихом домике, не спится Малюге. Этой ночью решается его судьба. Оседланный конь стоит у крыльца. Два пистолета лежат на столе. Как глупо все это получилось! Там, в Чигирине, еще ничего не знают. А может статься и хуже. Зловещие мысли тревожат Малюгу. Он знает: в эти минуты Тикоцинский добивается от Павла признания. В эти минуты решается судьба его дерзкого дела. Письма же они не разберут, в этом он убежден. Шифр известен только ему и Капусте.

Проходит тревожная ночь. Может быть, лучше еще теперь, пока есть время, вскочить на коня и что есть духу умчаться из этого ада? Но нет.

Этого он не сделает. И когда через несколько часов он встречает возле королевского дворца Тикоцинского, сердце Малюги бешено бьется в груди, но на губах играет любезная улыбка; только глаза, как два ножа, впиваются в лицо Тикоцинского. И Малюга успокоенно чуть заметно вздыхает. Нет, ничего не сказал Павло. А Тикоцинский, сам не зная почему, говорит:

— Ну и упрямый хлоп! Ни слова не сказал, так и подох, проклятый пес.

— О ком это вы, пан Тикоцинский? — удивленно спрашивает Малюга.

— Да о том монахе, у которого мы письмо с цыфирью нашли.

— А! — точно вспомнив, отвечает Малюга. — Жалко, что вам не посчастливилось, король, наверно, будет недоволен. Зря вы поторопились казнить его смертью, того хлопа, надо было подождать.

Позднее, когда Тикоцинский сидел у Оссолинского и рассказывал ему о своей неудаче с монахом, он почему-то вспомнил слова Малюги, и они показались ему загадочными.

— Пан канцлер, — спросил он вдруг, — а вы не задумались, кто такой Малюга?

Оссолинский удивленно посмотрел на Тикоцинского и пожал плечами.

«Горе мне с этим Тикоцинским, — подумал канцлер. — Вместо того чтобы искать злодеев, которые пакостят под самым его носом, он берет под подозрение достойных людей».

— Глупости вы говорите, — раздраженно сказал канцлер, — Малюга — верный человек. А то, что он не католик, — еще не причина для подозрений.

Будет католиком, тем более, что я уже слыхал от него речи об этом.

Тикоцинский замолчал.

— Нам надо знать теперь, что делается в Чигирине; по всему видно, Хмельницкий задумывает новый поход.

Канцлер возвысил голос. Он раздражался все больше. Этот Тикоцинский — просто олух. Мало того, что он не обзавелся надежными людьми в Чигирине, он ничем не может помешать шпионам Хмельницкого. Все, что делается в Варшаве, немедленно знает Чигирин. А король винит его, канцлера. Все вокруг интригуют против него, все нашептывают на него королю, а он один должен изворачиваться, отыскивать деньги на королевские развлечения, на охоту, на плату чужеземным солдатам, создавать новые тайные коалиции.

— Хмельницкого надо убрать, — сказал Тикоцинский, — у нас есть возможность отравить его.

— Хорошо, вы отравите Хмельницкого. Что изменится?

Канцлер вскочил из-за стола.

— Нет, это невозможно, невозможно. Вы надеетесь на смуту, я понимаю.

А я вам скажу: на место Хмельницкого станет Богун, или Нечай, или Капуста, станут десятеро других — и снова реки крови будут заливать королевство. Не в одном Хмельницком сила! Украина стала не та, поймите, и чтобы добиться победы, надо подсечь корни той силы, на которую опирается Хмельницкий.

Надо толкнуть их на такую войну, в которой они окончательно ослабеют, чтобы мощь их была сломлена навсегда. А там пусть будет десятеро Хмельницких — они нам не страшны.

— А я считал бы нужным сделать это сейчас, — упорно настаивал Тикоцинский.

Канцлер махнул рукой. Нет, он не мог говорить с такими упрямыми и близорукими людьми. Это было выше его сил.

— Я от вас требую одного, пан Тикоцинский, — сухо возразил канцлер:

— вы должны знать все, что делается в гетманской канцелярии, все досконально. Сейчас наступают такие дни, что мы должны зорко следить за Чигирином. Вы говорите, у вас есть люди, готовые совершить покушение на гетмана, — найдите людей, которые пока что извещали бы нас о каждом шаге Хмельницкого.

Тикоцинский вяло заметил:

— Приложу все усилия, пан канцлер, но должен сказать, что напрасно вы не соглашаетесь со мной. Чем скорее мы избавимся от Хмельницкого, тем легче будет покончить с гетманщиной.

Он встал и, поклонившись, вышел из кабинета канцлера.

Оссолинский зябко поежился. На дворе стоял июль, а его знобило.

Недомогание не оставляло его в последнее время. Уж не старость ли схватила его в свои цепкие объятия? Канцлер печально покачал головой. Сегодня ему предстояло еще множество важных и неотложных дел. Возникли непредвиденные трудности в переговорах с ханским послом Мустафа-агой. Основное — это проклятая дань. Где наскрести девяносто тысяч злотых? Король ни о чем не хочет знать. Потоцкий делает вид, что его это не касается, — ведь не он подписывал Зборовский договор, он был тогда в татарском плену. Вишневецкий — тот, едва услышит про дань, брызжет злобой и обливает его, Оссолинского, грязью. А деньги надо платить, иначе татары переметнутся на сторону казаков. Канцлер слушает гнусавый голос своего секретаря, читающего ему письма Маховского из Бахчисарая. В письмах говорится про войну, а канцлеру хочется отдохнуть и забыть обо всем.

Секретарь читал:

— «Хан Ислам-Гирей посадит на конь стопятидесятитысячную орду, сто тысяч, — считает хан, — будут под булавой Хмельницкого…»

— Сто тысяч под булавой Хмельницкого, — повторяет Оссолинский. — Боже мой, а еще так недавно шла речь о каких-нибудь шести тысячах бунтовщиков!

Он стискивает руками лоб. Синяя жилка трепетно бьется на виске под ладонью. Перед ним возникают, словно из тьмы, сто тысяч казаков… Вот они, полки Хмельницкого! Канцлер знает: если украинский гетман захочет, то посадит на конь и двести тысяч; главное — все эти двести тысяч будут подчинены ему одному, а тут что ни князь, что ни панок, то и малый гетман, и у каждого свой закон. Нет, нет! Война! Только война сможет уничтожить заразу, растущую, точно буйный хмель, в этом проклятом Чигирине, который еще так недавно был обычным, неприметным городком.

С перепиской покончено. Что дальше? Веки секретаря, угодливого венгерца Имреда, вздрагивают. Там еще ждет немецкий купец Вальтер Функе.

Хорошо, пусть он войдет. Ступая осторожно, словно по узенькой доске, переброшенной через пропасть, секретарь канцлера выходит.

«Вальтер Функе! Что ему нужно от меня?» Но канцлер вспоминает: вчера ему говорил об этом немце Радзивилл.

И вот Вальтер Функе сидит напротив канцлера. Он долго извиняется, что отнимает такое драгоценное время у великого государственного мужа Европы.

Пусть господин канцлер не возражает. Вся Европа знает его, как великого и мудрого министра. Разве это не так? Он, Вальтер Функе, готов поклясться в этом. Многие короли завидуют Яну-Казимиру, у которого такой мудрый канцлер. Вальтер Функе постарается не докучать пану канцлеру. Он возвращается к себе на родину и вот, проездом через Варшаву, осмелился обратиться к пану канцлеру с жалобой. Как это ни печально, но он должен пожаловаться на своеволие некоторых благородных воевод королевства. Если пан канцлер позволит, он изложит ему все подробно. Немного истории. Дело вот в чем. Ехал Вальтер Функе в Московию, остановился на Украине. Весьма любопытная страна. Богатая страна. И народ там трудолюбивый. Но что говорить, ведь это все хорошо известно господину канцлеру. Ведь Украина принадлежит польской короне. Однако там все делается так, словно они вовсе не зависят от короля.

— Этому скоро будет положен конец, — замечает Оссолинский.

Вальтер Функе кивает головой. Непонятно — то ли он одобряет слова пана канцлера, то ли возражает. Он продолжает свое. На Украине он заключил договор на устройство мануфактур. Гетману Хмельницкому нужно много сукна.

Вальтер Функе может заработать на этом деле. И вот, по приказу воеводы Калиновского, четыре обоза с товарами и машинами захватили его жолнеры.

Ведь это пиратство! Пусть извинит пан канцлер, но такого не может быть ни в одном европейском государстве. Фирма Функе не может нести убытки только потому, что нет предела своеволию некоторых людей. Функе уверен, что пан великий канцлер прикажет возвратить ему его товары и машины.

Оссолинский молчит. Вальтер Функе почтительно ждет ответа. Наконец канцлер начинает говорить. Пан Функе не должен беспокоиться, деньги ему будут уплачены, убытков он не понесет.

— Пан канцлер, речь идет не только об убытках, речь идет о чести фирмы. Я заключил договор с паном Выговским, генеральным писарем гетмана Хмельницкого, я обязался поставить товары и машины и не сдержал своего слова. Я вынужден просить пана канцлера дать приказ, чтобы мне возвратили товары и машины.

— Нет, пан Функе, этого сделать нельзя, — твердо говорит канцлер. — Пан негоциант должен знать, что Хмельницкий никакой торговли с иноземными фирмами за пределами Польши вести не может. Как мне ни жаль, я вынужден отказать вам в вашей просьбе.

Функе слушает канцлера внимательно. Он хорошо понимает, почему канцлер не хочет, чтобы его товары попадали на Украину. Для Функе было очень важно выяснить, случайность ли то, что сталось с его обозами. Теперь он видит, как ему надлежит действовать дальше. Вздыхая, он соглашается получить деньги в королевском казначействе.

Позднее, перед отъездом из Варшавы, немец посетил Тикоцинского. Он привез ему письмецо от Крайза. Это маленькое письмецо оказало великую услугу Вальтеру Функе. Прежде всего он получил грамоту к Каликовскому, в которой от имени короля было приказано не чинить ему никакой обиды.

Тикоцинский дважды был у канцлера с письмом Крайза. И канцлер перед отъездом Функе угощал немецкого купца обедом и вином.

 

Глава 21

Теперь начиналось самое сложное. Гетман понял это как-то сразу, однажды утром, когда взволнованный и рассерженный Данило Нечай бросал ему в лицо страшные и несправедливые обвинения. Он спокойно и, как показалось Выговскому, даже слишком спокойно, выслушал все упреки. Попыхивал трубкой, затягиваясь густым, едким дымом, и внимательно следил за выражением лица Нечая. Он выслушал все: и о бесчинствах татар, его союзников, и о том, что забыл обещания, данные народу, и, наконец, что он едва ли не предал народ.

Если бы гетман вскочил и начал кричать на Нечая или даже выхватил саблю и замахнулся на него, Нечаю было бы легче. Но гетман сидел молчаливый и сосредоточенный, тяжело уставясь взглядом в одну точку, и ни разу не перебил полковника. Только когда Нечай замолчал, тяжело переводя дыхание, он чуть охрипшим голосом спросил, отложив в сторону трубку:

— Все сказал, полковник?

Нечай удивленно посмотрел ему в глаза и, еще разгоряченный, крикнул:

— Тебе этого мало?

— Мало? — переспросил Хмельницкий. — Разве я сказал, что мало? О, нет, не мало! Теперь ты меня послушай.

И он, как бы говоря с самим собой, а не с Нечаем, спросил:

— Выходит, продался гетман Хмель панам, — так выходит?

— Я того не сказал, — облизывая губы, сказал Нечай.

— Ты так думаешь, и есть еще такие среди моих полковников, кто так думает. Я знаю.

— Тебе о том Лаврин Капуста донес! — запальчиво выкрикнул Нечай.

— А хоть бы и он, что с того? Капуста не правды не скажет. Вот я сам сомневался: уж не из Варшавы ли подбивают Нечая против меня? А Капуста горой за тебя стал: «Головой, — говорит, — ручаюсь за него». Так что, полковник, не спеши друга осуждать. А сейчас вот что хочу сказать тебе, Данило Нечай. Подумай. Мы одни. Понимаешь — одни. Вокруг нас враги, и самый лютый наш враг — шляхта с королем — только и смотрит, как бы прибрать нас к рукам раз и навсегда. Нет, не под Желтыми Водами, не под Корсунем, не под Зборовом решалась наша судьба, а теперь, тут, в Чигирине, и не одними пиками да мушкетами, саблями да пушками, а нашим разумом и нашей волей, нашей мудростью и умением решим мы нашу судьбу — будем ли мы навеки вольными и независимыми от Польши и Крыма, со своей верой и законом, или станем снова посполитыми. Они, в Варшаве, только и ждут, когда мы нарушим Зборовский договор, чтобы иметь повод снова объявить против нас посполитое рушение. А ты там, у себя в Брацлаве, им помогаешь.

Ты и твои сотники делаете все для того, чтобы Потоцкий упрекал меня, будто мы нарушаем договор.

— Послушай, Богдан, — не выдержал Нечай, вскочив на ноги, — ты же знаешь, что они натворили в Байгороде?

— Знаю. Хорошо знаю. А надо стиснуть зубы и стерпеть эту обиду.

Придет срок — мы отомстим. Сразу за все, понимаешь?

— А татары? — не отступал Нечай.

— И татары своего дождутся.

— А сейчас что? Ждать? Сложить руки и терпеть, пока нас поодиночке вырежут? Так ты советуешь, гетман?

— Нет. Сейчас нам надо выиграть год мира, понимаешь, один год мира, чтобы успеть с народом русским долю свою соединить на веки вечные.

Гетман расстегнул ворот. Ему стало жарко. Он задумчиво прищурился и, уходя взглядом куда-то далеко-далеко, проговорил:

— Легко вскочить на коня, выхватить из ножен саблю и мчаться галопом на врага; ты его видишь перед собой как на ладони, размахнись с силой и руби, как надо. А когда вокруг тебя расставляют ловушки, опутывают сетями заговоров, измен, сплетен, приготовили для тебя виселицу и только ждут удобной минуты, чтобы захлестнуть петлю на твоей шее, — тогда все предвидеть и помешать врагу свершить его замыслы много труднее. Это, полковник, страшная битва, самая страшная и самая жестокая. Битва не на жизнь, а на смерть.

Гетман перевел дыхание. Нечай развел руками, он хотел возразить, но Хмельницкий движением руки не дал ему говорить.

— Молчи, — сурово сказал гетман. — Теперь я скажу все, что думаю.

Довольно крика и шуму. Если дали мне гетманскую булаву, так слушайте меня и не заскакивайте вперед. Я ни перед чем не остановлюсь, — слышишь, Нечай? — ни перед чем. Надо будет — и головы рубить буду. Я хочу, чтобы не степным диким краем была наша земля, а великой, могучей страной. Вот что я замыслил. И так оно будет! Так будет! — почти выкрикнул Хмельницкий.

— Ты знаешь, куда они задумали меня толкнуть? — уже спокойнее продолжал он. — На Москву. Итти войной на Москву хотят заставить. Хитро придумал пан Оссолинский. Чтобы брат на брата с мечом пошел — вот что они придумали. А после — замышляют — вместе с татарами на нас ударить.

Нечай слушал гетмана в смятении. В новом свете возникали перед ним события. Постепенно охлаждаемый спокойными и убедительными словами гетмана, он понял: значительней и выше должна быть цель, чем изгнание рейтар Корецкого из Брацлавщины. Правду, хотя горькую и неприятную, но правду говорил гетман.

— Им того и надо, — тихо проговорил Хмельницкий, — чтобы несогласие было среди нас, чтобы мы друг друга пожрали. Им от того только радость: мы будем грызться, а они тем временем отовсюду окружат нас железным кольцом.

Но не бывать такому, — повысил голос гетман, — не бывать. Не против Москвы я пойду воевать с татарами, а против молдавского господаря.

Нечай от неожиданности подскочил на скамье.

— Зачем?

— А затем, полковник, что татарам, в конце концов, все равно с кем воевать, а воевать со слабейшим легче. Да еще и потому, что господарь молдавский Лупул сидит и ждет, когда на нас ударят, тогда и он запустит когти в тело Украины.

— Понял, гетман, понял. А король и шляхта?

— Что король и шляхта? Они против татар не пойдут, хотя у них и договор с Лупулом. Вот погляжу, как они запляшут в Варшаве.

Выговский воспользовался минутным молчанием и спокойным голосом вставил:

— Гетман предупредил хитрость Оссолинского, пан Нечай. Завтра будет здесь великий посол турецкого султана, чауш Осман-ага.

Нечай уже ничего не слышал. С другими намерениями скакал он в Чигирин, о другой беседе думал и не так представлял себе последствия этой беседы. То, что произошло, сбило его с толку, но не переубедило. Он даже не старался понять, какая связь между требованием татар воевать Москву и приездом турецкого посла. Нет, это его мало касалось. Из памяти не выходил тот дед, который сидел у дороги, выставив напоказ обрубленные руки, тот дед, который печально произнес: «За кого хан, тот и пан». И Нечай рассказал об этом гетману.

— Знаю эти слова, — ответил Хмельницкий, — слыхал. Уже немало лет им.

А самое страшное — справедливые слова. Так было всегда, а я хочу, чтобы так не было уже никогда.

Все же ни в эту минуту, ни позднее Нечай не мог полностью оправдать все поступки гетмана. «Ну, хорошо, пусть хлопочет он о будущем, — думал Нечай, — но сейчас, когда шляхта снова, как саранча, движется на Украину, расползается по своим усадьбам, надо что-то такое сделать, чтобы сдержать эту заразу». Он ушел от гетмана без злобы в сердце, но такой же встревоженный и обеспокоенный, как и до своего приезда в Чигирин.

По приказу гетмана в Чигирин съехались полковники. Прибыли винницкий полковник Иван Богун, уманский — Осип Глух, кальницкий — Иван Федоренко, корсунский — Лукьян Мозыря, переяславский — Федор Лобода, полтавский — Мартын Пушкарь. Ожидали еще приезда миргородского полковника Матвея Гладкого и прилукского — Тимофея Носача.

Полковники вспоминали былые походы, товарищей, которые полегли в боях, рассказывали о том, что происходило в полках, но о деле, которое собрало их всех в Чигирин, никто и словом не обмолвился.

Иван Выговский все эти дни провел в хлопотах. Надо было со многими полковниками встретиться наедине, выведать настроение каждого, выслушать, сказать свое слово. Горячие дни были у генерального писаря. С ног сбились и помощники гетмана, есаулы Демьян Лисовец и Михайло Лученко. Гостей надо было принять достойно, разместить. Все они жили в Чигирине коштом гетмана.

Лучшие дома были заняты полковниками, их сотниками и казаками, с которыми они прибыли в Чигирин.

В городе стоял шум и гам. Ржали у коновязей лошади, дрожали стены в шинках от громких песен и веселых возгласов, полы прогибались под ногами плясунов. И только Капуста сохранял спокойствие, словно все, что происходило и должно было произойти, его не тревожило. Он оставался верен себе и в эти беспокойные дни. Заботило его только то, что давно не было вестей от Малюги. А гетман ходил веселый, напевал себе под нос, разглаживал усы, шутками сыпал.

— Не горюй, Тимофей, — сказал он сыну, обнимая его за плечи, — твоей будет красотка. — Он намекал на дочь молдавского господаря, Домну-Розанду, в которую давно был влюблен молодой гетманич.

Тимофей уже знал о намерениях отца. Горячий по натуре, он нетерпеливо ожидал дня, когда тот отправит его в поход на господаря. Да, теперь открывался перед ним широкий путь к боевой славе, и полковники не будут уже смотреть на него только как на гетманского сынка. Теперь он докажет свои способности не только как храбрый казак, но и как полководец. В июльскую ночь, полную душного запаха липы, гетман сказал ему:

— Ты, сын, помни: на великое дело я решился, и ты мне в этом деле будь верный и честный помощник. Учись, присматривайся, с полковниками держись ласково, послушно. Понравилась тебе Лупулова дочка — что ж, твоя будет, — но не это цель, не это… Смотри вперед: еще впереди война страшная за нашу волю, и чем больше будет у нас союзников в этой войне, тем лучше для нас. Станешь зятем молдавского господаря, не будет он тогда держать руку Потоцких и Калиновских, не пойдет против собственной дочки.

* * *

…После этого ночного разговора Тимофей решил твердо: довольно гулять, искать легкой славы. Перед ним открывался новый путь, еще не изведанный и тем более привлекательный. Однако, многое из того, что происходило в отцовском доме, не нравилось ему, и он часто сдерживал себя, чтобы не сказать об этом отцу. Враждовал Тимофей с мачехой. Елена чувствовала непримиримую неприязнь Тимофея и платила ему тем же. Не лежало сердце гетманича и к Выговскому, хотя он и не мог бы сказать ничего плохого о генеральном писаре. Однако говорил с ним холодно, отклонял все попытки Выговского стать его советчиком и старшим товарищем.

 

Глава 22

У гетмана в эти дни была своя забота. Еще сегодня его замыслы оставались тайной, о них могли только догадываться в Варшаве. Но через некоторое время они станут известны и, как гром с ясного неба, поразят всех его врагов. Он знал, как завопят враги. Снова подымут крик — продался туркам! Пусть кричат, пусть осуждают, все равно им не столкнуть его с пути. Стиснув зубы, он стерпит все подозрения и обиды, он снесет даже все оскорбительные песни о том, чтобы первая пуля его не минула. Он все стерпит, но если кто-нибудь станет поперек дороги — тогда берегись. А в Москву он напишет. Царь поймет, почему гетману пришлось так поступить.

Совесть его спокойна.

…И на следующий день, когда полковники уселись за длинным, накрытым красной китайкой столом в большой зале гетманской канцелярии, он так и сказал им — тихо, спокойно, но твердо, голосом, который звучал как безусловный приказ. Говорил и смотрел на каждого из полковников пытливо и внимательно. Ведь вместе с этими людьми он прошел уже немалый путь. Что-то волнующее и теплое шевелилось в его сердце.

— Панове, мы начинали с малого, — ласково говорил он. — В степи, под дождем и ветром, бездомные и голодные, обездоленные и обиженные, мы вышли в поход. Чего мы добились — вы знаете. Еще мало, но все в наших руках.

И перед собравшимися встали те далекие дни, о которых напомнил гетман. А он продолжал:

— Не дикой степью судила доля быть нашей отчизне, а краем цветущим, чтобы росли города, чтобы колосились нивы и без страха выходил по весне в поле пахарь и сеятель, чтобы свободна была наша вера, чтобы ширилась торговля и ремесла процветали. Будем ходить в море без опасений, не проливая крови. Хан крымский поймет, что нас надо уважать.

Он говорил долго, живо рисуя будущее и сам увлекаясь своими словами.

Сказать по правде, он думал, что поднимутся споры. Ждал: вот встанет Гладкий или Глух и заведут старую песню о проданной вере, о том, что грех с басурманами дело вести. Гетман приготовил уже слова, которыми он убедит недовольных. Но никто не возражал. Выговский поднялся и, опустив глаза, торжественным голосом спросил:

— Что скажут паны полковники на умысел гетмана о договоре с султаном?

Один за другим раздались голоса:

— Добро.

— Добро.

— Добро.

Гетман усмехнулся в усы. Это была победа. Напрасно Капуста так беспокоил его своими подозрениями. Даже упрямый Нечай, и тот поднял пернач и густым басом произнес:

— Добро.

 

Глава 23

…Чауш Осман-ага, посол турецкого султана, въезжал в Чигирин. Со стен крепости ударили пушки. Двадцать один раз пророкотали залпы в честь посла. Ветер заклубил пыль. Золотистый чигиринский песок взвился вдоль дороги, искрился на солнце, слепил глаза.

Иван Выговский и Тимофей, в сопровождении полковников Нечая и Глуха, с большим конвоем казаков, встречали посольство за городом. Спешились и пошли пешком навстречу золоченой карете, в которой сидел султанский посол.

Чауш Осман-ага важно вышел из кареты. Солнце бросало в глаза турку снопы веселых лучей. Выговский и полковники поклонились послу. Он ответил низким поклоном. Полный, приземистый Осман-ага заплывшими, маленькими глазками, которые, точно зверьки, выглядывали из-под мохнатых седых бровей, с любопытством посматривал на полковников. Он улыбнулся, узнав гетманского сына Тимофея. Несколько лет назад чауш встречал его в Бахчисарае. Он напомнил об этом Тимофею.

— Много воды уплыло, — ответил Тимофей.

— И все в Черное море, — загадочно усмехнулся чауш.

— Чем больше воды в Черном море, тем легче нашим чайкам по морю ходить, — отозвался Тимофей, посмотрев в упор на чауша.

Тот закусил губу и замолчал.

…Заиграли трубачи. Послу подвели коня, которого выслал ему навстречу гетман. Он легко, несмотря на свой возраст и полноту, вскочил в седло. Полковники тоже сели на коней. Тронулись. Снова грянули пушки со стен крепости. Впереди ехали трубачи, за ними хорунжие с развернутыми знаменами. По сторонам личная стража посла — сто янычаров, посредине — посол, на полшага от него, почти рядом, генеральный писарь Выговский, чуть поодаль — Тимофей, Нечай и Глух. За ними на двадцати лошадях, покрытых лазоревыми попонами с гербами султана, везли подарки, предназначенные гетману.

Щурясь, Осман-ага покачивался в седле. Повсюду на улицах стояло множество людей. Женщины, одетые по-праздничному, с открытыми лицами, без стеснения разглядывали посла. Дети бежали за янычарами и что-то кричали.

Гремели пушки, играли трубачи, ветер чуть колыхал тяжелые бархатные знамена. Осман-ага довольно улыбнулся. Он вез вечный мир и милость великого султана в столицу Украины, в Чигирин.

Ударили в тулумбасы. Кортеж приближался к гетманской резиденции. От самой улицы через ворота, вплоть до крыльца, был разостлан ковер.

Гетманская стража застыла неподвижно, отставив в сторону пики. На крыльце ждал гетман с полковниками.

Чауш остановил коня у ворот и соскочил наземь. Ему поднесли шкатулку, завернутую в белый шелк. Он взял ее в руки и ступил на ковер. Трубачи затрубили еще громче. Последний салют потряс воздух. Чауш Осман-ага, посол султана, преклонил колено перед великим гетманом Украины Зиновием Богданом Хмельницким. Гетман пошел ему навстречу, взяв под локти, поднял и обратился к нему по-турецки. Полковники расступились. Гетман и чауш Осман-ага вошли в гетманскую канцелярию.

…Богдан Хмельницкий сидел в глубоком кресле, откинувшись на высокую резную спинку. За креслом стояли полковники. По правую руку Хмельницкого, держа гетманские клейноды, стоял генеральный бунчужный Василь Томиленко, рядом с ним — генеральный подскарбий Иванич. Тут же были генеральный писарь Выговский и генеральный обозный Федор Коробка.

— Великий гетман Украины, — заговорил Осман-ага, — наидостойнейший из монархов религии Иисусовой, наиблагороднейший из народа христианского, преславный князь Богдан Хмельницкий, коего старость да будет счастлива, повелел мне наисветлейший и могущественнейший властитель непобедимой Порты сказать тебе: прими подарки от султана и грамоту с условиями вечного мира, которые я привез тебе.

С этими словами Осман-ага поднес гетману турецкую саблю в серебряных ножнах, с эфесом слоновой кости, гетманскую булаву, усыпанную драгоценными камнями, знамя. Гетман своими руками принял подарки. Поднявшись, он поклонился чаушу и ответил:

— С добрым сердцем и светлыми намерениями обратились мы к ясному султану. В мыслях у нас мир и справедливость, и хотим мы жить в мире с могучим султаном. Рад видеть и слышать тебя, великий посол Осман-ага.

Отдохни после дороги, а завтра начнем переговоры с верой в сердце и ясностью в мыслях.

* * *

На другой день в гетманской канцелярии начались переговоры. На скамьях вдоль стены сидели полковники. Во главе стола — гетман, напротив него — Осман-ага. Выговский держал перед собой списки с пунктами договора.

Он не спал ночь, своей рукой переписывая и переводя с турецкого на украинский язык предложения султанского визиря. Перед чтением Осман-ага поднялся и, поклонясь гетману и полковникам, сказал:

— Султан велел передать: в будущей войне против Речи Посполитой велено будет орде Ислам-Гирея стать с вами под одно знамя, если условия, которые прочтет сейчас достойнейший визирь Выговский, рада и гетман утвердят и приложат к ним свою руку.

Осман-ага сел. Выговский вопросительно посмотрел на гетмана.

— Читай, писарь, — сказал Хмельницкий.

Полковники насторожились.

Выговский откашлялся, поднес к глазам лист и ровным голосом начал читать:

— «Договор между гетманом Украины и султаном турецким…»

— Дозволь, гетман, перебить, дело неотложное…

Все повернули головы к дверям, откуда раздался голос Лаврина Капусты.

— Говори, — недовольно махнул рукой гетман. — Что там стряслось?

Полковники переглянулись. Чауш Осман-ага с любопытством глядел: что могло случиться? Капуста сделал шаг вперед и сказал то, о чем гетман знал еще вчера:

— Послы польского коронного гетмана Потоцкого прибыли в Чигирин и просят у гетмана аудиенции по срочному делу.

Чауш Осман-ага наклонился к толмачу. Тот проворно перевел ему слова Капусты. У чауша мелькнула мысль: во-время заключает договор с гетманом Высокая Порта. Нет, не ошибся он, когда горой стоял в Стамбуле за этот договор. Если поляки заискивают перед Чигирином, это что-то значит.

Хмельницкий пожал плечами и, как бы раздумывая, молчал. Все это было договорено еще вчера. Пусть чауш увидит — не одна Порта заинтересована в Украине. Похоже, что сообщение Капусты произвело впечатление на посла.

— Нет у меня сейчас времени, — сказал Хмельницкий, — передай послу, придется панам обождать.

Капуста вышел. Осман-ага закрыл глаза. Солнце заливало большую залу.

Посол обмахивался опахалом. Выговский откашлялся и начал читать:

— «Первое. Султан турецкий дозволяет войску казацкому и народу украинскому свободное плавание на Черном море во все свои порты, города и острова, также на Белом море во все свои города, порты и острова, а также в порты иных держав, с коими пожелает вести торговлю Украина, проход будет свободный».

В напряженной тишине звенел тонкий голос генерального писаря.

Полковники внимательно слушали, Выговский долго перечислял обязательства гетмана и султана, а когда прочитал последнюю, тринадцатую статью договора, джура поднес ему полный кубок меда. Писарь неторопливо, облизывая губы, начал пить. Встретил одобрительный взгляд Богдана.

Усмехнулся еле заметно. Теперь пусть видят полковники — не зря он сидит здесь, в Чигирине, не пустая игра эта возня с послами и грамотами. Если не ослепли — они должны увидеть за тем, что читал Выговский, расцвет благосостояния родного края, силу его и мощь.

Утолив жажду, Выговский значительно и веско заключил:

— Договор тайный, оглашению не подлежит.

Сказал и сел на свое место, переворачивая листы, покрытые тщательно выведенными буквами.

— Дозволь спросить, гетман? — поднялся со своего места Мартын Пушкарь, полковник полтавский.

— Говори, — кивнул головой Хмельницкий.

— Какие, стало быть, мы на себя обязательства берем перед султаном?

Выговский вопросительно посмотрел на Хмельницкого.

— Отвечай!

— Наши обязательства такие, — Выговский рассматривал ровно подстриженные ногти на своих длинных пальцах:

— прежде всего, мы даем слово ни в какие союзы, направленные против султана, не вступать, все земли по Днестр вместе с городом Каменцем считаем во владении султана, а все прочее, написанное в договоре, я читал.

— Дороговато, — покачал головой Пушкарь.

— Тебе больше хотелось бы, чтобы там сидел Потоцкий, — заметил Богун.

— Что Потоцкий, что…

— Довольно, — сердито прервал гетман, — говори дело…

Толмач, наклонясь к Осман-аге, поспешно переводил ему каждое слово.

Тогда заговорил гетман. Он начал издалека.

— Сотни лет Черное море было местом кровавых битв. Замкнутые с запада поляками, а с юга — татарами, бились, как в тенетах, казаки и весь наш народ. Раздору тому надо положить конец. Джелалий сидит в Стамбуле, Осман-ага в Чигирине. Будет отныне мир между Портою и Украиной. — Осман-ага одобрительно кивал головой. — Султан нас почитает, — продолжал гетман, — он видит нашу силу и наше честное желание жить в мире, мы почитаем его могущество.

Гетман говорил не спеша. У него было время. Он хотел сказать все, чтобы кто-нибудь из полковников часом не брякнул лишнего. А сам думал: миновали дни, когда Порта была для него чем-то недосягаемым. Между ним и султаном стоял, как стена, хан крымский. Теперь этому конец. Хмельницкий видел перед собой взбешенное лицо Ислам-Гирея. Да, в Бахчисарае договор Хмельницкого с Турцией произведет впечатление бури, внезапно разразившейся над головой. Но они не в силах будут чем-нибудь помешать.

Выговский протянул гетману лист и гусиное перо. Хмельницкий подписал.

Затем лист поднесли Осман-аге, чауш закусил губу и тоже подписался.

Джуры внесли на серебряных тарелках высокие кубки из драгоценного венецианского стекла, наполненные вином. Гетман поднял кубок. Он пил за здоровье султана Турции. Генеральный обозный Федор Коробка распахнул окно.

Махнул кому-то рукой. Мгновенно пушечные залпы сотрясли воздух. Кубки звенели на тарелках. Осман-ага сидел прямо, неподвижно. Весело гудели голоса полковников.

Первый день переговоров на этом закончился.

 

Глава 24

Приехав домой, гетман почувствовал усталость. Сел на скамью под липой в саду. Легкий ветерок шуршал в траве. Послышались шаги. Хмельницкий поднял голову. К нему шла Елена. Села рядом и положила руку ему на плечо.

Боже мой, как он устал! Неужто нельзя хоть на неделю уехать в Субботов? У него совсем серое лицо. Под глазами набухли мешки. Тяжко ему, ведь он один, никто не понимает его, никто. Она еще что-то говорила. Он не слушал. Смотрел куда-то в сторону и думал свое. Сегодня это еще тайна.

Завтра о договоре с турками заговорит Чигирин, через неделю — Варшава. В Вене недовольно покачает головой император Фердинанд III. Не поступит оружие, ожидаемое из Швеции. Оссолинский будет писать длинные лживые письма в Рим. Будут слать всякую брехню в Москву. Но надо все вынести.

Надо! Казалось, он сам себя уговаривал, как будто у него еще нехватало уверенности. Вспомнил: рассказывали ему, что митрополит киевский Сильвестр Коссов, услыхав о его посольстве в Туретчину, побледнел, как полотно, однако осуждать не осмелился. Поджал хвост! Злоба душила гетмана. Теперь он дал волю своим чувствам. Там, перед полковниками, он должен был сдерживаться. Кое-кто из полковников тоже не лучше Коссова. Только и думают о себе. Им бы только за свои обиды отомстить. Но пусть теперь скажут — кто осмелится в этом году пойти войной на Украину? Да, но Каменец?.. Земли по Днестр?.. Нет все же это было не так страшно. Эти земли легче будет потом вырвать у султана, чем у Потоцкого. Пусть, пока что, коронный гетман воюет с турками за эти земли. Он, Хмельницкий, будет в стороне.

А Елена сидит рядом и тяжело вздыхает. Хоть бы ей все рассказать, чтобы поняла и посочувствовала. Всюду стена. Люди отгорожены от него стенами. Гетман кладет свою загорелую широкую руку на белые тонкие пальцы жены и заглядывает ей в глаза. Что там, в этих озерцах, плещется? Что означают эти желтые огоньки в них? Елена склоняет голову ему на плечо.

Шепчет на ухо приятные, тихие, нежные слова. У нее своя мечта, одно манящее желание. Пусть он не сердится. Ей хочется поехать в Венецию. Так хорошо рассказывал о Венеции посол Вимина!

Он молчит. Что говорить? Хорошо знает — никуда не поедет. Тут даже на день оставить дела нельзя, какая уж там Венеция! Было бы время, поехал бы в Москву. Может быть, глаз на глаз с царем лучше договорился бы, чем все те послы. Выговский уверяет, будто Москва разгневается на него за договор с турками. А что Москве этот договор? Вчера он отправил с гонцом письмо к царю. Подробно рассказал, что понудило его заключить договор с Портой.

Ведь и ему нелегко было решиться на этот шаг.

Ветер шелестел в траве. Смеркалось. Елена крепче прижалась к его груди. Вдоль стены ходили часовые. Они отворачивались, поровнявшись со скамьей, на которой сидел гетман. Хмельницкий наклонился к жене и крепко поцеловал в губы. Кто-то смущенно кашлянул. Гетман недовольно оглянулся.

Выговский с виноватым видом стоял неподалеку.

— Не даю тебе покою, Богдан, пришел напомнить, — вечером обед у меня в честь чауша. Надо, чтобы ты был и пани Елена тоже.

— А как же, непременно.

Встал со скамьи, и все вместе пошли в покои.

Сторожевой, когда проходили мимо него, словно окаменел.

— С какого года служишь? — спросил гетман.

— С позапрошлого, — браво ответил казак, — еще под Желтыми Водами воевал, гетман.

— Крепко мы тогда Потоцкому всыпали! — весело и довольно сказал гетман.

Выговский улыбался. Елена исподлобья глядела на гетмана. Никогда не будет у него шляхетского обхождения. Гетман вынул из кармана кисет и протянул казаку:

— Кури, казак, тютюн добрый, турецкий.

Похлопал его по плечу и пошел дальше.

— Хороший казак, — сказал сам себе, переступая порог.

…Вечером у Выговского стекла звенели от хохота. Ломились столы под тяжестью всевозможных яств. Лоснились обсыпанные зеленью жареные индюки, гуси. На четырех ногах стояла зажаренная дикая коза. В графинах поблескивало огнем венгерское вино. С высоких ваз на серебряных подставках свешивались гроздья винограда. Было тяжело дышать от запаха миндаля, фиников и апельсинов. Звенели серебряные и стеклянные кубки. Джуры валились с ног. От выпитого вина и духоты лица полковников побагровели.

Рядом с гетманом сидел чауш Осман-ага. С нескрываемым ужасом глядел он на уманского полковника Глуха, который одну за другой вливал в себя большие кружки горелки. Нечай опьянел и стучал кулаком по столу. Он все задирал Капусту: «Доносчиков держишь! За каждым шагом нашим следишь!» Капуста не отвечал. Он почти не пил. И от того, что тот молча выслушивал попреки, Нечай еще больше распалялся. Подошла хозяйка. Вмешалась в разговор, стараясь успокоить Нечая. Кальницкий полковник Иван Федоренко ударил перначем по столу.

— Хватит, гетман, со шляхтой носиться, прикажи — и встанут твои полки, как туча. Пойдем Варшаву добывать.

У гетмана уже слегка шумело в голове. Он встал и поднял руку.

Мгновенно шум затих. Капуста с беспокойством придвинулся ближе, готовый ежеминутно остановить гетмана. Чауш вытянул шею. Гетман обвел острым взглядом багровые лица.

— Варшаву добывать нам не нужно, Федоренко. Нам своих земель хватит.

Я слово под Зборовом дал королю. Своего слова не нарушу, пока жив буду. А то, что теперь паны Потоцкие да Калиновские снова над народом ругаются, — это так не пройдет. Дайте срок, полковники, дайте срок…

— Уже настал срок! — закричал Нечай. — Слышишь, Хмель, настал, не мешкай!

— А я не мешкаю, — возвысил голос гетман. — Но и спешить не хочу.

Теперь нашу руку держит султан Туретчины, могучий властитель великой Оттоманской империи. Кто теперь осмелится заступить нам дорогу, кто?

Он замолчал, словно ждал, что ему сейчас назовут того, кто станет на его пути.

Лицо гетмана пылало гневом. Он посмотрел в упор на Пушкаря, и тот, не выдержав строгого и пытливого взгляда, опустил голову. Капуста осторожно и незаметно дернул гетмана за полу кунтуша. Хмельницкий оглянулся.

— Не беспокойся, Лаврин.

Он усмехнулся недобро и продолжал:

— Народ меня Хмелем называет… Я даже вирши вам, панове послы, полковники и уважаемые гости, об этом прочитаю, послушайте, что пииты пишут:

Щось божеське до себе пан Хмiль закриває, Бо смиренних возносить, винеслих смиряє… Вищi суть голови над всi члени тiла, А ноги теж в низькостi смиреннi до зiла. Але пан Хмiль, як до кого в голову вступає Голову понижає, ноги задирає.

Внезапно на другом конце стола, где сидели Богун и Золотаренко, хриплый голос перебил гетмана:

Ой, у Царгородi на риночку, П'є там Байда мед-горiлочку…

Это выкрикивал старый, седой сотник Иван Неживой. Он поднялся и хриплым, густым басом тянул песню про казака Байду — о том, сколько бед причинил удалой рыцарь басурманам, как зло насмеялся над турками, а когда взяли его в полон и мучили лютою мукою, плевал в лицо своим недругам казак Байда. Толмач шептал на ухо чаушу. Гетман, склонив голову, слушал.

Гнетущее, тяжелое молчание стояло в зале. Капуста осторожно пробирался к Неживому.

— Лаврин, — тихо, но грозно проговорил гетман, — на место!

Опустив голову на руки, замер гетман. Перед глазами его проплыли Дикое Поле и шумная Хортица, и он увидел хищную орду, тучей покрывавшую шляхи Украины. Его ухо, казалось, ловило крики людей, над которыми чинили надругательства татары и турки. Он стиснул зубы и стукнул кулаком по столу. Выговский схватил его за руку, но тот толкнул его локтем; полынная горечь подкатывалась к горлу. Гетман чувствовал — через какое-нибудь мгновение произойдет что-то тяжкое и непоправимое. Полковники побледнели, а Нечай самой глубиной сердца угадал, что творилось с гетманом. Иван Неживой чуть понизил голос, но Хмельницкий приказал:

— Пой громче, Иван, пой про непреклонную душу славного Байды, чтобы гости наши не забывали, как сильны рыцари народа нашего…

Между тем у него мелькала другая мысль. Он смотрел то на Неживого, то на Осман-агу, то на полковников, а мысль эта твердила свое… Вот сидел перед ним давний враг — посол Осман-ага, а через несколько домов от гетманской канцелярии плели свою паутину послы из Варшавы, и сама Варшава лелеяла надежду захлестнуть петлю на его шее… И такими же врагами его были и льстивый венецианец Вимина, и молдаванский господарь Лупул…

Может, лучше было бы сейчас же повести на аркане по шляхам, утоптанным татарскими ордами, Осман-агу, напоить его горем искалеченных душ, заставить принять муки на колу, чтоб испытал он все пытки, какие перенес народ от татарвы и турецких янычаров…

Гетман с ненавистью взглянул на посла, и гневное слово шевельнулось у него на губах. Но уже в следующий миг он овладел собою и слабо улыбнулся послу, точно и мысли злой не было про него. Нет, прочь это! Мир! Любою ценою мир! Выбить почву из-под ног короля Яна-Казимира, отрезать Потоцким пути в Порту, спутать все расчеты Варшавы, чтобы иезуиты пальцы кусали от злости. Нет, не против Украины будет воевать Порта. Берегитесь, паны Потоцкие! Не выйдет по-вашему. Будет мир с Портой.

…Пел Иван Неживой про Байду-рыцаря. Неподвижно, словно каменная баба в степи, сидел Осман-ага и озирался прищуренными глазами. Осман-ага волновался: уж не сделал ли он ошибки, приехав в Чигирин? Не станется ли тут с ним чего-нибудь худого? Разве не дерзость — поступок казака, который поет про этого проклятого Байду, так много бед причинившего великой Порте?

Но нет! Песня песней, а дело делом. Песня делу не помеха. Осман-ага выполнит свою задачу. Мир с Украиной нужен для Порты. Тыл будет обеспечен.

Император Фердинанд III напрасно надеется, что Порте придется еще воевать с Украиной, что Речь Посполитая поддержит его. Речь Посполитая сама подвергнется нападению, да и хан Ислам-Гирей будет связан по рукам и по ногам. Слишком самоволен стал Ислам-Гирей. Теперь можно ему пригрозить Хмельницким…

…Тихо в зале. Только мужественно звучит голос Ивана Неживого. Мысль гетмана стремится бурным потоком. Выиграть время. Заручиться миром на юге.

Султан будет занят цесарем, хан Ислам-Гирей связан договором. Поднять за это время весь народ, договориться окончательно с царем московским, придут русские братья на помощь — и тогда последний бой. Он уже видел этот бой и уже слышал музыку победы, гремели трубы, и вся Украина, от Черного моря до Сана, кричала: «Слава!» Внезапно он вздрогнул, точно все прошло и возвращалась суровая действительность. И он увидел, что все смотрят на него. Давно кончил петь Неживой. Обиженно кривил губы Осман-ага.

Двусмысленная усмешка змеилась под усами Выговского. Нечай дергал рукав своего кунтуша. Гетман поднялся. Усмехнулся лениво:

— Джуры, наливайте мед. Золотой кубок пану послу, батыру Осману, нашему другу вечному. Всем поднести кубки.

Джуры суетились. Поплыл шум, говор. Гетман опустил глаза. Тяжелая усталость упала на плечи.

— Что с тобой, Богдан? — шепнул Капуста.

Не ответил. Пока наливали вино, думал о своем, словно и в эти минуты выигрывал время.

— Вот что хмель в голове рождает, — заговорил гетман, улыбаясь, — ты, пан посол, не обижайся. Должен гордиться тем, что такие рыцари воевали с Портой, только великий рыцарь может иметь достойного соперника. А теперь довольно варшавским панам нашими руками жар загребать. Довольно!

Голос его крепнул и набирал силу.

— Теперь я свершу, что замыслил. Нет, не удастся ни иезуитам, ни предателям опутать меня сетями. Мечом буду рубить головы. Ни перед чем не остановлюсь. Довольно жить, как бродяги, гультяями слоняться по степи.

Достойным и могучим краем должна быть наша земля. Не просить на сеймах милости надо, не о себе только думать. Надо, чтобы дети наши, внуки и правнуки вспоминали нас, как освободителей. Чтобы в летописях написано о том было. Чтобы через сто лет вышел пахарь в поле, глянул на солнце, на свою землю широкую и сказал: «Живу вольно, ибо волю ту мне и земле моей отвоевали Иван Богун, Данило Нечай, Пушкарь, Золотаренко, славный рыцарь Иван Неживой…» Чтобы через сто лет потомки наши кричали нам: «Слава!»

Кубок дрожал в его руке. Багряное вино переливалось через край и липкими ручейками ползло по пальцам. «Точно кровь», — подумал он. Перевел дух и на мгновение замолк, вглядываясь в скованные вниманием лица. Он четко видел каждое лицо, и каждое вызывало в нем одобрение или недовольство. Взгляд его был тяжел: казалось, растопленный свинец струился из глаз на всех, кто сидел перед ним. Он уже отбросил от себя сомнения и, обращаясь к Осман-аге, одновременно говорил это Нечаю, Богуну, Пушкарю, Выговскому, всем, кто, затаив дыхание, слушал его:

— Мне посол Венеции Вимина золотые горы сулил, — только бы мы с казаками против турецкого султана стали, на Черном море разбой и обиду султанскому флоту чинили, — а я Вимине сказал, что с султаном у нас раздора быть не может. И это я святым крестом подтверждаю перед тобой, посол Осман-ага.

Гетман поставил кубок и размашисто перекрестился. Осман-ага встал.

Подняв кубок, гетман заключил:

— Шляхта замышляет против нас новую войну. Мы той войны не желаем, но в обиду себя не дадим. Пускай сейм утвердит Зборовский договор, а не утвердит — тогда возьмем сабли в руки. Полковники, выпьем за здоровье султанского посла, батыра Осман-аги.

Звенели кубки. Полковники пили здоровье посла. Осман-ага кланялся на все стороны.

 

Глава 25

…Ночью Хмельницкий вызвал к себе Выговского, Ждановича и своего двоюродного брата, Павла Яненка. Припухшие веки гетмана были красны.

— Может, утром обо всем договоримся, — робко заметил Жданович.

— Нет времени, полковник, времени нет, слушайте хорошенько. Ехать тебе, Антон, и тебе, Павло, вместе с Осман-агою в Стамбул. Ухо с ним держите востро. Птица это немалая. Сами видите — подлец из подлецов.

Гетман замолчал. Взял с тарелки моченое яблоко, пожевал. Сок сбегал по обвисшим, мокрым усам. Вытер рот. Продолжал:

— Визирю султанскому втолковывать: дадут помощь против короля, тогда и на море будет покойно.

Жданович раскрыл рот, хотел что-то спросить. Гетман сурово поднял брови и возвысил голос:

— Молчи и слушай. У меня и так голова раскалывается.

Он потер лоб кулаком, как бы что-то припоминая.

— Перебили, побей вас лихая година. Ну вот, слушайте дальше. Так и твердить: чтобы ляхам Порта веры не давала. Доказывайте им: мол, Вимину подсылали поляки, чтобы мы против Туретчины пошли. Поняли?

Жданович и Яненко закивали головами.

— Глядите. Напутаете — головы поотлетают.

Он закрыл глаза, тяжело вздохнул. Наступило молчание. Где-то в стене затрещал сверчок.

— Хорошая примета, — нарушил молчание Выговский.

Хмельницкий продолжал:

— Пустое. Не верю в приметы. Ты, писарь, все знаешь — и какая примета, и хорошая она или дурная. А вот отчего Гладкий и Глух болтают языками, чего они крутят, того не знаешь или знать не желаешь. Так?

Гетман повернулся к Выговскому. Тот пожал плечами, но молчал.

— Молчишь? На это примет у тебя нет. А я знаю, — сказал внезапно гетман твердым голосом, тяжелым взглядом обводя присутствующих. — Я знаю, в голове у них зависть шумит. Гетманской булавы захотели, а Украину — хоть псам, хоть чертям, им все равно. Про меня болтают — продался, а сами только того и ищут, как бы и кому бы продаться.

— Успокойся, — сочувственно сказал Яненко. — Что ты, брат!..

— Не могу! — Гетман вскочил на ноги. — Какой к черту покой? Вчера Гладкий, пьяный, похвалялся: скоро, мол, пустят Хмелю пулю в спину… А кто пустит? Он, Гладкий? Все им не по нраву. Москва им не с руки, Туретчина по вере не подходит, татары ненавистны, — а чего хотят?..

Он уже не обращался ни к писарю, ни к полковникам. Говорил сам с собой:

— Как думают край, веру и волю защитить? Боже мой, боже мой!

Он закрыл лицо руками. Замолчал. С закрытыми глазами, казалось, видел он хитрые, угодливые лица, взгляды, полные ненависти, слышал над ухом лживые, предательские слова. Тряхнул головой, отвел руки от лица. Словно отогнал от себя что-то тяжкое и непереносимое.

— Теперь самое трудное время. Стоим, как на вершине горы. Под ногами — пропасть и ветры. Удержаться надо любою ценой, пока буря пройдет.

Удержаться. Все эти союзники об одном мечтают — как бы раздор посеять между нами и Москвой. Тщетно! И от своего не отступлюсь. Головы буду рубить, на кол сажать, а не отступлюсь.

Он помолчал и, вздохнув, добавил:

— В Стамбуле добиваться, чтобы хану строго приказано было с поляками без нашего ведома соглашений не заключать и чтобы нам помощь подавал.

Станет визирь про Москву спрашивать — посылали ли мы своих послов, каковы намерения наши, — от ответа уклоняться. Говорить так: «Вера у нас одна, народ братский, обиды друг другу не делали, думаем жить в мире…»

— Поняли? — Он взял с тарелки еще одно яблоко, пожевал и ободряюще кивнул головой Ждановичу. — Вот погодите, друзья. Будет так, как задумано мною. Народ русский станет плечом к плечу с нами, помощь подаст. Не бывать такому, чтобы брат брату в злой беде не помог.

— Войны никто не хочет, — отозвался Жданович.

— И все равно не миновать ее ни нам, ни им. — Гетман встал, доел яблоко, сплюнул в кулак семечки и выбросил в открытое окно. — Хватит. Ночь коротка, всего не переговоришь. Завтра утром отправляйтесь. Глядите — что приказал, того и держаться. Нужда будет — шлите гонца.

Попрощались. Он остался один. Погасил лампадки. Подошел к окну, налег грудью на подоконник. В пруду квакали лягушки. Звезды мерцали в небе.

Перекликалась стража за стеной:

— Слушай! — кричал кто-то басом, и другой голос тотчас отвечал:

— Слушай!

И ему тоже захотелось сказать в ночь, в небо, в широкие, манящие просторы земли это короткое и полное таинственного значения слово:

«Слушай!» И сами по себе губы его прошептали это слово, и он понял, скорее ощутил сердцем, что и в эту ночь, как и во все другие ночи до того, он тоже стоит на страже и тоже «слушает». Что и кого — это Хмельницкий хорошо знал.

* * *

…Казначей Крайз сидел на корточках под самой стеной гетманской опочивальни. У него давно онемели ноги и ломило поясницу. Сквозь кусты он видел тень гетмана в раскрытом окне. Он слышал все, что было говорено.

Крайз ждал, пока гетман закроет окно. Ждать пришлось долго. Наконец звякнули рамы. Крайз посидел еще с минуту. Опасливо огляделся по сторонам и встал. Осторожно вышел на тропку и пошел к черному крыльцу. У крыльца его остановил караульный:

— Кто идет?

— Я! — отозвался Крайз.

— А, это вы, пан казначей! — узнал караульный. — Что не спите так поздно?

— Не спится, казак. Сон бежит от меня. — Зевнул и начал подыматься по ступеням.

…Перед рассветом к Чигирину подъехал перекопский мурза Карач-бей, посол хана Ислам-Гирея.

У городских ворот мурзу остановили казаки. Татары кричали:

— Тотчас отворить ворота! Перекопский мурза к пану гетману по неотложному делу!

Казаки сонно зевали. До восхода солнца никому не велено отпирать ворота, пусть мурза ожидает у ворот. Татары подняли крик. Казаки разбудили есаула. Есаул Лисовец в ту ночь был дежурным по городу. Он вышел за ворота, спросил:

— Кто едет и по какому делу?

Карач-бей вылез из повозки. Ноги онемели от долгого сидения; будто на чужих ногах, пошел навстречу есаулу.

— Я перекопский мурза Карач-бей, посол великого хана Ислам-Гирея.

Есаул Лисовец поклонился, прикрикнул на казаков:

— Чертовы дети! Отворить немедля ворота послу хана, живей! — А сам стоял на месте и зевал, прикрываясь ладонью.

Отворили ворота, заскрежетали цепи, опустили мост через ров.

Карач-бей сел в повозку. Подковы застучали по деревянному настилу. Усатый казак, затворяя ворота, недовольно ворчал:

— Нет тебе покоя, разъездились эти послы, побей их господь! Два дня назад турок, вчера поляки, а нынче, глядь, и этого нечистая сила принесла.

— Ты там меньше болтай, не твоего ума дело, — равнодушно сказал есаул, проходя мимо.

— Известно, не моего, — ворчал казак, — это уж гетмана Хмеля дело, а у меня свое дело, да я так думаю, что и ему они, те гости, осточертели.

Из темного угла под стеной чей-то голос укоризненно отозвался:

— Дядько Семен, может, вы бы помолчали…

Казак сплюнул, отошел в сторону и сел на скамью.

Рассвет раскидывал в небе сизый плат. Перед глазами диковинными силуэтами возникали дома. Громко, как на перекличке, пели петухи. Казака Семена волновало свое. Был когда-то и дом, и жена, и дети. Все пропало, ушло, как он говорил, по ветру. Спалил Ерема Вишневецкий дом Семенов, а в доме сгорели жена и дети.

Тихо в предутреннем Чигирине. В такую тишину все припомнишь. Но нет в сердце места для тоски. Обиду тоской не избудешь. «Ездят, все ездят, — думает Семен, — не было еще такого на Украине. Великим паном стал гетман Хмель, что и говорить! Одних купцов сколько наехало! А на ярмарках какого только товара нет! И продают его люди из разных неведомых доселе краев!»

Много можно за ночь передумать. Посасывает люльку казак Семен. Плывут думы, обступают со всех сторон. А перед глазами маячит село над Горынью, хата… Что осталось? Один пепел — и того, видно, ветром уже разнесло. А что будет? Паны снова возвращаются в свои маетки. Неужто будет по-старому?

Не спится казаку Семену. Поспрошать бы кого. Вздыхая, глядит он на небо.

Ясноликое солнце всходит у края неба и красит медью крыши домов.

 

Глава 26

…Купец Вальтер Функе путешествовал. Обмывали пыльную дорогу дожди, сушили солнце и ветер. Вальтер Функе глядел из повозки по сторонам внимательным, зорким глазом. Тешили взор широкие, бескрайные нивы. На них нескончаемый прибой золотых волн.

Колыхались пшеница, рожь. Поблескивали на солнце косы и серпы. Белые рубахи косарей мелькали в желтом море. Вальтер Функе остановил повозку.

Сошел на межу. Сорвал колос, растер на ладони. Теплые зерна щекотали руку.

Поднес к лицу. Запахло землей и солнцем.

Косари окружили человека в куцем кафтане и низко надвинутой на лоб широкополой шляпе. Вальтер Функе поздоровался. Повел рукой вокруг и заговорил по-своему: он восхищен богатством полей. Косари поняли, засмеялись.

Дивчина в вышитой красным сорочке поднесла негоцианту кварту молока.

Функе выпил одним духом, его томила жажда. Протянул дивчине талер. Она спрятала руки за спину и отступила. Дивчина смеялась. Функе был доволен.

Спрятал талер в карман. Помахал косарям шляпой, сел в повозку.

Дробно стучали кованые колеса. Плыли по сторонам нивы. Сияло солнце.

Дорога, точно ручей, вилась по лесу. За лесом началось село. Ехали через плотину. Функе высунулся из повозки. Справа от плотины стояла тонким облачком белая пыль. Тарахтело колесо мельницы. Водяные брызги упали на лицо Функе, приятно освежили. Перед мельницей теснилось множество телег. С краю плотины стоял дед с палочкой. Сначала он с любопытством посмотрел на повозку, но тут же равнодушно отвернулся. Кто только не ездит теперь через село Качинцы? Недаром лежит оно на шумном и беспокойном тракте из Варшавы на Чигирин.

Функе проехал село. Перекрестился на церковные купола. Любовался хатами. Казалось — ему улыбаются синие петухи, намалеванные на стенах.

Подсолнечники тяжело гнулись через плетни, точно кланялись проезжим. Пес полаял на повозку, но, разморенный солнцем, отстал. Дробно стучали колеса.

Миновали село. Снова вдоль дороги потянулись нивы. Бежали по всему окоему золотые волны хлебов. Косы блестели на солнце.

Вальтер Функе возвращался из Варшавы в Чигирин. Он намеревался наведаться еще в Киев, а если все будет хорошо, Функе поедет в Белгород.

Много дел в этом году у негоцианта на казацкой земле. В Варшаве Функе стращали: «Смотрите, ездить по этим казацким шляхам не совсем безопасно.

Бродят разбойники, да и само войско гетманское не брезгует ничем». Вальтер Функе не боялся. У него в кармане лежала грамота от генерального писаря Ивана Выговского. В этой грамоте было написано, что Функе особа неприкосновенная, никто не имел права чинить ему препятствия, никто не имел права обижать его.

Под сиденьем повозки стояла шкатулка. В шкатулке лежала тетрадь в кожаном переплете. Когда Функе останавливался на ночлег в селе или в городе, возчик, татарин Сабит, вносил шкатулку в дом. Отдохнув, негоциант ставил на стол чернильницу, вынимал из деревянной коробочки гусиные перья, раскрывал тетрадь и начинал записывать. Будучи уже в летах, Вальтер Функе считал неосмотрительным полагаться на свою память.

Большое впечатление произвела на него Умань. Он был в гостях у полковника Глуха. От чистого сердца подарил полковнику кусок ценного шелка. Пил за здоровье пани полковниковой. Три дня там отлеживался на коврах. Повозка была прочная, но не слишком удобная, и это давало себя знать. Про Умань Функе записал: «Дома тут высокие. Имеют красивые округлые окна с разноцветными стеклами. Над входом висят иконы. Построены дома из дерева, дерево гладко оттесано и отполировано. Людей знатных и богатых в сем городе немало. По городу возят мед, пиво в больших бочках на телегах.

А также хлеб доставляют возами, а рыбу кинтарами».

Написанное Функе присыпал песком из бархатного мешочка. Подождал, пока чернила подсохнут, осторожно ссыпал песок в мешочек, перевернул страницу. Писал дальше:

«По дороге видел при каждом селении пруд, возле него мельница.

Плотины густо обсажены деревьями. На прудах множество желтых и белых цветов. — Функе задумался. — Видел много злаков на обширных нивах, кои произрастают сами по себе и без обработки».

За окнами смеркалось. Писать стало труднее. Он спешил. Надо было еще записать о том, что «богатства в казацком краю — без числа. Куры, гуси, утки, индюки во множестве гуляют в полях и лесах, кормясь вдали от городов и деревень. Они кладут свои яйца среди леса и в скрытых местах, и по причине их множества их никто не разыскивает».

Больше всего поражали Функе разнообразные домашние животные. Лошади, коровы, козы, овцы, волы… И все откормленные, хорошей породы. Вальтер Функе жмурился от удовольствия при одном воспоминании. Одобрительно кивал головой. В тетрадь он записывал: «Свиньи у них поросятся три раза в году.

Первый раз приносят одиннадцать поросят, во второй — девять, в третий — семь…»

Вальтер Функе оставил Умань на заре. Еще хотелось спать, но пора было отправляться в дорогу. Дела не ждали… С удовольствием вспоминал беседы с полковником Осипом Глухом. Ему понравился неторопливый и рассудительный воевода. Они поняли друг друга.

Пухлой рукой Функе прикрыл зевоту. Повозка катилась по лесу. Кедры и сосны, похожие на кипарисы, стояли стеной, заслоняя полнеба. Негоциант приближался к цели, — скоро и Чигирин. Возчик-татарин тянул однообразную и печальную песню. Вальтер Функе не останавливал: пусть поет, если это ему приятно. Он думал свое. У него не было времени прислушиваться к песням.

Песни его не касались. Расчесывая пальцами рыжеватую бородку, он прикидывал, сколько прибыли получит фирма к концу года. Прибыль получалась немалая.

До первого снега Функе должен возвратиться в Гамбург. По дороге еще были дела во Франкфурте. Дела, дела, дела… Вальтер Функе вздохнул.

Возчик пел скучно и тоскливо. Лес кончился. На пригорке показались стены города. Вальтер Функе ехал в Чигирин через Белую Церковь. Хотя ему и не совсем по пути, как сказал он белоцерковскому полковнику Михайлу Громыке, но он столько хорошего слыхал про город от самого генерального писаря, что грех было бы не заехать и не повидать красу и гордость Украины.

Михайло Громыка был доволен. Он любил свой город и рад был, что чужеземец так хорошо говорил о нем.

Функе ходил по городу, разглядывал дома. Зашел на ярмарочную площадь.

Слушал хор в церкви во время воскресной службы. Заходил в лавки. Смотрел товары на полках. Хвалил местный коленкор, а сукно не понравилось ему.

Назвал себя купцу. На следующий год здесь будут торговать его, Функе, сукнами, шелком, ароматами и прочим.

* * *

…Ночью Функе сидел в своей горнице над тетрадью в кожаном переплете. Функе писал: «Домашнее устройство в сей стороне такое: внутри дома скамьи идут вдоль стен, а столы стоят посреди комнаты, на ножках.

Постелью служат вышитые ковры. Цветные ткани развешаны на стенах. В каждом доме есть печь на двух столбах, четырехстенная, из выжженной глины, красной или зеленой, а у богатых людей — кафельная, сверху железный навес, который зовется на их языке «колпак».

Вальтер Функе зевнул. Покусал кончик гусиного пера, прищурил глаз, продолжал писать: «Ехал между реками и лесами, вдоль бесконечных садов.

Виднелись нивы разных хлебов, высотой в рост человека, длинные и широкие, как море».

Мысли перескочили на другое. Перо бежало ровно по гладкой бумаге:

«Девушки знатных мещан носят на голове кружочек из черного бархата, вышитый золотом, с жемчугами и каменьями, вроде короны, он стоит до двухсот злотых и даже больше. Девушки победнее плетут венки из цветов».

Он подчеркнул написанное и добавил: «Надо наладить изготовление таких кружочков и завезти их в казацкий край. Написать об этом в Гамбург».

Чуть пониже Вальтер Функе с особым тщанием написал: «Вокруг города Белая Церковь две линии палисадов, на более длинной, внешней — четыре башни с воротами для проезда, четыре башни глухих; на внутренней линии — одна с воротами, одна глухая. К этим палисадам пристроена еще третья небольшая крепостца с таким же палисадом, в нем одна башня с воротами, а три глухие. На башнях и стенах двадцать пушек, медных и железных, разного калибра, от полугривенки до пяти гривенок в ядре. В трех крепостях восемьдесят четыре пушки исправных, и поврежденные также есть, три тысячи пятьсот железных ядер, много пороха в бочках, много селитры».

Вальтер Функе окончил писать. День все-таки был трудноватый. Завтра до зари снова в путь. Надо было отдохнуть. Он разделся. Открыл окно. Сел на скамью, покрытую ковром. Задумался. Путешествие было довольно хлопотливое. Правда, хлопоты не напрасны. Эти хлопоты дадут деньги. Много денег. Функе облизал кончиком языка засохшие губы. Пора спать. Вскоре он примостился на скамье. Захрапел. Ему снился Чигирин. Рыжий Крайз сидел перед ним, желтыми крючковатыми пальцами перебирал колесики на счетах.

Затем колесики превратились в пушки. Они поблескивали дулами на солнце.

Функе вздохнул во сне, почмокал губами. За окном закричала сова. Ему почудилось, что это кричит казначей Крайз.

Утром, едва солнце поднялось на небе, Вальтер Функе уже сидел в повозке. Выехали за ворота. Утренняя свежесть была приятна. Лошади бежали легко. На дороге беззаботно порхали воробьи.

 

Глава 27

…В Чигирин Вальтер Функе опоздал. Гетмана он не застал, не застал также и Выговского. Четыре обоза с его товарами и машинами для мануфактур уже прибыли. Вальтер Функе поселился в том же доме, где жил в первый свой приезд. Гармаш гостеприимно встретил купца. Пригласил на обед. За столом сидела вся семья. Дочь Гликерия, красавица с черными косами, сын Дмитро и жена, приветливая пани Килына. Подали яичный суп с пахучими кореньями, рыбу, варенную в молоке, и соус из миндаля. Стоял графин водки и графин виноградного вина.

Вальтер Функе много ел, смешил рассказами о том, как убого живет шляхта:

— Бедно и голо, только гонору много. Не то что здесь, в казацкой земле. Всюду достаток, и всего много.

— Впервые живем так спокойно, — заметил Гармаш. — Гетман у нас голова. Знает, что нужно хозяину. Погоди, купец, не то еще увидишь. Это хорошо, что ты к нам свой товар везешь, мануфактуры у нас будешь ставить.

Нам много товара понадобится. А захочешь торговать в других местах — плыви свободно по Черному морю, теперь туркам не до нас. Война с Венецией все им затмила.

Хозяйка перекрестилась:

— Что это за дружба с неверными?

Гармаш замахал руками:

— Что с того? Люди они деловые, богатые. А что закон у них другой — это не помеха. Думала польская шляхта замкнуть нас с запада и востока — не вышло по-ихнему. Гетман все предвидел. Все рассчитал, и вот теперь — мир с турками.

Функе одобрительно кивал головой, — разумные, мол, слова говорит хозяин. Прежде всего — выгода, а уже потом — вера. Деньгам все равно, в каком кармане лежать, в христианском или в магометанском, лишь бы им надежно было.

Гармаш засмеялся. Заговорили о гетмане. Гармаш рассказал, что сын гетмана Тимофей во главе большого войска вместе с татарами пошел завоевывать Молдавию. Плохо придется молдавскому господарю Лупулу. Хлебнет теперь горя. Не так казаки погромят, как татары пограбят. Сам гетман сидит в Ямполе со многими полками. При гетмане великие рыцари татарские — Нураддин и Калга. А здесь, в Чигирине, его ожидают иноземные послы, да ничего, пусть подождут. Теперь наше время.

Гармаш говорил хвастливо, точно он сам вместе с гетманом решал все важные дела. Разливал горелку и вино.

Вальтер Функе пил вино. Подымая кубок, вставал, кланялся хозяйке. Пил небольшими глотками, зажмурясь. Внимательно слушал все рассказы хозяина.

Сам тоже хвалил гетмана. Гармаш разошелся:

— Теперь нам никто ничего не сделает. Захотим — и Варшаву заберем!

Функе соглашался:

— Что и говорить! Великая сила у гетмана Хмельницкого!

После обеда сидели в садике. Прохлаждались. Тихий вечер опускался на землю синими туманными сумерками. Вальтер Функе рассказывал о далеких заморских краях. Хвалил города, в которых бывал. Рассказывал о тамошних обычаях. Гармаш расчувствовался, доверительно сказал:

— Я теперь тоже на гетманской службе и, так сказать, причастен к делам пана Функе. Генеральный писарь поручил мне новую работу — ставлю завод, будем топить железо. А ядер надо много, ой, как много!

Вальтер Функе напряженно слушал.

Разошлись, когда уже совсем стемнело.

Спал Вальтер Функе крепким, спокойным сном. Встал на рассвете. Пошел к Тясмину. Жадно вдыхал ароматный утренний воздух. Потом купался. Белое тело его, словно груда теста, колыхалось на темной поверхности воды.

Вальтер Функе раздвигал легкие волны и думал о Гамбурге. Подумал: то, что Гармаш будет теперь по пороховым делам, — неплохо. Функе понравилось, что купец не держал рот на замке.

День у негоцианта Функе был хлопотливый. Он надеялся застать в Чигирине многих людей, но повидать их не пришлось. Оказалось, они при гетмане. В гетманской канцелярии сидел Капуста, а с ним десятка два писцов. Функе посетил Капусту. Беседа не получалась. Капуста слушал то, что говорил Функе, а сам молчал. На прощанье сказал:

— Если пан Функе уже договорился с генеральным писарем, все будет хорошо. Если ему нужно ездить и покупать лен — пусть свободно ездит. Если будет строить склады для товаров в Киеве и Чигирине — пусть строит.

Функе благодарил. Функе кланялся. Глаза его скользили поверх острого взгляда Капусты, направленного на него. После этой беседы у негоцианта осталось какое-то неприятное ощущение.

Функе ходил по Чигирину, присматривался, искал места для складов.

Советовался с Гармашем.

Через несколько дней он поехал в Киев. Там встретился с воеводой Адамом Киселем. Воевода пригласил его к себе на обед. Попивая душистое яблочное вино, Кисель жаловался:

— Плохие времена настали, пан Функе, нет теперь покоя на Украине.

Всего два года назад это была уютная и очаровательная королевская провинция, а теперь надумал казак Хмельницкий создать отдельное государство. Все пошло по ветру, паны трясутся от страха за свою жизнь.

Чем это окончится — неведомо!

Вальтер Функе внимательно слушал воеводу. Он хорошо знал, куда клонит хитрый Кисель. Но на лице у купца застыло выражение безграничной почтительности и сочувствия. Да, он сочувствовал пану воеводе. Достойному человеку нет теперь места в этом крае. Святая истина!

Так постепенно они заговорили о другом. Не торопясь, Функе рассказал о своей беседе в Варшаве с канцлером Оссолинским. Говорил не много, но вполне достаточно, чтобы воевода понял значение сказанного.

— Все можно уладить, — сказал он в заключение, потирая руки, — но мы потребуем твердых гарантий. Земли по Днепру, Бугу и под Азовом будут заселены колонистами, мы построим тут большие города, мануфактуры, у нас тут будет свое войско. Рейтары будут охранять Речь Посполитую от татар и запорожцев, а может быть, к тому времени и не будет запорожцев.

Функе замолчал. Вздохнул, покачал головой и допил вино.

— Главное, нельзя терять времени, — добавил он после недолгого молчания. — Если этот огонь не погасить теперь же, скоро будет поздно.

Курфюрст саксонский дал позволение набирать наемное войско в его провинциях, мы дадим оружие и деньги, но если их так же кинут на ветер, как под Желтыми Водами и Корсунем, то Хмельницкий успеет войти в союз с московским царем.

Адам Кисель молча выслушал немца. Наглость купца раздражала воеводу, но он ничем не выразил своего недовольства. Придется выслушать все, что скажет немец, с ним не надо ссориться. «Не надо ссориться», — повторял себе Кисель и в знак согласия то и дело кивал головой.

— Ваша правда, пан Функе, но, поверьте мне, у нас такое положение…

Все смешалось, одна надежда, что Европа придет нам на помощь, и первая надежда — на германских князей. Вы должны знать — Хмельницкий мечтает присоединиться к Москве. Эти замыслы зашли уже слишком далеко. Поверьте мне, надежда только на мудрость короля нашего и на помощь Европы.

— Этого слишком мало, пан воевода! — Функе поднялся и заходил по светлице. — Теперь пора действовать, а не надеяться. В лагере Хмельницкого тоже немало раздоров. Почему не воспользоваться этими раздорами, почему не создать новые?

Вальтер Функе, казалось, стал выше ростом. Он стоял перед воеводой, сложив руки на груди, и, не дождавшись его ответа, сердито проговорил:

— Мне кажется, вы дождетесь того, что Хмельницкий всем вам накинет петлю на шею!

Кисель терпеливо слушал Вальтера Функе, он следил за каждым его движением, словно в самых жестах купца улавливал что-то значительное.

В тот же день, после долгой беседы с немцем. Кисель начал энергично действовать. Через несколько дней Вальтер Функе уже мог с удовлетворением отметить, что эта беседа принесла результаты.

А сам негоциант отдыхал в Киеве, сидел на крылечке, любовался осенним садом, красивыми, переменчивыми видами Днепра. Вечером спускался к Днепру, долго стоял на берегу, наблюдая, как разгружают суда. Губы его шевелились, казалось, он неизвестно для чего пересчитывал мешки, которые сносили на берег. Ночью, достав из шкатулки тетрадь в кожаном переплете, старательно записывал:

«Дома в этом городе великолепны, высоки и построены из бревен, выстроганных изнутри и снаружи. При каждом доме имеется большой сад, где есть все плодовые деревья, какие только у них растут: бессчетное множество больших тутовых деревьев, привозных, из породы аль-хаззас, с белыми и красными листьями; но их ягодами пренебрегают; есть также большие ореховые деревья; очень много в этих садах виноградных лоз. В огородах, среди огуречных гряд, они сеют много руты и гвоздики. Купцы привозят сюда оливковое масло, миндаль, рис, изюм, табак, красный сафьян, шафран, персидские материи и великое множество хлопчатных тканей — преимущественно из турецких земель, на расстоянии сорока дней пути. Но все это очень дорого. В лавках продают все необходимое из материй, мехов, есть и соболя.

Женщины нарядно одеты».

Функе отложил перо. Задумчиво посмотрел на плотно закрытое темной завесой ночи окно, покачал головой, почесал грудь, вздохнул. Была причина вздыхать. Для чего возить все это добро с юга и с севера? Ей-богу, Функе должен позаботиться, чтобы больше этого не было. Сорок дней пути из Турции или Греции. Разве из Германии за тридцать дней не прибудет тот же товар?

Функе вспомнил Днепр. Достал из ящика новое перо, погрыз кончик, опустил в чернильницу и снова начал писать:

«Хлеб в город доставляют возами, а рыбу кинтарами, по причине изобилия всего этого у них. Рыба дешева и обильна на удивление, всяких сортов и видов, ибо великая река Днепр находится вблизи и по ней ходит много кораблей. Что касается вида судов, плавающих по этой реке, то они огромны; один молодой парень за талер смерил мне длину корабля, и она составила двести пядей. Есть суда длиной в десять локтей, выдолбленные из одного огромного куска дерева; на них ездят в Черное море…»

На сегодня было достаточно. Функе спрятал тетрадь в шкатулку, запер, положил ключик в потайной карман, долго вздыхал, натер грудь бальзамом, что должно было влить в его тело юношескую силу и предохранить от всяких заразных болезней (так уверял его лекарь во Франкфурте, у которого он купил три бутылки с этой розовой жидкостью). Функе лег, накрылся, зевнул, отогнал от себя все заботы и захрапел.

 

Глава 28

…Между тем жизнь шла своим чередом. Скакали верховые от воеводы Киселя в Чигирин, в Полтаву, в Белую Церковь. Темный полог ночи скрывал от любопытного людского глаза то, что должно было пока что остаться тайной для многих, но впоследствии вызвать удивление и принести радость Варшаве.

Воевода Кисель стоял на коленях перед образами. Воевода Кисель, верный слуга Речи Посполитой, молился православному богу; у тускло озаренного розовым огнем лампадки образа он просил смерти и кары для бунтовщика Хмельницкого.

Воевода был преклонных лет. Ему трудно было ездить верхом, даже стоять на коленях перед образами, и он с грустью думал о своей злой судьбе. Насколько лучше и покойнее было бы сидеть теперь в Варшаве, чем в этом враждебном и чужом Киеве! Но воевода знал — его место здесь. Так сказал канцлер Оссолинский, такова была воля короля Яна-Казимира. Он православный и должен доказать королю и сейму, что воевода Кисель — верный слуга Речи Посполитой, а не какой-нибудь там наемник. А главное — у него были большие имения, много земель, луга, леса. Чьи они теперь? Воевода вздыхает. Одна надежда оставалась: издохнет Хмель — и тогда конец всем мукам, всем страданиям.

…Воевода возводит глаза к темному лику иконы: «О, надоумь проклятого Хмеля пойти вместе с татарами на Москву! Всели в него, боже, эту дерзновенную мысль! Надоумь его, боже! Если бы так сталось, о, если бы так сталось!»

Пан воевода знает, что тогда было бы. Конец тогда Хмелю и всем этим хмелятам. Конец раз и навсегда. Тогда на долгие годы, навеки будет усмирена хлопская Украина.

В глазах воеводы горят зловещие огоньки. Перед глазами маячат стены московского Кремля, падают кремлевские башни, реками льется кровь, а в Варшаве играет музыка, и на Вавеле, в Кракове, в древней столице королей польских, гремят салюты в честь спасителя королевства, воеводы Адама Киселя, и сам папа римский шлет ему свое благословение, и король жалует ему высокие награды и титул князя Речи Посполитой…

…Темная ночь сторожит за окнами. Ветер дергает ставни. В Чигирин посланы верные люди, — размышляет воевода. Прежде всего — покончить с ненавистным Капустой. Тогда сразу легче будет руками полковников накинуть петлю на шею Хмельницкого.

— Боже, надоумь, боже, благослови! — шепчет Адам Кисель. И он видит, как издыхает на колу своевольный гетман Богдан Хмельницкий. Хитро сплетена паутина. Еще немного времени — и крепкие сети опутают вожаков Украины.

Воевода уверен в этом. Теперь он думает об одном: дождаться бы этого.

Дожить. Хорошо им там, в Варшаве, посылать приказы, требовать, покрикивать. А попробовали бы сами сидеть тут, в пасти зверя! В самом пекле! Что бы тогда запели? Знают ли, сколько часов стоял под образами Адам Кисель? Сколько часов молил он смерти для Хмельницкого? Кто знает, сколько часов вымаливал он у бога благословение тем, кто по его приказу понес смерть Капусте, Богуну, Нечаю, Суличичу; тем, кто должен был надоумить Хмельницкого поднять руку на Москву вместе с татарами, чтобы затем Польша могла одним ударом расправиться и с ним, и с Москвой.

Усталый, ложится воевода на жесткую постель, закрывает глаза и пробует уснуть. Но сон бежит от него. Из темноты возникает лицо немецкого негоцианта Вальтера Функе.

…День был хмурый. Туман с Днепра плыл низко над крышами домов.

Воевода Адам Кисель диктовал письмо к гетману Хмельницкому. В письме было много слов о рыцарстве и высоком благородстве гетмана, о том, что он должен быть верным слугой Речи Посполитой. Все это было вначале. Голос воеводы стал льстивым, когда он, закрыв глаза, диктовал писцу:

— «Еще раз напоминаю тебе, гетман, что срок подачи реестров давно прошел и его королевское величество неоднократно спрашивал: когда же гетман подаст реестры? Промедление в этом важном деле вызывает недовольство твоей особой и дает право кое-кому делать тебе обидные упреки и подозревать в нежелании быть верным слугой его королевского величества.

Точно так же сейм недоволен многочисленными нарушениями установленных рубежей и нападениями казацкого войска на маетности подданных короля.

Смута стоит во многих местах, и законных владетелей маетков казаки и посполитые не пускают в их имения. Твоим универсалам, гетман, они не подчиняются, и разбою нет конца. Наслышаны в Варшаве, что ты, гетман, замыслил податься под руку московского царя. Эти слухи вызвали беспокойство, и там ожидают твоих пояснений…»

Закончив диктовать письмо Хмельницкому, воевода отпустил писца и сел за стол. Теперь надо было написать королю Яну-Казимиру. Нелегко Киселю писать это письмо. Тяжело вздыхая, шевелил пересохшими губами и старательно выводил на пергаменте слова, исполненные глубокого уважения к ясновельможному королю Речи Посполитой. Не к чему было скрывать от его ясновельможности те беды, которые постигли теперь воеводу и всю верную ему шляхту. Итак, воевода писал:

«Хмельницкому, ваша милость, не верьте. Все письма его — один обман, каждое слово дышит не правдой, и ненависть его к вам и ко всей шляхте безмерна. Он все больше и больше склоняется в сторону царя московского и шлет туда своих послов. Перехвачены мною письма от воеводы путивльского Протасова к Капусте, и из этих писем видно, что московиты готовы дать помощь здрайце Хмельницкому и выжидают только удобного момента, чтобы с вами, ваша ясновельможность, милостивый мой повелитель, мир нарушить, а пока что выигрывают время для подготовки войска. Уведомляю также вашу королевскую милость, моего милостивого господина, что чернь на Украине прибегает к разным способам, лишь бы избежать подчинения своим панам.

Одни продают свое имущество и нанимаются в слуги казакам, другие бегут за Днепр. А много есть таких, которые целыми хуторами перебираются на Московщину, и воеводы русские приграничные препятствия им не чинят, а принимают их на свои земли. Что будет нового — обо всем не премину уведомлять вашу королевскую милость, а теперь заканчиваю письмо свое наинижайшей просьбой уведомить меня как можно скорее, должен ли я тут укрепиться или думать об отъезде. Если ваша королевская милость, мой милостивый господин, прикажет мне оставаться тут, то я, пребывая постоянно среди опасностей, не могу обойтись без помощи, ибо всем ведомо и сам бог свидетель, что я ни гроша не получаю дохода из своих заднепровских маетков, а между тем содержу триста человек на свое мизерное жалованье при теперешней дороговизне, когда двух тысяч злотых еле хватает на неделю. Мне необходимо получить пособие из государственной казны по милостивой ласке вашего королевского величества, господина нашего милостивого. Тяжко тут нашим людям добыть даже продовольствие, ибо местные жители не хотят ничего давать своим панам, а тем более — жолнерам. Уведомляя о всем вышенаписанном ваше королевское величество, господина своего милостивого, повергаю себя и своих верных подданных к ногам вашего королевского величества, своего милостивого господина, как верный подданный и наипокорнейший слуга. Адам Кисель, воевода киевский».

В соседнем покое шелестели приглушенные коврами шаги. Казалось, все в доме Киселя было как бы одето в траур. А за его стенами, за высокой каменной оградой, бушевала жизнь. Как раз в городе начиналась ярмарка, и множество людей из дальних городов и сел съезжались на торжище со своими изделиями и товаром. Над Днепром, на широкой равнине, арабы раскинули шатры, тут же стояли привязанные к столбам верблюды, и вокруг них по целым дням толпился народ. Арабы в шелковых бурнусах и высоких белых чалмах раскладывали на деревянном помосте разноцветные шелка; черные, как земля, негры, сверкая белоснежными зубами, расхваливали сушеные финики, шафран и апельсины; рыжий англичанин, засучив рукава, показывал кучке людей хитрый ящичек, который сам играл песни; ловкие загорелые мадьяры водили среди толпы норовистых тонконогих коней, и гуляка-ветер, как крылья, раздувал их смоляные гривы.

Вальтер Функе бродил по ярмарке. Ярмарка, собственно, только еще начиналась, но уже теперь можно было сказать, какой размах получит она через несколько дней. Вальтер Функе присматривался. Где же разбой, о котором так красноречиво и долго говорил ему воевода Кисель? Все тут было, как в лучших городах Европы. Спокойствие, порядок, все как на настоящей ярмарке.

Вальтер Функе прошел в ряды, где купцы торговали его изделиями. На деревянных столах лежали хлопчатные ткани. Возле них стояли мужчины и женщины. Щупали руками. Покупали. Вальтер Функе довольно улыбался.

В полдень он был у воеводы. Его угощали обедом. Слуги подносили кушанья на серебряных блюдах. Наливали пенное венгерское вино в венецианские кубки. За столом сидели Функе и Кисель. Сегодня купец говорил с воеводой уже спокойнее, чем несколько дней назад.

— Завтра чуть свет еду в Чигирин, — объявил негоциант, — побуду там недели две — и снова дальше…

— Завидую вам, — грустно сказал воевода. — С какою радостью поехал бы я в Варшаву или в немецкие земли! Что за жизнь здесь, среди дикарей!

— Не говорите так, не гневите бога! — возразил Функе. — Толки о дикости этого края преувеличены. Надеюсь, что под благословенной рукой короля Яна-Казимира край будет процветать и дальше, а наши рейтары научат дикие племена уважать короля…

— Что и говорить, на вас великая надежда… А какую прибыль вы тут получите, в этом уж извольте сами, мой дорогой пан, убедиться.

Вальтер Функе не ответил. Мечтательно смотрел вдаль.

— Хорошее у вас вино, — сказал он, помолчав, — ничем не отличается от рейнского.

Обед затянулся. Воевода радушно угощал. К каждой перемене блюд подавали другое вино. Вальтер Функе пил много, но напрасно надеялся Кисель, что немец опьянеет. Наоборот, чем больше пил, тем молчаливее становился и все рассудительнее высказывал взгляды на польско-украинские отношения.

Пока немец сидел в Киеве, пока Кисель употреблял, как ему казалось, чудодейственные меры, чтобы незримо набросить цепь на «бешеного зверя» Хмельницкого и навсегда усмирить его, в Чигирине делал свое дело Лаврин Капуста, и ни один шаг Вальтера Функе, как ни один шаг киевского воеводы, не оставался вне его внимания. Ежедневно в тайную гетманскую канцелярию поступали обстоятельные сообщения об этом, и Капуста особенно старательно изучал их.

 

Глава 29

…По повелению короля, коронный гетман Николай Потоцкий отправился в объезд подчиненных провинций, чтобы своими глазами удостовериться, как соблюдает Хмельницкий пункты Зборовского договора.

Коронный гетман охотно отправился в путь уже потому, что имел свои замыслы, связанные с положением на Украине. Не раз по дороге, сидя в своей карете, окруженный многочисленным конвоем драгун, Потоцкий с упреком вспоминал канцлера Оссолинского, который, как полагал коронный гетман, был человеком недальновидным и к тому же не лишенным трусости. Разве не по милости Оссолинского пришлось заключить позорный мир под Зборовом (да — именно позорный, а не какой-нибудь другой) с этим схизматиком, который так дерзко вел себя на приеме у короля?..

Пусть кто хочет считает этот Зборовский мир почетным, но не он, коронный гетман, который благодаря здрайце Хмелю свыше года пробыл пленником татарского хана. Еще и теперь злоба охватывает коронного гетмана, когда он вспоминает эти дни. Как низкую тварь, как хлопа, отдал его проклятый Хмель после корсунского поражения татарскому хану. Больше половины наследственных имуществ пришлось отдать хану, чтобы добыть волю.

Да что имущество? Единственный сын погиб в страшных муках под Желтыми Водами. И вот теперь канцлер и трусливые сенаторы, чересчур осторожные советники его милости короля, только и твердят: «С Хмельницким надо жить в мире, ссора с ним грозит страшными последствиями…»

Жалкие люди! Не мир, и не мирные переговоры! Сабля и меч! Мушкет и пушка! Вот речь, с какою надо обращаться к Хмелю и хмелятам!

От староства до староства, от города к городу неторопливо двигалась карета коронного гетмана. Потоцкий останавливался в местах стоянок кварцяного войска, тщательно допытывался, что слышно, как ведут себя казаки, какие вести приходят из Чигирина. Все интересовало коронного гетмана. И он должен был признать: большой радости от того, что он узнал и увидел, не было.

«Что ж, тем лучше», — решил Потоцкий.

Его предсказания сбывались. Слишком легкомысленны были те, кто поверил посулам Хмельницкого, кто считал, что он сдержит свое слово в отношении сорокатысячного реестра.

Уже на обратном пути в королевство, возле Люблина, Потоцкого нагнал гонец с письмом от подкомория Млынковского из Бара.

Письмо это опечалило коронного гетмана и еще раз утвердило его в решении не давать никакой веры обещаниям Хмельницкого.

Подкоморий извещал, что казацкие отряды пришли в Шаргород, Винницу и Браилов. Намерений их разгадать нельзя, — писал подкоморий. Но коронный гетман эти намерения хорошо понимал: Хмель хотел держать свое войско поближе к границам, чтобы проклятым зельем бунта кружить головы посполитых и в нужный час быть поблизости от границ королевства. Подкоморий жаловался еще, что казацкие отряды повсюду выставили стражу, которая не позволяет шляхетным людям скупать хлеб в этих местностях, а купленное стража отбирает. Жителям Подолии стража запретила свободный проезд в Барское староство и не позволяет возить на ярмарки товары или что-либо иное. И на все жалобы подкомория казацким сотникам один ответ: таков приказ гетмана Хмельницкого.

Коронный гетман дважды внимательно перечитал письмо подкомория и даже улыбнулся. Нет, не с убеждениями и переговорами надо обращаться к зверю.

Снова объявить посполитое рушение. Только война могла усмирить развращенных хлопов и смыть зборовский позор.

В тот же вечер коронный гетман отправил из Люблина подробное письмо королю. Излагая действительное положение вещей на Украине, коронный гетман совершенно недвусмысленно писал:

«…Желают ли эти хлопы добра Речи Посполитой, не оживут ли они к весне вместе с Москвой — оставляю это глубокому суждению вашей королевской милости. Я же по этим поступкам вижу, что они хотят окончательно сбросить с себя ярмо подданства, и дай боже, чтобы не задумали установить линию между державою вашего величества и теми провинциями, которые они заняли, чтобы иметь отдельное от вашей королевской милости владение, как это все говорят. Хмель приманивает к себе всех хлопов. Уже хлопы к нему таборами идут. На пункты договора, ваше величество, надеяться нельзя. Если они такие верные подданные, и Хмельницкий верный и совестливый слуга, почему он так часто посылает послов к хану, подстрекая его на войну? Почему разных монархов и князей приглашает к союзу в войне? Почему обещает им уступить некоторые провинции? Я так понимаю, что из прирожденного своего лукавства он недоброе замышляет против вашей королевской милости. Но допустим, не предупреждая событий, — писал далее Потоцкий, — что Хмельницкий будет честным, памятуя о ласке и доброте вашей королевской милости, и захочет удержать чернь в повиновении. Как же он, спрошу вас, удержит ее, если у нее так раскатились колеса своеволия, что их никаким способом остановить нельзя? Разве у них один Хмельницкий? Их надо бы считать тысячами! Одного сегодня казнят — на его место выберут другого, — более способного, более умелого и при том такого, который будет держать их сторону. В этом я убедился под Кумейками: зимой уничтожил Павлюка — к весне появился Остранин. Разгромил я Остранина — в тот же момент избрали региментарем Гуню. Чума прибрала Кривоноса — на его месте Нечай, Морозенко, Богун. Все комиссии, сколько их ни бывало, никогда не кончались без кровопролития, и пока хлопство не увидит сильного войска с нашей стороны, и земля не окропится кровью, пока сабли не притупятся на их шеях, до тех пор, ваша королевская милость, это своевольство не угомонится и совестливыми хлопы не будут».

Письмо коронного гетмана прибыло в Варшаву и сразу же попало к канцлеру. Не найдя в нем ни одного слова о себе или намека, так или иначе направленного против него, канцлер поспешил отдать письмо королю. Надо сказать, что письмо достигло своей цели. Его прочитали также кардинал-примас и папский нунций Иоганн Торрес.

Если коронный гетман и знал, что письмо его найдет внимательных и прилежных читателей, то уж он никак не думал, что в числе их будет Хмельницкий. Но, может быть, внимательнее всех прочитал письмо Потоцкого именно Хмельницкий. И не один раз прочитал.

Копию этого письма добыл Малюга, и однажды Капуста положил в Чигирине перед Хмельницким смятый листок бумаги, привезенный из Варшавы на дне ящика с драгоценной венецианской посудой, которую прислал в подарок гетману бывший посол Венеции Альберт Вимина. Велико было бы удивление синьора Вимины, если бы он узнал, какое послание путешествует в его дубовом ящике под тяжелыми графинами и кубками. Но этого, кроме Малюги и купца, у которого была куплена посуда, никто не знал.

Только Капуста, рассказывая гетману, каким путем добралось это важное письмо коронного гетмана, пошутил:

— Не поблагодарить ли пана Вимину и за то, что в его ящике нашлось место для исповеди пана коронного гетмана?..

А Потоцкий, прибыв в Варшаву, убедился, что его люблинское письмо произвело большое впечатление на короля. Король согласился выдать указ на посполитое рушение. Речь шла только о сроках.