Переяславская Рада (Том 1)

Рыбак Натан

Книга 3.

 

 

Глава 1

...Миновала зима 1651 года. Покрылись робкой, нежной зеленью берега рек. На тысячи миль лежала дикая степь. Из далеких южных краев шли на Украину ровными треугольниками журавлиные стаи.

Весна приближалась, солнечная, ветреная, загадочная.

Мартын Терновый сопровождал гетманича Тимофея Хмельницкого в Крым.

Когда Мартын услыхал, что в Бахчисарай выезжает посольство и Лаврин Капуста подбирает людей сопровождать Тимофея, он опрометью кинулся к Капусте. Чуть в ноги не повалился. Капуста знал, почему так просится в эту поездку казак Терновый. Успокоил его:

– Добро, поедешь.

...И вот Мартын едет степью. Навстречу то и дело попадаются казацкие загоны, торговые обозы со стражей, множество людей верхами, на телегах, пешком. И все на Чигирин, Корсунь, Киев.

Когда вдали возникли подернутые дымкой просторы Дикого Поля, людей стало меньше. Ехали осторожнее, береглись, как бы внезапно не наскочить на татарскую засаду, высылали вперед разведку, ночью на стоянках выставляли дозоры.

Дикое Поле встретило ветрами. Прошлогодний курай катился до самого края неба. Ночью над головами бездонная ласковая синева. А в сердце у Мартына тревога. Он исхудал, побледнел. Затуманенным взором смотрит он вдаль, поглядывает на небо, слушает, как рассыпают веселое «курлы» журавли, а сам ничего не замечает и не слышит. Неотвязно стоит у него перед глазами страшная ночь, пережитая зимой в Красном... Из круговорота воспоминаний память выхватывает: мушкетный выстрел, звон стекла, крик сотника Булавенка, упавшего на пороге под тяжким ударом шляхетской сабли.

...Драгуны Калиновского наскочили среди ночи. Ворвались в Красное сразу со всех сторон. Знали, проклятые, что полковник Нечай ночует в поповском доме... Данило Нечай в одной рубахе, с саблей в руке, вскочил на неоседланного коня. Крикнул Мартыну и еще нескольким казакам:

– За мной!

Мартын рубился бок о бок с Нечаем, и вокруг них, как капустные кочаны, валялись головы жолнеров. Казаки пробились к замку и засели за стенами. Но нечего было и надеяться, что отобьются. Железным кольцом охватили замок жолнеры Калиновского. Яростно кричали казакам:

– Выдайте нам Нечая – всем жизнь даруем!

Нечай понимал: спасения не будет. Раненный в плечо и голову, он на миг прислонился к каменной стене, чтобы перевести дух. Поманил пальцем Мартына. Как сейчас, видит Мартын горячий блеск Нечаевых глаз, слышит его хриплый голос:

– Приманим огонь на себя, а ты через восточные ворота вырвись, скачи к гетману, пока не поздно, скажи – Нечай... – Замолчал. Подумал и махнул рукой:

– Нет, не надо... Скажи – Калиновский ударил, хочет захватить Брацлав и прорывается на Винницкий шлях... Надо, чтоб знал гетман, Богун... Скачи, Мартын!

– Может, и вы со мною... – робко предложил Мартын.

Полковник гневно толкнул его в грудь:

– Нечай не бежит. Запомни это, казак. Скачи! Не мешкай!

И вдруг бессильно опустился на землю.

– Воды! – простонал он.

Воды не было. Мартын наскреб горсть снега и поднес к губам Нечая.

– Продали меня, – сказал полковник, отдышавшись. – Знаю, кто продал.

Подлюга Ковалик Демид. И Капусту, видно, продает. Ты скажи там, чтоб не верили. Вчера, когда он письмо привез, был не один, а с каким-то шляхтичем, мне сразу подумалось: что-то неладно. А нынче днем, как проведал, что я еду в Красное, исчез, – видно, к Калиновскому подался. Ты передай. Ну, будет. – Держась руками за стену, поднялся, обнял Мартына. – Прощай, Мартын. Иди.

...Привольно в степи. Катит ветром курай. Среди рыжих, выжженных прошлогодним солнцем трав мелькают ранние, нежные цветы. Далекий стелется путь. Можно думать, вспоминать, мечтать. Молча едут казаки. Каждый погрузился в свою думу.

...Снова перед глазами Мартына зимняя ночь. Вьюга, лютый ветер.

Колючий снег засыпает глаза. Храпит конь. В небе пылает зарево: это жолнеры жгут села. Конь бешено бьет копытами утоптанный шлях. У Мартына одна мысль: скорее бы доскакать до Чигирина. Скорее!

Около села Верхний Брод, в десяти милях от Чигирина, конь пал. Мартын бросил коня, седло, побрел пешком. Постучался в первую дверь на околице.

Прохрипел в лицо заспанному селянину:

– Коня!

Мужик только охнул, увидев лицо Мартына. Метнулся в конюшню. Через минуту Мартын скакал дальше. А на рассвете стучался в чигиринские ворота.

Недовольному сторожу только крикнул в упор:

– Нечая шляхта обложила!

***

...Шелковыми волнами плещет в лицо ветер с юга, а Мартыну чудится, что глаза ему засыпает снег, что вокруг та страшная февральская ночь. Вот перед ним сухощавый, низенький Капуста, вот гетман, положив ему руки на плечи, вытягивает из него слова, а Мартын уже ничего не может сказать, язык отнялся, бешено колотится сердце...

Через несколько дней дознались. Погиб полковник Данило Нечай. Только нескольким казакам удалось вырваться из осады. Они завернули в попону отрубленную польскими жолнерами голову Нечая и привезли ее в Чигирин.

Жолнеры Калиновского сожгли Красное, а затем двинулись на Шаргород, Мурахву, Черниевцы. Остановясь под городком Стена, пробовали взять его, но казаки, посполитые и мещане отбили приступ, и тогда войско Калиновского повернуло на Ямполь, где как раз в это время происходила ярмарка и не было никакой охраны. Жолнеры ворвались в Ямполь, порубили множество безоружного народа, разграбили город и сожгли его...

Мартын Терновый остался на службе в гетманском полку. Гетман не сидел на месте. То жил в Умани, то в Белой Церкви, с неделю гостил в Корсуне, у Ивана Золотаренка, ездил под Чернигов. В Чигирине оставался Капуста, и Мартыну не раз приходилось по его поручению разыскивать гетмана, возить ему грамоты.

Едет Мартын по степи и мучится. То надеждой себя тешит, то охватывает его тоскливое отчаяние. Кто знает, найдет ли он Катрю? Сколько месяцев прошло? Все могло статься. Лишь бы какой беды не приключилось с ней. А может, погибла Катря? Может, продали ее в Туретчину? Но Иван Неживой уверяет, что татары красивых дивчат в Туретчину не отдают. Немалый раздор из-за того между султанским визирем и ханом...

Посольство гетмана не мешкало. Приказ Хмельницкого был – ехать быстрее и добиться, чтобы орда еще до Пасхи выступила на помощь гетманскому войску. Тимофей ехал впереди, с ним рядом – сотник Иван Неживой.

– Поедешь, старый лев, с молодым орленком, – напутствовал гетман сотника, – научишь его разуму казацкому, недаром ты зубы проел на татарских плутнях. Язык знаешь, людей среди них знакомых имеешь, даже друзей...

– Как не иметь, гетман, – отозвался Неживой, – пять лет пленником хана был. Они меня помнят, я – их.

Гетман наказывал: вручить подарки хану, визирю, мурзам, а где надо – деньгами подмазать, для этого велел казначею Крайзу выдать послам десять тысяч злотых. Если татары будут спрашивать Тимофея, поехало ли гетманское посольство в Москву, говорить одно: «Того не ведаю. Я к тебе, хан, с отцовским поручением прибыл – напомнить, что пришла тебе пора выполнить договор и выступить с войском».

Посольство не останавливалось ни в городах, ни в селах. Лишь в низовьях Днепра задержались на полдня у Кодака. Из крепости выехало навстречу несколько всадников. Узнав, что за люди и куда путь держат, отворили ворота. В честь гетманича пять раз прогремели пушки с валов.

Тимофей наедине говорил с атаманом Тарасенком. Передал, что гетман велел атаману немедля быть в Чигирине, есть для него важное поручение.

– Панов пощипать? – спросил, посмеиваясь, Тарасенко.

– Не ведаю, пан атаман, – уклончиво ответил Тимофей.

– Что ж, – молвил Тарасенко, отодвигая кварту с медом, – поеду.

Правду сказать, нудно тут, одна отрада – стреляем из луков по беркутам. А помнишь, Тимофей, как этот Кодак страшен был нам два года назад?..

Тимофей не забыл. Разве забудется та глухая ночь... Шли берегом, кроясь в камышах, не жгли костров. Тогда в Кодаке стояло кварцяное войско, тогда еще страшны казались панцыри и пушки... Все прошло!

– Правду отец говорил по-латынски: «Ману факта, ману деструо», – весело сказал Тимофей.

– "Рукою сделано, рукою разрушаю", – отозвался задумчиво Тарасенко, – хорошо сказано. Не ждали паны, что мы с ними так рассчитаемся. Не ждали.

Снова быть войне, Тимофей?

– Не миновать.

– Повоюем. – Тарасенко потер лоб загорелой жилистой рукой, на которой нехватало двух пальцев. Заметив взгляд гетманича, пошевелил короткими обрубками. Пояснил:

– За это благодарить я должен тех, к кому путь держишь. Ну, может, когда-нибудь посчастливится, отплачу.

– Для них свое время!

В маленькой горнице было прохладно. В печи слабо горел огонь. Тимофей зябко повел плечами. Налил себе в кубок меду, выпил. Тарасенко поднялся.

Сквозь оконце, затянутое пузырем, слабо просеивалось солнце.

– Пойду прикажу, чтобы на дорогу поесть дали твоим казакам, а ты на лежанке опочинь малость, не повредит.

Тимофей прилег. Слушал, как за стеною кричал на кого-то Тарасенко.

Потом отдался своим мыслям. Вторично ехал он в Бахчисарай. Как говорил хитрый турок Осман-ага: «Все реки текут в Черное море». Да и он ему неплохо тогда ответил! Закрыл глаза. Замелькали чигиринские дни, заботные и тревожные. Вот и теперь, как вспомнишь их, тяжело на сердце. Много усилий стоило уговорить отца, чтобы послал его в Бахчисарай к хану. А все из-за проклятого Выговского. Обожди, писарь! Дождешься своего злого часа.

Крутил, крутил, а все-таки по-твоему не вышло. На изможденном, суровом лице Тимофея промелькнула легкая усмешка и тотчас растаяла. Другие заботы растопили ее. Управится ли он там, в Бахчисарае? Должен! Хан хитер, визирь – коварен. Он это хорошо знает.

Сердце волновало еще иное. Виделся ему далекий край и далекая девушка с чудесным именем Домна-Розанда. Не задумал ли он, Тимофей, неосуществимое? Может быть, прав сотник Неживой, когда говорит: «На что тебе Лупулова дочка, не годится казаку брать в жены дочь господаря, не с царями тебе родниться». Смешно! Почему бы и не жениться на дочке господаря? Даже отец одобрил. С тех пор как Тимофей увидел в Бендерах Домну-Розанду, покой оставил его: одной надеждой жил – снова увидеть. У отца, – он говорил Тимофею, – были свои замыслы: женится Тимофей на Домне-Розанде – Лупул будет верным союзником против короля польского.

Не спалось Тимофею. Поднялся с лежанки, торопливо надел кунтуш и вышел из дому. На майдане уже ожидали казаки. Мартын Терновый, хмурый и молчаливый, подвел гетманичу коня. Садясь в седло, Тимофей пошутил:

– Не тужи, брат, вызволим твою Катрю!

Конь гетманича нетерпеливо заржал. Тарасенко стиснул на прощание руку Тимофею:

– Счастливо!

– В Чигирине встретимся, – ответил Тимофей, хлестнув плетью горячего коня.

...И снова степь кругом. Низовой ветер с силой бьет в лицо. В степной беспредельности плывет казацкая песня.

На шестой день пути показались белые стены Бахчисарая. Под городом посольство встречали давние знакомцы: брат хана Калга и мурза перекопский Карач-бей с сотней ханских сейманов.

Когда Мартын увидел озаренные сверкающим солнцем стены Бахчисарая, у него тревожно забилось сердце. Там Катря! За этими стенами мучится она.

Тяжелая злоба против лукавых татарских мурз подымалась в нем. Крепко, до боли в пальцах, стиснул рукоять сабли. Сотник Неживой тронул его локтем, тихо проговорил:

– Не дури!

Вечером Мартын сидел на пороге дома, отведенного для Тимофеевой свиты неподалеку от ханского дворца. Рядом, опершись о притолоку, попыхивал люлькой Иван Неживой. Цедил сквозь зубы:

– Терпи, казак. Ко всему приготовься, сынок. Эти разбойники все могли сделать с твоей невестой. Добра от них ждать нечего. Нашею кровью и слезами кормятся. Твое ли только горе за этими стенами проклятыми? Сотни лет грызут, как гиены, тело нашей Украины хан и его захребетники.

– Покончить с ними надо! Чего ждем?

– Горяч ты, Мартын. Так и я когда-то говорил, когда мою жинку в полон угнали. Такой лютый был – вот, кажется, сам все это логово разнесу. А ведь нельзя! Дай с одним врагом управиться – со шляхтой, а после и татары свое получат.

– Сразу бы с ними покончить, – сумрачно проговорил Мартын.

– Так думаешь потому, что Катерина твоя тут. Нет, сынок. Не с татар починать. Король и шляхта страшнее. Уния – как моровая язва для нас. С церкви начинают паны, знают, на какой крючок рыбку брать. Сначала униаты свое возьмут, а там и не опомнишься, как и в костел заставят итти и уж навечно ярмо панское наденут. Тогда и подыхай из роду в род хлопом. Хмель верно поступает, что старается сперва от панской неволи избавить край наш.

И хорошо делает, что бережется: как бы Варшава хана не подговорила в спину нам ударить...

Мерцали в небе крупные звезды. Перекликалась стража перед ханским дворцом. Темно было на душе у Мартына.

На другой день Мартын попал в ханский дворец. Тимофей велел ему быть при своей особе, сопровождать его к визирю. Мартын шел вслед за гетманичем, между рядами ханских сейманов. Вдоль стен и возле каждой двери стояли мускулистые аскеры. Мартын внимательно присматривался к окружающему. Щекотал ноздри сладкий запах расцветших роз, но Мартыну было горько. Пока Тимофей говорил с визирем. Мартын попробовал завязать беседу с ханским аскером. Припомнив все татарские слова, какие знал, начал разговор издалека. Аскер хитро щурился.

– Где дивчата, которых с Украины берут в ясырь? – решился, наконец, задать вопрос Мартын.

Аскер покачал головой:

– О, многое желает знать казак! – Засмеялся. – И зачем это ему нужно?

Для чего знать? Никаких дивчат тут нет! Все это глупости болтают про хана и мурз!

Мартын положил на ладонь аскеру несколько злотых. Тот быстро спрятал деньги. Оглянулся. Если это так интересует казака, то он узнает. Кажется, недавно в гарем привезли несколько десятков девушек с Волыни. Мартын задрожал.

– Теперь? А в прошлом году?

– И в прошлом году тоже привез богатый ясырь Карач-бей.

Так больше ничего и не узнал. Невеселый возвращался Мартын с гетманичем домой.

Помог ему Иван Неживой. Среди ханской стражи оказался у сотника старый знакомый, татарин. За несколько десятков злотых принес он радостную и грустную весть: Катерина была в Бахчисарае, в ханском гареме. Об этом сейман доподлинно узнал от главного евнуха гарема Ибрагима.

У Мартына голова закружилась. Кинуться бы в гарем, зарубить стражу, схватить Катерину...

– И что? – насмешливо спросил Неживой, слушая взволнованную речь Мартына. – Одного сеймана зарубишь, а двадцатеро тебя растерзают...

Бессмыслица! Да не забывай, что ты тут не сам по себе, а в посольской свите. Не так надо дело вести. Жди, казак.

Два дня после этого не заговаривал с Мартыном Иван Неживой. На третий день пришел веселый, подмигнул Мартыну. Сбросил с себя кунтуш, сапоги, растянулся на коврах, сладко потягиваясь. Мартын в нетерпении кусал ус.

– Собирайся, парубок. Сегодня ночью увидишь свою Катрю.

Мартын задрожал. Кинулся к Неживому, сел рядом.

– Как увижу?

Глаза пылали. Не обманывает ли, не шутит ли Неживой?

– Трудное дело было, сынок, – устало проговорил Неживой. – Деньги помогли. Золото все сделает. Спасибо скажи гетманичу, пришлось и у него взять несколько сотен. Нынче ночью придет за тобой ханский евнух. Принесет татарскую одежу, переоденешься, и проведет он тебя в сад, там увидишь Катерину свою...

Помолчал Неживой, глубокие морщины разбежались в ласковой улыбке. По щеке Мартына катилась слеза. Он стыдливо смахнул ее пальцем.

– Не стыдись, казак, коли легче – плачь. Одно приказываю тебе: веди себя там спокойно, не дури. А Катерину твою вызволим. Дай срок!

...Ночью Мартын, одетый в татарское платье, шел вслед за молчаливым евнухом. Стража у тайной калитки, узнав евнуха, дала дорогу. У Мартына пересохло во рту. Тяжело стучало сердце. Евнух шел впереди, вобрав, как птица, голову в плечи. Мартыну казалось – дороге не будет конца. Но вот среди кустов забелели стены. Евнух, не оборачиваясь, поднял руку. Мартын остановился. Евнух пошел дальше один, оставив Мартына. Таинственная тишина стояла кругом. Где-то в вышине захлопала крыльями ночная птица, хрипло простонала и замолкла. Мартын поднял голову. Из-за туч выползла луна.

Беспокойно зашуршал в кустах ветер. Евнуха все еще не было. Уж не задумал ли худое проклятый татарин? Мороз прошел по спине Мартына. Сабля теперь пригодилась бы. Но вспомнил, как старательно обшаривал его евнух. Нашел за пазухой кинжал, всплеснул руками и забормотал: «Не поведу, как можно, как можно?» Насилу Неживой уговорил. Пришлось еще несколько десятков злотых подсыпать в карман. А теперь татарин может сделать с Мартыном все, что угодно. Но нет! Есть еще у Мартына руки. Хватит в них силы, чтобы не сдаться покорно врагам. Мартын насторожился. От стены отделилась темная фигура. Казак узнал легкие шаги евнуха.

– Иди за мной!

Мартыну казалось – сердце вырвется из груди. Спустя несколько минут он очутился в обширной зале, освещенной огнем фонаря. Евнух спокойным движением раздвинул занавес. Перед Мартыном стояла Катря. Он кинулся к ней, протянув руки, и ударился грудью о железные прутья: зала была разделена пополам решетчатой загородкой. Он застонал в отчаянии.

– Катря! – воскликнул он с болью. – Катря!

Катря просунула сквозь решетку руки, положила их ему на плечи. По лицу ее катились слезы.

– Боже мой! Мартын!..

– Катря!

И замолчали. Глядели в глаза друг другу. Казалось, прошла вечность.

Память воскресила далекий Байгород, весеннюю степь, багровый закатный небосклон...

– Мартын, вырви меня из этого пекла! – услышал он ее мольбу и со злобой тряхнул решетку, точно пытаясь сломать ее.

Но железо было холодно и крепко. Где-то сбоку тихонько хихикал евнух.

И Мартын понял свое бессилие. Он прижался лбом к решетке.

– Катря, – проговорил он хрипло, – все сделаю. Жизнь отдам, но тебя тут не оставлю.

Говорил быстро, спеша рассказать ей о своей тревоге и любви, о ночах, проведенных в думах о ней, о своей непоколебимой вере в счастье, о том, что скоро придет свобода для всех навеки, – и вдруг осекся. Зачем он ей все это говорит? Зачем, если, как птице, подрезали ей крылья, замкнули в тюрьме, держат для надругательства... А может быть, уже и надругались?

Может быть? Он не спросил об этом, вернее – не осмелился. Но она поняла его вопрошающий взгляд. И, заглянув глубоко в его глаза, сказала:

– Чиста я перед тобой, Мартын, перед богом и людьми чиста...

Он дрожал. Его Катерина, его сердце! Он бы простил ей все!

– Знай, Мартын, живою им не дамся.

Она тихо и твердо сказала это и прислонилась головой к решетке.

Горячими губами припал Мартын к ее щеке. Шептал на ухо:

– Катря, держись, свет мой, не дам тебе остаться в неволе. Гетман поможет, сын его тут, выкупим тебя, Катря...

Евнух дернул Мартына за рукав:

– Довольно, батыр. Скоро смена караула. Пора уходить.

– Подожди, поганый! – заскрежетал зубами Мартын и швырнул ему под ноги еще несколько злотых.

Проворным движением евнух подобрал деньги.

– Катря!

– Мартын!

А между ними стояла железная решетка, и неведом был завтрашний день.

Снова забормотал за спиной евнух, дергая за рукав:

– Пора, пора, батыр!

– Поцелуй меня в лоб, Мартын, – дрожащим голосом попросила Катерина.

Мартын прижался губами к ее лбу. Почему в лоб? Неужели это прощание?

– Катря! – шептал он горячо. – Катря! Единственная моя, зорька ты моя...

– Идем, казак, – нетерпеливо зашептал евнух. – Идем. А ты ступай! – прикрикнул он на Катерину, и Мартын увидел, как упали плечи Катри, будто сломал их кто-то, и она неверными шагами ушла в темень. Только донеслось, как стон:

– Мартын!

***

...Звездная тихая ночь за окнами. Мартын сидит на лавке, рассказывает. Тимофей и Неживой слушают.

– Выкрасть бы ее, – сказал Тимофей, но сейчас же признал:

– Нет, невозможно это.

– Выкупить! Поговорить с визирем.

– Не поможет, – отозвался Неживой, – я уже расспрашивал Ибрагима.

Проклятый пес говорит, что она в ханском гареме и что хан уже знает о ней.

С самим ханом надо вести речь об этом.

Мартын обхватил голову руками, склонился на подоконник. Неумолчно трещал где-то в стене сверчок.

***

...Катря прошла в свою комнату. Евнух заглянул к ней. Строго приказал:

– Спи!

Покорно улеглась на ковер. Сухими глазами уставилась в потолок. Еще чувствовала на лбу прикосновение губ Мартына. Еще слышала его слова. Еще видела его лицо. Но его уже не было. Стены и решетки отделяли ее от мира.

Стыд и позор ожидали ее. Наложить на себя руки! Но она хочет жить! Хочет свободы! Хочет увидеть сизо-зеленую степь весной, растереть в руке стебелек мяты... Вместе с Мартыном слушать задумчивые казацкие песни.

Вместе с Мартыном... Все это была жизнь. А теперь каждый день, каждую минуту ее стережет смерть. Доля у нее одна. Она уже знает ее в лицо, эту долю, страшную и неумолимую. Сколько рассказали ей тут! Хоть бы кто-нибудь дал яд! Хотела попросить у Мартына, но не осмелилась. Хоть бы нож достать!

Нет, не для себя, для него, для того жирного, ненавистного палача, коварного и хищного хана.

Коротка весенняя ночь, а мыслей, темных и беспросветных, на тысячи долгих ночей. Слез нет, все высохло уже в груди. Сама удивилась, когда заплакала, увидав Мартына. А теперь и хотела бы заплакать, да не может.

В груди жжет. Болит сердце. Горит тело от прикосновения шелковой чужой одежды. Лучше бы продали рабыней на галеры, лучше камни грызть...

Только не это!..

Из уст Катри вырывается страшный крик отчаяния и боли. Он проникает сквозь тяжелые дубовые двери. Вскакивает с ковра евнух. Дрожащими руками зажигает фонарь.

...Ночь гасит звезды в темном небе. Где-то далеко на востоке небо загорается пока еще слабым, рассветным огнем.

 

Глава 2

...Визирь Сефер-Кази презрительно кривит губы. Король не сдержал своего слова и не заплатил дани, как обещал под Зборовом. Пожалеет король!

Придется ему заплатить вдвое больше. Поход в Молдавию не оправдал надежд.

Сефер-Кази не особенно склонен помогать сейчас гетману военными силами. Но слово хана – священное слово. Хан не нарушит его. Он уже дал приказ улусам подниматься. Только месяц пойдет на ущерб, орда выступит на Украину.

Визирь жмурится. Солнечный луч ласкает сморщенное, как печеное яблоко, маленькое лицо визиря.

Тимофею душно в гостиной визиря. От ковров, от подушек, от шербета противный, сладковатый запах, тошнотворный, ядовитый привкус на губах.

Сейчас-то все это можно стерпеть. Тяжелее было в сорок восьмом году. Тогда визирь не вел с ним переговоров, тогда его держали заложником. Кто-то из мурз предлагал даже приковать его за ногу к крепостному орудию. Теперь не те времена.

Тимофей выпрямляется на подушках. Теперь он гетманский посол, сын великого гетмана Войска Запорожского и сам прославленный воин. За его спиной три похода и самостоятельная битва под Яссами. Можно говорить с визирем, как с равным.

Сефер-Кази пьет кумыс. Медленно отставляет пиалу на большое серебряное блюдо. Визирь переводит речь на то, с чего начал вчера. Как Москва? Как мыслит гетман о том, чтобы учинить поход на царя московского?

В глазах Сефер-Кази холодные льдинки недоверия. Тимофей разводит руками.

Он сих дел не знает. Пусть хан спросит самого отца. Одно может сказать Тимофей: Крымскому царству гетман и старшина – друзья верные и неизменные.

На том крест может целовать.

...Дел у гетманских послов было немало. Встречи с визирем. Раздача подарков визирю, мурзам, муллам. Иногда и тем, кто поменьше, сунуть надо.

Одному язык развязывала сотня дукатов, а другой становился разговорчивым только после третьей сотни. На все это был мастер Иван Неживой. Он отлично знал татарский обычай. Братался и шутил с татарами, а в случае нужды, – как сам говорил, – на коране мог поклясться.

Оставалось еще вручить подарки хану. Золотой меч и серебряный лук со стрелами. Было условлено: в пятницу хан, в присутствии всего дивана, примет гетманские подарки.

Как-то среди ночи к гетманичу явился Карач-бей. Начал издалека.

Тимофей понял: мурза может что-то сказать, но ждет даров. Пришлось расщедриться. Тысяча дукатов невесело зазвенела в кожаном мешочке, перекочевывая в карман Карач-бея. Мурза сказал:

– Визирю не верь. Зол, как шакал, и хитер, как лиса. Визирь получил письмо от короля и большие подарки. Польский посол лишь на днях покинул Бахчисарай. Орда пойдет. Но берегись. Визирь давал обещания королю, как и гетману. Какие – не знаю. Но то, что дал, знаю. Визирь с ханом – как лев с ягненком. Но хан без него обойтись не может. Возьми это во внимание и помни: так сказал тебе Карач-бей. Пусть гетман не забывает этого.

Карач-бей прижимал руки к сердцу, ко лбу. Мурза перегнулся через стол:

– У визиря одна мысль: гетмана с московским царем поссорить, этим он и хана держит в своих руках. Хан уверен: визирь это сделает, оттого и не отрубил еще ему голову, а визирь ждет удобной минуты, хочет отравить хана...

Мурза осекся и замолчал, видимо считая, что сказал лишнее.

– Быть тебе визирем, – беспечно сказал Тимофей, – ум у тебя канцлерский.

– Что ж, ты будешь когда-нибудь гетманом, я – визирем; будем жить в мире.

Карач-бей смеялся.

После этой беседы беззаботное настроение выветрилось, как хмель.

Тимофей ходил хмурый, сосредоточенный. Беспокоился: до пятницы еще три дня. Понимал – татары умышленно оттягивают день вручения даров хану.

Хотят, чтобы польский посол до Варшавы доехал. Ничего тут не поделаешь.

Тимофей сидел в горнице, попивая сладкий апельсиновый настой. Думал: как там, в Чигирине? Трудно отцу, хлопотливо. Нелегок гетманский сан. В горницу вошел Мартын. Гетманич посмотрел на казака, и сердце сочувственно сжалось. Щеки Мартына ввалились, словно после тяжелой болезни, губы пересохли. Мартын сел в углу на скамье, хрипло заговорил:

– Выручай, гетманич! Погибнет дивчина. Одна она у меня на всем свете.

Если бы еще не повидал, может, примирился бы. А вот когда увидал ее глаза, ты понимаешь, смотрит на меня, а в глазах ее мука, страшная мука и смерть.

На прощание попросила поцеловать в лоб, как покойницу...

– Буду просить хана, Мартын. От имени гетмана буду просить. Скажу – наша свояченица.

У Мартына стало светлее на душе. Вскочил на ноги, кинулся к Тимофею.

Крепко обнял за плечи, как брата.

...Долгий весенний день был на исходе. Пропели муэдзины вечернюю молитву. Село солнце. Розовая заря отражалась в стеклах бахчисарайского дворца хана Ислам-Гирея III.

Хан творил намаз в присутствии муллы Фатуллы. Хан возводил глаза к голубому потолку опочивальни, который умелым живописцем был превращен в небо. Живописец точно рассчитал, где будет сидеть хан, на чем именно остановится его взор, когда он будет обращаться мыслями своими к аллаху.

Перед глазами хана всегда была звезда вечности – Альдебаран. Вечны власть и мудрость хана, вечны воля и могущество его.

Хан творил намаз и беседовал с аллахом. Мирская суета осталась за порогом. Тут, в обширной опочивальне, под голубым потолком царили спокойствие и мудрость. Хан совещался с аллахом. Хмельницкий – гяур и шакал, наиневернейший среди неверных, снова звал его в поход. Султан приказал итти. Приказал, потому что султану Мохаммеду важно обессилить Польшу, выдавить, как лимон, хана. Султан воевал с императором Фердинандом и венецианским дожем. Польша не должна была вмешиваться в эту войну. Пусть с ней воюет Хмельницкий, пусть хан помогает Хмельницкому. Аллах слушает мудрые мысли хана. Но аллах молчит. В сердце хана нет спокойствия. Всякий раз, как он идет в поход вместе с гяуром Хмелем, он теряет покой. Всякий раз он ждет ловушки. Но благодаря визирю, хитрому и лукавому Сефер-Кази, хан все же выигрывает... И на этот раз визирь придумал ловкий выход. И на этот раз лиса Сефер-Кази держит в своих руках мудрого и храброго хана.

Нерушима на голубом потолке звезда вечности, как нерушима вера хана в свою мудрость и силу. Мулла жует беззубым ртом, шлепает губами. Это раздражает хана. Но он не может запретить этого мулле. Фатулла ближе к аллаху, чем хан, и в этом его преимущество. Кроме того, мулла Фатулла всегда заблаговременно доносит хану о замыслах и намерениях его визиря, и хан поэтому держит муллу при себе, не зная, что точно так же доносит мулла визирю о намерениях и замыслах хана. У муллы одна забота: спровадить в ад хана и его визиря и сделать властителем Крыма ханского брата Нураддина.

...Плывут мгновения. Но это за стенами дворца. А здесь, во дворце, в опочивальне с голубым потолком, тишина, спокойствие, вечность. Тут царят звезда вечности Альдебаран и всемогущий повелитель Крымского ханства, Ислам-Гирей III, которому платят дань короли и господари, который одним взмахом руки может послать трехсоттысячную орду на север, на запад, на восток, жечь и губить города и села, вытаптывать нивы, сажать на кол десятки тысяч неверных, брать богатый ясырь. Все это может совершить хан Ислам-Гирей III.

Но, беседуя с аллахом, хан должен признать (конечно, он не сделал бы этого на людях), что у него на сердце неспокойно с той поры, как Украина избрала гетманом этого проклятого Хмеля. Тревожно у хана на душе. Опасен Хмель! Хмелю не скажешь: «Плати дань, давай ясырь, пришли в мой гарем сотню самых красивых девушек».

Хмель набирает силу, как орел высоту. Хан зорко следит за чигиринским орлом. Ему известно, куда смотрит Хмель. На север! Москва – надежда Хмеля.

И если Хмель будет с Москвой – конец могуществу Крымского ханства. Хан спрашивает аллаха: как быть? Аллах молчит. Молчит звезда вечности. Только в торжественной тишине слышно, как шлепает губами мулла Фатулла.

Закончена вечерняя молитва. Фатулла ушел. Хан хлопает в ладоши и приказывает явиться старшему евнуху своего гарема.

...Селим падает на колени перед ханом.

Чем верный слуга может порадовать своего господина? После многотрудного дня, после мудрых государственных дел, не пора ли вдохнуть запахи роз и горечь миндаля, которыми дышат груди прекрасных жен ханских?

Триста красавиц ожидают счастливого мгновения, когда великий хан прикоснется к ним. Витиевато и льстиво говорит евнух Селим. Не слова сыплются с его уст – льется мед. Вздрагивают ноздри хана, сладостная тревога наполняет тело. Евнух перечисляет имена и приметы ханских жен. Но лицо властелина покрыто завесой равнодушия.

Евнух вспоминает. Есть одна, которой еще не касалась рука хана. Уста ее как два нежных лепестка розы, грудь затаила в себе прохладу виноградных гроздий...

...Забегали сейманы по длинным темным переходам ханского гарема.

Забегали евнухи, старшие, младшие. Засуетились и забеспокоились старые жены хана.

Под наблюдением Селима Катерину купали в голубом мраморном бассейне.

Два евнуха держали за руки, чтобы не утопилась, чего доброго, третий мыл, натирал пахучими травами, от которых тело покрылось пеной, потом ополаскивал ее водой.

Катря бессильно стояла в воде. В глазах застыл ужас. Дыхание со стоном вырывалось сквозь раскрытые, потрескавшиеся губы. Ее вывели из бассейна. Силой положили на ковер. Старые ханские жены натирали ее благовониями. Турчанка Фатьма, старейшая жена хана, приговаривала:

– Глупенькая, не бойся. Понравишься хану, – осчастливит он тебя.

Великая честь выпала тебе.

Катря оттолкнула Фатьму. Закричала. Евнухи схватили ее за руки, повалили на пол. Селим визжал:

– Осторожно! Не причините ей вреда!

Катря билась головой об пол. Но под головой были толстые ковры. «Если бы камень!» – промелькнула горькая мысль. Кричала, звала Мартына. Знала – начинается самое страшное, то, о чем она с трепетом думала долгие дни и ночи. Неужели не миновать ей позора? Ее держали за руки, за ноги, держали за голову, – только сердце было свободно, только сердце и мысли. От этого было еще страшнее. Фатьма приговаривала:

– Не брыкайся, как коза, покорись хану и будь ласкова с ним.

Катря затихла. Закрыла глаза. Губы дрожали, по впалым щекам бежали слезы. Ее завернули в белый шелк, повели в ханские покои. Она шла покорно, не сопротивлялась. Селим повеселел. Шайтан ее забери, эту девку! Он уже, по правде сказать, жалел, что пообещал ее хану. Думал – ничего не выйдет.

У Селима хищно выгнулись тонкие синеватые губы. Вот разъярится казак, которого он приводил на свидание, когда узнает!

Евнух приоткрывает дверь ханской опочивальни. Властитель Крыма надел легкий халат, полулежит на подушках. Два золотых дракона тускло поблескивают на полах халата. На низеньком столике шербет, виноград, апельсины, розовая вода в графинах венецианского стекла, теплая вода в серебряных мисках. Катря стоит на пороге. Евнух слегка подталкивает ее в спину. Она переступает порог. За ней быстро закрывают двери. Сейманы становятся за дверью с мечами в руках. Селим садится у порога, скрестив ноги. Затаив дыхание, припадает ухом к дверям.

Евнух крепко зажмуривается. У него хищно вздрагивают ноздри. Сколько раз сидел он так возле этих дверей! Как в эти минуты он ненавидит хана!

Он сидит, прижавшись к дверям, затаив дыхание. За дверями тишина.

Слышно только, как дышат сейманы. Сейчас эта тишина будет нарушена, ее разорвет резкий девичий крик. А потом снова настанет тишина.

Глухой шум за дверью ханской опочивальни. Сейчас закричит девушка – и опять все затихнет.

И вдруг евнух, как бешеный, вскакивает на ноги. Из-за двери опочивальни доносится страшный крик, стон, хрипение. Но это не девический голос, это кричит сам хан, зовет на помощь.

Евнух нарушает закон ханов, за что может поплатиться головой. Он с силой рвет дверь и вбегает в опочивальню. Хан лежит на ковре, а девушка душит его. Выкатившиеся глаза хана полны смертельного ужаса. Сейманы и Селим силой отрывают руки Катри от ханского горла. Ее швыряют на пол, как собаку.

...В ханском дворце тревога. Ко дворцу бегут стражи. Бежит визирь Сефер-Кази, бегут братья хана.

– На хана покушение! – ползет шепот по дворцовым покоям. – Неверная хотела задушить хана! На кол ее! Кинуть живой шакалам!

Визирь стучит ногами на главного евнуха. У Селима подгибаются колени.

Кто поверит, что не нарочно подослал он эту безумную на священное ложе ханской любви? Селим валится в ноги ханскому визирю.

Катре надели на руки и на ноги оковы. Бросили в темный, холодный подвал. Так лучше. Теперь смерть, но не позор. В подвале темно, холодно, пусто. Только шуршит по стенам вода и где-то капля за каплей ударяет о камень.

***

Злоба перекосила лицо хана. Он сидит на подушках, качаясь из стороны в сторону. Перед ним стоят визирь, братья, мулла Фатулла. Хан молчит, ожидая слов, которые исчерпали бы силу его гнева. Только теперь понимает он, от какой опасности спас его аллах. Он ждал любви и тепла женских губ, а увидел хищный оскал зубов... Разъяренной тигрицей впилась неверная своими когтями ему в горло. Да будет проклята Украина и ее женщины! Пусть пепел покроет навеки села и города этого страшного края! Ислам-Гирей шевелит губами, шепчет про себя проклятья. Впервые за его жизнь такой позор упал на его честь.

Хан подымает голову. Смотрит на стену сквозь людей, окруживших его.

Голос прерывается от гнева. Пена выступает на губах.

 

Глава 3

...Еще в начале января папский нунций в Варшаве проявил большое беспокойство касательно событий в Речи Посполитой и на Украине.

Иоганн Торрес был вынужден, после нескольких совещаний с кардиналом-примасом королевства и самим королем, написать в Рим, его святейшеству папе, откровенное и не совсем утешительное письмо. Ссылаясь на свой преклонный возраст и многолетний опыт в государственных делах, нунций Иоганн Торрес безошибочно предрекал новые неудачи для Речи Посполитой.

Тревожные вести поступали в столицу из коронных земель. Хотя в Киеве и сидел королевским воеводой Адам Кисель, хотя, пока еще осторожно, начали возвращаться шляхтичи со своими семьями в родовые маетки, – однако все это выглядело слишком неустойчивым и шатким.

Письма Адама Киселя на имя короля и канцлера были полны опасений.

Немало хлопот причинял королевским министрам Хмельницкий и своими посольствами в Москву. Теперь уже было ясно, что с каждым месяцем связь казацкого гетмана с Москвой становится все теснее.

Кисель старательно сообщал о многочисленных гостях из Московского царства в Киеве и Чигирине, об отъезде в Москву гетманского посольства во главе с полковником Михаилом Суличичем, который незадолго до того возвратился из Турции. Писал Кисель и о том, что с тульских заводов отправляют гетману обозы с пушечными ядрами, порох, военное снаряжение разного вида, а также шлют мастеров оружейного дела и таких, которые хорошо знакомы с рудничным делом и отливкой чугуна.

Нунций его святейшества папы в Варшаве Иоганн Торрес не был человеком, который любил преувеличивать или склонен был впадать в чрезмерное отчаяние без важных на то причин.

Нунция знали в Риме как человека твердого характера, спокойного, уравновешенного, разбирающегося в событиях и людях, сведущего в государственных делах. Иоганн Торрес был известен как свирепый и непримиримый враг православной церкви, как ревностный хранитель того жизненного порядка, который предписан небом и великим Римом.

Для Торреса единственными властителями всего мира были святейший папа и Ватикан, а короли, цари и князья – лишь вассалами великого папы, наместника бога на земле. Возможно, именно поэтому папа отправил Иоганна Торреса нунцием в Варшаву.

То, что происходило на Украине, по мысли Иоганна Торреса, приобретало характер более значительный, чем «беллюм цивиле», сиречь война домашняя.

Нет! Это была уже не домашняя война, и она становилась предметом заботы не одной только Речи Посполитой...

Чернь, попирая все незыблемые извечные законы, боролась за вольности, за уничтожение власти пана над «низшею тварью» – хлопом. И сила Хмельницкого, по глубокому убеждению нунция Торреса, состояла именно в том, что казацкий предводитель сумел понять стремления этой черни, и призвал ее своими универсалами на битву за вольности и веру.

Нет! Это уже не «беллюм цивиле». Потому так тревожно и беспокойно на душе у Иоганна Торреса.

Многие видные воеводы, такие, как Потоцкий, князь Вишневецкий и Конецпольский, утверждали, что с Хмельницким в этом году будет покончено.

Было решено двинуть многочисленный корпус, чтобы внезапно ударить на подольский фланг казацкого войска, а затем бросить в прорыв главные силы королевской армии. Но Иоганн Торрес полагал, что все это не так просто и победа еще далека, – может быть, дальше, чем когда-нибудь. И об этом Торрес открыто сказал королю и канцлеру.

Строгие и предостерегающие слова нунция оказали воздействие на короля.

Ян-Казимир созвал совет. На совет прибыли Потоцкий, Вишневецкий, Януш Радзивилл из Литвы, Казимир Сапега, Калиновский, Замойский.

С грустью и раскаянием в сердце должен был признать король, что недостает на этом совете достойного государственного мужа – умершего недавно князя Оссолинского. Даже некоторое одиночество ощутил король, оказавшись с глазу на глаз с надменными и гордыми вельможами своего королевства.

Два дня заседал совет. Король, казалось, почувствовал всю сложность положения Речи Посполитой и перестал думать об охотах, шумных банкетах, маскарадах и прочих забавах, на которые так щедра была Варшава всю зиму.

На совет был приглашен Иоганн Торрес. Опустив глаза долу, исполненный величия и суровой решимости, нунций говорил:

– Прошу вельможное панство, которое оказало мне великую честь, пригласив меня на сей рыцарский совет, выслушать мои мысли. Наступило время, когда решается судьба королевства, судьба католической веры в пределах Речи Посполитой. Если панству угодно знать правду, я должен сказать, что события эти гораздо страшнее, чем Тридцатилетняя война. Та война, как ведомо панам сенаторам, закончилась миром в Вестфалии, а то, что творится сейчас на нашей земле, должно закончиться не миром, ясновельможное панство, а нашей полной победой.

– Виват! – прохрипел Сапега.

Нунций предостерегающе поднял руку.

– Еще не время провозглашать виват, пан Сапега! Мы стоим перед событиями, которые надлежит спокойно оценить и принять меры исключительной силы.

– Что вы предлагаете? – недовольно спросил Станислав Потоцкий; он в глубине души считал этот страх перед чернью и Хмелем недостойным и постыдным.

– Я не предлагаю, пан Потоцкий, святая церковь наша никогда не предлагала, я приказываю! – выкрикнул Торрес, изменив на этот раз своей прославленной выдержке. – От имени папы и Ватикана, по их поручению, я приказываю вам, верным католикам, истребить моровую язву, бушующую на коронных землях, выжечь огнем самый след ее. Своей черной кровью пусть смоет грехи свои обезумевшая чернь, поднявшая свои звериные лапы на людей, избранных церковью и законом.

Торрес перевел дыхание. Овладел собой. В зале стояла напряженная тишина. Он продолжал спокойнее:

– Воспользуйтесь тем, что московский царь не может теперь разорвать Поляновский договор. Этою же весною раздавите Хмеля. Шлите к нему сейчас же комиссаров, затуманьте его взор притворно добрыми словами, а сами собирайте под знамена всех, кто может взять оружие в руки. Хмельницкий заключил договор с турками, чтобы они заставили хана дать ему помощь. Но пусть это не беспокоит вас... В нужный час пошлете хану сто тысяч злотых, и хан обратит оружие против Хмельницкого. Держите Москву в страхе перед Хмельницким. Твердите царю и боярам, что их собственная чернь воспалится примером украинских хлопов. Пану Янушу Радзивиллу надлежит начать действия на московско-литовском рубеже. Надо показать, что, кроме Смоленска, можно отнять и другие земли у русских.

«Хорошо ему говорить!» – с досадой подумал Радзивилл и не удержался, чтобы не заметить:

– Преподобный отец, позвольте сказать слово. Ведь я сижу как на вулкане! Стоит только сделать шар на восток – и за спиной у меня подымется русская чернь. Хлопы того только и ждут.

– Торопитесь, панове, – продолжал нунций, не обращая внимания на Радзивилла, – торопитесь! Вырвите ныне с корнем заразу, ибо завтра, может статься, будет поздно. И не надо бояться, пан Радзивилл! Вспомните мужество достойных предков ваших, кои во имя святой церкви шли на муки.

– Что же мне, пойти к Хмелю и проситься на кол? – недовольно пробормотал князь Радзивилл на ухо Любомирокому.

...Однако слова Иоганна Торреса не пропали зря. В Варшаве настали дни, полные забот. Во все концы государства королевская канцелярия разослала гонцов с вицем короля.

Велено было всем шляхтичам итти в войско, имея при себе, в зависимости от числа приписанных посполитых, вооруженных слуг, конных и пеших. У кого было два десятка посполитых, тот должен был половину их посадить на конь. Королевским указом иноземные купцы из Голландии, из немецких княжеств, из Римской империи освобождались от всех торговых пошлин, если они вместе с прочим товаром завезут в королевство оружие. В Силезском воеводстве велено было лить чугун днем и ночью, отливать пушки, во всех кузнях ковать мечи и сабли. В Гамбурге товариществу оружейников заказано было поставить к концу месяца пистолей десять тысяч, мушкетов тридцать тысяч, скорострельных и длинноствольных пушек по одной тысяче.

Гамбургский торговый человек Вальтер Функе привез пять тысяч панцырей и столько же шлемов и железных рукавиц для королевских гусаров.

Послы Речи Посполитой выехали в Москву и в Бахчисарай. В Москву послан был Маховский, недавно возвратившийся из Крыма. В Бахчисарай король повелел отправить Верусовского, который незадолго до того вел переговоры с Хмельницким, а еще раньше был в Москве.

Одновременно отправилось посольство к императору Фердинанду III – просить оружия, денег и дозволения набирать наемное войско. В герцогстве Бранденбургском и княжестве Баварском приняли на королевскую службу двадцать тысяч рейтаров под командованием генералов Рихтгофена и Зоммервола.

В эти дни в Варшаву прибыл из Венеции бывший посол дожа при Хмельницком Альберт Вимина. По прибытии Вимина вместе с венецианским послом в Варшаве графом Кфарца имел аудиенцию у короля, продолжавшуюся более трех часов.

Вечером король устроил бал в честь венецианцев. Впервые за последние недели окна королевского дворца осветились огнями. В залах гремела музыка.

В полночь маршалок Тикоцинский выскочил с непокрытой головой на крыльцо, махнул рукой – загрохотали пушки.

Варшавяне пробудились в тревоге. Со страхом прислушивались. Но все было спокойно. Король веселился. Все было в порядке.

В самый разгар бала, под звуки труб, в залу вошел только что прибывший в Варшаву мурза Бикбай. Королевский адъютант Бельский встретил его при въезде в город и от имени короля пригласил на празднество.

Мурза едва успел стряхнуть с себя дорожную пыль. Бельский торопил.

Надо спешить. Там пьют вино, играет музыка. Мурза Бикбай не пил вина и не любил музыки. Мурза приехал в Варшаву с тайным поручением хана, а не для того, чтобы среди ночи пить вино и смотреть, как женщины с бесстыдно обнаженными плечами и руками обольщают мужчин. Для этого существует гарем.

Но не явиться на бал было нельзя. Пришлось пойти.

Отбыв все церемонии, мурза не находил себе места. Противно было смотреть, как, словно бешеные, скачут женщины и среди них, подобно журавлю, задирает ноги сам король. Разве достойно монарха такое поведение?

Мурза попробовал представить себе в таком виде хана и даже повеселел.

Исподлобья поглядывал сквозь узкие щели глаз на столы, изобильно уставленные тяжелыми блюдами, полными яств, и хрустальными графинами, где играло, отражая огни сотен свеч, вино. В углах под высоким потолком шипели факелы, с хоров лилась музыка. Мурза думал: «Сколько стоит эта шайтанская забава неверных? Сколько стоят эти женщины, золотые перстни и драгоценные камни на их руках и плечах?..»

Теперь он не поверит королевским сенаторам, если они снова начнут оттягивать выплату дани. Тонкие губы мурзы сжались. Редкие усы его вздрагивали, из расширенных ноздрей вырывалось горячее дыхание. Мурза невольно пьянел от блеска золота, от сверкания драгоценных камней, от обнаженных плеч белокурых женщин...

Уже перед рассветом бал закончился лицедейством. Королевский шут и двадцать карликов, одетых запорожцами, втолкнули в залу восковую фигуру.

– Матка бозка! – завизжал какой-то пьяный шляхтич. – Як бога кохам, то есть схизмат Хмель!

Зал зашумел в неистовом восторге. Смеялся король, смеялись сенаторы, хлопали в ладоши и хохотали до слез паненки.

Сделанную из воска и бумаги куклу, одетую в казацкую одежду, вытащили на аркане на середину залы. Оселедец падал на желтое, восковое лицо. Щеки и лоб куклы были вымазаны красной краской, в груди торчал кинжал. Музыка затихла. Королевский шут трижды топнул ногой, яростно закричал:

– Вот тебе, бунтовщик, за то, что ты, здрайца, поднял нечистую руку на наияснейшего короля и на ясновельможное панство! – и плюнул на куклу.

За столами снова захлопали. Одобрительно кивал головой мурза Бикбай.

Вытаращив пьяные глаза, полные злобы, глядел на чучело Потоцкий. Чуть заметно подрагивали, больше из учтивости, чем от искреннего смеха, губы венецианского посла графа Кфарца.

Альберт Вимина сидел, выпрямившись в кресле. Постукивал пальцем по бокалу с вином. Не вытерпев, он наклонился к графу Кфарца и сказал:

– Они тешат себя глупостями. Детские забавы. Между тем Хмельницкий готовит им игрушки пострашнее.

Кфарца в ответ только опустил веки. Он полагал, что старый Вимина несколько преувеличивает силу бунтовщика Хмельницкого. Но тут не место было спорить.

Лицедейство кончилось тем, что восковую фигуру, изображавшую украинского гетмана, выволокли во двор и швырнули в костер перед дворцом.

Шляхта шумной толпой обступила костер. Воск растекался в огне желтыми ручьями. Захмелевший адъютант короля ротмистр Бельский приплясывал от радости, хватал за плечи шляхтича Малюгу, кричал на ухо:

– Недолго, мосци пане, жить Хмелю, недолго!

Малюга хохотал.

– И я думаю, пан Бельский, недолго!

– Это сбудется скорее, чем ты думаешь, – погрозил пальцем Бельский.

Он оглянулся и зашептал на ухо:

– Скоро услышишь, как верный человек отправит к дьяволу в пекло проклятого Хмеля.

Малюга только развел руками. Ротмистр понял этот жест, как недоверие своим словам. Сатана! Этот ничтожный шляхтич Малюга слишком много позволяет себе! Он не верит адъютанту короля? Э, видно, слишком спесив стал Малюга с тех пор, как начал играть с королем в шахматы! Но сейчас он, Бельский, собьет с него эту спесь.

Пусть Малюга знает. Вчера при утреннем туалете короля маршалок Тикоцинский сказал в присутствии ротмистра, что Хмеля отправят в пекло. И сделает это верный и отважный человек.

Бельский прямо захлебывался: наконец этот проклятый Малюга поймет, что значит адъютант короля! Чертов шляхтич! Он еще улыбается? Все еще не верит? Хорошо же! Сейчас он заставит его лопнуть от удивления. Пан Малюга может думать хоть год, но не догадается, кто покончит с Хмелем. Женка гетмана – вот кто! А? Съел, пан Малюга?

Мелкие капли пота выступили на лбу у Малюги. Надо было тотчас же бросить Бельского, дворец, Варшаву, мчаться... Надо было... Но Бельский уже смотрел на него трезвым и беспокойным взглядом. Бельский готов был откусить себе язык. Схватив Малюгу за руки, он рванул его к себе. Заглянул в глаза.

– Я ничего не сказал вам, пан Малюга, и вы ничего не слышали. То есть великая государственная тайна. А если у вас длинный язык... – ротмистр выразительно провел рукой по горлу...

Но Малюга хохотал, держась за живот. Смех согнул его пополам.

Задыхаясь от хохота, шляхтич проговорил:

– Представляете себе, пан ротмистр: ночь, он хочет поцеловать ее в губы, ждет ласки – и вдруг нож в сердце. А?

Осторожность снова покинула ротмистра.

– Зачем нож, – прошептал он, – стакан вина, только один стакан вина – и на Украине снова спокойствие, пан Малюга, тишина и спокойствие, и вы – мой гость в родовом маетке Бельских. Это знаменито, пан Малюга!

– Аминь, – говорит Малюга.

Смех исчезает с губ, словно его не было. Только глаза горят. Такого взгляда ротмистр еще не видал у шляхтича Малюги...

 

Глава 4

Коней пришлось оставить на опушке леса. Дальше дороги не было.

– Лесом, верно, с полмили будет, – пообещал Золотаренко.

Итти было тяжело. Топкая грязь. Талый снег еще лежал в овражках.

Сверху что-то сыпалось – не то снег, не то дождь. Мокрые усы гетмана прилипли к щекам. Пар валил изо рта. Обозный полковник Тимофей Носач дышал громко и хрипло, как загнанный конь. Ежеминутно проваливался в грязь и всердцах клял про себя Золотаренка, который потащил их в эту поездку.

Проклинал непогоду, дождь, снег, ветер, весну – все на свете.

Хмельницкий упрямо шагал вперед. Шли уже добрый час.

– Длинная у тебя миля, Иван, – сказал Хмельницкий, не оборачиваясь.

– За тем холмом, – успокоил Золотаренко.

Он шел на шаг позади гетмана. В спину ему тяжело дышал Носач. За Носачом, прихрамывая на одну ногу, ковылял Капуста. Вчера он упал с коня, мог бы сегодня и не ездить, но не терпелось поглядеть, что это за земля, где железо лежит, как глина, – копай и бери! Плут этот Гармаш, а все-таки польза войску от него будет. Едва сказали гетману, что нашли руду под Черниговом, и что Гармаш ставит на свой счет домницы, он тотчас велел написать купцу охранную грамоту и выдать универсал на послушенство трем ближним селам, чтобы посполитые шли работать на рудню.

Ветер бил в лицо, шумел в соснах. Иван Золотаренко с усилием вытягивал ноги из грязи, говорил на ходу:

– Дело Гармаш начинает большое. Ведаешь ли, гетман, что будет, когда сами сможем из своей руды отливать пушки, ядра?..

– Ведаю, – не оборачиваясь, глухо отозвался Хмельницкий, – ведаю, Иван. Потому и хочу своими глазами увидеть. Ты этого Гармаша знаешь? Нет?

То-то же! Наслышан я о нем. Выговский его весьма хвалит. Чем он ему понравился?

– Денег у него – черти не сочтут... – Золотаренко засмеялся. – Оттого, видно, и писарю по нраву пришелся...

– Все вы на золото падки, – сердито проговорил Хмельницкий.

За холмом лес поредел.

– Вот и пришли! – весело объявил Золотаренко, указывая рукой вниз, туда, где теснились хаты и откуда плыл едкий дым, от которого защекотало ноздри даже здесь, на лесистом пригорке.

...Высокие гости свалились, точно снег на голову. Гармаш ожидал их в воскресенье, как обещал ему Золотаренко, – и вот на тебе...

Гармаш кланялся чуть не до земли. На все отвечал скороговоркой.

«Точно горохом сыплет», – подумал Хмельницкий, садясь на лавку у стены.

Проворная молодица уже ставила на стол сулеи с горелкой, яичницу, румяные пирожки. Гармаш хлопотал. Наливал чарки.

– Погоди, – остановил его Хмельницкий.

Поглядел пронзительно. У Гармаша словно стерло с губ угодливую улыбку. Онемел.

– Не горелку пить к тебе приехали. Горелка и в Субботове у меня есть.

Ты рудни покажи, домницы. Буду с тобой о деле говорить...

У гетмана недобро шевелились усы. Гармаш одними губами шептал:

– Как изволит ясновельможный пан гетман, как изволит, только, я думал, с дороги не мешает и чарочку, и отдохнуть...

– Не болтай зря! Что про железо скажешь, сколько его тут, как нашел?

На розовый маленький лоб Гармаша набежали морщинки. Что он мог сказать про руду? У него были злотые и была теперь эта земля, которая таила в себе бес ее знает сколько этой руды. Он знал одно: на этом можно заработать много злотых. Гетману нужны пушки, что ж – он будет лить пушки!

Но гетман точно взбесился. Расскажи да расскажи про руду!

– Я мигом. Прошу пана гетмана чуть подождать. Тут есть один человек, который руду нашел. Он все объяснит, – сказал Гармаш и выскользнул из комнаты.

Вскоре он возвратился с человеком в желтой свитке и сбитых чоботах, обвязанных лыком. Человек сорвал шапку и замер у порога. Гармаш легонько подтолкнул его:

– Падай в ноги, падай в ноги, нешто не видишь, кто сидит перед тобой, харцызяка? Вишь, какой проклятый своевольник! Не хочет в ноги упасть! – бесновался Гармаш. – Не видишь ты, кто перед тобой, или ослеп?

– Не кричи, – оказал человек, – сдурел, что ли?

Хмельницкий вздрогнул. Где он уже слышал этот голос? Где?

– Не узнал меня, гетман? Челом тебе! – поклонился человек в свитке.

Где он слышал этот голос? Хмельницкий, вытянув голову, всматривался в лицо селянина.

Внезапно память воскресила давний августовский вечер в Зборовском лесу, казаков у костра, чуть глуховатый голос:

«А чего хотим? Воли хотим, гетман...»

– Гуляй-День, – произнес Хмельницкий, подымаясь со скамьи.

– Он самый, – отозвался Гуляй-День, подходя к гетману, – хорошая память, у тебя, гетман, зоркие глаза.

Хмельницкий протянул руку и пожал черную, покрытую мозолями ладонь Гуляй-Дня.

– Не думал встретить тебя... – начал Хмельницкий.

– Думал, паны убили? – перебил Гуляй-День. – Меня ни пуля, ни сабля не взяла. Даже Гармашевы злотые не берут.

– Придержи язык, – забормотал сердито Гармаш, – с тобой гетман говорит, а ты слишком много себе позволяешь.

– А ну помолчи, торговый человек! – возвысил голос Хмельницкий. – Садись, Гуляй-День, поговорим.

– Можно и сесть. – Гуляй-День, оставляя грязные следы на чистых дорожках, которыми устлана была хата, под недобрым взглядом Гармаша опустился на скамью рядом с гетманом.

– Почему не в казаках? – спросил Хмельницкий, разливая по чаркам горелку.

– А что там робить, гетман?

– Война скоро будет, казак, – тихо проговорил гетман, – весь народ поднимаем...

– Навоевались уже... – Гуляй-День невесело покачал головой. – Хватит, гетман, с нас.

Он прикусил пересохшую губу, точно принуждал себя замолчать. Но, видно, сдержаться ему было трудно.

– Воротился я из-под Зборова, а в моих Белых Репках снова державцы пана сенатора Киселя порядки наводят. Прицепились к моей жинке. «За два года, – говорят, – плати сухомельщину». Был один конь – забрали в поволовщину.

И неожиданно спросил:

– У тебя, гетман, коня в поволовщину не забирали?

Наступило напряженное молчание. У Гармаша рябило в глазах.

– Брали! – ответил гетман. – В сорок шестом году, Гуляй-День, староста Чаплицкий взял моего боевого коня в поволовщину, приказал на ярмарочной площади отстегать канчуками моего сына, выгнал меня из родового хутора... Я знаю, Гуляй-День, что такое поволовщина...

Гуляй-День сказал:

– Не знаю, по твоему ли приказу так сделали, – как хищные коршуны налетели дозорцы твоей канцелярии из Чигирина с грамотами от казначея Крайза... Такое делалось в наших Белых Репках через твоего проклятого немца...

– Почему же он мой? – с обидой пожал плечами Хмельницкий.

– Не наш, – глухо, но твердо ответил Гуляй-День, – известно, твой.

Казначеем у твоей милости служит... О нем, гетман, люди толкуют, будто с самим дьяволом в сговоре и тебя заворожил...

Хмельницкий движением руки хотел остановить Гуляй-Дня. Беседа становилась неприятной, да еще при лишних людях. Правда, можно было накричать на дерзкого казака и выгнать вон, но в словах Гуляй-Дня было что-то близкое тем мыслям, которые волновали гетмана в последние дни, и он решил выслушать казака до конца, тем более, что и Гуляй-День не обратил внимания на его предостерегающий жест.

– Позволь уж, скажу все. Давно думал: встречу гетмана Хмеля, расскажу про горе народное... Кому же другому, как не тебе, гетман, рассказать, как поспольство мучится? Да не только рыжий немец, а кое-кто из старшин твоих панами стали и тоже выматывают из бедного люда жилы, ажно шкура слезает у нас со спин... Ты бы писаря своего Выговского поспрошал, что в его маетках творится. Прости, гетман, но я должен тебе это сказать. А то кому же?

Кому?

Спросил почти грозно и, словно ожидая ответа, замолчал. Не дождавшись и выдержав суровый, пронизывающий взгляд Хмельницкого, продолжал:

– Только тебе, гетман. Что таиться? Надежда наша одна: на тебя да на сабли наши... А немец Крайз и которые там из старшины – те из одного теста с панами ляхами... Присматривай крепко за ними, гетман...

– Больно ты языкатый, – грозно отозвался со своего места Носач и хлопнул ладонью по столу.

Иван Золотаренко только глазом косил то на Хмельницкого, то на Гуляй-Дня. Гармаш недобро улыбался. Гуляй-День замолчал и теперь уже отчасти жалел, что наговорил такого. Хмельницкий долго раскуривал люльку, сосал изгрызанный мундштук, скрывая гневный блеск глаз под кустистыми бровями, а когда синий дым пополз лентой под низкий потолок, строго проговорил:

– Говори про дело, Гуляй-День.

– Вот и про дело, – охотно откликнулся Гуляй-День. – Так вот, говорю, наложили дозорцы Крайза чинш на каждое хозяйство, по два злотых и три гроша, натурой – двенадцать пасм пряжи, двадцать яиц, одного гусака, двух каплунов, полбочки меда... Э, – махнул рукой Гуляй-День, – всего не сочтешь. Жинкам приказано было робить на панщине в маетке Киселя. Сколько дней в году, гетман?

– Триста шестьдесят пять, – сказал Золотаренко, с любопытством разглядывая Гуляй-Дня.

Тимофей Носач налил себе горелки, выпил, заел куском пирога.

– Триста шестьдесят пять дней, – повторил Гуляй-День. – Выходит, нам на Адама Киселя робить триста шестьдесят пять дней в году. Страшно, гетман. Потому и утек сюда...

– Бегство в скорбном деле – помощь ненадежная, – твердо сказал Хмельницкий. – От судьбы не бегать надо, ее своею рукою сломай, подчини, сам ею распоряжайся...

– Это на словах легко, гетман, – печально ответил Гуляй-День. – Я пробовал, да не вышло. Вот послушался досужих людей, ушел на Черниговскую землю доброй доли искать. Сказывали – панов тут мало, а те, что есть, не такие злые да и в Московское царство рукой подать. Станет тяжко, решил – двину туда. Много уже наших в русскую землю ушло, принимают там хорошо.

Некоторое время продолжалось молчание. Золотаренко спросил:

– Это ты железо нашел?

– Эге ж, я.

– Каким способом?

– Обыкновенным. Ходил по селам да лесам, выбирал место, где бы осесть, набрел на село Заречье. Люди говорят: тут житье ничего, только комар заедает. А про землю спросил, родючая ли, жирная, – смеются: «Пойди, – говорят, – укуси ее, под болотом железо...» Покопался я в этой земле, – «Э, – говорю, – люди, – такая земля хлеб не уродит, а сохи из нее добрые сделать можно, и бороны, и грабли, и топоры,» – а про себя подумал:

«Может, пока ту руду перелить на пушки да ядра, на копья да мечи?» Поехал в Чигирин, сразу так и положил себе – к гетману пойду; не удалось, как раз ты в Киеве был, – повернулся Гуляй-День к Хмельницкому, – пришлось дожидаться...

– Что ж не дождался?..

– Да вот этот человек, – кивнул головой в сторону Гармаша, – перехватил меня. Встретил его случайно в корчме. Рассказал, а он аж затрясся. Такая нетерплячка взяла его, что в ту же ночь поехал со мной сюда. Вот он и перебил мне встречу с тобой, гетман.

Хмельницкий искоса поглядел на Гармаша.

– Что ж, Гуляй-День, много ли железа в этом месте?

– Думаю, немало, гетман.

Так и не закусив, пошли смотреть, где тут железо в земле. За болотистым лугом мужики били мерзлую еще землю длинными топорами. Поодаль складывали из камня домницу. К месту постройки тащили на волах положенные на колеса огромные стволы дубов и сосен. Вправо от поля темная туча дыма заслонила все, и оттуда тянуло горьким смрадом.

– Что это? – спросил Хмельницкий Гармаша.

– Уголь выжигаем из дерева, пан гетман.

– Добро, Гармаш, пришлю тебе двух мастеров, не нынче-завтра прибудут из Тулы. Знатоки пушечного дела. Ведают, как стволы сверлить водяным способом, умеют замки к мушкетам и пистолям ставить лучше аглицких оружейников. Посольского приказа дьяк Лопухин мне о том отписал, пришлю – будут они у тебя тут хозяйничать.

– Покорно благодарю, пан гетман.

– С благодарностью повремени. Ты когда думаешь дать мне оружие? – Не ожидая ответа, сказал:

– Дашь в июне, не позже...

Гармаш умоляюще всплеснул руками. Как можно – в июне! Пусть поглядит пан гетман, все тут на живой нитке держится. Хмельницкий сурово сказал:

– Смотри, чтобы голова удержалась на плечах. А ты, Гуляй-День, что тут делаешь?

– Землю топором колупаю, пан гетман.

Хмельницкий подумал, помолчав, сказал:

– Ты, Гармаш, заплатишь Гуляй-Дню тысячу злотых за то, что он указал тебе это место. – Гетман заметил, как затряслись руки у Гармаша, усмехнулся и добавил. – Будет тут, на руднике, Гуляй-День моим державцем, будет надзирать за работами и смотреть, чтобы ты воровства никакого не учинил.

– Слушаю пана гетмана, – Гармаш так переломился в пояснице, казалось – уже не выпрямит туловища.

– Нет, гетман, не треба, – твердо и тихо проговорил Гуляй-День, переступая с ноги на ногу. – Не мое то дело, и денег мне не надо. Пойду лучше служить тебе, гетман. Запиши меня в казаки, попробую еще повоевать.

Попробую...

А еще что попробует, так и не договорил.

Хмельницкий весело рассмеялся и хлопнул Гуляй-Дня по плечу:

– Вот это, я вижу, казак. Порадовал! Спасибо тебе, брат! Спасибо!

Гармаш едва скрывал свою радость.

Люди бросили работу. Окружили гетмана. Рваные, грязные. Кто в разбитых чоботах, кто ноги завернул в лохмотья, стояли на раскисшей земле, держа в руках топоры и кирки.

– Кто такие будете? – спросил Хмельницкий.

– Посполитые, – отозвался дедок в латаной свитке, с головой, повязанной женским платком.

– Где твоя шапка, дед? Или бабой захотел стать?

– При нужде, гетман, и турком станешь, – весело ответил дед, шуткой смягчая горечь ответа.

– Худо живете, люди?.. – не то вопросительно, не то утвердительно произнес Хмельницкий. – Избавимся от панского ярма – другая жизнь пойдет... – Повернулся к Гармашу, сверлил его глазами:

– Людям дашь чоботы, на свой кошт одежу справишь, кормить будешь как следует. Зачем нищих плодишь? Вор! Ворюга! – Схватил бледного Гармаша за грудь, встряхнул и швырнул на землю.

Гетман обратился к народу:

– Вот что, люди, коли будет вам этот купец обиду чинить, идите ко мне с жалобами, слышите, люди?

– Слышим, гетман! Слышим! – отозвались хором, дружно и весело звенели голоса.

– Здоровы будьте, люди!

– Счастья тебе, гетман!

...Возвращались молча. Золотаренко прятал усмешку в ладонь. Гармаш плелся позади, благодарил бога, что хоть так обошлось. Знал – гетман в гневе бешеный. И за что разъярился? Кого под защиту берет?

***

...Через несколько дней гетман диктовал Свечке:

– "Повинен ты, Гармаш, поставить четыре плотины и у каждой соорудить домницу. Соорудить две мастерских для литейного дела, дабы в них водой можно было сверлить стволы для пушек, как это делают в Московском царстве на оружейных заводах в Туле. Для того посылаю тебе двух знатных мастеров, о коих уже говорено тебе в бытность мою у тебя. Тех мастеров, Ивана Дымова да Дмитрия Чуйкина, содержи, как надлежит, чтобы недостатка ни в пище, ни в деньгах оные мастера не имели. Коли не так – будешь держать ответ передо мной. Гляди, чтобы не было обмана. Велю тебе оттуда не отлучаться, пока дело сие не будет налажено. А будет в чем потреба – отписывай..."

Кончил диктовать письмо. Усталость томила. Свечка ушел. Джура Иванко постлал постель. Хмельницкий обхватил руками тяжелую голову, сжал пальцами виски. Неожиданно вспомнились слова Гуляй-Дня про Крайза. Да разве один только Гуляй-День говорил о том? Вправду, что же это сталось? Надо будет провести следствие над казначеем... Надо будет... Но ведь ему нужны деньги, много денег, для войска, для переговоров с чужеземными державами... И всегда их нехватает... Всегда. Только один Крайз мог добывать деньги быстро. Когда бы ни потребовал от него гетман десять, тридцать, сто тысяч злотых – будто из-под земли рождались бочки с золотом и серебром... Но все же не мог не признать, что в словах Гуляй-Дня и в жалобах многих иных на казначея немца была правда...

...Эта ночь не минула даром. Через два дня перед гетманом стоял встревоженный Крайз. На лавке сидел, кусая кончики уса, Иван Выговский, с беспокойством следил за Хмельницким прищуренными глазами. Пристально глядел из своего угла на Крайза Лаврин Капуста. Хмельницкий, стуча кулаком по столу, кричал:

– Вор! Молчи, собака! – Хотя Крайз и не собирался возражать, и гетман это видел, но именно то, что немец молча выслушивал крики и угрозы, еще больше злило его.

– Прикажу четвертовать, сжечь... Кары нет на тебя, здрайца! Кого грабишь? С кого шкуру дерешь? А ты, Иван, чего молчал? Почему потакал?

Выговский, бледный, поднялся.

– Дозволь, гетман...

– Не дозволю. Молчи, писарь! Не дозволю! И ты вор!

Выговский покорно склонил голову и сел на лавку.

– Учинить розыск, – крикнул Хмельницкий Капусте и швырнул ему смятые пергаментные листы-жалобы. – Вот прочитай, что люди пишут... Прочитай...

Хмельницкий бессильно замолчал, и тогда, прижимая руки к груди, ломая слова, Крайз заговорил:

– Ясновельможный пан гетман...

Хмельницкий грозно повел бровями. Крайз мгновенно спрятал глаза под ресницами, – казалось, гасил в них недобрые огоньки.

– Войну, ясновельможный пан гетман, замышляешь великую. Тебе папа римский, или цесарь, или король шведский взаймы не дадут ни гроша... Где же взять? А деньги большие нужны... Ой, какие деньги! А кто даст? Только сами должны добыть. Самосильно. И каждый чинш, ясновельможный пан гетман, берем по твоему универсалу, и при каждом универсале твоей милости – собственноручная подпись твоя...

Вот оно что! Хитро придумал немец... Ишь, куда клонит: «Под каждым универсалом твоя подпись». Хмельницкий поднялся. Выпрямился над столом.

Казалось, самый воздух мешал ему – рассек его перед собою рукой... И тут прятались за его спиной, его именем прикрывали все. Рыжий немец говорил правду. Разве он не подписывал эти бесчисленные универсалы? И оттого, что в словах казначея была правда, стало еще горше. В один миг вихрем пронеслось в голове: разбой татар, обидные песни, злые напутствия ему:

«чтобы первая пуля не минула, в сердце попала», надменные лица шляхтичей, масляные глаза Ислам-Гирея и его мурз – все это кружилось перед его взором, и надо было делать сверхчеловеческие усилия, чтобы сквозь всю эту мерзость увидеть дорогу, которою следует итти, да итти не одному, а повести за собою весь край, весь народ...

Хмельницкий вышел из-за стола, шагнул вперед. Твердил себе: «Поведу через муки и кровь, но добуду волю родному краю...» И, сам не замечая того, заговорил вслух:

– Добуду! Добуду!

А Крайз, испуганный, отступал к двери, и, когда гетман резким движением выхватил из ножен саблю, Крайз стремительно вышиб спиной дверь и исчез из гетманской канцелярии.

...Что-то защемило в сердце. Густой туман плыл перед глазами.

Хмельницкий почувствовал, словно чьи-то настойчивые, враждебные руки выдергивают у него из-под ног землю... и тяжело опустился на скамью...

 

Глава 5

...Страшную казнь придумал хан для Катри.

Посреди площади, напротив мечети, вкопали в землю столб. Катрю, обнаженную, привязали к столбу, густо обмазали дегтем, в ногах разложили хворост. Мулла Сафи, воздев над головой ладони, провозгласил:

– Неверную и лукавую, которая подняла хищные руки свои на жизнь наимудрейшего и величайшего из владык востока и запада, нашего преславного хана Ислам-Гирея третьего, великий диван приговорил к прилюдной казни у позорного столба.

На площади людей – не протолкаться. Давно хан не радовал Бахчисарай таким зрелищем. Среди шумной толпы позорный столб высится одиноко и страшно. Катря ничего не слышит и ничего не видит.

– Пусть огонь поглотит мерзостное тело неверной, пусть пламя затмит ее подлый взор и принесет ей муки, безмерные и неутихающие.

Тяжелая волна жаркого ветра катится через площадь. Кольцом стоит ханская стража. Безносый татарин оглушительно бьет в бубен. Сейчас начнется. Вот уже сейманы несут факелы. Сейчас они подожгут хворост.

Катря ничего не видит и не слышит. Только жаркий ветер волною овеял тело, как бы заслонил его на миг от страшных взглядов. Вон там, далеко, за полосой гор, прохладная зеленая степь; шумит высокая трава, колосятся пшеничные нивы, улыбаются синие петухи со стен белой хаты, блестит церковный купол под ярким солнцем. Это Байгород, и это жизнь. Давняя, былая, к ней нет возврата, но это жизнь. И Катря стремится к ней через головы страшной толпы, через горы и степи, напрямик, по нехоженым тропам.

В сердце у нее нет страха. Свинцовая тишина в ее успокоившемся сердце. Уже тогда, когда она с нечеловеческой силой сжала свои пальцы на жирном горле хана, поняла – жизни не будет, никогда, вовеки, только муки и смерть. И не будет Мартына, и не будет свободы. Один мрак ждет ее, а потом пустота. И никто не увидит – ни близкие, ни далекие, ни мать, ни Мартын, как тяжкая скорбь посеребрила Катрины черные косы, как вплело горе седые пряди в юность, которая кончалась так страшно этим утром на бахчисарайской площади.

Голос муллы дрожит от злобы, точно через силу выталкивая из жилистой глотки заключительные слова:

– Во имя аллаха, во имя Магомета, – огонь и смерть неверной. Кара и смерть.

Вот теперь сознание возвращается к Катре. Глаза широко раскрыты. Вот оно, страшное. Тысячи глаз, жадно раскрытых ртов. Что это? Кто они? Зачем?

Чем-то густым и неприятным вымазали ей тело, лицо, вот уже льют что-то липкое на голову. Взгляд Катри падает на хворост у ее ног. Напрягаясь всем телом, она кричит неумолимым ханским сейманам:

– Пустите!

Кто отпустит? Кто пожалеет? Не кричи, девушка! Молчи! Умирай страшной смертью. Молчи! Кто говорит это? Чей голос нашептывает на ухо скорбные и мужественные слова? Молчи, девушка! Приготовься! Будет еще страшнее! И уже только одно слово шепчут Катрины губы, одно слово, точно молитву:

– Мартын! Мартын!

Высится позорный столб над толпой. Задрав головы, стоят любопытные, ищут во взоре девушки страх, но не страхом полны широко раскрытые глаза.

Сейманы подожгли хворост. Едкий дым пополз вверх, забил дыхание и затуманил взгляд. Катря захлебнулась и, чтобы не закричать, прикусила губы: «Вот сейчас она завизжит, заплачет, взмолится», – с наслаждением думает мулла Сафи. Но ни крик, ни молитва, ни мольба не помогут неверной.

Слово хана – закон. Кто осмелился поднять руку на сына Магомета, того ждут адские муки и смерть. Велика мудрость хана и безмерен гнев его. Кто не знает этого?

– Прокляты будьте, прокляты вовек! Горем отзовутся вам мои муки...

Звонко и бесстрашно звучит над толпой голос Катри.

Со свистом проносится над площадью стрела и вонзается в грудь Катри.

За ней вторая и третья:

Покорно и спокойно опускается голова девушки. Теперь Катре не страшны муки.

Неимоверный шум вскипает в толпе:

– Кто метнул стрелы?

– Кто нарушил закон, начертанный ханом?

– Кто осмелился?

...Мартын стоит в тесной башне мечети, припав плечом к холодной каменной стене, сжимая в руке тугой лук. Сквозь узкую щель видит толпу.

Доносится сюда угрожающий шум. Но ничто уже не страшно Мартыну. Пришло желанное спокойствие. Чудесной силой наливаются мускулы. Теперь пусть приходят. Он может броситься один на разъяренную толпу, сам погибнет, но у ног его горой лягут мертвые тела ханских аскеров и сейманов. Мартын слышит визгливый голос хранителя мечети, его поспешные шаги по крутым ступеням, ведущим сюда, на башню. Шум на площади близится к мечети, словно в толпе уже догадались, откуда прилетели стрелы. Хранитель всовывает голову в проем двери, ломая слова, почти плача, причитает:

– Ай, ай, что ты, нечистый, натворил! Клялся только поглядеть... Вот они уже сюда бегут... Заметили! Тебя замучат – шайтан с тобой, но и меня псам на ужин кинут...

Хранитель мечети скатывается по ступеням вниз. В отчаянии он бросается к воротам мечети. «Зачем согласился пустить сюда неверного? – клянет он себя. – Зачем польстился на золото?» Бешено стучат в ворота, бешено бьется сердце хранителя. Дрожащими руками открывает маленькую дверцу и высовывает свое безбородое лицо.

– Кто осмеливается нарушать покой дома аллаха? – спрашивает хранитель, стараясь придать своему голосу угрожающий тон.

Сейман недобро блестит глазами, кричит ему в лицо:

– Именем хана, отпирай! Кто-то метнул стрелы с башни мечети.

– Иди прочь, лукавый! Разве не знаешь ты, что в дом аллаха входят не с оружием, а с покорностью! Ступай прочь, покуда кара не упала на твою дурную голову. На башне никого нет, с ума сошел ты, батыр!

За воротами гудит и клокочет толпа. Хранитель закрывает дверцу. Он бежит назад, в башню. Хватает за руку Мартына, тащит его вниз и вталкивает в священную комнату, где хранится коран. Войти сюда имеет право только главный ханский мулла, святой сын аллаха – Фатулла.

Аскеры и сейманы не успокаиваются. Хранитель мечети снова бежит к воротам. Вот уже слышит он тоненький голос муллы Сафи:

– Отпирай ворота, – кричит Сафи, – именем хана приказываю тебе!

Хранитель с ужасом слышит страшный голос начальника ханской стражи, лихого батыра Баязита, который одним взмахом меча рассекает человека надвое, от плеча до паха. Он отпирает ворота. Падает на колени перед муллой Сафи.

– Аллах видит, как напугали меня сейманы. Разве можно так у ворот дома аллаха...

– Веди на башню! – приказывает батыр Баязит. – Не болтай, если не хочешь качаться на сухом суку!

Обыскали башню. Обшарили руками каждый камень. Нюхали воздух, словно запах должен был сказать что-нибудь о преступнике.

Во все уголки заглянули. Остановились у дверей священной комнаты.

Хранитель только смиренно сказал:

– Тут сберегается коран Магометов, ключи у святого Фатуллы.

Потоптались перед дверью и ушли.

Уже давно затих стук шагов в пустой мечети, а хранитель все еще дрожал. Едва опомнился. Отпер дверь, вывел Мартына. Побежал вперед, остановился у стены, влез на столбик, выглянул – в саду никого не было.

– Ступай! – злобно сказал Мартыну.

Мартыну хотелось угостить его на прощанье кулаком, но только плюнул с отвращением и перескочил через стены. Через полчаса сидел перед Иваном Неживым и Тимофеем.

– Думали, погибнешь, друже, – сказал Тимофей.

– Нет Катри, нет, – сказал в ответ Мартын и закрыл лицо руками.

***

...Хан принимал гетманского посла Тимофея Хмельницкого в присутствии всего дивана. Позади хана сидели визирь, ханские братья, мурзы. Перед Ислам-Гиреем положили подарки гетмана. Тимофей подал гетманскую грамоту.

Хан принял ее и передал визирю, не читая.

– Жаловался на меня брат мой Хмельницкий турецкому султану, – недовольно заговорил хан. – Неладно поступает гетман, нарушает закон дружбы нашей.

Тимофей знал, чем недоволен хан. Отец предупреждал его еще перед поездкой в Бахчисарай. В переговорах с Осман-агою Хмельницкий сказал:

«Чтобы я мог спокойно воевать, султан должен приказать хану за моей спиной договора с королем не заключать, как это было под Зборовом».

Тимофей уклонился от ответа. Заговорил о другом:

– Великий хан, гетман Украины поручил спросить тебя: может ли он ожидать твое войско?

Хан бросил на гетманича гневный взгляд. Хитрый сын гяура! Хорошо!

Погоди!

– Передай гетману, брату моему, что и на сей раз сдержу свое слово.

Буду с ордой в конце мая там, где меня просит гетман, но гетман должен приказать по селам и городам, чтобы вольные загоны черни вашей не совершали наездов на мои улусы, чтобы ясырь, который я беру по праву военной добычи, не отбивали...

Руки у хана тряслись. Невольно погладил шею: еще сейчас болела.

Вспомнил вчерашний вечер: могло случиться так, что эта проклятая неверная задушила бы его. Холодок прошел по затылку хана, он сжал кулаки и, не сдерживаясь, почти закричал в лицо Тимофею:

– И буду я брать ясырь, сколько мне нужно, ибо должен, по приказу султана, выслать ему пять тысяч невольников! Пусть знает это сердечный брат мой гетман. Пусть знает!

В тишине, наступившей после взрыва ханского гнева, твердо прозвучал голос Тимофея.

– Про ясырь и военную добычу тебе не со мною договариваться. Это не мое дело, великий хан, и не за тем прислал меня сюда гетман...

Мурзы и ханские братья переглянулись: слишком нагло заговорил хмеленыш.

Визирь перебирал пальцами складки одежды. Ядовито усмехался. Пусть видит диван, как портит хан дело, когда сам вмешивается в переговоры.

Тимофей перевел дыхание, сказал уже спокойнее:

– Великий хан, война еще не началась, добычи еще нет, – о чем будем спорить и что делить?

– А будете отказываться, – снова вскипел хан, – велю орде итти на Чигирин, на Белую Церковь, велю гетману итти со мной на Москву, а не пойду с ним на молдавского господаря...

И вдруг ласковая улыбка тронула злобно сведенные губы хана. Зачем кричать? Хан вспомнил приказ султана. Вспомнил советы визиря. С Хмелем не ссориться, ни в коем случае не ссориться! Всплыли в памяти походы казаков на Азов, на Синоп, бои под Трапезундом. Проклятый визирь правильно советовал: пускай бьются король с Хмелем, грызут друг друга, пускай. А вот когда оба будут обессилены...

Ширится улыбка на губах хана, все ласковее становится лицо его...

– Посадите сына брата моего, – приказывает хан придворным.

Две подушки подкладывают Тимофею, одну – сотнику Неживому. Начинается долгая и тяжелая беседа. Слова просеиваются как сквозь сито. Тимофей чувствует, как от этого деланного спокойствия начинает болеть голова.

Встать бы и уйти. Но вспоминает взгляд отца, обращенный к нему, слышит его проникновенные слова: «Искусство наше не только в том, чтобы саблей размахивать, сын, этим и до нас казаки славились; не только сабля, но и разум – оружие...»

И потому Тимофей сидит здесь. Надо улыбаться, когда хочется плюнуть им в лицо, надо склонять в поклоне голову и спрашивать о здоровьи, когда перед глазами страшные муки невесты казака Тернового, надо дарить хану золотые стрелы, хотя предпочел бы, чтобы эти стрелы торчали в ханской груди, – многое надо делать вопреки велению сердца, и Тимофей все будет выполнять, ибо это и есть дипломатия, сложная и мужественная наука, с помощью которой иногда выиграешь баталию скорее и успешнее, чем мушкетом да саблей.

– Наслышаны мы тут про великие дела брата нашего, – говорит хан, – сам начал пушки лить, ставить домницы, вызвал московских мастеров, – верно ли сие?

Тимофей склоняет голову, опускает глаза. Так надлежит держаться, отвечая хану. Надо отвести взор от лица его. И так удобнее для Тимофея.

Мелькает мысль: «Должно быть, нарочно выдумали это ханские мурзы, чтобы легче было говорить не правду своему царю».

Хан настороженно ждет ответа.

– Казаки, великий хан, испокон веков больше любят сабли и пики, – отвечает Тимофей.

– Ты языком владеешь не хуже, чем саблей, – многозначительно замечает хан.

Сотник Неживой прячет усмешку.

Медленно текут минуты. За широкими окнами ханского дворца – весна, ветер, бескрайный простор, розовое цветение садов. Где-то за полосой Крымских гор – голубая ширь Днепра, манящая целина степи, над ней – бездонная синева. Здесь во дворце не запоешь раздольную песню, как в степи, не вдохнешь полною грудью пьянящий воздух. Все здесь размерено и рассчитано. Каждое движение и каждое слово. Ибо это – дипломатия, способ решения государственных дел. За этой тишиной и притворной почтительностью стоит тревожная безвестность, полная битв, наездов, пожаров, плача и отчаяния обездоленных, слез полонянок. Об этом надо помнить, когда сидишь на мягких подушках, в высокой зале бахчисарайского дворца, перед ханом Ислам-Гиреем III, как посол гетмана Войска Запорожского и всея Украины.

 

Глава 6

Князь Семен Васильевич Прозоровский и боярин Григорий Пушкин второй день вели переговоры с послом польского короля Маховским. По мнению Пушкина, два дня на разговоры с послом потрачены даром. Нечего и слушать путаные объяснения Маховского, лесть и даже угрозы. Боярин Пушкин достаточно хорошо помнил свое прошлогоднее посещение Варшавы, чтобы верить щедрым обещаниям короля или обращать внимание на угрозы и предостережения.

Но приходилось сидеть, слушать и по временам вступать в разговор.

В кремлевской палате пышут теплом низкие, обложенные желтыми изразцами печи. Сквозь глубокие проемы окон проникает бледный свет мартовского дня.

Как тени, появляются и исчезают в палате подъячие посольского приказа. Вносят пергаментные свитки, разворачивают перед князем Прозоровским.

Поблескивая очками, Семен Васильевич шевелит губами, значительно подымает палец и, метнув поверх очков взгляд на Маховского, говорит:

– А еще стало доподлинно ведомо нам, господин посол, что в городе Смоленске и смоленских землях, наших землях исконных, – подчеркивает князь, – державцы Радзивилла ругаются над церквами православными, а также силою принуждают попов принимать унию...

Маховский отрицательно закачал головой, хотел возразить.

– Погоди, господин посол, погоди, – Прозоровский листал пожелтевшие списки. – Ведомо также нам, что людей русских в оных землях содержат как невольников, на всякие работы гоняют, и потому дворы их опустели, а земля, где злаки росли, ныне стала диким полем. Зачем говоришь, господин посол, о дружбе вечной и искренней, если Януш Радзивилл такое творит?

– Пан князь, – Маховский прижимает руку к сердцу, – будь уверен, король того не знает. Когда узнает, будет весьма разгневан своевольными поступками гетмана литовского.

Капли пота выступили на лбу Маховского. От злости дрожали пальцы. И всегда бывало так в этой Москве. Нет, ей-богу, с ханом и его министрами куда легче вести переговоры. Русские своею настойчивостью и упорством бесят посла. Хорошо было советовать сенаторам в Варшаве, попробовали бы здесь, в Кремле, добиться чего-нибудь. С ненавистью поглядел на бритое лицо Прозоровского, на умные глаза под очками в золотой оправе, сказал тихо:

– Это наш домашний спор, пан князь, и мы сами в нем разберемся.

Радзивилл ответ даст, но почему не отвечаешь на мой вопрос? Неужели то, что делается на рубежах царства Московского, не беспокоит тебя?

Прозоровский молчал. Наклонив голову, внимательно слушал. Пушкин щурил глаза на светильники, зажженные подъячим. Маховский поднялся. Оперся руками о стол. Говорил горячо, взволнованно.

– Должны знать, панове, что своеумец Хмельницкий замыслил злое не только супротив Речи Посполитой, – его дерзновенные помыслы супротив помазанника божьего, короля, могут, как чума, переброситься через рубежи.

Это худой пример для лукавой черни. Разве сие не тревожит вас, панове?

Взгляните, что творится в Европе. Вспомните, – год назад безумная чернь подняла руку на помазанника божьего, короля Англии, Карла Первого Стюарта, и причинила смерть ему; в Вене злонамеренные люди умышляли на жизнь преславного цесаря. Хмельницкий – нить из того же дьявольского клубка...

Хмельницкий замыслил злое против помазанника божьего. Если хотите, скажу вам больше: он намерен перекинуться в подданство к турецкому султану, поклялся быть в вечной дружбе с крымским ханом, хвалился, что вместе с ордой пойдет воевать Московское царство...

Маховский перевел дыхание. Показалось, что его слова произвели впечатление на бояр.

– Я должен, панове, по поручению короля Яна-Казимира сказать все это перед царем, просить его величество не пускать в свои земли подлых бунтовщиков, поставить стрелецкое войско на кордонах, донским казакам настрого запретить участвовать в походах Хмельницкого. Атамана Алексея Старова, нарушителя Поляновского вечного мира, который был с донскими казаками под Зборовом, казнить смертью, чтобы другим не повадно было.

Торговым и державным людям запретить... – Маховский уже читал по листу пергамента, разложенному перед ним, – запретить продавать Хмельницкому оружие, ядра, порох, а также зерно и соль. Послов Хмельницкого не принимать, – сие противоречит мирному договору нашему, ибо означает, что вы, панове, признаете здрайцу и бунтовщика Хмельницкого гетманом...

– А почему вы к нему послов посылаете? – сердито перебил Пушкин.

Прозоровский недовольно поглядел на боярина:

– Говори, господин посол, прости, что перебили.

– То все. О том я должен сказать от имени короля его величеству царю Алексею Михайловичу и передать ему в собственные руки королевские грамоты.

Князь Прозоровский поднялся.

– Господин посол, на сем дозволь прервать нашу беседу. Дозволь подумать. Через два-три дня соберемся снова.

– Чего ждать? Только потеря времени, – всердцах сказал Маховский.

Прозоровский не ответил. Наклонил голову. Дал понять – переговоры закончены.

***

...Через три дня собрались снова в большой палате посольского приказа.

Маховский с секретарем посольства Гроздицким прибыл ровно в два часа дня. Их встретили князь Прозоровский, боярин Григорий Пушкин, думный дьяк Василий Унковский и окольничий Богдан Хитров. После поклонов и расспросов о здравии господина посла и о том, не терпит ли он какой нужды и не было ли ему от кого-нибудь обиды, князь оповестил посла:

– Извещения твои, господин посол, касательно замыслов запорожского гетмана весьма важны и требуют времени, дабы их как следует изучить.

Говорено нами о твоем приезде его величеству государю Алексею Михайловичу, который по нездоровью теперь в Кремле не бывает и, к великой своей жалости, тебя, слугу его величества короля Яна-Казимира, принять ныне не может, а потому грамоту королевскую повинен ты передать мне для вручения государю.

Маховский нарушил установленный порядок. Перебил князя Прозоровского:

– Негоже так, пан князь. Грамоту королевскую, согласно с волею короля, повинен я передать только в собственные руки его величества царя.

Прозоровский с притворным сочувствием развел руками:

– Тогда придется тебе обождать. Весьма рады будем, если погостишь у нас на Москве.

У Маховского зарябило в глазах. Ждать? Что они, спятили? Уже на юге начались бои с загонами Хмельницкого, вчера гонец из Варшавы привез письмо от канцлера Лещинского – ускорить московские переговоры. Хорошо им приказывать там, в Варшаве...

– Касательно прочих твоих требований, господин посол, – продолжал Прозоровский, – извещаю: запорожские казаки – люди веры православной и на царскую землю идут, ибо церковь католическая их вере чинит многие утеснения и обиды, а потому запретить им пребывать на русской земле не можем. Прекратите утеснения и обиды, тогда сами не побегут. Второе, господин посол: стрелецкое войско на рубежах наших стоит в потребном числе, и увеличивать его или уменьшать нужды не видим. Посылать же войско на Хмельницкого – дело немыслимое, ибо мы с казаками – люди одной веры, и когда они свою веру защищают, с ними войны быть не может, да и патриарх такого никогда не благословит. О поступках атамана донских казаков, названного Старова Алексея, нам неведомо. Приказано стрелецкому воеводе Артамону Матвееву учинить розыск. Касательно уведомления твоего, что Хмельницкий намерен перекинуться в вечное подданство к турецкому султану и злое замыслил против царства нашего учинить вместе с татарами и турками, – мы о том не ведаем, вам лучше знать, ибо гетман Хмельницкий ваш подданный, и за злые умыслы и поступки его будете вы ответ держать, согласно с мирным договором между державами нашими. Запретить торговым людям вести торг с купцами украинскими не можем. В Поляновском договоре таких обязательств, с кем торговать и как торговать, ничего не написано, а торговым людям поступать вольно – запретить никто не может. Как свободно торгуют с купцами Речи Посполитой, так пусть торгуют и в иных местах.

– Касательно же послов Хмельницкого извещаем, что его величество король должен запретить своему гетману, каким он сам считает Богдана Хмельницкого, посылать своих послов в иные державы, а мы вольны вести переговоры, с кем захотим. Требовать иного будет нарушением Поляновокого договора. Что ж до прочего, господин посол, повинен я сказать тебе: война ваша с казаками, как сам ты говоришь, – домашняя, военного участия в ней брать не будем, но его величество государь Алексей Михайлович не может быть спокоен, когда ругаются над верой православной, разоряют храмы божии, русское письмо и слово русское бесчестят и поносят всяческим недостойным и подлым способом. Сие есть нарушение Поляновского договора, по коему взаимное уважение к вере и вольное исповедание ее обязаны быть.

У Григория Пушкина дух захватило от удивления. Вот это задал перцу князь пану Маховокому!

Василий Унковский сохранял почтительное молчание, только в глазах играли веселые искорки. У Маховского дергались усы. Заложил руки за пояс.

Надменно поглядел на бояр. Сказал многозначительно:

– Обо всем том, что услыхал от тебя, князь, скажу в Варшаве. Ждать здесь больше ни одного дня не могу. Вчера гонец от канцлера привез мне радостное известие: рыцари гетмана польного, пана Калиновского, разбили наголову лучший полк Хмельницкого, под командованием Данилы Нечая. Король с главными силами выступит вскоре, потому должен я немедля быть в Варшаве.

Что-то теперь запоет князь! Маховский был доволен. Меткий выстрел!

Ему казалось, что его сообщение поразило бояр. Вот они переглянутся – и по-другому заговорит князь Прозоровский, который (это доподлинно знал Маховский) только вчера вел тайную беседу с послом Хмельницкого, полковником Михайлом Суличичем.

После минутного молчания Прозоровский сказал:

– Задерживать тебя, господин посол, не имеем права, тебе виднее, как поступить. А что до грамоты королевской – решай сам.

***

...Посол польского короля Маховский со свитой, сопровождаемый служилыми людьми посольского приказа, во главе с дьяком Алмазом Ивановым, выехал из Москвы, держа путь на Смоленск – Оршу.

В пяти милях от Москвы, у слободы Верхняя Застава, Алмаз Иванов попрощался с Маховским, пожелал ему доброго пути и вручил подорожные охранные грамоты, дабы стрелецкие дозоры не чинили никакой обиды господину послу и посольским людям.

Пронзительный ветер врывался в крытый возок. Завернувшись в медвежью шубу, Маховский с приятностью вспоминал недавние дни в Бахчисарае, жаркое солнце Крыма и сладкие, как мед, беседы с ханом и его визирем. Печально вздохнул. События предвещали новые беды, и от одной мысли об этом щемило на сердце.

***

...Тем временем, загоняя лошадей, что есть силы скакал полковник Михайло Суличич через московскую землю к далекому Чигирину. Вскоре потянулась глухомань Брянских лесов, нехоженые и неезженые дороги.

Полковник поглядывал в лесную гущу, держал на готове пистоль, – мало ли кто может выскочить из этой чащи? Вокруг возка пятьдесят верховых. Храпят лошади. Вьется пар над их головами. Летят по сторонам брызги талого снега.

Срываются с деревьев испуганные вороны. Суличич то и дело толкает под бок казака на козлах:

– Скорее, Семен, скорее!

Семен только плечами пожимает. Куда же скорее? Уже четвертую пару лошадей меняет по дороге. Словно сказился полковник. Жил спокойно на Москве три месяца и разом сорвался, как бешеный. За одну ночь подай ему Киев и Чигирин. Больно прыток! Все же Семен хлестнул коренного кнутом.

Возок подскакивает по замерзшей земле. Лошади летят, как на крыльях. «А и правда, – думает Семен, – вот кабы крылья человеку? Сказывал на Лубянке посадский человек, – какие-то люди выдумали способ летать. Наверно, брехал!»

Казак Семен Кравчук с добрым сердцем вспоминает Москву. Чего не повидал там, чего только не наслушался! А больше всего влекло то, что люди свои, вера одна, да и беда одна... Хлопам в Московии тоже не сладко. Пан, видно, всюду одинаков. Что на Руси, что в селе Семена Кравчука – Марковцах над Днепром.

Бьет в лицо ветер. Клонится долу багровое солнце. Скоро и Брянск.

Михайло Суличич мыслями то в Москве, то в Чигирине... Есть о чем рассказать гетману, есть чем порадовать. Не зря сидел в Москве три месяца.

В Брянске полковник Суличич был гостем воеводы – князя Никифора Федоровича Мещерского. Остановился не только на отдых. Положил перед воеводой грамоту от князя Прозоровского. Воевода прочитал внимательно, согласно кивнул головой.

– Ладно. Пусть войско ваше идет, – дороги тут хорошие, провианту и пушек добудут, уж мы в том поможем.

Выпили по чарке, закусили холодцом. Беседовали неторопливо, дружески.

На рассвете Суличич уже был в возке. Снова летели мысли, снова нетерпение гнало его. Впервые за дорогу подумал о поражении Нечая. «Горяч и неосторожен, – мелькнула мысль, – лез куда не надо».

На востоке поднималось солнце. В воздухе запахло прелой листвой.

Возок катился по лесу. Посольская стража затянула песню.

 

Глава 7

В начале апреля Хмельницкий отправил через русский рубеж, в направлении к Брянску, семь тысяч казаков под началом полковника Тарасенка, который прибыл недавно из Кодака. Заботясь об артиллерии, гетман перебрался в Корсунь, куда генеральный обозный Федор Коробка, заменивший умершего от горячки Чарноту, свозил пушки. Тут, по мысли гетмана, надо было сосредоточить все пушки, заготовить потребное количество ядер, пороха и в удобную минуту, когда обозначится окончательное поле генерального сражения, бросить эту силу на самое уязвимое место королевской армии.

Хмельницкий спешил завязать авангардные бои до появления орды, чтобы хан принужден был уже вступить в битву, а не начинать ее. Это, по мысли Хмельницкого, лишало и поляков, и татар возможности снова обойти его какой-нибудь хитростью, как было под Зборовом. Правда, беспокоил еще гетмана литовский князь Януш Радзивилл, но согласие московского царя пропустить гетманское войско через русский рубеж облегчало дело.

В доме сотника Ивана Золотаренка в Корсуне уже привыкли к высокому гостю. Во дворе день и ночь гомонили казаки. За воротами шума еще больше, а в сенях только и слышно было:

– Нельзя к гетману!

– Обожди, у гетмана Богун.

– Только завтра увидишь гетмана, нынче войсковая рада.

Есаул Демьян Лисовец с ног сбился. Легко сказать – день и ночь не спи, утром разве посчастливится прикорнуть где-нибудь в углу на лавке, а то мотайся, как скаженный: гонцы, письма, грамоты... Писцы, чтобы их всех черт побрал, с утра до вечера пьянствуют. Хорошо, что Выговский остался в Чигирине, а то б еще и с ним хлопот...

Тимофей побыл несколько дней, привез есаулу подарок – саблю в серебряных ножнах – и подался с Богуном в Винницу. Капуста то и дело скакал из Чигирина в Корсунь и снова в Чигирин. А тут видимо-невидимо всякого народа, точно ума лишились: подавай им грамоты на послушенство, охранные универсалы. Зашевелилась шляхта, заслышав об успехах Калиновского. Однако, после того как Богун пощипал польного гетмана, несколько угомонились.

Лисовец урвал минутку, вышел на крыльцо. По двору шла сотникова сестра Ганна. Есаул сорвал шапку, почтительно поклонился. Красавица приветливо повела головой, показала ровные белые зубы. Есаул загляделся на красные сапожки. За спиной послышался хриплый голос Суличича:

– Демьян, гетман зовет!

– О господи! – придерживая рукой саблю, Лисовец кинулся в покои.

– Где шляешься? – грозно спросил Хмельницкий. В накуренной комнате едва можно было различить лица Золотаренка, Суличича, Капусты, Мужиловского. – Чернил никогда нет, перья, как щепки...

– Свечка, пан гетман, все перья попортил, – поспешил пожаловаться есаул, – спасу нет: пишет, пишет бог знает сколько, скоро из-за него чернил не станет по всей Украине...

Шутка понравилась гетману. Он усмехнулся. У Лисовца отлегло от сердца. А не то не миновать бы ему нынче...

– Свечка Свечкой, – мирно проговорил Хмельницкий. – Неси живей карту и новые перья и чернила.

...Есаул несколько раз подходил к дверям, прикладывал ухо, прислушивался. Молодица с кухни понесла в комнаты гетмана моченые яблоки.

Лисовец взял себе два, ущипнул девку за румяную щеку, вгрызся зубами в яблоко. Черт знает что! Пора уже вечерять, а они еще и не полдничали, и он должен тут стоять, как свечка. Тьфу, нечистая сила, снова Свечка на языке, никуда от него не денешься!

И в самом деле, – точно призрак, на лестнице появился Федор Свечка.

Учтиво поздоровался с Лисовцом. Дожевывая яблоко, Лисовец спросил:

– Видать, и пообедал уже, почтенный летописец?

– Пообедал, – смиренно отвечал Свечка.

– А я еще и не полдничал, – пожаловался есаул. – Что скажешь?

– Мне бы к гетману, – робко начал Свечка.

– Многого захотел. Нечего теперь гетману делать, только с тобой балачки разводить!

– В войско хочу проситься, пан есаул.

– Что, жизнь надоела, или уже все чернила исписал?

– Шутишь, пан есаул, а я в сей грозный для отчизны час должен мечом веру и волю оборонять, а не грамоты переписывать, возраст и сила у меня казацкие.

– Чисто как поп говоришь, Свечка! – Лисовец дожевал яблоко, выплюнул семечки, обтер платком губы. – Вишь, что задумал! Забудь! Гетман приказал тебя в казаки не пускать. Пиши, Свечка, такая твоя доля на веки вечные.

Эх, мне бы такую работу!

– Не пустишь к гетману?

– Не пущу! Рада там. Разумеешь?

Свечка повернулся и пошел, широкими шагами пересекая двор.

Остановился у ворот, что-то сказал караульному.

«Не иначе – в шинок», – с завистью подумал есаул.

...Поздно вечером закончилась рада. Обедали в большой приемной. За столом распоряжалась сестра Золотаренка, Ганна. Хмельницкий внимательно следил за каждым ее движением. Что-то теплое согревало сердце, когда встречал ее открытый и смелый взгляд. Полковники молча ели. Золотаренко подливал вина в кубки. В горнице – ни скамей, ни ковров на стенах. Вокруг стола стулья с высокими спинками, обтянутыми алым сафьяном, у стен – венские столики, тонконогие и глубокие кресла. Большие высокие окна застеклены вверху разноцветными стеклами. На столе и на столиках в углах комнаты серебряные шестисвечники.

На белой скатерти – серебряная и фарфоровая утварь, медведики с калганной водкой, высокие бутылки мальвазии и горелка в серебряных кувшинах. Ганна то и дело вставала, исчезала за дверью и возвращалась, держа на вытянутых руках блюда с кушаньями.

– Жениться тебе надо, Иван, – сказал гетман, – да и сестру замуж отдать.

Золотаренко не успел ответить, как Ганна откликнулась; поставив перед собой серебряный кубок, прямо поглядела в глаза гетману:

– После смерти мужа я зарок дала, пан гетман, – пока Украина не освободится от польских панов, не выйду замуж.

Сказала строго, ни тени улыбки на полных, как бы слегка припухших губах.

– Что ж, зарок добрый, – растягивая слова, проговорил Хмельницкий.

– Недолго ждать тебе, Ганна, – отозвался со своего места Суличич. – Выпьем за нашу победу!

– Обожди пить за победу, – гетман поднял руку, – не годится прежде времени. Это примета дурная...

– Научил-таки тебя Выговский верить в приметы, – засмеялся Капуста.

– Нет, не потому сказал, что верю в приметы. Не потому, други! А хочу, чтобы знали вы: тяжко будет нам, ой, тяжко! Король и его канцлер Лещинский все сделают, чтобы теперь нас одолеть. – Хмельницкий поднялся с кубком в руках. – Но наше счастье, други, что рядом с нами великий сосед, брат наш – народ русский, и он всею жизнью своею показывает нам, как стоять надо за волю и веру родного края. Великий царь московский жалует уже нас своею милостью, и скоро узнают паны в Варшаве благодетельную для нас и страшную для них совокупную силу народов наших. Пьем, други, за народ русский, за братьев наших, за царя московского.

Звякнули серебряные кубки. Выйдя из-за стола, Хмельницкий подошел к Ганне; коснувшись ее кубка, почувствовал тепло ее пальцев, покой вошел в сердце, и, может быть, впервые за эти дни он непринужденно улыбнулся, разбежались глубокие морщины на лбу. Сказал Ганне:

– Постараюсь, чтобы недолго пришлось тебе зарок держать.

– Желаю тебе счастья, гетман, в великом деле твоем, – торжественно проговорила Ганна.

***

...Среди ночи Хмельницкий проснулся. Неприятно кололо в сердце. Сел на постели, нашарил на столике графин с водой. Кружки не нашел и, припав к горлышку, с жадностью пил. Вода бежала по подбородку за ворот рубахи, приятно освежала.

Поставив графин, вытянулся на постели, закинув руки за голову. Закрыл глаза, стараясь заснуть. Сон не приходил. Слышно было, как у коновязи топотали лошади, доносились приглушенные голоса караульных, кто-то возился под окнами. Встать бы да прикрикнуть. Но не хотелось двигаться, – вот так бы и лежал, забыв обо всем на свете, обо всех заботах и тревогах.

В его годы пора уже изведать сладость покоя. Сидеть бы где-нибудь на берегу пруда, а не то охотиться с луком на туров или вести долгие, нескончаемые беседы с субботовским пасечником Оверком о том, как казаки турок на море воевали. Мало ли что можно придумать, чтобы тихо и неторопливо жить на этом свете! Но разве можно назвать это жизнью? Спросил себя и даже удивился, что такое могло полезть в голову в эту весеннюю ночь. Видно, годы дают себя знать. Не тридцать уже, и не сорок, пятый десяток кончается.

В темноте увидел вдруг перед собой ясное и чуть суровое лицо Ганны.

Услышал, как она приятным голосом говорит: «Желаю тебе счастья, гетман, в великом деле твоем». Кто еще так желал ему счастья? Хотел вспомнить – не мог. Елена? Нет! Никогда не слышал он в ее голосе строгой заботливости жены, которая готова лечь рядом с тобой на поле битвы или положить вместе с тобой свою голову под меч палача. А Ганна поступила бы так! Жизнь свою отдала бы...

Ночью, наедине, можно размышлять о многом. Можно припомнить былые дела и былые надежды. Неужели только в те дни, когда он скрывался от врагов и обидчиков своих в низовьях Днепра, задумал он свое великое дело?

Нет, не так было. В годы скитаний по Украине, в дни битв за счастье чужого края, в годы неволи вызревал в его сердце этот замысел.

Почему же плетут вражьи языки, будто бы он боролся ради собственной корысти, ради собственной спеси и славы? Недалеко видят и на свой аршин мерят.

Предательский и коварный голос порою нашептывал ему на ухо:

«Есть у тебя булава королевская, гетманские клейноды, есть хутор собственный, красавица жена, добыл славы в чужих землях, послы к тебе из дальних краев приезжают, – живи в мире с панами сенаторами, езди на поклон в Варшаву. Ведь с дедов-прадедов повелось, что перед королем преклоняют колени дворяне, князья, герцоги, – отчего же ты, безвестного рода казак, только своими делами возвеличенный, не можешь так поступить?»

Это был страшный и лукавый голос, полный тонкого яда. И он всею силой своей совести глушил этот голос в себе и становился еще безжалостнее к врагам отчизны, к тем, кто держал под ярмом его народ, народ, храбростью и отвагой которого был возвеличен он, Хмельницкий. Какой это народ! Он вспомнил взволнованный рассказ Тимофея – и словно наяву увидел площадь Бахчисарая, невесту Тернового у позорного столба, отважный поступок казака. Можно ли даже подумать, что такие люди окончат свою жизнь как скот подъяремный? Нет! Не будет так! Не будет!

Старшина в большинстве своем даже не понимает, в какую силу вошел теперь народ и на что он способен. И как это ни обидно, но гетман должен признать, что уже немало есть на Украине таких, кто изверился в нем, кто кинул на произвол судьбы отцовские дома и ушел в московскую землю искать избавления от польской и татарской неволи. Но он не осуждает их. Он не поддался на уговоры Выговского и Гладкого, на нашептывания Громыки и Глуха, которые советовали ему всех посполитых, самовольно бегущих со своей земли, возвращать и поступать с ними как со злодеями. Нет! Не послушался он своих полковников. Сказал:

– Пускай идут, сам отпишу воеводам путивльскому и севскому, чтобы помогли тем людям, а когда они увидят, что край наш истинно свободен, сами воротятся, ибо нет ничего краше на свете, чем край отцов твоих!

Он написал воеводам. И не забывал тех людей, которые оставили родной край.

Много воспоминаний рождается в бессонную ночь, и взволнованное воображение рисует перед ним давно забытое, что уже казалось безвозвратно ушедшим.

Теперь снова открывался перед ним путь на битву, которая должна была решить... Но нет! Ничего она не решит! Ничего! В этом он несокрушимо уверен. Фортуна изменчива и может привередничать, как ей вздумается. Бог войны Марс может повернуться к нему спиной, но разве это будет означать конец замыслам и стремлениям, конец воле, добытой в битвах и страданиях?

Конечно, нет! Он даже приподнял голову с подушки и взглядом погрозил кому-то ехидно-лукавому во тьме.

Замыслы и надежды Варшавы не были для него тайной. Но то, о чем рассказал Суличич, возвратясь из Москвы, вселило в сердце уверенность и надежду, которых непоколебимо держался, как держится пловец берега. Знал – нужно только время. Время решало теперь, как никогда. И если ему опять придется уступить, то лучше сделать это на поле битвы, чем в мирных переговорах с королем и панами. Ни казачество, ни, тем более, посполитые не одобрили бы таких переговоров и отвернулись бы от него, может быть, навсегда. Ибо чем оправдал бы он тогда их надежды? Вот и казак Гуляй-День – разве не изверился в нем? Но Гуляй-День верит в свободу, и вера эта зовет его к борьбе. Гетман не мог забыть тревожного и вопрошающего взгляда Гуляй-Дня там, на рудне, и не раз возвращался мыслями к этой встрече, так много всколыхнувшей в его душе.

Да, тут, наедине со своей совестью, можно было признать: он выполнил не все, что обещал в своих универсалах. Ведь он должен был смотреть только вперед, только вперед, не оглядываясь, и время от времени задабривать тех, кто мог покинуть его посреди трудного пути.

Со страхом подумал: впервые за эти годы у него появилась та странная неуверенность накануне тяжелых сражений, которая может оказаться роковой.

Но зато у него было спасительное убеждение: он должен предвидеть будущее, смотреть только вперед, только вперед, – это становилось его заповедью. И, подумав об этом, он уже без тревоги вспомнил недавние вести о подозрительной суете в Киеве, у Адама Киселя (дождется этот кат, что будет на виселице!), перехваченные письма Сильвестра Коссова к полковнику Матвею Гладкому, намеки – пока еще только намеки – Капусты на чрезмерное внимание Выговского к польским комиссарам и рассказ Суличича о том, что Выговский доносил московскому послу Унковскому на него, гетмана. «Это все теперь второстепенно, незначительно», – сказал он себе. Ответ князя Прозоровского польским послам стоил нескольких выигранных сражений, и потому он мог спокойно смотреть в будущее.

Варшава, ясное дело, задумала покончить в этом году с ним. Варшава пойдет на все. Паны хотят развязать себе руки. Замыслы шляхты простирались далеко. Варшавским политикам уже виделись широкие пространства московских земель под бунчуками коронных гетманов. Надо же им было после тридцатилетней войны поправить свои дела за чужой счет.

Что ж, он поможет панам убедиться, что и у них под ногами земля горит. Всего три дня прошло, как он получил весть от верных людей: в Карпатах подымаются польские селяне, и Варшава этим весьма обеспокоена.

Казацкое войско станет для повстанцев побратимами. Он будет их другом. С двух сторон займется пожаром Речь Посполитая. До сих пор паны-сенаторы запугивали своих посполитых тем, что Хмель с казаками движется, как саранча, чтобы уничтожить веру католическую и польский народ. Хитро замыслили! Только напрасно паны сенаторы думают, что не может он обезвредить эту наглую ложь...

Видно, не заснуть в эту ночь. Он спускает ноги с постели. Позвать бы джуру Иванка, да, верно, спит. Гетман встает. Медвежий мех, разостланный на полу, ласкает теплом ноги. Гетман отворяет дверь, зовет джуру. Часовой у дверей вскакивает на ноги, дергает за руку джуру Иванка, который храпит на сундуке.

Сонный Иванко зажигает свечи. Приносит горшок кислого молока. Гетман отодвигает в сторону горшок, половчее устраивается в кресле, накинув на плечи кунтуш, посасывая люльку, наклоняется над картой. Сколько раз за последние дни он вопрошал взглядом этот желтый лист пергамента! Как ярко сияли для него все эти черточки, точки, треугольнички! Жизнь, сложная и привлекательная, полная и горя, и неожиданных радостей, таилась за ними.

Год передышки принес немало плодов его стране! А врагам? Надо признать – и им немало удалось сделать. Может быть, больше, чем он догадывается. Какие кошели в Европе раскрылись для панов! Чего стоит один только Ватикан!

Дьявол в сутане занес руку над его отчизной, хочет испепелить ее в боях и обратить в небытие добытые народом вольности.

...Перо, зажатое в пальцах, медленно ползет по пергаментному листу.

Вот полоса Карпатских гор, вот Подгорье вот Краков. Тут, в Подгорьи, карпатские повстанцы. Ему сказали, что их вожака зовут Костка-Напирский.

Гетман знал тот край. Хорошее место выбрал Напирский. Народ этого края жил в вечной нищете. Сюда, к Костке, он пошлет людей. Нет, не одного и не двоих. Сюда должен прорваться мощный и храбрый отряд его казаков. Они пройдут по тылам армии короля. Он пошлет Костке-Напирскому грамоту о дружбе и помощи. Протянет руку ему, как брату. И это должен знать польский народ. Надо разослать универсалы польским посполитым. А то, что под Краковом будут казаки, – разве от одного этого не встанут дыбом волосы на голове у коронного гетмана Потоцкого и польного гетмана Калиновского? Нет Данилы! Эх, Нечай, Нечай! Слишком рано оставил ты сей свет! Еще бы тебе жить и жить. Еще прогремела бы твоя слава под Краковом и одно имя твое навело бы ужас на кичливых панов!

Вглядываясь в посветлевшие окна, гетман вспоминает свою последнюю беседу с Нечаем, его взволнованные слова: «Что ж, выходит – за кого хан, тот и пан?»

Встают перед глазами Морозенко, Кричевский, Кривонос...

Он видит островерхие курганы в степи, под стенами Збаража и Зборова... На миг возникает дивная мысль:

«Пройдет время, пройдут годы, пятьдесят, сто, больше... Будет пышно ликовать жизнь в свободном краю, чудесным цветением оденутся сады, будут стоять озаренные солнцем обширные города и села, выйдет весной в поле сеятель, остановит взгляд свой на островерхом кургане, или поднимет острым лемехом из земли истлевший череп воина, или найдет заржавленный меч, – что скажет тот неведомый человек?»

Он ясно видит тот день, то поле и того человека.

...Поет петух за окнами. Один, второй, третий. И Хмельницкий думает, усмехаясь: «И тогда так же будут петь петухи».

Наклонясь над картой, проводит пером прямую линию от Киева, через Конотоп, на Брянск, до самого Рославля. Сюда выйдет полк Тарасенка. Здесь нежданно обрушатся на голову Януша Радзивилла семь тысяч сабель, и тогда подымутся селяне на Белой Руси, повстанут за Стародубом, Смоленском.

Сможет ли тогда Радзивилл грозить его флангу? Не оставит ли он тогда мысль о походе на Киев, о том, чтобы нанести удар в спину казацкому войску?

Да! Выдержать бы этот год. Один год. Суличич привез недвусмысленный, вполне ясный ответ царя: продержаться один год, а тогда царь объявит войну Речи Посполитой. Понятно, почему так торопятся паны. Любой ценой хотят усмирить Украину именно теперь. Развязать себе руки. Но он продержится.

Выстоит. Чего бы это ни стоило. И оружия не сложит. Нет!

Голоса за дверью, топот ног привлекают его внимание. Подняв голову, он видит, что заря уже окрасила стекла багрянцем. Сильно дунув, гетман гасит свечи и собирается распахнуть окно. Капуста просовывает голову в дверь:

– Должен обеспокоить тебя, гетман. Важные вести.

Стоит перед Хмельницким, держа в руке клочок полотна. Лицо встревоженное, не смотрит в глаза. Недобро защемило сердце у гетмана.

– Что-нибудь худое?

– Худое, гетман. Ночью прибыл гонец от Малюги.

– Варшава! Опять Варшава! – со злобой сказал Хмельницкий. – Ну, говори. – Плотно уселся в кресле, стиснув руками подлокотники, закрыв глаза.

– Письмо цыфирью, – сказал Капуста, пальцы у него дрожали; посмотрел внимательно на Хмельницкого, откашлялся, повторил:

– Письмо цыфирью: двести пять, сорок семь да еще тридцать один, что означает: «канцлер Лещинский в согласии с королем», тридцать два, семь, четыре, пятьдесят восемь, что означает: «и папским нунцием Торресом и личным духовником короля замыслили...»

Шептал про себя цифры и громко, раздельно выговаривал каждое слово, кидая тревожные взгляды на гетмана:

– ..."замыслили гетмана отравить, дело это поручивши... – Капуста перевел дыхание, ему нехватало воздуха, – дело это поручивши, – повторил он, – супруге гетмана, которая, установлено мною доподлинно, есть шпионка иезуитов при особе гетмана..."

Замолчал. Клочок полотна дрожал в руке. Хмельницкий не открыл глаз, глубже опустился в кресло. Солнечный луч лег на высокий лоб, и Капусте бросился в глаза землистый цвет лица гетмана. Молчание продолжалось.

Минута... две... может быть, больше. Потом Капуста услышал, точно издалека, тихое:

– Прочитай еще...

Капуста начал. Нетерпеливым движением руки гетман остановил:

– Не надо сначала. Конец...

Капуста читал:

– "...замыслили гетмана отравить, дело это поручивши супруге гетмана, которая, установлено мною доподлинно, есть шпионка иезуитов при особе гетмана..."

– "Установлено мною доподлинно, – повторил охрипшим голосом Хмельницкий, – есть шпионка иезуитов при особе гетмана..."

Широко раскрыл глаза. Заглянул снизу вверх в лицо Капусте, поймал его взгляд, искал в нем чего-то такого, что опровергло бы письмо Малюги.

Лаврин открыто глядел ему в глаза. Ничего спасительного Хмельницкий не нашел. Вскочил на ноги и с силой ударил кулаком по столу. Упал подсвечник, сползла на пол карта, медная чернильница подпрыгнула, расплескав чернила по скатерти.

– Навет! Ложь!

Ярость бушевала в нем. Но сердцем почувствовал: правда.

И вдруг, резко повернувшись к Капусте всем туловищем, жестко приказал:

– Взять под стражу, учинить розыск, допросить.

Бросил взгляд в окно. Там, за стеклами, подымался день. Всходило солнце.

 

Глава 8

...Нежданного гостя принимал Адам Кисель в своем доме. Перед ним стоял в черном кармелитском одеянии, склонив голову в почтительном поклоне, не кто иной, как Казимир Лентовский, духовник его величества короля Речи Посполитой.

Приветливая улыбка на губах Лентовского, спокойная походка и уверенные движения свидетельствовали о том, что в Варшаве все благополучно. Удобно усевшись в кресле, положив ногу на ногу. Казимир Лентовский подробно повествовал сенатору о столичных делах, о своей поездке, о будущем, которое предвещало, наконец, мир и спокойствие для всех избранных небом людей.

Сенатор, весьма утешенный рассуждениями своего гостя, почувствовал, что многие из его страхов, по-видимому, напрасны, и положение Речи Посполитой отнюдь не вызывает такой тревоги, какая не оставляла Адама Киселя уже достаточно долгое время.

Ксендз сказал, что в недалеком будущем казакам придется дать нового гетмана, спрашивал мнение пана сенатора по этому поводу. Он вел речь об этом так, словно уже не было Хмельницкого, а если он и существовал еще, то не заслуживал внимания достойных и почтенных особ.

– Есть тут один человек, – сказал Лентовский, подвигая поближе чашку кофе, которую поставил перед ним пахолок.

Кисель указал пахолку глазами на дверь.

– Кого ж вы имеете в виду, святой отец? – почтительно спросил Кисель.

– Выговского, – четко проговорил ксендз.

– Что ж, человек достойный, – сказал Кисель, – слежу за ним внимательно. Должен сказать, что с Хмелем он теперь не в добром согласии.

Лентовский забеспокоился:

– Вы в этом уверены?

Кисель кивнул головой.

– Это плохо, пан сенатор. Не подозревает ли в чем-нибудь Хмель своего писаря? – Но вдруг спокойно добавил:

– Правда, скоро это уже не будет иметь значения... Через несколько дней Хмеля не станет.

Кисель едва не подскочил в кресле.

– Как не станет?

– Божья кара падет на голову отступника нежданно. Перст судьбы, пан сенатор.

Ксендз возвел глаза к потолку и набожно перекрестился.

...Эта беседа с Лентовским и события следующего дня внушили Киселю уверенность в том, что недалеко время, когда он сможет со спокойным сердцем прибыть в Варшаву, чтобы сказать сенату и его величеству королю:

«Со смутой покончено. Мир и согласие утвердились на коронных землях его величества милостивого короля Яна-Казимира».

***

...Елена в сопровождении казначея Крайза прибыла в Киев на день позже Казимира Лентовского.

Воевода ночью принял гетманского казначея Крайза. Говорили они долго с глазу на глаз, а затем воевода дал Крайзу пахолка, который проводил его в монастырь бернардинов, в дом, где поселился ксендз Лентовский.

Важные вести привез из Чигирина казначей Крайз. В то же утро Казимир Лентовский отправил к Янушу Радзивиллу извещение о том, что литовский гетман должен ожидать акции со стороны московского рубежа, куда прибудут для этой цели казаки Хмельницкого. Негоциант Вальтер Функе, спрятав грамоту ксендза в заветную шкатулку, где он хранил все секретные бумаги и записную книжку, зевая, ибо час был еще ранний, трясся в повозке и с наслаждением вдыхал свежий утренний воздух.

Вальтеру Функе приятно было думать, что не пройдет и недели, как он будет уже на пути в родной Франкфурт. Скоро он обнимет жену и деток, сможет порадовать их вестью о том, что на много тысяч талеров увеличилось уже его состояние. Радовался негоциант и потому, что в этой стране, откуда он уезжал, начиналась теперь такая свалка, что, ей-богу, лучше быть где угодно, но только не здесь. Напрасно так уверен в спокойствии и тишине сенатор Кисель, этот достойный и весьма почтенный государственный муж, и напрасно ксендз Лентовский полон добрых предчувствий.

Что ж, в конце концов это Вальтера Функе не касается! От всех этих дел он имеет немалую прибыль. Но рисковать своими деньгами, а тем более своею жизнью, он не намерен. Вспоминая бродягу Крайза, своего земляка и единоверца, Вальтер Функе неодобрительно качает головой. Однако, что теряет Крайз, даже если и угодит на виселицу? Ни капитала, ни семьи у него нет. Другое дело – он, Функе. И негоциант, в самом отличном расположении духа, тихо напевает свою любимую песенку:

Складывал хозяин печь,

Не хотел ни сесть, ни лечь, -

А наутро вместо печки

Получилося крылечко.

 

Глава 9

Елена с тревогой глядела в глаза ксендзу Лентовскому. Пламя свечей расстилало диковинные тени на стене кельи. Серебряное распятие тускло мерцало в углу. Пахло ладаном, старыми пергаментами, плесенью.

Голос Лентовского был тих, спокоен, и постепенно этот покой передавался Елене.

Когда она собиралась в Киев, узнав от Крайза, что ксендз Лентовский прибыл из Варшавы и желает повидаться с нею, беспокойство охватило ее.

Чутьем поняла: начинается то, что давно являлось ей среди ночи, пробуждая в сердце тревожное волнение. В такие ночи она просила скорой смерти Хмельницкому, взывала к богу, в надежде, что небо примет ее мольбы и покарает ненавистного ей теперь Хмеля, которого она боялась больше, чем самого сатаны. Тогда бы она была свободна. Вольна, как птица. Тогда снова Варшава, Краков. Снова блеск, музыка, снова жизнь. Она сидит перед ксендзом, полная страха, в надежде, что услышит от него какие-нибудь добрые вести. В конце концов, это был единственный человек, связывавший ее с тем миром, который казался теперь далеким и почти недостижимым. И то, что пан Лентовский подробно расспрашивает об ее жизни, наполняет встревоженное сердце великой благодарностью. Она рассказывает охотно.

Хмель стал опаслив, осторожен, лишнего слова не выронит. Ей удалось подслушать – он снова задумал посылать послов в Москву. От хана недавно возвратился Тимофей. Хмель теперь в Корсуне. Со дня на день ждут его возвращения. Она привезла списки новых полков. Задерживаться здесь ей не следовало бы долго, могут хватиться.

– Твоя правда, дочь моя, – соглашается Лентовский.

Он придвигает свое кресло к креслу Елены, касается ногами ее колен, заглядывает ей в глаза, кладет руку на плечо. Пальцами правой руки ксендз отыскивает на шее Елены золотую цепочку и медленно вытаскивает спрятанный на груди медальон.

– Хорошо, что ты носишь при себе дар преподобного нунция.

Елена знает, что дальше скажет ксендз, и со спокойствием, вызывающим у нее самой удивление, ждет этих слов. Конечно, он начнет издалека, такой щедрый на слова пан Лентовский. Но вместо того, как бы угадав ее мысли, ксендз говорит жестоко и твердо, не отводя взгляда от ее глаз:

– Настал срок, дочь моя, настал срок!

Умелым движением пальца он открывает медальон.

***

Пани гетманова возвращалась в Чигирин. Крайз сидел рядом в карете.

Лошадей меняли в Трахтемирове, потом в Мошнах, и хотя и не собирались, но пришлось впрягать свежих в Черкассах.

Кучер Спиридон злой сидел на козлах и всю злость свою отводил на лошадях. Только ветер свистел за окнами кареты. За Черкассами едва не угодили в пруд. Плотина прогнила, и если бы не умение Спиридона, купались бы пани гетманова и тот пес немец в гнилой воде пруда, лягушкам на посмешище.

Спиридон не слышит, о чем говорят в карете Крайз и Елена. Только теперь уже не обмануть Спиридона, если даже кто-нибудь на кресте поклянется, что между пани гетмановой и рыжим немцем все чисто... Он ясно видел сквозь щель в дверях, когда будил пани гетманову в Мошнах, – казначей был в ее постели. Еще в Чигирине слуги болтали об этом. Спиридон не верил. Даже грозился: «Погодите, Капусте скажу, он вам языки укоротит!»

Выходит, правда. Знал бы гетман об этом! Нет, скверно устроен мир, если такая не правда творится. Наверно, и сейчас сидят в карете, как голубки, и обнимаются. А гетман где-то там по полкам ездит и глазом не моргнет. Да, в таком деле баба дурит всех одинаково, и гетмана, и простого казака. И, обидясь за гетмана, Спиридон всердцах вгоняет лошадей в канаву так, что карета наклоняется на один бок, потом на другой и, подпрыгнув на кочке, выкатывается на ровную дорогу. «Вот и милуйтесь!» – злобно радуется Спиридон.

Опустив оконце, Крайз высунул голову. Спиридон только покосился.

Лается немец. Пускай лается. Елена онемела в углу кареты. Одна мысль – скорее бы Чигирин! Скорее! Все условлено. Она это сделает вечером. За ночь успеет выбраться из Чигирина. Крайз уж придумает, как. Встречает странно холодный взгляд Крайза, и в душе вдруг снова возникает беспокойство.

Прижимает руку к сердцу. Пальцы нащупывают медальон. В памяти всплывают слова ксендза: «Лучше всыпать в вино».

– Лучше всыпать в вино, – говорит она громко.

И тут же, не обращая внимания на пытливый, удивленный взгляд Крайза, думает: наконец настанет свобода, наконец окончится все, Лентовский повезет ее в Варшаву, о ней, как он сказал, будет говорить вся Речь Посполитая, и Елена даже теперь, сидя в углу кареты, уже слышит эти слова, полные восторга и удивления: «Вот эта отважная женщина убила схизматика Хмеля!»

Поздно ночью карета въезжает в ворота чигиринской резиденции гетмана.

Джура откидывает лесенку у двери кареты, чтобы пани гетмановой удобнее было сойти. Она сразу же спрашивает, не прибыл ли пан гетман. Видимо, обрадованная тем, что его еще нет, быстрыми, легкими шагами подымается на крыльцо и исчезает за высокой дверью.

Елена проходит в опочивальню. Видит в зеркале, озаренном снизу и сверху свечами, свое усталое лицо, замечает темные круги под глазами. Она приказывает принести в опочивальню столик с кушаньями, бутылку мальвазии и два кубка. Когда прислужница приносит все это, она отсылает ее, придвигает столик к кровати и, оставшись в одной рубашке, несколько минут ходит по комнате. Как хочется ей сейчас с кем-нибудь перемолвиться словом! Но вокруг одни стены. Все, что лежит за этими стенами, чуждо и ненавистно ей.

Если там, в келье, беседуя с ксендзом Лентовским, она ощутила какую-то тревогу, и страх цепкими пальцами сжал ее сердце, то теперь этого уже нет.

Нынче суббота. Он обещал приехать в субботу. В крайнем случае, если его задержат, она увидит его в воскресенье утром. Как обычно, он сдержит свое слово. Что и говорить: без нее он мучится. Елена насмешливо улыбается. Пусть помучится теперь. Стоя посреди опочивальни, приложив руку ко лбу, она как будто старается что-то припомнить. Затем идет к постели, откидывает покрывало и, взбив подушки, укладывается на холодных простынях.

Елена лежит на спине, лицом вверх. В подсвечниках горят свечи. Перед глазами отчетливо и удивительно просто возникает все, что произойдет этой ночью. Будет так. Вот он войдет, наклонится над нею, разбудит. Крепко прижмет к груди, скажет:

– Еленка.

Потом будет целовать глаза, лоб, губы... Она скажет:

– Иди, умойся с дороги, Богдан.

Вот он в смежной комнате будет плескаться водой, что-то кричать ей, и пока он там будет умываться, она разольет по кубкам ароматную мальвазию.

Он вернется, сядет на постель рядом с нею, она подаст ему кубок, потом они выпьют, потом он будет целовать ее, потом...

И в этот миг ужас надвигается на нее. Она в страхе закрывает глаза, ибо видит перед собой глаза Богдана и в этих глазах горит зловещий огонь.

Больших усилий стоит Елене возвратить себе спокойствие, хотя бы недолгое, шаткое, но все же спокойствие. Сама не замечая того, она засыпает, побежденная усталостью, но сон ее беспокоен, и она время от времени стонет и вскрикивает.

Сквозь сон слышит Елена чьи-то шаги, голоса, и не сразу открывает глаза.

Вот сейчас он наклонится над ней и она протянет к нему обнаженные руки...

Взглянув, она немеет от страшной догадки, хочет закричать, но только безмолвно открывает рот, – крик застрял где-то в груди.

У постели стоит Лаврин Капуста, а на пороге казаки с пистолями в руках.

***

...Спустя день после того, как отвезли в крепость жену гетмана, ночной дозор, объезжая город, нашел в овраге за восточными воротами труп.

Один из дозорных, подсвечивая факелом, наклонился над убитым и присвистнул от удивления:

– Эге, хлопцы, да то ж гетманский казначей!

Есаул приказал доставить убитого в курень.

Чуть свет есаул поспешил в гетманскую канцелярию.

– Беда, пан полковник, – доложил он Капусте, – ночью нашли убитым гетманского казначея.

Впервые за много дней Капуста растерялся. Почувствовал: что-то важное выскользнуло у него из рук. Поехал в курень, поглядел на мертвого Крайза, – тот лежал на земле, накрытый рядном. Есаул откинул рядно, указал пальцем:

– Видите, стреляли ему в затылок. Злое умышление, как на ладони.

Возвращаясь в канцелярию, Капуста остановил коня у дома Выговского.

Псы рычали на цепях. Слуга, выглянув в калитку, бросился отворять. На крыльце стоял сам хозяин, приветливо улыбаясь.

– А я только с хутора вернулся, – заговорил Выговский, – писцы оповестили, что ты прибыл.

Пропустил Капусту вперед. Прошли через длинные сени, Выговский откинул тяжелую бархатную завесу, впустил гостя в большую залу. На парчовой скатерти, покрывавшей стол до самого пола, играли лучи солнца.

– Не слыхал еще новостей наших? – спросил Капуста, скользнув взглядом по картинам, развешанным на стенах.

– Про гетманшу слыхал, – спокойно ответил Выговский и спросил:

– Поснедаем?

Он дважды хлопнул в ладони, и на пороге вырос джура:

– Подать сюда горелки! Может, ты вино будешь пить?

Капуста безразлично пожал плечами.

– Вина! – приказал Выговский. – Вот тебе и гетманша! Что же там сталось? – спросил, щуря глаз, словно ему мешал солнечный свет. Но солнце как раз светило в глаза Капусте, и Капуста отметил про себя, что спокойствие хозяина деланное.

Закуривая трубку, Капуста проговорил:

– Пани гетманова, видать, плохо кончит, Иван. Дорога у нее одна – на виселицу.

– А на вид смирная была, – покачал головой Выговский. – Никогда бы не подумал, что на худое способна. Вот негодница! А как же гетман? Что он?

– Приказал взять под стражу и учинить розыск.

Выговский не сказал на это ни слова, разглядывал ровно подстриженные ногти. Он хорошо знал, что значит «учинить розыск»...

Джура внес кушанья. Поставил вино, пододвинул тарелки, вилки и вышел.

Выговский положил Капусте на тарелку колбасы, налил вина. Подняв кубок и заглядывая в него, Капуста сказал:

– Собиралась подсыпать гетману отравы в вино...

– А, чтоб тебя! – развел руками Выговский. – Говоришь так, словно и я собираюсь с тобой такое сделать. Давай, Лаврин, поменяемся кубками.

– Что ж, давай, – согласился Капуста.

Они обменялись кубками. Выговский засмеялся. Нехотя жевал жареную колбасу, краем глаза ловил выражение лица Капусты. Кто его знает, что у него там на душе, что в мыслях? Если бы на то воля генерального писаря, то сперва надо было бы спровадить в пекло Капусту, а уж потом... Его мысль прервали слова Капусты:

– Недалеко видят паны из Варшавы да ихние иезуиты. Смотрели бы лучше у себя дома...

Выговский тихо спросил:

– А как же ты дознался об этом, Лаврин?

– Добрые люди предупредили, Иван.

Ковыряя вилкой колбасу, Выговский возмущался:

– В какое время задумали! А?! Ты понимаешь, Лаврин? Перед самым походом. Хитро задумали, хитро.

– Крайза нашли нынче в яме, за восточными воротами, – вдруг сказал Капуста, поглядев в глаза Выговскому. – Убит выстрелом в затылок.

Выговский откинулся на спинку кресла. Тоненько звякнул вилкой по тарелке.

– Крайза? – переспросил глухим голосом.

– Его.

– Что ты нынче, Лаврин, все меня такими новостями угощаешь?

– Каждую новость понять можно. Терпение и настойчивость. Лучшего способа для этого и не ищи.

– Мне этот совет ни к чему, эти дела не сведаю. Вот дай мне универсал какой-нибудь написать или там грамоту панам сенаторам, так, чтобы у них под ребрами зачесалось, – это сделаю и сделаю как надо.

– Пойду, Иван.

– Что ж так торопишься, Лаврин? Не поел, не отдохнул, наговорил такого, что голова кругом пошла, и бросаешь одного? Я тут один, без вас, закрутился. Гетман когда будет?

– Приказал тебе в Корсунь ехать. А когда сам сюда – неизвестно. Бывай здоров.

Снова, как учтивый хозяин, генеральный писарь пропустил вперед Капусту, откинув завесу, чтобы гостю удобнее было пройти. Бросив через плечо взгляд на Выговского, Капуста сказал:

– Понимаешь – вот сюда, – задержался на пороге, тронув себя за затылок. – Вот так сзади, как, к примеру, я иду, а ты меня сзади. А?

Уловил в глазах Выговского испуганный огонек и, подняв голову, быстрыми шагами пошел через сени. За спиной услышал:

– Вижу, Лаврин, у тебя голова кругом идет от этих дел беспокойных, затуманилась...

– Нет, Иван, туман развеется, – и Капуста указал рукой на луга, видные с крыльца Писарева дома.

Над лугами расплывался, таял под утренним солнцем туман. Пар поднимался над землей.

...Выговский еще долго стоял на крыльце, опершись локтями о перила, устремив задумчивый взгляд в сизую даль. На джуру, который напомнил про завтрак, прикрикнул так, что того будто ветром смело в сени. Всердцах стуча каблуками по полу, возвратился в дом. Что это за посещение и что это за беседа? Неужели сболтнула что-нибудь на допросе эта проклятая баба? А что могла сболтнуть? Что она знает? А может быть, ксендз... Может быть, он ей... Нет, это невозможно. Крайз – тот знал, много знал. Что ж, Крайза нет. Крайз будет молчать. Как сказал Капуста: в затылок.

От одного угла горницы до другого десять шагов. Как долго можно мерить шагами это короткое расстояние? Выговский, ни на минуту не останавливаясь, шагает из угла в угол. Джуре, со страхом заглянувшему в горницу, приходит на память волк в клетке, которого осенью на ярмарке показывали цыгане. Вот точно так же ходил он из угла в угол, желтыми глазами, полными злобы, сверлил людей, теснившихся возле клетки.

Долговязый, коротко остриженный пан писарь, у которого волосы на голове торчат, точно волчья шерсть, в самом деле напоминает джуре волка.

Джура сидит в сенях на низенькой скамейке, обняв колени руками, удивленный и напуганный тем, что уловил сходство между волком и своим паном.

***

...В тот же вечер в корчме чигиринский пьянчуга Пилип, загадочно подмигивая двум подгулявшим казакам, шептал им на ухо:

– Казначея гетманского в потылицу – чвирк... Ночь темная, она не выдаст.

И дальше сказал пьянчуга Пилип такое, что казаки от его слов сразу протрезвились. Пригрозили ему виселицей и прогнали от себя, а Пилип подсаживался к другим в корчме, плел языком, что видел своими глазами, возвращаясь прошлой ночью с хутора Каменного, как возле яра за городом остановилась повозка и оттуда выбросили, словно мешок, человека. Повозка бешено помчалась дальше и, если бы Пилип не кинулся опрометью в кусты, наехала бы на него. Он может присягнуть, что то была повозка пана генерального писаря, – кто же не знает в Чигирине кованых, крепких повозок пана Выговского, сделанных где-то в заморских краях...

Пилипа в корчме слушали, но никто не проронил и слова, даром, что под хмельком. Лучше в такие дела не вмешивайся, не то будешь иметь дело с Капустой и попробуешь, каковы на вкус канчуки в крепости за Тясмином.

Шептали на ухо друг другу:

– Такое дело, брат. Нам от такого лиха подальше быть!

И уже пошла молва по Чигирину: жена гетмана, шляхтянка Елена, сидит в тюрьме за то, что замыслила поднять руку на гетмана, а может, и причинила какое зло, – ведь не слышно и не видно гетмана в Чигирине. Все могло статься. Мимо двора гетманской канцелярии чигиринцы проходили, кидая любопытные взгляды на высокие окна за оградой, а кто посмелее – останавливался, заглядывал во двор. Мордастые караульные покрикивали:

– Проходи, проходи, чего глаза вытаращил, как в церкви!

Поспешно проходили не оглядываясь. Черт с ними! С этими собаками лучше не связываться!

...Выговский с канцелярией собрался в Корсунь. Писцы напихали в мешки бумагу, перья, чернила. Знали: в Чигирин, видать, скоро не воротятся, из Корсуня путь лежал на войну. Капуста пропадал в крепости. Прискакал Тимофей. Недобро поглядел на Выговского, ткнул руку, точно милостыню подавал нищему, и загадочно сказал:

– Тебя гетман ждет.

– Что там? – спросил писарь. – Скоро ли в поход?

– Поедешь – увидишь, – загадочно ответил Тимофей, – а у меня времени нет, тороплюсь в крепость.

Знал Выговский, почему спешит Тимофей. Так менялись времена. Так оборачивались события.

Перед отъездом в Корсунь генеральный писарь вторично перечитал письмо ксендза Лентовского, которое привез ему из Киева Крайз, озабоченно потер виски и сжег письмо на свече.

Выходило – еще не время. Ошибся ксендз. Просчитался. Прищурив глаза, Выговский уставился в угол. Шевельнул плечом, словно сбрасывал с него ношу. Что ж, время придет! Он будет ждать. Терпение, и еще раз терпение.

Путь ему расчистит предстоящая битва. Только бы встретиться с визирем.

Рано еще радуется Капуста. Слишком рано. Пусть отстранили они его от московских дел. Он догадывается, чья это работа. "Не обойдешься без меня.

Хмель, – злорадно думает Выговский. – А главное – хорошо, что нет Крайза!

Хорошо!"

...Хмельницкий с трудно скрываемым нетерпением ожидал Капусту из Чигирина. Выговскому, который по приезде сразу же прошел к нему, только и сказал:

– Ну?..

Слушал, о чем докладывал писарь, но Выговский видел – гетман только делает вид, будто слушает, а мысли его далеко.

В Корсунь съезжалась старшина. Приехали Матвей Гладкий, Михайло Громыка, Иван Богун, Осип Глух, прибыл с полком из Переяслава Павло Тетеря и стал табором под Корсунем. Со дня на день ожидали генеральной войсковой рады и приказа гетмана выступать.

Разведка доносила, что главные королевские силы идут в направлении на Львов, а орда во главе с ханом миновала Гнилое море.

В селах Подолии и Волыни шли бои между кварцяными отрядами коронного войска и восставшими посполитыми. Казаки черниговского полковника Небабы переходили Буг. Полк Тарасенка уже миновал московский рубеж и, как было условлено в Москве со Стрелецким приказом, приближался к Брянску, чтобы оттуда двинуться в Белую Русь, на литовского гетмана Радзивилла.

Снова по селам, в церквах и на майданах, по городам и местечкам читали универсалы гетмана. Снова глухо гудели под конскими копытами шляхи.

Снова правили молебны о даровании победы войску Хмельницкого над вековечным врагом православной веры.

Все было, как в прошлом году, но Хмельницкий видел – недоставало того огня, каким вспыхивали тогда сердца людей от Днепра до Вислы... Все было, как и в позапрошлом году, – и в то же время было совсем иначе. Ему доносили о шепоте и разговорах, какие шли по селам: мол, снова замирится гетман с королем, мы головы положим на поле битвы, а жен и детей наших хан в полон возьмет...

За такие речи державцы Капусты хватали, допрашивали, пытали канчуками и железом. Кто подговаривал? Кто велел такую пакость про гетмана говорить?

Многие и под пыткой держались твердо. Кто подговаривал? Никто! Разве не правда те речи? Выплевывая с кровью выбитые зубы, кляли гетмана, панов, войну, шли на смерть, принимая ее без страха. И как он мог, гетман, убедить их, что не отступится, что выведет их на дорогу?.. Где найти такие слова?

Больше чем когда-нибудь сейчас нужно было единство. Только в нем та нерушимая сила, которая способна выдержать великое испытание, посылаемое судьбой. Видит небо, не в этом году хотел он начинать войну. Ему нужен был еще год передышки. Один год. Но именно это его стремление разгадала лукавая шляхта. Год мира на Украине был шагом к поражению для Варшавы.

Паны это хорошо знали, судя по всем их поступкам и действиям. И почти никто из полковников, никто из старшины, кроме, может быть, многоопытного, рассудительного Мужиловского, не понимал, какое сложное и суровое время начинается теперь.

– Надо выступать нам, Богдан, – торопил его Богун.

– Чего мы топчемся на месте? – беспокоился Громыка.

– Худо поступаешь, пан гетман, – укорял Гладкий.

Молчал только генеральный обозный Коробка, не вмешивался Золотаренко.

Выговский был занят по горло – писал грамоты войтам и старостам, чтобы давали этой весной державцам в чинш по три злотых с дыма и все плотины и мостки берегли, как зеницу ока. Грамоты эти велел написать гетман.

Все суетились, а Хмельницкий сохранял выдержку и спокойствие и ни одним словом не обмолвился ни с кем о том, что случилось в Чигирине. Даже Выговскому ничего не сказал. Когда гетман приказал позвать Выговского, тот знал, что уже прискакал гонец от Капусты и, запершись у себя, гетман долго читал привезенное письмо. Осторожно переступая порог, точно за ним таилась какая-то ловушка, Выговский тихо спросил:

– Кликал меня, гетман?

Он ждал плохого для себя и был готов к ответу или же думал услышать наболевшее признание – и на этот случай приготовил слова соболезнования и утешения. Немало был удивлен генеральный писарь, когда гетман сказал ему:

– Прикажи написать от моего имени универсал войтам всех городов, чтобы этим летом, не позже августа, были сооружены на колокольнях или на городских башнях большие часы. Часы эти могут купить в Туле. Универсал разошлешь немедля.

– Все? – спросил Выговский, ожидая, что за этим странным и удивительным приказом последует нечто значительное и важное. Наверное, нарочно начал гетман с этого, чтобы затем перейти к более важному.

– Все, – глухо ответил гетман. – Иди, Иван.

Нет, Выговского обмануть не так легко! Генеральный писарь, убедившись, что лично ему можно не беспокоиться и что гетман не собирается чем-нибудь неожиданным ошеломить его, злорадно усмехнулся. Он понимал, откуда у гетмана эта задумчивость и печаль. Елена! Она все еще держала цепко его сердце, она наполняла свинцом его мускулы и волю.

Выговский не ошибался. Все эти дни Елена не выходила у гетмана из головы. Наедине со своею совестью Хмельницкий яростно корил себя за эту постыдную слабость воли, за то, что он не может сделать того могучего усилия, которое так нужно было ему сейчас.

Елена была за высокими стенами чигиринского замка. Тясмин волнами бился о стены, напоминая о том, что есть на свете свобода. У железных дверей стояла стража. Капуста, конечно, постарался, чтобы все было как следует. Об этом гетман мог не беспокоиться. Что ж она думает там? Как могла замыслить такое? Пишет Капуста, что, наконец, созналась. Горше всего было, ранило в самое сердце то, что не с нынешнего дня задумала она злое.

Может быть, именно в то утро, когда бросилась перед ним на колени, когда целовала в губы, когда плакала и шептала слова, от которых у него все плыло перед глазами, может быть, тогда уже думала, как вонзит ему нож под сердце или подсыплет яду в вино?.. А жила рядом. Если бы только рядом!

Жила в сердце, в мыслях, в каждом движении. Под Зборовом не переставал думать о ней. А сколько раз открывался, как на исповеди... Все замыслы, все горести, все мечты свои поверял ей... А она все выслушивала и посылала письма в Варшаву, иезуитам, и там смеялись, довольно потирали руки, издевались.

За что доля судила ему такое? Какие грехи искупает он своими страданиями? Ответа не было. И не могло быть. И никому не мог сказать он об этих муках. Сам удивился, как могла возникнуть такая мысль, но подумал о Ганне. Может быть, ей, с которой так мало и так недолго знаком, он сказал бы все...

В сердце сухо. Все выжгла мука. И глаза были сухи. Никто не знал, что, погасив свечу, гетман не спит. Никто и не думал, что ночь для него страшнее дня. А ему среди ночи вспоминалась людская молва: «опутала гетмана проклятая шляхтянка», вспоминались суровые слова, какие говорил о мачехе Тимофей. Сколько раз ссорился с ним из-за того! Как недоволен был, когда Капуста намекал: напрасно Елена не в свои дела вмешивается! Слеп был. Да, слеп. Других судил, а сам хотел остаться без суда.

Он шел сквозь эти ночи, как сквозь ад. Он уже уразумел, насколько был слеп и доверчив. Единственное, к чему стремился теперь, – вырвать ядовитое жало, глубоко засевшее в сердце.

...И все-таки рассудок и воля победили. Он победил в себе то, что (как подумал он) надо было победить лет двадцать назад. Тогда не было бы ни Елены, ни других несчастий. Эту силу духа и волю, которые возвратились к нему и зажгли в глазах недобрый, жаркий огонь, Хмельницкий ощутил в себе в ту минуту, когда увидел перед собой Капусту.

Капуста прискакал верхом. На одежде и на сапогах засохла грязь. И по тому, как гетман спокойно сказал ему: «Переоделся бы, отдохнул...» – Капуста понял: с прошлым покончено. Беспокойство и тревога растаяли, и он с теплотой в голосе, которую почувствовал Хмельницкий, сказал:

– Неважно, Богдан, еще успею.

И то, что Капуста начал не с Елены, а сообщил о прибытии в Чигирин десяти пушек из Путивля, гетман также понял и одобрил спокойным кивком головы.

В комнате находились Золотаренко, Носач, Громыка, Богун, Выговский.

Все они были в замешательстве, чувствуя, что нужно оставить гетмана наедине с Капустой, и не зная, как это сделать. Громыка поднялся было, но гетман указал ему рукой на скамью, внимательно слушая сообщение Капусты о том, что Тарасенко выступил на Брянск. Наконец Капуста замолчал, поглядывая то на гетмана, то на полковников, сидевших вдоль стены. Прежде чем успел придумать, как же доложить о главном, Хмельницкий спросил:

– Что еще привез?

Капуста понял: можно говорить при всех.

– На допросе шляхтянка Елена Чаплицкая... – твердо начал Капуста и кинул взгляд на Хмельницкого.

Гетман смотрел строго и внимательно. Полковники слушали, нагнувшись вперед, беспокойство мелькало в глазах у Выговского. Голос Капусты окреп.

Положил перед собой исписанный лист пергамента, заглядывая в него, говорил:

– "Шляхтянка Чаплицкая призналась: была подослана к гетману ксендзом Казимиром Лентовским, который потом стал личным духовником короля Яна-Казимира. Шляхтянка Чаплинкая призналась, что ей было приказано стать женой гетмана и венчаться в православной церкви, и грех тот – обещал Казимир Лентовский – папа в Риме ей простит, о чем Лентовский договорился уже с папским нунцием. Оная шляхтянка призналась под пыткой, что первый год никто ее не тревожил, но весной 1650 года через казначея Крайза получила она письмо от ксендза Лентовского, и в том письме писано было, что она должна добыть, сиречь выкрасть, грамоты гетмана Хмельницкого к московскому царю и воеводам московским, а также разведать, получил ли гетман оружие из Москвы и о чем трактовал с московским послом, думным дьяком Григорием Богдановым. Должна была она также отписать, о чем договорился гетман с молдавским господарем Лупулом, и запоминать, какие послы приезжают к гетману, узнавать, о чем с ними говорено, и обо всем том, разведав, оповещать казначея Крайза".

– Крайза взяли? – глухо спросил гетман.

– Крайза нашли убитым, – ответил Капуста.

– Странно, – отозвался Выговский, – это запутывает дело.

– Все ясно, – возразил Капуста, – Крайза убрали, чтобы он чего-нибудь лишнего не рассказал. Но позволь, гетман, об этом сейчас не говорить. Еще не время.

– Хорошо, – сказал Хмельницкий. – Дальше.

– "Шляхтянка Елена Чаплицкая передала Лентовскому грамоты от путивльского воеводы, выкраденные ею у гетмана в Субботове..."

Хмельницкий вспомнил, как искал он эти грамоты, как шарила по шкафам Елена, помогая ему, наглоталась пыли, расчихалась, усталая упала ему на грудь, сказала: «Поцелуй меня, Богдан...» Он тогда забыл про грамоты...

– "Шляхтянка Чаплицкая, – продолжал Капуста, – призналась: на той неделе Крайз уведомил, что в Киеве ее ждет ксендз Лентовский. Там, в монастыре бернардинов, ксендз передал шляхтянке яд, который велел подсыпать в вино гетману Богдану Хмельницкому. Яд этот найден у шляхтянки в золотом медальоне после четвертого допроса. Она, отпираясь, говорила, что это только сонное зелье. Собака, которой подсыпали этот яд в пищу, издохла через несколько минут. Шляхтянка призналась: после отравления гетмана должна была вместе с Крайзом бежать в Гущинский монастырь, что поблизости от маетка сенатора Адама Киселя, и там некоторое время переждать... Ибо, как говорит она, после Хмельницкого король должен был назначить нового гетмана, имени которого она от ксендза не слышала. Оная шляхтянка вину свою признала и просила гетмана даровать ей жизнь, отпустив на пострижение в монастырь, дабы она, – Капуста криво усмехнулся и повторил:

– дабы она там, сиречь в монастыре, могла бы искупить молитвой и постом свой грех перед гетманом".

Капуста перевел дыхание и сел на скамью.

– Это все, что она сказала? – спросил Хмельницкий, налегая локтями на стол.

Трубка чуть заметно дрожала в углу рта. Хмуро насупленные брови скрывали его глаза, – он наклонил голову.

У Выговского бешено стучало сердце. Он даже слегка отодвинулся от Богуна, точно Богун мог услышать этот стук.

– Все, гетман.

Капуста наливал из кувшина воду в кружку. Слышно было, как булькает вода.

Гетман поднял голову. Полковники отводили в сторону глаза, только Богун выдержал его взгляд. «Жалеют, должно быть, меня», – подумал Хмельницкий.

– Что скажете, полковники? Как поступить со шляхтянкой Чаплицкой?

Хмельницкий ждал. Сухо трещал пергамент в руках Капусты. Никто из полковников не решался произнести первое слово. Что ни говори, речь идет о жене гетмана. Легко ли ему обо всем этом узнать? Не лучше ли, чтобы он сам объявил приговор? Только Выговский думал: «Чем скорее умрет эта женщина, тем лучше». Ему было жарко, хотя сквозь открытое окно лился прохладный воздух и сквозняк гулял по горнице.

Выговский поднялся:

– Дозволь, гетман, слово молвить.

– Говори.

– Мыслю так: понеже шляхтянка Чаплицкая злоумышленно намеревалась отравить гетмана, панове полковники, понеже она передавала тайные грамоты врагам нашим, оную шляхтянку надлежит казнить немедля.

Капуста смерил Выговского недобрым взглядом и тихо сказал:

– Казнить смертью.

– Добро, – отозвался Носач.

– Добро, – повторили за ним Богун и Громыка.

– Добро, – тихо произнес Хмельницкий.

Гетман поднял голову. Разошлись нахмуренные брови. Глядя поверх голов куда-то вдаль, добавил:

– Шляхтянку Чаплицкую казнить на площади в городе Чигирине, объявив об этом народу, дабы все люди ведали, сколь коварна и подла натура иезуитского племени.

Может быть, полковники ждали от него еще каких-нибудь слов, может быть, надо было высказать им свою боль и признать вину, – но пусть это окаменеет в сердце.

Наконец остался один. Видел через окно, как по двору молча шли полковники, как расступалась стража. «Завтра в поход», – подумал он и, с легкостью, которая и обрадовала и удивила, сказал громко:

– Все!

Так кончилось то, о чем еще вчера он даже подумать боялся. Так возвращалось спокойствие. Хмельницкий ужинал с Иваном Золотаренком и Мужиловским в маленькой горнице. Цедил сквозь зубы темное вино, слушал шутки Мужиловского, который, видно, хотел развлечь его.

Вошла Ганна. Поздоровалась и села за стол. Он встретил ее взгляд, и ему показалось, что сочувственный огонек теплился у нее в глазах.

***

...В конце апреля полки польного гетмана Калиновского начали отходить от Каменца-Подольского на Волынь. В первых числах мая Хмельницкий во главе основных сил своего войска шел маршем по Волынскому шляху. Передовые разъезды казаков извещали, что всюду по селам подымаются посполитые.

Замысел гетмана – отрезать войско Калиновского от королевской армии, не дать им соединиться – не осуществился.

Двенадцатого мая польный гетман соединился с королевской армией под Сокалем. Хмельницкий стоял под Зборовом, ожидая подхода артиллерии, которую перебрасывал сюда Федор Коробка. Тут он с удовлетворением узнал о нападении посполитых и мещан городка Колкова, близ Овруча, на отряд польских жолнеров, направлявшийся под Берестечко. Отсюда же, из-под Зборова, Хмельницкий отправил в Москву через серба Данилова и грека Мануйла письмо царю Алексею, в котором подробно излагал свои намерения.

Хмельницкого беспокоило то, что Калиновскому удалось соединиться с королем. Он предвидел, что битва произойдет под Берестечком, и послал гонцов к полковнику Мартыну Небабе с приказом: любой ценой сдерживать Радзивилла, помешать его попыткам наступать на Чернигов и Киев. Мартын Небаба во главе Нежинского и Черниговского полков должен был прикрывать фланг армии гетмана, в то время как Антон Жданович держал наготове Киевский полк, чтобы непосредственно защищать Киев.

Радостные вести в Зборов пришли от Тарасенка. Он уже выступил из-под Брянска к польскому рубежу, кроме того, казаки, прибывшие оттуда, рассказали, что по всей Белой Руси подымаются послолитые, собираются в загоны и курени и завязывают бои с коронным литовским войском.

Казалось, все шло так, как задумал. Капусте вскоре удалось разведать, что новый канцлер Лещинский отправил послов к хану. Снова, как и под Зборовом, король и его советники собирались вонзить гетману нож в спину.

Гетман решил объявить об этом войску теперь же, чтобы никто ничем не обманывался. По его приказу ударили в бубны. Полки, стоявшие под гетманским бунчуком, были созваны на черную раду <Черная рада – совет рядовых казаков.>. Хмельницкий со старшиной вышел на середину круга; опершись на плечо казака, вскочил на телегу. Поднял булаву. Гомон стих, только раздавались голоса:

– Гетман будет говорить.

– Слово гетману! Помалкивай!

Ждал, пока установится тишина, вглядываясь в сотни лиц, ловя обращенные к нему горячие и тревожные взоры. Наступила тишина, все замерло, только бились на ветру знамена и гетманский бунчук реял над головой. Из-за края дождевой тучи солнце посылало свои лучи. Тускло поблескивали пики. Суровы и сосредоточенны были лица казаков.

Впервые за эти многотрудные дни Хмельницкий почувствовал в себе какую-то чудесную силу, – она наполняла его мускулы и возвращала ему уверенность, которую так легко было растерять в повседневных заботах, в возне с грамотами, гонцами, переговорами. Свободно и сильно прозвучал его зычный голос, так что слова его услыхали даже те, кто стоял у берега степной реки, где ветер глухо шумел в камышах.

– Позвал я вас, други, чтобы раду с вами учинить по давнему обычаю нашему. Ведомо вам, други, – король с войском своим снова идет на Украину, чтобы отнять у нас вольности наши, добытые в тяжких битвах. Не мне напоминать вам о тех битвах. Вот ты, Семен, – он указал булавой на седоусого пушкаря, который, опершись рукой о ствол пушки, раскрыв рот, слушал гетмана, – ты, Семен, еще под Корсунем воевал с Потоцким, и ты, Твердохлиб, – булава метнулась в другую сторону, указав на казака в красном кунтуше, – ты, Твердохлиб, бился со шляхтой под Пилявой, дважды был в полоне у Вишневецкого, не покорился ворогам, а одолел их, вся земля родная наслышана про твою отвагу... Да что говорить, добыли вы себе воинскую славу не на печи и не в корчме похваляясь, как те паны и подпанки. Через бои и смерть пришли мы с вами к победе! Не всего, чего хотели, достигли, и стоим еще на полпути к осуществлению надежд наших. Но не успокаиваются паны. Хотят они уничтожить воинство наше, а братьев и сестер наших, кто в живых останется, обратить в невольников. Вам, рыцарям, известно: хан ненадежный союзник, от хана добра не жди. Жизнь, други, сама породила пословицу: «За кого хан, тот и пан». Но лучше ляжем мертвыми телами, а не снесем позорной неволи, будем биться, чтобы эти ненавистные слова исчезли навек, чтобы сами мы свою долю вершили, сами себе хозяевами были. Близко уже то время, когда народ русский придет нам на помощь, и, зная о том, спешат враги одолеть нас. Спрашиваю вас, казаки, – будем ли мы биться люто и отважно против ворога нашего заклятого, имея одних только верных союзников – сабли наши да пики, освященные кровью и слезами народа нашего, – или согласимся на позорный мир, сделаем, как прикажет нам король, и разойдемся по домам. Что скажете, казаки?

Хмельницкий замолчал, перевел дыхание. За его спиной переговаривались полковники. Из толпы вышел казак. Хмельницкий узнал Гуляй-Дня.

– Дозволь, гетман, слово молвить.

Гуляй-День легко вскочил на бочку, стоявшую подле пушки, и, скинув шапку, поклонился на все стороны.

– Воины! – крикнул Гуляй-День, сам не узнавая своего голоса. – Воины-побратимы! Что скажем? – спрашивает у нас гетман. Не знаю, что вы скажете, а я скажу: пан гетман, не желает народ и войско не хочет, чтоб мы с королем да панами мирились. На битву мы решились, и на то мы сюда пришли. Хоть бы орда от нас и отступилась, мы все вместе с твоей милостью погибать будем. Или все погибнем, или всех врагов погубим. Не можем в неволе гнить, гетман, и никто из нас сам под ярмо голову не подставит.

Толпа закричала, зашумела:

– Верно!

– Правда!

– Говори дальше!

– Вот я и говорю, – продолжал Гуляй-День, – были такие, гетман, – прости, если обижу, но перед боем надо правду в глаза сказать, – были такие, что изверились в тебе. Думали, будешь держать руку короля. Теперь видим – ошибка вышла. Не свернул ты с пути, гетман. Стой за нас, а мы за тебя постоим! Слава гетману Хмелю! – изо всех сил выкрикнул Гуляй-День и соскочил с бочки.

– Слава гетману!

– Слава!

Летели вверх шапки. Стреляли из пистолей и мушкетов.

Хмельницкий поднял булаву. Постепенно шум утихал. Гетман низко поклонился казакам:

– Бью челом вам, казаки, и клянусь, что не обесславлю булавы, которую вы дали мне, не покрою позором сабли своей. Надо будет – жизнь отдам ради свободы отчизны и народа нашего.

Хмельницкий указал булавой на запад, и тысячи глаз обратились туда, к небосводу, который синел таинственно и сурово.

– Пойдем вперед, казаки, на битву. Вперед, к победе! Вперед, к новой славе народа нашего!

Хмельницкий еще стоял так несколько минут с поднятой булавой, а вокруг гремело тысячеголосо:

– Слава!

Несмолкающий гул катился по степи.

Возвращаясь к себе в шатер, гетман остановился перед Гуляй-Днем и крепко пожал ему руку.

– Спасибо, Гуляй-День, – сказал Хмельницкий, – слова твои в самое сердце вошли.

Ночью джура позвал Мартына Тернового к гетману.

В шатре, кроме гетмана, были Громыка и Капуста.

– Садись, Терновый, – приветливо сказал Хмельницкий, указывая на скамью рядом с собой.

Мартыну вспомнилось... Год назад в Чигирине, призвал его к себе гетман и послал в донскую землю. Может, и теперь туда пошлет?

– Важное дело хочу поручить тебе. Ты казак храбрый, сметливый, думаю – справишься. Знаю твое горе, Терновый, – сочувственно сказал гетман, и сердце Мартына от этих слов замерло, – но кто теперь, казак, без горя?

Пока будем жить между королем и ханом, не оставит нас горе. Запомни хорошо.

Хмельницкий, набивая трубку, смерил Мартына внимательным взглядом с головы до ног. Сказал:

– Слушай, задумал я тебя в самое пекло послать. Как ты на это?

– Поеду, гетман. Посылай!

– Славный ответ. Сразу казака видно, – Хмельницкий засмеялся, – а вы, полковники, говорили, будто трудно сыскать охочего итти в пекло... Ну, теперь слушай да помалкивай. – Гетман затянулся, выпустил из ноздрей дым.

– Придется тебе, Терновый, с небольшим смелым загоном пройти под Краков.

У Мартына от удивления вырвалось:

– Да ведь там жолнеров как травы в поле!

– Знаю это. Хоть и поменьше, чем травы в поле, но все же косить есть что. Да не за тем посылаю. Поедешь к Костке-Напирскому. В Подгорьи под Карпатами подымает Напирский польских посполитых против панов. Повезешь ему грамоту мою, а по дороге, если и пощиплешь немного панов, страха на них нагонишь, не помешает. Пусть покрутятся, когда за спиной запахнет жареным. Понял?

– Понял, гетман.

– Согласен?

– Поеду, гетман, – решительно ответил Мартын.

– Что ж, благословляю. Остальное, как и что, Капуста скажет. Желаю тебе счастья, Терновый.

Крепко пожал Мартын руку гетману.

– Дело опасное, – добавил Хмельницкий значительно. – Должен наперед это знать: поймают – страшные муки придумают для тебя паны. К тому будь готов. Людям в Польше расскажи, кто мы и какие мы из себя, расскажи, что ихнего ничего не хотим, не с ними воюем, а с панами. Пусть и они за ум берутся. Ты им побольше моих универсалов раздай. Возьмешь у Капусты... Что еще? Будто все. Бывай здоров, Терновый.

Хмельницкий поднялся и обнял Мартына.

 

Глава 10

После черной рады Выговский окончательно убедился: надо держаться вместе с Хмельницким. Было бы легкомысленно предполагать, что казачество отшатнется от гетмана, даже если военная фортуна повернется к нему спиной.

Самое опасное для Выговского как будто миновало. Тревоги остались позади.

Правда, впереди – генеральное сражение. Но это мало касается Выговского.

Не ему скакать сломя голову с саблей в руке. Его дело известное и привычное для него.

...Крайз молчал. Гетманский казначей никогда не заговорит. А ведь могло случиться иначе. Выговский вспоминает, как глухою ночью прибежал к нему Крайз, вытаращив глаза от страха, как дрожащей рукой наливал себе в кубок мед, расплескивал его по скатерти... Ведь это он в ту ночь первым известил генерального писаря: «Беда! Капуста взял Елену. Пропадать нам, писарь, или бежать скорее, пока до нас не добрались!»

Выговский сумел подавить вспыхнувшее вначале чувство страха и растерянности. Нужно было спокойствие. Генеральный писарь сразу понял, как ему надо вести себя. Он не изменил себе даже в ту ночь. Слова Крайза о том, что Елена ничего не знает о его связях с Варшавой, подсказали ему путь к спасению. Если она не знает – для чего же ему бежать? Но он не сказал этого казначею. Подумал было: надо помочь Крайзу, дать лошадей, спрятать у себя. Но тут же пришла мысль: на допросе Елена скажет про Крайза, его будут искать. Капуста разыщет немца даже в пекле... Осталось одно.

Опьяневший от меда и страха Крайз ловил Выговского за рукава кунтуша и умолял: «Скорее, скорее, не медли, писарь». А он подливал мед в кубок и ровным голосом сыпал успокоительные слова. Тревожиться пока нечего, они еще успеют скрыться. Конечно, сейчас он ехать не может: сразу спохватятся, догадаются, пошлют погоню. Нет, надо сделать так: Крайз поедет один, будет держать путь на Фастов, там у знакомого человека дождется Выговского.

Сегодня Крайз переночует в часовне в саду. Там никто его не тронет, а сюда каждую минуту может приехать Капуста...

Обо всем договорились. Выговский вышел, чтобы распорядиться.

Дальше все шло, как было задумано. Крайза повел управитель Выговского, шляхтич Рутковский. Должно быть, казначей боязливо озирался по сторонам. Должно быть, находил расстояние от дома до часовни самой длинной дорогой, какою ему случалось ходить в жизни.

Выговский стоял у открытого окна и прислушивался.

В глубине сада раздался выстрел. Потом наступила могильная тишина.

Выговский перекрестился и закрыл окно. Эту ночь он провел на своем хуторе.

Об остальном позаботился Рутковский, который только перед рассветом приехал на хутор.

...Напрасно так загадочно поглядывал на него Капуста. Что Лаврин мог знать? И все же где-то глубоко шевелилось беспокойство. Но генеральному писарю вовсе не пришлось бы тревожиться, знай он, что поведение Лаврина Капусты вызвано только чувством личной неприязни к нему и ничем больше.

Чтобы рассеять возможные подозрения, Выговский все эти дни проводил в хлопотах и заботах. Давно уже полковники, да и сам гетман, не видели писаря столь деятельным. Писцы кляли его последними словами: им приходилось переписывать небывалое множество грамот, составленных Выговским. От работы ломило поясницу и гудело в голове. Щеки заросли густой щетиной, нечего было и думать побриться. А генеральный писарь ходил умытый, чисто выбритый, подкручивал тонкие усы, улыбался, когда считал это нужным, а когда надо было, стучал кулаком по спинам, если поблизости не оказывалось стола, и кричал так, что в ушах звенело.

В ночь, когда Мартын Терновый с отрядом казаков выступил на запад, генеральный писарь отослал из лагеря своего управителя Рутковского. При Рутковском не было никаких писем, кроме охранной грамоты, в которой означено было, что он, шляхтич Рутковский, является личным управителем генерального писаря Войска Запорожского и казакам, сотникам, есаулам и полковникам гетманского войска и всем державцам, войтам, радцам, лавникам надлежит никаких препятствий ему не чинить, а всяческую помощь, в случае надобности, оказывать.

Трудно было догадаться, что между строк охранной грамоты, составленной самим генеральным писарем, были добавлены для ксендза Лентовского слова, прочитать которые можно было только, смочив пергамент в теплом молоке. Пригодились Выговскому чернила, тайну изготовления которых доверил ему Крайз.

Слова эти были настолько значительны, что, вписывая их, Выговский озирался, наедине ли он, хотя никого постороннего не могло быть в шатре, ибо особу генерального писаря оберегали караульные казаки.

Именно вчера услышал Выговский такое, что чуть не закричал от удивления. Он присутствовал при разговоре между гетманом и сотником Золотаренком о Малюге, который только что прислал новые известия о передвижении королевской армии.

Выговский был осторожен. Ни движением, ни словом не выдал своего удивления и любопытства. Он сам сейчас же завел речь о другом, ибо услышанного было для него достаточно. Одна мысль сверлила мозг. Теперь, если удастся убрать этого Малюгу, он может быть уже совершенно уверен в своей безопасности. А как драгоценно будет это известие для короля и канцлера! Нужно было спешить. Но не сразу решился он на такой шаг – написать письмо Лентовскому. Наконец, после долгих раздумий, написал и приказал Рутковскому немедленно ехать в Киев.

 

Глава 11

...За Саном села шли гуще. Отряду Мартына Тернового пришлось свернуть с битого шляха и держаться ближе к лесам. Передвигались больше по ночам.

Днем, выбрав место в лесной чаше, отдыхали, а если не было поблизости леса, располагались в овражках, которые тянулись бесконечно вдоль дороги.

Покамест Терновому удавалось миновать неприятельские отряды. На крайний случай у него была припасена поддельная грамота пана Адама Киселя о том, что сей загон реестровых казаков состоит на службе у киевского воеводы и содержится на его собственный кошт, а теперь направляется в Подкарпатье, в родовой маеток сенатора. Пока что грамоту эту не пришлось никому показывать.

В пути везло. Но подходил срок, когда уже надо было дать почувствовать королевским отрядам, что в тылу у них действует казачий загон, многочисленный и опасный. И случай представился. Майским вечером на лесной опушке перед всадниками забелели хаты. Терновый выслал разведку.

Семен Лазнев с двумя казаками отправился в село и вскоре возвратился.

– Там плач и стон, – сообщил он, – стражники Потоцкого все чисто у людей позабирали: скотину, птицу, ни зернышка в закромах не оставили...

Народ нас увидал, разбежался по домам, едва втолковали им, что мы не стражники. Долго не верили...

Мартын уже не слушал дальше рассказа Лазнева. Веселым огнем загорелись глаза. Молнией мелькнула мысль: «Отсюда начнем».

– По коням! – приказал он казакам, которые уже спешились и начали было располагаться на привал.

...Стах Лютек, стряхивая с плеч сено, слез с чердака, где прятался от стражников. Стоял посреди двора, пялил испуганные глаза. Напротив, на майдане, перед Стаховым двором, стояли со связанными за спиной руками стражник Дидкевич и шестеро гайдуков, окруженные какими-то неведомыми всадниками в красных жупанах и высоких шапках. А позади, за этими всадниками, втягивался на майдан длинный обоз. Волы тащили телеги с мукой, зерном, полотном и прочим добром, взятым вчера стражниками коронного гетмана в Марковецкой Гмине за несвоевременную уплату чинша. Стахова жена Анка ухватила его за руку и крикнула:

– Гляди, наша Мушка...

И верно – Стах Лютек узнал привязанную к телеге свою корову Мушку, которую еще вчера вечером стражник Дидкевич приказал гайдукам увести со двора. Просил Стах, чтобы хоть поводок оставили, он за него на ярмарке двадцать грошей дал, но стражник только хлестнул его нагайкой и закричал:

– Пошел прочь, хлоп! Зачем тебе поводок, повеситься, что ли?

Вспомнив это и увидав Дидкевича со скрученными за спиной руками, Стах чувствует, как мстительная радость подступает к сердцу. Он видит, как сосед Кошут уже тянет во двор своего коня.

Бабы и мужики обступают со всех сторон телеги. Майдан полон радостных криков. Еще не знает Стах, что это за всадники возвратили ему Мушку, но уже бежит с женой к телеге и дрожащими от волнения пальцами отвязывает корову. У Стаха рябит в глазах. Вот поводок, которого не хотел оставить стражник, у него в руке. Вот и сама Мушка идет по двору, и к ней ластится Стахова дочка Маринка.

Пастух Крупка вбегает с пустым ведром в Стахов двор. Толкает Стаха под бок. Наклоняется над колодцем, и туда валится его продранная шапка.

Бабы и мужики громко смеются. Крупка бежит с ведром воды на майдан и протягивает ведро всаднику на буланом коне.

Мартын пьет долго, с наслаждением. Утолив жажду, он вытирает усы и наблюдает за суетой селян, которые точно с ума сошли от радости. Мартын думает: так же, наверное, в Байгороде было. И там стражники, и тут стражники, и всюду одинаковое горе, не правда и боль одинаковые. Хорошо поступил он, что погнался за стражниками. Короткая была схватка, – едва завидя казаков, как вихрь налетевших на обоз, стражники кинулись врассыпную, и, кроме двоих, оставшихся навсегда в степи, настигнутых казацкой пикой, всех поймали.

Еще не весь народ, что толпится на майдане, знает, кто эти верховые, но пастух Крупка – хлопец сметливый.

– Братья, – шепчет он людям, – то казаки Хмельницкого, крест святой – казаки! Матка бозка – они!

Стах Лютек все еще протирал глаза, точно желая удостовериться, что это не сон – майдан, заполненный селянами, неведомые, точно с неба свалившиеся, всадники, испуганные, связанные Дудкевич и стражники... Но это была правда... Стах услыхал такие слова, что сердце его готово было выскочить из груди.

Мартын, размахивая рукой, громким голосом говорил:

– Люди посполитые, мужики и женщины! Мы – казаки гетмана Богдана Хмельницкого. Идет гетман наш с несметным войском украинским сюда, хочет оборонить от панов ваших и короля волю, добытую нами в боях, хочет заставить панов, чтобы не ругались они больше над нищим и убогим людом.

Возвращаем вам добро, заработанное потом и кровью вашей, люди, и пусть панские псы искупят вину свою перед вами. Отдаем их вам, что хотите, то и делайте с ними. А я скажу только одно: в нашем краю от таких собак одно спасение: кол им да сабля... Только так научишь их понимать, что значит обижать простой народ... Слушайте, люди!

Мартын развернул универсал гетмана. Увидел, как сомкнулись тесным кольцом вокруг казаков посполитые, заметил, как дрожат стражники, связанные по рукам и по ногам, как грозит им кулаком пастух Крупка.

Стах Лютек только рот раскрыл от удивления. Сжав кулаки, слушал:

– "Не против вас замыслил злое и не против веры вашей, как брешут вам о том паны Потоцкие, Вишневецкие, Калиновские и иже с ними. Не хочу ни жизни вашей, ни убогой земли вашей, на которой до века суждено вам из-за панского ярма изнывать в бедах, зная только горечь нищеты. Иду к вам с добрым сердцем и чистою душою. Вера ваша пускай остается вашей верой, земля ваша вашею, а чтобы добыть вам вольное житье, вставайте, братья селяне, берите оружие в руки и идите пеше и конно к земляку вашему Костке-Напирскому, который поднял честных людей против панов Потоцких, Вншневецких, Заславских и прочих, добиваясь воли и правды. А коли будем стоять нерушимо – вы на Висле, а мы на Днепре – никто нас не одолеет".

Стах только воздух хватал раскрытым ртом. Сам не знал, как это сталось, но чуть окончил казак читать, как он уже, размахивая руками, кричал в лицо Крупке, Яну Забельскому, старому деду Мартюку, соседу Вильшанскому, своей Анке... всем, кто стоял вокруг... и слова его были полны горькой правдой и жаждой мести... Выходит, правда, что Костка-Напирский поднимает простой народ на панов. Всем надо итти к Костке. Разве не правду говорит казак? Чистую правду. Одно спасение от горя и неволи – сделать так, как писано в универсале Хмельницкого. Пускай люди вспомнят, какого только горя не изведали они за этими панами. А что вчера тут творилось? Еще, верно, тепла земля от крови Яска, еще, верно, не остыло его тело в могиле. Пусть стражник и его псы дадут нынче ответ за кровь Яска, который виноват только в том, что не хотел отдать на позор свою жену. Ступайте на околицу и поглядите на обесчещенную Казьку Яскову.

Пусть кровью умоется теперь проклятый пес Потоцкого Дидкевич. На кол их!

– На кол! – слышит Стах ответные крики людей и видит пылающие гневом лица.

И в сердце у него рождается горячая вера в то, что победить панов не так уж трудно. Он говорит об этом твердым голосом, может быть, всю жизнь свою ни разу так не говорил. Он говорит людям, что сам возьмет в руки оружие, что правду говорят казаки: надо итти всем к Костке-Напирскому под Краков. Ведь не только от казаков о нем слыхали, да вот не верили, думали – болтают только...

Уже кончил говорить Стах, а на тын вскочил Крупка... Сказал коротко: надо с панскими псами кончать, всем миром приговорить им кару. Если им жить, нам тогда и места на этой земле нет... Кто когда-нибудь думал в Гмине, что так красно может говорить пастух Крупка?

...С веселым сердцем оставляли Марковецкую Гмину казаки. Семен Лазнев ехал рядом с Мартыном, восторженно повторял:

– Какие люди, Мартын, а!

– Эх, Семен, кабы всюду вот так всем купно, как вихрь, ударить на панов! Не было бы не правды на земле. – Подумал и повторил решительно:

– Не было бы!

– Не было бы, – отозвался Лазнев.

Этот день в Марковцах до боли в сердце напомнил Мартыну далекий Байгород, над которым теперь только ветер носил пыль да среди бурьяна торчали печные трубы.

...Уже далеко от Марковцев был загон казаков Тернового. Ночь опустилась на шлях. Ветер повеял с востока, нагнал тучи, запахло дождем.

Тяжелый, крупный ливень упал на землю. За выгоном, на старом дубе, ветер раскачивал тела стражников Потоцкого. Дождь сек косыми струями их посиневшие лица.

Обмывал дождь свежевыстроганный крест на могиле Яска.

Стах, прислушиваясь к шуму дождя за окном, точил старую, заржавелую саблю. Украдкой утирала слезы Анка, зашивая Стаху единственную сорочку.

Стах собирался в дальний и неведомый путь, который должен был принести счастье ему, Анке и Маринке. Он собирался к Костке-Напирскому.

В ту ночь вместе со Стахом Лютеком ушло еще тридцать посполитых. Ушли из Марковецкой Гмины все те, кто остался свободен от службы в кварцяном войске и не был взят по королевскому указу в поход на Украину. Возле села Подкаменка Стах с товарищами нагнали Мартынов отряд, остановившийся на отдых.

– Пойдем вместе с вами, – сказал Стах.

Мартын поглядел на посполитых, вооруженных косами и пиками. Только у одного Стаха через плечо на поводке, который у него хотел отнять стражник, висела сабля. Посполитых приняли в отряд.

То, что произошло в Марковцах, широким эхом отдалось по всему Подгорью. Уже дошла весть об этом до подкомория краковского, уже в Косове, Радзехове, Черниевцах били тревогу старосты и подстаросты. Ползли слухи:

«Хмель послал несколько полков к нам в тыл...»

Краковский епископ отрядил гонца в королевский лагерь, – немедленно уведомить региментарей и коронного гетмана о появлении отрядов Хмельницкого под Краковом и о выступлении бунтовщика Костки-Напирского, который начал нападать на шляхетские маетки и рассылает повсюду универсалы, чтобы посполитые поднимались против шляхты и короля. В Кракове стало известно от прибежавших сюда шляхтичей, что Костка-Напирский захватил замок Чорштын на Дунайце.

В тот день, когда повстанцы Костки-Напирского заняли Чорштын, в их табор прибыл Мартын Терновый с грамотой и универсалом от Богдана Хмельницкого.

Горячо, по-братски расцеловал Костка-Напирский Мартына.

 

Глава 12

...В начале мая хан Ислам-Гирей, выполняя договор, заключенный с гетманом Хмельницким, отправил на Украину передовой отряд конницы под бунчуком мурзы Мамбета, отписав через него, что незамедля прибудет и сам с ордою. Получив это письмо и осмотрев прибывшую конницу, Хмельницкий хорошо понял замысел хана. Он знал, что в Бахчисарай выехали польские послы и теперь там идет торг: сколько десятков тысяч злотых надо дать, чтобы хан порвал договор с Хмельницким? Однако гетман знал также, что отступиться от договора хану будет не так легко. Разве он, гетман, напрасно целый год возился с турками, слал к ним посольства, вел долгие переговоры с чаушем Осман-агой в Чигирине? Гетману было известно, что хан имеет твердый приказ турецкого султана оказать ему помощь войском. Какова будет эта помощь, гетман понимал хорошо, но зато теперь он знал наверняка – хан не сможет поддержать своим оружием короля против казаков, так как король, связанный договором с Венецианской республикой, все еще оставался прямым противником султана.

Оставив на литовско-украинском рубеже два полка под началом Мартына Небабы, а в Киеве – полк Антона Ждановича, Хмельницкий в продолжение нескольких недель, не растягивая на марше свое войско, постепенно продвигался на запад. Он твердо придерживался решения: вопреки советам Выговского и Гладкого, воевать с королевской армией только на землях самой Речи Посполитой. Была еще у него мысль продвинуться вперед настолько, чтобы сократить расстояние между своим войском и повстанцами Костки-Напирского.

Вести, привезенные Мартыном Терновым, которому посчастливилось после сложного марша благополучно пробраться назад мимо вражеских отрядов, оказались не очень утешительными. Силы Напирского были ограничены, а главное – против него выслали многочисленный и хорошо вооруженный корпус с пушками и с немецкой наемной пехотой. Надеяться на победу Напирского было бы легкомысленно. Правда, король и шляхта почувствовали беспокойство среди посполитых, у себя за спиной. Но это же, возможно, и побуждало их напрячь все силы, чтобы скорее покончить с Хмельницким.

Продвигаясь на запад, полки Хмельницкого заняли Бар, Меджибож, Зиньков, Сатанов, Старый и Новый Константинов, Скалу, разбили несколько десятков пеших и конных отрядов из передовых частей польного гетмана Калиновского и дальше уже на широком фронте вышли к реке Стырь, намереваясь переправиться через нее и на левом берегу завязать решительные бои.

В табор Хмельницкого пришли добрые вести из полка Тарасенка.

Полковник сообщал, что как только казаки Хмельницкого перешли русский рубеж и начали сосредотачиваться возле Брянска, посланец от Януша Радзивилла прибыл к брянскому воеводе князю Мещерскому. От имени короля посланец требовал немедленно разоружить полк Тарасенка либо, в крайнем случае, переправить его назад через рубеж. Брянский воевода в ответ только руками развел:

– Никаких казаков тут нет, а прибыл только Тарасенко со своими людьми по торговым делам. Как с ним поступлю – это мое дело...

Послу Радзивилла пришлось возвратиться назад ни с чем. По дороге ему еще удалось установить, что на литовско-русском рубеже стояли в полной боевой готовности усиленные отряды стрелецкого войска. Узнав об этом, канцлер Лещинский решил ускорить наступление на главные силы Хмельницкого.

Было понятно: Москва действия Речи Посполитой не поддержит. Переход границы полком Тарасенка и сосредоточение его под Брянском говорили об истинных намерениях царя.

Вскоре полк Тарасенка выступил. Шестнадцатого июня казаки овладели Рославлем, а затем взяли Прудки, в восьми милях от Смоленска, Черепов, Ельню, Дорогобуж. В Дорогобуже добыли десять пушек и много пороха. В дальнейшем Тарасенко намеревался, согласно приказа Хмельницкого, занять Кричев, Мстиславль, Могилев и Оршу. Захватив эти города, полк должен был штурмом овладеть Смоленском.

Главная квартира короля Яна-Казимира находилась в это время во Владимире-Волынском. Согласившись на настойчивые уговоры – выйти для предстоящих боевых операций на более широкий простор, где бы свободно могла действовать конница, король перевел свою главную квартиру в Сокаль на Буге. Сюда со всех концов Речи Посполитой собирались полки. Сюда королю привезли меч и знамя, освященные папой римским.

В Сокале король собрал военный совет. Местность вокруг Сокаля, по мнению региментарей, не подходила для генерального сражения. Надо было выбрать другое место, где можно было бы нанести окончательный и уничтожающий удар Хмельницкому.

Любомирский и Лянцкоронский предложили выслать навстречу Хмельницкому наемников-немцев и шведов, а королевские шляхетские полки оставить в резерве. Потоцкий высказался против, считая, что на Хмельницкого надо ударить всеми силами. Кроме того, совет выслушал сообщение канцлера Лещинского: удалось установить связь с ханом, и есть основания верить, что хан не поддержит всеми силами казацкое войско. Канцлер также сообщил совету об отказе московских бояр выполнить Поляновский договор и выслать стрельцов на помощь королю для усмирения Хмельницкого. Наконец порешили: итти всей армией на Берестечко, за которым простирались обширные поля, удобные для действий большой массы конницы. Вдобавок, там находились просторные пастбища, обеспечивающие корм лошадям.

Пятнадцатого июня в табор Хмельницкого, расположенный в восьми милях от Стыри, прибыл казачий дозор, захвативший неизвестного шляхтича, который требовал, чтобы его немедленно доставили к Капусте. Пленника привели в шатер Капусты. Два казака крепко держали его за руки.

Лаврин Капуста лежал на кошме, накрытый жупаном. Лаврина третий день трясла лихорадка, и Хмельницкий приказал отправить его в Чигирин.

Велико было удивление казаков, когда они увидели, что полковник Капуста, отбросив жупан, вскочил и протянул руки пленнику.

– Малюга! – закричал Капуста. – Каким ветром занесло?

– Попутным, – ответил Малюга и крепко обнял Капусту.

Казаки потоптались на месте и, весьма обескураженные, вышли из шатра, почесывая затылки. Такого «языка» им впервые довелось брать...

***

...Хмельницкий сидел, опустив голову на руку, и внимательно слушал.

Напротив, ежась в ознобе и потирая пальцами лоб, покачивался на скамье Капуста. Малюга, усилием воли стряхнув с плеч усталость (две бессонные ночи давали себя знать), тихо говорил:

– Вчера король свернул лагерь и выступил в поход. Я решил немедленно оповестить тебя, гетман, и решил ехать сам, ибо в последнее время ко мне начали относиться подозрительно, особливо после того, как стала известна судьба шляхтянки Чаплицкой.

Хмельницкий горько скривил губы. И тут еще была Елена... Малюга уловил беспокойство гетмана. Может быть, про Чаплицкую не стоило вспоминать?

– Король разделил армию на двенадцать полков, – продолжал Малюга. – Первым командует каштелян краковский Николай Потоцкий, вторым – воевода брацлавский князь Любомирский, третьим – коронный хорунжий Лянцкоронский, четвертым – подканцлер литовский Конецпольский, в пятом полку – мазовецкая и великопольская шляхта под началом Льва Сапеги, шестой полк – под командованием воеводы подольского Станислава Потоцкого, дальше – полки ДоминикаЗаславского, Калиновского, Щавинского, Вишневецкого, Одживольского, Замойского. Воевода мариенбургский Яков Вейгер со своими рейтарами, силезский воевода Шавгоч, пушки под командованием Христофора Мейера...

– Что ж, добрая компания, – задумчиво проговорил Хмельницкий. – Как это ты всех их запомнил?

– Мне много надо было запоминать, пан гетман, – ответил Малюга. Выпил воды и спросил:

– Можно дальше?

Хмельницкий кивнул:

– Говори.

– На тайном совете, состоявшемся позавчера ночью, решено дать бой за Берестечком, в долине. Литовскому гетману Радзивиллу приказано ни в коем случае не допускать взятия Смоленска твоими казаками, гетман, а, разбив казаков, итти на Чернигов и Киев. Еще ты должен знать, гетман, – митрополит Сильвестр Коссов находится в полном согласии с Адамом Киселем, о чем Кисель писал канцлеру Лещинскому. Велено Киселю заверить Коссова, что, после вступления королевского войска в Киев, никакого вреда ему не причинят, а останется он при тех же правах и маетностях. Еще узнал я, что хан, едва перешел Днепр, принял посла от канцлера, шляхтича Лозинского, и тот воротился к королю с весьма приятными вестями, но о чем было говорено – узнать не мог... Главное, чего добиваются король и канцлер с региментарями, – это разбить нас теперь, лишить всех вольностей, ибо считают, что если нынче не приведут к подчинению – на ту весну будет поздно: царь московский вступится и объявит войну Речи Посполитой.

Малюга замолчал, тяжело дыша, не сводя глаз с гетмана.

Хмельницкий задумался. Было о чем. Не на шутку решили паны расквитаться с Украиной. Может быть, впервые, – да так и есть, впервые за все столетие собрали столь большое войско, с таким числом иноземных наемников. Надо признать, некоторые замыслы его они разгадали, потому и торопятся. Пушки, панцыри, мушкеты, ядра, порох, пики и сабли, закованные в латы гусары, яд и заговоры, ножи в спину – все признано годным против него. И в этот миг он понял, что самое важное, к чему надо стремиться, чего надо добиваться любой ценой, – это все-таки дать бой, страшный и неумолимый, и приложить все усилия, чтобы достичь победы. А если фортуна не обласкает его, так и то хорошо будет, если он подрежет крылья королевскому орлу, обессилит его в той битве, чтобы нескоро смогли паны снова выйти на поле боя... Если бы еще год. Один год! Были бы у него в нужном числе пушки, было бы вдоволь ядер и мушкетов, была бы первоклассная пехота, а не оборванные, вооруженные косами да пиками посполитые... Может быть, послушаться Выговского, заключить, пока еще есть время, мир, пойти на поклон к королю, отказаться от зборовских пунктов, оставить тех, кто всего несколько дней назад, на черной раде, открыто и честно глядел ему в глаза, стать перед всей страной лжецом и обманщиком? Да разве только Выговский хочет этого? А Гладкий, а Глух, а Громыка? А другие? Только, видно, не говорят, затаили в себе. Он знает, они мыслят просто: «Добыли себе маетности, живем в достатке, множим богатства свои, – чего же еще нужно?» Слепцы! Слепцы!

Малюга и Капуста сидят неподвижно. У Капусты гудит в голове и ломит в плечах. Гетман долгим взглядом останавливается на Малюге. Вот он, – разве он хочет такого тихого и мирного жития с панами ляхами, разве того ради он рисковал каждый миг головой в Варшаве? А Гуляй-День? А Терновый? А Иван Неживой? А, в конце концов, он сам, гетман?

Хмельницкий заговорил, резко кидая слова, точно ломал сухие ветки:

– Может статься, победят паны. Может. Головы не склоню. Лучше пулю в сердце. Лучше смерть от меча... Хитро задумали паны воеводы... Хвалю!

Может, и одолеют нас... Чего уставился на меня? – злобно спросил Капусту.

– Думаешь, испугался их? Отступлюсь? Не дождутся того! Нет! Быть битве...

– Закрыл глаза и тихо проговорил:

– Страшной битве...

...В ту ночь Хмельницкий приказал позвать в свой шатер Федора Свечку.

Тот, низко поклонясь гетману, принялся раскладывать на столе бумагу, перья, поставил оловянную чернильницу. Сел в ожидании.

Стоя за его спиной, Хмельницкий диктовал письмо полковнику Антону Ждановичу в Киев. Федор Свечка быстро и четко выписывал гетманские слова.

Не успеет гетман слово докончить, а оно уже ровными буквами ложится на бумагу.

В углу дремлет гетманский джура Иванко. Слышно, как за шатром гомонит стража. Гетман высовывает голову из шатра:

– Гей, стража, заткните рты...

Снова наклоняется Хмельницкий над писцом. Болезненно сжимается сердце у Свечки, когда он торопливо записывает гетманские слова:

"А не будет силы удержаться в Киеве, должен жителей оттуда вывести, город сжечь, дабы ничего не оставить врагу, пускай вместо хлеба грызут камни и почувствуют всю ненависть и решимость нашу. А потому лучше стой, как скала, и не давайся врагу. Смотри, чтобы митрополит Коссов не причинил тебе какого-нибудь зла. Я же тут буду неотступно держаться своего дела.

Надежен я на тебя, как сам на себя. Победишь – честь тебе и слава. Помни: не за себя стоим, а волю родного края защищаем".

– Дай подпишу!

Свечка вскочил со скамьи, протянул гетману перо. Опершись коленом о скамью, Хмельницкий нагнулся над листом, неторопливо пробежал письмо глазами и размашисто подписался: «БГД ХМЛ».

– Допишешь, – сказал он Свечке, указывая пальцем ниже подписи.

Свечка знал, что надо дописывать, не первый раз приходилось это делать. Он легким движением пера вывел под гетманской подписью: «Гетман Войска Запорожского», на мгновение задержался, поглядел на Хмельницкого.

Тот повел бровью:

– Чего там перескочить не можешь? – глянул и решительно сказал:

– Пиши дальше без «королевской милости», пиши: «Войска Запорожского и всея Украины».

Свечка быстро написал.

– Ступай.

Но Свечка не уходил. Переступал с ноги на ногу.

– Что надо? Говори.

Гетман стоял перед ним, разглядывал, непонятно, добрым или злым взглядом.

Свечка решился:

– В войско хочу проситься, пан гетман.

– А ты где, на ярмарке или на свадьбе?

– Известно, пан гетман... Но...

От волнения теснило грудь, слов нехватало.

– Ступай, казак, делай свое дело, смотри кругом внимательным глазом, а помирать придется – соверши это как воин... Письмо сейчас отправить, передай есаулу.

– Слушаю, гетман, – голос Свечки совсем упал.

Писец понуро двинулся к двери, но вдруг остановился и спросил:

– Выходит, сожгут Киев, гетман?

Хмельницкий поглядел пристально и положил руку на плечо Свечки:

– Что, жаль тебе Киева, улиц зеленых, домов красивых, садов вишневых?

А о том, кто будет всем любоваться, коли враг нас одолеет, об этом подумал? Подумай, хлопец. Подумай!

Не ожидая ответа Свечки, уже не ему, а самому себе говорил:

– В целости не отдадим. Сожжем! А надо будет – весь край огнем запылает, один пепел оставим и все уйдем в русскую землю. Не будем в панском ярме. Так и знайте, паны, так и знайте!

...Свечка лежал в шатре. Рядом храпели писцы, лежа вповалку на кошмах. Свечка не спал. Из памяти не выходили слова гетмана. Надо было бы записать их.

«Забуду», – беспокоился Свечка. Но чувствовал, что не забудет этих слов и не забудет этой ночи.

...Был в Броварах, под Киевом, хлопчик Федор, сын бондаря, которого Свечкой прозвали, потому что всегда зажигал свечки в церкви. Любил Федор сидеть над озером, слушать, как квакают лягушки, следить, как на закате утки садятся в камыш. Не многое видел в жизни Федор, но кое-что уже знал.

Знал, какой травы пожевать, чтобы живот не болел, каким листом кровь остановить, какого зелья в соломаху кинуть, чтобы выгнать из тела лихорадку... Всему этому научил безногий дед Кирило, который когда-то вместе с Наливайком турок воевал, ходил в челне под стены Цареграда и хвалился тем, что плевал в бороду князю Вишневецкому, за что и отрубили ему ноги и поломали ребра. От того деда Кирила впервые услыхал Федор Свечка о бесстрашных казаках, которые на своих чайках ходили по морю, бились с турком да с татарами, добывали французскому принцу Дюнкерк и плавали на галерах, как невольники, в далеких краях, где всегда лето и жара нестерпимая. Слыхал он от деда про казака Пивторадня, что ходил в далекий край со своим побратимом Омельяном Дубком, а в том краю люди черной масти. По душе пришелся тем людям Пивторадня своей отвагой, выбрали они его гетманом и пошли против царя своего. Так и остался там у них гетманом Пивторадня...

Много радостного, таинственного и чудесного рассказал дед Федору Свечке. «Быть тебе, внук, гетманом или митрополитом, – говаривал старик, – хотя митрополитом – не стоит, да и у гетмана тоже заботы много. Еще отступишься от бедного люда, который выбрал тебя...»

Не стал Федор ни гетманом, ни митрополитом. Случилось так.

Проезжал через Бровары митрополит Петр Могила. Напротив Свечкиной хаты обломилась на ухабе ось кареты. Пока ее чинили, митрополит пережидал в хате, поговорил с безногим дедом, с отцом и забрал к себе в Киев Федора.

Как далекий, давний сон, возникают в памяти Свечки те годы. Киев...

Дома из тесаного дерева, из камня. Множество людей. Кареты, возы, кони, покрытые дорогими цветными попонами. Над Днепром палатки торговых людей.

Говорят люди на странных, неведомых и неслыханных до сих пор Свечкою языках... Широкие площади, высокие стены Печерского монастыря, чудесные изображения на стенах святой Софии...

Впервые в жизни Федор Свечка держал в руках книгу. С благоговением переворачивал страницы, удивлялся, что на них люди изображены вверх ногами. Митрополит смотрел на Федора и смеялся. Сказал: «Не держи книгу вверх ногами, Федор».

Прошло время, и стал Федор сам читать, писать, учиться по этим толстым книгам говорить по-латыни. Изучил он немецкий, татарский и польский языки, мог читать на них свободно и бегло...

Прошло время, и не стало Петра Могилы. Осталась у Свечки книга, написанная митрополитом: «Православное исповедание веры». Она хранилась в Киеве, на Зеленой улице, в белом домике, под шатром развесистых лип, в скрыне у чудесной дивчины Соломии, которой не только книгу эту, а свое сердце доверил Свечка, покидая Киев, когда позвали его на гетманскую службу. "Что ж, Соломия, может статься так, что не встретимся больше.

Может статься так, что паду на поле битвы и никто не покроет мне очи китайкою. Не забудешь ли меня, Соломия?" Трудная это была и тревожная их прощальная беседа. Нехорошо было на сердце у Свечки. Ох, нехорошо...

Не от баловства пришла ему мысль: записать походы войска казацкого – и записать так, чтобы могли это прочитать потом люди и узнать из прочитанного, как защищали казаки волю и веру, презирая смерть и полюбив саблю и пистоль больше, чем родных мать и отца. Немало подобных книг прочитал в Киевском коллегиуме Свечка. Писано было в них про воинов храбрых и про далекие края, где эти воины славу добывали, – а почему бы не описать события, самовидцем и участником коих был сам Федор Свечка?

Когда-нибудь, читая такую летопись, узрят потомки предков своих во всем величии и красе.

Не заснет нынче Федор Свечка. Много мыслей возникло после того, что услыхал он от гетмана. «Мне тяжко, а разве ему легко?» – думает Федор. И сам с собой соглашается: гетману, должно быть, тяжелее.

Тихо, чтобы не разбудить товарищей, Свечка подымается и осторожно выходит из шатра. Серое небо уже освещено дальним огнем зари. Гаснут звезды, и бледный месяц бельмами глаз смотрит на табор, на высокие степные курганы, на траву, потоптанную конями.

Ветер вяло играет значками на воткнутых между телегами пиках. Над гетманским шатром лениво свисает бунчук. На возах, под возами, в шатрах спят казаки.

Тревожным взглядом всматривается Свечка в окружающее. Знай он искусство художника, будь у него кисти и краски, сел бы вот тут сейчас – и... А разве не может он достойным и правдивым словом поведать об этой ночи, когда, забыв суету дневную, почивают воины? Может быть, уже завтра они, не задумавшись, пойдут туда, куда укажет булавой гетман Хмельницкий, и не каждому из них улыбнется счастье, и многие из них побратаются со смертью и падут на землю, которая станет им последним надежным приютом...

Раздувая розовые паруса, плывет над горизонтом рассвет к берегам земли. И Федор Свечка встречает его увлажненным взором.

 

Глава 13

...Желтые листы пергамента оправлены в переплет из красного сафьяна.

Открыв книгу, на первой странице читаешь написанное ровными, спокойными строками:

"Страницы летописи, писанные бывшим студентом Киевского коллегиума, основанного блаженной памяти митрополитом киевским Петром Могилою, Федором Свечкой, ныне казаком и писарем, состоящим при особе гетмана Украины Богдана Хмельницкого, коего годы жизни да будут долги, как его слава в народе.

Что есть жизнь? Отвечу словами моего деда Кирила, который, по моему разумению, мог бы стать известным в нашем краю человеком, ибо имел премудрость великую и знал напамять пятьсот сказок и пятьсот песен.

Оный дед Кирило на сей вопрос ответ дал такой: жизнь есть труд. Ибо, не потрудясь – не поешь, ибо не потрудясь – лемеха себе не выкуешь и землю не заставишь рождать злаки и не приложив труда – не получишь меча, коим жизнь свою защитишь от вражьей напасти... Еще приводил дед Кирило немало примеров, кои должны были подтвердить его толкование жизни. Дед говорил:

– Не верь, что есть пекло и что есть рай, пока сам своими глазами того не узришь.

С этих дедовых слов начинаю я, казак Федор Свечка, писать изо дня в день, из года в год летопись жизни, сиречь буду записывать события, кои в краю моем происходят, деяния отважных людей края моего, мужественную борьбу за волю и веру, которую ведут люди наши, да будет так же вечна слава их в веках, как крепка и тверда она ныне. Лелею в сердце надежду, что далекий потомок мой найдет сии страницы, если их не поточит червь и не поглотят огонь или вода. Пусть он, тот потомок, простит мне, Федору Свечке, родом из Броваров, кои поблизости стольного града Киева, рожденному от отца бондаря Гната Свечки и матери Марфы Свечки, дерзнувшему писать сие, сознавая, что ни лета мои, ни казацкий опыт мой не дают мне права быть судьей того, что записываю. Пусть же на этом закончу я свое переднее слово к этой книге, ибо должен признать, что одну я уже написал, но, прочитав ее на досуге, решил предать огню. Мыслю, поступил гораздо.

Аминь!

М а й. В о с к р е с е н ь е. Уведомили меня от имени гетмана – должен находиться неотлучно при его шатре, на случай потребности чтобы всегда быть у него под рукой. Нынешним утром пришла весть, что прибывает в табор коринфский митрополит Иосаф. Гетман с писарем Выговским и полковниками Богуном и Громыкой, в сопровождении ста конных казаков, выехали встречать митрополита.

Полковники и казаки нарядно оделись, только гетман был в синем простом кунтуше, в казацкой шапке, без сабли и булавы. Завидев карету митрополита, велел всем спешиться и сам сошел с коня, и мы пешие пошли навстречу карете. Когда карета остановилась и митрополит вышел из нее, гетман низко поклонился и дважды поцеловал руку митрополиту, а владыка поцеловал его в голову, благословил.

Такого смирения понять не могу: ибо чем пояснить тогда, что поутру, услыхав о приезде митрополита, гетман недовольно сказал Мужиловскому:

– Его еще мне тут нехватало, – но погодя добавил:

– Ничего, пускай скажет святое слово перед битвою. Коссов, как узнает в Киеве, подавится.

Думаю, не следовало бы мне этого писать.

В шатре гетмана накрыли стол для завтрака. Угощение было убогое и вина никакого. Когда кто-нибудь из сотников или есаулов входил в шатер, обращаясь к гетману по разным делам, то он отвечал им тихо, так, чтобы не обеспокоить святого отца. Беседа шла между гетманом и митрополитом о предстоящей битве. Митрополит поведал гетману, что отписал московскому царю, какую муку и ущерб изведал народ украинский от унии и католиков, и что у народа нашего одно желание – быть в лоне единой державы, под высокою царевою рукою, – за эти слова гетман усердно благодарил митрополита.

В тот же день митрополит обратился с проповедью к казачеству, собранному вокруг шатра гетманского, и в присутствии гетмана и старщины сказал, что война, которую начал король против казаков, есть война супротив веры православной, понеже папа римский истребить церкви и монастыри желает, чтобы все, кто не захочет предать свою веру, были бы уничтожены и отданы в неволю татарскому хану и султану турецкому.

Святой старец говорил тихим, слабым голосом, и слышали его слова только в передних рядах, а задние только из почтения стояли молча до конца проповеди. Благословив войско, святой старец выехал из табора в сопровождении стражи, данной ему гетманом.

М а й. П о н е д е л ь н и к, д е н ь ч и с л о м д е с я т ы й.

Нынче гетман получил известие: татарский хан Ислам-Гирей прислал королю польскому письмо, а что в том письме писано – неведомо. Весть сия опечалила гетмана. Присутствовавший при беседе гетмана с Капустой генеральный писарь Иван Выговский сказал: «Теперь самое время опередить султана. Может, мне следует поехать в королевский табор, уговорить канцлера назначить комиссию и не дать начаться войне». На это гетман ответил: «Мира просить у короля не станем. Мы еще не побеждены, и даже, если одолеют нас на поле битвы, то и тогда мира просить не буду. А ты, писарь, что-то крепко по панам скучаешь. Смотри, чтобы веревка не соскучилась по твоей шее». Что дальше говорено – не ведаю. Был отослан к писцам.

М а й, д е н ь ч и с л о м т р и н а д ц а т ы й. Поистине несчастливый день. Вторые сутки идет дождь. Войско в походе. Идем через села, опустошенные жолнерами Калиновского. Отовсюду несет горелым.

Множество сожженных хат. Люди, кто уцелел, живут в землянках, похожих на казацкие колыбы, какие видел на Запорожьи. Мужики все присоединяются к нашим полкам. Женщины стоят у дороги, провожают скорбными очами. Никто не плачет, только очи горят, даже страшно глянуть в те очи. Одна молодица дернула меня за рукав, когда остановился у криницы напоить коня, и спросила:

– Покажи мне, где Хмель? Какой он?

Я указал. Она глядела долго на гетмана, который проезжал верхом по улице, и перекрестила его вслед.

Вечером разведка поймала трех польских жолнеров и одного ротмистра.

Жолнеров гетман приказал отпустить. Говорил с ними милостиво и дал по десять злотых каждому. Ротмистра передали в канцелярию Лаврина Капусты.

М а й, д е н ь п я т н а д ц а т ы й. Шлях за старым Константиновом.

Тут прошел, словно моровая язва, князь Ерема Вишневецкий. Да падет божья кара на него и на весь род его! Вдоль шляха, под липами, по обеим сторонам – сто кольев, а на них замученные жолнерами Вишневецкого мужчины и женщины. Гетман приказал не трогать тела мучеников, – пусть все войско, которое идет по этой дороге, увидит, как далеко зашло своевольство панское. Один из мучеников еще жив был и застонал как раз, когда проезжали мимо него гетман и гетманская свита.

Гетман остановил коня. Зрелище было такое, какое, должно быть, только в аду узреть можно. Кол прошел насквозь, но вышел не горлом, а через грудь, и несчастный умирал в страшных мучениях. Он стонал, и изо рта у него стекала черная сукровица. Собрав последние силы, мученик позвал гетмана:

– Хмель, видишь, Хмель?

И больше ничего не мог сказать. Голова, как подрезанная ножом, свесилась на грудь. Все мы видели, как по обветренной щеке гетмана покатилась слеза. Он достал из сумы пистоль и выстрелил мученику в ухо, облегчив ему непереносимые муки и избавив его от долгих страданий.

Я ехал позади гетмана и слышал, как он сказал полковнику Богуну:

– Этого народ панам не простит никогда.

М а й, д е н ь ч и с л о м с е м н а д ц а т ы й. Сегодня к войску привезли пушки Тимофея Носача. К вечеру того же дня узнали мы, что хан с ордою перешел Днепр.

М а й, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ы й. Несколько дней только и делали мы все, что писали универсалы посполитым. От имени всего Войска гетман звал посполитых браться за оружие, итти на битву за волю и веру и уничтожать панов и их приспешников. В тех универсалах писано было про сто мучеников на кольях, коих видели мы под Старым Константиновом.

Нынче есаул Демьян Лисовец доложил гетману, что из Антонин, села, приписанного к маетности Потоцкого, прибыло пятьсот посполитых, вооруженных только палками да косами. Гетман приказал дать им пики, сильно бранился, что до сих пор Лученко не доставил из Чигирина мушкеты, купленные в Путивле.

Ночью гетман диктовал письмо боярину Милославскому, родичу царя Алексея, в Москву.

Ночью же гетман приказал мне ехать с есаулом Лисовцом в ставку к хану, которому Лисовец вез грамоту от гетмана, я же должен быть, яко толмач.

М а й, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ь с е д ь м о й. Пишу это в ханской ставке. Виденное всяческого удивления и внимания достойно.

Храни нас бог от таких союзников на далее.

Татарская орда двигается с опаской, вечером огней не разводит, хотя польского войска здесь и днем с огнем не увидишь. Не трусость ли такая осторожность? Все время впереди орды носятся разъезды. Орда разделена на загоны, каждый числом по сту человек, и имеет такая сотня триста коней, ибо каждый всадник владеет тремя лошадьми.

Я видел, как после прохода орды бескрайное поле было вытоптано и вид имело печальный. Тут говорят, что с ханом идет семьдесят или восемьдесят тысяч сабель. Но из-за великого числа коней и телег, в коих вместе с войском едут женщины и дети, трудно сие проверить. Одеты татары так: короткая рубаха, на полфута ниже пояса, штаны, жупан суконный, подбитый мехом. Шапка из лисьего меха или из меха куницы и сафьяновые сапоги без шпор. Но я видел многих татар, одетых бедно, в одних штанах. У иных на голом теле бараньи куцые кожушки мехом наружу. Вооружение их – сабля, лук с сагайдаком, в коем помещается до двадцати стрел. За поясом у них огниво, шило и пять саженей кожаной веревки, чтобы вязать пленных. У всякого в сумах есть нюрнбергский квадрант. Кто побогаче, носит под рубахой панцырь.

Беседуя с ними, выяснил, что никто из них толком не знает, с какой целью пришли на Украину и куда идут. Об этом мурзы им не говорят. Единое, что знают, – добудут богатый ясырь, а в этом году в Стамбуле должна быть большая ярмарка невольников. И вот каждый из татар мечтает захватить ясырь и продать на той ярмарке.

Знает ли гетман, какие союзники идут ему на помощь? Есаул спит и своим храпом мешает мне обдумать все виденное и слышанное. При нашем шатре стоит стража, ночью нас никуда не выпускают из табора. Объясняют, что таков приказ визиря, дабы с нами, как с гостями, не случилось чего-нибудь худого. Хана увидим завтра, и есаул вручит ему грамоту. При беседе есаула с визирем я как толмач был ненужен, – визирь неплохо говорит по-нашему, но весьма потешно перевирает слова.

Еще надо записать, чем питаются татары. Хлеба в походе совсем не потребляют. Едят конское мясо, говядину, баранину. Но предпочтение отдают конскому мясу. Пожирают даже павших лошадей. Уж не свинцовые ли кишки в животах у этих воинов? А муку они смешивают с конскою кровью, варят и с наслаждением едят. Это для них великое лакомство.

Когда убивают лошадь, то делят ее так: десять человек, собравшись вместе, рассекают тушу на четверти, три четверти отдают своим товарищам, себе же оставляют одну заднюю четверть. Режут эту четверть на большие лепешки, толщиной не больше двух дюймов, кладут эти лепешки на спину своего коня, седлают его, затягивают крепко подпруги, садятся верхом и ездят так два-три часа, потом, сойдя с коня, снимают седло, сгребают с мяса кровавую пену, коею любят смачивать свою пищу, снова кладут эти лепешки под седло и снова скачут на коне два-три часа, и после того эти мясные лепешки становятся как пареные. Это излюбленная пища татар в походе, как они поясняли мне. Пьют татары кобылье молоко, оно заменяет им горелку и вино. Однако мурза Карач-бей, гостями которого мы были, весьма обрадовался, когда есаул Лисовец подарил ему круглую флягу горелки, настоенной на кореньях. Тут же, при нас, мурза выпил полфляги, прищелкивая языком, вскоре охмелел, упал на ковер и захрапел.

Есаул вручил гетманское письмо хану. Властитель орды и Крымского царства, коему многие прославленные князья платят дань, восседал на подушках, окруженный мурзами. Есаул говорил, я переводил. Хан сидел, уставясь в землю. Видимо, он малого роста, хотя судить о сем трудно, ибо он ни разу не поднялся. Весь он точно из одного сала – жирное лицо, жирные руки, жирные глаза. На нем был шитый золотом ало-бархатный халат и невысокая соболья шапка, обложенная драгоценными камнями. Окончив говорить, есаул передал грамоту визирю, визирь дал хану, тот развернул, недолго глядел на нее и возвратил есаулу. Так же не поднимая головы, хан сказал, что быстрее двигаться с ордою не может, понеже здесь корма нет для коней и пищи для войска. Сказал он, что гетман не сдержал своего обещания обеспечить орду всем, что потребно, и, мол, если бы не его ханское слово, то он приказал бы брать все потребное в селах и городах... Хан был сердит, слова будто клокотали у него в горле. Потом он поднял голову, и я увидел его глаза, холодные, точно были они из зеленого стекла. Отпуская нас, хан подобрел и велел подарить есаулу коня, а мне – седло и сбрую.

Дознались мы от мурзы Карач-бея, что за несколько дней до нашего прибытия в ханскую ставку отсюда уехали королевские послы и что хан обещал им удержать гетмана от битвы и обратить оружие вместе с гетманом против Московского царства, чтобы воевать Казань, а королевские послы за то обещали хану помощь от короля.

Эта весть опечалила есаула. Мы решили немедля оставить табор и скакать к гетману, но вот уже третий день, как визирь нас не отпускает, словно мы его пленники. Есаул говорит, что визирь делает это нарочно, чтобы мы ничего не рассказали гетману, пока польские послы не доберутся до королевского лагеря.

Вчера ночью проснулись от рыданий. Невдалеке от нашего шатра кто-то плакал, причитал по-нашему. Мы с есаулом пошли узнать, что случилось.

Доведались что татары сделали наезд, забрали в плен десять дивчат.

Есаул пошел к Карач-бею, говорил ему:

– Так союзникам поступать не гоже.

Карач-бей зевал и чесался.

– Сие есть военная добыча, – сказал он, повернулся к нам спиною и повалился на кошму.

Есаул выругался, плюнул, и мы пошли прочь.

Нынче пришел сейман от визиря и позвал есаула. Вскоре есаул возвратился и сказал мне:

– Собирайся в дорогу.

На этом заканчиваю. Будет время, еще напишу".

"И ю н ь. В таборе прошел слух, что сотник Крыса подговаривал старшин оставить гетмана и перекинуться к королю. Говорил он, что король дарует всем волю и каждому даст по сто злотых и шляхетство. Сотника Крысу схватили, допросили и казнили смертью. Об его измене объявлено в полках гетманским универсалом.

Поймали монаха, который в полку Громыки рассказывал казакам, будто шел он из московской земли и своими глазами видел, что нам в тыл идут стрелецкие полки со многими пушками и что стрельцы уже вступили в Конотоп, а Радзивилл осадил Киев.

Казак по прозванию Гуляй-День того монаха схватил и привел к полковнику Громыке. Оказалось, что монах – переодетый шляхтич, на допросе он сознался: послали его по приказу Калиновского умышленно разносить дурные вести, дабы страх посеять среди казаков. Лазутчика повесили.

Ночью в таборе случился страшный взрыв. Погибло много, говорят – двести, не то триста казаков, многие ранены. Кто-то злоумышленно поджег бочку с порохом, и весь порох, лежавший вблизи, сгорел. Капуста чинит розыск. Взято под стражу много народу. Гетман разгневался и кричал на Капусту и Коробку так, что было слышно далеко за его шатром.

Через Стырь пришли в табор сто семнадцать поляков. Все в убогой одеже. Говорят, что бегут от панов. Гетман приказал взять их в пехоту, в полк Матвея Гладкого.

И ю н ь, д е н ь ч и с л о м д е с я т ы й. Возвратился из похода казак Мартын Терновый. Рассказывал про повстанцев в Подкарпатьи и про их предводителя, Костку-Напирского.

Гетман едет в ханскую ставку. Мне велено быть при его особе. Сегодня в лагерь пришло еще пятьдесят семь поляков, беглецов из-под Львова. Велено взять их в полк Осипа Глуха.

К гетманскому кухарю Тимку пришел человек в казацкой одеже. Показал ему мешочек, полный злотых. Человек этот уговаривал Тимка всыпать отраву в кушанья гетмана. Кухарь Тимко свалил злоумышленника с ног ударом кулака, связал и позвал полковника Капусту. На допросе злоумышленник упал на колени, плакал. Умолял даровать ему жизнь, признался, что послан он сюда по приказу канцлера Лещинского.

И ю н ь, д е н ь о д и н н а д ц а т ы й. Гетман беседовал с ханом в ханской ставке. При гетмане были Капуста, Выговский, Богун, Мужиловский и Золотаренко. Хан укорял гетмана, что напрасно не слушает он короля, своего повелителя, а замыслил злое против помазанника божьего и что гетман хана обманывает – только требует от него помощи, а сам ему не помогает, чтобы пойти воевать Москву. Гетман отвечал хану:

– Зачем про Москву говоришь, если король и паны тебе дани не платят уже второй год, а канцлер похвалялся: мол, окончится война Венеции с султаном, все пойдем оружно на Крым и оставим там только пепел да камни, а хана гусары Потоцкого на веревке в Варшаву приведут.

Хан вскочил на ноги; теперь я увидел, что он действительно очень малого роста. Он размахивал кулаками, клял короля и канцлера и угрожал всех их отдать на галеры, но все-таки сказал гетману:

– После похода на короля пойдешь со мною вместе на царя московского.

На это гетман ничего не ответил. Потом Выговский развернул карту, и все начали подробно обсуждать, как действовать войскам гетмана и хана. На совете у хана приговорили: удостоверясь, что король с войском двинулся из Сокаля на Берестечко, выслать спешно несколько конных отрядов с пушками и, когда королевское войско будет проходить через болота, которые лежат между Сокалем и Берестечком, запереть его в этих болотах и дать на том месте бой. Порешили так, что сначала ударят казаки, а потом их поддержит хан.

Потом хан был в гостях у гетмана. Капусте удалось разведать: после отъезда гетмана, визирь послал гонца в польский лагерь, к канцлеру Лещинскому.

И ю н ь, д е н ь ч и с л о м д в е н а д ц а т ы й. Разведка донесла, что войско короля уже стало на левом берегу Стыри и начало переправляться на правый берег. В тот же день Богун ударил на полки Вишневецкого. На утро другого дня пришли вести, что Богун разгромил две хоругви и принудил врага бежать. Эта весть обрадовала гетмана. Казаки Богуна привезли королевский виц о посполитом рушении. В нем писано по-печатному:

«Друзья, ныне настал срок справедливо отомстить бунтовщикам за надругательство над римско-католическою церковью и спасти право и честь Речи Посполитой. Я, ваш король, буду при вас неотлучно: или уничтожим подлых хлопов и возвратимся домой с победой, или поляжем здесь, защищая свою волю. Лучше смерть, чем неволя у хлопов, на посмешище всем народам».

Гетман приказал читать тот виц по всему войску.

– Пусть знают казаки, – молвил гетман, – что задумали король и паны.

Королевский виц читали в полках. Многие разъярились на короля и шляхту и только и говорили: «Хотя бы скорее битва!»

Да поможет бог этим отважным сынам!

В нескольких милях от Берестечка гетман приказал выстроить полки. Он сел на белого аргамака и надел горностаевую мантию, в руке держал булаву, и лицо его было сурово. За гетманом казак из его стражи вез белый бунчук, а генеральный хорунжий Томиленко Василь держал в руках малиновый стяг гетмана, на котором вышит был золотой меч в виде креста. Рядом с гетманом ехал верхом на коне митрополит коринфский Иосаф. Сначала говорил Иосаф, а чтобы всем слышны были его слова, за ним повторял сотник Иван Неживой, у коего весьма сильный голос.

– Братья и воины христовы, – закончил свою речь митрополит, – постойте за церковь вашу, за веру и волю. Благословляю вас и вашего гетмана и полковников ваших на ратное дело во славу церкви и отчизны.

После того гетман, едва сдерживая борзого коня, неторопливо объезжал полки, которые вытянулись длинными рядами в поле. Только слышно было, как катилось, словно волна морская, словно раскаты грома:

– Слава!

И ю н ь м е с я ц, д н я ч е т ы р н а д ц а т о г о. Писал письма со слов гетмана. Выйдя из шатра, встретился с генеральным писарем, он остановил меня, спросил, кто сейчас у гетмана. Я сказал пану Выговскому, что там сейчас Капуста и какой-то Малюга. Выговский схватил меня за плечо и спросил:

– Что ты говоришь?

А потом оттолкнул и пошел прочь от шатра. Весьма таинственно сие!..

И ю н ь. Пишу эти строки в хате, в которой нет ни окон, ни дверей.

Все уничтожено – кто знает, кем? В первых словах вознесу хвалу господу, даровавшему мне жизнь. Злым ветром занесло меня в Ямполь. Или, может быть, то, что остался я в живых, – злая воля, ибо видел своими глазами кару небесную, нежданно павшую на наши головы. Чем провинились мы, за что дано нам испытать такую насмешку судьбы и узнать торжество панов? Да будут прокляты хан и орда, которые погубили дело наше своей неслыханной изменою.

Вечный позор им! Но еще и до сих пор мы все, в том числе и гетман, пленники хана. Ибо как же иначе это можно назвать, если – вот уже неделя, – хан не отпускает гетмана и мы все не знаем, что творится под Берестечком. Где Капуста, где Носач, где Томиленко? Что с Богуном, Джелалием, Мужиловским? Никто ничего не знает. С гетманом тут генеральный писарь, есаул Лисовец, джура Иванко и я. Может быть, последние дни доживаем. Вчера Лисовец проведал, что хан собирается выдать королю гетмана и всех нас. Неужели таков будет скорбный конец великого гетмана? Останусь ли я в живых? Увижу ли когда-нибудь свой Киев? А зачем он мне, если будет победа короля? Может, и не следует писать такие слова, может быть, ни к чему они? Сколько сомнений обступило меня... Но и в сию тяжкую годину вспоминаю слова деда моего Кирила: «Где казак, там смерти нет». Проникся его верой и писать буду дальше все, что видел и слышал за эти дни, полные горя и муки. Пишу дальше...

...Вот то памятное утро июня двадцатого 1651 года под Берестечком.

Густой туман стоял над полем, потом взошло солнце, рассеяло завесу туч. Мы увидели перед собой королевскую армию. Два войска стояли лицом к лицу.

Казаки говорили, что такого числа жолнеров они еще не видали. Не на шутку, знать, обеспокоились паны и король, если столько жолнеров вывели на поле.

Нам были хорошо видны полки врага: королевские гвардейцы с тигровыми и леопардовыми шкурами на плечах, гусары – в латах и с железными крыльями за спиною, уланы – в сетчатых кольчугах, с длинными пиками, иноземная пехота в панцырях и в высоких черных шляпах с перьями. Дальше на холмах блестели на солнце пушки. Число их поразило нас.

Гетман стоял у своего шатра и исподлобья глядел на королевские войска. Потом взял подзорную трубу и долго всматривался в шеренги врагов.

Он приказал полковникам первыми не начинать боя.

Я был близко от гетмана и внимательно следил за каждым его словом и движением. Еще вчера из его слов я узнал, что битва будет страшная. Сердце мое содрогалось. Не от страха, а от ожидания чего-то неизбежного.

Казалось, я предчувствовал позор, который падет на наши головы...

Войско наше находилось на правом крыле. На левом, почти в миле от нас, стоял хан с ордой. Далеко виден был ханский белый шатер.

Вскоре обе армии двинулись навстречу друг другу. Королевские войска остановились перед последним полковым редутом. Гетман велел свой табор вывести на возвышенность, имея намерение оттуда лавой бросить конницу на врагов. Но приказа о выступлении не давал. Только отдельные всадники выезжали на середину поля и вызывали польских гусаров на поединок, но никто из них не отзывался.

Стояли в суровом молчании. Уже солнце прошло через зенит, а боя никто не начинал. Так продолжалось с утра до третьего часу дня. Подобно туго натянутой тетиве лука были оба войска. Наконец, зазвучали вражеские трубы там, где стояли хоругви князя Еремы Вишневецкого. Он повел свои полки на татар. Тогда гетман тоже приказал трубить. Как далее повествовать мне, если меча не держал я в руках?

Поляки всеми пушками ударили по татарскому табору, и там сразу началась страшная резня. Казаки Богуна рвались к пушкам врага, но за окопами выстроилась иноземная пехота и отбивала все наскоки. Тогда Богун велел казакам спешиться, сам сошел с коня, и мы увидели, как храбрый полковник повел своих казаков на штурм. Скоро мы услыхали благословенный крик: «Слава!» и увидели на холме, где стояли пушки, Богуново малиновое знамя. Но в этот миг произошло страшнейшее: татары обратились в бегство.

Поляки начали обходить наш табор с обеих сторон. Гетман вскочил на коня и кинулся в полк Громыки. Мы скакали за ним. Мне казалось, что не конь несет меня, а ветер, я крепко сжимал в руках саблю, озирался по сторонам. Гетман врезался в казацкие ряды, которые уже начали подаваться под натиском гусаров, он схватил за плечо какого-то казака и крикнул ему:

– Что, панов испугался? Поворачивай за мной!

В этот миг нас нагнал Выговский.

– Хан бежит! Измена! Гетман, надо выкинуть белый флаг! – крикнул он.

Гетман круто осадил коня и замахнулся саблей на Выговского. Писарь заслонил лицо локтем. Мне казалось, у гетмана глаза выскочат из орбит. Он бешено погнал коня к своему шатру. Перед шатром стояли Богун, Джелалий, Гладкий, Капуста, Мужиловский. Гетман, не слезая с коня, сказал полковникам:

– Хан предал, надо любой ценой остановить его.

– Никому это не удастся, только тебе одному, гетман, – ответил Выговский.

Полковники молчали. Тогда гетман приказал оставаться старшим над войском Джелалию, а Выговскому, есаулу Лисовцу и мне – ехать с ним к хану.

С той минуты, как попали мы в ханский табор, который нагнали только под Ямполем, начинается самое страшное.

И ю н ь, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ь в т о р о й. Сегодня гетман приказал мне и есаулу быть при нем в шатре. Вокруг стоят аскеры с обнаженными мечами. В шатре, кроме гетмана, Выговский и джура Иванко. Три раза в день ханские аскеры приносят еду. Гетман сидит на кошме, скрестив ноги, и молчит. Я не видел за весь день, чтобы он что-нибудь поел или выпил. Щеки его ввалились, и под глазами как будто кто-то вымазал сажей.

Он без шапки, седина густо осеребрила его голову. У нас у всех, даже у Выговского, отобрали оружие, только гетману оставили саблю. Выговский лежит в стороне и украдкой наблюдает за гетманом. Я это записываю у них на глазах. Есаул насмешливо говорит мне:

– Чего царапаешь? Все равно ханские аскеры сварят из тебя и из твоей писанины юшку.

Может быть, есаул прав. Внезапно гетман, словно пробудясь от тяжкого сна, сказал Выговскому:

– А все ты, писарь, все твой разум шляхетский. Не надо было мне ездить сюда, не надо.

И ю н ь, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ь т р е т и й. Пришел мурза Карач-бей, позвал к визирю Выговского. Гетман запретил Выговскому ходить и велел сказать визирю:

– Когда здесь гетман, зачем говорить с писарем?

И ю н ь, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ь ч е т в е р т ы й.

Вчера вечером гетмана пригласили к хану. Гетман велел писарю, есаулу и мне итти с ним. Визирь, придя за гетманом, не хотел пускать меня и есаула, но гетман сказал с укором, что никто не может запретить ему назначать, кому быть при его особе. Визирь покачал головой, но больше не спорил. В третий раз видел я вчера хана.

Гетман укорял хана, говорил, что хан нарушил договор и приказ султана. Зачем оставил поле битвы? Почему предал казаков? Хан разгневался, вскочил, замахал кулаками, кричал, что гетман обманул его, утаил, как велико польское войско. Потом сказал, что король и сенаторы обещали ему уплатить дань и говорили: если хан выдаст им гетмана, то получит за это большие деньги. Гетман побледнел. У меня сердце застыло. Выходит, правда, что хан может так постыдно предать гетмана? Мы все ждали, что ответит гетман. Помолчав, он решительно, с дивным спокойствием в мужественном голосе своем, сказал хану:

– Если думаешь отдать меня в руки панов и короля Яна-Казимира – на то твоя воля. Вижу я, что задержал ты меня тут как пленника и как с пленником обходишься. Скажу одно – ты нарушил присягу и клятву свою, которую давал мне в прошлом году на коране. Сколько раз король и послы его звали меня итти на Крым, но я от клятвы своей не отступился и тебе не изменил, хотя ты хорошо знаешь, какой урон могут нанести мои казаки... Хочешь выдать меня королю – что ж, предавай до конца, но знай: войско мое за это тебе отомстит. Всей орде мстить будет, и не год, не два... Подумай о сем, хан.

После таких слов хан молчал несколько минут. В шатре было тихо. Никто не произнес ни слова. Все мы ожидали, что хан скажет. И вот хан ласково улыбнулся, подошел к гетману, положил ему руку на плечо (для этого должен был привстать на цыпочки). Усмехаясь, сказал:

– Я пошутил, брат мой, хотя это правда, что за твою голову канцлер и король дают мне много золота. Но знай – клятвы я не нарушу...

– Отпусти меня отсюда, – сказал гетман.

– Ехать тебе еще опасно, вокруг шныряют польские отряды, а охраны дать тебе не могу... – ответил хан.

После того всех нас выслали из ханского шатра. Остались только гетман, Выговский и визирь. Мы все сидели в гетманском шатре и ждали.

Поздно ночью воротились гетман и Выговский. Я хотел спросить, что будет дальше, но гетман не притронулся даже к еде, а, сбросив кунтуш, сразу лег на ковер.

И ю н ь, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ь ш е с т о й. Нынче поутру произошло важное событие. В табор хана прибыли Лаврин Капуста и Иван Золотаренко, а с ними пятьсот конников из гетманского полка. Сначала была радость великая, но вскоре эта радость растаяла, как снег на весеннем солнце. Гетман только поглядел на Капусту и, схватившись руками за голову, сказал:

– Все.

Так мы узнали о страшной беде, постигшей наше войско под Берестечком.

В тот же день хан отпустил нас. Он сам провожал гетмана из табора, и почти до самой Паволочи с нами ехало шесть мурз и пятьсот ханских сейманов.

Перед Паволочью Капуста отпустил их, сказав, что люди так злы на татар, что он не ручается за их жизнь. Тогда мурзы и сейманы быстро поворотили назад.

Гетман всю дорогу беседовал с Капустой и Золотаренком. Я расслышал только несколько слов:

– Придется начинать все сначала, все сначала...

Из рассказа Золотаренка узнали мы, что королевская армия, после бегства татар с поля битвы, окружила наше войско и стала требовать, чтобы оно сдалось на милость короля. Но Джелалий и Богун парламентеров с этим постыдным предложением отослали, и бой начался снова. Наши полки со всех сторон окружены стотысячным войском короля, но, стоя под огнем полутора сотен пушек, мужественно отбивают все атаки.

Да поможет им бог!

И ю л ь, д е н ь ч и с л о м т р е т и й. Сегодня в Паволочь прибыли Гладкий, Громыка, Глух и Джелалий. Печальную весть привезли эти рыцари гетману. С великими потерями прорвало наше войско окружение и вырвалось из вражеского кольца. Капуста спрашивал: не знают ли они, где сотник Малюга? Но никто на это ответа не дал, Джелалий только сказал, что видел, как Малюга с саблей в руке кинулся вслед за Богуном на польских драгун во время атаки... Сие, видимо, сильно опечалило Капусту.

Из Чигирина прибыл Мужиловский. Он получил письмо от брянского воеводы о том, чтобы гетман встречал в Чигирине посла царя Алексея Михайловича, дьяка Григория Богданова, и что вместе с ним едет назаретский митрополит Гавриил. Гетман тотчас отослал Мужиловского обратно в Чигирин, приказав встретить там Богданова и просить его прибыть в Корсунь, ибо в такой трудный час гетман далеко от войска уехать не может. Сегодня писали мы также универсал в полки, чтобы собирались под Корсунем.

И ю л ь, д е н ь ч и с л о м в о с ь м о й. Прибыли в Корсунь.

Весь день подсчитывали в гетманской канцелярии потери. На поле боя оставили в руках поляков двадцать восемь пушек из ста пятнадцати.

Одиннадцать тысяч казаков пропало без вести. Громыка полагает, что большинство их сложило голову. Полегли есаул Михайло Лученко, полковники Трощук, Придорожний, Левченко, Горегляд.

Прибыл в Корсунь гонец из Чернигова, от Степана Пободайла. Привез весьма печальную весть: Януш Радзивилл разбил полки Небабы, сам полковник Мартын Небаба погиб в битве. Ему отрубили руку и предлагали сдаться, но он отбивался одной рукой и погиб, а врагу не сдался. Радзивилл двинулся на Чернигов, однако города не взял и должен был отступить.

И ю л ь, д е н ь ч и с л о м т р и н а д ц а т ы й. Прибыл нынче посол из Москвы, дьяк Григорий Богданов, с ним митрополит назаретский Гавриил. Гетман со старшиною встречал их за городом, а потом сели вместе в карету. Григорий Богданов и митрополит Гавриил весь вечер беседовали с гетманом с глазу на глаз и с утра второго дня до вечера тоже, а потом обедали у гетмана с полковниками. На другой день поутру, сопровождаемые Капустой, Мужиловским и Выговским, выехали они в Чигирин. После отъезда посла, гетман приказал разослать универсалы. В тех универсалах писано: всем полкам готовиться к новому походу. Казакам с Левобережья велено собираться в Переяславе, а казакам с Правобережья – на речке Россаве, возле Маслова брода. Полкам Винницкому, Белоцерковскому, Паволочскому и Брацлавскому собираться в Белой Церкви. Универсалы рассылали мы день и ночь. Тут стало известно, что на Масловом броде сотник Моргуненко собрал черную раду, на которой о гетмане злое говорено и замышлено его с гетманства скинуть, а выбрать кого-нибудь другого, чтобы помириться с королем и кончить войну. Гетман выехал вместе с Золотаренком на Маслов брод. Сотника Моргуненка и еще троих зачинщиков казнили смертью.

Выдан гетманский универсал о назначении Ивана Золотаренка полковником корсунским.

И ю л ь, д е н ь ч и с л о м п я т н а д ц а т ы й. Сегодня мы все были изумлены нежданной вестью: гетман обвенчался в корсунском соборе с сестрой полковника Золотаренка Ганной. Было это венчание в воскресенье, чуть свет. Свадебного пира не делали. Все только и говорят о гетманской свадьбе. Нынче вечером видел новую пани гетманову. Лицо строгое, чело светится разумом. Смотрит в глаза остро и пытливо. Видел ее, когда принес гетману универсал на подпись. Она сидела за столом и говорила с ним свободно, не как жена, а скорее как побратим. У гетмана как будто лицо стало веселее. Он подписал универсал, налил мне чарку меду и приказал пить. Я поблагодарил и выпил. Потом гетман указал на меня пальцем пани гетмановой и в шутку сказал:

– Это, Ганна, наш летописец, ты с ним будь приветлива, а то напишет худое про тебя...

Пани гетманова только улыбнулась:

– Пускай правду пишет, а если что худое – не повредит...

Такой ответ достоин особы, разумом от бога не обиженной. Еще сказано мне гетманом такое:

– Доля изменчива, Свечка, она может высоко поднять человека, а может и сразу низринуть его в бездну. Правда, я когда-то одному доброму казаку по прозвищу Гуляй-День сказал совсем иное, – но где теперь тот казак, бог весть... Однако знай, Свечка: начнем новую войну, от своего не отступимся, воротим потерянное. Король с войском пошел на Краков, там трансильванский воевода Рагоций ему беды наделал... А Потоцкий снова на нас кинется.

Только пусть не забывает, что после Корсуня я его, как щенка, отдал Тугай-бею... Не вешай нос, Свечка, гляди смело...

Да поможет бог этому отважному человеку, который не отказывается от задуманного и от народа в беде не отступился!

И ю л ь, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ы й. Сегодня призваны к гетману полковники Иван Золотаренко, Лукьян Мозыря и Семен Савич.

Приказано им собираться в дорогу. Поедут они, как послы гетмана, к царю Алексею Михайловичу.

Сегодня гетман подписал универсал, где назначил сотником казака Мартына Тернового.

Нынче же бил гетману челом купец Гармаш, просил универсал на послушенство, ибо селяне, кои работали на него в руднях, более не хотят работать. Гетман приказал такой универсал написать.

Нынче же гетман отправил есаула Лисовца с толмачом Данилом к хану Ислам-Гирею.

Нынче же из Чигирина воротился Лаврин Капуста.

Нынче же прибыл гонец от киевского полковника Ждановича с грамотой к гетману, а в ней писано, что митрополит Сильвестр Коссов требует от Ждановича, чтобы он в Киеве боя с Радзивиллом не вел, ибо во время битвы в стенах города могут пострадать святая София, Печерский монастырь и иные божии храмы... Жданович спрашивал, как быть, – должен ли он послушаться митрополита или поступать так, как гетман ранее велел? Гетман разгневался, закричал:

– Отпиши дураку, что не митрополит у него гетманом, а Богдан Хмельницкий! Пусть шага из Киева не делает, а буде не послушает моего прежнего наказа, – голову положит под меч.

В том же письме писано, что дозорцы Ждановича задержали у ворот бернардинского монастыря казака, по прозванию Рутковский, и оный хотел пройти в монастырь, но стража, по приказу полковника, никого туда не пускает. У Рутковского найдена грамота, якобы он управитель пана генерального писаря, но, будучи во хмелю, оный Рутковский поносил казаков и восхвалял короля, а потому его задержали. Что с ним дальше делать, пусть гетман отпишет, ибо, может, это и не управитель генерального писаря, а лазутчик.

А в г у с т, д е н ь ч и с л о м в о с ь м ы й. Сегодня стало известно, что польское войско овладело Трилисами. Немного погодя прибыла печальная весть о том, что Трилисы сожжены вместе с женами и детьми и ранеными, кои не могли выбраться из города.

Ночью прискакал гонец от Антона Ждановича, оповестил, что полковник оставил Киев, уступив уговорам митрополита Коссова. Гетман ударил кулаком по столу с такой силой, что доска треснула. Выслал нас всех из покоев.

Что-то дальше будет? Куда ж девалась наша фортуна?

Среди ночи призвали меня к гетману. Он был в одной рубахе, заправленной в широкие штаны, курил люльку и задумчиво смотрел на карту. Я присел к столу и приготовился писать. Гетман продиктовал письмо к Ждановичу, в котором корил его за нарушение приказа и строго требовал немедля итти на Киев и выбить оттуда Радзивилла, а буде это невозможно – постараться сжечь город. Потом гетман закрыл лицо руками и сказал, как бы про себя:

– Пусть знают паны – живыми им не дадимся. Ни казаки, ни города, ни села.

После того гетман приказал писать митрополиту Коссову такое: «Не пристало тебе, святой отец, поступать так. Отсылаешь казаков моих, чтобы они не обороняли святых церквей от вражьего поругания, от рук еретиков, а тебе бы надлежало смерть принять, защищая веру, и принять за то от господа бога мученический венец».

Поутру проведали мы, что поляки захватили Фастов, но из города все люди вышли, держа путь на север.

Гетман приказал разослать универсал всем окрестным городам и селам, чтобы те люди, кто остался безоружным и не пошел в гетманское войско, покидали бы свои дома и шли на север, к московскому рубежу, и, перейдя его, временно селились на землях путивльского воеводства, его величества царя московского.

Узнали мы тут, что в Паволочи десятого августа умер князь Ерема Вишневецкий. Гетман сказал:

– Пускай встретится на том свете с теми, кого велел на кол посадить под Старым Константиновом.

Приказ полковнику Ждановичу и письмо митрополиту Коссову повез сотник Мартын Терновый. Я зашел к нему в дом и попросил, если доведется ему быть в Киеве, зайти на Зеленой улице в дом столяра Скибы, спросить девицу Соломию и передать от меня низкий поклон и доброе слово.

С е н т я б р ь. Сегодня впервые за много дней беру в руки перо. С чего начинать, не ведаю. Стоим мы уже под Белою Церковью. Тут, должно быть, как все говорят, произойдет битва с коронным гетманом Потоцким.

Может быть, в той битве суждено и мне испытать силу свою на врагах?

Вопрошаю себя: почему доля не приласкает меня, а только горем одним дарит?

Еще в конце прошлого месяца воротился из-под Киева сотник Терновый.

Привез мне печальную и страшную весть. Когда он прибыл к Ждановичу с приказом гетмана, то уже опоздал. Киев сожгли сами киевляне, не отдав его на растерзание вражеским стаям. Случилось это шестого августа года 1651.

Пожар начался днем на Зеленой улице. Беглецы рассказали, что столяр Скиба и его дочь, да будет им земля пухом и души их приняты в рай, подожгли свой дом, а когда к ним во двор полезли жолнеры Радзивилла, сами кинулись в огонь, взявшись за руки, чтобы не даться в жертву и на поругание врагам.

Всюду, в разных концах города, сами мещане поджигали свои дома.

Пылали лавки с товаром, шляхетские дома на Магистратской улице, хлебные амбары на Подоле. Весь город был охвачен огнем. Огонь пожрал церковь святой Троицы и церковь святого Василия, сооруженную князем Владимиром, женский монастырь святого Фрола, церковь Николы Доброго.

Терновый привез грамоту к гетману от радцев Киева, подписанную многими людьми, которые теперь живут в пещерах, в Броварских лесах. В грамоте той писано: «Не хотим мы покориться врагу и отдать ему волю нашу на растерзание. Придет гетман и вызволит нас из беды и срама...»

Хотел бы я еще попасть в Киев. Пойти на Зеленую улицу, склонить колени на пепелище, где когда-то в тихом садике, под раскидистыми вишнями, читал вслух Соломии латинские вирши Горация, где мечтал с нею, держа ее милую руку в своих ладонях. Мог ли я подумать даже, что в ее нежном сердце живет такая отвага, какой позавидовать может казак? Пусть же подвиг Соломии и ее отца, столяра Скибы, станет мне путеводным знаком, как надо жить на сей земле и как умирать надо".

 

Глава 14

...В первых числах сентября дела улучшились. Нечеловеческих усилий стоило снова собрать в кулак рассеянные полки, подтянуть пушки, запастись порохом и ядрами. Под Киевом начал наступать на войско Радзивилла полк Ждановича. Радзивилл принужден был оставить город и поспешить на соединение с коронным гетманом Потоцким.

Высланный Хмельницким конный отряд под начальством сотника Мартына Тернового занял Паволочь в тылу у Потоцкого, а затем выгнал кварцяное войско из Фастова, захватив пушки и много пленных.

Утвердившись в Киеве и возвратив себе Паволочь, Фастов, Васильков, Трилисы, Хмельницкий сосредоточил большие силы под Белою Церковью.

Авангардные отряды полков Богуна и Громыки завязали бои с конницей Потоцкого и местами нанесли ей решительное поражение. Гетман внимательно выслушивал донесения об этих успехах и молча теребил усы. Знал ли кто-нибудь из полковников о дальнейших намерениях Хмельницкого?

По-видимому, нет! Он строго следил за тем, чтобы замыслы его оставались в тайне даже для самых близких ему людей.

Может быть, одной Ганне, которая неотлучно была при нем все эти дни, он порою в ночные часы поверял то, о чем не говорил ни Капусте, ни Богуну, ни Золотаренку. О Выговском и речи не могло быть. Его попытка склонить гетмана к покорности королю и Потоцкому была еще памятна Хмельницкому. С тех пор не с ним советовался гетман о важных делах.

...Уже пожелтела листва деревьев. Потоптанные нивы расстилались вокруг. Над шляхом стояли тучи пыли. В маленьком хуторе Красноставе, под Белою Церковью, расположилась гетманская канцелярия. Тут же, в простой крестьянской хате, жил гетман с женой. Сюда со всех концов Украины прилетали гонцы и, не задерживаясь надолго, уезжали отсюда, увозя гетманские грамоты и универсалы.

***

...Только что окончилась рада старшин. Хмельницкий вышел в садик. За тремя яблонями сразу начиналось поле. Над ним кружилось воронье. Ветер гнал по небу косматые тучи. По временам выглядывало солнце, сеяло свои уже нежаркие лучи, и снова тучи закрывали его. Хмельницкий сорвал яблоко, непонятно как уцелевшее на ветке, и задумчиво разглядывал его. Подошла Ганна, стала рядом, спросила:

– Что задумался, Богдан?

Он поглядел ей в глаза, и сразу стало тихо и покойно на сердце.

Подбросил на ладони яблоко.

– Дерево рождает плод, чтобы отдать его людям. Люди взрастили его в надежде получить пользу от него. Где они теперь? Видишь, Ганна, что с краем нашим сталось? Где теперь хозяин этой хаты и этой яблони?

– Что ты задумал, Богдан? – спросила Ганна, просовывая свою руку под его локоть.

– Задумал хорошее. Но до этого хорошего дойти нелегко. Придется мне услышать много укоров и пережить немало обид...

Кроме этих загадочных слов, он ничего больше не сказал. Но Ганна сердцем почуяла: какое-то важное решение уже созрело в уме гетмана; и чувство любви к нему, которое быстро и нежданно для нее самой вспыхнуло несколько месяцев назад, вдруг стало таким острым, что Ганна поняла – Хмельницкий навсегда будет самым дорогим и самым близким для нее человеком на свете. А он, может быть, впервые услыхал из женских уст такие слова:

– Одного хочу, Богдан, одним живу, – увидеть край наш вольным и прекрасным, чтобы при каждой хате в саду играли дети, чтобы, вышивая китайку, дивчата не наполняли печалью свои сердца, чтобы татары не гнали в полон жен и детей и не торговали людьми нашими на невольничьих рынках, чтобы не торчали колья с мучениками при дорогах...

Глаза ее горели ясным огнем. Сердце Хмельницкого затрепетало от радости.

– Подожди, Ганна, все это станется, но не сразу... Может, мы и не увидим этого своими глазами... Не мы, так пускай дети или внуки, а может быть и правнуки наши будут жить в таком краю... Но мы должны положить добрый почин... Верный путь вижу к тому – в единой державе Русской надо нам быть, к тому стремлюсь и того добуду.

...Теперь, под Белою Церковью, он все делал только для того, чтобы развязать себе руки на будущее. Вот почему его раздражало стремление Выговского, Громыки, Гладкого как можно скорее столковаться с панами Потоцким и Калиновским. За этой поспешностью угадывал он желание сохранить неприкосновенность добытых имений, обеспечить себе покойное, безмятежное житье, сравняться с польской шляхтой.

Хмельницкий знал: Выговский уже дважды встречался с польским полковником Маховским, первый раз – с его, гетмана, ведома, а второй – тайно. О второй встрече дознался Капуста, а когда гетман спросил о том Выговского, тот объяснил, что хотел выведать намерения польских воевод.

Хмельницкий только недобро поглядел и ничего не сказал на это.

***

Гетман созвал раду старшин, чтобы известить о получении письма от коронного гетмана Потоцкого.

Полковники сидели на двух скамьях в низенькой, тесной хате. Гетман поднялся и твердо заговорил:

– Будем заключать мир с королем. – Помолчал, словно ожидал, что кто-нибудь возразит, но все сидели, уставясь в него глазами. – Нам нужен мир.

– Надо было сделать это после Берестечка, – недовольно вырвалось у Гладкого.

– Тогда не время было. Тогда речь шла не о мире, а о полном подчинении. Никто бы нас тогда не спросил, чего мы хотим, а теперь мы будем говорить с панами как равные, ибо у нас за спиною опять войско, пушки, и мы можем вести дальше войну. – Он перевел дыхание. – Но продолжать войну сейчас нежелательно. События все равно скоро повернутся в нашу пользу.

Он имел в виду добрые вести, которые только что прислал из Москвы Золотаренко. Но говорить об этом пока не хотел.

Голос его окреп, и глаза сверкали грозно. Полковники слушали внимательно.

– Конечно, будем мы стоять за подтверждение Зборовских пунктов. Но, думаю, паны откажутся. Потому можем ожидать и худшего. А мир добыть надо всякой ценой. Предлагаю немедля прекратить военные действия. Сегодня посылаю ответ Потоцкому с Выговским, Гладким и Капустой.

Печальная, невеселая была рада. Кроме Выговского, никто и словом не обмолвился. Но Хмельницкий другого и не ждал. Больше того – знал: когда в войске все станет известно, можно от казаков ожидать худшего... Но уже решил твердо и готов был ко всему. Капусте еще перед радой сказал:

– К панам ляхам пошлю Выговского и Гладкого. – Когда Капуста хотел возразить, нетерпеливо добавил:

– Погоди, вижу – не понимаешь меня. Ты хочешь сказать, что Выговскому и Гладкому мало дела до казацких вольностей, будут заботиться о своем. Знаю это, но сейчас все равно никто из нас ничего хорошего при переговорах не добьется. Пусть казачество знает, кто ведет переговоры. Ты уж об этом позаботься. Понял?

Капуста понимающе кивнул головой.

– Ну вот, – усмехнулся Хмельницкий, – а ты поедешь с ними. Больше помалкивай да слушай. Глаз с них не спускай. Понял? Эх, Лаврин, одно тревожит: как я о том людям скажу?

Брови сошлись на переносице. Гетман потер лоб рукой и решительно произнес:

– Все снесу, но буду стоять на своем.

***

...А когда через три дня в белоцерковском замке был подписан договор, коронный гетман Потоцкий потребовал, чтобы все условия прочитали казакам.

Хмельницкий, волнуясь так, как не волновался никогда, вышел вместе с Выговским, Громыкой, Гладким, Богуном и Капустой из замка и стоял на помосте, ожидая, пока писарь скороговоркой выкрикивал пункты договора.

Гетман с тревогой всматривался в лица казаков, чувствуя, что сейчас придется проявить все свое умение, чтобы погасить пламя, которое могло вспыхнуть буйным пожаром. Вот уже начинается. Скороговоркой прочитал Выговский:

– Казаков реестровых будет двадцать тысяч.

В ответ взорвалось и покатилось по майдану:

– Позор! Позор! Не позво-о-лим!

Эти слова ударили в сердце. Хмельницкий крепко сжал кулаки и стиснул зубы. Хитро действовал Потоцкий, требуя, чтобы договор объявили казакам.

Знал, куда метил. Так открывалась пропасть между гетманом и его войском...

Капуста с беспокойством поглядел на гетмана, увидел, как напряглись у него желваки скул и дергаются брови. По знаку Капусты сотник Терновый и его казаки – они стояли позади гетмана и старшины – приблизились, держа наготове мушкеты.

– Записанные в реестр казаки должны оставить земли Брацлавского и Черниговского воеводств... – читал Выговский, – и перейти на земли Киевского воеводства, кроме того, реестровые не имеют права жить в маетностях, захваченных у шляхты, и должны выселиться из них...

И снова над майданом взорвалось тысячеголосо:

– Позор! Позор!

И сразу уже более страшное, грозное и суровое:

– Продали нас паны полковники! Нашей кровью торгуют!

– А кто там, подлюга, поносит полковников? – люто выкрикнул Гладкий, выскакивая вперед.

Хмельницкий только сквозь зубы процедил Капусте:

– Убери этого дурака!

Капуста что-то зашептал Гладкому на ухо. Выговский продолжал читать, облизывая сухие губы. Руки дрожали, буквы прыгали перед глазами:

– Шляхта имеет право возвращаться в свои маетки...

Снова отчаянный, злобный крик прокатился над майданом:

– Продали! Куда глядел Хмель?!

– Долой Хмеля!

– Долой Гладкого и Выговского!

– Долой панских прислужников!

Кричали все. Казалось, старинные стены замка рухнут от этого бешеного крика толпы. Хмельницкий не шевельнулся. Окаменел, скрестив руки на груди.

Взглядом скользил по тысяче лиц, точно кого-то искал в этом бушующем море людей. Впервые за долгие годы он услышал страшное и яростное, обращенное к нему:

– Долой Хмеля!

И он понимал, что кричали, наверное, те же, кто когда-то провозглашал ему славу.

Бледный Выговский злобно шептал на ухо Капусте:

– Чего он молчит, чего ждет? Они сейчас кинутся на нас!

– Выдайте нам Гладкого и Выговского! – закричал казак в кожушке. Он стоял у помоста и размахивал кулаками перед Хмельницким. – Это они продали и тебя и нас, Хмель! Не можно такой мир утвердить!

– Не можно! – подхватили сотни голосов.

А гетман стоял и ждал. Он не торопился. Знал: важно выдержать, переждать. Он умел ждать. То, к чему он стремился и к чему шел, требовало безграничного терпения и длительного ожидания. И когда волна гнева и упреков начала спадать и он уже собрался произнести первое слово, вдруг из толпы вынырнул казак, расталкивая других локтями.

– Побратимы! – прокричал казак. – Дозвольте слово гетману молвить!

И то, что казак не у него просил дозволения, а у войска, и то, что этот казак был старый знакомец Гуляй-День, и то, что ему, гетману, помешали говорить, сразу спутало все мысли его и заставило почувствовать свое бессилие перед этим взбаламученным морем людей. Показалось на миг: вот началось то, чего он больше всего боялся, – гибельная утрата власти над казаками.

А Гуляй-День, стоя на лафете пушки, бросал короткие, полные укоризны слова. Слова эти были обращены к гетману, и казаки слушали их со вниманием, которое не предвещало доброго конца.

Голос Гуляй-Дня пробудил в памяти былое. Но Хмельницкий отогнал от себя воспоминания. Слушал не менее внимательно, чем казаки.

– Вот как ты, пан гетман, с королевскими воеводами поладил! Нас покинул! Отступился от нас! Забыл свои обещания? Себя и старшину вызволяешь, а нас знать не хочешь? Так говорю, казаки?

– Так! – ответил майдан одним вздохом. – Так!

– Ты сам, гетман, привел нас на битву, сам кликал нас вставать против панов, а теперь отдаешь нас, горемычных, на муки, под кнуты да палки, на колья и виселицы!

– Позор! – снова прокатилось по майдану.

– Вспомни, гетман. Желтые Воды, Корсунь, Пиляву, Зборов, – Гуляй-День загибал пальцы на руке, глядя в глаза Хмельницкому, – вспомни битвы тяжкие и тех, кто полег, добывая победу! Коли есть у тебя совесть, то скажи: почему отступился от слов своих? Почему только о старшине беспокоишься, а о нас не заботишься? Дай ответ, гетман!

– Дай ответ! – клокотал майдан. – Ответ!

Гуляй-День соскочил с пушки и исчез в толпе. Словно не он говорил только что, а его голосом говорили все казаки.

Солнце заливало лучами майдан. Пот струился по лицам. В тысячах глаз Хмельницкий прочитал осуждение, презрение, укор. И снова в нем пробудилась твердость и решимость, которые было покинули его. Услышал за спиной слова Капусты, обращенные к охране:

– Берегите!

Гневно кинул через плечо:

– Оставь, Лаврин, – и, повернув голову, увидел испуганные, бледные лица полковников.

Да, не эта кучка в красных кунтушах, что жмется за спиной у него, станет мощным его рычагом в борьбе за свободу края. Не они пойдут бок о бок с ним и будут ему вечной и непоколебимой поддержкой, а именно те, кто стоял теперь на площади, с возмущением глядя ему в глаза, – те, кто только что осудил его прямо и резко.

– Казаки! – начал гетман зычным голосом, и сразу будто ветром отплеснуло шум и крик. – Казаки! – повторил он. – Тяжкий и позорный мир подписываю я. Ваша правда! Но разве хотел я обмануть и обидеть вас? Если бы хотел того, не вышел бы к вам, на глаза ваши, боялся бы вашего суда и презрения. Но ведь я кость от кости вашей и плоть от плоти вашей. Все мы – сыны угнетенного и обездоленного народа, и не меньше вашего болею я за отчизну и волю!

Немного переждал, точно присматривался, какое впечатление будет от его слов. Казаки стояли, храня молчание.

– Верно сказал Гуляй-День, что вместе мы были в битвах тяжких, – продолжал Хмельницкий, – я вас не покидал, и вы меня. Почему же теперь хотите вы покинуть меня в трудный час? – Голос его звучал угрожающе и гневно. – Почему бросаете меня одного? Разве я от слова своего отступился?..

– А двадцать тысяч реестровых? – перебил кто-то из толпы.

– Нынче двадцать, а завтра сто тысяч будет! – крикнул Хмельницкий. – Не обещал я вам рая на земле, ведя на бой за волю и веру. Наоборот, предупреждал, что, может, придется мертвые тела свои положить перед врагом... Но ныне нам мир нужен, мир всякой ценой!.. На севере могучие братья наши, люди русские. Подадут нам помощь они. Не одни мы на сем свете, не сироты безродные. Есть за нашей спиной царство Московское, а по правую руку – Белая Русь, по левую – Червонная. Кто одолеет такую силу?

Никто! Никогда на свете! Уступим нынче панам, чтобы завтра они нам уступили. – Знал, что говорит лишнее, ибо это уже было прямым нарушением договора, но говорил сейчас эти слова с твердою и непоколебимою верой. – Клянусь перед вами, казаки, что не покину вас и буду всеми способами и силами защищать свободу края нашего, свободу веры нашей, чтобы то, что замыслили мы под Желтыми Водами, до конца исполнилось. А если пошатнусь и отступлюсь, пусть презрение ваше тяжкою карою падет на мою голову и на головы сынов моих и пусть первый встречный вправе будет вонзить меч в мое сердце!

Хмельницкий выхватил из-за пояса булаву и, стремительно указав ею на север, голосом, который резко и твердо загремел над площадью, произнес:

– Там земля братьев наших, там Москва великая, и не даст она, чтобы мы, люди одной веры и крови, погибли в неволе. Дайте срок, казаки, дайте срок! Идите спокойно туда, куда прикажут вам ваши полковники. Не заботьтесь о реестрах. Верьте совести моей и сердцу моему. Не обижу и не предам вас! Идите со спокойным сердцем, казаки.

Кто-то в толпе выкрикнул:

– Слава гетману Хмельницкому!

Толпа откликнулась не сразу. Какую-то минуту продолжалось грозное и недоброе молчание, и только затем прозвучало:

– Слава гетману!

Но в этом крике Хмельницкий не почувствовал былого единодушия и силы... Нехотя расходились казаки.

Спускаясь с помоста, Хмельницкий приказал разыскать Гуляй-Дня и привести его к себе. Но его нигде не могли отыскать. Никто в его сотне не мог сказать, куда девался казак Гуляй-День.

Вечером Хмельницкий со старшиною прибыл в лагерь Потоцкого, под Белой Церковью. Тысячный отряд казаков сопровождал гетмана. Вдоль дороги, от Белой Церкви до Острой Могилы, где находилась главная квартира Потоцкого, в две шеренги стояли дозорные казаки, чтобы, в случае какой-нибудь опасности для гетмана, тотчас дать знать в казацкий табор. Капуста и полковники настояли также, чтобы на время пребывания Хмельницкого в польском лагере казакам были оставлены заложниками Марк Собесский и Станислав Гонсевский, самые знатные вельможи и видные королевские державцы. Потоцкого и Радзивилла предупредили: в случае, если что-нибудь станется с Хмельницким, головы этих заложников сразу же полетят прочь.

За столом с одной стороны сели коронный гетман Николай Потоцкий, польный гетман Мартин Калиновский, сенатор Адам Кисель, воевода брацлавский Станислав Лянцкоронский, подсудок брацлавский Казимир Коссаковский, гетман литовский Януш Радзивилл, воевода смоленский Карл Глебович. Когда Хмельницкий увидел в зале ксендза Лентовского, он твердо сказал Потоцкому:

– Прошу, пан коронный гетман, этого ксендза за один стол со мною не сажать. Он задумал злое против меня и творит дела, недостойные его сана, и за это еще даст ответ...

Тщетны были доводы Потоцкого, объяснявшего, что Лентовский является представителем короля. Хмельницкий стоял на своем. В конце концов, ксендзу пришлось уйти. Только тогда гетман сел за стол. С ним вместе сели Матвей Гладкий, Иван Выговский, Михайло Громыка, Иван Богун, Джелалий и Лаврин Капуста.

В знак внимания к Хмельницкому, Потоцкий приказал поставить за его креслом оруженосца, который все время держал булаву над головой гетмана.

Капуста не сводил глаз с оруженосца.

Потоцкий встал с кубком в руке.

– Вельможное панство, пусть самая наша встреча сегодня свидетельствует о том, что домашней войне настал счастливый конец. Король явил великую милость пану Хмельницкому, оставив его в высоком звании гетмана его милости короля Войска Запорожского. Мужественный и достойный рыцарь, пан Хмельницкий, я должен сказать, что обиду, какую ты нанес мне под Корсунем, я забыл. Верю я, что ты вознаградишь Речь Посполитую своим послушанием за былую неверность.

Надо было отвечать. Хмельницкий встал.

– Пан коронный гетман, пан польный гетман, пан гетман литовский, панове комиссары! Видит бог, не хочу я раздора между нами. Не о войне помышляю, а о мире. Будем лелеять надежду в сердцах наших, что Речь Посполитая осчастливлена будет миром и согласием.

Он коснулся своим кубком кубка Потоцкого. Поднес к губам, но не выпил.

Потоцкий недовольно ковырял вилкой в тарелке. Не таких слов ожидал он от Хмельницкого. Не за столом быть этому Хмелю, а на колу, тут, под окнами замка, чтобы расплатиться за корсунский позор.

Ужин проходил напряженно. Потом заиграла музыка. Дамы заполнили зал.

Комиссары и кавалеры пошли танцевать.

Хмельницкий и Потоцкий сидели рядом. Коронный гетман говорил:

– Должен ты знать, гетман, нет тебе никакой корысти от этого раздора.

Зачем поддерживаешь чернь? Своевольная и своеумная, она вскоре и тебе беду принесет. Подумай, гетман, какие благодетельные последствия даст тебе верная служба королю. Не на Речь Посполитую ты должен был итти войной.

Подожди, вскоре сможешь проявить в ином месте свою воинскую силу. На север будет наш общий поход...

Хмельницкий насторожился.

– Куда это, на север, пан коронный гетман? – спросил он.

– Известно, куда, – рассмеялся Потоцкий и хлопнул в ладоши.

В то же мгновение мажордом открыл окно и махнул белым платком.

Громовый салют раздался за окном.

– В твою честь, пан Хмельницкий, – сказал Потоцкий.

Гетман слегка наклонил голову.

– Почему не пьешь вина, пан гетман? – продолжал Потоцкий. – Сейчас будем пить здоровье ясновельможного короля нашего. Ты должен выпить.

Хмельницкий вспомнил предостережения Капусты. Подозрение еще больше усилилось, когда он заметил, что ему подали кубок не со стола, – его принес слуга из другой горницы. Крепко сжав кубок в руке, он поднялся. В памяти возник день, когда под Зборовом так же угощал его вином канцлер Оссолинский...

Потоцкий провозглашал здравицу королю. Крики «виват» заглушили его последние слова. Все подняли кубки, и Хмельницкий поймал сосредоточенный и злобный взгляд Потоцкого, устремленный на него. Он поднял кубок, но, не выпив, поставил на стол перед собой.

– Неужели за короля не выпьешь? То неуважение к его особе, пан гетман!

– Нездоровится мне, пан коронный гетман, – ответил Хмельницкий, – а уважение к его королевской милости докажу другим способом... Должен просить прощения у тебя, пан коронный гетман, но болезнь меня с ног валит.

Позволь поблагодарить и уехать.

Потоцкий презрительно пожал плечами.

...Попрощавшись, Хмельницкий сел на коня и стремительно помчался в свой лагерь. Полковники еле поспевали за ним. Только когда сошел с седла и, войдя в дом, увидел обрадованное лицо Ганны, он почувствовал, как что-то тяжелое свалилось с плеч.

– Ну вот и все! – сказал он, прижимая Ганну к груди.

И, сказав «все», почувствовал не правду этого слова, ибо как раз не «все» было, не все. Садясь за стол, на котором заботливо был приготовлен ужин, он с грустью сказал:

– Как ни жаль, не все, Ганна. Снова надо начинать с начала. Ты понимаешь, Ганна, все с начала?

– Понимаю, Богдан.

Он увидел ее глаза и почувствовал, что она действительно все понимала, все чувствовала. И то, что эта женщина, молодая и умная, решительная и сильная, сидела рядом и говорила с ним суровыми, полными правды словами, вернуло ему спокойствие и уверенность в себе.

– Еще одно горе, Богдан, – сказала Ганна, положив руку ему на плечо.

– Не хотелось печалить тебя, да что поделаешь, тебе все надо говорить, все...

Он тревожно спросил:

– Что случилось?

– Свечку убили!

– Не может того быть...

Свечку убили... Всего три дня назад отправил он его с казаками в Чигирин, чтобы там подготовились к его приезду. Как же это так? Что ж это?

Теперь только он почувствовал, как успел сердцем привязаться к этому неуклюжему и мечтательному юноше.

– Вот и нет летописца, – печально сказал Хмельницкий.

– Казаки, воротясь, рассказали: на них наскочил польский разъезд.

Жолнеры начали требовать, чтобы ехали с ними в польский лагерь. Свечка свою грамоту показал. Офицер ее разорвал и швырнул наземь. Тогда Свечка выхватил саблю и ударил офицера по голове... Ну, а дальше ясно...

Ганна протянула руку и достала тетрадь в сафьяновом переплете, положила ее перед Хмельницким:

– Вот, что привезли казаки. На груди у него нашли.

Хмельницкий молча взял тетрадь. Открыл ее на первой странице. Увидел густое пятно засохшей крови. Наклонившись над листом, прочитал про себя:

«Страницы летописи, писанные бывшим студентом Киевского коллегиума, основанного блаженной памяти митрополитом киевским Петром Могилою, Федором Свечкой, ныне казаком и писарем, состоящим при особе гетмана...»

Дальше он не стал читать. Бережно положил перед собою тетрадь. В памяти возник далекий день в Киеве, когда Мужиловский впервые привел к нему Свечку. И это воспоминание тотчас привело за собой другие, печальные, тяжелые... Ганна, как видно, догадалась о его скорбных мыслях. Тихо сказала:

– Что было – прошло, Богдан.

– Твоя правда. Одного жаль – годы не вернешь.

Пристально поглядел на нее и в этот миг с завистью подумал о ее молодости. И сразу пришло на ум все, что говорили злые языки о них: «Как это старый Хмель такую молодую взял, с ума спятил...» Стоит ли на это обращать внимание?..

И снова Ганна помогла победить это беспокойство.

– Прочитай, Богдан, я читала, ожидая тебя. Справедливые слова написаны в этой книжке.

...В ту ночь он прочитал от начала до конца, страницу за страницей, все написанное Свечкою. Есть ли такие слова, чтобы рассказать обо всем, что творилось теперь в отчизне, о муках, которые приходится переносить народу, отстаивая волю и веру от посмеяния и ярма панского? Но в строках, написанных рукою Свечки, были зерна той великой правды, к которой и сам он шел. Правда, шел не всегда прямым и справедливым путем. Может быть, если бы кто иной упрекнул его в этом, он гневно отверг бы такое утверждение, но себе самому он мог признаться.

...Тело Федора Свечки, по приказу гетмана, похоронили в Белой Церкви, у собора. В головах поставили крест, а на могилу положили мраморную плиту, на которой гетман повелел начертать: «Тут похоронен казак Свечка Федор, который верно служил отчизне до последнего вздоха. Вечная ему память».

***

...В конце сентября Хмельницкий с Ганной уже был в Субботове. Когда навстречу карете распахнулись ворота, Хмельницкий с волнением сжал руку Ганны. Вспомнил, с какими мыслями выезжал он из этих ворот несколько месяцев тому назад.

И все же немного позже, обдумывая все происшедшее за это время, он почувствовал: его не победили. Нет!

Он стоял на широком крыльце, вглядываясь в сизо-зеленую степь, открывавшуюся за синим Тясмином, и мысленно со всей решимостью, на какую только был способен, твердил себе:

«Все с начала, все с начала!»

Нет, он не отступится от тех слов, что сказал казакам на площади в Белой Церкви. И если бы тут рядом был Гуляй-День (он вспомнил о нем, едва подумал про Белую Церковь), то сказал бы ему это.

А Гуляй-День в то самое время был далеко от Субботова. Утонув по грудь в сухом бурьяне, конь его устало брел через степь по давно неезженной дороге, которая вела на Дон.

Вслед за Гуляй-Днем ехало еще с полдесятка конных, а позади тянулись телеги, на которых сидели женщины и дети.

В вышине кружился беркут, высматривая добычу.