Посреди ночи я проснулся от зубной боли. Это была непрерывная дёргающая боль, не оставляющая сомнений, что дело плохо. По палатке шуршал сухой снежок. Где-то глухо ухнуло. Хотелось уснуть, и чтобы всё это – я имею в виду зубную боль – оказалось дурным сном. Я выпил таблетку и уснул, но под утро вновь проснулся от боли и лежал до рассвета, обдумывая сложившуюся ситуацию и смиряясь с необходимостью отменить выход на гору. Болело под коронкой. Всё это было, было, было. Теперь это называется модным французским словом «дежа вю», что в переводе на простой русский означает «та же Ж...» Этого не может быть, говорю я себе. Бомба не падает дважды в одну воронку: это уже было у меня во время экспедиции на Аконкагуа. Тогда меня это застало в верхнем лагере, и у меня не оказалось под рукой антибиотика. Теперь же я в Базовом, и у меня есть полный курс сильнейшего антибиотика. Сегодня же я начну его принимать, задавлю воспаление в зародыше и завтра выйду на восхождение. Всё к лучшему, убеждал я сам себя. Лишний день отдыха пойдёт мне только на пользу.

Зазвенел будильник и проснулся Эяль. «Эяль» – сказал я – «у меня есть проблема. У меня разболелся зуб, и я не смогу пойти сегодня на гору». Эяль задумался. Надо же – только вчера мы решили идти на восхождение вместе! «Хорошо,» – сказал он – «я могу подождать до завтра. Завтра ты сможешь пойти на гору?»

«Кто может знать?! Может, я пойду завтра, а может через три дня, или вообще не смогу пойти. Это же воспаление. Кто знает, как пойдёт дело здесь, в холоде, на высоте 4000 метров,» – ответил я – «теперь я уже не уверен, что тебе стоит меня ждать». Эяль колебался. Снаружи, с тяжёлого похмельного неба сеял мелкий снежок, но до первого лагеря народ поднимается почти в любую погоду, и с попутчиками у него проблем не будет. Вот и американцы говорили вчера, что пойдут сегодня на акклиматизацию. Наконец он принял решение. «Ты знаешь, я пойду,» – сказал он – «если ты выйдешь завтра, то сообщишь мне по связи, и я подожду тебя во втором лагере. Ты не обижаешься?» Конечно, я не обижаюсь. Какие ж тут обиды?! Абсолютно верное решение. Я желаю ему удачи и помогаю перепаковать кое-какие вещи из своего рюкзака в его рюкзак. Он уходит, а я остаюсь валяться в спальнике, тупо пялясь в потолок палатки.

За завтраком я едва смог осилить жидкую кашу. Боль была не шуточная, и мои утренние иллюзии развеялись, как дым. После завтрака я отправился к лагерному доктору, абсолютно не представляя себе, чем он может мне помочь. Доктор выслушал меня с философским спокойствием, одобрил приём антибиотика и порекомендовал мне закусывать каждую таблетку антибиотика таблеткой парацетамола. При этом он не без труда нашёл мне четыре парацетамолины, и протянул их с видом человека, отдающего самое дорогое.

С профессиональным интересом он осмотрел упаковку моего антибиотика, необычайно оживился и сказал, что это – антибиотик четвёртого поколения, и он, доктор, держит его в руках впервые! «Эта штука,» – сказал он – «убивает всё, что шевелится!» «Вместе с пациентом», – подумал я про себя... «Доктор,» – я поплотнее уселся перед ним и заглянул ему в глаза – «как, по-вашему, я могу завтра выйти на гору?» Классическая сцена: «ДОКТОР СКОЛЬКО МНЕ ЖИТЬ ОСТАЛОСЬ...»

Доктор смотрел вверх и в сторону. «Вы же взрослый человек,» – в его голосе слышалось чуть различимое раздражение – «должны сами понимать: у вас – воспаление, гной, и всё это в верхней челюсти. Рядом мозг, между прочим. А брать на себя риск, или не брать, и какой именно риск – это ваше решение. С профессиональной точки зрения, я не рекомендую вам идти на гору».

Доктор был, безусловно, прав своей докторской правотой, но у меня правда была своя – восходительская. «Так я ведь, доктор, не разрешения у вас прошу, а информации. Шансы свои знать хочу. У вас же опыт есть. Может вы такие случаи уже видели. Я вот думаю пойти на гору, продолжая принимать антибиотик. Как это, по-вашему?» – я пристал к нему, как банный лист, но доктор только морщился, словно зубная боль была у него, а не у меня... «Не знаю, не знаю. Это же – высота, с ней ничего нельзя знать наперёд. И, между прочим, антибиотик не уничтожает полностью болезнетворный очаг. Он лишь задавливает воспаление, а когда вы прекратите его принимать, то под действием высоты оно может возобновиться. Так что, может случиться всё, что угодно,» – решительно сказал он, и я понял, что разговор окончен. Ладно, решил я для себя. Если к завтрашнему утру боль утихнет – пойду на гору, продолжая принимать антибиотик. Вон, моя жена в своё время два шеститысячника сделала на антибиотике.

Погода тем временем улучшилась, проглядывало солнце, и я, прихватив фотоаппарат, отправился гулять в верховья ледника. Впервые, с моего прилёта сюда, «большая цель» не стояла передо мной, и я просто гулял, наслаждаясь видами и абсолютным безлюдьем. 

Величественные стены запирали Северный Иныльчек на востоке, а с крутых боковых долин на его спокойную поверхность вываливались хаотические нагромождения льда и снега.

Кажется, даже район Эвереста уступает Центральному Тянь-Шаню в суровости и первозданности пейзажа. Хан Тенгри развернулся ко мне другой стороной. Где-то там, в районе пика Чапаева, упорный Володя бредёт сейчас сквозь взметаемые ветром колючие вихри снега.

Спокойное равнодушие воцарилось в моей душе. Я опустился на большой, чуть подогретый солнцем камень.

Пора кончать эти заигрывания с высотным альпинизмом, подумал я. Не моё это дело, да и не везёт, чего ж мучаться? Есть масса гор пониже и масса интересных маршрутов. Что это за цифра такая – 7000? Почему мне так уж важно пересечь именно эту черту? Только потому, что когда-то мне это казалось невозможным, а теперь кажется возможным? А если и вправду невозможно? И вообще, вот я бегаю тут вверх-вниз, жумарю и дюльферяю километры верёвок, не поставив при этом ни одной станции и не завязав ни одного узла. Даже верёвку мы с собой ни разу не взяли – так и валяется в углу палатки. Зачем мне это? Только ради цифры?

Я вдруг понял, что моя мечта о семи тысячах умерла, но осталось ясное чувство долга. Я не могу вернуться домой с пустыми руками. Я просто ОБЯЗАН подняться хотя бы до седловины... О! А вот это – показательная оговорка. Такую фразу нельзя произносить, ни при каких обстоятельствах. Тот, кто произнёс «только до седловины», тот и поднимется только до седловины. Я поморщился, пытаясь загнать обратно вредную мысль, но – слово не воробей, как известно.

Я, не спеша, побрёл обратно. В небе кипело варево из облаков всевозможных форм и размеров, и было неясно, во что всё это выльется к концу дня. Физически я чувствовал себя отлично. Одышка прошла. Может быть, всё ещё получится?

Обед поверг меня в депрессию. Жую и плачу – боль дикая! Куски мяса я заглатываю целиком, как удав. Базовый Лагерь – большая деревня, где все со всеми знакомы и все осведомлены о планах друг друга. Раз двадцать мне приходится объяснять, где Эяль и почему я остался в лагере. На меня смотрят печальными глазами и хлопают по плечу, мол «ничего, ничего...» Завтра эти люди уйдут на гору, а в базу спустятся другие и всё начнётся сначала.

Какая тоска!

После обеда остаюсь сидеть в пустеющей столовой. А куда идти? Валяться в палатке? Ко мне подсела «чайная» Таня, посочувствовала, потом помогла материально – принесла мне каких-то оранжевых экзотических таблеток убойной силы. На пару часов боль утихла, как будто её не было. Спасибо, Танечка!

В четыре часа дня – сеанс связи, и мы с Володиной Ирой приходим в палатку к Надие. Ира – вся на нервах, буквально руки заламывает. Переживает. Она-то сама ничем подобным никогда не занималась, а человеку «снаружи» тяжело отделить восходительскую рутину от моментов действительно опасных. Володя вышел на связь. Рация свистит, хрипит и тяжело дышит – он как раз сейчас выгреб на купол Чапаева по дороге на седловину. Круто! Вчера он за один день поднялся с Базового во второй лагерь (1500м перепада – с 4000 на 5500), а сегодня уже идёт на седло. Молодец, здоровый черт! Эяль в четыре не отозвался, но вышел на связь в шесть. Сказал, что хотел идти прямиком во второй, но шлось тяжело, и он остался на ночевку в первом. Кроме того, он сказал, что вороны откопали из-под снега нашу колбасу и всю сожрали. Вот твари! Ну да черт с ней. Она и так была не бог весть – потому и закопали. Та, что получше, ту мы во втором заначили. Эяль просит меня забросить в первый ещё колбасы, тушёнки и сухарей. Заброшу, заброшу, мне бы только из Базового выбраться...

***

Зуб болел всю ночь. Четвёртое поколение, четвёртое поколение... Ни хрена не помогает! Погода – дрянь. Утром всё в тумане, потом повалил снег и шёл с перерывами до самого вечера. Тоска зелёная. В палатке долго не пролежишь, а в столовой хоть и веселее, но такой дубняк, что до костей пробирает. Моя пуховка заброшена во второй лагерь, и я напяливаю на себя всё, что могу, но без движения всё равно мёрзну.

Слава богу, у меня есть книга. Я усаживаюсь на грубо струганную скамью в промозглой столовой, втягиваю шею и руки поглубже в гортексовую куртку, так, что торчат только два-три пальца, необходимые для переворачивания страниц, и с головой погружаюсь в сумрачный мир Юкио Мисимы. Трудно представить себе нечто более удалённое от той реальности, которая окружает меня в данный момент. Тягучая, как патока история взаимоотношений молодого монаха, нелюдимого, страдающего косноязычием, с прекрасным древним Золотым Храмом, которому он служит, и который влюбил его в себя и поработил его до такой степени, что сумрачный юноша решает сжечь его вместе с собой, чтобы избавиться от рабской зависимости.

Болезненный мир подавленных желаний, невысказанных слов и тёмных, перегнивших страстей. Прекрасная книга, написанная самым японским из всех японских писателей, в 45 лет вспоровшим себе живот быстрым самурайским мечом, после неудавшегося опереточного путча. Самый экстравагантный уход из жизни известного писателя, какой только можно вообразить. То ли – отчаянная эстетская попытка повернуть вспять историю некогда хищного, но давно и прочно одомашненного государства, то ли – воплотившаяся детская мечта гениального чудовища о прекрасной, мучительной и кровавой смерти. Я представил себе, что чувствует человек, разрезающий себя холодным и острым, как бритва лезвием – желудок, печень, весь этот мягкий и тёплый живот. От шока он не чувствует боли и только пялится выпученными глазами на выпадающие на грязный пол дымящиеся скользкие внутренности. Что за странная причуда! Только цельная и не обременённая проблемой выживания нация могла позволить себе такое расточительство. Нет ничего, более чуждого еврейскому национальному характеру, чем такая смерть.

Я много читаю, много размышляю о жизни и смерти и постоянно трясусь от холода...

К обеду с горы спустились «испанцы», то есть – два баска и два каталонца, и сразу в столовой стало теплее от их шумного присутствия. Все немногочисленные труженицы кухни слетелись на них, как бабочки на цветочную клумбу. Запас южных гормонов, который переполнял этих парней, ничуть не пострадал от двухнедельного пребывания на суровых Тянь-Шаньских кручах.

Всего пару дней назад эти ребята стали большим разочарованием всего лагеря. От них ждали подвига, лихого и неостановимого броска к вершине. Они были необычайно спортивны, перебегали из лагеря в лагерь со скоростью, внушающей менее блестящим восходителям комплекс неполноценности, и в числе первых в этом сезоне оказались на вожделенной седловине. Они вышли на штурм вершины в безупречно солнечный день, когда тяжёлая башка Хан Тенгри плавилась в фиолетовом небе, и вся База, затаив дыхание, следила за их стремительным продвижением. Когда я заглянул в «радиорубку» по какому-то хозяйственному делу, там сидел Моисеев, и я спросил его, как там наши испанцы, ожидая услышать победную весть. Но Юрий Михайлович лишь досадно махнул рукой, сказал: «повернули с 6500...» и добавил что-то вполголоса.

Однако, когда эта буйная четвёрка спустилась в Базовый Лагерь, что-то невнятно бросила по поводу «двух попыток, жуткого ветра и собачьего холода» и начала безоглядно пить, гулять и веселиться с размахом, который я всегда считал чисто русским, мало кто мог устоять перед их очарованием. Трое из них, те, что помоложе, беспрерывно улыбались. Когда к ним приближалось любое существо женского пола, улыбка эта автоматически растягивалась шире, обратно пропорционально расстоянию до этого существа. При этом, выражение лица одного из парней становилось маслянно-восторженным, нижняя челюсть отваливалась, а дыхание становилось неровным, как у сеттера при виде куропатки.

Четвёртый, тот, что постарше и посерьёзнее, отличался от своих товарищей тем, что говорил по-английски не на уровне Эллочки-людоедки, а на уровне её образованной подруги, а так же тем, что проявил выраженную склонность к беседам на глобальные политические темы. В течение тех двух дней, что испанцы ожидали вертолёта, а я тихо загнивал со своими стоматологическими проблемами, мы вели с этим парнем долгие разговоры про всё на свете. Возможно, мы стали бы приятелями, если бы не идеологическая пропасть, разделявшая нас и обнаружившаяся в процессе этих бесед.

Звали его Пабло, если я не ошибаюсь. Я почерпнул много занятного из этих бесед. Вообще, жизнь в базовом лагере – это потрясающая возможность пообщаться с людьми из самых разных стран и попытаться понять, что они из себя представляют. В первой же беседе, сразу после того, как мы обменялись исходной информацией о себе, я пустил в ход грубую, хотя и вполне искреннюю лесть. Я заявил, что побывал в Мадриде, и что мне жутко понравился этот замечательный город. Пабло насупился, словно я похвалил бывшего любовника его жены и сказал, что Мадрид – это символ испанского империализма и его захватнической политики в отношении маленькой, но свободолюбивой Каталонии, и её столицы Барселоны. У-упс... Вот так прокол! Я тут же попытался исправить неловкость, погладив по головке и Барселону тоже, хотя в ней я никогда не бывал. Тема меня заинтересовала, и я стал осторожно разрабатывать её, словно сапёр, откапывающий готовую взорваться мину. Пабло и его товарищи, как оказалось, принадлежали к прогрессивной, левой, свободолюбивой, антиглобалистской и антиамериканской части человечества. Это такой модный сегодня суповый наборчик.

Конечно, про борьбу басков не слышал только соболь в заполярье, но насчёт того, что солнечная Каталония тоже борется за отделение от Испании, я ей-богу не знал! «Да, боремся!»– с суровой гордостью говорил мне Пабло, – «они (испанцы, то есть) обижают нас, так же, как и басков. Но мы не взрываем бомбы, мы боремся с ними мирными средствами». «Пабло, а Пабло,»– спросил я его – « чем же они вас так обижают, эти испанцы?» «Они не любят нас,» – задумчиво произнёс Пабло – «они считают нас деревенщиной и не любят наш язык. Они не любят, когда мы говорим на своём языке в их Мадриде». Опа-па... Оказывается у каталонцев свой особый язык! Век живи – век учись. «А ты уверен, Пабло, что из-за такой, обидной конечно, но всё же непринципиальной вещи, стоит затевать такой грандиозный развод с битьём тарелок, причем уже после того, как Испания сама превратилась в часть Объединённой Европы?» По долгой раздумчивой паузе я понял, что Пабло не часто смотрел на эту проблему под таким углом. «Может быть, и нет,» – угрюмо сказал он, – «но мы хотим быть независимыми».

Во время другой нашей беседы мяч был перекинут на моё поле. История Святой Земли в представлении Пабло была проста, как строение инфузории-туфельки. Коснувшись палестино-израильского конфликта, он озабоченно покачал головой: «Шарон – очень плохой премьер-министр». Он сказал это сочувственно. «Ну, почему же?» – ответил я, – «по-моему, он один из самых удачных премьеров Израиля за всю его историю». На лице Пабло отразилось неподдельное изумление. Очевидно, в его голове не укладывалось, что человек, выглядевший вполне интеллигентно, хоть и заросший, как сибирский мамонт, может не разделять мнение всей прогрессивной Европейской общественности. Нет здесь Эяля, подумал я. Вдвоём они бы со мной живо разделались... Слушая мои разъяснения, Пабло недоверчиво качал головой, изредка соглашался с моими аргументами и, наконец, признал, что он никогда не имел возможности увидеть всю эту «столетнюю войну» глазами израильтянина.

Между прочим, все эти беседы, которые я так гладко тут излагаю, происходили на абсолютно чудовищном английском и сопровождались с обеих сторон беканьем, меканьем и отчаянной жестикуляцией. Это – так, для полноты картины.

Если бы всё только этим и ограничилось, то мы бы расстались с ним закадычными друзьями. Однако, желая проверить всю глубину моего морально-политического разложения, Пабло помянул американского президента, как символ всего самого ненавистного в ненавистной ему Америке, рвущей в клочья несчастную, поруганную иракскую землю. Ох, уж этот Буш! Его простая техасская физиономия торчит посреди мира, как металлическая мачта в грозу, и молнии всенародного антиамериканизма лупят в неё со всех сторон. Только ленивый не пнёт американца, и только мёртвый – их президента... «Ну, Буш, конечно, не семи пядей во лбу...» – подарил я Пабло пешку – «но козла этого, Саддама, они правильно ухайдокали,» – совершил я «ход конём по голове». Пабло замолчал и посмотрел на меня подозрительным чекистским взглядом. Он напрягся, и в какой-то момент мне показалось, что он собирается перенести наше духовное единоборство в физическую плоскость. Здравый смысл возобладал, но теплота и задушевность наших бесед была безвозвратно утеряна. С тех пор Пабло здоровался со мной с холодной учтивостью, как с уважаемым, но непримиримым противником. О, эти смуглые революционеры с твёрдой рукой и гибким телом – порождение страстных женщин, терпкого вина и неутомимого солнца! Как легко их любить! Как велика власть эстетичного!

А за брезентовой стенкой палатки всё так же падали тяжёлые хлопья снега, и жизнь шла своим чередом. Эяль, несмотря на непогоду, сумел пробиться во второй лагерь, а Володя сидит в пещере на седловине и ждёт возможности выйти на восхождение. После обеда отдохнувшие британцы ушли в первый лагерь. Их поджимают сроки, и Моисеев ведёт их на гору, несмотря на настырную метель, которая кончится неизвестно когда. И только я – встречаю и провожаю, читаю и треплю языком, выслушиваю «соболезнования» и ввожу прилетевших последним рейсом новичков в курс событий. Я превратился в деталь лагерного пейзажа, в мебель, в приблудную собаку, ютящуюся у кухни. Тоска, тоска. За обедом ловлю на себе иронический взгляд крутого восходителя на Каракорумские восьмитысячники. Похоже, общественное мнение уже списало меня. Я смиряю гордыню. Ты никому ничего не должен, говорю я себе. Не важно, что думают другие, важно – что думаешь ты сам. И всё же – тоска смертная! Половина моего антибиотика была «предусмотрительно» оставлена мной во втором лагере, и если до послезавтра воспаление не утихнет, то у меня кончатся таблетки, и тогда вообще непонятно, что делать. И всё ещё нет связи с «Большой Землёй», а это особенно мучительно, когда ты в депрессии и помираешь от тоски и безделья.

***

Вечером мне показалось, что зубная боль утихает, и я ушёл спать почти в праздничном настроении, но в три часа ночи я проснулся и снова принял болеутоляющее. О, господи! Когда же это кончится! Я просто гнию от всего этого – от безделья, от неизвестности, от сочувственных взглядов, от всей этой чудовищной невезухи. От бессилия я закусил свою жалкую подушку, сымпровизированную из не надетых на ночь вещей, и тут же застонал от боли... твою мать! Даже этого я не могу... Гори оно всё синим пламенем – завтра пойду на гору. Бог не выдаст – свинья не съест. Но постепенно я беру себя в руки и заставляю рассуждать логично, без эмоций. Я буду ждать столько, сколько потребуется. Я дождусь момента, когда воспаление утихнет, и я уверен, что оно не возобновится, если я буду продолжать глотать таблетки. Снизив дневную дозу, я смогу растянуть их так, чтобы хватило на восхождение. Конечно, вся эта обидная история ополовинила мои шансы взойти на гору, но всё же ещё не обнулила их.

Я переворачиваюсь на спину и думаю о том, как глупо и обидно пошло наперекосяк всё это грандиозное мероприятие, которое так прекрасно начиналось. Болеутоляющее начинает действовать, и я засыпаю. Пасмурное утро. Небо закрыто облаками, и вершина Хан Тенгри периодически скрывается в тумане. Народ теперь всё больше ходит после обеда. Это такая новая мода – чтобы не сидеть лишнего в первом лагере. В базовом-то гораздо уютнее и сытнее. Во время завтрака я почувствовал, что зуб уже не болит с той стервозной настырностью, что прежде. Радоваться не спешу, но готовлюсь на завтра на выход. Пока Моисеев сидит на горе со своими британцами, лагерем заведует спортивного вида женщина, которую подрастающее альпинистское поколение зовёт Еленой Петровной. Я покупаю у неё газовый баллон себе на дорогу. Одного полного баллона и остатков того, что оставлен нами в первом лагере, мне должно хватить на всё восхождение. Стараюсь выбрать, какой поновее, без видимых деформаций. Дело в том, что одноразовые газовые баллоны тут принято дозаправлять по тридцать раз. Русская смекалка в действии. Естественно, что после таких сеансов насильственного кормления, у этих баллонов то тут, то там появляются всякие вздутия, шишки и флюсы. Пользуются ими до тех пор, пока они не принимают форму мяча.

За обедом доктор вместе с Леной дружно отговаривают меня идти на гору, причём, если доктор придерживается щадящей пациента медицинской терминологии, то Лена рисует мне живописные полотна моего медленного и мучительного умирания. «Это же верхняя челюсть,» – объясняет она мне, – «гной там как прорвётся – и прямиком в мозг. И – тю-тю, пишите письма». «Нет, Лена,» – говорю я ей, – «я уже решил, и если эту ночь проведу без болеутоляющего, то завтра после завтрака я выхожу».

«Ну, тогда,» – говорит Елена Петровна с эдаким кокетливым цинизмом, – «разрешите прямой вопросик: а страховочка у вас есть, на тот случай если вы там наверху того-этого?...». «Есть у меня страховочка, есть,» – смеюсь я её цепкой хозяйственной хватке.

Пока я сидел в Базовом, я познакомился со многими новыми людьми. Прежде всего, это – русский немец Женя, крепкий мужик такого я бы сказал Никита-Михалковского типа, что ли. Он прибыл сюда один, без компании и договорился с русскими гидами, что будет пользоваться на горе их палатками, которые находятся там постоянно до конца сезона. С ним я общаюсь больше всего, по причине языкового сродства. Иногда я коряво беседую с тремя австрийцами, которые только прилетели и делают сегодня первый акклиматизационно-забросочный выход. Их лидер, тот, что помоложе, говорит, что был на Музтагате, Ама Дабламе, Мак Кинли и Аконкагуа. Два его спутника выглядят на «полтинник» и тоже вроде довольно опытные. Тот из них, которого зовут Робертом, сидит в столовой с постной физиономией, по которой можно безошибочно узнать альпиниста, временно отлученного от своего мазохистского увлечения. Оказывается, он кашляет, и доктор обещал ему быструю смерть на горе от воспаления лёгких. Как и я, он принимает антибиотик, мучается бездельем (всего-то второй день!) и рвётся на гору. В его компании я чувствую себя гораздо веселее.

Кроме того, в один прекрасный день лагерь наводнили поляки. В отличие от корейцев, они были очень даже «с этой планеты», легко влились в коллектив и довольно бестолково забегали вверх-вниз по горе маленькими группками. Все – молодые и безо всякого понятия о том, что такое высота и с чем её едят. Был среди них парнишка по имени Томаш. Так вот, более общительного товарища я в жизни не встречал. У нас в лагере сразу за столовой была такая популярная скамеечка. Она располагалась на краю морены, над ледником и была обращена к Хан Тенгри. В тёплый солнечный день народ собирался на этой скамейке, точил лясы и любовался подёрнутыми голубоватой дымкой отвесами Северной Стены. У меня даже выработалась по этому поводу одна такая старперовская шуточка: придя к этой скамейке и застав там кого-нибудь живого я непременно произносил: «что, опять фильм про Хан крутят?!» Так вот, найдя там как-то раз Томаша и одарив его этой своей непревзойдённой остротой, я был захвачен таким неудержимым потоком словоизлияний, таким длительным, абсолютно неистощимым стремлением к бескорыстному общению, что на мгновение даже подумал, а не еврей ли он? Томаш жил в Германии жизнью бедного, но свободного студента. Подрабатывал за гроши в магазине альпинистского снаряжения и мечтал о больших горах. Хан Тенгри показался ему подходящей горой для приобретения первого высотного опыта... Меня, вообще-то, непросто утомить разговорами, но поскольку общались мы с ним на английском языке, я расстался с ним абсолютно измотанным, словно выстоял десять раундов против чемпиона Польши в среднем весе.

Помимо этого, Томаш оказался простым, открытым парнем, готовым помочь любому человеческому существу в любое время дня и ночи.

Ещё одним человеком, с которым я проводил время в полезных беседах, был Витя, который спустился в Базовый Лагерь на одну ночь, подышать кислородом перед выходом на решительный штурм вершины. Игорь не нашёл в себе сил спуститься и остался ждать его в первом лагере.

В верхних лагерях сегодня царит уныние. Эяль провёл весь день во втором лагере, а Володя в пещере на седловине. Поскольку погода и сегодня не позволила ему выйти на штурм, ему предстоит как минимум ещё одна (уже третья) ночь. В пещере он сидит один, и можно только вообразить себе, как давит на психику такая отсидка в ледяной «одиночке» на высоте почти 6000 метров. То, что между вторым лагерем и седловиной торчит пик Чапаева, диктует принципиальное отличие в тактике восхождения с северной стороны, по сравнению с южной. Те, кто приходит к седловине с юга, обычно не пережидают непогоду на высоте, а стараются спуститься как минимум во второй лагерь. Там это делается быстро и просто, и так же просто вернуться обратно на седло. С севера, переход из второго лагеря в третий занимает целый ходовой день тяжёлой пахоты, да и чтобы спуститься, нужно набрать метров 300 и вылезти на купол Чапаева. Поэтому поднявшиеся на седло с севера обычно сидят на нём до упора и уходят вниз только в двух случаях: либо когда кончаются все ресурсы, материальные и ментальные, либо когда удаётся дождаться окна в погоде и сделать попытку восхождения. Сегодня утром корейцы дважды пытались выйти на штурм, и оба раза сильный ветер загонял их обратно в лагерь. Володя говорит, что на седловине ветер буквально сбивает с ног.

К вечеру у нас в Базовом погода испортилась окончательно – мелкий, плотный, мокрый снег с ветром. У меня же за ужином впервые не болел зуб, и я собираюсь идти завтра в первый лагерь в любую погоду. Отступать мне некуда – у меня осталась одна-единственная попытка. Зубная боль исчезла резко, словно её выключили, и теперь я весь нацелен на восхождение. Вечером я лежу в палатке, и сквозь пересвист ветра до меня доносятся крики, смех и варварская музыка. Испанцы завтра улетают, и в столовой водка льётся рекой до поздней ночи. А у меня перевёрнута последняя страница «Золотого Храма», и завтра я выхожу на гору.

«Самого Храма с вершины горы было не видно – лишь дым и длинные языки пламени. ... Я сел, скрестив ноги, и долго смотрел на эту картину. ... На душе было спокойно, как после хорошо выполненной работы. Ещё поживём, подумал я.»