Индия. 33 незабываемые встречи

Рыбаков Ростислав

VI. Гималаи (три попытки)

 

 

Попытка первая: северо-восточные Гималаи

Это название влекло как звон колокольчика на кровле буддийского храма. Дард-жи-линг. Дард-жи-линг. И я двинулся в Дарджилинг.

Дорога налажена, всё, казалось бы, предусмотрено, но почему-то начинаешь чувствовать в себе авантюрную жилку.

Путешествовать по карте Индии просто и необременительно – покрытая петитом экзотических названий так плотно, что живого места на ней нет, она обманчиво сокращает расстояния до нескольких сантиметров – конечно, так поступают все карты, но не везде сквозь эти бумажные сантиметры просвечивает столько километров и столько впечатлений.

Путь в Дарджилинг – от ближайшего ли вокзала, от единственного ли аэропорта – это долгая дорога сначала по равнине, потом всё выше и выше, потом серпантином, зависая над белой от тумана пропастью, пересекая то и дело петляющие игрушечные рельсы (здесь ходит смешной «toy-train» – когда-то такие же были на станции Отдых Казанской железной дороги, где у нас была дача, там это были рельсы детской дороги), карабкаясь сквозь крохотные поселки с косоглазыми жителями в грязно-рваных свитерах, на секунду выхватывая глазом какие-то жанровые сценки и пытаясь их потом наполнить своим смыслом, и снова косматый туман, сквозь который пятнами проступают и исчезают оставшиеся далеко внизу темные куски долин.

Впереди идет джип, перенаселенный даже по индийским понятиям – на подножках, на запятках стоят худые доброжелательные парни, на крыше сидят и лежат, а внутри какая-то сплошная био-масса, из тьмы которой изредка мелькает то улыбка, то браслет, то любопытствующий узкий глаз.

И так несколько часов подряд.

В нашей машине точно так же все сидят друг на друге, тепло от дыхания, свисающей за борт ноге – холодно.

Снаружи накрапывает дождь, постепенно холодает, а главное неотвратимо темнеет.

Пока добрались, стемнело окончательно. Слуга-тибетец принес в отведенный мне номер – огромную пустую и темную «залу», – громыхнувшую вязанку дров. По стеклам бежали струи не останавливающегося дождя. На веранде одиноко вглядывался во тьму, скрывавшую Канченджангу, неизвестно как попавший туда тупорылый пулемет «Максим».

Ночь была холодна.

Когда на следующий день я вышел из гостиницы, то не знал еще, что начинается «день сурка» – все дни мои в Дарджилинге будут одинаковыми.

В гостинице старые гравюры, ружья на стенах и сама она носит нафталинное название «Клуб плантаторов» – трудно понять, какой век стоит на дворе.

У подъезда маются несколько такси. Строго говоря, по городу почти не ездят. Стоящие такси только что привезли кого-то, припилившего сюда из-за гор и ожидают теперь возможных пассажиров на отъезд. Туристы по городу не ездят, а ходят – вверх, вниз, опять вверх – а остальные жители сидят, сидят на ступеньках магазинов, в открытых коробках-киосках, просто на куче своего товара – а мимо них вверх-вниз, течет поток потенциальных покупателей, грузчиков, волокущих на спине самые негабаритные тяжести (даже холодильники!), просто фланирующих граждан. Поток однообразен и непрерывен – и вчера, и сегодня, и в «нигой день», как говорила когда-то моя младшая дочь, пытаясь передать сложное понятие «всегда». И лишь к вечеру поток становится реже и, наконец, совсем иссякает – но к тому времени опустились уже алюминиевые жалюзи магазинов, погасли огни, а от беспорядочных свалок товаров остался прилипший к наклонной мостовой мусор. Улица темна и её привычно заселяют собаки. Они же то и дело создают звуковое оформление сгустившейся ночи. И долго переругиваются в разных концах погрузившегося в сон городка.

Следующим утром, рано-рано, где-то вдали послышался приближающийся бум барабана. Я выглянул на балкон. Внизу, слева, вдоль по пустой, неживой еще улице целеустремленно и бесстрастно шагал одинокий буддийский монах и ровно и мерно бил билом в тугую окружность большого барабана. Вокруг дремали закрытые лавки, горел невыключенный фонарь и, потягиваясь и зевая, лениво уходили с дороги монаха вчерашние кудлатые псы.

Монах прошел мимо и исчез за деревьями и крышами, но долго еще слышался тревожный набатный звук Что это значило?

Я с надеждой посмотрел вдаль – но, увы! Густая пелена скрывала всё – что там Гималаи, даже дома на той стороне улицы едва просвечивали в белесом тумане как силуэты стоящих на рейде судов в туманное беспросветное утро.

Кто-то свыше нажал какую-то кнопку и внезапно снова заморосил холодный, прямо стоящий дождь. Капли стали шлепаться о перила, струи вдвинулись на террасу, на которой я стоял, и я понял, что в Дарджилинге никаких Гималаев нет – во всяком случае, для меня…

Туман вокруг, над крышами и за крышами не был занавесом или хранилищем великих гор, сквозь него ничто не чувствовалось – как не чувствуется, например, далекая Америка в тумане вокруг африканского берега. Туман был просто небом и этого неба было слишком много, города же осталось совсем мало – так, одна кривоватая улица.

Оскальзываясь на неровностях булыжников, пытаясь вчитаться в мокрые от дождя пассажи путеводителя, я двинулся на поиски буддийского монастыря Йнга Чоелинг.

Время от времени, то слева (ввысь!), то справа (вниз!) открывались стоящие чуть ли не друг на друге дома, вернее развалюхи, со своей непрекращающейся жизнью: кто-то развешивал бельё, кто-то выливал под ноги прохожим грязное ведро.

Мимо стоящих на приколе маленьких паровозиков провели по лужам дрессированного (т. е. замученного) медведя – и не знаешь, чему удивляться, паровозикам ли, медведю ли.

В тесных и темных лавчонках согнулись, сидя на корточках, тибетские беженцы, – они все заняты делом, на сотни своих свитеров домашней вязки трудолюбиво пришивают «Сделано в Италии». Почему в Италии?

Продавцы незаинтересованно торгуют своим барахлом. Режет поначалу глаз китайское сочетание цветов, красного, зеленого, розового.

Из путеводителя я знаю, что Дарджилинг отнюдь не только эта «дурная бесконечность», здесь есть питомник снежных барсов, есть красные панды в зоопарке и музей покорения Эвереста, есть, наконец, чайные плантации, но в отсутствие Гималаев город воспринимается как обманщик: позвал к себе звоном буддийского колокольчика, а сам обернулся тибетскими свитерами, на глазах у вас «сделанными в Италии»…

И я решил во что бы то ни стало дойти до Йнга Чоелинг, монастыря жёлтошапочников.

Путь оказался мучительно долгам (забегая вперед скажу, что всего около десяти километров) и неинтересным. Слава Богу, куда-то делся надоедный дождь, но и это не принесло облегчения. Настал момент, когда я решил, что не пойду дальше, сел на километровый столбик и стал ждать первого прохожего, который укажет, правильно ли я вообще иду.

Первым прохожим оказался неразговорчивый небритый старик с круглой пустой корзиной. Вместо ответа он просто ткнул длинным пальцем поперек шоссе – там, на противоположной стороне, возносилась отвесная гора, напрочь заросшая чисто вымытой зеленью.

Не сразу, но я понял, что, сам того не зная, я дошел до искомого монастыря – просто он где-то на этой горе и теперь надо найти тропу наверх.

Старик ушел, надев корзину на голову. Минут через сорок я отыскал-таки тропу, уходящую под углом в сумрачное небо и едва видимую в зарослях. Началось восхождение.

Подспудное ощущение близости Эвереста и Канченджанги делало мое карабканье комичным.

Начинало темнеть, а я всё полз вверх, среди сосен, по хрустким желтым сосновым иголкам, спотыкаясь об исполинские корни и подозревая, что все-таки ухитрился заблудиться Потом в окружавшем полном безлюдье возник старый высокий забор, ровный и, казалось, нетронутый. Он был почти что невидим за плотной стеной могучих деревьев. Минут пятнадцать я шел вдоль забора, а слева шумел становившийся темным и непроходимым лес.

Здесь начинается странное, но я никого не заставляю себе верить.

Занозив ладонь, которой я вел по забору, чтобы найти вход, слегка пугаясь подступающей лесной угрозы (скорее всего, вымышленной), я вдруг услышал сзади покашливание. Я обернулся Метрах в десяти позади стоял огромный черный пес с человеческим лицом. Мне показалось даже, что он мотнул головой, призывая последовать за ним.

Он повернул и пошел, не оглядываясь, назад по пройденному только что пути. Мы прошли порядочное расстояние, когда он обернулся, посмотрел мне в глаза и толкнулся в доски забора – с медленным скрипом раскрылась внутрь не замеченная мной калитка. За ней был крутой спуск и огромное здание монастыря – белое с золотом – на фоне дальних лесистых гор и уходящей вниз полукруглой пропасти.

Пес, не обернувшись, пошел по своим делам к монастырским помещениям, не обратив внимания на мои попытки сфотографировать его.

Огромные мраморные площадки вокруг причудливого здания монастыря были пусты, из глубины здания неслось стройное пение. Я спустился по высоким ступеням и увидел, что я здесь не один.

Маленькими шажками, заложив руки за спину, вокруг монастыря ходил как прогуливался человек, который не мог быть никем, кроме как настоятелем– седобородый, ласковый, но внушительный, он будто сошел со старой китайской гравюры.

Он не сказал ни единого слова, но разрешающим жестом позволил не только войти в храм, но и снимать в нем, хотя я и попытался привлечь его внимание к аршинным постерам «Фото и видеосъемка категорически запрещаются».

Он улыбнулся и двинулся своим шаркающим стариковским шагом от меня, потом подошел к краю балюстрады и заглянул в потемневшие глубины пропасти, потом удалился куда-то, а когда я собрался уже уходить, он появился снова – с маленькой свечечкой в руке. Поставив её на мраморный парапет, он бережно зажег её – и слабенький свет затрепетал перед над горами и лесами, оставшимися там, внизу, где совсем не было присутствия человека, крохотный огонёк, отгоняющий тьму.

Так и заканчивается мой фильм о первой поездке в Дарджилинг, этим кадром, трогательной свечечкой…

Пес провожать меня не вышел.

Не появились и Гималаи – лишь на одно мгновение в какой-то из последующих дней разошлись облака и совершенно ирреальным светом ударило из образовавшейся дыры – но это были доли секунды, и снова всё затянуло тучами и дождем.

Более того, совсем недавно, несколько месяцев назад мы с моей спутницей приехали в Дарджилинг уже весной, а не после муссона, поселились в отеле «с лучшим в городе видом на Гималаи» – и всё повторилось сначала. Дождь, туман, дождь.

Встретили соотечественников, которые поверили рекламе: «Каждое утро на Тигровом холме (2590 м), расположенном в 11 км к югу от центра Д арджилинга (45 мин. на джипе) тысячи людей встречают рассвет, наблюдая, как первые лучи солнца освещают вечные снега великой горы Эверест (8848 м)» – в английском путеводителе даже говорится, что многие, приехав на Тигровый холм, отпускают машину и после восхода спускаются в Дарджилинг пешком, любуясь на другие восьмитысячники!

Встреченные нами соотечественники уезжали расстроенные – три дня они ездили встречать солнце и видели то же, что наблюдали и мы, никуда не выезжая – дождь и сплошной туман. Три дня (я не говорю о расходах) они вставали и отправлялись в путь в 4 часа утра!

Поездка этого года познакомила еще с одним представителем собачьего населения – он будет таким же громадным как монастырский, но пока это махонький щенок из тибетского ресторанчика, живущий, в основном, на столах посетителей, он ходит между тарелками, пьет ваш кофе и чихает от специй. Он ростом с варежку. Но рычит он как огромный зверь.

Надо, видимо, поехать туда в третий раз – посмотреть, каким вырастет кутенок, сходить на свидание к снежным барсам и красным пандам, а главное, выяснить, наконец, видны ли из Дарджилинга Гималаи?

Я всё еще слышу – Дар-джи-линг, легкий звон буддийского монастырского колокольчика – и поеживаюсь от воспоминаний о бесконечном и беспросветном дожде.

 

Вторая попытка: северо-западные Гималаи

Потерпев неудачу – побывав в Гималаях, но не увидев их, я решил подобраться к ним с другого конца Индии, благо времени у меня в тот год было достаточно. Так возник план поездки в Манали.

Вообще-то я рассматривал Манали только как перевалочный пункт – чего ждать от места, о котором даже в добром путеводителе с извиняющейся ужимкой сказано – «особых достопримечательностей в Манали нет». Конечно, это центр трекинга и туда стекаются любители пеших походов по горам, но, как говорят англичане, это не моя чашка чая.

Маленький уютный автобусик, быстро-быстро крутя колесиками, хыр-хыр, прямо из центра Дели доставил в центр Манали, в другой воздух, к другим, непохожим лицам, в атмосферу горно-курортную, своего рода Швейцарию, но в тибетском исполнении.

Путь, приятный во всех отношениях (комфортабельно, тихо – т. е. без завывающего на всю округу телевизора), с незабываемыми остановками – ворчливый шум студеных ручьев, прохлада – ах, как начинаешь в Индии ценить прохладу! – и величественные виды на горы, поросшие, как представляется, короткой шерсткой; на самом деле это вековые колоссы гималайских сосен!

Путешествие не утомительно, но длилось всё же около 15 часов.

В Манали сильно пахнет древесным духом, на улице натыкаешься на яков, потешно переваливающихся и мягко переливающихся черно-белой длинной шерстью, легко влекомых на поводке бесстрастными горцами; во всю голубеет небо и утро начинается с тибетского чая, скорее сытного супа с маслом, жиром, молоком, перцем, ничем не напоминающего чаепитие в Замоскворечье, кроме самого слова чай, абсолютно международного.

С балкона моей гостиницы – панорама полого уходящего вверх просвеченного солнцем леса. Стройные высоченные кедры как будто скрывают что-то игрой света и тени. Туда, внутрь, уходит натоптанная тропа, в воздухе над которой толчется светлый от нежарких лучей ком каких-то насекомых.

И действительно, что-то там есть, совсем в глубине, за черно-солнечными стволами – большое и темное.

Я вышел на исхоженную кем-то тропу, миновал шар толкущихся комариков, и тропа повела меня в гору, в недра нависающего леса.

На площадке меня ждало мрачноватое святилище, пагода из четырех этажей, каждый завершался широкой наклонной четырехскатной крышей, а над дверью и на внешних стенах торчали огромные рога каменных козлов.

Всё выглядело неожиданно зловеще, несмотря на веселый солнечный свет, и вызывало в памяти раннего Рериха, времен «Мира искусства», с его таинственными «Сходятся старцы» или «У Дивьего камня неведомый старик поселился».

Усиливало впечатление то, что за дверью был красноватый подвал, идолы, огонь, камень для ритуального обезглавливания несчастный коз.

Именно здесь один из братьев Пандавов, героев Махабхараты, Бхима убил некоего демона и женился потом на его сестре Хадимбе. Ей, «бабушке» местных раджей и посвящено мрачноватое святилище.

Прекрасный путеводитель на русском языке (серия Вокруг Света) дает колоритные детали:

«Раз в год во время праздника Дуссера идол Хадимбы отправляется на паланкине за 40 км в Кулу, чтобы поклониться богу Рагхунатху… Богиня, как указано на официальной памятной доске, хранит от стихийных бедствий и нищеты. Считается она также и покровительницей дождя. Поэтому в засуху деревенских божков приносят в храм и запирают в нём на ночь, чтобы они уговорили Хадимбу даровать дождь. Выполняет Хадимба и судебные функции в отношении божеств долины. Когда кто-то из них провинится, его представляют на суд Хадимбы, богиня может оправдать девату (местного божка. – РР.) либо приговорить его к заключению и голоданию. В последнем случае божество лишается ежедневного подношения горшка риса».

Какая прелесть!

Деревянное святилище возведено в 1553 году и с ним связана обычная легенда – дескать, оно получилось таким совершенным, что раджа повелел отрубить архитектору правую руку, дабы не мог создать что-то, еще более чудесное. У обычной легенды необычное продолжение. Архитектор и без правой руки ухитрился выстроить, но уже в другом месте, в Чамбе, святилище, превосходящее это.

Собственно, и это еще не конец. Восхищенные и благодарные жители Чамбы, получив новый шедевр, довели дело до логического завершения и отрубили, наконец, талантливому архитектору голову.

Какая-то пара фотографировалась, поочередно забираясь на струящуюся шерсть яка, як недовольно дергался и девушка кокетливо повизгивала; дети со смехом бегали друг за другом; шумели кедры как долгий товарный поезд – словом, картинка была умиротворенная и какая-то не то дачная, не то курортная, хотя и со своей спецификой (як, наконец, поднатужился и девушку сбросил). Но из отверстия, уходящего в подвал, дышало пламя и казалось, что пахнет горячей кровью и малопривлекательной непонятной древностью. И круторогие козлиные черепа капища враждебно отследили мой прощальный поклон.

Дорога вниз была легка и приятна. Плясавший на том же месте шар насекомых возник впереди как пограничный столб (или сказочный спасательный рубеж?), а натруженная тропа легко выкатила меня прочь из заколдованного леса, вниз, к знакомому зданию гостиницы.

Город в одну улицу, охамелые хиппи и закутанные в рвань тибетцы – «особых достопримечательностей в Манали нет», вспомнилось вдруг и я невольно оглянулся на обступившее город царство бабушки Хадимбы.

На центральной (единственной, как и улица) площади исходили адским черным дымом готовые в путь разноцветные и разрисованные чудища рейсовых автобусов. Вид у них был обычный для местных и странный для пришлых, даже если не обращать внимания на их боевую раскраску (огромные глаза на радиаторе, пузатые Тадж Махалы на бортах, знак Ом, попугаи, слоны и похожие на собак тигры плюс надписи и даже стихи – на хинди, урду, английском и местных языках!); пустые салоны внутри, зато на крышах люди, сундуки, рундуки, чемоданы, корзины и всяческая живность, всё вперемешку.

Я сел у не имеющего стекла окна (не выбитого, а отсутствующего «как класс») и навсегда, как казалось тогда, попрощался с Манали.

Впереди был Нагар и последний приют Н.К Рериха.

Самое сильное впечатление от Нагара относится не к этой поездке. Однажды мне довелось попасть туда зимой и до сих пор проведенная там ночь остается для меня самой холодной – не только в Индии, но и вообще в жизни. Вставая рано утром, я сбросил с себя три толстенных матраца, которыми укрывался, верблюжье одеяло, простыню, и вылез из-под всего этого в брюках, шерстяном свитере и…в пальто! Только так удалось пережить ледяную ночь в неотапливаемом здании постоялого двора.

Вот когда начинаешь любить тибетский «чай».

Путь к дому Рериха живописен и узнаваем – зеленые террасы внизу, деревеньки и уютные старые храмы давно всем нам знакомы по пейзажам Святослава Рериха, а горная страна, составляющая фон долины, по полотнам Николая Константиновича.

Когда-нибудь я опишу этот дом, каким он был, когда живы были хозяева. Как и в Бангалоре я сфотографировал тогда каждый метр его интерьера. Сейчас не хочется описывать его сегодняшний вид. Конечно, то что сделали здесь энтузиасты – восстановление, реставрация, сохранение – вызывает чувство глубочайшего уважения к ним. Но…

Раньше это был дом Рериха. Сейчас – дом-музей Рериха. В этом разница, но в этом и неизбежность. Ушла старая жизнь, ушла атмосфера, и наверняка иначе и быть не может. Но тем, кто может закрыть глаза и перенестись в прошедшее, заглянуть во все комнаты, услышать скрип лестницы, увидеть небрежно забытую на гвозде шляпу художника – открывать глаза не хочется.

Впрочем, тех, кто помнит, всё меньше и меньше. А приходящие впервые воспринимают как должное, что все внутренние помещения наглухо заперты и в них надо заглядывать, прижавшись носом к стеклу. То, что бетоном укреплены стены – они не знают – да и как без этого? А то, что прославленная в картинах и отца и сына скульптура Гута Чохана почему-то обзавелась целым семейством других изваяний, вряд ли кому придет в голову.

Но главное даже не в этом. Атмосферы лишился не только дом, но и вся округа. Это было тихое уединенное место, конечное для идущих сюда и как бы начальное, открывающее неведомую страну для дошедших Сейчас по шоссе по несколько раз в день проходит рейсовый автобус (против чего долго и успешно боролся Святослав), ведутся разговоры о сувенирном центре по соседству и об автостоянке.

Я не был там уже несколько лет; хочется надеяться, что перемены в этом заповедном месте будут только к лучшему, основанием для этого служит подлинная преданность служащих делу и имени Рерихов.

Но атмосферу уже никогда не вернуть.

Как, естественно, не вернуть и тех, кто некогда жил здесь, рядом с необычными хозяевами старого дома. А я помню их, помню и неожиданный рассказ служанки, весьма пожилой уже женщины, о том, как накануне ухода из жизни Николай Константинович взял её мужа и повел в лес и сам показал ему, какие деревья надо срубить для его погребального костра; потом вернулся в дом, лег и через два дня умер. А где же та долгая мучительная болезнь, о которой говорят все биографы, где беспамятство?

Муж её не принимал участия в нашей с нею беседе – его мучила астма. Но он был жив и в здравом уме и рассудке.

Почему раньше они никому этого не рассказывали? Может, они так детально поведали об этом потому, что мы говорили на хинди?

Сейчас их дочь служит в доме-музее. Родителей её давно уже нет на свете.

Но есть там место, где ничего не изменилось. Это площадка, где состоялась кремация.

По-прежнему пуст и значителен её широкий полукруг, выходящий на горы и нависающий над долиной Кулу. Всё также строг и величествен простой грубый камень – кроме известной всем надписи, на тыльной его стороне меленько выбито трогательное: этот камень принесен сюда издалека. Нет, кстати, лучшей эпитафии самому Рериху.

И если вам доведется побывать там, то как бы не реконструировали дом, какими новинками ни блистал книжный магазин в помещениях «Урусвати», постойте здесь подольше и вы ощутите биение сердца великого нашего соотечественника.

Вспоминается одно такое мое стояние со сложенными ладонями перед знаменательным камнем. Была золотая осень, я был один, каждое дуновение теплого ветра спускало на площадку сотни желтых узорных листьев. В чистейшем воздухе была разлита особенная осенняя тишина.

Мне захотелось унести с собой эту приобщенность – не только мысленно, но и материально. Огромную твердую гималайскую шишку я уже подобрал и мне захотелось взять с надгробия или вообще с площадки какой-нибудь камушек Увы, поверхность памятника была чиста, ничто не нарушало её строгости. Я стал ходить по площадке, шарить под листьями, разбрасывать их ногами, а то и руками – и всё напрасно. Если и находилось что-то твердое, то немедленно рассыпалось в руках песчаной пыльцой. Так прошло много времени, я твердо решил не уезжать без камушка, но, удивительно, все поиски были напрасны.

Отчаявшись и даже расстроившись, я вернулся к надгробию, чтобы проститься; сложил ладони, склонился… и замер.

Прямо на середине плиты в гордом одиночестве лежал небольшой камень.

Его несомненно не было там раньше, никто не приходил на площадку, слабенький ветер и тот стих уже давно – но камень лежал в самом центре и не заметить его было нельзя.

«Ты взял его?» – спросила меня потом Девика, когда я рассказал эту историю в их южном бангалорском доме. «И правильно. Он принадлежит тебе».

В Москве я присоединил его к постепенно образовавшейся коллекции камней, «позаимствованных» во время странствий по знаменательным местам Их было десятка два – из родительского дома Рамакришны, из Киото, Иерусалима, пустыни Гоби, от подножья Акрополя (хотя сомнения в подлинности последнего никогда не покидали меня – известно же, что ежедневно ранним-ранним утром груды камней вываливают у Акрополя греческие самосвалы – видимо, чтобы туристы не пытались демонтировать на сувениры само здание); а рядом с ними грела глаз обычная бутылка из-под минеральной воды с золотистым песком, набранным мною собственноручно в центре Сахары.

Но однажды пришла беда. Хлипкая книжная полка, на которой в определенном порядке много лет возлежали мои мальчишеские сокровища, обрушилась, камни полетели на пол – и перепутались. Перепутались и бумажки с подписями.

За давностью лет я уже не помнил, какой камень как выглядит и вот их нет – вернее, они есть, но безымянные. Стоит ли из-за этого печалиться? Не знаю…

Утешает хотя бы то, что бутылка из Сахары во время этого катаклизма уцелела.

Сохранилась, конечно, и громадная темная гималайская шишка, свидетельница моей таинственной встречи с таинственным камнем.

Вернемся к тому памятному путешествию и к моим попыткам увидеть Гималаи. Позади неудачи в Дарджилинге, Манали, Нагаре; впереди – Шимла (Симла – в моем возрасте так привычнее; я был уверен, что смена когда-то употреблявшегося имени Симла на шипящую Шимла произведена кем-то, плохо знающим английскую транскрипцию; так в современный русский язык вошло слово «шуши», хотя по-японски это однозначно суси, просто взяли буквосочетание sh как обычное английское ш – почему, интересно, никто не говорит Мицубиши? А ведь там тот же самый звук. Но Шимла, как я вот сейчас выяснил, исторически происходит от имени Шьямала, покровительница этих мест, локальное проявление Кали. Так что придется и мне на старости лет писать Шимла, вместо привычного Симла).

Шимла – это место, в котором я был только однажды, и куда мне очень хочется вернуться, хотя там со мной произошли две неприятности. Первая – то ли из-за высоты над уровнем моря (более 2200 м), то ли из-за усталости непрерывных переездов, я реально, как теперь говорят, умирал там в номере гостиницы от удушья. Как вы догадываетесь, этот акт не был доведен до летального конца, хотя не помню уже, какими средствами. Скажу о другом – не хотелось бы никого вводить в искушение, но я никогда не думал, что умирать от удушья такое приятное занятие; всегда казалось, что это, по крайней мере со стороны, совершенно отвратительно, но в действительности состояние это соседствовало с блаженством – просто в полной эйфории останавливалось дыхание.

Помнится, меня отвлекли разгуливающие на балконе дома напротив многочисленные макаки и я постепенно задышал бодрее.

Вторая неприятность как раз была связана с обезьянами, но об этом позднее.

Рассказывать о Шимле – одно удовольствие. В принципе о ней можно написать увлекательнейшую книгу. Городишко, когда-то знаменитый только тем, что здесь, на этом месте, отдыхал перетрудившийся Хануман, обезьяний военачальник, после того как собрал лекарственные травы для Лакшмана, раненого брата Рамы, в недавнее время около ста лет исполнял обязанности летней столицы, откуда шло управление всей «Жемчужиной Британской короны». Судьба его весьма своеобычна и эти особенности не исчезли и по сей день.

Фактически в начале XIX века здесь было пустое место. Волею случая оно заинтересовало английских офицеров и те разместили здесь палатки для раненых солдат и инвалидов. В 1822 году капитаном Чарльзом Кеннеди был выстроен первый постоянный дом. Кеннеди первый сообразил, что в Шимле дышится куда легче, чем в остальной Индии, особенно в жаркий период (с марта по октябрь). Друзья, навещавшие его в этой, как они говорили, пустыне, полюбили климат – уже приходилось, по-моему, говорить, что наивысшая ценность в Индии прохлада, – полюбили и великолепный вид на снежные пики Гималаев, и через несколько лет быстренько понастроили более 60 зданий для себя (письмо французского натуралиста г-на Жакмона домой г-же де Треси от 21 июня 1830 г. из Шимлы) и завели типично европейские порядки – хорошие дороги, кавалькады утром и вечером, роскошные обеды с кларетом, шампанским и мадерой – «за последнюю неделю я не помню, чтобы хоть раз пил воду», признавался очарованный Шимлой парижанин. Англичане озаботились будущим и приобрели почти за бесценок землю. В Шимлу потянулись высшие чины администрации, привлеченные восторженными рассказами охотников и офицеров, стали жить здесь по нескольку месяцев, а возвращаясь в Калькутту привлекали новых гостей своим цветущим видом и этюдами, выполненными их женами, сестрами и дочерьми (этюды эти хранятся в Лондоне и неоднократно публиковались в наши дни).

Потом им надоело быть гостями у тех, кто тут расположился раньше, и они стали строить свои собственные резиденции. Многие, большинство из их построек дожили до наших дней, что придает сегодняшней Шимле неповторимый колорит.

Тем временем верховная власть перешла от Ост-Индской Компании к британской короне. Тенденции сохранились и усилились. Теперь потянулись столичные чиновники и первый среди них – вице-король.

Возникли дворцы (среди них даже свой собственный Петергоф, не переживший, к сожалению, пожара в 1981 г.), с башнями, террасами, верандами, обшитые внутри ценными породами дерева, с бальными залами и библиотеками – ни с какой стороны не напоминавшие архитектуру той страны, в которой им суждено было родиться.

Гербы и знаки Пенджабской армии и сейчас смотрят со стен на гостей правительства штата и научных сотрудников институтов, вселённых в эти былые дворцы; любопытно, что их автором был руководитель школы искусств в Лахоре Джон Локвуд Киплинг – отец великого поэта.

Некоторые помещения этих помпезных и не всегда высокохудожественных зданий (жена лорда Керзона даже ядовито отмечала, что некоторые из дворцов «порадовали бы миллионера из Миннесоты») приобрели особую значимость уже после провозглашения независимости – так в одном из них в 1972 году было подписано Президентом Пакистана Зульфикар Али Бхутто и премьер-министром Индии Индирой Ганди знаменитое мирное соглашение.

Сохранились письма современников, описывающие сезонные переезды из столицы Британской Индии Калькутты в Шимлу, постепенно ставшую официальной летней столицей.

Путь по Гангу от Калькутты до Бенареса мы еще можем себе представить, но дальше, уже не по воде, вряд ли хватит нам воображения Вот один пример. Целыми днями под палящим солнцем двигался караван – множество слонов, 850 верблюдов, нагруженных документами и барахлом, сотни лошадей, запряженные буйволами телеги – пересекая всю Северную Индию и поднимаясь затем на двухкилометровую высоту над уровнем моря, в Северо-Западные Гималаи. Чтобы сложить, увязать, нагрузить, разгрузить, развязать, разложить [а на каждой остановке, вспоминают участники, ставились три шатра для высоких особ – в каждом спальня, гостиная и гардеробная, плюс закрытые переходы из одного шатра в другой – а также огромный шатер – «трапезная» (ну, не назовешь же его столовой?) и шатер для приемов (дуарбаров)] и снова сложить, для всего этого караван сопровождали 12000 слуг.

И на финише – Шимла. Восторженная барышня, бегая от окна к окну, восхищаясь попеременно то алыми рододендронами, то белыми Гималаями, записала в те дни в своем девичьем дневнике: «О, климат! Неудивительно, что я не могу жить там, внизу! Нам нечем было дышать – сейчас я снова ощущаю воздух и заново вспоминаю его. Он скорее холодный, освежающий, чистый и несомненно полезный для легких».

Странно, но нигде, повторяю – нигде, не говорится о том, где же расселили 12000 усталых до изнеможения индийцев. В Шимле места хватило только для 50 слуг и то в нижнем городе.

В течение многих десятилетий Шимла принимала на лето измученных жарой и влажностью сахибов. Считалось, что так обеспечивается непрерывность и эффективность работы. Однако, сама идея летней столицы далеко не всеми англичанами приветствовалась. Естественно, что в «туземной» прессе открыто критиковали «исход», как обычно называли этот переезд, прежде всего за связанные с этим огромные расходы. Были громкие заседания и в Калькутте, и в Лондоне, были яркие речи и телеграммы в поддержку или против, были созданы компетентные комиссии…

Забавно отзываются эти дебаты в воспоминаниях Редьярда Киплинга, автора поэмы о Калькутте, которую он терпеть не мог, и Шимле: «Некий калькуттец, в общем-то вполне порядочный человек, несмотря на то, что работает руками и головой, спросил меня, почему ежегодно попустительствуют сезонному переносу столицы, этому скандальному Исходу в Симлу (так в переводе – Р.Р.). Я ответил, – оттого, что ваша Калькутта, эта сточная канава, непригодна для обитания. Потому что всё в этом городе: вы сами, ваши памятники, купцы и прочее – гигантская ошибка. Мне приятно сознавать, что десятки лак (так в переводе; правильно – лакх = 100000 рупий. – РР.) истрачены на строительство общественных зданий в другой столице, в местечке под названием Симла, а другие десятки лак пойдут на сооружение линии Дели – Калка, чтобы цивилизованные люди ездили в Симлу с комфортом. С открытием этой линии ваш огромный город умрет, будет похоронен, и с ним будет покончено». Приятный собеседник был этот Киплинг, не правда ли?

Летней столицей Шимла, несмотря на все заседания и комиссии, оставалась до последнего дня британского раджа.

И тут мы подходим к самому интересному.

Говоря о колониальном периоде истории Шимлы, надо отметить два главных момента, характеризующих тогдашнее местное общество – снобизм и фривольность.

Снобизм, вообще характерный для англичан даже дома, в пресловутом Альбионе, а тем более «в гостях», в Шимле был доминирующей чертой во всем и везде. Вообще удивительно, как жили эти люди, не замечавшие ни бед, ни красот Индии, не интересовавшиеся ничем, кроме охоты, поло, традиционного чаепития, разведения цветов, и жившие ожиданием устарелых газет и журналов мод из Лондона. Имитация старой доброй Англии в виду рододендронов и Гималаев означала полное сохранение и даже усиление всех предрассудков оставленного ими общества. И речь сейчас не о расистском и пренебрежительном отношении к истинным хозяевам страны – «туземцам» вообще категорически было запрещено появляться в собственно Шимле, в виде редкого исключения на центральную улицу Молл нехотя допускались только местные раджи (что, кстати, отзовется в оставшемся в легендах скандале – но об этом речь впереди) и… рикши. Все сословные перегородки, все условности, принесенные из Англии, все предрассудки сохранялись в неприкосновенности, подчиненные протоколу и иерархии.

Время текло, отмечаемое формальными ужинами человек на 300 и танцами – что требовало платьев, разных и новых, а также украшений, скупаемых в огромном количестве у «мэм-сахибных» разносчиков, охотно раскладывавших свои товары на верандах богатых домов на радость молодым и пожилым леди.

Центром всех дел и развлечений были клубы, естественно, закрытые не только для индийцев, но и для младших по рангу англичан. Все и везде очень много ели, но еще больше пили. Считалось, что алкоголь помогает противостоять климату– жаре в Калькутте («два пальца виски») и прохладе в Шимле («три пальца виски»).

Так несли они воспетое все тем же Киплингом «бремя белого человека».

И над всем их бытом царствовала давящая скука.

Скука была бы смертельной, если бы не та самая фривольность жизни, о которой я упомянул в начале.

Казалось бы, административная резиденция вице-королей и трудолюбивых викторианских клерков, Шимла должна бы была выглядеть издали как, пусть малая по размеру, но бюрократическая твердыня. На деле все сто лет Шимла считалась… городом греха.

Наше представление о чопорных англичанках – увы – вызвано, скорее всего, слабым знакомством с «материалом». Вообще, с «гендерной», как теперь модно говорить, стороны британский Радж выглядит сугубо мужским периодом, бравые вояки, хитроумные искатели барышей, самозабвенные ученые, дипломаты и агенты – с гусиным пером и шпагой, со счетами и неуместными здесь мундирами, гламурные и брутальные – мужчины, мужчины, мужчины… Это они строили дороги и охотились со слонов на тигров, завоевывали оружием, покупали золотом, подкупали всеми способами, издавали газеты и, привязывая живых индийцев к стволам своих пушек, выстреливали ими в горячее индийское небо. Но ведь было и другое, женское, лицо у правящих Индией пришельцев. Утомленные мужчины по вечерам возвращались в дома, где царствовали бледнолицые мэм-сахиб (замечу в скобках, что те, кто участвовал в борьбе за независимость, рассказывали мне, что самые страшные воспоминания связаны у них именно с женщинами, изощрённо издевавшимися над слугами).

Кто же были эти прекрасные дамы?

На это нельзя ответить однозначно. Были родственницы вице-королей и высшей элиты – жены, дочери, сестры, свояченицы – всем находилось место в колониальном раю. Это были женщины из хороших, даже лучших семей метрополии. Были жены офицеров и коммерсантов, самоотверженно променявшие холодные лужи Лондона на ужасающую жару Калькутты и гарнизонов. Были незамужние – пока – дамы всех возрастов и положений, отправившиеся в неблизкий путь с единственной целью найти себе мужа.

Мне очень нравится изящная гипотеза, выдвинутая как-то раз в разговоре нашим выдающимся экономистом-индологом Глерием Кузьмичом Широковым – о влиянии Суэцкого канала на женский контингент колониальной Индии. Действительно, сначала, когда надо было плыть вокруг Африки, в путь пускались немногие девицы. Между тем, в Индии было множество молодых людей, храбрых и самоотверженных, быстро богатевших (сзади, в Англии, у них не было ничего, кроме славного имени – ибо, будучи не первенцами в семье, они не наследовали богатств там; вот и приходилось добывать средства в Индии и большинству это более чем удавалось!) – но лишенных семейного счастья и женской ласки. Браки с местными красавицами воспринимались начальством и товарищами с крайним неодобрением – правда, первый такой союз зарегистрирован аж в начале XVII века, но явно как исключение. Даже женитьба одного офицера на армянке(!) зафиксирована как нежелательный межрасовый брак.

Так и маялись долгое время белые люди, обходясь тем немногим, что их окружало. Открытие же Суэцкого канала, продолжал Широков, сократило путь более, чем вдвое и из Англии рванули неудовлетворенные женщины, не нашедшие себе пару на родине – нередко некрасивые, закомплексованные, бедные; а в Индии они смогли добиться исполнения всех желаний – молодой муж, положение в обществе (во всяком случае намного лучше и стабильнее, чем дома) и в придачу дворцы, рододендроны, Гималаи и практически полная власть над слугами (а их было немало; для примера: 13 – из письма леди Анны Уилсеп, 1917 г., или 68 – из дневника Изабеллы Фейн, или даже 110 – из мемуаров Бастида, 1888 г., правда, в последнем случае речь идет о семье из 4-х человек).

И при этом, как вздох, вердикт Флоры Анни Стил в одном из её романов: у большинства европейских женщин в Индии нет никакого дела.

Приезжали и просто авантюристки, весьма далекие от упомянутого образа чопорной англичанки. Как ни странно это может показаться, но были и белые «леди», оказывавшие платные сексуальные услуги, они активно портили в глазах туземцев цивилизаторскую миссию империи.

Конечно, были и женщины-миссионерки, пытавшиеся нести христианство даже полудиким племенам, были учительницы и гувернантки, были последовательницы Е.П. Блаватской, впрочем, и их совсем не одобряли колониальные власти.

Почти все эти женщины страдали от скуки и абсолютно все – от жары. Поэтому, появление такого благословенного места как Шимла создало невероятной силы магнит. Туда устремились и молодожены, чтобы провести там, в гималайской прохладе, медовый месяц, и «старослужащие», чтобы отметить годовщину свадьбы, и просто уходящие в отпуск.

Но не все мужья, которые продолжали служить, могли позволить себе такой отъезд с «места своей дислокации» – ведь даже при Исходе далеко не всем чиновникам давалось разрешение сопровождать высокое начальство. В армии полковники специально запрещали младшим офицерам приезжать в Шимлу. А жены, глядя на более удачливых подруг, умирали от безделья, жары и скуки и пилили своих благоверных, чтобы те разрешили им поехать одним – а там уж они оставались на большую часть года.

Жен, живущих в Шимле без мужей, стали называть соломенными вдовами.

Их было в Шимле гораздо больше, чем мужчин – но мужчины были, чужие и обычно свободные. Стоит ли удивляться, что Шимлу стали называть городом греха?

Я бы назвал её городом романов, ибо ни в одной другом месте империи не было столько упоительных романов, и нет другого города Индии, о котором бы было написано столько романов и поэм.

Флирт пронизывал всю жизнь, от утреннего чая, обеда (где, как писали потом постаревшие барышни, все зависело от того, с кем рядом вас посадили – общей беседы за столом быть не могло, настолько многочисленным было собравшееся общество) и файф-о-клока до вечерних танцев и романтических прогулок на лошадях.

Флиртом обычно не ограничивались и остались истории, как обезумевшие мужья, нагрянув в Шимлу, преследовали потом убегающих или уезжающих на «игрушечном» поезде любовников.

Центральная точка на единственной улице Молл, той самой, куда категорически не допускались индийцы (их кварталы, невидимые отсюда, внизу, англичане не без юмора именовали Черный город), до сих пор носит название из той эпохи– Scandal Point (Место скандала). Но это особого рода скандал.

С этого места умчал возлюбленную раджа Патпалы (помните, что для раджей в неписанном законе было сделано исключение и они могли появиться на улице Молл – вот он и появился). Скандал был не в самом факте, а в том, что умыкнутая была женой британского офицера. Людская молва и по сей день рассказывает об этом эпизоде, а неконтролируемое индийское воображение называет отчаянную деву то дочерью вице-короля, то даже его женой(!).

След её после этого теряется, но кое-что о жизни двора очарованного ею кавалера удалось отыскать.

Плюгавенький и черненький, судя по сохранившейся фотографии, раджа отнюдь не был однолюбом Во дворце, во внутренние покои которого вела маленькая железная дверь, охранявшаяся специально подобранными почтенными старцами (главное условие – не моложе 80 лет), жили примерно 350 рани и махарани. Раджа любовно следил за их здоровьем. Французские доктора ежедневно докладывали ему об их состоянии и лечении; т. к ни раджа, ни доктора не могли запомнить их по именам, составлялся полный реестр всех дам по номерам и по буквам алфавита, а также по сочетаниям номеров и букв. Взглянув на эти комбинации, раджа мог, с учетом мнения врачей, выбрать любимую для очередных ночных забав.

Днем раджа тоже проявлял завидную изобретательность, приглашая своих дам, а также избранных гостей – но только американских и европейских женщин – провести день в бассейне его дворца (естественно, при его активном участии в этом развлечении). В летние дни вода из близлежащего канала, откуда наполнялся бассейн, была почти горячей и по приказу раджи в бассейн сбрасывали большие кубы льда. При этом не только понижалась температура и плавание приобретало привлекательность для разгоряченных тел, но и происходила некая феерия, когда хозяйки и гостьи, и даже обслуживающий персонал, в прозрачных купальных костюмах плавали сидя или лёжа на этих ледяных кубах, пили виски, тогда как остальные обитательницы дворца танцевали или, восседая на ветках деревьев, окружавших бассейн, пели лирические песни. Мужчины, официанты и охрана не допускались – даже 80-летние старцы не дослужились до такой привилегии.

Где-то среди них, этих фей, и затерялась, согласно молве, отчаянная женушка с Места Скандала.

Помню, Святослав Николаевич Рерих рассказывал мне массу историй о выкрутасах индийских правителей княжеств. В частности, он наблюдал какого-то раджу, объявившего всем подданным, что он изучил язык птиц. «Не знаю уж, с кем он там разговаривал, с гусем, возможно», – посмеивался С.Н. Подданные охотно восхищались своим талантливым господином.

В другой раз С.Н. рассказывал о Низаме Хайдерабада, богатейшем человеке мира, который бешено торговался с Н.К. Рерихом, покупая его картины. Наконец, Н.К сказал: «я из принципа никогда не снижаю цены на свои картины, но сейчас я готов пойти Вам навстречу – Вы платите назначенную мной цену за три картины, которые Вы отобрали, а четвертую я Вам отдам даром». И богатейший человек мира был счастлив!

Картины эти потом погибли во время пожара во дворце Низама. Как отнесся к этому Николай Константинович? – спросил я. «Спокойно, – ответил С.Н., – он только сказал: значит, такая их карма».

Сейчас как-то странно представить, что Индия была когда-то лишь частично под англичанами, а значительная часть ее оставалась под властью всяких раджей с их невероятными «закидонами».

Кстати – при всей красочности истории о похищении неизвестной англичанки в Шимле и при том, что об этом упорно говорит молва, никаких доказательств, кроме названия Места Скандала, найти не удается – а скандалов в Шимле и без того немало. Более фантастичный, чем все они вместе взятые, быт раджи из Патпалы, как это ни удивительно, подтверждается источниками.

И вот я выхожу на ту самую улицу Молл. Для этого пришлось подниматься из бывшего Черного города по крутым узким лестницам. После первого дня хождения по Шимле у меня возникло твердое убеждение, что весь город ниже главной улицы, идущей вдоль хребта, состоит из этих лестниц. Одна немедленно переходила в другую и я был готов поклясться, что абсолютно все они ведут вверх и только вверх!

Молл – улица широкая, пешеходная, расцвеченная причудливыми домиками, сохраняющими специфическое очарование летней столицы.

Что-то зацепило глаз и я присел на какую-то тумбу и стал наблюдать за потоком пешеходов. Помимо несчастных кули с натруженными мускулистыми ногами, волокших на себе ящики, холодильники, шкафы и прочие несусветные тяжести, причем в обоих направлениях, все остальные были похожи на парад двойников. Цивильно одетые в строгие тройки, в твидовых пиджаках, с незажженными трубками, торчащими из-под аккуратных усов (как у французских ажанов 1912 года) и обязательно с деловыми «дипломатами» в руках, по двое, они медленно прогуливались, я бы даже сказал, дефилировали слева направо, потом обратно, встречаясь с такими же точно парами и не обращая ни на них, ни на своё убийственное сходство с ними никакого внимания и не разговаривая при этом друг с другом. Зрелище было совершенно театральное.

Я понял не сразу. Это внуки и правнуки тех, кому строжайше было запрещено подниматься из Черного города, под страхом палок и ареста не разрешалось появляться на этой улице, улице тогдашних господ. Сейчас они, средний класс независимой Индии, вышли на Молл и сознательно или подсознательно играли в Британский радж, имитировали его, закомплексованно подставляя себя как актеров на место давно исчезнувших хозяев жизни, видеть которую им не было дано. Сюжета в их хождении не было, было только состояние, продлеваемое до бесконечности – слева направо, поворот и справа налево.

Молл упирается в памятник Ганди. Когда я проходил, какой-то человек приставил к нему высокую стремянку и, забравшись на неё, стал… мыть Махатме голову. Это обычная утренняя процедура. Мыло стекало по антрацитовому дхоти памятника. Солнце нестерпимо отражалось от блестящего лба Отца нации. Человечек слез, покопался и полез на верхотуру вновь. Теперь он надел на старческую шею Ганди длинный свисающий вниз венок из ярких цветов, сложил ручки на минуту и стал спускаться. Ганди сиял.

Я поклонился ему и медленно пошел в гору, начинающуюся сразу за монументом. Целью моей был храм Ханумана, расположенный на вершине, главная индусская достопримечательность в окрестностях колониальной Шимлы. Там меня, как оказалось, и поджидала вторая неприятность.

Дорога была крутая и длинная. Солнце пекло, забыв, вероятно, что совсем рядом растянулась прохладная столица, где уже скоро непривычные к снегу индийцы будут кататься на коньках. Ступени, где были, казались непомерно высокими. Я присел у какой-то развалюхи и закурил. Откинув грязную тряпку, заменяющую дверь, из развалюхи появилась девочка лет восьми и вприпрыжку побежала вниз, к уже невидному городу.

«Посмотрим, как ты назад припрыгаешь», – подумал я. Не прошло и четверти часа, та же девочка, держа в руках какие-то продукты, появилась снизу – и опять она подпрыгивала! Завистливо я спросил её – и часто ты ходишь отсюда в город? «Раза три-четыре в день», – ответила она звонко, даже не повернув головы в мою сторону. Я растоптал окурок и потащился в гору.

Всё когда-нибудь кончается. Я вышел на широкую площадку. Вокруг и еще вверх раскинулся лес, постоянно шевелившийся как заставка к передаче «В мире животных» – это был круговорот переносившихся с дерева на дерево макак; впереди меня покачивали затянутыми в джинсы бедрами, шедшие под ручку две эмансипированные девицы-индианки; у непритязательных ворот, стоявших без забора, черные морщинистые бабы продавали кулечки с кормом для обезьян.

Взяв кулек в правую, а толстенный путеводитель в левую руку, я в радостном ожидании прошел в гостеприимные ворота. Я сделал максимум два-три шага, когда вдруг почувствовал тяжелый удар сзади по правой руке и сильную боль в запястье.

Он промахнулся, этот огромный седой волосатый обезьян, вероятно, вожак Увидев кулёчик, он прыгнул за ним сзади, но я был «на марше» и рука ушла вперед и зубы его клацнули не по мешочку, а по голой руке.

Кровь хлынула ручьём. Вожак присел передо мной – большой, недобрый, со звериной темнотой в зеленых глазах. Желтые мощные зубы оскалились на всю морду – от бакенбарды до бакенбарды – угрожающе и испуганно одновременно.

От неожиданности и боли я не сдержался. Мне очень стыдно рассказывать об этом, но так было – бросив под ноги надорванный кулечек, я обеими руками со всех сил саданул зверя по морде тяжелым томом путеводителя.

Оскал стал еще шире, шерсть вздыбилась и мне стала по-настоящему страшно. А весь окружающий лес громко и скорбно взвыл как греческий хор – нашего вожака ударили по морде! Их было так много сотен, невидимых отсюда поклонниц и подданных седого сисястого вожака.

Девицы в джинсах повернулись и подбежали ко мне. Старик понял, что соотношение сил изменилось не в его пользу, посмотрел мне в глаза запоминающим взглядом и тяжело ретировался на четвереньках.

Девицы держали меня тонкими пальчиками за руку и говорили на американском слэнге, кровь продолжала течь, напоминая о СПИДе и других обезьяньих болезнях Греческий хор наполнял высокий лес стихающими стонами. Униженный вожак ушел по ступеням ввысь к обезьяньему храму, храму Ханумана.

Девиц, несомненно, послал Бог – какой только? Они, не принимая возражений, потащили меня куда-то и притащили… на кухню. Там было темно, шипели и пахли какие-то чугунные казаны и мрачный повар сосредоточенно осмотрел мою кровоточащую руку, не особо вслушиваясь в возбужденный щебет джинсовых девиц.

То, что произошло потом, страшно вспоминать даже сейчас. Повар взял красный перец (крупинка которого в пище может вызвать у едока ощущение атомного взрыва), окончательно измельчил его и, насыпав полную (!) столовую (!) ложку этого адского вещества, с нечеловеческой ловкостью всыпал мне всю ложку в открытую рану и еще утрамбовал сверху. Я взвыл громче, чем все обезьяны-хористки из окружающего леса! Девицы захлопали в ладоши.

Боль была чудовищна. Но странно, дня через два рука перестала болеть, а там затянулся и шрам и сейчас никакого следа не осталось.

У храма было много народу и еще больше обезьян. Вожака видно не было. Я обратил внимание на двух макак Одна сидела рядом с лоточником, чем-то там торговавшим. Лоточник, бездельничая, курил; внезапно обезьяна грациозно вынула у него изо рта сигарету, затянулась сама, выпустив лилово-серое облачко дыма и вставила сигарету обратно в рот ко всему равнодушного парня. Это был как бы цирковой номер, но исполнило его – дикое животное! И никто ничему не удивился, кроме меня, никто не обратил внимания.

Вторая макака все же привлекла взгляды и комментарии. Она сидела на ступенях храма, вместе с множеством своих товарок, но в отличие от них внимательно наблюдала за входящими в святилище женщинами. Всех она пропускала беспрепятственно. Но одну даму в синем сари почему-то выделила и когда та поднялась практически до двери, ведущей внутрь храма, неожиданно схватила ее за подол сари и повернула ее назад. Та, засмеявшись, попыталась войти снова. И снова обезьяна не дала ей сделать это. Пока я сидел там, возле лоточника, тетешкая забинтованную руку, ситуация повторилась раз десять. Все остальные паломники проходили беспрепятственно, и только эту женщину макака упорно заворачивала назад.

Через какое-то время я забыл о своем бесславном поединке с местным царьком Но когда пришло время начинать спуск к злополучным воротам, я оглядел топографию отступления и она мне решительно не понравилась.

Путь, причем единственный путь, лежал по узкой дорожке вплотную к невысокой стене – высотой примерно 1 м 60 см. Этот участок тянулся метров на 15. И на этой стене с интервалом в метр сидели и явно ждали меня насупленные самки из «греческого хора».

Я взял на изготовку верный путеводитель и трусливо затесался в большую индийскую семью, тоже покидавшую площадку и направлявшуюся к выходу. В семье было много детей, жен, еще каких-то родственников, они шли неорганизованной толпой, я болтался среди них, все время меняя положение, и мы благополучно миновали ряд лохматых физиономий. Мне стало казаться, что все это игра воображения, не более, но тут дети порскнули куда-то и я остался лицом к лицу (мордой к морде) с последней из сидевших столбиками обезьян.

Прикрываться детьми и женщинами больше было нельзя Лес вокруг стрекотал, требуя отмщения.

Дальнейшее произошло удивительно быстро. Сидевшая на стеночке обезьяна обеими тонкими лапами попыталась вырвать у меня путеводитель. Но главный удар был нанесен сзади – еще одна зверюга прыгнула и ухватившись с двух сторон сзади за брюки попыталась их резкими движениями спустить с меня – то ли, чтобы обездвижить, то ли, чтобы унизить в отместку за непочтительное отношение с их вождем (сам он как удалился с поля битвы, так больше уже и не появлялся).

То, что последовало, похоже на пляску святого Витта, но я не дал снять с себя брюки и не отдал путеводитель. Спасла следующая многоголосая семья, появившаяся вслед за нами на узкой дорожке.

Лес переговаривался неодобрительно и недружелюбно, когда я, пройдя сквозь ворота, стал спускаться.

Дорога вниз, естественно, была и легче, и быстрее. Внизу, у памятника Ганди с гирляндой на шее, я увидел то, что не заметил – а зря! – когда начинал свой путь в гору: некий человек отдавал за 15 рупий палки в аренду, чтобы отгонять назойливых обезьян.

А на улице все также гуляли парами твидовые индийские джентльмены с трубками в зубах и деловыми чемоданчиками в руках. Шимла продолжала жить своей, не вполне индийской жизнью.

Как уже говорилось, больше я там не бывал. Дефилируют ли и сейчас они по Моллу, не знаю. Но в судьбе негостеприимных ко мне обезьян произошли перемены, ими озаботилось правительство и теперь их партиями «высылают» в Таджикистан – по крайней мере, так уверяет новое издание того же путеводителя.

На следующий день я уезжал. Увозил меня давно приглянувшийся антикварный поезд-реликт былых, столичных времен. Маленькие вагончики, ведомые паровозиком-лилипутиком, похожие на настоящие как котенок на сенбернара, трудолюбиво бежали по трогательной узкоколейке и в широких окнах, сменяя друг друга, проплывали очищающие панорамы. Занятно было это сочетание игрушечности подобного состава, пустой просторности и как бы «всамделишности» вагона и 11Свсроятпых бесконечных видов холмов, долин, далеких голубых гор – при полном отсутствии человеческих персонажей. За исключением, конечно, видных при поворотах счастливых голов, высунувшихся друг над другом пассажиров второго класса. При этом сама дорога и особенно ее 103 (!) туннеля и 24 (!) моста не давали забыть об инженерных гениях и мускульных усилиях ее давних создателей.

Открытая в 1903 году эта ветка связала Шимлу с миром и навсегда отменила громоздкие караваны слонов, верблюдов и прекраснодушных барышень, терпящих неудобства в раскидываемых на ночь шатрах.

Практически все здесь осталось как в те первые годы. На остановках происходит малопонятная церемония – из дачного вида вокзала (его тоже хочется назвать вокзальчиком) к маленькому паровозу, а потом обратно идет группа чумазых людей с какими-то железными кругляшками в руках. Оказывается, в соответствии со старинной техникой, они вставляют эти диски в какие-то машины и тем самым переключают светофоры и другие сигналы на следующем отрезке пути; таким допотопным способом обеспечивается безопасность и блокируется возможность столкновения с встречным поездом. Поездов, по-моему, всего два, но старомодная обстоятельная осторожность несет в себе дух ушедшей эпохи, иных представлений о времени, иных достижений техники.

И так, от Шимлы вниз, до первоначального пункта, маленький труженик бежит около шести часов…

От первоначального пункта в Калки до Дели начинается уже современный путь, впереди немало мытарств, но странный мир Шимлы уже скрылся окончательно далеко сзади, за горами и лесами страны под названием Гималаи.

Кстати, Гималаи с их снежными пиками опять укрылись от меня – ни в Майами, ни в Наггаре, ни в доме Рерихов, ни даже в Шимле, знаменитой своей панорамой вершин, я их так и не увидел. Словно какое-то заклятье не подпускало меня и тут, затянув все непроницаемой кисеей. Правда, всюду в эти дни, сквозь облака появлялись в небе белые гиганты – но только на одно мгновение. Я хотел большего.

И, вернувшись в Дели, решил предпринять еще одну, последнюю попытку.

 

Попытка третья и последняя – центральные Гималаи

Место, которое на этот раз я поставил себе конечной целью путешествия, не обозначено ни на одной карте. Ни в одном путеводителе оно не упоминается.

Это любимый ашрам Вивекананды – Майявати. В Миссии Рамакришны о нем знают все. По мысли Вивекананды, это единственный ашрам, где сознательно соединены представители Востока и Запада. Те счастливцы, кому довелось побывать там, говорят с восторгом, что попали действительно в святое место.

План поездки (за неимением точных координат) был составлен мной как в средние века, на основании рассказов и воспоминаний. Потерпев неудачу в своих поисках Гималаев и на северо-востоке, и на северо-западе, на сей раз я был настроен особо решительно, желая во что бы то ни стало прервать образовавшуюся «дурную бесконечность».

Я странствовал в этот раз уже больше месяца и время, отпущенное на пребывание в Индии, убывало неумолимо.

В Майявати я отправился налегке, оставив книги и багаж в Дели. Это была поездка в неизвестность и не было рядом соотечественников, способных поддержать меня советом.

Чем ближе я подбирался к северным границам, тем яснее становилось, что какая-то сила испытывает меня на прочность и не рвется облегчить мой путь в Обитель Зимы. Избалованный ответной любовью Индии, я преодолевал препятствия одно за другим, немало изматываясь при этом.

Помню, забравшись уже далеко, вблизь Непала, я полсуток ждал автобуса, поздно вечером втиснулся и даже нашел место у пустого, но зарешеченного (как в тюремном транспорте) окна и мы понеслись в кромешную, полынную ночь. Автобус летел, воя, сквозь деревья и деревни, казалось, сметая все на пути. Я раздвоился – одна половина моя, прижатая к окну, оледенела, т. к воздух снаружи (ночь!) бил холодом и ветром; вторая истекала жаром, т. к на правом колене у меня сидел огромный старый и неправдоподобно горячий сикх, на нем штук шесть кривляющихся детей разного возраста, а на вершине пирамиды испуганно блеяла их коза!

Автобус летел и представлялось, что эти положенные нам полторы сотни километров мы просквозим за половину указанного в расписании времени. Но вдруг автобус примчался к какому-то полуосвещенному грязному сараю, все задвигались, сикх с козой слезли с меня и дети, ковыряя в носу, уставились на меня со спокойным любопытством – до этого меня, раздавленного где-то внизу, они не заметили.

У сарая мы стояли часа три. Стало ясно, что из расписания мы выбились напрочь, но уже в сторону опоздания. Вокруг расстилалась непроницаемая, пахнущая почему-то дымом бескрайняя ночь. Кто-то сидел внутри сарая, кто-то лежал на траве, коза успокоено паслась. Это зрелище напомнило, что я не ел со вчерашнего утра (о, Господи, зачем ты дал мне этот зуд путешественника, ведь в Дели стоит, осиротелый, мой номер в пятизвездочной гостинице и в любое время услужливый стюард прикатит по звонку столик с остро-благоухающими блюдами, а я здесь, голодный, и ни одна душа – ни в принимающей организации, ни тем более в посольстве – даже понятия не имеет, где я затерян в Космосе Индии). И, пожалев себя, я совершил поступок, по тем временам непозволительный – купил что-то обжаренное в масле, начиненное перцем и угрожающе пахнущее.

Остаток пути я мучился от острой рези в желудке.

Переночевав в неком заштатном городишке, я сел на другой автобус, который должен был привезти меня в то место, где кончались мои сведения, но, по слухам, достаточно близкое от Майявати.

Этот автобус был полной противоположностью вчерашнему. Он был дряхл и пуст, но мчался он с еще большей скоростью, весело прыгая на ухабах. Как я ни цеплялся, меня все время уносило в невесомость; скорость, развитая ветераном, подбрасывала так, что я непрерывно ударялся головой о крышу «салона» – при этом качка была, как на слоне, одновременно килевая и бортовая, но в условиях дикой скорости.

Кончилось все довольно быстро и печально. Последовал страшный удар, скрежет, автобус подпрыгнул в последний раз, из него повалил черный дым и на глазах у нас, шофера, кондуктора, какой-то бабули в выцветшем сари и меня, на глазах, повторяю, у нас автобус – буквально!! – развалился на куски! Отпали колеса, вздыбился радиатор, покосилась, пробитая моей головой, крыша и, как антилопа Гну, наш конь-ветеран превратился в груду какой-то дряни.

И шофера и кондуктора не интересовали причитания местной бабульки, но я, как иностранец, должен был быть немедленно обслужен по высшему классу. Оба кинулись ко мне, убедились, что невредим, и стали утешать психологически: не волнуйтесь, сэр, за нами идет другой автобус, мы посалим Вас на него, никакой доплаты не надо, просто подождите и он прекрасно доставит Вас на место.

Почти так и случилось, минут через 20 припылил другой ветеран, я втиснулся, мне, как пострадавшему, дали даже сесть рядом с женщиной (все мужские места были заняты) и мы поехали, оставив жалкие автоостанки и счастливую команду, избавившуюся от меня.

Всю дорогу я спал, ибо в этом, набитом автобусе, меня уже не подбрасывало так жестоко. Попутчики, не думая, что я знаю хинди, всю дорогу обсуждали меня.

Когда я вылез на площади конечного города, выяснилось, что это совсем не тот город, куда я ехал. Шофер и кондуктор просто воткнули меня в первый же шедший за нами автобус.

Гималаи теперь явно смеялись надо мной. Три дня я уже был в дороге, но, похоже, нисколько не приблизился к своей цели.

Пришлось сесть еще в один автобус, который, хотя и шел не туда, куда ехал я, но где-то пересекался с нужным мне маршрутом. Через 2–3 часа меня вежливо выбросили на пустынной дороге, заверили, что рано или поздно придет своего рода маршрутное такси – и я остался один. Один-одинешенек, где-то в северной Индии, почти потеряв надежду на избавление от тягот комического, но утомительно пути. Я сидел на сером былинном камне и все время вертел головой, не зная, откуда и кто придет мне на помощь. От камня расходились пустые ленточки забытых всеми дорог, а со всех сторон уходили вверх громадные и неласковые горы. Я был маленькой жалкой песчинкой (в пиджаке, с чемоданчиом и последней сигаретой в кармане) на пяточке посреди этих высоченных гор, залитых солнцем. И так я просидел часа два…

Потом вдруг на груди одной из гор показался пылящий джип, сполз вниз и, фырча, остановился – о, счастье! – он шел в нужном мне направлении. Мои сбивчивые объяснения смуглый шофер выслушал с пониманием, кивнул и пообещал доставить, куда нужно – но там, добавил он, надо будет Вам нанять такси до Майявати, нам туда нельзя. Он откинул брезент на «корме» джипа, швырнул внутрь мой багаж и сделал приглашающий жест. Я ухватился за стояки и задрал ногу, чтобы влезть в разогретое чрево автомобиля – и, о ужас!

Там внутри пытались ужаться, чтобы дать мне место, человек двадцать, не меньше. Наступая им на ноги, ввинчиваясь между сидящими и стоящими, хватаясь за все, что попадало под руку, я, наконец, сумел кое-как утвердиться. Брезент упал, мотор чихнул и нас стало трясти до полного беспамятства.

А мне уже было все равно.

В конечном пункте, действительно, стояли то ли такси, то ли леваки, которых не удивила моя просьба довести до Майявати. Я понял, что почти достиг цели. Мытарства остались позади.

Серпантином среди высоких густых лесов мы доехали до вершины. Таксист развернулся и уехал и я, наконец-то, увидел таинственный ашрам.

Из старого деревянного здания, несомненно помнящего Вивекананду, торопливо вышел монашек в оранжевой робе и у нас состоялся диалог:

Монах – Что вы хотели?

Рыбаков – Если можно, пожить какое-то время в ашраме.

М – У вас есть приглашение?

Р – Нет, но меня уверяли в Миссии Рамакришны в Калькутте, что проблем не будет.

М – Но вы нам писали? У Вас есть наш письменный ответ?

Р – Нет.

М – Тогда вам придется немедленно уехать обратно.

Я знал, что он прав, но когда я представил проделанный за эти дни путь в обратной последовательности – тесный джип, камушек, сикх с козой – я содрогнулся. Быть в двух шагах и получить от ворот поворот – было обидно. Да и уехать было невозможно, таксиста давно уже и след простыл.

Монашек смотрел с холодным сочувствием. «Хорошо, – сказал он, явно не видя ничего хорошего, – сейчас к Вам выйдет Свами».

Он ушел, а я остался. Солнце припекало, стояла оглушающая тишина, а из деревянного домика с колоннами текло мелодичное мужское пение, шла служба…

Свами был энергичен и не склонен к компромиссам. Как же Вы решились приехать, не уведомив нас? Обычно с нами списываются за несколько месяцев и мы не всегда даем разрешение.

– Вы откуда – спросил он.

Я ответил.

– Как ваша фамилия?

Я ответил.

Это смешно, но я почему-то был уверен, что, услышав мою фамилию, он закричит от радости – «Рыбаков, Рыбаков приехал!!» и пустит меня в ашрам Все-таки я был связан с Миссией Рамакришны не один год, выступал на дне рождения Рамакришны в Белур Матхе с главным докладом перед всем составом монашеского ордена из всех стран, наконец, года два назад мое выступление о Вивекананде на стадионе в Калькутте в присутствии Президента Индии транслировалось в прямом эфире по телевидению на всю страну.

Не зря я люблю повторять, что мне чужды все комплексы, кроме мании величия.

Говоря словами Ноздрева, мне пришлось «жестоко опешиться». Свами лишь хмыкнул неодобрительно на мою фамилию и явно попытался найти практическое решение стоящей перед ним проблемы. С каждой минутой стояния на солнцепеке он не любил меня все больше.

Из старого здания надтреснуто брякнул небольшой колокол.

– Как, говорите, ваша фамилия? – он уже устал от этого бесполезного разговора.

Я повторил.

И вдруг!!! Вдруг он воздел руки и закричал слово в слово то, что я себе намечтал: «Рыбаков приехал! Рыбаков!» – и тут же прибежали какие-то менее значительные свамики и обслуга, подхватили меня и чемоданчик мой и поволокли в ворота.

Свами, светясь радостной улыбкой, шел впереди, заглядывая мне в глаза. «Я не расслышал сначала вашу фамилию – она такая трудная», – говорил он, смеясь. Оказалось, что он видел меня раньше, на том памятном заседании в Калькутте, но не по телевизору, а прямо на стадионе – а там я был маленький, не больше наперстка (среди 12000 слушателей) и поэтому он просто не знал меня в лицо.

«Живите, сколько хотите», – и он велел отвести меня в келью на территории ашрама. «У нас есть внизу гостиница для приезжающих, но Вы один из нас, поэтому будете жить здесь».

Я был тронут, но справедливости ради надо сказать, что, как говорят, гостиница внизу это комфортабельный отель даже с горячей водой. Меня же поселили в холодной келье, с рукомойником и длинными широкими щелями в деревянных стенах, через которые можно было бы подглядывать к соседям.

Я прожил там неделю. Это было спокойное монастырское времяпрепровождение, уже знакомое мне раньше по жизни в других ашрамах и не раз еще ниспосланное мне потом – вплоть до текущего года. В своей келье я много читал и писал, в прогулках любовался дикими гиацинтами, слушал песнопения монахов и вел интереснейшие беседы с необычными насельниками обители, японцем-садовником и американцем-библиотекарем. Четыре раза в день маленький колокол, висящий на деревянной колонне у входа сзывал нас в трапезную; мы сидели в ряд на полу с круглыми металлическими подносами перед каждым и «дежурные», бережно ступая меж нами босыми ногами, аккуратно шлепали нам на подносы очень простую, очень вегетарианскую и (неожиданно) очень вкусную еду.

В первый год XX века здесь же сидел Вивекананда. Была зима, всё было завалено снегом, он практически был узником в этом маленьком здании. Но, видимо, ему было здесь хорошо; кому-то он сказал в те январские дни 1900 года в Майявати – вторую половину жизни я хочу провести здесь; я буду писать свои книги и насвистывать при этом что-нибудь веселое…

Увы, второй половины прожить ему не довелось. Он ушел отсюда навсегда и монахи до сих пор показывают крутую тропинку, ведущую куда-то вверх, еще выше, по которой он уходил.

Сейчас было лето, и я много бродил по лесам вокруг ашрама. Однажды в окрестностях я увидел странную и щемящую картину. По почти вертикальной тропе карабкался снизу смертельно усталый старик, на шее у него тяжело висел неподвижный мужчина лет сорока. Оказалось, там, в лесу расположена больница, где монахи ведут прием, лечат и ежедневно проводят по несколько операций. Слава этого заведения достигла Дели, откуда и принес своего обезножевшего сына старый отец, уповающий на чудо.

Я много снимал на видео. Особенно огромных серых обезьян с длинными хвостами, качавшихся на гибких ветках и обидно не замечавших людей. От больницы их гоняли служители, покрикивая и постукивая, обезьяны смотрели на них как на придурков.

Снимая, я все время слышал сильный разноголосый шум, ровно исходящий из леса, видимо, это давала знать моим непривыкшим ушам значительная высота над уровнем моря. Как же я был удивлен, когда в Москве, по возвращении, я вывел свой фильм на экран телевизора – и явственно услышал тот же самый шум. Не знаю, цикады или еще кто, наполнял звуковой симфонией светлый, пронизанный солнцем лес.

Дня через два меня вызвали к главному Свами. Он явно был недоволен. Постукивая ручкой по раскрытой книге, он без улыбки встретил меня вопросом:

– Мне сказали, что вы по несколько раз в день покидаете ашрам и сидите недалеко от ворот в лесу?

Это была правда, но я не видел, что могло вызвать его неудовольствие. Вынув из чемодана сигареты, я сообразил, что курить «на территории» весьма нежелательно. Правда, и Вивекананда, и сам Рамакришна курили, и в Калькутте, в Миссии Рамакришны курить разрешается (правда, только в келье, за закрытыми дверями), но здесь это было бы совсем неуместно. Я более или менее воздерживался, но когда надо было о чем-то подумать, я выходил за ворота, спускался метров на 20 и садился на мшистые зеленые ступени, ведущие вниз, в никуда – просто три старых ступеньки, обрывающиеся внезапно. Далее шел уже лес, старые листья, валежник, обычный индийский лес (напомню, что лес в Индии называется джунгли).

Честно говоря, я считал, что большому Свами не должно быть до этого никакого дела. Я не травлю изумительный воздух ашрама, я не маячу на глазах у монахов, тем более я не пускаю дым в широченные цели деревянных стен моей кельи.

Поэтому я занял оскорблено-оборонительную позицию.

Свами был расстроен и встревожен:

– Я очень прошу вас не делать этого.

– Почему?

Ответ был неожиданным – потому, что оттуда, где Вы сидите, всё время утаскивают людей… леопарды.

Вспомнилось, что, согласно легенде, на одной полянке (которую я, кстати, тоже полюбил) какой-то святой занимался медитацией, а из окружающей чащи вышла смотреть на него целая семья любопытствующих тигров.

Тревога Свами стала понятной.

Леопардов и тигров я так там и не увидел, но «для потомков» затолкал под зеленую ступень початую пачку отечественных сигарет.

Так прошла неделя. Целая неделя или всего неделя? Так или иначе, все хвори, которые я привез в себе, усталость, даже определенная депрессия от невозможности увидеть цель моих поездок, – всё это незаметно и бесповоротно исчезло.

Но я не рассказал о самом главном. В первый вечер по приезде, измочаленный приключениями, переволновавшийся у входа в обитель, я быстренько лег в своей аскетической келье– из-за холода, втекающего в щели, лег, как говорил один мой знакомый мальчик, «под труями одеялами, на двуях подушках», лег и провалился в сон без сновидений.

Бледное и очень раннее утро позвало меня «на улицу». Повсюду между деревьями висели как бы новогодние рваные клочки белого тумана. Было зябко и чисто – как в первый день после творения. Никого еще не было видно и я тихо-тихо пошел среди фантастических цветов, миновал старое и сырое после ночи деревянное здание, обогнул какой-то заурядный подмосковного вида сарай, зашел за него…

И ноги мои подкосились.

Прямо передо мной от крайнего лева до крайнего права, закрывая собой линию горизонта, невероятной по величественности панорамой – лежали снежные вершины Гималаев.

С того первого утра я почти всё время проводил, сидя за сараем на грубых забытых там чурбаках. Изо дня в день я смотрел на зубчатую белую цепь. Свыше 200 миль Гималаев – одним взглядом! Все восьмитысячники (кроме Эвереста, он здесь не виден) – сразу!

Об этом я не мог и мечтать, пробиваясь то с северо-востока, то с северо-запада, ибо и представить себе не мог, что существует такая божественная картина. Все трудности, все огорчения, все неудачи забылись и вообще единственно важным в мире стало раскрытое мне космическое спокойствие.

Они ежеминутно менялись – то серые, однотонные, то розовые, рассветные, то теплые, несмотря на колоссальные ледники, то необыкновенно четкие, то слегка мутные, в дымке, но никогда не обманывавшие больше меня и не исчезающие.

Они жили, дышали, были сиюминутными – но одновременно вечными, без конца и начала, торжественные и странно родные.

Я смотрел на них, постепенно ведя взглядом по белым твердыням, связанным друг с другом как колоссальный живой организм и ощущал пугающую причастность к их бессмертному присутствию. Внутри себя я был как чисто вымытое окно, трудно описать это состояние иначе.

И вскорости они «заговорили» со мной. Конечно, я не опускался до пошлости задавать им вопросы, вслух или мысленно. Но я вдруг стал получать ответы на всё, накопившееся за жизнь и даже не сформулированное мной никогда. Просто в душе всплывал ясный ответ – не словами, а осознанием. И становилось так ясно, что извратить, забыть, презреть это новое знание было совершенно невозможно.

А Гималаи жили, жили как бы в двух измерениях – в меняющемся сегодня и сейчас, и в зримо видимой вечности. И не было ничего, кроме Гималаев… в конце концов, есть ли еще хоть что-нибудь в нашем мире, столь же неоспоримо вечное?