Советская армия — армия не трудовая. Но это нам не мешало грузить зерно на машины по двенадцать часов в сутки и быть, между прочим, весьма довольными: и осмысленной работой, и свободными вечерами. Молодежи в селе было мало — большинство переселилось в город. Насколько мы знали, за нашу работу колхоз платил полку поросятами. Но поросят этих мы так и не попробовали. То ли их на стороне продали, то ли офицеры съели. Проработав двенадцать часов, мы выходили вечером на главную улицу села и искали какую-нибудь дополнительную работу. Иногда нам предлагали зарезать какую-нибудь скотинку. К примеру, невмоготу было иной старушке собственноручно прибить десятка два кроликов, ею вскормленных, она и звала нас. «Сынки, помогите, — говорила она, мужика в доме нет, давно как помер. В лихое время помер…» Старушка, которую мы с удовольствием называли бабушкой, запиналась, испуганно не договаривала и вела нас к клетям. Одна рука хватала кролика за уши, другая, сжатая в кулак, падала на крошечный затылок. Тельце дергалось, из мордашки покапывала кровь, с тушки сдиралась шкурка. Даже когда кроликов было много и приходила привычка убивать, и тогда человечьи глаза избегали встречаться с кроличьими. Когда работа кончалась, приходила старушка, крестилась, давала нам браги либо самогону, сала и хлеба.

Хотя за кроликов давали больше, чем, скажем, за пилку дров, мы предпочитали второе. Никто не мог объяснить другому и, очевидно, и самому себе причину. Да и как может солдат объяснить солдату, что ему странно-грустно и странно-неприятно убивать кроликов. И как убедить себя в том, что после двух лет казармы и привычки к оружию рука с внутренним трепетом и неохотой опускается на кроличью головку?

Постепенно мы стали избегать нерешительных старушек, дрова же местные жители заготовляли себе сами. Мы все реже и реже видели по вечерам самогон. Тогда кто-то вспомнил об анаше. Действительно, конопли вокруг было много и этого чертового зелья можно было наготовить вдоволь, но… было лень, страшно лень после двенадцатичасового рабочего дня работать еще несколько часов над коноплей. Нам сказали, что в близлежащем селе время от времени появляются солдаты. Это было странно — военных частей поблизости не было. Мы спросили, какие погоны у этих солдат. Нам ответили: красные. Значит это были краснопогонники, ребята из внутренних войск. Из чего могло следовать только одно: либо в округе был серьезный объект военного значения, либо попросту лагерь.

В одну субботу, милую нам всем тем, что наш лейтенант, не дождавшись нашего прихода с работы, со скуки упился до потери сознания, мы отправились в то самое село. В столовке возле буфета на полу уже пребывал в хмельном сне краснопогонник, другой, сидя на деревенской лавке, созерцал стакан с перцовкой. Его спросили: «Эй, друг, как дела?» Не поднимая глаз, краснопогонник (лицо него было прямо есенинское) брякнул: «Ты мне не дружи… Называй товарищ. Ну, товарищ, если хочешь». Краснопогонник рассмеялся: «Вот-вот, сегодня ты мне товарищ, а завтра товарищем тебе будет тамбовский волк. Понял! У нас много таких. Надоело, вышки надоели, проволока надоела. Домой хочу». Вдруг парень поднял глаза, увидел нас и обрадовался: «Ребятки! Каким ветром вас сюда занесло? Небось в колхозе вкалываете. Садитесь, давайте-ка горе бутылочкой размыкнем… и начхать, что бездолье в душе и бездождье в кармане. Ну, давайте, солдатня, чего боитесь. — Он указал на меня пальцем и сказал с пьяной горечью; — Боишься, боишься, что я тебя щась за ушко да и на солнышко, да?»

Балагур этот начал нас раздражать. Мой друг Малашин ткнул его несильно кулаком в зубы. Краснопогонник сначала закричал, что всех нас посадит, затем расплакался. Еще минут двадцать его речь изобиловала ненужными уху подробностями. Наконец, он несколько протрезвел и сказал: «У вас в части сколько политики в день? Час? У нас раньше было два. А с тех пор, как привезли изменников родины, у нас бывает по три, по четыре часа политдолбежки. И даже между сменами начполитотдела стал талдычить свою ахинею. Жизни не стало. Будто не только они в лагере, но и мы тоже».

Малашин удивился: «Какие такие изменники родины? Разве есть такие?» Парень хрипло рассмеялся: «Мозги у тебя, видно, заболоченные, раз этого не знаешь. Изменниками родины, малютка ты моя, называются политические. А вот почему они стали политическими, у меня не спрашивай, не знаю. Начальство о них всякие байки рассказывает, будто я слепой, а чего не знаю, того не знаю… кстати, чего вам надо?» Мы ему объяснили, что ищем анашу, но что ни времени, ни денег у нас нет. Краснопогонник хмыкнул: «В самую точку попали. Зэки только этим в свободное время и занимаются, разумеется, те, что в свободной зоне вкалывают. Собирают анашу и переправляют ее, частично конечно, политическим, а те готовы ее всю отдать за буханку хлеба. Им хлеб нужнее, чем забытье».

Краснопогонник встал, подошел к своему другу, храпевшему на полу, и вытащил у него из кармана галифе комочек анаши. Протянув нам комочек, сказал: «Вот, берите. В следующую субботу притащите сюда хлеба, сала, ну побольше съестного. Вы мне ситного, я вам анашу. Честь по чести. Хотя, какая тут честь…»

В его словах было столько неподдельной горечи что я против воли, прощаясь, протянул этому краснопогоннику руку.

Почти весь обратный путь протопали молча. Только раз я сказал: «Знаете, лучше с кроликами дело иметь». Да потом Малашин, отвечая нашим мыслям, вдруг сказал: «Политические… не знаю я, как о них думать… Может, они против колхозов… Знаете что, придем в субботу. Может, часть жратвы, что мы принесем, им все-таки пойдет. Вы как хотите, а я приду».