Осенние учения на Дальнем Востоке — лучшее и добрейшее время для солдатских плеч. На них не давит ни удушливый груз жары, ни леденящая тяжесть мороза. Во многом осень милостива к солдату. Проезжая деревню, он может добыть у жителей фруктов, которых полгода не видел в глаза. Осенью в часть могут подкинуть настоящей картошки. Осенью ты можешь найти и овощи и тогда вспомнишь, что зимой и весной у тебя или у твоего товарища был авитаминоз и кровоточили десны. Теплой осенью сглаживается и резкость отношений. Во время перерывов стрельбы или принятия пищи отойдет солдат в сторонку, расположится лицом к ветерку, достанет из вещмешка добытые в деревне помидоры, сливы — и уже хорошо, уже можно жить. Кто-то орет, сзывая всех на политинформацию, а солдат не слышит. В такие минуты хочется верить в хорошее, поэтому инстинктивно стараешься не видеть, не слышать злое, нудное. В такие дни сила, исходящая от земли, сильнее силы стоящей над тобой власти.

Однажды во время таких осенних стрельб, когда рявкание орудий не портит неба и даже замполит не в состоянии испоганить хорошее настроение, я увидел, обогнув ближайшую от расположения батареи сопку, пригорюнившегося паренька. «Если он при красоте такой бесится, — подумал я, — то зимой наверняка либо повесится, либо пристрелит офицера».

Пригорюнившийся паренек оказался наводчиком со второй батареи, и фамилия его была посконной и домотканной — Плетнев. Он оказался одним из русских людей, не желающих бить слабого и сопротивляться сильному. Увидев меня, незнакомца, Плетнев вылил накопившееся горе. Чужому — легче. Рассказал, и вроде легче. А далее — до свидания, я тебя не знаю, ты меня не знаешь.

Оказалось, что ефрейтор Плетнев влюбился еще в прошлом году в девушку, прописанную в деревне, в которой стоял наш полк. Отец девушки, рязанский мужик, был сослан как подкулачник еще в начале тридцатых годов в Сибирь, а там дальше — на Дальний Восток. Все родные мужика умерли, кто — с голода, кто — в лагере, в общем как и водилось в те времена. Дочь была плодом поздней любви мужика с местной кореянкой, которая, в свою очередь, померла от родов. Как говорил мужик: «Что-то такое моей старухе врачи неправильно сделали». Дочь выжила. И вот в эту дочь и влюбился бывший колхозник, а ныне ефрейтор наших славных вооруженных сил Плетнев.

Все было бы, может быть, неплохо, но приусадебный участок старика, мужика и подкулачника, граничил с землей старшины сверхсрочника, заведующего нашей полковой столовой Белобородова. Старшина своей властью использовал, как это делается повсеместно в армии, солдат для работы на своей земле. Но на земле старшины не росли ни помидоры, ни огурцы, ни прочие овощи, а земля соседа-подкулачника давала самые отменные урожаи. Старик любил землю, а солдаты, задарма потевшие на чужой земле, не любили старшину, поэтому и копали в поллопаты, и часто, прежде чем кинуть зерно в почву, перетирали его в руках, мол, на, старшина, ешь. Водой поливали себя, а не овощ.

От всего этого коммунист и старшина Белобородое приходил в дикое бешенство, и из-за этого всего невзлюбил коммунист Белобородое старика-подкулачника. Но когда он увидел, что в помощь старику пришел на поле солдат и что этот солдат работает с радостью (еще бы, Плетнев был уже без двух минут зять), то злоба в Белобородове переросла в жгучую, на все готовую ненависть. Он бросился на Плетнева с лопатой в руках, крича на ходу: «Самовольщик. Упрячу. Десять суток от имени командира части!» Но Плетнев был в самой законной увольнительной, и старшина, сдержавшись, не ударил, только пригрозил: «Ты у меня, подкулачник, узнаешь советскую власть».

Через день ефрейтор Плетнев пошел в караул на склады части. После караула начальник штаба полка и кондовый друг Белобородова по просьбе последнего придрался к Плетневу (гимнастерка была расстегнута, сапоги не блестели, пряжка болталась, не вовремя отдал честь) и влепил ему пять суток гауптвахты. С тех пор лез и лез ефрейтор Плетнев, любящий девушку и землю, на свою советскую Голгофу. Кровянила ему душу эта власть, а он продолжал хорошо служить ей, более того, после окончания тех осенних учении, на которых я с ним встретился, командир полка лично, несмотря на возражения начальника штаба, объявил Плетневу отпуск. Я за него порадовался. Тогда за сопкой я ответил на его рассказ: «Смотри, брат, будешь упорствовать, сломают тебя, никто не защитит». Узнав, что ему дали отпуск (наводчик он был, правда, первоклассный), я изменил мнение, и решил, что справедливость, вероятно, все же существует. Вышло, что ошибся.

Плетнев не уехал в отпуск к себе в Рязань. «Колхоза своего я, что ли, не видел, — сказал он. — Мать умерла, отцу дела нет, все боится и боится, будто ничего другого на свете нет. Останусь тут, женюсь, авось и будет радость». Остался. На седьмые сутки отпуска под вечер, когда Плетнев копался на участке будущего тестя, на него набросились солдаты из комендантской роты. Избили, что-то сломали в позвоночнике. Калеча парня, пьяные ребята из комендантской роты орали, что он мародер и сволочь, что он грабит людей. Кто им это сказал, кто приказал, кто указал место и время — осталось, разумеется, неизвестным. Ефрейтора Плетнева комиссовали, и он, искалеченный, куда-то уехал — спина его была серьезно повреждена, работать на любимой земле он больше не мог, а жить в деревне без земли он счел глупым.