Стоящий близко от Дадлина ослик был распорот очередью. Жить Дадлину особенно не хотелось, но смерть осла показалась ему столь глупой, что он твердо отказался лечь рядом и вот так, скотиной, уйти в ничто с потрохами наружу. И тут же подумал: «А впрочем»? От пуль и осколков Дадлина защищали валуны, и он без нетерпения подождал Нахорова. Тот на тяжелом бегу выплевывал, казалось, кусочки легких, его пропитанное опиумом тело неудержимо тянулось к другому существованию. Укрывшись за валун, он заорал сквозь бешенство дыхания: «Два раза не убили! А тебя?»

Зеленоватое лицо Нахорова выражало мучение и радость: он никогда еще не жил днем так сполна, наркотик уводил в необыкновенное только в полусне ночи. Не дождавшись излишнего ответа, он прохрипел: «Ну и дали мы. Вон сколько их, а еще не поймали. Сколько, думаешь, нам осталось?» Рослый Дадлин усмехнулся: «Сколько твой Бог даст». «Опять ты, Серега…» «Ладно. Не время. Они наверху. Скоро стемнеет. Мы с тобой, спускаясь, гляди, по такой крутизне, как-то не сверзились, а они без приказа точно не пойдут. Ты бы полез, если дембель, а не трибунал ждет. А вдруг здесь душманы прячутся? Нет, пока то да се, пока найдут нужное начальство, полчаса пройдет. А мы спустимся, пойдем вдоль той речки. Если окружат плотно, если взбесятся наши командиры и бросят на нас весь народ, ну, тогда пиши пропало. Понял?»

Скелетообразный, жилистый Нахоров рассеянно кивнул и вдруг с изумлением посмотрел на друга: «Знаешь, я голодный. Жрать хочу. Год, наверное, со мной такого не было. Может, мы кусок того ишака отрежем, а после зажарим?»

Дадлин закурил, дождался пуль на дымок — нового страха. Он всегда новый… Может, может бросить его тут? Один я, кто знает, выкарабкаюсь. Он же мертвый груз, чего, чего я с ним валандаюсь?

Со времени их бегства с губы Дадлин не раз хотел, изматерив совесть, уйти без особых следов по камням и оставить Нахорова приманкой. Но он только материл Нахорова, а бросить его не мог. Не хотел одиночества в чужой стране. Ублюдок был с ним, но — свой. Еще месяц тому, прибил бы его без труда. Теперь знакомы, в одной упряжке. Издерганность Нахорова, искареженность его желаний (вон ослятины захотелось) делали парня больным в глазах Дадлина, но не странным. Подсознательное его отвращение к наркоманам питало прямое презрение. Но Дадлин знал с детства: можно убить кошку, не вшивого котенка. Было слишком легко. Нахоров был слишком… «Паскуда он, вот и все. И с таким подыхать. Нет справедливости».

«Передохнул. Давай, знаешь родину? Вперед!» Они побежали вниз к речке. Режуще прошли над ними в полутемноте мины. Нахоров упал. И затрясся в руках Дадлина: «Не задело тебя, не задело. Беги, сучье вымя, хош, чтоб они прицелились? Ноги вырву, беги».

У реки их накрыла ночь. Дадлин слышал моторы кругом. «Облаву устроили, только теперь я уже не охотник».

«Осторожно, не свались в воду». Река еле шипела на камнях, бормотала на изгибах угрозы. Все было враждебным, даже мягкий воздух осени давал горлу зуд. Тихое отчаяние заволновалось в Дадлине. Спотыкаясь, он вспомнил Бессонова, но не смог пожалеть ни себя, ни его. Без лейтенанта Бессонова многие во взводе Дадлина дожили бы до дембеля. Бессонов не мог нормально служить: он не боялся смерти, но мысль стать инвалидом, подобно отцу, видеть, как жена путается с кем попало в открытую и беспомощно просить ее не уходить из дому — сводила его ум на нет. В своем безумии Бессонов, от страха получить ранение, каждый раз бросался навстречу смерти и тянул за собой остальных. Его афганцы никак не могли убить, но зато, во время операций, сильно редел личный состав. Пришлось старикам — некоторым оставалось воевать пустяки — лейтенанта проиграть в тюремное очко.

«Эх, сгорел я тогда, четыре показал. Почему не три? Был бы уже дома. Ни разу не повезло, сгорал да сгорал».

И толкнул Дадлин Бессонова на операции с крутизны, поддел слегка плечом, под одобрительный рев ребят. Лейтенант не стал инвалидом. Не было бы выше в скалах подыхающего со скуки кретина-наблюдателя, ходил бы Дадлин героем. Нет, в своем отчете тот даже описал, как после преступления все лезли обнимать и хлопать убийцу по спине и плечам. В штабе приказали ему об этом забыть, но замять дело уже не было возможности.

На губе и увидел Дадлин впервые Нахорова — катался по цементному полу, раздирая себе пальцами грудь, худосочный парнишка. Отпихнув его сапогом, постелив на цемент номера «Фрунзе», Дадлин уснул тогда с мечтой о несбыточном, о сытой свободе. Ночью мечта наполовину обрела плоть — растолкав соседа, Нахоров сказал: «Ты выпить и пожрать хочешь? Я видел, часовые твои кореша. У меня афгани закопаны в разных местах. Пусть мне машину купит и ханку, тебе что надо, и ему еще останется. После я второй тайник укажу. Как»? «Как знаешь?» «Только часовые могли тебе „Фрунзовки“ передать, и вот хлеб у тебя в кармане. Так как?» «А ты кто такой? За опиум посадили? Вижу. На игле сидишь. Сколько дадут?» «Много. Так как?»

Глупо было не согласиться. Не прошло и суток, уже лежал Дадлин сытый и пьяный, да глядел с усмешкой на Нахорова, радостно вгоняющего себе в вену опиум и восклицающего: «Я тебе говорил, деньга, она все может». «Думаешь, она тебя от вышки спасет. Ни трибунал, ни пули ты не подкупишь, сволочь. Не от кайфа сдохнешь!» Дадлин уже знал, за что парня должен был приголубить трибунал. Нахоров продавал что подворачивалось под руку, вплоть до мисок, ложек и тумбочек, раз ему удалось выкрасть два ящика конфет. Нужны были запасы денег.

Опиум дает избыток фосфора в костях. Без опиума кость орет, требует проклятого фосфора. Наркоман воет от боли, бьет себя камнем по костям, старается внешним страданием заглушить внутреннее.

Страх перед своим телом стал сильнее страха смерти. И стал Нахоров продавать автоматы… пока не накрыли. Дадлин собственными руками убил бы Нахорова — будь он еще в роте. Но здесь, на губе, его заполняла не злоба, а презрение и отвращение. Нахоров привычно их ощутил и ответил с привычной уже грустью: «А, ты уже знаешь. И сразу сволочишь. Ну, бей и ты. Я буду тебя поить и кормить, а ты будешь меня бить. Я согласен. Вот погляди, как меня офицеры отделали. Но я не против, я заслужил. Видит Бог». «Что?» «Бог. Меня ведь к кайфу приучили уже очень, очень давно, на гражданке, я тогда совсем еще пацаном был. Девушка потом меня спасти хотела, любила может, не знаю. Она меня в церковь водила. Тамарой звали, клевая была. Вся измучилась, ну, мучил я ее. Спасти, как будто не спасла, но к Богу привела».

Спина Нахорова была исполосована, из-под разорванной кожи выглядывало особого белого цвета мясо. Дадлин скривился, ответил серьезно: «Бога нет, это все знают. Не спас он тебя ни тогда ни теперь». «Нет, он есть. И это все знают».

Спор продлился неделю, до освобождения. Открылась одной ночью дверь, и знакомый Дадлину голос зашептал: «Не могли тя оставить. Пришел приказ отправить тя в Термез, а там только расстрел дают. Беги. Мы только с операции, часть пуста. Начкару устроили морду на две недели санчасти, остальным дали по легкому сотрясению, сами просили, чтоб че не вышло. И дома, вишь, из-за тебя повоевали трошки. Беги, только живьем не попадайся. Просим. А этого надо кончить…»

«Не дал ребятам, уговорил, доказал, что эта гнида может пригодиться, мол, брошу я его в нужном месте. Так и сказал, так думал. Да, где он? Утоп небось». Дадлин, неожиданно для себя самого, с дружбой позвал: «Топай сюда». «Здесь я, здесь. Пока ханка есть, от тебя не отстану. А наши где?»

«Вокруг. Сжимают кольцо. В середке — мы. Что это? Стена. Мы уже в кишлаке». «В каком?» «Салага ты. Мы его кончили года два назад. Особая часть прошлась, живого не оставляла. Ты что, тишины не слышишь?» «Да, даже зверью делать здесь нечего. Хотя, во, слышь, наши шакалы едут. Что делать будем?» «А ничего. Зайдем в дом, посидим да подумаем, как лучше помирать».

В дом все мощнее проникал шум моторов, понаторевший слух Дадлина узнавал БТРы, БМПэшки, БРДМы. «Прочесывать начнут утром. Злые ребята ходят, спать им не дают, на ночную операцию погнали своих же ловить. Если выйти вот так прямо, за „несон“ могут сразу прибить…, не мог, гад, бежать так, чтоб ловили тебя днем, не мог бежать в другом месте, чтоб другие не спали! А что, я бы так и подумал».

Толстенные стены дома давали уют, и Дадлин вспомнил, как трудно разрушать эти глиняные дома. Пущенный в упор снаряд лишь пробивал пятиметровый слой глины, разрывался бесплодно внутри, иногда подпаливал крышу. Людей он уничтожал, но дом оставался стоять для других басмачей.

Этот дом был целым, гладким был его пол. Знаешь, жаль, что из него не просто ушли жители. Нахоров весело отозвался: «Их убили мы, теперь наша очередь. Кто меч поднимет…» Дадлин не ощутил злобы, он улыбнулся: «Ты уже нашырялся? По голосу видно. Шаровая ты все-таки сволочь. Что с тобой, изменником родины, делать? Да как ты успел?»

Голос Нахорова отскакивал от глины вокруг, мечтательные вдохи-выдохи ползли к ногам Дадлина: «Что успел? Нашыряться? Да это быстро, ханку в ложку, подогрел спичками, в машину и в себя. Только мало, приход не тот. Вот настоящий приход — это да, сразу падаешь в отключке. Лежишь, нет тебя, нет тела, один мозг плывет по ничто, по бесконечности. Нет жизни и нет смерти. А глазами можешь, как хочешь, за мыслями своими наблюдать, но можно и не думать, это не хуже. Тело разбивается на атомы, и каждый сам по себе и вместе с тем ты один цельный человек, только свободней свободного… После посмотришь, очнувшись, на реальность, и противно становится до невозможности. Достаешь ханку и машину и бросаешься догонять».

Слушая, Дадлину захотелось еще раз увидеть мать, такую еще молодую и красивую. Она была директором кинотеатра «Октябрь», и ему в детстве казалось, нет лучшей профессии — он проходил и дружков проводил, даже на «до восемнадцати». Когда Дадлин уходил на сборный пункт, мать обняла: «В армии из тебя сделают человека. Не беспокойся, твоя комната будет ждать тебя». А отец не оторвался от новой семьи, чтобы прийти попрощаться. Или забыл. Он любил забывать: «Твоя мать все помнит, потому мы и развелись. А я ничего не помню, потому улыбаюсь и на рыбалку хожу. И ты многого не запоминай, если нормально жить хочешь».

«Знаешь, я больше на мать похож, что решу — то и сделаю. А ты хотел бы увидеть мать еще раз?»

Нахоров хохотнул, ушел в прошлое, заговорил чужим для Дадлина языком: «Старуху? Да, чтобы плюнуть ей в глаза напоследок. Я ей говорил: „Заплати две тысячи военкому, как он просит. Его дочь, шалава, через отца торгует вольными. Дай, что тебе стоит, а на следующий год, вот те крест, на какой хочешь факультет поступлю. Смотри, пошлют меня в Афганистан, убьют там, на твоей совести будет“. А она свое: „Пойдешь служить. Там из тебя человека сделают. Не будешь в Афганистане, в Новосибирск тебя пошлют, я узнала. Не дам две тысячи“. Она продавщицей в обувном работает. Видишь сам, не послали меня в Афганистан, видишь, сделали из меня человека, видишь, не стал я шаровым. Что я бы хотел? Чтоб прислали ей мою голову».

Дадлин сказал сурово: «Нельзя так про мать говорить. Жаль, не прибил я тебя». «Может, и жаль. И еще говорила она, что в армии мне Бога из башки выбьют. А ты врешь, не жалеешь ты… Ты знаешь, что мы кореша. Да, нету, все, кончилась ханка. Что я без ханки делать буду?»

Дадлин ловил заметавшуюся в нем мысль. Поймал, когда в дом проникли отблески недалеких фар. «Ханка, говоришь. И шприц, машина, значит, у тебя есть? Помню один фильм… введи мне воздух в вену, не хочу, чтоб свои кончили. Давай!» Нахоров подошел, хлопнул, как это делают в закусочной, друга по спине: «А я? Одного хочешь меня оставить? Не выйдет».

Дадлину показалось, уходит из него разум. Мозг словно сжался в пустеющий комочек, тело, лишившись на мгновение воли хозяина, затряслось от страха. Захотелось сесть за стол деда в деревне и съесть шашлык, захотелось к маме и пойти бесплатно в кино. Когда вернулись разум и воля, захотелось ничего не хотеть. «После сам себе сделаешь, ты же специалист». Польщенный Нахоров с самодовольством ответил: «А как же. Давай лапу».

Проникший в кисть воздух прокатился по ней раскаленным железом, каждый его бугорок под кожей разнесся ослепляющей белой болью. Дадлин захрипел: «Куда колешь, падла? Куда колешь?» «Да так приход лучше. Да и, думаешь, легко в этой темноте в вену попасть?» Хихиканье свое Дадлин услышал с тревогой и, чтобы избавиться от новой волны сумасшествия, ударился сильно головой о стену: «Не опиум же, не ханку свою ты мне суешь, а — смерть. Понял?» Нахоров с четверенек плюхнулся на пол, подполз рывком к стене, сел рядом с Дадлиным, сказал по-детски жалобно: «Устал я. Знаешь, уйдем лучше на Запад. Там есть группа „Чикаго“, такую музыку дает, закачаешься. Дойдем до Пакистана, там же капитализм, достанем билеты до Филадельфии или Парижа. Только я не дойду, сил нет. Знаешь, я выйду к нашим, пока со мной возиться будут, ты уйдешь. Да, так и сделаем, а?»

«Как все нелепо, как нелепо. Ну, куда я теперь от себя денусь? Сволочь я, сволочь. Гнида. Мразь».

Дадлин обнял Нахорова: «Ладно, в Филадельфию, так в Филадельфию. Звучит хорошо. Ладно. Пошли».

В шуме моторов прожекторы и фары скользили по стенам кишлака, с трудом пробивали ночь. Они не щупали и не искали, а только слепо подчинялись равнодушной работе людей. Дадлин и Нахоров прошли в пяти метрах от БРДМ, мимо спящих сидя каких-то ребят. Они шли не таясь, лунатиками. Дома сменялись проулками, высокими глиняными заборами. На полпути Нахоров обессилел. Дадлин перекинул его через плечо и пошел дальше — его армия заглушала его шаги, освещала ему путь.

Выйдя из кишлака, Дадлин поудобнее устроил друга у себя на спине и пошел по направлению к Пакистану.