Караул обещал быть трудным. Я шел разводным. Часовой вполне мог со страха выпустить очередь до произнесения мной пароля, кроме того, ветер относил слова пароля в сторону. Ночью, меняя часовых, я так орал пароль, что к утру охрип. Страх перед каждой сменой не давал спать. Часто, крича пароль и не услышав ответа, боролся с желанием выпустить в часового весь рожок. Переборов себя, ложился на землю или прятался за дерево. И вновь орал. К утру пришло равно-душие, и я уже не ложился на землю. К обеду, когда выводил свою последнюю смену, подошел офицер из штаба, сказал:
— Мальцев, топай в штаб, во Францию поедешь. Слышишь?
Это было так невероятно, что ответил, не повышая голоса и без удивления:
— Слышу. Разведу людей и приду.
К штабу шел медленно, чувствуя головокружение от резких толчков радости, рвущей внутренности. Меня ждали начштаба Трусилов и Рубинчик. И я сразу понял, что Франции пока не увижу. Заговорил Трусилов:
— Вот что, Мальцев, вы, вероятно, знаете, что вашей матери разрешили уехать за границу, во Францию. Ваша мать ходатайствовала перед Военным министерством о предоставлении вам отпуска с целью проститься с вами. Министерство оставило решение на наше усмотрение. Мы пойдем навстречу вашей матери. Мы вам даем семь дней: два дня на дорогу, пять — на побывку. На самолет сможете сесть хоть сегодня вечером. Льготы действительны до апреля. Вопросы есть?
Я смотрел на хмурые физиономии офицеров и думал: если я сяду завтра утром на самолет, что маловероятно, то только вечером буду в Москве. Короче, если проведу дома дня два-три — будет еще счастье. Только раззадорить себя, выпить стаканчик лимонадику в бесконечной пусты-не. Нет, лучше рискнуть. Яростно собрав все силы, сопротивляясь желанию схватить брошенные мне пять дней, ответил:
— Так точно, есть! Согласно уставу, товарищ подполковник, военнослужащий срочной службы должен пользоваться только железнодорожными путями сообщения, во всяком случае, дорога ему учитывается рельсовыми днями пути. Кроме того, я не могу лететь, мне плохо в самолете: теряю сознание, блюю. Сожалею, но по вышеуказанным причинам никак не могу лететь самолетом.
Рубинчик, остановив жестом собирающегося ответить Трусилова, сказал, выплевывая слова:
— Значит, вы не поедете. Вот и всё! Можете идти!
Когда вышел из штаба, ветер и снег надавали пощечин. Во мне была безысходность, и сухие глаза ждали слез. В комнате для бодрствующей смены грелся только что сменившийся Свежнев. Помначкар, командир второго отделения моего взвода, сменивший меня на разводе, воскликнул, складывая автоматы в шкаф:
— Ну как, Святослав, летишь?
— Не знаю.
Сержант пожал плечами, сел за стол и уснул. Свежнев, выслушав, грустно проронил:
— Надо было согласиться. Не стоило сердить золотую рыбку. Отказаться от отпуска?! Никогда тебя не пойму!
— И не поймешь. Мне химеры не нужны, я не хочу облизывать отпуск, я его сожрать хочу. Я не хочу мечтать о свободе, я ее жрать хочу. И кроме того, я — реалист. Неужели ты допускаешь, что они по своей воле дали мне эти пять дней? Как бы не так! Это значит, что мать нажала на министерство, а министерство — на них. Придется им меня отпустить. Я подожду. Я научился ждать.
Свежнев, взглянув на меня сонно и сожалеюще, сказал:
— Во Франции свобода, но ты, Мальцев, ее там не найдешь. Не для тебя она, не для нашего брата. Никуда ты не денешься…
Свежнев сел рядом с сержантом на лавку и, навалившись грудью на стол, сладко уснул.
Став к раскаленному боку печки, я набил «беломорину» анашой, с жадностью втянул в себя зелье. Спокойное одиночество стало раздвигать тиски суеты; пристальная злоба слепла и растека-лась в звенящей малиновым звоном пустоте мира. В дрёме увидел милое лицо счастья. Вечером смотрел в Доме офицеров французский фильм «Фантомас» и отчаянно скучал.
Занималось еще одно утро. Меня вызвали в штаб. В кабинете сидел только Трусилов.
— Вот что, Мальцев, вы сможете поехать поездом, но прежде должны принести справку из санчасти, что не можете по состоянию здоровья лететь самолетом.
Я развел руками:
— Вы шутите, товарищ подполковник, ведь для того, чтобы проверить вестибулярный аппарат, нужна центрифуга. В Покровке ее нет.
Трусилов побагровел:
— Меня это не касается! Я знаю, что вы полетите самолетом. Мне нужна справка. Я вообще считаю, что с вами, Мальцев, мы возимся уж слишком долго. Ну и времена пошли!
— Да, — ответил я, — при Жукове вам легче было, товарищ подполковник. Разрешите идти?
— Идите.
Я шел к санчасти в надежде, что майор медслужбы Штириков не потребует у меня справки о том, что мне нужна справка. Санчасть, которую до сих пор любили называть ветеринар-трупар-ней, была раем для симулянтов и адом для больных, которых Штириков поголовно считал симулянтами. Если у человека болела голова или ноги, Штириков говорил: "выбирай, могу дать пирамидон, могу помазать зелёнкой". Единственное, что он лечил более или менее прилично, был триппер. В прошлом году парня, укушенного энцефалитным клещом, Штириков лечил от гриппа или другой простуды, пока парень не умер. Правда, уже полгода в санчасти работал молодой лейтенантик — врач из Ленинграда, знающий толк в тайнах Асклепия. Но он так пил вот уже три месяца, что часть с огорчением ожидала его смещения.
Санчасть была белым домиком, и только плотно окружающие ее транспаранты с лозунгами и торчащие из земли стальные доски с намалеванными на них выдержками из уставов напомина-ли о ее принадлежности к миру военнослужащих. В двух палатах санчасти было коек двадцать, на них постоянно возлежало с десяток симулянтов — тех, кто при помощи доброго куска сливочного масла и искусных конвульсий добыл себе зарегистрированный в книге ветеринар-трупарни диагноз о воспалении слепой кишки и прохлаждался на койке в ожидании перевода в госпиталь для операции, и с мечтой об отпуске после нее; кто, отравив свои легкие курением особого вида пластмассы, продаваемой гражданскими лицами, — утверждавшими, что через годик вызванное этой пластмассой затемнение легких исчезает бесследно — ждал врачебной комиссии и досрочной демобилизации. Были ребята, которые тщетно в течение месяцев пытались доказать существова-ние язвы желудка или радикулита. Некоторых таких «симулянтов» в конце концов увозили в госпиталь кричащими от боли, скрученными до судорог. И всё же многие, громко называя санчасть ветеринар-трупарней, считали ее курортом.
Я прошел палаты, здороваясь с ребятами, раздаривая налево и направо папиросы, прошел кафельный коридор, лишенный каких-либо сидений — за что его и прозвали "залом стоя-ожидания" или иногда — «бесполезно-ожидания» — и постучал в дверь кабинета Штирикова. Ответил мне голос лейтенанта Волошина. Он сидел за столом Штирикова пьяный, в расстегнутой гимнастерке без ремня. Увидев меня, вскинул по-римски руку, воскликнул:
— Святослав, моритури тэ салутант!
Перед ним была склянка со спиртом и несколько сморщенных огурцов. Я сел напротив Волошина и покачал головой. Вероятно, это кольнуло его пьяное самолюбие. Он спросил:
— Знаешь, почему вливаю в себя этот яд?
— Нил нови суб сол, ты хочешь, чтобы тебя выкинули из рядов наших славных вооружен-ных сил.
Волошин заплакал и, колотя кулачками по столу, пискливо завопил:
— Да хочу! Я что, семь лет зубрил, работал, как вол, тянул свое голодное пузо от стипендии к стипендии, чтоб лечить радикулит зелёнкой и вывихи — угрозами? Я всё отдал мечте стать хирургом, на последние копейки выписывал учебники, потому что в библиотеках было одно дерьмо. Просидел всю юность за столом, чтобы стать хорошим хирургом. И что? Выходит, я все эти годы учился срезать мозоли. И правда, на кой чёрт, если не могу доказать этому борову Штирикову, что воющий по ночам больной Высоцкий действительно поражен радикулитом. Ты ведь знаешь, его посадили на гауптвахту в одиночку, где он спал на цементном полу. Тут не только радикулитом, тут… Чёрт, дернуло же меня вступить в партию! На пятом курсе, понимаешь, подходит парторг курса и говорит, что, мол, отличник, давай, мол, в партию, достоин, мол. Диплом в руки, и по партийному набору сюда. Попробуй я отказаться, покачали бы они головами и отпустили бы на все четыре стороны, но места фельдшера я бы после долго искал днем с фона-рем. Ехал, всё же надеялся, что попаду в госпиталь, в операционную. И что? Говорю Штирикову, что у парня радикулит, а он мне отвечает, что таких во время войны ставили к стенке. Ну что будешь делать? Сунули меня в эту форму на двадцать пять лет, сунули в эту аптечку минимум на пять-семь лет. Если и доберусь до операционной, то разве что лет этак через десять, когда будет поздно, когда отстану безнадежно. А я с закрытыми глазами грыжу делал. Вот сопьюсь, они меня и выгонят. В любую деревню поеду, лишь бы операционную найти, и людей лечить. Лечить! Ты же знаешь этот гнилой климат лучше меня, Святослав. На первом году покрываются люди фурун-кулами, гной из них буквально течет, появляются инфекции. Сделать каждому переливание крови — и пойдет парень, как новорожденный. Да видите ли, не положено. Проклятая жизнь!
Пока Волошин плакал и жаловался, я успел опрокинуть в глотку две стопки спирта. Воспо-льзовавшись паузой доктора, заговорил:
— Я тебя, доктор, понимаю. Только плакать зачем? И пить тебе надо мудро. Никогда не пей в одиночку, только перед свидетелями. Выбирай их из болтливых, доносчиков, мерзавцев. Пусть несколько раз в месяц на тебя прут в дивизию кляузы. Гляди, сопьешься — не только скальпель, девушку в руках держать не сумеешь. Действовать надо. Сам на себя пиши доносы левой рукой. И учти, ты должен быть профессионально и политически чист, только пьяницей, пачкающим единой водкой честь мундира. И, возможно, тебе повезет. А главное, и себе не доверяй, не то что людям. А ты ко мне с такими разговорами. Как маленький!
Волошин налил мне стопку и поднял глаза, полные дружеского умиления:
— Ты настоящий человек. Ты говоришь трудно, но правильно. Но меня всему этому не учи-ли… и не хочу… пусть таким и останусь. У меня никогда не хватит сил стать, как ты советуешь, холодным ко всему, кроме поставленной цели… Да, послушай, мне сказали, что тебя отпускают. Я тебя от всей души поздравляю. Так что тебя привело ко мне?
Выслушав мои объяснения, Волошин зло рассмеялся:
— Справка. Положено и не положено. Вот на чем держится здоровье, счастье человека. А ты знаешь, как я решил стать врачом? Так я тебе расскажу. Я тогда учился в классе седьмом. И обожал лыжи. Пошел однажды в парк покататься и вернулся с рукой, поломанной в двух местах. Побежал в ближайшую поликлинику. Бегу, реву, гляжу на кость, прорвавшую кожу на запястье, и опять реву. Прибежал в поликлинику, а мне там говорят, что я не из их района. Через весь город побежал в свою. Она оказалась на ремонте. Помчался к областной больнице. Стоял там в длинню-щей очереди часа четыре, пока перестали принимать. Одним словом, сломал я себе руку в десять утра, а гипс мне поставили в десять вечера, да и то знакомый отца — так сказать, по блату. Тогда я и решил стать врачом, чтобы лечить не только недуги, но и несправедливости. Может, я всё и наврал, а поступил в мединститут потому, что мать моего лучшего друга преподавала там химию. Но это неважно, главное, мне теперь кажется, что руководило мной тогда то, что называют фрей-довым комплексом, который я с тобой и открыл. Прости, что я тебя задерживаю, вот тебе справка; если хочешь, могу в ней добавить, что твой начальник штаба осёл? Не хочешь? Ну, твое дело. Желаю еще раз удачи.
Глядя на Волошина, я чувствовал его тихое отчаяние. Отраженный в его пьяных глазах, я казался маленьким и кривеньким. Он китайским болванчиком кивал в мою сторону. Махнув рукой, держа комок в кадыке, я вышел с желанием никогда более не увидеть Волошина. Вновь пораздавав папиросы в палатах веселым симулянтам и грустным, несмотря на отдых, больным, пошел к штабу, держа в потном кулаке надежду.
— Так. За документами и к начфину можете прийти вечером. И вот что, Мальцев, по прибы-тии из отпуска вы мне лично предъявите два железнодорожных билета — туда и обратно. И учтите, без фокусов, на этот раз губой не отделаетесь. Подпишите обязательство!
— Никак нет, товарищ подполковник, к сожалению, подписание подобных обязательств не предусмотрено уставом. Разрешите идти?
— Идите.
По навыку, приобретенному в учебке связи, нашел у одного москвича в военном городке телеграмму, посланную ему родителями. Оторвав телеграфные ленточки, полные поздравлений и поцелуев ко дню рождения парня, оттарабанил на телеграфном аппарате станции связи полка текст новой телеграммы, гласящей:
"Соня тяжело больна я в отчаянии необходимо твое немедленное присутствие Надя"
В семь вечера документы оттопыривали карманы гимнастерки, в вещмешке лежали две фляги спирта, несколько банок китайской тушёнки. У меня не было желания, подобно многим, одалживать для отпуска у ребят сапоги, ушанку и прочее. Так в своей старой длиннополой шинелёнке, к которой относился с неприкрытой нежностью, и отправился на станцию.
В полночь, к началу отпуска, был на владивостокском аэродроме. Патрули только покоси-лись на мою старую шинель, выражение лица служило лучшим доказательством присутствия в кармане отпускного листа. Билетов на ближайшие пять дней в кассах не было. Пошел к дежурно-му по аэропорту. Только завидев меня, утомленный однообразными криками ходатаев, толстяк-дежурный заворчал:
— Чего ко мне все лезете? У вас свой комендант есть, к нему и топайте. Нет мест. Нет.
— К вам иду, потому что комендант говорит, что много нас таких… Вы такого не скажете. Вот телеграмма. Я дочь свою хочу живой застать, а он не понимает.
Толстый дежурный поуспокоился, потянулся к бланку.
— Да, тут-таки не шутки. Ладно, хлопец, я поищу. Вылетишь в пять утра. Иди. Жди. В четыре приходи, и никому ни-ни, а то подумают, что я Дед Мороз.
Я вышел из кабинета чудесного толстяка, шел и улыбался встречным патрулям. Не было в эти минуты плохого ни во мне, ни в мире.