Я приоткрыл глаза. В казарме жила тишина, не слышно было солдатского запаха, к лицу тянулся дух натертого пола. Возле входа у тумбочки сидел, дремля на табуретке, дневальный. Время в воспоминаниях тянулось медленно, всё ушло, осталось только ощущение понимания китайцев и странная неприязнь к моему другу Коле Свежневу.

Я поглядел на сгорбившегося на табуретке дневального. В сущности, хорошо ему: с рожде-ния капали в его душу знание, что всё взаимосвязано, он просто знает, что его будущее вытекает из настоящего и что всегда его права будут лишь статьей в его обязанностях. Ему и не ведомо звучание этих слов, он только знает их выполнение. Я должен влезть в его шкуру, не думать о будущем, о прошлом, они приходят в настоящее упреками, уколами самолюбия. И Коля с вечной божественностью свободы на уме. Нет, я трогать ее хочу. Не занимался бы тогда Коля на собрании поисками справедливости и жаждой стать на минуту единственным свободным в железном мире устава, не гнил бы в наскоро сколоченном гробу Самуил, хороший, не умеющий обижаться парень.

Месяцев шесть обтягивала плечи шинель, когда созвали это собрание. В караулы курсанты учебных рот ходили редко, в основном, по воскресеньям и по праздникам. Караул курсантам казался передышкой от муштры. Случались легкие нарушения: кто садился на посту, кто курил, кто прятался от мороза и ветра в машину или прислонялся к забору склада. Офицеры были недовольны. Что-то невидимо назревало и тревожило. Был конец ноября. На постах стояли курсанты, в караульном помещении образцово вылизанный пол блестел, бодрствующая смена зубрила уставы, подсчитывала оставшееся до сна время. Я старался забыть о часах, чтобы потом, случайно взглянув на них, блаженно удивиться быстро прошедшему времени.

От двери потянуло сыростью — передернув плечами, поднял глаза. На пороге стоял помнач-кара Николай Красильников, на плече его висело два автомата, позади понурившись стоял Самуил Бронштейн с уставленными на мир кроличьими глазами. Лицо его морщилось, будто он давился. Красильников снял с плеча автомат Самуила и, повертев в руках, как бы желая отдать его хозяину, сказал:

— Дрых на посту. Сон при выполнении боевого задания, — и обернувшись к Самуилу. — Иди в казарму.

Говорил Красильников глухим, не своим голосом. Я знал, что Николай уважает меня за силу и за умение говорить. Подошел вплотную, зашептал:

— Коля, загубишь парня. Ты же знаешь, кем и чем он выйдет из дисбата. Всю жизнь челове-ку исковеркаешь. Ты его и так до смерти напугал, пугни еще, но не докладывай, он уже вовек и одного глаза не прикроет на посту.

Бешенство и отчаяние запрыгали по лицу Красильникова, он запнулся раз, и второй, и с глазами, в которых стояли слезы, завопил:

— Не могу! Как вы не понимаете?! Не могу нарушить устав! — При последних словах голос его окреп. — Приказываю вернуться в казарму.

Бронштейн механически отдал честь, по-уставному развернулся и вышел.

Красильников, будто отрывая и медленно выплевывая слова, протянул:

— Всю душу мне испоганил, сволочь.

Через десять минут все забыли о случившемся. Наконец приплелся вечер, и сутки караула бесследно исчезли в ворохе однообразных дней.

В нашей части, расположенной в двух километрах от села Сергеевка, губы не было. Вернув-шись из оружейки, я увидел в казарме Самуила. Видимо, решили повременить с арестом. Он в растерянности метался по спальному помещению казармы, ему было страшно от того, что никто ему ничего не приказывал, даже когда он сел на койку, проходивший мимо офицер только улыбнулся. Самуил повис в пустоте, чувствуя, что чем вокруг него тише, тем она глубже. Ожидание судило, неизвестность коверкала первые же слова самоутешения. Потом страх застыл, сжавшись в тупой комок.

На следующий день после обычной двухчасовой трамбовки плаца вместо того, чтобы отправить в классы, нас повели в ленинскую комнату. Там были командир нашей роты майор Дорошенко и замполит. Самуила вывели и поставили перед сидящей за красными столами ротой, довольной случаю побездельничать: слушать слова для большинства легче, чем разбираться в схемах и искать глупую разницу между диодом и триодом.

Замполит по кличке «Микадо», мирно погладив ежик на круглой голове, громко и сочно артикулируя, начал говорить:

— Товарищи, общеротное собрание объявляю открытым. Я хочу рассказать вам один случай: когда, разгромив гитлеровскую военную махину и освободив Европу, победоносные советские войска вступили в войну против милитаристской Японии и вели бои на захваченной территории, то, товарищи, развернулись жестокие бои. Приходилось брать с боем каждую сопку, окруженную дотами-ансамблями, дзотами, артиллерийскими дотами. Я помню, брали три высоты: 15, 16, 17. Враг окопался и стоял насмерть, смертники бросались под гусеницы наших танков. Командование решило провести артподготовку одновременно с усиленной бомбежкой вражеских позиций, затем в атаку должна была идти прославившаяся в боях с фашистскими захватчиками пехотная дивизия. Аппаратная связи, передавшая приказ, то ли невнимательно выслушала, то ли просто перепутала, но когда пехота устремилась в атаку, на нее обрушился двойной шквал огня артиллерии и авиации. Своей артиллерии! Своей авиации! Почти вся дивизия была уничтожена. Тысячи советских солдат погибли под советскими снарядами и бомбами. Час спустя весь состав аппаратной связи был расстрелян… И эти связисты были не старше вас… Теперь взгляните на курсанта Бронштейна, он уснул при выполнении боевого задания вместо того, чтобы охранять ваш покой, он оставил своих товарищей на произвол судьбы. Ничего не произошло, но могло произой-ти. Рядом граница, ревизионистский Китай, свернув с марксистско-ленинского пути, угрожает напасть на нас и забрать Сибирь, Дальний Восток, Казахстан!!! Мы должны быть начеку каждую минуту, каждую секунду, каждый миг! В таких обстоятельствах простое разгильдяйство — преступление! Враг мог бы свободно проникнуть на территорию части и перерезать всю роту. Я предлагаю предать курсанта Самуила Давидовича Бронштейна суду военного трибунала. Но мы решили, что вы сами должны решить судьбу своего бывшего товарища. Слово имеет комсорг роты Шлемин.

Рота дремала. Пока Шлемин более примитивным образом повторял слова и заключение замполита, сидевший рядом со мной Свежнев зашептал:

— Терроризируют. Показательный суд, на Самуиле хотят отыграться. Гады! Рассказывает, как без суда расстреляли целую аппаратную, кто-то один же был виноват, и никто не удивляется.

Я возразил ему:

— Это закон. На этом стоит и должна стоять всякая армия. Солдат должен уметь выкручи-ваться, но раз попался, то устав есть устав. Ты же знаешь, я хорошо отношусь к Бронштейну, но устав сильнее. Он нужен. Я пальцем не шевельну, чтоб его спасти.

— Я никогда тебя не пойму, — с яростью прошептал мне в ответ Коля, — не могу я спокойно смотреть, как бездушно и бездумно губят человека ни за понюшку табака.

— Бездушно, но не бездумно.

Лицо Свежнева раскраснелось; отвернувшись от меня, он стал ерзать, бормоча себе под нос.

Бронштейн стоял понурившись. Я смотрел на спокойно дышавшую слабую грудь Самуила и не испытывал жалости. Не повезло. Он уже уходил в прошлое. А жалеть… кому нужно? Нет, я был искренен с Колей, это он словоблудствовал. Он соглашался с моим утверждением, что во всяком демократическом государстве должна быть железная армия с железным уставом и дисциплиной, чтобы именно своим догматизмом она могла защитить демократию. Теперь он словоблудствовал и собирался коснеть в словоблудстве. Рота дремала, только курсанты Сергейчук и Топорко скалили зубы: месяца полтора назад они хотели "пустить кровь жидюге Самуилу". Красильникова на собрании не было, он напросился пойти в наряд на кухню. Вспотевший Шлемин наконец сел (он сам говорил, что быть кандидатом в члены партии — это не из баб вытяжа делать).

Майор одобрительно кивнул головой. Замполит поощряюще спросил:

— Кто еще выступит? На общеротном собрании каждый имеет право высказаться.

Высказался Свежнев.

— Товарищи, существует пословица: "Чисто не там, где метут, а там, где не сорят". Мы же насорили, не воспитали в Бронштейне настоящего курсанта. Наш долг снять шелуху недисципли-нированности с курсанта Бронштейна и оставить, воспитать комсомольца Бронштейна настоящим солдатом, будущим командиром, а не перекладывать груз ответственности со своих плеч на плечи дисциплинарного батальона. Я не утверждаю, что с каждым из нас может случиться подобное, но благодаря случившемуся каждый еще глубже поймет необходимость перманентно заниматься самовоспитанием и самосовершенствованием. Предлагаю дело курсанта Бронштейна Самуила Давыдовича не передавать в суд военного трибунала, а наказать его здесь, у себя в части, дисцип-линарным порядком и учредить над ним шефство. Кто ЗА, прошу поднять руку.

Слово «перманентно» никто не понял, остальное смутно доходило что, мол, предлагают не сажать. Но зато слова о том, что с каждым может подобное случиться, угодили прямо в цель. Почти все, кроме сержантов и кандидатов в члены партии, подняли руки. Я тоже поднял, почему нет… кому нужно… Лицо замполита не дрогнуло, майор раза два открыл и закрыл рот. Но наибо-лее удивленным казался Бронштейн: он засветился изнутри, улыбнулся, как улыбается женщина, млея в твердых руках.

Свежнев вернулся на свое место, плакатом выставляя лицо, полное торжества. Не удержав-шись, я ехидно спросил:

— Ты сам себе не противен?

— Нет, я бил врага его же оружием. Совесть моя спокойна.

Я кивнул в сторону замполита:

— Они тебе этого не забудут. Ты же знаешь: нельзя безнаказанно делать добрые дела. Гляди, как бы не пожалел.

— В отличие от тебя, в любом случае у меня будет спокойная совесть.

Против воли эти слова обидели. Я промолчал.

Майор Дорошенко резко объявил общеротное собрание закрытым, приказал выходить строиться и до обеда гонял нас по плацу, раздаривая за любую неуклюжесть наряды вне очереди. Многие в последующие дни спали по четыре часа в сутки. Самуилу влепили пятнадцать суток губы, для проформы провели машинкой по и так остриженной голове и, сняв с него ремень, под конвоем повели в деревню.

А год спустя ему на посту всадили в спину штык. Спал ли он? Бодрствовал? Тот китаец, который убил его… забыл? …Никому не нужно знать. А чего ему помнить?

Уходило и это воспоминание, только прошлое ли оно? "Случай — есть неосознанная необходимость", — я это сегодня говорил Рубинчику. Судьба в таком случае есть вера в эту необходимость. Свежнев гордился и гордится до сих пор тем, что спас Самуила. Спас?! Не хочет ли он спасти Россию, построить новый, настоящий социализм, спасти народ так же, как спас Самуила? Так и хочет.

Ребята, возвращающиеся из солдатского клуба, оборвали последние нити воспоминаний. Приближался отбой. Ночь нажиралась темнотой. Впереди было девять часов крепкого солдатского сна, короткую мысль о возможной тревоге гнали прочь. Едва только вошли последние, смотрев-шие фильм в Доме офицеров, как раздалась команда:

— Строиться к вечерней поверке!

Вдоль выстроившейся шеренги ходили командиры отделений, смотрели, чтобы сапоги были начищены, ремень туго подтянут, складки гимнастерки правильно уложены, чтобы подворотничок был чистый, ногти подрезаны, лицо выбрито. Проходя мимо Кырыгла, я оторвал висевшую "на соплях" пуговицу на его гимнастерке, сунул ее в удивленную руку салаги, ожидающего наказания, и пошел дальше, крутя ремни, отрывая грязные подворотнички. Старшина со списком личного состава роты стал отмечать присутствующих, губарей, медсанбатников, наряд кухни, затем тихо и важно произнес:

— Вольно. Отбой.

Салаги бросились к койкам, снимая одежду на ходу; фазаны быстро, но спокойно снимали, укладывали на табуретки обмундирование; старики, степенно беседуя, направились к своим койкам, сели, стали вяло стаскивать сапоги. Щелкнул выключатель. Только сторожевая лампочка, висевшая над дверью, блекло освещала фигуру дневального, стоящего у тумбочки, и отбрасывала в сторону длинную тень прохаживающегося дежурного по роте.

На соседней койке посапывал Свежнев. Этот спит, а вот Быблев не спит, скоро тихонько встанет и будет молиться, неслышно бормоча никому до конца не понятные слова. Часто, когда дежурным по части назначался ретивый, обожавший внезапно появляться в казарме офицер, Быблев уходил молиться своему троичному Богу в ленинскую комнату, где в темноте с портретов на него смотрели глаза другой троицы: Маркса, Энгельса, Ленина. Смешно? Горько? Нет для человека вечности, есть лишь однообразие повторения. Страшна сила пустого слова, из которого ткется власть, поэтому упорно повторяемые слова учений сильнее человека. Но иногда слова сбрасывают шелуху своей банальности и становятся глубокими до тошноты. Я так думал. Думаю ли теперь? Не нужно знать… Мне часто бывает тошно, всё чаще. Нужно забыть об этом, забыть о прошлом и будущем, иначе потеряю себя. И не искать здесь счастья, а выждать время и пойти к Свете, забыться в презрении к ней, чтобы не презирать себя.