Снег, победив ветер, теперь сам умирал. На плато ворчали двигатели, устанавливая орудия подоспевших первого и второго взводов. Связисты протягивали кабель между нашей, первой, и второй батареей полка, в третьей люди были на бумаге, были только орудия, законсервированные в орудийном парке. На краю плато стоял в петровской позе лейтенант Чичко. Заметив нас, спросил:

— Где были?

— Прощупывали окрестности, подлая местность, полно ручейков, надо прижиматься к правой стороне.

Удовлетворенный ответом, в который ему оставалось только верить, Чичко вновь повернулся к пространству, окружающему плато. Он чувствовал себя беспомощным, без связи, командиром он не успел еще стать, товарищем боялся, так как не знал, когда нужно быть другом солдата, когда начальником. К нему пришла уверенность, только когда в трубке ТАИ-43 (верного полевого телефонного аппарата времен Очакова и покорения Крыма) заматерился голос командира полка, орущий данные и прицел. Салаги подтаскивали снаряды. Пока Нефедов засовывал в ствол головку, я, в зависимости от дальности, вытаскивал из гильзы мешочки с черным порохом. Все отбегали, я орал «огонь», Нефедов дергал шнур, ствол рявкал, и снаряд, визжа в своей крутой траектории, уходил куда-то, созданный, чтобы убивать или умирать самому, не удивляя никого еще одной безобидной воронкой. Старики выкрикивали при каждом выстреле: — Хромачи полетели!

Салаги прижимали руки к ушам ушанок.

Быстро промелькнул день. Двадцатое февраля 1969 года отходило ко сну.

В деревянной кибитке на колесах прикатил командир батареи, позади на полозьях волочи-лась походная кухня. Обычный неприятно-горький запах масла, исходивший из ее жерла, и звук булькания жидкой каши при встречах полозьев с камнями притянули к себе голодные глаза и вдруг взбесившиеся животы. В этой каше был завтрак, обед и ужин; она, теплая, запихивалась в утробы поспешно и с наслаждением. Ее было много, и хлеба выдавали вволю. На ходу старики объясняли молодым, что не кашу нужно заедать хлебом, а наоборот, хлеб пустой кашей, чтобы во внезапно ставший пустым желудок не проник до утра подбадриваемый ночным морозом голод. На семьдесят человек батареи были выданы две палатки для десяти человек каждая и две «буржуй-ки». Днем палатки служили обогревалками, ночью — спальным помещением.

Лейтенант Чичко с командиром второго взвода полезли к теплу кибитки. Капитан уступил им свою койку, сам он всегда спал возле орудий в спальном мешке из гагачьего пуха, для которого сорокаградусный мороз был товарищем, не обузой.

Ребята бросали жребий, кому быть часовым, каждый тайно желая, чтобы жребий пал на него, — часовым отдавалось место в палатках возле «буржуек». Многие, пользуясь затишьем, грелись у костров. Салаги надеялись на безветренную ночь. В палатки, расползавшиеся от ветхости, набивалось по тридцать человек. Спали стоя, подпирая друг друга.

Свежнев, влив в себя бутылку перцовки и закутавшись в плотный тяжелый брезент тягача, уже спал в его кузове. На прошлых зимних учениях Кольке удалось встать у самой «буржуйки». Сон, набросившись на него сзади, мягко толкнул голову к раскаленной жестяной трубе. Ни Колькин вопль, ни запах паленого мяса не тронули ничей сон. Осталась отметина от той ночи на лбу Свежнева да отвращение к «буржуйкам» и стоячему сну.

Несколько ребят из второго взвода, пользуясь усталостью ветра, развели костер. Я подсел к нему. Ребята, все из-под Свердловска, задумчиво смотрели на комочек тепла, на маленькие ленивые искры, стынущие в темноте и сами становящиеся темнотой. Задумчивость передалась и мне. Набив папиросу анашой, втягивал я в себя простое безразличие и чистоту мыслей, заключен-ных в зелье, и слушал медленно льющиеся слова беседы вокруг костра.

— Не люблю учений! Бегаешь, морозишься, недоедаешь, а для чего — никто не знает. Будто и так стрелять не умеем. А так, в армии хоть навсегда бы остался сверхсрочником. А что? Жрать дают навалом, зарплата хорошая, месяц отпуска, да и не сидишь всю жизнь на месте. Обувка и одежа казенная, а если завскладом на продовольственном стать, то и "ИЖ" через годик заведешь. Есть ребята, срочники, которые хнычут. А чего хныкать? На всем казенном вплоть до бани и белья, да еще задаром 3.80 дают в месяц, и если оттарабанишь год без помарок, то и отпуск можно заработать. Чем не жизнь? А некоторые — да что там, многие — рвутся на гражданку, будто каждый из них председательский сынок, дни считают. А для чего? Чтоб после вспоминать и жалеть, иначе тоскливо им и прошлого нет.

Парень говорил, как по-читанному. Его слушали, кто кивал, кто качал головой. Один принес котелок с картошкой и поставил его на огонь, потерявший с этого мига колдовство давать задум-чивость глазам. Холод, натыкаясь на костер, отступал и нападал сзади на спины.

— А ты что думаешь? — спросил я у белобрысого парня, всё еще внимательно рассматрива-ющего лицо друга, произнесшего монолог.

— Что? Всё не так просто. Во многом Иван прав, но я, например, знаю, что ни за какие коврижки не останусь на сверхсрочную. Мне теперь деревня кажется куда красивей, больше и родней, чем есть на самом деле. Знаю это, но ничего не могу с собою поделать. Тянет меня к ней, хочу пройтись по ней, и чтоб девки смотрели на меня из окон и говорили: "Гляди, Огурцов вернулся". А что дальше, там видно будет.

Парень почмокал в раздумье губами, придвинул рукой лежавший рядом вещмешок… и взглянул на меня с сомнением. Я понял и показал ему папироску. Он вытащил бутылку спирта. В распаренную картошку погрузилось донышко откупоренной бутылки. Плотно накрывшись с головой плащпалатками, ребята яростно вдыхали в себя пары спирта, пьянели споро. Таким способом и двадцать человек могли найти быстротечный хмель. Пары входили, дурили головы и улетучивались, насыщая подобно пустой каше. Соприкасалось дыхание спирта с человеческим дыханием.

Я легко улыбнулся и, уходя, оглянулся на согнувшихся под плащпалатками ребят, как старик оглядывается на свою молодость. Взяв под сидением в тягаче свои две шинели, поудобнее устроился, закутался.

Передохнув, ветер засвистел вновь, прогоняя ребят от костров к набитым до отказа палаткам.

Только анаша и перцовка могли позволить телу уснуть в ледяной кабине тягача. Струйки ветра проникали через невидимые щели, рука находила их и поплотнее прикрывала частями шинели. Мысли чисто и спокойно равнодушными глазами уходили от тягача к границе, от границы к тягачу, по пути смешиваясь с услышанным, понятым и непонятным.

В сущности — несколько километров до войны, меньше часа езды. С этой стороны мы в солдатики играем, с той — они. Так и учимся, разделенные узкой полоской земли, как убивать друг друга. Кто знает, что творится за этими узкими глазами? Ясно одно: каждая политинформа-ция напоминает о возможном нападении. Почему-то считают, что именно Приморский край будет направлением китайского главного удара. А почему бы им сразу с нескольких сторон не вклиниться? Когда летом послали на фортификационные работы за поселком Пограничным в укрепрайон, прямо-таки глаза на лоб полезли от созерцания мощи железобетона; каскады боевых укреплений были распланированы еще японцами до и во время войны; теперь они стали круче, толще — и нет мертвого пространства. Тут не люди — китайский ворон не пролетит в поисках толстых русских костей, танк и двадцати метров не проползет, чтобы не подставить бок орудиям.

Майор Блюмкин, наш командир, на работах только посмеивался над нашим восторгом и уверенностью. Вылезший из рядовых во время войны, Блюмкин не прошел — даже не нюхал — академии. Закончив войну в Манчжурии капитаном, он за двадцать пять лет получил только одну звездочку, но всё же надеялся выйти на подполковничью пенсию. Он любил связисток, и еще — читать и рассказывать. Товарищ Блюмкина, пыхтя дряхлеющим телом, часто жаловалась на мужа по профсоюзной и партийной линии, но коммунисту Блюмкину измены жене пока сходили с рук: командир полка его уважал, все остальные знали, что такого артиллериста — днем с огнем не найти — на офицерских стрельбах он из автоматического оружия простодушно выпускал обойму в центр мишени и уходил, по-отечески жалея краснеющих офицеров-салаг. Он любил играть со мной в шахматы и беседовать.

— Послушай, Мальцев, знаешь, что про тебя говорят? Что едва окажешься за границей, так и побежишь искать ЦРУ. Что если, мол, по материальной части не сможешь ничего передать, так идеологической, дисциплинарной диверсией будешь заниматься: какие порядки у нас, какой дух в армии есть, — ты же и учебную часть закончил. Что на это скажешь? — И добродушно щурился.

— Так, Николай Петрович, вместо того, чтобы там работать, буду бегать и искать штаб ЦРУ, им должно быть интересно знать, как палит в белый свет, как в копеечку, гаубица 1937 года выпуска, да что на утреннюю физзарядку в части не все выходят, увиливают. А что, может, мне там на бутылку водки дадут.

— Нравишься ты мне, Мальцев, прямо скажу, хоть и чувствую, что ты враг. Когда мне в спину смотришь, чувствую — враг. Это объяснить невозможно. Примет нет, только чувство. На войне было проще, по приметам жили: прицепил парень на пилотку цветок — через день-два убьют, если стал петь — ранят. Многие пели, чтоб ранили. Но нравишься ты мне, с тобой интересно.

Мне быстро надоедали его чувства и заинтересованность.

— Николай Петрович, а ведь как границу закупорили — не сунуться! А если желтомордые и сунутся, так ведь трудно им будет. Знаю, что хорошими солдатами стали, война в Корее доказала. А как они погладили Индию — так просто пальчики оближешь. Главное, у нас же содрали уставы… да и политинформация по нескольку раз в день, чтобы из головы не выветривалась, тоже в некотором роде у нас взяли.

— Мальцев, Мальцев, не притворяйся простачком, не подстраивайся под меня, я — старый воробей, меня на мякине не проведешь. Что сильны они знаю, и ты знаешь, хотя есть дураки наверху, которые не хотят понять. Но если ты думаешь, что это, — Блюмкин показал рукой на нагромождения укреплений, — долго продержится, то ты глубоко ошибаешься. Они всобачат танковый клин и по трупам да по коробкам танков пройдут! Они после Великого скачка всю сталь кустарную на танки переплавили, этого добра у них теперь довольно, они это дерьмо и пошлют на прорыв укреплений. Скажу тебе, друг Мальцев, коли ты недокумекиваешь, что все мы здесь по сути дела смертники, обыкновенные камикадзе. Войска Приморского края должны задержать продвижение противника максимум дней на десять. Но и это непосильная задача, может, дней пять-шесть удастся. За спиной нашей будут разворачиваться силы. А быть может, оттянем мы на себя как можно больше китайских войск, заставим их сконцентрироваться и уничтожим одним ядерным ударом — да и нас, грешных, для общего блага сметет вместе с ними. Похожее часто случалось во время войны, масштабы теперь изменились, только и всего. Не строй себе, Мальцев, иллюзий на этот счет. Будь солдатом, на посту открывай два глаза да третий на затылке… чтоб быть живым солдатом…

Мысли до границы и обратно были невеселыми, только Блюмкин да командир полка в них были теплыми. К офицерам, провоевавшим войну, солдаты относились с уважением, которое часто называется солдатской любовью. При случае называли по имени-отчеству и давали им добрые клички: Папаша, Скелет, Пузан. Они не относились к солдатам по-отечески, как по преданиям водилось иногда или часто в царской армии, но для них устав был не догмой, а живым и необходимым, слегка подвергающимся модификации, в зависимости от обстоятельств, охраняю-щим от всевозможных воинских бед законом. Они были людьми, психологами в казарме и в поле. Они часто наказывали суровее, чем невоевавшие офицеры, принимающие высокомерие за автори-тет, неукоснительное и точное выполнение буквы устава считающие верным путем к дальнейшему продвижению по службе. Но отвоевавшие войну офицеры никогда не оскорбляли солдатского достоинства. Подходил, скажем, Скелет к провинившемуся и заговаривал:

— Что, брат, попался… Эх, пить можно, попадаться нельзя. Какой же ты солдат после этого? Что делать? Всучу-ка я тебе суток десять губы, не обидишься?

Никто не обижался.

Среди срочников часто возникали разговоры о будущей судьбе многих офицеров-салаг: "первый бой и первая пуля". Эти разговоры уходили в глубь истории: вероятно, как появилась армия, возникло желание нижестоящих убивать вышестоящих, привычка к оружию легко нажимала пальцем на спуск. Во время войны убийства офицеров, в основном, происходили по пути на фронт, где кривлянья возможной смерти уже качались под потолком вагонов над головами, а дисциплина и абсолютная власть над солдатом еще не покидали офицерские мозги.

Невидимое присутствие китайцев под боком создавало напряженный сгусток невольного ожидания, главный элемент которого — страх — порождает то злобу, то растерянность. Многие искренне ждали войны, чтобы рассчитаться с одногодком в офицерских погонах, заставляющим их — с презрительной гримасой на опухшем от тоски и пьянства лице — чистить гальюны, скрести полы осколком стекла до белизны и многое другое. Ходило изречение: "советского солдата можно убить, но издеваться над ним нельзя". И оно всем нравилось. Дальше бессильных угроз дело, однако, обычно не шло. Правда, из «секретки» раз пошли слухи, что в Спасске Дальнем один малый во время утреннего развода выскочил с автоматом и стал палить по офицерам: шестнадцать человек положил, пока дежурный одной из рот не прикончил его из карабина из окна оружейной. Так никто и не узнал, отчаялся ли парень, накурился ли какой травы, или решил со смыслом для себя покончить счеты с жизнью. Никто и не интересовался (в рапорте написали, что рехнулся)… да и опять же… кому все это нужно знать?