Николай Рыбалкин
Воспоминания
Под бомбами, или Как это было в Сталинграде.
1. Тревога
Тот выходной, совпавший с воскресеньем, мы с Шуркой еще накануне уговорились провести на Волге, куда давно уже собирались, но все никак не могли выбраться. Последний раз мы там были в начале мая, в большую воду. Взяли на прокатной станции у старика лодочника легкую двухпарку, переправились, изрядно поработав веслами, на левую сторону и долго путешествовали там по одной тихой, извилистой протоке. После душного и шумного завода, к которому мы еще не очень привыкли, это спокойное скольжение по упругой под веслами воде, под свисающими над тобой вербами и тополями, этот лес, по-весеннему зазеленевший и отражавшийся в реке, - все это тогда доставило нам столько тайной радости, что мы потом все намеревались эту вылазку повторить. Но двенадцатичасовые рабочие смены, особенно ночные, так выматывали силы, что свободного времени часто хватало только на то, чтобы отоспаться, а приходилось же еще попеременно с матерью что-то делать и по дому, и отстаивать изрядное время в очередях за продуктами.
К Волге у меня была давняя привязанность. В пору раннего детства, еще до того, как отец с матерью после долгих скитаний по чужим углам приобрели свою хатенку на северо-западной окраине города, еще в мои предшкольные годы, мы квартировали у одного из родственников, доводившегося мне прадедом, в его небольшой избе на самом берегу Волги, и простиравшаяся под обрывом огромнейшая река стала в моей жизни первой увиденной мною картиной большого мира открывшегося за порогом дома. С тех пор поблескивающие волжские плесы, катера и лодки, опрокинутые кверху килем на берегу или покачивающиеся на воде у причалов, проплывающие мимо празднично-белые пароходы и трудолюбивые буксиры, тянувшие на канатах огромные баржи, - все это пробуждало вол мне то особое, теплое чувство, какое возникает от встречи с чем-то уже давно занимающим место в твоей душе.
Все это было и на этот раз: и сверкавшая на солнце водная гладь, и белые пароходы, и легкая двухпарная лодка, которую нам дал все тот же знакомый старик, и желтый песок острова - все это было, но все было уже не то. Этот день с самого начала был помечен тревогой и предчувствием беды.
Утром, когда Шурка по заведенному обыкновению, выпустив из подловки своих голубей, поднял их в лет и мы, задрав головы, наблюдали, как они уходя все выше кругами, достигают уже высоты парящих в небе аэростатов воздушного заграждения, над поселком вдруг возник нарастающий треск моторов, затем над нами, стремительно преследуя удиравшего за Волгу нашего "кукурузника" и строча в него из пулеметов, пронеслись два немецких истребителя. "Кукурузник" едва не сшибая крыши, метнулся к заводу, нырнул меж дымящих заводских труб и скрылся за кромкой прибрежного леса на левой сторону. А преследовавшие его истребители с черными крестами над заводом круто развернулись, взмыли вверх и, возвращаясь, дали несколько огненных трасс по аэростатам, отчего два ближайших к нас серебристых баллона вспыхнули как два гигантских факела. Сделав еще несколько виражей вокруг растянувшихся в линию аэростатов и выпустив еще несколько пулеметных очередей, самолеты скрылись за окраиной поселка. Только огонь какое-то время полыхал в небе. На шум моторов и пулеметную стрельбу из соседних домов повыскакивали люди. На заводских крышах запоздало взревели сирены воздушной тревоги.
- А что случилось? - спросил вышедший на крыльцо Иван Андреевич, Шуркин отец, которого налет застал, когда он, собираясь на работу, как раз брился, на висках его и подбородке виднелись следы мыльной пены.
-Да аэростаты вон... "мессершмитты" расстреляли, - ответил Шурка таким тоном, будто ничего особенного не произошло, хотя я видел, что этот неожиданный налет взбудоражил его не меньше, чем меня.
Это был, конечно, не первый налет. В последнее время в городе уже часто объявляли тревогу. Недавно фашисты бомбили южную часть города, сбросили несколько бомб и на наш поселок Но так близко врага мы еще никогда не видели. А главное, было ужасно досадно за весь этот нелепый спектакль с аэростатами. Целый год их изо дня вдень каждый вечер поднимали в небо и каждое утро опускали. Было не очень понятно, как эти баллоны защитят город от вражеской авиации, но кто-то решил, что защитят, и никто уже потом о их целесообразности не думал, к ним просто привыкли и принимали как некий неотъемлемый атрибут войны. И вот теперь оказалось, что надежды, которые на них возлагали, были совершенно напрасны. Первые же немецкие самолеты, случившиеся поблизости, уничтожили их буквально за пару минут.
Что это, опять просчет, неудача руководства? А не слишком ли много у нас этих неудач? И почему это бесконечное отступление на фронте? Моя мать неизбежно тут же вспомнила про отца. Где он? Писем от него мы не получали уже около трех месяцев. В последнем откуда-то из-под Харькова он писал, что их переформировали и теперь отправляют на передовую. Но за это время наши войска и Харьков оставили, и Воронеж, и Ростов. По последним сводкам бои шли в большой излучине Дона, совсем уже близко от нас. А после сегодняшнего визита "мессершмиттов" у меня возникло такое ощущение, что фронт не только близко, а где-то уже прямо навис над нами. И это ощущение не проходило теперь и тут, на Волге, более того, оно усиливалось, находя себе пищу в новых приметах близости врага. Вот перед нам, едва мы отплыли от мостков, прошел большой теплоход, и мы, качаясь на волнах, увидели вдруг на его верхней палубе нечто новое - два нацеленных в небо зенитных пулемета, сразу напомнивших, какая опасность подстерегает проходящие здесь сегодня суда. Недавно немцы несколько выше по Волге разбомбили пассажирский пароход с эвакуированными детьми. И теперь, провожая взглядом теплоход, я невольно посмотрел на небо: поручиться, что эти воздушные пираты вот сейчас снова не появятся здесь с бомбами, я бы не рискнул.
Мы выгребли здесь с Шуркой на середину реки. Мимо нас стремительно пронеслась яхта. Потом обогнал катер, перевозивший горожан на остров. Пассажиров на катере было немного. Какая-то девчонка в белом платьице и такой же светлой шляпке что-то крикнула нам и потом долго махала загорелой рукой. Чудачка какая-то, подумал я о девчонке. Но когда мы вышли на тихую воду у острова и, отдыхая, подняли весла, я опять увидел эту юную особу в белом. Она сбежала по песку к самой воде и, подняв руку, крикнула:
-Мальчишки! Коляджамбу!
-Да это же Юлейка! - узнал я наконец нашу одноклассницу, дочку одной нашей же учительницы. Это она, Юля, называла меня так - Кляджамбу, именем одного африканского мальчишки из учебника немецкого языка. Из-за смуглости физиономии меня часто прозывали то негром, то индусом, то еще каким-нибудь темнокожим.
Лодка, зашуршав днищем по песку, ткнулась в берег острова. Вслед за Юлей к нам подошел сопровождавший ее отглаженный, франтоватый Валерка Першин, тоже одноклассник.
Посадив Юлю и Валерку в лодку, мы некоторое время не торопясь гребли по тихой воде вдоль острова, потом вытащили лодку на отмель и, раздевшись, попрыгали в воду. Побывать на острове и не искупаться было грешно. Поныряли, побарахтались, а устав, вылезли на берег и растянулись на теплом песке.
Уйдя в конце зимы на завод, мы с Шуркой редко с кем встречались из одноклассников, оставшихся в школе, но слышали, что после окончания учебного года все они вместе с учителями уехали работать в колхоз. И вот теперь Юля рассказала, что из колхоза, который находился где-то на Дону, они вернулись досрочно, потому как фронт там грохочет уже вовсю. Страшно там, сказала Юля и даже шею втянула в плечи, словно ей зябко стало.
-Как грохочет, это и здесь по ночам слышно, - отозвался Шурка.
В спокойной вышине неба плыло белое облачко. Внезапно рядом с ним возникло еще одно, такое же белое, только совсем маленькое, потом еще и еще, словно кто-то невидимый бросал куски ваты. "Зенитки бьют!" - догадался я и тут же увидел чужой самолет. Серой , едва заметной птицей, делая большие зигзаги, он скользил между белых расплывающихся точек. Выстрелов не было слышно: били, по-видимому, откуда-то издалека.
- Самолеты! - я привстал и показал рукой. - Вон, к заводу пошел!
Все встрепенулись.
- Фрицевский разведчик! - определил Шурка.
В городе опять, как утром, завыли сирены. У заводов торопливо захлопали зенитки. Белые облачка разрывов густо облепили самолет.
- Вот бы сбили! - Шурка азартно блеснул глазами.
Но самолет нырнул за постоянно висевшую над заводом огромную тучу дыма и исчез. Через некоторое время пальба зениток донеслась уже с севера. Приглушенные расстоянием разрывы хлопали уже где-то над соседним, тракторным, заводом.
Потом стрельба стихла. Но сигнала отбоя не было слышно.
Купаться больше не хотелось. Да и жара спала. Над головами с печальным, обеспокоенным криком носились чайки.
-А что, мальчишки, не пора ли нам домой? - предложила Юля. - А то мне от бабушки обязательно влетит. Она же меня только в кино с Валеркой отпустила.
- Да? Значит, на Волгу ты удрала? - посмотрел я на Юлю.
- А что бедному ребенку остается делать?
- А Ольга Михайловна что скажет?
- А она по каким-то делам в центр поехала.
- Тогда давайте грести домой, - поддержал я Юлейку. Мне и самому пора было возвращаться: утром Ланку в детсад отвела мать, уходя на работу, а мне предстояло теперь забрать ее оттуда.
Мы столкнули лодку с отмели и заняли места. Сначала был план выгрести до северной оконечности острова и только потом свернуть к своему берегу, чтобы иметь в запасе расстояние на снос. Но дойдя до баржи, служившей на острове пристанью, и увидев, что от нее отходит пассажирский катер, мы прицепились к шлюпке катера и так на буксире без труда пересекли быстрое течение.
Лодка уже качалась у причальных мостков, когда опять заревели сирены. Было непонятно, то ли это отбой, то ли новая тревога. Старик-лодочник, принимая весла, что-то недовольно бурчал, кажется, мы слишком задержались. Дробно топоча ногами, мы понеслись по мосткам, потом по крутой деревянной лестнице, ведущей в город. Сверху из репродуктора на столбе доносились слова: "Внимание! Внимание! Граждане, объявляется воздушная тревога! Воздушная Тревога!"
У небольшого сквера на Нижнем поселке, напротив знакомой школы-одноэтажки нас остановила девушка-дружинница с противогазной сумкой на боку и предложила спуститься в бомбоубежище. Глухой, раскатистый гул, напоминавший гром, донесся с юга, из центра города. Где-то нетерпеливо бахнула зенитка. Мимо, к убежищу, скрытому под кленами сквера, торопливо прошла старуха, держа за руки двух малышей, за ней - женщина с тяжелым чемоданом в руке. У входа в щель столпилась кучка людей. На лицах тревожное ожидание. Юля и Шурей с Валеркой уже спустились по ступенькам вниз, а я еще стоял у решетчатой изгороди сквера и раздумывал. Спуститься в бомбоубежище было, конечно, правильнее всего, но тогда я определенно опоздаю в детсад. Может, я еще успею добежать туда и переждать налет вместе с сестренкой? С юга опять докатился гул взрывов. "Еще успею", - решил я и, сорвавшись с места, бросился бежать по притихшим улицам.
2. Бомбежка
Я уже обогнул наш завод и выбежал на шоссе, тянувшееся вдоль трамвайной и железнодорожной линий, как справа за бетонной стеной заводского забора и впереди, с крыши ремесленного училища, внезапно загрохотали зенитки. Я взглянул вверх и невольно остановился. На большой высоте в расплывающихся дымках зенитных разрывов летели четырехмоторные бомбовозы. Даже на таком расстоянии было видно, какие они огромные и тяжелые. Они шли спокойно, даже будто неторопливо, в строгом порядке, треугольниками. Один, два, три... В каждом треугольнике девять самолетов. Как на параде в кино. Но какой парад! Когда зенитки просто надрываются от неистовства. И сколько их! За первой партией на некотором расстоянии шла другая, а еще дальше третья. Я оторопело смотрел, как они становились все ближе, ближе. Вот распростертые крылья первой девятки уже почти надо мной. От рокота множества моторов дрожит воздух. Зенитки бьют все ожесточеннее, но снаряды рвутся намного ниже самолетов, и те неотвратимо продолжают надвигаться. Как загипнотизированный я неотрывно гляжу на эту гудящую металлом тучу. Из головного самолета вдруг вылетает белая ракета и сразу же за ней из-под крыльев отрываются две черные точки. Я вижу, как они быстро увеличиваются, принимают форму заостренных книзу цилиндр, и только тогда до меня доходит, что это же бомбы. От других самолетов тое отрываются темные точки, в то время как первые цилиндры, слегка покачиваясь с доку на бок, несутся прямо на меня. Тоскливо заныло где-то под ложечкой. Захотелось куда-то деться, укрыться, но куда, куда? Я упал вниз лицом и изо всей силы, до боли, втиснулся в асфальт. Ужасный, все нарастающий вой пронизывал тело. В страшном ожидании все во мне напрягалось, я закрыл глаза и затаил дыхание.
Долгое, тягостное мгновение. Наконец вой оборвался, земля вздрогнула и тяжелые взрывы с треском разрывали пространство. Один за другим они загрохотали в стороне, меня только толкнула горячая, упругая волна.
Эти первые бомбы обрушились на завод, довольно далеко от меня, и я, стыдясь поспешности, с которой упал на асфальт, торопливо вскочил и оглянулся, не видел ли кто моего страха. Я еще не знал, что этого страха можно было не стыдиться, бомбежки на войне боялись все, а момент, когда бомба, казалось, падает прямо на тебя, был действительно самым страшным. Все это я скоро узнал, а сейчас, оглянувшись, увидел, что по асфальту на меня мчалась повозка с хлебной кибиткой. Ее хозяин, стоя на передке и силясь остановить ошалевшее животное, рванул удила, лошадь, тараща глаза, шарахнулась в сторону и налетела на стоявший сбоку дороги телеграфный столб.
-Ложись! - крикнул мне возчик и сам бросился на землю. Впереди на трамвайной линии взметнулись фонтаны земли и обломки шпал. Я снова припал к асфальту.
Переждав минуту, мужик вскочил, пересек шоссе и нырнул в водопроводный колодец у дороги, который он, по-видимому, заметил еще раньше. В последний момент, обернувшись, он повелительно махнул мне рукой:
- Давай сюда!
Я перебежал к нему и тоже нырнул в черный проем. В гудящем небе опять свистят бомбы. Не попав ногой на скобу в стене, я сорвался и, обдираясь о железные края колодца, падаю на плечи возчика. Над головой, покрывая рев моторов и отчаянную пальбу зениток, раздается оглушительный треск. Колодец сотрясается и дрожит. Я сваливаюсь с плеч мужика на проложенные на дне трубы. Сверху сыплется земля, дыхание перехватывает острый запах серы.
-Ну, пропала гнедуха! - прошептал мужик. - Хана животине!
Взрывы обрушивались один за другим. Колодец трясло и качало из стороны в сторону. Из-за пыли и газа было трудно дышать. В ушах тонко и назойливо звенело.
Небо гудело. Одну партию бомбовозов сменяла другая. Бомбы сериями падали то на завод, то на Нижнем поселке, потом густо загрохотали на Верхнем.
Наконец я уловил момент, когда взрывы смолкли, только зенитки еще хлопали вслед летавшим самолетам и слышался какой-то шум и треск.
Мы с мужиком вылезли из своего укрытия. В воздухе вокруг висела пыль и гарь. На "Баррикадах" над крышами цехов в двух местах подымались клубы густого дыма. Невдалеке на Красном пылали двухэтажные старинные дома с мансардами, вокруг которых метались люди. Огненные вихри с шумом вырывались из окон, дверей, свирепствовали над крышами. С треском рушилась кровля. Никогда не думал, что кирпичные дома могут гореть так жарко.
Асфальт, где я падал, спасаясь от первых бомб, был разворочен огромной воронкой. Хлебная повозка вместе с разбитой фанерной кибиткой валялась на трамвайных рельсах. А лошадь, в обрывках сбруи, лежала у дороги в луже крови.
-Мать честная! - всплеснул возчик руками и пошел к лошади, которая вдруг дернулась и, загребая землю, начала судорожно сучить ногами.
Я пустился в свою сторону: меня терзала тревога за сестренку и мать.
Напротив "баррикадских" ворот, как и над самим заводом, тоже клубился черный дым. Горел гараж грузовых автомобилей. Несколько человек в рабочих спецовках, окружив один из грузовиков, пытались выкатить его из крайней, еще не охваченной пламенем секции.
Дымило и на Верхнем поселке, и дальше, на Тракторном.
Вместе с высыпавшими из заводских проходных рабочими, обегая воронки, я поднимаюсь на Верхний. На пустыре перед деревянными двухэтажками возле развороченного взрывом бомбоубежища толпится кучка мужчин и женщин. Кого-то выносят из траншеи на руках и кладут у выхода на землю. На перекрестке у домкультуровского сада возле поверженного тополя лежит еще кто-то. Поравнявшись, я вижу прильнувшую к земле женщину в белом, у которой на месте головы что-то вроде чаши, наполненной розовато-серой студенистой массой. Серые, студенистые комки вразброс лежали и чуть поодаль. Взглянув на эту окровавленную чашу с ее содержимым, прохожие поспешно бежали дальше. Я тоже поскорее ныряю в пролом в заборе сада.
Скользнув еще в один пролом напротив нашей школы, я был уже почти у цели, как вдруг опять слышу стрельбу зениток, гул в небе и сразу же вой падающих бомб. Успел еще заметить сточную канаву у асфальта но тут раздался страшный треск, жесткая волна швырнула меня в водосток, вокруг посыпались камни. Грохают еще взрывы. Слева над школой вздымается огромный столб пыли, но это я вижу лишь краем глаза, все мое внимание на здании по соседству, где находится Ланкин сад. Бомбардировщики, слышу, пошли дальше, гул моторов и взрывы раздаются уже на Северном поселке. Я вскакиваю и перебегаю шоссе.
Перед двухэтажным Домом матери и ребенка, где, кроме детсада, размещались еще ясли и медицинские консультации, зияет огромная воронка, все стекла в окнах выбиты, скульптурное изображение детского хоровода, украшавшее это недавно построенное здание, разбито. По усыпанной стеклом дорожке я подбегаю к ступеням, ведущим в подвал, и среди толпившихся здесь женщин с детьми вдруг вижу выходившую мне навстречу мать с Ланкой на руках. У меня будто камень свалился с души.
-Господи, Колька! - окидывает меня страдающими глазами мать. - Да ты где был-то?
Я взглянул на себя. Весь перепачканный глиной, в разорванной до пояса рубахе, на оголенных ребрах и руках ссадины и кровь.
-Да это в колодце. Об скобу.
-В каком колодце?
-Да там, возле завода. Прятался.
-Шут вас носит, - с болью произносит она. - Пошли скорей! Как там дома-то у нас?
Широко шагая, так что я едва поспевал за ней, она оглядывалась по сторонам и все сокрушенно восклицала:
-Господи, что понаделали, а! Что натворили!
В нашу школу, судя по развалинам, попала явно не одна бомба. На месте прежнего фасада с высокими арочными окнами актового зада теперь торчали обезображенные кирпичные остовы.
Дальше, за разрушенной школой, бушевал огромнейший пожар. Горело сразу десятка полтора деревянных бараков. Сюда были сброшены зажигалки. Барки, крытые толем и залитые поверх смолой, вспыхнули мгновенно, как порох, никто не смог вынести даже самых необходимых вещей. Жившие в бараках люди кучками стояли в стороне. К пожару и близко подступиться было нельзя, его никто не тушил. Неистовый ревущий поток пламени вздымался высоко к небу. Жители ближайших улиц лазили по крышам своих домов и сбрасывали с них летевшие к ним пылающие головни.
Мы стороной обежали охваченные огнем бараки. Ланка, прячась от горячего, обжигающего воздуха уткнулась лицом матери в грудь. Всю дорогу мать с тревогой посматривала вперед, в сторону Сорока домиков, за которыми находилась наша улица. Вблизи дома она облегченно вздохнула и замедлила шаги. Наша окраина была нетронута бомбежкой.
Но завтра налет мог повториться, а у нас не было никакого убежища. Поэтому, зайдя во двор, мы первым делом взяли лопаты и, выбрав место немного в стороне от дома, под акацией, принялись рыть щель.
Немного спустя прибежал Шурка. Он и Юля с Валеркой весь налет переждали в бомбоубежище на Нижнем поселке.
-А из моих никто не приходил? - спросил Шурка.
-Да нет пока, - сказала моя мать. - Отец-то, наверно, на заводе еще, он же там в каком-то отряде. А вот Настенке пора бы приехать. - Шуркина мать все лето работала на оборонительных рубежах и домой приезжала только по воскресеньям. - Да ты не беспокойся, придут они. Пойдемте, я покормлю вас чем-нибудь. Пойдем, Саня.
Съев по куску соленой брынзы с хлебом, мы снова взялись за щель. Шурей сходил к себе домой за лопатой и помогал нам копать. Над поселком уже нависла ночь, но от зарева пожаров на дворе было светло. Когда окоп углубился настолько, что в нем можно было спрятаться, присев на корточки, мы накрыли половину его снятой с петель дверью. От сарая и присыпали сверху землей. Другую половин накрыть было нечем.
-Ничего, от осколков укрыться можно, - сказал я.
-Конечно, - согласилась мать. - Все-таки укрытие. А от прямого попадания, видно, нигде не спрячешься.
-Прямое попадание бывает редко, - заметил Шура.
Ланка уже уснула, свернувшись у порога на материной фуфайке. Мать взяла ее на руки и унесла в дом, но скоро вернулась обратно и каким-то виноватым голосом спросила:
-Может, я постелю вам в сенцах на полу?
Я понял: она боялась, как бы ночью в доме нас не застала внезапная бомбежка, и ей казалось, что низком земляном полу в сенцах в таком случае будет менее опасно.
-Стели, - сказал я.
По одну сторону от меня положили Ланку, она и во сне продолжала держать зажатую кулачке пустую спичечную коробу с шуршащим в ней жуком. По другую сторону лег Шурка, его родители все не появились. Ланка мерно посапывала, а мы с Шуркой долго прислушивались к неясному гулу, доносившемуся с запада. По ночам мы слышали его уже вторую неделю.
Через открытую дверь был виден кусок неба, по которому, вспыхивая то в одном месте, то в другом, метались лучи прожекторов. Вот, словно нащупывая что-то, они собираются, перекрещиваются, и в месте пересечения вдруг четко обозначается летящий самолет.
-Смотри: поймали, - говорю я Шурке.
-А чего толку-то, - безразлично произносит мой друг.
И действительно, пойманный в пучок лучей самолет некоторое время продолжает лететь хорошо видимый, а потом по наклонной бросается вниз, и прожектора теряют его.
Наверно, я задремал, потому что не слышал, как Шурка встал, а сразу увидел его уже в проеме двери.
-Ты куда?
-Матуха пришла.
На дворе слышались голоса. Я вышел и сел на пороге. Тетя Настя рассказывала моей матери об ужасной бомбежке в центре города, куда она с оборонительных добралась на попутной машине, а потом чуть ли не через весь город шла домой пешком, потому что никакой транспорт в городе не ходит. Все трамвайные и железнодорожные линии разрушены. На улицах воронки и завалы. Везде пожары, которые нечем тушить.
-А сколько людей погибло"! С ума сойти! - со стоном продолжала тетя Настя. - Воскресенье ведь, кто в магазин, кто на базар пошел, на тревоги-то уж перестали и внимание обращать, а тут они вот тебе и налетели. Мы еще за городом видели, как они прямо тучей шли, стая за стаей. А к вокзалу подъехали - батюшки! Все порушено, все горит! В одном месте ребята какие-то, дружинники, наверно, вытаскивают из развалин мертвых и кладут их рядком на асфальт. Ты представляешь? Целые ряды мертвых! Ужас! Ужас! - восклицала тетя Настя.
-А у нас на фабрике старика убило, - сказала мать. - На эстакаде стоял, дежурил.
Женщины постояли еще, вздыхая и недоумевая, где же это Иван Андреевич. Затем перекинулись на моего отца.
-Нет ли от него каких известий? - спросила тетя Настя.
- Нет ничего. Уж не знаю, что и думать, - сказала мать.
Прожектора опять поймали немецкого разведчика. И опять освещенный крестообразный силуэт его мелькнул и исчез в темноте.
Тетя Настя и Шурка ушли к себе, а мать еще долго сиротливо стояла посреди двора. Ее фигура в белой кофе и белой косынке на фоне багрового зарева казалась темной. И очень одинокой.
-Мам, - окликнул я ее. - Ты ложись спать.
-Спите, - не поворачиваясь ответила она. - Я подожду отбоя.
Но отбоя уже больше не было. На следующий день бомбежка началась с самого утра и без всяких сирен. Сирены, по-видимому, из-за отсутствия тока не действовали, а может, их и не включали, потому как состояние тревоги для города теперь стало постоянным.
Утром я еще сквозь сон слышу длинную пулеметную очередь. С короткими паузами очереди настойчиво повторяются. "Наверно, воздушный бой", окончательно проснувшись и чувствуя во всем теле боль после вчерашнего падения в колодец, я встал и вышел во двор. Но никакого воздушного боя не увидел. Стреляли где-то на севере, за поселком. В недоумении оглянулся на мать, которая, стоя у дома, тоже прислушивалась к этой непонятной стрельбе.
-Вот так с самого рассвета, - сказала она, - то застрекочут, то перестанут. Как будто перестреливаются. Может, учения какие.
Я посмотрел га двор Черенковых. Голубей сейчас на крыше не было. "Спит еще, что ль?" - подумал я о друге.
-На завод побежал, - перехватила мой взгляд мать.
-А чего? Нам же с ним в ночную сегодня.
-С Настенькой побежал, про отца узнать.
-А он так еще и не пришел?
-Нет. Ты посмотри тут за Ланкой, я тоже на нашу силикатку сбегаю. А то как бы опять под суд не попасть.
Мать направилась к калитке, и в это время за штакетником забора на улице появляются солдаты. С винтовками и вещмешками за плечами идут, растянувшись двумя цепочками вдоль забора.
-У вас что, ребята, ученья, что ль? - открыв калитку, спросила мать.
Но солдаты, бухая сапогами, молча проходят мимо.
-На войну, тетка, идем, - отозвался наконец один худенький, невысокий паренек, шагавший в хвосте.
-Разговоры! - одернул солдатика с противоположной стороны улицы юный лейтенант и, бросив взгляд на нас, громко, успокаивающим тоном добавил:
-Ученья, мать, ученья.
Солдаты дошли до конца улицы и один за одним спустились в начинавшийся здесь и уходивший за поселок овраг.
-Нет, что-то здесь не так, - проводив взглядом солдат, с тревогой произносит мать.
Мне тоже все эти загадки здорово не нравятся. И это непонятное появление солдат, и пальба на севере, и затянувшееся отсутствие Ивана Андреевича. И вообще: что у нас происходит? Вчера был этот жуткий налет, а чего ожидать сегодня?
Над городом, как над извергающимся вулканом, висела огромнейшая туча дыма. Вспыхнувшие вчера на Баррикадах деревянные бараки уже догорели, только сизый дымок реял над пепелищем, но на юге от нас, в центре города, пожары не стихали. Сегодня они захватили новые кварталы и полыхали еще сильнее. У Волги поднимались циклопические столбы черного клубящегося дыма. Горели стоявшие на берегу нефтяные баки. В воздухе стойко держался запах гари.
-Ну, смотри тут, я быстро, - сказала мать. - А про детсад разузнать побежала Лиза Кулешова.
И она подалась на свой силикатный, узнать, выходить сегодня на работу или нет, чтобы не оказаться прогульщицей. Опозданий и прогулов мы все боялись, за них строго карали по указу. Мать уже однажды опоздала на двадцать минут, подвели остановившиеся часы-ходики, и ей дали шесть месяцев принудиловки по месту работы. "Слава богу, удостоилась, - сказала она тогда, - наконец-то в преступницы попала".
Из сенец, еще не совсем проснувшись и нетвердо ступая ногами, появилась Ланка. Я пошел ей навстречу. Отвечать на вопросы, какие, я знал, она сейчас начнет задавать.
-Коля, а в садик я сегодня пойду?
-Нет, наверно. У вас там все стекла выбиты.
-А где мама?
-Сейчас придет.
-А где мой жук?
Коробку с жуком мы нашли на ее постели. После чего это юное существо заявило, что оно хочет кушать. Я нашел в столе оставшийся от вчерашнего ужина кусок хлеба и полбанки яблочного повидла. Подогрел чай. И тут вдруг опять слышу знакомые по вчерашней бомбежке раскатистые взрывы. Я выбежал на двор. Взрывы вскидывались на "Баррикадах". Над крышами цехов взлетали камни, обломки железа, поднимался дым. Невысоко в небе, натужно гудя, летел косяк тяжелых бомбардировщиков. Сбросив на "Баррикады" только часть груза, они по прямой пошли дальше, на тракторный завод. Скоро оттуда донеслись тяжелые, словно обвалы, взрывы.
Значит опять! До появления этих бомбардировщиков где-то в глубине сознания еще таилась надежда, что вчерашняя бомбежка, может быть, не повторится, как говорят, была и прошла. Но сейчас они снова появились и с самого утра, когда весь день еще впереди, и теперь я был просто уверен, что сегодня они обязательно прилетят еще и, может быть, не раз.
Ланка бочком прижалась ко мне. Я взял ее на руки и снова с опаской оглядел небо. Те бомбовозы, что пролетели над заводом, сделали над Тракторным разворот и уже уходили на запад.
Почти одновременно прибежали Лиза, тетя Настя с Шуркой и моя мать. И перед домом Черенковых возникает небольшое дворовое совещание по выяснению обстановки.
-Ну что? Узнала? - спросила мать тетю Настю об Иване Андреевиче.
-Узнала, - нервно поджимает губы тетя Настя, - еще вчера ушел с отрядом на Тракторный. Там, говорят, за Мечеткой немцы десант высадили.
-Вот оно что! - поразилась мать.
-Значит, это правда, про десант? Я тоже сейчас слышала, но думаю, может, болтовня, - сказала Лиза.
-Какая болтовня? Ты же слышишь, все утро стреляют.
-Вот это да! - взглянул я на Шурку. - Немцы у Тракторного!
-Точно, - подтвердил Шурка. - Десант с самолетов.
-Ну, с десантом-то наши управятся. Даже странно, зачем они его здесь сбросили. Может, чтоб панику создать?
-Да большой, говорят десант. На танках.
-На танках? Танки с самолетов? О таком я еще не слышал.
-Сам сейчас видел, как грузовик с нашего завода противотанковые пушки туда помчал.
-Ну, а насчет работы-то как? - спросила тетю Настю мать и кивнула на нас с Шуркой. - Этим же сегодня в ночную идти.
-Да какая тебе работа! - взорвалась вдруг тетя Настя. - Завод стоит! Туда даже никого не пускают.
-А наш начальник охраны сказал: через пру дней приходите. Врага отгоним и опять работать будем.
-Он что, недоумок, твой начальник? Вы что, не видите, что творится? Все ведь горит! Склады, хлебозавод - все разбито и горит! Люди вон с пожитками на Волгу бегут, на ту сторону переправляются.
-Я ему тоже про это сказала. А он: кто за Волгу удрал, тех судить будем. Как дезертиров.
-А про хлеб он ничего не сказал? Чего сегодня есть-то будем?
-Тихо! - остановил вдруг женщин Шурка и поднял палец, прислушиваясь.
И все мы услышали гул моторов, а потом и увидели, как из-за тучи дыма со стороны центра города опять вылетают немецкие бомбардировщики.
-Летят! - упавшим голосом произнес Шурка. - Пошли!
Шурка и тетя Настя юркнули в свою калитку и скрылись за домом, где у них было вырыто глубокое бомбоубежище. Лиза метнулась в свой двор, а мать, подхватив Ланку, кинулась к нашему окопчику. Я последовал за ней.
На ступеньке окопа я приостановился. Первые бомбы обрушились на завод и Нижний поселок. Там уже ухали взрывы. На заводе сразу же опять загорелось что-то мазутное.
Разворачиваясь, бомбардировщики захватили и Верхний поселок. В красных домах возле центра обвалом загремели взрывы. В окнах нашего домишки зазвенели стекла.
-Колька, не торчи ты там, ради бога, лезь сюда, - позвала из щели мать.
-Это далеко, - успокоил я ее.
Однако снова окинув взглядом небо, я невольно пригнулся ниже. Со стороны Красного Октября на большой высоте на нас летело сразу несколько партий бомбардировщиков. Я нырнул в щель, слыша, как они уже гудят над головой. Засвистели и загрохотали бомбы. То ближе, то дальше от нас. Некоторое время я сидел рядом с матерью и сестренкой, а потом выполз к выходу. Сидя в темной, как могила, щели под слабым прикрытием из досок и тонкого слоя земли, я не видел, что происходит наверху, и тогда каждая бомба, с воем проносившаяся поблизости, казалось, падала прямо на нас. А здесь у выхода, выглядывая, я хоть мог ориентироваться и не сжиматься в комок от свиста тех бомб, которые падали явно в стороне.
После тяжелых бомбардировщиков появились пикирующие. Двухмоторные, с какими-то обрубленными крыльями Мне было видно, как они неуклюже, словно споткнувшись, один за одним с пронзительным воем устремлялись вниз, на центр поселка. На пикировщиках имелись специальные сирены, которые они, входя в пике, включали для устрашения. Ревели моторы, выли душераздирающим воем эти противные сирены, грохали взрывы. Одни отбомбились, появлялись другие. И опять тройка за тройкой, девятка за девяткой. С четкими черно-белыми крестами. Поочередно, кувырнувшись носом вниз, падают, вываливают свой смертельный запас и снова взмывают. А вслед за ними в воздух вместе с дымом и землей взлетают доски, балки, листы кровли. Вот снова мелькают кресты на крыльях, и снова взрывы. Крест - взрыв! Крест - взрыв! И все там, в центре поселка, где плотно теснятся и жилые постройки, и Дом культуры, и больница.
Новые партии захватывают новые участки поселка. Одни самолеты сбрасывают по четыре-пять бомб, другие высыпают их целые вереницы. В одной из таких верениц я насчитал четырнадцать, в другой двадцать штук. По улицам раскатывалось это взрывов и стеной поднимались взбросы земли с обломками разлетающихся строений.
Потом появилась особо рьяная стая пикировщиков. Включив сирены, они с пронзительным, надрывным воем бросались вниз, но не выгружали сразу, а швырнув по две-три бомбы, взмывали, набирали, двигаясь по кругу, высоту, делали новый заход и все повторяли сначала. И так несколько раз, будто старались продлить удовольствие, взрывая дома и убивая жителей. И им никто не мешал. Зенитки, похоже, частью были уже подавлены, многие молчали, а те, что стреляли, не причиняли бомбившим никакого вреда. Наши же прославленные песнях соколы не появлялись. Ни вчера, ни сегодня я и близко не видел ни одного нашего истребителя. Немцы свободно расстреливали город, потешались над нами как хотели. Эта наша беспомощность перед их авиацией просто подавляла. Поэтому, когда среди уж совсем нагло летевших на малой высоте двухмоторных бомбардировщиков один из них вдруг задымился, я страшно обрадовался: молодцы зенитчики! Однако этот паскудный фриц не упал. Оставляя за собой хвост дыма, он круто отделился от остальных и потянул на запад, так с редеющей полоской дыма и скрылся вдали.
Следя за этим подбитым, я не заметил, как налетел еще один косяк тяжелых бомбовозов. Увидел их, когда они уже выкинули свой груз, над кладбищем, за Сорока домиками, и продолговатые цилиндрики бомб по наклонной уже неслись на нас. "На этот раз уж точно на нас", как бритвой полоснула мысль.
-Ложись! - крикнул я матери и бросился в щель с такой поспешностью, что не успел пригнуться в низком проеме и так ударился головой о настил, что от боли в глазах померкло. Упал на дно окопа и зажал лоб рукой, чувствуя, как под ладонью сразу же сделалось мокро от крови.
Грохнул все потрясший взрыв, затем еще несколько, слившихся в один удар. Земля вздрогнула, зашаталась, в окоп ударила волна газа и пыли. Мне перехватило дыхание, в голове больно звенело.
-Ко-ля! - услышал я сквозь звон истошный голос матери. - Да ты живой?!
-Живой, - задыхаясь от кашля ответил я.
Дождавшись, когда взрывы поблизости стихли, я, пятясь, вылез из щели и выглянул. Весь двор был забросан комьями земли, обломками дерева, у самого окопа валялась часть снесенного забора. На месте тесового Шуркиного дома в облаке пыли курились развалины стен без всяки признаков крыши.
-К Черенковым в дом попала! - вскричал я.
-Да что ты! - испугалась мать.
Мы бросились через двор. Перескакивая через раскиданные бревна, навалы обломков, я остановился у места взрыва и увидел, что бомба попала не в самый дом, а рядом, прямо в щель, превратив ее в огромную воронку. Вместе с нами прибежали Лиза и Павел Кулешовы, дом которых стоял прямо против Черенковых.
-Батюшки! - всплеснула руками мать. - Где же они есть-то?
Обе женщины, скатившись в воронку, кинулись разгребать землю руками. Лиза вдруг наткнулась на что-то, испуганно ахнула, отшатнулась, и я увидел отдельно лежавшую перед ней на скате ямы оторванную руку. Мать тем временем, потянув за какой-то показавшийся из насыпи клочок одежды, тоже вытащила облепленный глиной кусок тела.
-Господи! Страсть-то какая! - застонала мать. - Это же Настенка! Ищите Шурку! Может, он еще живой. Господи! Царица небесная!
Шурку мы нашли под выбросом земли на пороге убежища. Неживого, конечно. Но весь посеченный осколками, он хоть не был разорван на части, как его мать. Мы с Павлом вытащили его наверх и положили на землю рядом с развороченной щелью. Я смотрел на этого неподвижно лежавшего, перепачканного глиной и кровью мальчишку в изодранной рубахе и никак не мог примириться с мыслью, что это и есть мой друг. Не совмещались они, тот прежний, непоседливый Шурей и это безжизненное, растерзанное тело. Только когда мать, наклонившись над мертвым, стерла платком с его лица слой прилипшей земли и пыли и открылся такой знакомый сбоку лба завиток волос, только тогда до меня где-то внутри щемящей болью дошло: это же Шурка! Наш Шурей, Санета, но только уже другой, который никогда больше не встанет и уже никогда не будет шугать голубей. Так вот, значит, какая она, смерть. Вот, значит, какая. На меня вдруг навалилась такая усталость, что я отошел от ямы и опустился на землю. Эх, Санета, Санета!
-Да ты чего, не слышишь?! - резко дернула меня за плечо мать. - Летят ведь! Опять летят!
Я обернулся. Павел и Лиза уже побежали к себе через улицу. В небе над Красным Октябрем снова гудели бомбовозы.
-И где же те наши защитники? - протискиваясь в щель, роптала мать. Какие выше-то и быстрее всех летают. Ни одного и не видно. А сколько брёху-то было! Все этого мудрого славили. И какой великий-то он, вождь родной и учитель. И к каким достижениям-то привел. Привел! Что и от врага отбиться нечем.
А наверху опять началось все то же. Пронзительный, душераздирающий вой. Треск и грохот взрывов. Вздрагивала и тряслась земля. Согнувшись в неглубоком, маленьком окопчике, мать крепко прижимала к себе хныкавшую Ланку. Мне она велела сидеть рядом. "Убьет, так пусть всех вместе, - сказала она, - чтоб некому было плакать". Я послушно присел возле нее. Прямое попадание к Черенковым потрясло меня. Кажется, только теперь я по-настоящему почувствовал, какой опасности мы подвергаемся. Вчера Шурка сказал, что прямое попадание бывает редко. Оказывается, не так уж и редко, если бомбы падают сотнями, а то и тысячами.
"Господи, - плача, шептала мать, - да если Ты есть, то как же Ты допускаешь такое смертоубийство? Людей на части... Пресвятая Дева Мария, заступница милосердная, спаси и помилуй, Матерь Божия! Детей спаси, чем дети-то виноваты?" Она то упрекала Бога за то, что он терпит такое надругательство над человеком, то просила простить ее грешную и снова молила о спасении. Не знаю, в какой мере это обращение к Богу помогало ей переносить наше положение, и помогало ли вообще, но у меня ее плач только усиливал ощущение нашей полной беззащитности.
3. Фронт пришел
Тетю Настю и Шурку закопали на дворе, в той же щели, в какой они погибли. Очистили окоп от обломков наката и развороченного грунта, опустили в него серый Шуркин гроб, который Паве Кулешов наскоро сколотил из досок, найденных здесь же на развалинах дома, рядом поставили продолговатый ящик с собранными вместе частями тела его матери и в наступивших вечерних сумерках в несколько лопат быстро забросали землей, сделав над могилой небольшой холмик.
Вернувшись домой, мать схватилась было за примус, чтобы сготовить что-нибудь на ужин, но керосин в примусе кончился, и она развела огонь в летней печурке в сарае, а я взял ведро, веревку и пошел за водой. Водопровод был разбит еще вчера, но говорили, что в колодце под краном из труб натекло немного воды.
Темнело. После грохота дневной бомбежки вечер казался особенно тихим. Только с северной окраины из-за Мечетки, как и утром, по временам доносилось татаканье пулемета. И каждый раз, когда раздавались эти звуки, я замедлял шаг и прислушивался: что же там происходит:?
Воды в колодце под краном не оказалось., спущенное на веревке ведро зачерпнуло только немного жидкой грязи. Я обежал еще две колонки, но и там меня ожидала та же неудача.
На шоссе у Сорока домиков я неожиданно увидел что-то вроде баррикады, длинный штабель камней, стеной перегородивший дорогу и часть улицы. Еще вчера на этом месте ничего не было. Значит, его сложили ночью или утром до бомбежки. "Это что же, и здесь ожидаются бои?" - подумал я.
И тут у шоссе мне неожиданно встретилась женщина с ведрами, полными воды, которую она набрала в песочном карьере силикатного завода. Днем туда попала тяжелая фугасная бомба, и на месте взрыва образовалась глубокая воронка с родниковой водой. Я пустился к песочному карьеру.
От карьера открывался вид на уже потемневшие дали за Мечеткой откуда и доносилась стрельба. Далеко, из-за едва различимой линии бугра, в сизое небо вдруг взметнулась ракета, описала дугу и погасла, и сейчас же, как бы откликаясь ей, одна за другой взлетели еще три желтые ракеты. Затем ниже, рассекая темноту, замелькали огненные трассы и, чуть отставая, донеслись очереди пулемета. Наступила пауза, а потом снова огненные полосы и звуки стрельбы.
Постояв, я по круто уходившей вниз тропинке сбежал на дно карьера. Здесь было прохладнее, чем наверху. Возле воронки с разбросанными вокруг комьями грунта стояли две женщины.
-А к Филатьевне - слышала? - прямо в землянку попала, - передавала горестное сообщение одна. - А их там шестеро сидело, вся семья.
- Всех побило? - нетерпеливо спросила другая.
-А то, ты слушай, как было-то. Услыхали мы, как у них ахнуло, прибегаем - землянка разбита, а из ямы сама Филатьевна по ступенькам поднимается. Бледная - лица нет. И говорит: "Всех убило, одна я осталась". А мы смотрим на нее - у нас волосы дыбом. Вгорячах-то она не чует, что живот у нее распорот. Поднимается, за стенку эдак рукой хватается, кишки за ней по ступенькам...
-Фу, страсть-то! Не приведи Бог.
Женщины наполнили ведра и, с опаской ступая по взрытому песку, медленно пошли от воронки.
Я набрал воды и присел у ведра напиться, как внезапно над карьером раздался оглушительный треск самолетов. Одна из женщин, уронив ведро, бросилась в сторону и ткнулась в землю, другая испуганно пригнулась.
Я замер, напряженно ловя звуки, по рокоту моторов самолеты были не немецкие.
-Наши это! - крикнул я женщинам. - Наши!
Едва различимые в темном небе, самолеты низко пронеслись над карьером. Когда я, торопясь, выбрался наверх, их гул, теперь уже чуть слышный, раздавался за северной окраиной, где только что взлетали сигнальные ракеты. Внезапно оттуда донеслись глухие раскаты взрывов.
"Бомбят! Немцев бомбят!" - догадался я. И, передыхая после подъема, дождался, когда самолеты, отбомбившись и возвращаясь за Волгу, снова пролетели невдалеке.
Из темноты, громыхнув пустым ведром, появился человек, который, приблизившись, оказался Костей Грошем. Костя жил на соседней улице, был года на два старше меня и тоже работал на "Баррикадах".
- Видал, как сейчас наши фрицев бомбили? - спросил Грош.
- Видал. Говорят, у них там танки.
- Еще сколько! Сам видал.
- Такой большой десант?
- Какой десант! С Дону прорывались. Вчера они были у Тракторного, а сегодня за Мечеткой бой идет. С Горного все видно.
- А чего видно-то?
- Как танки пылили. И слышно, как стреляют.
- Как стреляют и здесь слышно. А ты знаешь, что Шурку Черенкова бомбой убило?
- Да иди ты! - изменившимся тоном произнес Костя. - Нет, ты правда?
- Похоронили их уже. Прямое попадание.
- Всех убило?
- Саню и тетю Настю. А дядя Иван там где-то, за Тракторным. Он в ополчении.
- Гм, не слыхал я про Черенковых. Я только сейчас с Горного. Жалко Санея, такой парень мировой.
Я промолчал. Уж я-то знал, какой был Шурка.
Далеко, где-то немного левее Тракторного поселка, снова взлетела ракета.
Вот эта немецкая, -сказал Грош.
- А это точно, что они на Дону прорвались?
- Точно. Военные сказали.
Костя пошел к спуску и исчез в темноте.
Фронт у нашего города, думал я по дороге домой. С ума сойти! Ну кто бы этому поверил, если бы кто-то предсказал такое год назад. Что немцы дойдут до Волги. Такого предсказателя тут же сочли бы психом или, скорее, как врага поставили бы к стенке. Но случилось именно так. С самого начала войны мы стали терпеть поражение за поражением. Поначалу это ошеломляло и было непонятно. А как было понять, если нам и в школе, и в кино, и в газетах только и твердили, что мы самые сильные, а вожди у нас самые мудрые. А того, что Сталин перед войной в своих бесконечных репрессиях уничтожил, как после подсчитали, сорок семь тысяч офицеров высшего командного состава и этим, нанеся Красной Армии страшный урон, сделал Гитлеру редкостный подарок, об этом в то время в народе мало кто знал. Теперь води ссылались на коварство врага, на внезапность нападения. И фронт второй год катился на восток. Отступали так долго, что перестали уже этому удивляться. И все-таки узнать, что немцы - вот они, рядом, на окраине нашего города, такого я все равно не ожидал. Нет, не ожидал.
Мать уже высматривала меня у двора.
-Знаешь, мам, это не десант, а фронт. Костя Грошев от военных слышал.
-Да я тоже так думаю. Давно уже он гудит. Каждую ночь все слышнее, вот и пришел.
В эту ночь мы легли в окопе. Но до того долго стояли на дворе. Где-то высоко в небе прерывисто гудел невидимый немецкий самолет. Южнее нас у Волги стояло зарево пожара, продолжали гореть нефтяные баки. На севере за Мечеткой по-прежнему перестреливались пулеметы. Сначала дробно и отчетливо застрочит один, а потом ему едва слышно отзывался другой. "Грош сказал, что с Горного все видно. Надо завтра сбегать на Горный", - подумал я.
Но ни завтра, ни в последующие дни сбегать на Горный не довелось. Две недели город подвергался страшной, почти беспрерывной бомбежке. С утра до ночи небо гудело от рева моторов, хлопали зенитки, свистели и грохотали бомбы. И все население сидело кто в подвалах коммунальных домов, кто в таких же убогих, как у нас, наспех сооруженных щелях, а кто в глиняных пещерах, которые люди бросились рыть в оврагах, пересекавших город. Только на заходе солнца выпадал час недолгой, тревожной тишины. В эту короткую передышку мать торопилась сготовить суп-затирушку или испечь лепешку на жестянке, положенной на огонь, а я либо бежал на карьер за водой либо на улицу узнать, не завалило ли кого из соседей в убежище. А с наступлением темноты снова появлялись немецкие самолеты. Они развешивали "фонари" - осветительные ракеты на парашютах - и, выискивая цель, долго летали над городом. А мы лежали в окопе, прислушивались к их бесконечному гулу, потом к шелесту падающих бомб и определяли: сюда или не сюда?
Налеты повторялись с такой регулярностью, и настойчивостью, а самолеты пикировали и сбрасывали бомбы на заранее намеченные квадраты с такой деловитостью, что было ясно: делают это немцы не для того, как говорят военные, чтобы ошеломить и подавить противника, нет, они нас просто уничтожали физически, расчетливо убивали. Каждый день мы узнавали о все новых и новых прямых попаданиях. В подробностях это были ужасные картины. Изуродованные и разорванные на куски тела. Или похороненные заживо под многометровой толщей земли в обвалившихся пещерах. Погибали целыми семьями. А когда случалось, что кто-то из погибшей семьи оставался в живых, то на его долю часто выпадало такое, чему не позавидовали бы и покойники. Я видел старика Захарова, жившего на соседней улице позади Кулешовых. Как он в своих трясущихся, натруженных руках, держа их прямо перед собой, бережно нес оторванную, в запекшейся крови голову своей дочери. Старик утром, торопясь успеть до налета, побежал в карьер за водой, а когда возвращался, уже шла бомбежка, и он на месте своей щели, в которой оставил дочь с ее двумя малыми детьми, нашел только большую воронку. Весь день, не замечая рвавшихся вокруг бомб, старик собирал останки своей семьи и опускал их в выкопанную тут же на дворе под топольком могилу. Тела внуков и обезглавленный труп дочери он обнаружил под слоем земли в разрушенном убежище, а голову дочери долго не мог найти, пока Лиза Кулешова не увидела ее вечером на своем дворе.
Каждый день приносил все новые смерти. И оставшись живым сегодня, ты не знал, останешься ли завтра.
Ища спасения, многие уходили из города. Зарывали в землю вещи, бросали дома и, захватив с собой в узелок крайне необходимое, бежали на переправу, где тоже прячась от бомбежки в наскоро вырытых щелях или воронках, неделями дожидались удачного случая, чтобы перебраться на левый берег. Катера, перевозившие солдат, военное снаряжение и раненых, когда на палубе оставалось место, иногда брали и гражданских. А дальше кто как мог добирались до железнодорожной станции.
-А мы чего же думаем? - зайдя вечером к нам, чтобы обменяться новостями и слухами, спросила Лиза Кулешова мою мать. - Начальство, говорят, все уже за Волгу перебралось.
-Так начальству оно сподручно: сели на машины и поехали. Рассказывают, даже шкафы и диваны с собой повезли. А нам? Там, за Волгой-то, до железной дороги почти двести верст. Пешком по степи. Где и воды-то, говорят, не найдешь, люди не пивши умирают.
-Да у нас-то в Погромном тетка живет, - сказала Лиза. - Но мои чего-то еще раздумывают, жалко дом бросать.
-Еще бы! Мы уже раз в деревне бросили, а потом по чужим углам намытарились. А я так думаю: не все ж время будут бомбить, пересидим как-нибудь. А там, глядишь, и отгонят их.
И мы сидели. Дни и ночи. В тесном и пыльном окопчике. А однажды утром, очнувшись, услышали, что орудийная и пулеметная пальба доносится уже не только с севера из-за Мечетки, но и со стороны Разгуляевки, с запада. Пальба и глухие, тяжелые взрывы. Выбежав за крайние дома поселка, я увидел, как над горизонтом за Разгуляевкой кружили немецкие бомбардировщики. Кружили, пикировали, бросая бомбы, и исчезали за бугром. А как только бомбовый грохот смолкал, там снова раздавались орудийные выстрелы и стукотня пулеметов. Значит, там шел бой. Там была передовая. Фронт было не только слышно, но уже и видно. Где только что ухали взрывы, поднималась полоса красноватой пыли.
В тот же день с Тракторного пришел Иван Андреевич. Наступил как раз момент вечернего затишья, мы уже встали от костерка, на котором только что спекли и тут же, не отходя, съели свои вечерние лепешки, встали и увидели, как во двор Черенковых зашел какой-то человек. Он на минутку приостановился перед развалинами дома, затем бросился к месту, где раньше за домом находилось убежище, а теперь поднимался холмик земли, и снова остановился, словно наткнулся на что-то, а потом почти бегом обогнув развалины, направился к нам.
-Господи, - прижимая руки к груди, с болью произнесла мать. - да ведь это Иван!
-Где мои? - хриплым, перехватывающимся голосом спросил Иван Андреевич.
-Иван Андреевич, милый, да где же вы был все это время? - медлила с ответом мать, прямо глядя на черное, обросшее недельной щетиной лицо дяди Ивана. - И раненый ты никак?
-Где, говорю, мои? - повторил он свой вопрос.
-Нету, - тихо, сдавленно произнесла мать и заплакала. - Нету их, Андреич, похоронили мы их уже, управились.
Как от удара отшатнулся от этих слов Иван Андреевич. Левая рука его, замотанная бинтами, висела на перевязи, свободной правой он потянулся к горлу, схватился за воротник и рванул его, словно освобождаясь от захлестнувшей и душившей его петли. Потом повернулся и пошел по двору, качаясь как пьяный.
Он все понял сразу, без объяснений. Беду он почуял, как только увидел развалины своего дома. А точка бомбы и маленький холмик на месте их убежища сказали ему все. Хватаясь за остатки надежды, он бросился к нам, но слова матери разрушили и эти остатки. Самое страшное случилось. Страшное и непоправимое. Иван Андреевич остановился перед могилой и, сгорбившись, низко опустил непокрытую голову.
Дав ему постоять одному, мы с матерью тоже подошли и встали рядом с ним. Потом пришли Кулешовы.
-Когда это... случилось? - тихо спросил Иван Андреевич.
-На второй день бомбежки, двадцать четвертого, - ответила мать и, наверно, чтобы хоть как-то, хоть немного утешить его, добавила: - Они умерли сразу, не мучились.
Постояв, все по одному разошлись, а Иван Андреевич, опустившись на лежавшее под ногами бревно, остался сидеть у могилы.
Ночью опять летал фашистский разведчик, развешивал осветительные ракеты, время от времени сбрасывал одиночные бомбы. Выглядывая из окопа и осматриваясь при свете ракеты, я каждый раз видел одинокую, печальную фигуру Ивана Андреевича.
На рассвете он подошел к нам, мы с матерью как раз вылезли из окопа.
- Ну, пойду я, - сказал он. - Спасибо, что похоронили.
- Не за что "спасибо"-то. Ты уж не обижайся, Андреич, что во дворе закопали. Как в такую страсть на кладбище нести?
- Ничего. Прощайте.
- Куда же ты теперь? - спросила мать.
- На переправу, в санчасть надо. А потом, наверно, опять на передовую.
- Где ж тебя ранило? За Тракторным?
- Там.
- Как там дела, дядь Вань? - спросил я.
- Пока ничего хорошего. За Тракторным их отбили, но они вон и с Гумрака подошли.
- Тут говорили, будто они десант сбросили.
- Нет, фронт это. Вам уходить надо.
- Да куда уходить-то - взмолилась мать. - Кто нас и где ждет? Это ведь нужных людей эвакуируют, а мы кому нужны?
- А здесь чем жить будете? Продукты есть?
- Да какие же у нас продукты?
- Ну, а фронт - это надолго. Уходить надо.
Мать задумалась. Иван Андреевич постоял еще немного, поднял на меня усталые, ввалившиеся глаза, прощально кивнул и быстро зашагал по улице.
А мать все стояла и думала. И было о чем. Мы сидели в совершенно разрушенном городе, к которому к тому же подошел фронт. Нас жестоко бомбили, и у нас совсем не было продуктов. Нам действительно надо было уходить. Но куда? Единственный выход их города, хотя тоже небезопасный, оставался через Волгу. Но за Волгой у нас ни родных, ни знакомых не было и, как сказала мать, никто нас там не ждал.
4. Последние сухари
После двух недель регулярных, неизменно повторявшихся бомбежек выпало несколько затишных дней. Отдаленные обвальные взрывы продолжали грохотать где-то в центре города, но над нашим поселком фашистские бомбардировщики не появлялись. Летала только "рама" - самолет-разведчик, который безуспешно обстреливали установленные где-то за Волгой зенитки, да по временам завязывались воздушные бои между недавно появившимися над городом нашими юркими ястребками и быстрыми, но не очень поворотливыми "мессершмиттами".
Фронтовые же бои за городом все приближались, а в один из сентябрьских дней отчаянная трескотня пулеметов и автоматов, разрывы гранат и хлопки винтовочных выстрелов ворвались на возвышавшийся на юге от нас Мамаев курган. Забравшись на крышу дома, я пристально всматривался в пологие склоны кургана, но кроме взметавших пыль разрывов и застилавшего курган сизого дыма ничего больше разглядеть не мог. Потом появились немецкие штурмовики и методично, до позднего вечера утюжили восточные склоны. Во время бомбежки стрельба немного затухала, а затем снова разгоралась. Вечером несколько раз где-то у Волги внезапно раздавался неистовый шум, и от места шума, пронзая потемневшее небо, за курган летели огненные снаряды. Я уже слышал, что это стреляют "катюши" - какое-то наше новое таинственное оружие. Бой не прекратился и с наступлением ночи. Разрезая темноту, с вершины бугра в сторону города и от подножья к вершине, скрещиваясь, неслись светящиеся снопы трассирующих пуль. Летали наши "кукурузники", развешивали над Мамаевым ракеты на парашютах и бомбили засевших там немцев. Только после полуночи наступила недолгая тишина, а с утра снова загорелся бой.
Десять дней шло побоище на Мамаевом. С утра до ночи фашистские штурмовики кружили над его восточными склонами и засыпали наши окопы бомбами. Со стороны казалось, что в этих окопах никого уже и в живых не осталось, но кончалась бомбежка, и на склонах снова поднималась ожесточенная пальба. По полосе земли, на которую пикировали штурмовики, можно было точно определить линию нашей передовой. Несколько дней немцы метр за метром долбили подножие кургана, а потом полоса бомбежки начала подниматься все выше и наконец достигла вершины, из чего мне стало совершенно ясно, что вершину Мамаева опять захватили наши.
- Ты понимаешь, - не слезая с крыши заторопился я сообщить матери свои наблюдения, - на Мамаевом опять наши. Здорово, да?
- Здорово, - сдержанно отозвалась мать. - Только нам-то все равно придется уходить. Чем мне сегодня кормить вас?
Сегодня мать уже второй раз говорила об том. Что надо уходить. Дело в том, что весь наш запас продуктов, с самого начала состоявший из небольшой сумки сухарей, кулька муки и двух селедок, подошел к концу.
Спустившись с крыши, я взял пустой мешок и отправился в город, рассчитывая, что где-нибудь там, на бахчах, возможно, попадутся еще не собранные початки кукурузы.
За поселком я опять увидел кружившие над землей немецкие самолеты. Но теперь они пикировали не куда-то за горизонт, как в прошлый раз, а значительно ближе, на косогор за видневшейся вдали линией железной дороги. После каждого пике вслед за штурмовиками с земли вздымались столбы пыли, а несколько позже доносились взрывы. Было слышно, как строчили пулеметы и глухо бахали укрытые где-то пушки.
Выйдя на дорогу, я спустился к балке, опоясывавшей нашу северо-западную окраину, пересек ее и, пройдя еще километра два, недалеко от другой большой балки, Городищенской, напал на клочок нескошенного просеянного поля, где уже несколько женщин собирали колоски. Я присоединился к ним.
В стороне, километрах в полутора, за полотном железной дороги ухали взрывы. Мы с опаской посматривали на разворачивавшиеся невдалеке бомбардировщики и на охранявшие их истребители, с тонким режущим свистом пролетавшие в ясном высоком небе. Пара "мессершмиттов", в крутом вираже устремившись вниз, с воем пронеслась над нашими головами. Все на поле невольно припали к земле.
- Наверное, все бомбы израсходовали, - сказала одна из женщин, поднимаясь. - А вчера они здесь бомбили, одну тетку и девчонку ранило.
Просо было стоптано, смешано с землей, частью уже осыпалось, но когда я все же набрал с полмешка метелок и принес их домой, мать очень обрадовалась.
- Ты гляди какого добра принес, - сказала она. - Да с этим можно жить. Надо нам завтра еще раз вместе сходить.
- Куда тебе с Ланкой, - сказал я. - Один схожу.
Мать раскинула возле окопа старое байковое одеяло высыпала на него просяные колосья и тут же встав на колени, принялась обмолачивать их, растирая между ладонями. Ланка старательно подражала матери.
- А я тут без тебя кило огурцов купила, соленых.
- Купила? - удивился я. - Где же это продавали?
- А тут одни, на Высоковольтной живут, у асфальта. Она, я знаю, продавцом в овощном работала, а он извозчиком. Натащили, а теперь продают. Выкатили прямо на улицу две бочки, весы поставили. Шестьсот рублей за кило огурцов. А капусту по восемьсот за кило, но капусты мне не досталось.
- Ничего себе цена! Чего же они по тысяче не спросили?
- А и по тысяче все так же расхватали бы. С деньгами-то здесь чего теперь делать? А они за Волгу уходят, моментом пользуются, ловкачи.
- Интересно.
- Еще как! Кому война, а кому нажива. Вчера они, говорят, тоже две бочки продали, так что тысяч двести, а то и триста хапнули.
- Я не о том, сколько хапнули. Интересно, что такие люди есть.
- А люди, сынок, всякие есть. Там два солдата тоже подошли, спрашивают: "Сколько стоит?" А она: "Шестьсот рублей". А откуда у солдата такие деньги? Повернулись и пошли. Они же в бой идут, ее, подлую, защищать, а она с них шестьсот рублей за пяток несчастных огурцов.
У матери от негодования и обиды на глазах навернулись слезы.
- Ну, чего ты расстраиваешься, - сказал я.
- Да как же... Думаешь легко смотреть, как твои дети голодают. Ей вон только три года, - мать кивнула на сестренку, - а она уже такое терпит... И никому до этого дела нет. Сбросили тут наши листовки с самолета: соблюдайте, пишут, порядок. Вот нам от этих листовок сытно стало... И за Волгу тоже... Марфутка Ежова неделю на берегу просидела и назад пришла. Там такая переправа, что и военных-то не успевают переправлять. А бомбят еще хлеще, чем тут. Санитарный пароход потопили. Трупы по всей Волге плавают.
- Ладно, не плачь. Перебьемся.
Мать, встав с колен, вытерла глаза концом головного платка и пошла через улицу к Кулешовым, а несколько минут спустя вернулась с самодельной мельницей-зернорушкой.
- Павел тоже хочет завтра с тобой пойти, - сказала она.
- Хочет, так пойдем.
Мы взяли немного обмолоченного зерна, прогнали его через зернорушку и в тот же вечер спекли просяные лепешки. Лепешки плохо снимались со сковородки, ломались, в них было много шелухи, но нам они показались очень вкусными.
Назавтра Павел зашел за мной, когда мы с матерью в сенцах уже заканчивали молоть последнюю порцию проса.
- Э, да вы богачи, - глухо, с одышкой сказал он, увидев, как на расстеленную на полу клеенку, на которой я орудовал его мельницей-теркой, из дырочек жестяного цилиндра сыплется сероватая просяная масса.
- Полумука-полукрупа получается, - повысив голос, громче обычного сказала мать. - На лепешки пойдет.
Но Павел не слышал ее.
- Хороша каша, - сказал он. - Такой бы мешок, так и зимовать можно.
- Ну! Тут на неделю думаю растянуть, и то рада.
- Нет, каша хорошая, - повторил Павел.
Я взглянул на Павла и подумал, как он неузнаваемо изменился. Еще недавно я знал его здоровым жизнерадостным человеком. Он работал на заводе, учился в вечернем техникуме, любил возиться со своими сынами-двойняшками и еще ухитрялся заниматься спортом. Одно время мы с ним вместе ходили в легкоатлетическую секцию общества "Зенит", он во взрослую группу, а я в детскую. В первые дни войны Павла взяли на фронт, а через несколько месяцев он вернулся домой с осколком мины в легком и совсем глухой от контузии. Теперь, сильно похудевший, страдающий одышкой, с мешками под глазами, он стал похож на старика, хотя ему не было и тридцати лет.
- Пойдем, - кивнул мне Павел.
Мы вышли за поселок. У Разгуляевки и слева от нее, за бугром, опять грохотало, только сегодня опять ближе, чем накануне.
Сокращая путь, мы пошли небольшой дорогой, а взяли левее, по малохоженой тропе. Миновали полоску молодых лесопосадок, перелезли через проходивший по балке противотанковый ров, вошли во вторую полосу озеленения, и тут неожиданно позади нас раздался резкий всполошный окрик:
- Стой! Стой!
Я дернул Павла за плечо и обернулся. По лесопосадке, махая рукой, к нам бежал солдат.
- Стой! Стой! Ни с места!
Что такое? Мы опять остановились. Солдат, очень рассерженный, подошел вплотную и приказал:
- Идите за мной! Ни шагу в сторону!
Мы послушно пошли за солдатом. Судя по его всполошному окрику, мы зашли на участок, куда нам заходить было не только не положено, но и опасно.
Спускаясь обратно в балку, я посмотрел по сторонам и только теперь заметил стоявшую за кустами тальника зеленую повозку, распряженных лошадей и еще двух красноармейцев, возившихся возле штабеля каких-то прикрытых брезентом ящиков.
Солдат вывел нас к противотанковому рву и уже спокойно спросил:
- Куда идете?
- Да вон туда, на просо, - показал я рукой. - Вчера я туда ходил и никто меня не останавливал.
- Вчера ходил, а сегодня нельзя. Идите назад.
Павел, внимательно наблюдавший за солдатом, молча показал мне взглядом: пошли.
Мы вылезли из балки и поднялись на пригорок.
- Ты понял, на что мы напоролись? - обернулся ко мне Павел.
Я кивнул головой: да.
- Минное заграждение. Чуть они нас не проморгали. Пойдем по дороге.
Между молодыми кленами и кустами маслёны мы вышли на дорогу и, спустившись по ней, снова пересекли балку у изгиба Мечетки. Теперь я был внимательнее и заметил, что балка и здесь не пуста. Справа, немного в стороне от дороги, под желтеющими вербами стояли армейские повозки и кухня.
В стороне Разгуляевки опять загрохотали раскатистые взрывы.
- Ты смотри, где они уже пашут, - сказал я, когда мы вышли за полосу озеленения.
Павел, следивший за движением моего лица, посмотрел на взметнувшиеся за железной дорогой султаны пыли.
- Наши окопы бомбят. "Юнкерсы", штурмовики.
Бомбили совсем близко. Когда штурмовики выходили из пике, показывая брюхо и желтые на концах обрубленные крылья с черными крестами, они переваливали через полотно железной дороги и разворачивались всего в нескольких сотнях метров от нас.
На просяном поле никого не было. И проса тоже не было, все подобрали, наверно, еще вчера.
Павел изучающе посмотрел на железнодорожную насыпь с редеющей за ней полоской пыли, потом повернулся ко мне.
- Пойдем? - предложил он, кивнув в сторону насыпи.
Я понял. Он показывал на видневшиеся за насыпью товарные вагоны на линии. Откуда, я слышал, вчера кое-кто из нашего поселка принес оклунки зерна. Говорили, что набирали из горящих вагонов.
- Но там опасно, так что решай. Мне-то хоть умри, а иди: дома совсем нечего жевать.
- Пойдем, - сказал я.
Отбомбившиеся самолеты скрывались за бугром. За насыпью захлопали разрывы мин.
Мы сошли с дороги и по шуршащему под ногами жнивью пошли напрямую к насыпи.
Мины продолжали грохать. Некоторые рвутся у самого полотна. Я настороженно прислушиваюсь. Павел внимательно глядит то вперед, то на небо, то на меня. Лишенный возможности ориентироваться по слуху, он старается возместить этот недостаток зрительными наблюдениями.
Поросшая редкими кустарниками железнодорожная насыпь вблизи оказывается не такой безлюдной, какой она выглядела издали. На всем видимом протяжении она изрыта окопами, и в родном из них, справа от нас, метрах в сорока, под кустами шиповника мы замечаем двух военных. Голова одного в пилотке то появляется, то исчезает за бровкой окопа, другой, в фуражке, по-видимому, командир, смотрит в бинокль в сторону Разгуляевки.
И тут я опять слышу гул фашистских самолетов. Они появляются с юга и идут на нас. Глаза невольно шарят по земле в поисках места, где можно спрятаться. Прямо перед нами вдоль полотна, связывая между собой окопы и щель с бревенчатым накатом, тянется узкая траншея. Возле щели, свесив ноги в траншею, сидит молодой загорелый красноармеец с винтовкой.
Бомбардировщики делают небольшой разворот в сторону Разгуляевки и гуськом, один за одним, как хищные горбоносые птицы, устремляются к земле. Завыли их сирены. Грохают взрывы, над видневшейся невдалеке станцией и левее от нее, на пригорке вскидываются фонтаны земли и дыма.
А в небе напротив нас уже плывет другая стая штурмовиков. И эти, кажется, не собираются сворачивать на станцию. Красноармеец, я вижу, уже спустился в траншею. Мы подались к нему и тоже спрыгнули в траншею. Самолеты продолжают летать прямо над нами. Теперь их бомбы, если они их сбросят, для нас не опасны, упадут где-то дальше. Но штурмовики не бросают бомб, они делают над нами разворот и уходят по кругу для нового захода.
- Теперь будут кружить, сволочи, - ругается красноармеец и сплевывает на бруствер. - Какой день уже душу выматывают.
- А ты что здесь, охраняешь? - спрашивает его Павел, показывая взглядом на стоявшие перед нами составы товарных вагонов.
- Да, стою тут как дурак
- Почему дурак? - стараюсь я поддержать разговор.
- А потому что приходят сюда такие, как вы, с мешками, а я должен отгонять вас. Вчера ни к одному вагону никого не подпустил, орал на всех, стрелял в воздух, а потом прилетели эти гады, набросали фугасок с зажигалками и целый эшелон с зерном сожгли. Только зря людей гнал.
- А ты не гони, - сказал я. - Кто бы сюда без нужды полез?
- А для чего тогда меня тут поставили?
- Не знаю. Может, диверсантов ловить?
- Диверсантов... Вон они - диверсанты, - указал солдат на косяк штурмовиков, заходивших со стороны солнца.
Самолеты, гудя, приближаются и с противным воем начинают пикировать на пригорок перед нами и на станцию. Сквозь железные рамы сгоревших вагонов нам видно, как вскидывается земля и какие-то обломки, гремят взрывы, траншея напряженно вздрагивает.
- Третий раз уже сегодня долбят, - говорит солдат. - Вчера семь раз прилетали.
За первой партией следуют еще две. Несколько бомб падают уже недалеко от нас, вокруг насыпи. Мы укрываемся на дне траншеи. Когда самолеты удаляются, Павел кивает мне и вылазит из траншеи.
- Ну, мы пошли, - говорит он красноармейцу и показывает на свой мешок под мышкой.
Красноармеец молчит. В полосе бомбежки, где еще не рассеялись дым и пыль, начинают хлопать мины. У станции мины молотят особенно настойчиво. Там же стучат пулеметы и бахают винтовочные выстрелы.
- Там есть разбитые вагоны, - кричит нам вдогонку красноармеец.
Мы бежим вдоль составов. Из какого-то окопа справа слышится голос:
- Сатурн... Сатурн... Алло, Сатурн...
Как назло нам попадаются все закрытые вагоны. И мы бежим дальше, еще дальше. Наконец дорогу преграждает глубокая воронка от бомбы. Возле нее вагон со срезанным углом и на развороченной щебенке ворох золотистого зерна. Мы бросаемся к вороху и нагребаем зерно в мешки. Павел тяжело дышит. В спешке я не успеваю разглядеть, что это за зерно. Кажется, рожь, от нее идет тонкий, щекочущий ноздри запах. В голове мелькает счастливая мысль, как обрадуется мать, когда я принесу это зерно домой. И тут, вскинув глаза, я вижу, как метрах в пятидесяти от нас спереди из-за вагонов выходят немцы. Три настоящих немца в зеленых мундирах с засученными рукавами и автоматами у живота. От неожиданности я растерялся и не знаю, куда деваться. Павел с силой дергает меня за полу пиджака и ныряет под вагон. Из кустов на насыпи справа вдруг длинно строчит автомат. Один из немцев оседает и валится на шпалы. Двое других, отстреливаясь, кидаются назад за вагоны. Из-за насыпи раздаются еще выстрелы, за вагонами отвечают, поднимается отчаянная трескотня. Схватив свои околунки, пригинаясь, мы бросаемся назад по водосточной канаве. За насыпью хлопают винтовочные выстрелы, сзади трещат автоматы, над головами посвистывают пули. Напротив места, где мы сидели с красноармейцем, нас настигает тонкий нарастающий вой и - трах! - раздается резкий сухой разрыв. И сейчас же трахает еще сзади над вагонами, за насыпью, и пошло рваться то там, то здесь, со всех сторон.
- Мины, - задыхаясь, шепчет Павел и, волоча за собой мешок, ползет по насыпи и сваливается в траншею.
Я ныряю за ним и с облегчением перевожу дыхание. Траншея - это почти спасение, здесь и мины, и бомбы не сразу достанут. Мы проталкиваемся с мешками до ответвления, ведущего в щель, где в прежней позе, пригнувшись и выглядывая из укрытия, стоит наш знакомый караульный с винтовкой. Здесь Павел останавливается, дальше идет открытое поле.
- Давай передохнем, - беззвучно, одними губами произносит Павел.
Мы приседаем на корточки друг против друга и я близко вижу бледное, без кровинки лицо и темные, с пристальным, как бы спрашивающим взглядом, глаза, вижу его судорожно вздымающуюся грудь, и мне становится ужасно жалко его.
Вокруг продолжают рваться мины. Мы выжидаем, время от времени выглядывая из траншеи.
От пригорка за железной дорогой, который только что бомбили штурмовики, к нам бегут несколько красноармейцев с винтовками. Не добежав до насыпи, они падают и начинают отстреливаться. По другую сторону полотна, по низу, держась ближе к насыпи, от станции цепочкой подходят бойцы с оружием, скатками, лопатами. Один, раненый в ногу, опирается на винтовку. Другого, с забинтованной головой, несут на плащ-палатке. У окопа, из которого, по моему предположению, раздавались позывные, высовывается голова в командирской фуражке, бойцы останавливаются и занимают места на насыпи. Раненого в голову проносят мимо нас и затаскивают в щель под бревенчатый накат. Я успеваю заметить его запыленное лицо с закрытыми глазами и лейтенантские кубики на петлицах гимнастерки.
Минометный обстрел то редеет, то усиливается. Я не тороплю Павла, хотя чувствую, что долго сидеть нам здесь нет смысла. Чем дальше, тем здесь, похоже, будет жарче. Нам осталось только вырваться за эту обстреливаемую полосу, впереди я вижу спокойное поле.
Наконец Павел немного отдышался, и хотя мины продолжают еще рваться близко за полотном, где залегла цепь красноармейцев, он, взглянув на меня, поднимается, выбрасывает из траншеи сначала мешок с зерном, потом довольно проворно выскакивает сам и вскидывает мешок на спину. Я проделываю то же самое, но в тот момент, когда я уже ощутил на себе тяжесть ноши, Павел торопливо пошел вперед, кто-то из военных на насыпи подает команду "Воздух!" и я слышу в небе рокот моторов. Я взглянул вверх - и вижу, как два разворачивающихся фашистских бомбардировщика вываливают вереницы бомб, и одна из них пошла на цепь красноармейцев за полотном, а другая несется прямо на нас.
- Па-а-вел! - заорал я во все горло. - Па-вел!
Но Павел не слышал и продолжал идти. А покачивающиеся в воздухе бомбы неотвратимо неслись на нас. Ну, что было делать с этим человеком! Чуть не плача, я снова заорал, бросил мешок, чтобы кинуться за Павлом, но тут кто-то сзади, налетев, обрушился на меня всем телом, сбил с ног. И мы, как с обрыва, рухнули с ним вниз, в траншею. В то же мгновение с треском один за одним грохнули взрывы. Что-то тяжелое смяло и прижало меня, я задыхался от пыли и вони горелой серы. За первыми взрывами раздались еще. Придавившая меня тяжесть оказалась молодым караульным солдатом и моим мешком, который мы с ним опрокинули, падая в траншею.
- Ты что, свихнулся со своим Павлом? - выругался он, скатившись с меня и приподымаясь с колен.
За полотном треснули еще взрывы. Я выбрался из-под мешка и сел на дне окопа. В голове до тошноты звенело и шумело. Все-таки я здорово ударился о стенку траншеи.
- Это же передовая, - продолжал отчитывать меня солдат. - А вы лазите тут! Жить надоело?
Взрывы, кажется, стихли. От окопов на насыпи доносятся голоса солдат. Я выскочил из траншеи и бросился к Павлу. Весь обсыпанный землей, он сидел рядом с рассеченным пополам мешком и рассыпанным вокруг зерном. Согнувшись, Павел одной рукой зажимал другую выше локтя.
- Ранило? - наклонился я над ним.
Из-под судорожно сжатых пальцев в обрамлении лохмотьев оторванного рукава торчал окровавленный обрубок руки.
- Оторвало... - простонал Павел сквозь зубы. - Перевязать...чем-нибудь.
- Подожди, я сейчас. Подержи еще.
Я кинулся назад к солдатским окопам. У солдат тоже что-то случилось. На насыпи суетилось несколько человек. Слышались крики: "Осторожно! Осторожно!" Двое, торопливо орудуя лопатами, выбрасывали землю из разрушенного окопа. "Наверно, кого-то завалило", - мелькнула в голове догадка.
- Бинта у вас нет? - побежал я к обернувшемуся ко мне пожилому солдату с зеленой сумкой на боку. - Человека вон перевязать надо.
Солдат достал из сумки пакет.
- Здорово задело?
- Руку оторвало.
- Эхма! Пошли! Он что, глухой, что ты ему так кричал? - спросил солдат на ходу
- Да, на фронте контузило.
Подбежав к Павлу, солдат быстрыми умелыми движениями разрезал ему складным ножом рукав пиджака до самого бока, положил на кровоточащую культю клочок ваты и так же быстро и ловко забинтовал ее. Повязка сразу же набрякла и потемнела.
- Жгут надо. Ремень есть? - спросил у меня солдат.
Я снял с брюк свой ремень. Солдат туго перетянул им культю у плеча и, посоветовав нм поскорее убираться в балку, где, по его словам, была санитарная подвода, побежал к своим окопам.
- Ну, как ты? - заглянул я в серое, искаженное гримасой страдания лицо Павла.
Он, опираясь здоровой рукой о землю, опустил голову. По-видимому, ему было плохо.
- Ладно, посиди, я возьму свой мешок.
Я сбегал к насыпи, достал из траншеи свой околунок с зерном и вернулся к Павлу, продолжавшему сидеть в прежнем положении.
- Ну, ты что, Павел? - бросив мешок на землю, я опустился рядом с ним. - Пошли скорее, пошли, пока опять не началось.
Павел, сцепив зубы, сокрушенно покачал головой. На глазах его навернулись слезы.
- Ни зерна, ни руки! Ведь пацанам жрать нечего.
- Что ты говоришь! - закричал я Павлу в лицо и показал на свой околунок. - Вот же зерно! Хватит и вам и нам. Пошли! Пошли скорей!
Мой взгляд упал на воронку от бомбы, упавшей в нескольких метрах от Павла.
- Тебя еще нигде не задело? - Я дотронулся до его плеча и спины.
- Нет, - качнул он головой. - Я обернулся - а вы с солдатом в окоп нырнули. Я упал и мешок на себя... рукой, - медленно цедил слова Павел.
- Ладно, хорошо, что сам живой. Пойдем.
Я помог Павлу подняться. Он встал, но от усилия, которое на это потратил, ему опять сделалось плохо, он вдруг обмяк, повис на мне, и мне пришлось поддержать его, чтобы не упал. Наверно, он потерял много крови, не только повязка, но и брюки на коленях, к которым он прижимал культю, были мокрые от крови. Через минуту, однако, постояв, он справился со слабостью и твердо зашагал к дороге. Я вскинул мешок на спину и пошел за ним.
Сзади по насыпи опять начали молотить немецкие мины. Потом застрочил наш пулемет и захлопали винтовочные выстрелы.
И еще стреляли где-то у Мамаева. Оттуда тоже доносилась трескотня пулеметов, автоматов, слышались взрывы. А один раз мне даже показалось, что кричали что-то похожее на "Ура".
Спустившись в балку, мы нашли знакомый родник, напились воды и, несколько освежившись, пошли уже совсем быстрым шагом. Кровотечение у Павла прекратилось, жгут был затянут туго, но из-за этого слишком тугого жгута он теперь боялся омертвения культи.
При входе в поселок Павел посмотрел на себя и покачал головой.
- Сейчас ведь бабы увидят - завоют.
Он продел культю в дыру, образовавшуюся на месте разрезанного рукава и спрятал ее за полой пиджака, так что снаружи был виден только пустой разрезанный рукав.
На улице возле двора Кулешовых нас уже поджидали моя мать с Ланкой на руках и Лиза. Женщины еще издали устремили на нам встревоженные взгляды.
- Что случилось? - спросила меня мать.
- Да вон Павла ранило, - ответил я.
Лиза подошла к мужу и хотела расстегнуть пуговицы на его пиджаке, но Павел отстранил ее руку.
- Подожди, еще увидишь.
- Сильно? - спросила Лиза, глядя прямо в лицо мужу.
Только так, когда Павел видел лицо и мимику говорящего, он мог угадать слова, которых не слышал.
- Да задело, - держа здоровую руку на пуговице, ответил Павел. - В больницу надо идти.
- Как чуяла: не хотела тебя пускать.
- Где мальчишки?
Уклоняясь от расспросов, Павел направился к себе во двор. Все пошли за Павлом.
- Здорово ему руку-то? - обернулась ко мне у калитки Лиза.
- Да порядочно, - избегая говорить всю правду, ответил я.
- Как же это?
- Да под бомбы у Разгуляевки попали. От Павла в нескольких метрах разорвалась. Еще хорошо, что он мешком с зерном прикрылся. Только по руке секануло.
- Эх вы! - с болью произнесла Лиза.
Мы зашли во двор. Павел уже сидел на ступеньках крыльца, а его двойняшки в потертых матросках стояли рядом и подавали отцу кружки с водой, которые он с жадностью опорожнял одну за другой. Тут же у крыльца стояла и Алексеевна, Павлова мать.
- Господи, одна беда на другую, - причитала она. - Раз изувечили и вот тебе опять.
Сбросив на землю оттянувший плечи околунок с зерном, я спросил у Лизы какую-нибудь пустую посудину. Она поставила передо мной оказавшуюся тут же на скамье у крыльца порожнюю бадью и я пересыпал в нее половину зерна из своего мешка.
- Это ваше.
Лиза кивнула. И озабоченно посмотрела на еще более, чем прежде, осунувшееся, с устало обвисшими плечами Павла.
- Я провожу тебя, - сказал я Павлу, махнув рукой в сторону центра поселка, где находилась больница.
- Я сама пойду с вами, - сказала Лиза.
- Один схожу. Обработают руку и приду.
Павел посмотрел на жену.
- Будем уходить за Волгу.
- Давно пора, - сказала Лиза.
Павел провел рукой по головкам малышей, усевшихся рядом с ним на ступеньке, потом с усилием встал, постоял, держась за перила крыльца, и пошел к калитке. Лиза последовала за ним.
- Господи, - заплакала Алексеевна, - еще без руки останется, как жить-то? И за Волгу уходить... это ж бросить дом на разорение. Что с собой возьмешь? Вот только этих малых.
Глядя на Алексеевну, мать тоже, отвернувшись, вытерла повлажневшие глаза.
- Ну, начали. Пощадите хоть пацанов, - кивнул я на сиротливо сидевших на своей ступеньке мальчишек.
Мать озабоченно взглянула на меня.
- Ты посиди здесь с ними, им с тобой веселей, а я чего-нибудь принесу вам сейчас поесть.
Оставив Ланку возле меня, она метнулась домой и принесла завернутую в тряпки теплую кастрюлю, пару эмалированных чашек и ложки. В кастрюльке о5азалась каша, еда, которую мы уже давно не ели, в последнее время все больше пробавлялись жидким мучным супчиком. Одну чашку с кашей мать поставила пере мальчишками, в другую положила Ланке, а мне протянула то, что осталось в кастрюльке.
- Тебе по-солдатски, прямо из котелка, - сказала она.
- Никак пшенная каша-то? - заглянула Алексеевна в чашку своих внуков, которые сразу прилежно заработали ложками.
- Это ж надрали из того проса, что вчера Николай принес. Муку через решето пропустили, а сечку отвеяла и вот сварила.
- Николай молодец, он и сегодня вон принес. А как же это у Паши с рукой-то случилось? Где вы были-то?
Пришлось снова повторить то, что я рассказал Лизе. Потом мать начала пересказывать новости, какие она только что перед нашим приходом слышала, когда, оставив Ланку у Кулешовых, бегала в карьер за водой. О том, что двое из братьев Петровых, живших на соседней улице, ходили за зерном на элеватор, за Царицу, и не прошли, потому что в центре города, как и на Мамаевом, ищут жестокие бои. И еще о том, (и откуда только люди знают! - удивилась мать), будто к нам на помощь идет большое войско толи из Москвы, то ли из Сибири. Может, это и правда, а может и выдумал кто для утешения, потому что кто же может знать секретные военные дела. Но вот то, что вчера на Нижний какие-то ребята привозили целую повозку муки и раздали ее населению, это уже не выдумка, а самый что ни на есть достоверный факт. Про это матери рассказала женщина, которой самой посчастливилось получить тот неожиданный паек. Выдавали муку по старым, теперь уже просроченным карточкам, но бесплатно.
- Это как же так, бесплатно? - удивилась Алексеевна.
- А потому что эти ребята не из торговой организации, а дружинники. Сказали, что завтра еще привезут, если по дороге их не разбомбят.
И женщины долго мусолили эту последнюю новость. Что, дескать, повозка муки на район это, конечно, мизер, что и говорить, на такой мир это все равно, что капля в море, но людям еще и дорого знать, что в городе хоть кто-то еще есть, кто думает о них.
- Ну, ладно, сидите тут, а я пошел молоть, - сказал я матери и, взяв свой околунок с зерном, направился к себе домой.
Лиза Кулешова пришла из больницы поздно вечером заплаканная, совершенно расстроенная и рассказала, что Павлу, пока они ждали приема, сделалось хуже, у него начался жар. Осмотревший его врач сказал, что будут оперировать, но на операцию очередь, ранеными забиты все коридоры и подвал больницы.
На следующий день Лиза опять сбегала в больницу и принесла еще более тревожные вести. Операцию Павлу сделали, но лучше ему не стало. Жар не спадал, на теле появились какие-то подозрительные пятна, временами Павел переставал сознавать окружающее и бредил.
А дня через два-три, вернувшись от Кулешовых, мать сообщила, что Павел умер. Умер, как сказали в больнице, от потери и заражения крови. Меня эта весть ошарашила. Подобные известия, я думаю, в большей или меньшей степени всегда ошарашивают. А смерть Павла поражала еще и какой-то своей жестокой предопределенностью. Эта особа с косой как бы уже давно положила глаз на него, до поры ему все удавалось уходить от нее, поплатившись то контузией, то простреленным легким, то потерей руки, но коварно помедлив, поиграв, она все-таки убила его.
Жалко было Павла. Не думал я, что он умрет. И что меня еще огорчало, так это то, что Лиза не взяла тело Павла из больницы. Отдала отвезти его в общую могилу. А я на нашем кладбище еще зимой видел эти общие могилы, в которые по ночам привозили и, как дрова, сваливали голые трупы из госпиталей. Были там и умершие от ран бойцы, и не поднявшиеся после блокадной голодовки привезенные к нам в город ленинградцы. Ямы были большие, и засыпали их землей только после того, как они наполнялись трупами доверху. А в промежутки между привозами испитые, обнаженные тела кое-как, небрежно прикрывали парой-тройкой досок. И случалось, что жители поселка, выйдя утром из дому, обнаруживали у себя на дворе приволоченную собаками истощенную, обтянутую только кожей человеческую ногу или руку. "Господи Иисусе, - качала головой мать, - весь свет перевернулся. Совсем люди потеряли себя". Как перевернулся свет и как это люди себя потеряли, мне было не совсем понятно, но такого захоронения, какое я видел в этих ямах, на кладбище, я ни Павлу, ни красноармейцам и ленинградцам не хотел. Не хотела, думаю, и Лиза, но в больнице ей сказали, что она может оставить своего покойника в морге, вместе с другими его отвезут в братскую могилу, и Лиза, истерзанная и подавленная переживаниями, плача, побежала домой. Мужу она уже ничем помочь не могла, его уже не было, надо было думать о спасении детей.
В тот же вечер Лиза и Алексеевна, взяв своих малышей за руки и прихватив кое-что из вещей в узел, ушли на переправу.
Не знаю, как им удалось перебраться через Волгу, но ушли они вовремя. На другой день немцы, которым так и не удалось прорваться на Мамаевом, полезли на Красный Октябрь и на наш поселок. И то, что мы наблюдали на Мамаевом со стороны, теперь обрушилось на нас самих.
5. Огонь передовой
День 27-го сентября запомнился особо. Он начался с оглушительной канонады. Проснувшись, я вылез из щели наружу. Вокруг грохотали орудия. Над поселком в звонком утреннем мареве раскатывалось эхо. Мать стояла в двух шагах от лаза, у разведенного под стоявшей на кирпичах кастрюлькой огня и, невольно отзываясь на залпы, оборачивалась то в одну сторону, то в другую.
Эти орудия появились в поселке несколько дней назад. Сначала солдаты маскировали их во дворах и палисадниках, а потом одну батарею установили у Сорока домиков, в вершинке начинающегося там оврага, а другие на силикатном заводе и на прилегающей к нему улице. В первые дни артиллеристы по-видимому, пристреливались, выпускали лишь по два-три снаряда, а сейчас били частыми торопливыми залпами.
- Что-то произошло, сынок, - сказала мать, увидев меня. - Всю ночь по дороге шли войска. Одни к Волге, а другие навстречу - к балке.
Батареи ожесточенно били. Снаряды с шелестом пронзали небо, и в промежутки меж залпами было слышно, как они глухо рвались недалеко за балкой. Где-то там же за балкой стучали пулеметы.
Внезапно оттуда, из-за балки, описав со свистом где-то вверху над нами невидимую дугу, на крыши Сорока домиков с резким разрывом упали одна мина, другая, третья. А потом пошли рваться и по всему поселку, так что мы едва успели спуститься в окоп. Одна из мин так трахнула перед нашей щелью, что двух кустов смородины и оставленной матерью кастрюльки с варившейся болтушкой как не бывало. Сидя у входного проема щели, я, к счастью, пригнулся, и осколки прошли у меня в каком-нибудь сантиметре над головой, оставив глубокие разрезы на досках перекрытия.
Затем пошли немецкие бомбардировщики. Волна за волной. Заходили, как обычно, с юга, делали разворот, нацеливались и сбрасывали свой груз. Большая часть бомб падала на силикатный и у овражка, откуда палили наши пушки, и на Сорок домиков - самые высокие в поселке двухэтажные деревянные и кирпичные дома, на крыше одного из которых я накануне видел артиллерийских наблюдателей.
Но еще сильнее бомбили лесопосадки у балка за поселком, куда теперь переместилась наша передовая. Там хозяйничали штурмовики. С ревом моторов и завыванием сирен пикировали, сбрасывали бомбы, проносились над посадками в бреющем полете и строчили из пулеметов. И с каждым заходом все приближались к кварталам поселка.
С небольшими перерывами бомбежка продолжалась о позднего вечера. Так долго нас еще не бомбили. Последний заход самолеты сделали уже на закате солнца. Но едва мы вылезли из своего убежища, чтобы снова попытаться сготовить какую-нибудь еду, как опять начался сильный минометный и артиллерийский обстрел. И опять пришлось спуститься в щель.
Вдруг где-то близко за соседними домами захлопали раскатистые выстрелы винтовок и затрещали автоматы. Я напряженно прислушивался к стрельбе. Еще перед вечером, высунувшись из окопа между бомбежками, я почувствовал, что там, где шел бой, на передовой, что-то изменилось. Пулеметная и автоматная трескотня, которую я среди грохота взрывов и канонады все время выделял, неожиданно резко приблизилась. А сейчас стреляли совсем рядом. В звонком, сизом от дыма вечернем воздухе автоматные очереди раздавались уже на краю поселка и у кладбища. От кладбища в сторону Сорока домиков и над ними засверкали огненные струи трассирующих пуль. Значит, наши еще отошли, и немцы были совсем рядом. А что же мы сидим? - подумал я. Надо же что-то делать. Немцы на краю поселка, а мы сидим. Вед завтра они пролезут дальше и снова начнут бомбить. Бомбить - это уж точно, теперь я их тактику изучил. Пустят опять все свои бомбовозы, штурмовики, пикировщики и будут долбить улицу за улицей, метр за метром, пока не смешают все с землей. И подумав так, я почувствовал, что мне стало страшно. Да, стоило только все это страшное представить, как оно тут же начало на тебя давить. Нет, стоп, парень, не распускаться, сказал я себе, соображай спокойно. И под самой страшной бомбежкой не все погибают. Сколько ты уже сидел под бомбами, посидишь и еще, солдатам ведь не лучше. Да, но солдаты воюют, а мы чего ради сидим в этом окопе? Конечно, матери трудно бросить свой дом, свой угол, как она говорит, и отправиться с нами в неизвестность, в скитания, но ведь то, что мы здесь терпим, похуже всяких скитаний. И голод, и это круглосуточное сиденье в грязном окопе, не говоря уж о постоянном риске быть убитым. И это еще не все. Самым мучительным для меня было видеть, как мать, прикрывая собой Ланку, гнется в окопе, когда в воздухе над головой свистят бомбы. Чтобы не видеть этого, я не то что наш жалкий домишко, все дворцы мира отдал бы, обладай я ими. Нет, надо было что-то делать.
- Слушай, мам, - сказал я, несколько подавшись под настил, - а не пора нам уходить?
- Пора, сынок, пора. Я тоже так думаю. Ну его к шуту и с домом. Вот затихнет немного, спустим вещи в погреб, закопаем и уйдем.
Но затишье не наступало. У силикатного и в овражке по-прежнему бахали наши орудия. По всему поселку хлопали мины.
Начало темнеть, а обстрел все не прекращался. Мать достала из дальнего угла щели сумку, в которой хранился наш продовольственный запас, и вынула их нее два последних сухаря - один мне, другой Ланке. Больше в сумке ничего не оставалось. Я разломил свой сухарь пополам и протянул одну половину матери.
- Ешьте, ешьте, я не хочу, - сказала мать.
Это мне уже хорошо знакомо. Каждый раз она так: Ешьте, ешьте, я не хочу. Но я не Ланка, понимаю. Ладно, я тоже не хочу. Я соединил половинки сухаря вместе и положил их в карман.
Светланка сидела прижавшись к моим коленям и, сжевав сухарь, скоро уснула. Последнее время она стала какая-то вялая и все спала. От слабости, наверно. Она всегда-то была тоненькой, хрупкой, а теперь стала такой прозрачной и хилой, что на нее было больно смотреть. Мать тоже сильно исхудала, как после болезни, у глаз появились сухие морщины, в волосах седые пряди, каких я раньше не замечал. Да и сам я заметно изменился. Недавно, зайдя за чем-то в дом, я увидел себя в висевшем на стене большом зеркале. На меня взглянула вроде и знакомая и чем-то совсем незнакомая физиономия с темными глазами и острыми скулами. Взглянула с выражением настороженности и еще чего-то такого, что я видел в глазах волчонка, которого мы, мальчишки, однажды поймали в лесопосадках. Собственно, это был не волчонок, а один из щенков бездомной немецкой овчарки, обитавшей на загородной свалке. Щенки вывелись в овраге, были совсем дикие, и кто-то, видевший их, сказал, что это волчата. Мы пошли ловить волчат с намерением приручить их. Одного, отбившегося от выводка, я загнал в кусты маслёны и бросился на него. Зверек прокусил мне ладонь, но я все-таки как-то закрутил его в заранее снятый с себя пиджачок , и мы принесли его домой. Несколько дней он по очереди жил то у одного из мальчишек, то у другого, но приручаться не хотел, никакую пищу не брал, только скалил зубы и затравленно на всех озирался своими темными с влажным блеском глазами, и мне пришлось отнести его обратно в лесопосадки. Вот это выражение затравленности во влажно блестевших глазах зверька и напомнила мне физиономия, глянувшая на меня из зеркала.
Сквозь тяжело навалившийся сон я слышал, как где-то близко стреляли из винтовок и автоматов. Потом звуки выстрелов покрылись бесконечно долгим прерывистым гудением немецких самолетов. Они, вероятно, выискивали цель. В щель вдруг ударил резкий белый свет. С усилием я открыл глаза, увидел рядом согнувшуюся в напряженном ожидании фигуру матери и понял, что этот яркий свет идет от осветительных ракет, сброшенных с самолета. Сейчас начнут бомбить. С улицы донеслись голоса, топот сапог, раздалась команда:
- Ложись!
Рассекая воздух, засвистели бомбы. Все сотрясалось от взрывов. В окопе удушливо запахло серой, на зубах захрустел песок.
- Фу, господи, - вздохнула мать. - И как только земля родимая терпит. День бомбит-бомбит, да еще и ночью.
Взрывы то удалялись, то приближались, и я то проваливался в забытье, то пробуждался. Когда наконец совсем очнулся, уже рассвело, стояла тишина. Сестренка, посапывая, лежала рядом, а мать в нескольких шагах от окопа, пристроив на кирпичах жестянку с лепешками из сырого теста, разводила под ней огонь.
Было по-осеннему прохладно. И необычно тихо. Сизый, смешанный с дымом туман расстилался над землей. От этого тумана и тишины веяло чем-то мирным, довоенным. Вот в такое прохладное туманное утро мы бежали когда-то в школу. Кажется, впервые за все время бомбежки я подумал о школе. Вспомнил нашего Ивана Ивановича, учителя истории, маленького человечка в больших очках. В седьмом кассе мы уже почти все переросли его по росту, но это не мешало нам уважать его и по-своему любить. Он был добрым и терпеливым к нам. Правда, иногда казался несколько отрешенным, сосредоточенным на какой-то своей мысли, но на наши вопросы тотчас охотно откликался. Как-то между прочим он рассказал, что в юности мечтал стать инженером и после окончания рабфака хотел поступить в политехнический институт, но комитет комсомола направил его на работу в школу, и он не посмел отказаться: государство испытывало острый недостаток учителей. "Школа - это очень важно, - говорил Иван Иванович. - От того, какими вы выйдете из школы, зависит не только ваше будущее, но и будущее страны. И будущее человечества". Во как! Даже будущее человечества. Это для нас было новым. Другие учителя, да и домашние тоже, только и твердили, что учимся мы для себя, для нашей же пользы, а тут оказывается, что мы - это еще и будущее человечества. А потом однажды приходит Иван Иванович на перемене и говорит: "До свиданья, ребята. Ухожу на фронт". - "А как же мы?" - спросил кто-то из нас, а кто-то еще с лукавством добавил: "И будущее человечества?" - "А человечество, - говорит - в опасности. Надо защищать". И как-то застенчиво улыбнувшись, поднял на прощанье руку над головой.
Война жестоко вломилась и в нашу мальчишескую жизнь. Учеба в обычной средней школе стала непрестижной. Ребята из десятых и девятых классов начали сплошь уходить в военные училища - в летные, танковые, пехотные, а девчонки - на курсы медсестер. Мы, восьмиклассники, на занятия еще ходили, но что это была за учеба! За полгода нам пришлось сменить несколько школ: одну за другой их отдавали под госпитали. Учителя тоже часто менялись. То математика и физика взяли на фронт, то учительницу немецкого языка Эмму Карловну эвакуировали куда-то в Казахстан, а заменившая ее совсем молодая Лидия Александровна вскоре ушла в действующую армию. А когда старый физик из пенсионеров, пришедший вместо призванного на фронт, слег от сердечного приступа. Его уже заменить оказалось некем, и вот тогда на пустом уроке все мальчишки нашего класса, кроме Валерки Першина, и сговорились пойти работать на завод "Баррикады", где изготовляли оружие для фронта. Это, по крайней мере, настоящее дело, решили мы и тут же написал на вырванных из тетради листках заявления и отнесли их в отдел кадров завода. А через месяц ученичества я уже как вполне самостоятельная рабочая единица стоял за токарным танком и вытачивал болты для противотанковой пушки.
Когда в прошлом году Иван Иванович произнес эту фразу об опасности для человечества, тогда она мне, опасность, представлялась все-таки как находившаяся еще где-то далеко, а сегодня она была вот, у порога дома.
Я вылез из окопа и подошел к матери.
- Ты чего не растолкала меня? Собираться ж надо.
- Да я уж все собрала. Из сундука, что с собой возьмем, в мешки сунула. Сейчас лепешек спеку, а то вчера за целый день ни крошки во рту.
На краю поселка вдруг протрещал автомат, небо над крышами пронзила линия бледно светящихся трассирующих пуль. Впереди через квартал бабахнули один за другим два винтовочных выстрела.
- Хоть бы успеть, - сказала мать и подложила в огонь еще несколько щепок. - Слышал, как ночью бомбили?
- Еще бы! Одна где-то рядом упала.
- У нас за домом. Наши-то отступили. Опять всю ночь шли. И пешие, и на подводах. Окопы уже возле шоссе и на соседней улице понарыли. Нечего нам больше дожидаться.
На краю, у кладбища, снова протрещал автомат, немецкий, потом застрочили сразу несколько. Из квартала впереди ответили винтовочные выстрелы. Слева, из Сорока домиков, откуда-то с чердака застучал наш пулемет.
Да, на краю поселка, у кладбища были немцы.
Мать с нетерпением потрогала лепешки и начала торопливо переворачивать их на другую сторону. На сверху вдруг прорвался тяжелый рокочущий гул: над поселком уже летели фашистские бомбардировщики.
- Ну вот! - с досады чуть не плача, воскликнула мать. - Не дадут и сготовить, стервецы! Чтоб вам проклятым...
Пронзительный вой сирен заглушил ее слова: передние штурмовики пошли в пике. Мать сгребла полусырые лепешки и, прижимая их к груди, спрыгнула в окоп.
В Сорока домиках и на соседней улице, где теперь проходили наши окопы, звучали взрывы. Сестренка очнулась от сна и потянулась к матери.
Бомбардировщики сделали новый заход. Теперь они захватили и нашу улицу. Было слышно, как над головой ревели моторы и сирены пикировщиков, как тонко и многоголосо пели зажигалки и с низким раздирающим воем летели фугаски. От близости бомб окоп встряхивало и бросало из стороны в сторону. Мать, держа Светланку на коленях, все прижимала ее к себе и шептала:
- Господи! Что же это! Царица небесная!
Когда налет кончился, я вылез из окопа и увидел: из крыши нашего дома валит дым.
- Горит! Наш дом горит! - крикнул я.
- Батюшки! - застонала мать и, выскочив из окопа, заметалась по двору, потом кинулась зачем-то в сарай.
Я бросился к лестнице, добрался до чердачной дверки и дернул ее на себя. Огромный, во весь проем двери сноп пламени вырвался наружу. Чуть не упав с лестницы, я скатился вниз.
- Воду, на! Воду! - подбежала с ведром мать.
Схватив ведро, я снова вскарабкался наверх. Огонь уже потоками побежал по крыше. Жгло лицо, руки, едкий дым лез в глаза, я выплеснул воду в пылающий проем, но огонь только фыркнул и выбросил на меня клубы дыма.
Мать вынесла было из сарая еще ведро, но поняв, что пожара этим не остановить, швырнула ведро наземь и кинулась в дом. Я спрыгнул в лестницы и метнулся за ней.
Огонь был уже и внутри дома. Языки пламени лизали доски потолка. От дыма перехватывало дыхание. Одним взглядом я окинул обе комнатушки: стол, моя этажерка с книгами, швейная машина, сундук - все это сейчас уничтожит огонь. Мать сунула мне в руки набитый вещами мешок, другой схватила сама. На дворе плачущая Ланка уже выглядывала из окопа.
- А машину-то, машину! - бросая мешок возле окопа и намереваясь снова бежать в дом, воскликнула мать.
- Стой! - остановил я ее. - Бери дитя и пошли!
На улицах и крышах домов хлопали разрывы мин. У силикатного завода опять начали бить наши батареи. В кварталах за шоссе палили из винтовок и автоматов.
- Может, переждем? - нерешительно посмотрела на меня мать.
- Пойдем, дальше хуже будет.
Весь дом уже был охвачен огнем. Пламя яростно, с треском рвало сухую тесовую кровлю Искры и пылающие головни, клубясь с дымом, то взвивались вверх, то угрожающе рассыпались вокруг.
Мать подхватила Ланку на руки, и мы пошли со двора.
На улице, кроме нашего, горе еще дом Кулешовых. В Сорока домиках тоже горело. Дым густо заволакивал небо.
На шоссе впереди, обгоняя широко шагавшего солдата с торчавшей из-под шинели забинтованной рукой, бежали навьюченные, как и мы, мешками и узлами две женщины и девочка лет двенадцати. За ними высокий хромой старик, наклонившись вперед, тянул за собой нагруженную домашним скарбом тележку. За тележкой, подталкивая ее, семенила старуха. При каждом орудийном залпе старуха привычно вскидывала руку ко лбу, чтобы перекреститься, но тут же поспешно опускала ее на грядушку тележки.
На краю у кладбища стоял уже сплошной грохот. Стучали пулеметы, раскатывался треск автоматов, рвались снаряды.
Батареи у силикатного били все ожесточеннее. А пушек в овражке за Сорока домиками уже не было слышно. "Разбомбили наверно", - подумал я.
Ад крышами то там, то здесь раздавались резкие сухие взрывы.
- Минами шпарит, - озираясь, бросил солдат.
Внезапно вверху возник тонкий нарастающий вой.
- Ложись! - крикнул солдат и сам бросился на землю.
Трах! Трах! К счастью, мы успели упасть. Над головами свистнули осколки. Я привстал - улица была полна дыму и пыли. Хозяева катившейся впереди тележки лежали на шоссе не двигаясь: старик, распростершись по одну сторону своего разбитого и перевернутого возка, старуха, свернувшись, словно в коконе, по другую сторону. Солдат уже вскочил и, держась ближе к стенам домов, быстро шагал следом за бежавшими перед ним женщинами с узлами. Мать, прижимая к себе Ланку, со страхом и растерянностью, привстав, озиралась по сторонам.
Теперь мины рвались в Сорока домиках, оттуда по-прежнему строчил наш пулемет. Впереди бежавших женщин с девочкой, у перегородившей дорогу баррикады поднялись столбы тяжелых взрывов. В просвете дыма мелькнул самолет с крестами.
- Ой, сынок, бомбят! - простонала мать.
- Давай сюда!
Вскинув мешки на плечо, через поваленный прямо перед нами забор я бросился во двор, где у сарая виднелся холмик бомбоубежища.
Волоча мешки, я вслед за матерью скатился в щель. Нам повезло, что эта щель оказалась рядом. Кругом уже все трещало и вздымалось.
В убежище никого не было. "Значит, Сапуновы уже ушли", - подумал я. Щель была глубокая, с бревенчатым накатом и довольно просторная. Мать с Ланкой присела на один из наших мешков, а я рядом на нижней ступни входа.
Пикировщики делали все новые и новые заходы. Где-то торопливо бахали зенитки. Бомбы обрушивались пачками. Земля то судорожно дергалась, то мелко и продолжительно дрожала.
В промежутки между бомбежками немцы открывали шквальный огонь из орудий и минометов. На шоссе, на крышах домов, по дворам грохали разрывы мин и снарядов.
Время от времени я выглядывал из щели. Горели уже не отдельные дома, а целые порядки. Сорок домиков пылали как гигантский костер. Но укрывшиеся там где-то наверху наши пулеметчики продолжали строчить. От дома к дому неслись огненные трассы пуль. Дым, пепел и поднятая взрывами пыль так плотно нависли над поселком, что сделалось темно как в сумерки.
По двору, поджав хвост, с оборванной веревкой на шее метался Желтик, Петькина собака, небольшой рыжеватый пес неопределенной породы. От грохота залпов и взрывов он совсем ошалел: поскуливая, то забегал под крыльцо дома, то снова выскакивал наружу. Я свистнул, пес признал меня, подполз к щели, я схватил его за шею и стащил вниз на ступени.
Немцы в очередной раз пробомбили Сорок домиков и прилегавшие к ним кварталы у шоссе. Несколько притихшие на время бомбежки хлопки винтовок и треск автоматов снова возобновились. И тут, я заметил, к этим звукам прибавились новые - совсем близкие гулкие выстрелы пушки. Выстрел - и тут же разрыв. Потом я стал различать, что стреляла не одна пушка, а несколько, и выстрелы приближались, надвигаясь со стороны кладбища.
Рядом над щелью раздалась вдруг автоматная очередь и послышался топот близких быстрых шагов Я опять выглянул. Во дворе у дома Сапуновых, укрываясь за углом, стоял красноармеец с автоматом, а другой, согнувшись под тяжестью лежавшего на его спине раненого, торопливо уходил по задам дворов в сторону песчаного карьера.
Солдат с автоматом, соя ко мне спиной, короткими очередями стрелял куда-то через дорогу. Во всей его худой, но ладной фигуре в короткой шинели было что-то знакомое, а когда он обернулся, взглянув вслед уходившему товарищу с раненым, и я увидел его немолодое жесткое лицо с быстрыми глазами, мне показалось, что это был тот солдат, который тогда у Разгуляевки перевязал руку Павлу Кулешову.
Красноармеец с раненым на спине уже пересек соседний двор за разбитым штакетником. Впереди него в ветвях клена хлопнула мина, оба солдата упали. Потом один, вскочив, снова взвалил себе на спину другого и пошел было дальше, но тут откуда-то сбоку, с соседней улицы, четко, словно барабаня по металлу, застучал пулемет, и красноармеец, будто споткнувшись, опять упал. И больше не поднялся.
- Эх, черт! - выругался мой знакомый солдат.
Резкие пушечные выстрелы забахали совсем рядом, справа от нас на шоссе и еще где-то впереди за домами. В Сорока домиках густо загрохали разрывы снарядов. После чего все время где-то там наверху старательно работавший пулемет замолчал. Слышались только разрозненные выстрелы и короткий треск автоматов. Из окон горящего двухэтажного дома у шоссе вдруг один за одним начали выскакивать наши бойцы. Пригибаясь, они бросились через дорогу, но тут справа из-за дома опять раздалась четкая металлическая дробь, и несколько красноармейцев, не успев перебежать улицу, упали и остались лежать на шоссе. А вслед перебежавшим полетели снаряды, вскидывая во дворах столбы земли и обломки дерева.
Я уже начал догадываться, что это за пушки, которые стреляют передвигаясь и бьют с таким отрывистым гулким рявканьем, когда в прогале между домом Сапуновых и соседним увидел медленно двигавшийся танк. На боковой броне его четко выделялся черный в белом обводе крест.
- Танки! Немецкие танки! - прошептал я.
- Да ну! - мать с широко открытыми глазами подалась ко мне.
- Вот тебе и ну!
Да, это они, фашистские танки, бахали из пушек, продвигаясь по улицам. И это вон тот, только что высунувшийся из-за соседнего дома, расстрелял сейчас красноармейцев, выскочивших из Сорока домиков, а теперь снаряд за снарядом посылал вслед тем, кому удалось перебежать улицу. Слева на перекресток из-за каменной баррикады выполз еще один танк. Позади нас, у песчаного карьера, тоже раздавались выстрелы танковой пушки.
"Знакомый" солдат, укрывавшийся за углом дома Сапуновых, снова вскинул автомат, но тут же с досадой опустил его, по-видимому, у него кончились патроны. Теперь ему, наверно, надо было уходить. Но, оказывается, у него была еще граната, которую он, достав из-за пазухи и выскочив из-за угла, метнул в показавшихся за танком автоматчиков и тут же был срезан пулеметной очередью. Он упал прежде, чем брошенная им граната разорвалась перед танком, теперь круто повернувшим на наш двор.
Я нырнул на дно щели. Наверху, подминаемый гусеницами, затрещал деревянный сарай Сапуновых, затем грохот и лязг железа обрушились на нас. Бревенчатый накат убежища задвигался и пополз, на головы посыпались комья глины. Желтик с визгом шарахнулся из щели. Мать, в ужасе обхватив меня за плечи, вместе с Ланкой прижала нас своим телом книзу. На дворе грохнул снаряд, затем другой, наверно, это било наше орудие. Танк, скрежеща металлом, проутюжил убежище, развернулся и загромыхал дальше.
Когда я снова выглянул, танк был уже метрах в пятидесяти. Маскируясь за домами и дымом пожаров, он рывками пошел к силикатному, откуда по нему била наша пушка: поблизости от него снова разорвался снаряд.
Во двор со стороны шоссе, оглядываясь по сторонам, зашел немецкий солдат. Этот первый близко увиденный мной немец был невысокого роста, в зеленом мундире и фуражке с большим козырьком. У живота на длинном ремне, перекинутом через шею, висел автомат. На закопченном веснущатом лице выражение настороженности.
Пес почуяв чужого, неожиданно выскочил из-под крыльца дома и с рычанием бросился на немца. Немец увидел меня.
- Зольдатен? - показал он автоматом на щель.
- Нет здесь солдат, - сказал я.
- Кто там? - высунулась из щели мать. Она сильно перепугалась, когда танк наехал на щель, и до сих пор не отошла от страха. - Господи немцы! покачала она головой. - До чего дожили.
Пес со злым хриплым лаем кидался к ногам немца. Немец спокойным отработанным движением вынул торчавший из правого кармана пистолет, навел на собаку и дважды выстрелил. Пес взвизгнул, перевернулся через спину и, волоча зад, пополз под крыльцо дома.
Гудя моторами, низко над Сорока домиками в разрывах дыма появилась тройка бомбардировщиков с крестами. И сейчас же из-за охваченных пожаром домов вверх взметнулись белые сигнальные ракеты немцев - "свои". Стоявший передо мной немец достал из левого кармана ракетницу, поднял руку вверх и тоже выпустил ракету. Самолеты прошли немного еще и сбросили бомбы на силикатный, откуда все время отчаянно палила наша батарея.
Появившийся из-за баррикады танк тоже послал несколько снарядов по силикатному и двинулся дальше по улице. Сопровождавшие его автоматчики и заглянувший в наш окоп немец пошли за танком. Я ждал, что отчаянные батарейцы на силикатном сейчас опять начнут бить, но они молчали.
- Накрыли, наверно, - сказал я.
- Кого ? - не поняла мать.
- Наши пушки на силикатном. И в Сорока домиках всех повыбили. На шоссе вон красноармейцы лежат.
Мать опять горестно покачала головой.
- И вон тоже... бедненький... лежит, - показала она взглядом на расстрелянного у дома Сапуновых моего "знакомого" солдата. - Господи! Сколько людей-то гибнет! Что ж это такое? И где ж то войско, что на выручку будто идет?
- Войско... Тут хоть бы несколько танков да самолетов. Немцы только тем и берут, что засыпают бомбами. Вон уже еще летят.
Появилась еще тройка бомбардировщиков, и эти, ориентируясь по сигнальным ракетам, взлетевшим теперь уже на силикатном, сбросили бомбы уже за заводом, у видневшихся вдали красных домов.
Огонь явно поредел, стало тише. Раздавались только отдельные выстрелы и автоматные очереди. И отчетливо слышался треск горевшего на пожарах дерева.
Оставив Ланку на мешках, мать тоже поднялась на верхние ступеньки.
- Что ж с нами теперь будет? - озираясь по сторонам, сказала она.
И вдруг, понизив голос до шепота, выдохнула:
- Ты посмотри! Наших ведут.
По улице от силикатного к Сорока домикам два немецких автоматчика вели несколько наших обезоруженных солдат. Обезоруженных, в распущенных, без ремней, шинелях. А один, молодой, с перевязанной головой, шел вообще без шинели и без пилотки, только в гимнастерке, и тоже без ремня.
На двор зашел еще один немец, по-видимому, офицер, в черной форме, с резкими, нервными движениями, в петлице я заметил зигзагообразные немецкие буквы SS. Он заглянул в щель:
- Гипт эс хир мэнэр? - и повторил: Мэнер?( Есть здесь мужчины? Мужчины?( нем.)- прим. ред.)
- Что он говорит? - спросила мать.
- Мужчин спрашивает.
- Ду, ком мит! - требовательно позвал меня пальцем немец. - Ком мит! (Ты, пошел со мной! - (нем.) прим. ред.)
Я продолжал стоять у спуска в бомбоубежишще.
- Ферштест ду нихьт? (Не понимаешь? - (нем.) - прим. ред.) - заорал вдруг эсэсовец и, рванув меня за плечо, толкнул перед собой. - Лос! Пошёль!
- Это мой сын! Сын! Куда ты его?
- Лос! - не слушая мать, немец толкнул меня автоматом и показал на улицу.
Я оглянулся, мать растерянно стояла между мной и вылезавшей из убежища Ланкой.
- Сидите здесь, - сказал я ей. - Никуда не уходите, я приду сюда.
Дым царапал горло и выедал глаза. Огонь пожаров из бледно-желтого стал ярко-красным. Оказывается, наступил уже вечер. Сидя в щели, мы потеряли всякое представление о времени.
На противоположной стороне улицы две женщины и мужчина растаскивали примыкавший к горевшему дому сарай. Немец подозвал мужчину и велел ему, как и мне, следовать за ним.
Он привел нас к Сорока домикам, большая часть которых уже сгорела, а другая была охвачена огнем. Здесь, возле кирпичной стены одного из разрушенных домов, сидели и стояли около двух десятков пленных красноармейцев и примерно столько же человек в гражданской одежде. В нескольких метрах от пленных на дороге возле танка стояла кучка немецких солдат и мотоциклистов с автоматами. Эсэсовец толкнул нас к пленным, а сам подошел к автоматчикам.
После некоторого затишья снова загрохотали разрывы. Это уже начали бить наши с новых позиций. Один снаряд, взметнув землю, разорвался у шоссе. .Другой за стеной, у которой мы сидели. Следующий - над нами, на карнизе соседнего дома. Все припали к камням развалин. Я метнулся к пролому в стене. В голове мелькнуло: забиться в какую-нибудь щель и дождаться, когда немцы уйдут. У пролома я неожиданно лицом к лицу столкнулся с Костей Грошем. "Тоже попал", - подумал я. Грош, распластавшись, как ящерица, скользнул вперед меня. Над головой в стену вдруг ударила автоматная очередь. В лицо брызнули осколки кирпича.
- Хальт! - раздался окрик со стороны танка. - Цурюк!(Стой! Назад! пер. нем.)
- Заметил, падла, - выругался Грош.
Мы сделали вид, что драпать и не собирались, а только прятались от разрывов.
Снаряды продолжали рваться по линии вдоль шоссе.
Лязгая гусеницами, подошли еще два танка. Из башни одного высунулся офицер, дал какую-то команду, и немцы начали строить нас в колонну по пять человек в ряд. Два танка вышли вперед колонны, третий замкнул ее позади нас. Зарычали моторы.
В это время я увидел мать с Ланкой на руках. Она пыталась подойти к колоне, но один из немцев, подняв автомат, преградил ей дорогу. Мать крикнула мне что-то, но из-за рева моторов я не расслышал слов.
Лязгнули гусеницы танков.
- Марш! Марш! - заорали немцы. - Лос! Пошли!
И мы пошли. Позади нас горел наш поселок, а впереди уже опустилась черная осенняя ночь.
6. На повороте судьбы
Гнали нас вдоль западной окраины города в южном направлении. Горел не только наш поселок, пожары полыхали на всем протяжении пути. Слева грохали разрывы снарядов, над черными силуэтами домов вспыхивали светящиеся струи пуль, в небо время от времени взлетали ракеты.
Танки шли быстро, и нам приходилось бежать. Отстающий рисковал попасть под гусеницы заднего танка. По бокам газовали мотоциклисты и подгоняли: Марш! Марш! Только они кричали не "марш", а "арш", звучавшее у них очень похоже на "ач", которым у нас погоняют верблюдов.
Дул ветер. Из-под гусениц в лицо летела разбитая в пыль земля, пыль засыпала глаза, лезла в горло, мы задыхались и слепли.
Долго такой гонки мы бы наверняка не выдержали, если б не остановки. В ночной темноте немцы, боясь сбиться с дороги и напороться на какую-нибудь опасную неожиданность, часто останавливались и совещались. Для нас такие задержки были спасительной передышкой.
Когда головной танк внезапно тормозил, бежавшие сзади с разгону налетали на передних, все сбивались в кучу, строй ломался. Тогда сидевшие на броне конвойные соскакивали наземь и наводили порядок прикладами автоматов.
Я бежал в средине колонны в одном ряду с Костей и братьями Петровыми. Песок резал глаза, я ничего не видел и то натыкался на бегущих впереди, то отставал, и меня толкали сзади.
- Ты чего, - крикнул мне Грош.
- Глаза засыпало
- Цепляйся за меня
Я схватился за карман его пиджака.
Где-то напротив центральной части города танки и мотоциклисты свернули налево к выделявшимся на фоне зарева очертаниям разрушенных строений, и скрылись в темноте. Оставшиеся конвойные погнали колонну дальше и скоро завернули под крышу какого-то огромного сооружения. Оказалось, это ангар. Мы были на аэродроме.
На крыше громыхало оторванное железо. Внутри завывали сквозняки, от которых негде было укрыться. От ровных, без уступов бетонных стен и пола исходила ледяная стужа. Скоро мы так продрогли, что зуб на зуб не попадал. "А так можно и закоченеть", - сказал Костя. На мне хоть было старое осеннее пальтецо, а на нем только легкий пиджачок. Старшие братья Петровы, захватив младшего в объятья, согревали его своими телами. Последовав их примеру, мы с Грошем, присев на корточки, тоже плотно прижались спинами друг к другу.
Добродушные и дружные между собой Петровы были известны в поселке тем, что умели сами делать баяны и все трое хорошо играли на них. Они вообще отличались смекалкой и мастеровитостью, из-за чего их и на фронт не брали, как специалистов высокого разряда держали на заводе по брони.
Наконец рассвело, и мы увидели, что земля покрыта слоем инея первого осеннего мороза.
Немцы принесли откуда-то термос горячего кофе, достали бутерброды и начали их деловито уплетать. Пленные, топчась в просвете ангара, выворачивали карманы, собирая крошки табака на общую закрутку.
Закончив с кофе, конвойные, крича и размахивая оружием, опять построили нас в колонну и погнали по дороге в степь, прямо на запад.
Впереди шли военнопленные. Я невольно обратил внимание, как здорово изменила их эта первая ночь плена. Вчера вечером, когда меня сунули к ним в Сорока домиках, они выглядели довольно оживленными и бодрыми. Один молодой артиллерист без пилотки с азартом рассказывал, как он прямой наводкой бил по фашистским танкам с эстакады силикатного завода, другой - как давал по мозгам из пулемета с чердака двухэтажного дома. Словно соревнуясь, задиристо, почти весело бросались словами. и мне была непонятна эта их почти веселость. А теперь, глядя на них, я понял, что то вчерашнее их состояние было не что иное, как еще продолжавшееся возбуждение, опьянение боем, из которого они только что вышли. Они побывали в таком пекле, среди огня и взрывов, рядом витала смерть, но они через все это прошли и остались живы. А сегодня наступило отрезвление и горькое, тоскливое осознание своего действительного положения. Сегодня все были мрачные, смотрели исподлобья, горбились, пилотки надвинули на самые уши, распоясанные шинели на них топорщились, на душе явно было ужасно худо.
В ходьбе я понемногу начал отогреваться.
- Ну, как твои глаза - спросил Костя.
- Ничего, лучше.
- Как ты думаешь, куда нас гонят?
- А черт их знает. Боюсь, что куда-нибудь далеко.
- Оторвемся. Ты примечай дорогу, - сказал Костя.
- Да эти места мне знакомы.
Я оглянулся и посмотрел на город, на его сплошные дымы на всем обозримом пространстве от центра до самой северной окраины. Фантастических размеров темные грибовидные столбы упирались в облака. Тот, что севернее других, самый сегодня большой, поднимался над нашим поселком. Где-то там, в окопе, где идут бои, сидела мать с ребенком. Вчера я сказал ей, что приду, ждите, но пока меня угоняли все дальше от нее.
- Лос! Лос! - раздалось вдруг у меня над головой, и острая боль обожгла плечо.
От неожиданности я дернулся, шагавший рядом конвойный снова угрожающе поднял палку:
- Шнэллер, менш!
Этого немца с выпученными глазами и острым кадыком на длинной шее мы сразу приметили, а кто-то уже и пометил его кличкой - Пучеглазый. Когда нас у ангара выстраивали и пересчитывали, он больше других орал и орудовал своей палкой, обрушивая ее на плечи и спины военнопленных.
- Этот, наверно, и есть самый чистокровный, - сказал я.
- Который из арийцев, что ль? - сплюнул Грош.
- Ну, видишь, сколько презренья на морду напустил.
Теперь, уйдя в свои мысли, я не заметил, что начал отставать, и палка арийца прошлась и по мне.
- Лос! Шнэллер! - неустанно подгонял он. - Айнэ шёнэ арбайт вартэт дох!
- Слышал? - кивнул я Грошу на арийца. - Гавкает, что хорошенькая работенка ждет.
- Да? Значит, на работу. Я так и думал. Ты бежать согласен? - тихо спросил он.
- Спрашиваешь! Ну, конечно.
- Тогда лады, сорвемся вместе
Лады-то лады да не очень, продолжал думать я. Бежать - это само собой. И как можно скорее. А дальше что? Найду ли я мать, где оставил? Там же передовая, бомбежка, снаряды рвутся. Какой смысл ей там сидеть? Когда и дома-то нашего уже нет. Все-таки надо было нам раньше уходить. Кто благополучно перебрался за Волгу, теперь были в безопасности и ночевали хоть в каком-то, но жилье, не на морозе. А что теперь будет с нами, я не мог и представить.
Да, надо было раньше уходить, с упреком повторял я себе. Но как? Если организованно власти эвакуировали только себя и какую-то избранную часть заводских и прочих специалистов. Да еще однажды с помощью листовок, сброшенных с самолета, на переправу приказом военкома были вызваны военнообязанные всех возрастов. Этим эвакуация была предписана как обязательная в связи с мобилизацией их в армию. Но нам-то, всей остальной массе населения, нам эвакуацию никто не предлагал. Об этом никто и словом не заикнулся. Более того, когда в городе все уже рушилось от бомб и горело, и люди бежали на берег Волги, то суда, перевозившие военных и снаряжение, гражданских брать на борт не торопились. Счастливого случая, чтобы как-то переправиться за Волгу, надо было ждать неделями. "Да кому мы нужны! - не раз с болью произносила мать. - Пока работали, еще числились в каких-то списках, а теперь вон под какой страстью сидим и никому до нас дела нет". -"Как нет, - возразил я, - а почему тогда твой начальник так заявил: кто за Волгу удрал, тех судить будем. Как дезертира. Значит, кому-то мы здесь все-таки нужны. Вот только кому и зачем, хотел бы я знать", - сказал я тогда матери и теперь снова подумал об этом. А действительно, кому это надо было, чтобы мы сидели под бомбами? И терпели весь этот ад. А в заключение получили еще и такой вот поворот - плен. И кому я теперь должен быть так признательно обязан за это удовольствие шагать в колонне под палками и под эти команды погонщиков: "Лос! Шнэль! Пошёл!".
Да, кому-то все-таки мы за все случившееся с нами были обязаны. Но кому?
Уже после войны в опубликованных дневниковых записях первого секретаря Сталинградского обкома партии А. С. Чуянова я прочитал, что еще за месяц до массированных бомбежек города, 20 июля, Чуянову ночью позвонил по ВЧ Сталин и, сделав гневный выговор за перевод штаба военного округа из Сталинграда в Астрахань, строго потребовал: "решительно бороться с распространителями провокационных слухов и эвакуационных настроений". "Армия не защищает пустые города", - сказал Верховный и этим, собственно, решил участь населения Сталинграда. Оно было обречено играть роль то ли заложника, то ли жертвы, призванной стимулировать дух отступающей армии. Однако армии в Сталинграде явно не хватало не духа, а военной техники, танков и самолетов, и самоотверженно ведя бои, она вынуждена была отступить до самого берега Волги, из-за чего жители большей части города оказались пленниками врага, который к тому времени уже системно и в массовом порядке использовал население оккупированных территорий для принудительных работ как в пределах СССР, так и в самой Германии.
Ко времени боев в Сталинграде в Германский рейх уже было угнано около пяти миллионов [1] советских граждан. Попав в категорию пленных, мы с Костей Грошевым сразу же решили бежать и через день, что задумали, осуществили, но в конечном счете избежать общей участи, выпавшей на долю многих и многих десятков тысяч сталинградцев, нам не удалось. Короче говоря, отведенную нам по сценарию вождя роль заложников мы исправно выполнили, а дальше нас ожидала судьба остарбайтеров и узников фашистских лагерей.
Примечания:
[1] По официальным данным, заявленным советским представителем на Нюрнбергском процессе над главными немецкими военными преступниками, подданных Советского Союза было увезено на принудительные работы в Германию четыре миллиона девятьсот семьдесят восемь тысяч человек. Фактически цифра остарбайтеров была безусловно больше. Вернувшиеся на родину несли на себе клеймо побывавших в оккупации. Их не прописывали в городах, многие были арестованы. Сталинградец Рыбалкин, потерявший здоровье на химическом заводе, так и не смог попасть в Сталинград. В деревне он начал работать в клубе уволили, преподавал немецкий - уволили. В кампанию по борьбе с космополитизмом его избрали очередной жертвой. Только через много лет Рыбалкину удалось получить заочное образование и стать преподавателем иностранных языков (немецкого, французского и английского).
Неожиданные встречи и фортепьянные этюды.
Бывают же такие встречи. Сошла Ирка, одна из наших лагерных девчонок, с электрички на Алекеандерплац, выходит из вокзала, чтобы пересесть на трамваи, а навстречу ей спускается по лестнице её родной брат Денис. Из дому, из Орла, их увезли в Германию в одном эшелоне, но на берлинском распределителе брата взяли на одну фабрику, а сестру на другую. Несколько месяцев по воскресеньям Ирка, взяв с собой землячку Катю, отправлялась на розыски брата. Но как среда сотен больших и малых лагерей, разбросанных по огромному городу ж часто упрятанных на заводских задворках, как найти тот единственный, где находился ее Денис? Девчонки уже совсем отчаялись в безрезультатных поисках и были близки к тому, чтобы оставить их - и вот эта неожиданная встреча на станции метро в центре города
Ежа тетя Паша, моя землячка, приходит в один вновь разведанный лагерь, заходит в барак, и вдруг кто-то бросается ей на шею, стискивает в объятьях, целует, и только когда этот кто-то отпускает её, тетя Паша узнает свою близкую подругу Груню Гусеву, с которой они дома вместе работали на "Баррикадах". Расстались в Сталинграде под бомбежкой, а встретились в фашистском остлагере в Берлине.
Таким встречам и радовались и дивились, хотя если разобраться, то ничего невероятного в них не было, ведь таких встреч искали. Выйдя в город и увидев на улице русского - а своих русских мы узнавали безошибочно, - мы обязательно здоровались и расспрашивали, кто откуда. В центре города ходили по одним и тем же площадям и улицам. Поэтому чего же удивительного, что кому-то повезло встретиться с близким человеком, как встретилась Ирка с братом или тетя Паша с подругой, хотя искала последняя не подругу, а дочь Валентину, с которой ее тоже насильно разлучили на распределительном пункте.
Произошла и у меня такая нечаянная встреча. Тоже совершенно неожиданная, тем более, что случилась она в одно из тех воскресений, когда комендант в очередной раз не выпустил нас в город. Эту понравившуюся ему меру наказания он, однажды применив, практиковал потом по разным поводам. На сей раз предлогом послужила какая-то банка со спиртом, найденная будто вахманом при шмоне в лагерном бункере. Кто эту банку оставил там, да и существовала ли она на самом деле, было неизвестно, но комендант, раздраженный и злой, вызвал в субботу старост мужских штуб к себе в кабинет, обругал их дикарями, пьяницами и объявил, что мужчин завтра в город он не выпустит. "Довольно с вас и вшивых бараков", бросил он. Мужики однако истинную причину комендантского раздражения и гнева увидели в другом. Накануне мой французский напарник Роже Топар, регулярно передававший мне сообщения французского радио из Алжира, рассказал, что на русском фронте произошла грандиознейшая танковая битва. В сражении участвовали, конечно, не только танки, но то, что Топар услышал о танках, его особенно поразило. Он потрясал кулаками и рычал, передавая мне ярость и ожесточенность, с какой более тысячи бронированных машин, брошенных с обеих сторон, ревя моторами и грохая из пушек, устремились вперед, сошлись и, скрежеща гусеницами, наезжали друг на друга. "О Никола, такого еще в мире никогда не было" восклицал Роже. В результате немцы ретировались, а Красная Армия освободила несколько городов. Всех названий Топар не помнил, но Орел и Харьков, родные города знакомых ему русских девчонок, работавших в соседнем цехе, он запомнил точно. Эту новость я там же, на фабрике, передал Ефиму с Генчиком и Жене-харьковчанке, и к вечеру она стала известна уже всему лагерю. Харьковчанки и ликовали и плакали. "Город наш освободили, а мы здесь." А мужики понимающе переглядывались: продвигаются наши, продвигаются, хотя и не так скоро, как хотелось бы. И злое настроение коменданта прямо связывали с неудачами немцев на фронте.
Лишив мужчин выхода в город, комендант тем самым лишил их возможности хоть раз в неделю набить живот тем ослизлым картофельным салатом, который в берлинских пивных можно было заказать вместе с пивом или лимонадом. Единственное из съестного, что продавалось без карточек.
Я этот холодный, кисловатый салат, как и лагерную брюкву, из-за появившихся у меня некоторое время назад болей в желудке есть избегал, но выйти в город мне тоже было нужно. В одной знакомой пивной на соседней улице, где имели обыкновение собираться бельгийцы, мне в обмен на мыло, которое мы с моим французом Роже научились делать на фабрике, обещали принести булку хлеба.
Однако женщин в город выпустили, и тётя Паша, отправляясь в очередной обход лагерей в поисках Валентины, взяла с собой и моё мыло в расчете при случае обменять его если не на хлеб, то на десяток картошек для супа.
А я и мои товарищи, коли в город нас не выпустили, решили заняться банными делами. Что еще в лагере можно было придумать лучше? Налить в деревянную кадушку ведра два кипятку, разбавить его холодной струей из шланга и, сбросив с себя пропитанные фабричными испарениями шмотки, погрузиться по горло в парную воду. Классное удовольствие, ради которого еще надо было поработать.
Пока мы, разбив фанерные бочки из-под красителей, приготовили дрова и раздули в топке огонь, пока нагрели воду, а потом долго отпаривались в кадушках, прошло, наверно, довольно много времени, потому что вскоре после того, как я вернулся в свой барак, ко мне пришла уже вернувшаяся в лагерь тетя Паша.
- Слушай, Николай, там тебя за воротами одна наша сталинградская девчонка дожидается.
- Что? Девчонка? Меня?
- Ну, тебя. Две они там стоят, я с ними вместе от шоколадной фабрики шла. Спрашивают: у вас сталинградские есть? С Баррикад? Я говорю: есть. А эта черненькая, как твою фамилию услыхала, так у нее глаза и засветились. Она с тобой в одном классе училась. Юлей зовут.
- Юля? Была у нас такая, дочка нашей же учительницы. Но они вообще-то из Ленинграда, а к нам уже зимой в сорок втором приехали.
- Этого не знаю, не говорила, но все твои приметы назвала. Такой, говорит, смугловатый, теперь шестнадцать лет, у Сорока домиков жил. Беги, а то у них времени мало.
Я выбежал из барака. "Неужели Юля?"
У ворот за сеткой забора стояли две девчонки, одна высокая, крупная, с широким лицом, другая - тоненькая, аккуратно повязанная темным с красными разводами легкие шарфом. "Эта?" - устремил я глаза на тоненькую. Девчонка скользнула по мне взглядом и отвела его в сторону. Я в неуверенности замедлил шаги. Но в следующее мгновение в темных глазах девушки блеснуло оживление, и бледное лицо ее осветила улыбка. Да, это была она, Юля. Её и глаза, и улыбка, но все как-то неуловимо изменившееся, словно передо мной стояла не та Юлейка, которую я знал год назад, а похожая на неё другая девчонка.
- Здравствуй, Коля! - сказала она, коснувшись руками разделявшей нас решетки. - Я тебя не сразу узнала. Ты так изменился.
- И ты тоже. Но как ты оказалась здесь? Я считал, что вы с Ольгой Михайловной ушли за Волгу. Юля, отвернув на миг наполнившиеся влагой глаза, покачала головой.
- Но Ольга Михайловна тоже с тобой?
Две непослушные слезинки всё-таки скатились по её щекам, она смахнула их кончиками пальцев.
- Нет, Коленька, маму я потеряла. В ту бомбежку, помнишь? Когда мы с тобой на острове встретились. Боюсь так думать, но ее, наверно, уже нет. Она тогда в центр города поехала и не вернулась. Мы с бабушкой ждали ее, искали, из-за этого и на переправу идти всё откладывали. Думали: уйдем, а она вернется и не найдет нас. И дождались, что немцы поселок заняли. А потом нас и с бабушкой разбили. Меня сюда увезли, а она в Белой Калитве осталась.
- Вот, значит, как. А я-то думал...
Мне вдруг стало неловко, что за всё время бомбежки там, у нас дома, я ни разу не навестил её, хотя ведь было однажды недолгое затишье, когда я сбегал к Ваське Чанскому и Ване Щеглову, тоже нашим одноклассникам. А к Юле из-за своей дурацкой стеснительности не добежал, не хотелось показаться навязчивым, у нас же была вроде только школьная дружба.
- Но слушай, Юля, - посмотрел я в её большие, карие глаза, - а почему ты про Ольгу Михайловну так думаешь? Её, конечно, могло серьёзно ранить, но кто-то подобрал, отправили в госпиталь, а потом за Волгу.
- Да, конечно, - грустно улыбнулась Юля. - Иногда я тоже так говорю себе. А сегодня даже о ней здесь, в соседнем с вами лагере, спрашивала. Но ладно, как у тебя-то получилось? С кем ты здесь?
Я в нескольких словах передал, как разлучился с матерью и как оказался в этом лагере.
Юлина подруга, деликатно сказав, что подождет её у сквера на трамвайном кольце, тихо пошла вдоль лагерного забора.
- Я сейчас, Таня, сейчас, - просительно отозвалась Юля, по её липу скользнула тень тревоги. - Но слушай, Коля, эта тетя, с которой мы, пришли сюда, сказала, что ты болеешь. Что с тобой?
- Да с желудком что-то. Знаешь, Юля, я вижу, вы торопитесь, ты скажи, где ты живешь, и я в воскресенье, как только нас выпустят, найду тебя.
- Мы живем за городом, у бауэра, такой решетки у него нет, но сторожит он нас, как настоящий тюремщик. В восемь вечера запирает на замок, а если опоздаешь, то сажает в чулан.
Таня, дойдя до сквера, перешла на другую сторону улицы и, дожидаясь Юлю, остановилась на углу.
- Извини, Коля, нам надо ехать. А то темный чулан, это у нас ещё не самое худшее.
- Но ты скажи адрес, я приеду.
- На автобусе здесь недалеко, только я сама приеду к тебе. Теперь я знаю, где ты, обязательно приеду. - Юля дотронулась до моих пальцев, просунутых сквозь ячейки решётки, за которую я держался рукой, прощально кивнула и побежала догонять уже исчезнувшую за углом подругу.
Постояв у забора, я побрел в барак. Сейчас мне хотелось бы побыть где-нибудь одному, но это было невозможно. Лагерник, отделившийся от всех и одиноко стоявший где-то у забора или посреди двора, невольно привлекал к себе ещё большее внимание. Побыть наедине с собой здесь можно было только в гуще людей.
Встреча здорово взбудоражила меня. Юлины большие, темные глаза как бы продолжали стоять передо мной. Большие, тревожные и затаенно-печальные. Это выражение скрытой боли я замечал в ней и тогда, в школе, когда они приехали к нам из блокадного Ленинграда, где у нее умер отец и ещё кто-то из родственников. А теперь она потеряла и мать, и то прежнее затаённое проступило в ней теперь еще заметнее. Но сейчас в ней появилось и что-то еще, какая-то внутренняя напряженность, словно её томил некий страх, которому она усиленно сопротивлялась. Но чего именно она боялась? Своего надзирателя-хозяина? Или чего-то ещё?
Ночью, после отбоя, я долго не спал, вспомнились опять мать с сестренкой, отец, а когда заснул, то привиделся сон, который потом еще не раз в разных вариациях повторялся. Будто пробрался ко мне в лагерь с группой разведчиков отец, хотя в действительности отец в армии был не разведчиком, а сапером, пробрался, нашел меня и говорит: "Пошли". Ему стало точно известно, что я заболел, и вот он пришел выручить меня и доставить в наш советский госпиталь. "А как же другие? - спрашиваю я. - У меня здесь товарищи, Юля". "Всех мы взять не можем, говорит отец, нас здесь только трое, и за нами по следу идут эсэсовцы". - "Но Юля в опасности". - "Ладно, Юлю возьми" согласился отец, и я уже было бросаюсь бежать, чтобы найти тот дом бауэра, где Юлин хозяин держит её в тёмном чулане, но тут из мрака ночи появляются упомянутые эсэсовцы, раздаются выстрелы, разведчики прикрывают отход, а мы с отцом кидаемся за барак, падаем и подползаем под проволоку забора. Заборов почему-то много, мы подползаем под одну проволочную стенку, вторую, третью, снова трещат очереди автоматов, и жгучая боль пронзает мне живот. "Такое ранение - конец", думаю я, и зажимаю рану ладонью, чтобы хоть немного унять боль. С этой болью я и проснулся, не сразу поняв, где я и что со мной, пока не сообразил, что отец, Юля и эсэсовцы - всего лишь сновидение. Но резь в животе была настоящей, это у меня болел желудок. Я покрутился на одном боку, перевернулся на другой, но резь не проходила. Тогда я спустился вниз, вышел на двор, где yжe было похоже на раннее утро. Из приоткрытой двери кухни пробивалась полоска электрического света. Я взял из стоявшего возле бункера штабеля ящиков пустую бутылку из-под лимонада и попросил дежурившую на кухне девчонку налить в неё горячей воды. Вернувшись в барак и снова забравшись на свою верхотуру, я прижал горячую бутылку к животу.
К общему лагерному подъему острые боли в желудке на какое-то время сникли, ушли. А все тревоги фантастического сна остались.
В положении остарбайтера тревожного было более чем предостаточно.
В декабре прошлого года мы собственными глазами видели, как нацисты управились с берлинскими евреями, со своими же гражданами, как посадили их в огромные черные автофургоны и увезли в какой-то таинственный концлагерь Аушвиц, из которого, как сказал мне потом мастер Швейке, люди не возвращаются. И отправили только за то, что евреи, по расистской идеологии, были неарийского происхождения. А мы тоже были неарийцы, унтерменши, недочеловеки. Да к тому же еще и "осты", зараженные бациллами коммунизма. Так сказать, виноватые вдвойне. Оставлять таких на земле германский фашизм не собирался. Временно, пока рейх нуждается в рабочем быдле, он этих "остов" до какого-то момента терпит, но только до какого-то момента.
Или эти постоянные бомбежки. Начавшиеся в марте налеты на Берлин осенью продолжились с такой отменной регулярностью, что редкий день или ночь проходили без сирен, пальбы зениток и грохота бомб. После каждого выхода в город кто-нибудь из солагерников обязательно приносил известие то об одном разбомбленном лагере, то о другом. Мы пока отделались только тем, что от зажигалок сгорел наш сталинградский барак, а из других арбайтслагерей приходили известия совершенно трагические. Как в случае с Иринкиным братом Денисом, которого она так долго искала, нашла, а потом через месяц, отправившись к нему в район Веддинга, где он находился в лагере при какой-то металлической фабрике, Ирка вдруг узнала, что брата она снова потеряла, но теперь уже навсегда. Застигнутые бомбёжкой на работе Денис и другие русские, бельгийцы, немцы - всего около семидесяти человек - укрылись в подвале пятиэтажного фабричного корпуса. Но от прямого попадания мощной фугаски все здание от верхнего этажа до нижнего рухнуло и всех сидевших в подвале похоронило под собой. До их трупов добрались только через восемь дней. По надписям, оставленным на стене убежища, узнали, что замурованные погибли не сразу, какое-то время ещё были живы, а потом умерли от недостатка воздуха. Задохнулись.
А эта химическая, отравлявшая нас своими ядами фабрика, на которой мы гибли с раннего утра до позднего вечера. И этот вечно сосущий под ложечкой голод.
Вторая зима из трёх, проведенных в Германии, отпечаталась в памяти как самая долгая и тягостная. Воскресные вылазки за салатом всё чаще оканчивались неудачей. В городе всё меньше оставалось пивных, где можно было получить этот дежурный деликатес военного времени. А скоро он и совсем исчез.
Постоянное голодание, ядовитое зловоние фабрики, не оставлявшее тебя и в лагере, промозглая зима, простуды, ночные бункерные бдения в бомбежки всё это изнуряло, накапливалось раздражением, злостью и нередко прорывалось в бараках ссорами, руганью, а то и драками.
Никто особенно не удивился, когда в украинском бараке молодые хлопцы отколотили некоего приблатненного Миху из их же штубы за то, что он стащил у соседа полпайки хлеба, которую тот оставил в шкафу на утро.
А меня в ту зиму и особенно весной, кроме всего прочего, донимали ещё и эти жестокие боли под ложечкой. Ночью в лагере с ними ещё как-то удавалось справляться с помощью горячей бутылки, а днем на фабрике приходилось совсем худо. Мастер Швенке как человек наблюдательный это сразу заметил и, подробно расспросив о характере болей, совершенно уверенно определил, что это у меня язва желудка - по-немецки "гешвюр", и добавил, что у него тоже есть такое приобретение и он-то знает, какая это мучительная штука. "После обеда останься в бараке, - сказал он. - Если комендант спросит, почему не на работе, скажи, что это я, мастер, отпустил тебя". Так я и сделал, но на другой день, помня о случае со Степаном-белорусом, снова потащился на фабрику. Степан вместе с женой и двумя детьми занимали место в семейном отсеке барака, по ночам его мучил кашель, одна кухонная особа, жившая в соседней штубе, донесла об этом коменданту, а тот вместе с врачом, осуществлявшим санитарный надзор, отправил его в специальный больничный лагерь в Бухе, в пригороде Берлина, а когда Ганна, жена Степана, дня через два робко спросила у коменданта про своего мужа, то в ответ услышала, что у него обнаружился туберкулез, и он уже умер. Причину столь скороспешной смерти в лагере все поняли и серьезно болеть остерегались. А я тем более, так как весной у меня к зловредной "гешвюр" прибавился еще и кашель. Безопасно кранковать можно было только сославшись на какую-нибудь случившуюся травму. Поэтому когда на фабрике мне накатилась на ступню пятисоткилограммовая железная бочка и раздавила пальцы, я почти обрадовался: около двух недель пролежал в бараке. А потом, чтобы продлить этот лазарет, я уже сам придумал маскировочную травму. Порезав ладонь об острый край бидона, я приложил к ране тряпку, щедро смоченную в крепком растворе каустика. На другой день рука распухла и покраснела как кусок сырой говядины. Я показал ее коменданту и опять долго валялся на своей верхотуре, время от времени растравляя рану. Однако язвенное обострение не проходило, и я здорово залежался. Какое-то время ничего не ел, сперва из-за болей, а потом уже навалилось такое состояние, что ничего не хотелось, только бы не терзали эти чертовские боли и только бы тебя не трогали. И вот тогда ко мне пришли сначала тётя Паша с миской картофельного супа, приготовленного на электроплитке, одолженной на часок у девчонок на кухне, потом француз Роже, с которым мастер Швенке передал пакетик с лекарством из своего запаса и полфунта сливочного масла, которое его фрау удалось купить по фальшивой продовольственной карточке, сброшенной с английского самолета. А пару дней спустя староста штубы Алексей, с которым у меня были дружеские отношения, заглянув в очередной раз в мой угол, сказал: "Знаешь, я все-таки боюсь, как бы они не отправили тебя по той дорожке, по какой отправили Степана. И сегодня я упросил коменданта, чтобы он хотя бы на время освободил тебя от фабрики и послал в огородную бригаду. Твой мастер Швенке редкий человек, хороший, но цех, в котором вы с ним работаете, гиблое место, ты отравился там. А в огородной бригаде ты хоть на воздухе побудешь. С Иваном-огородником я тоже договорился".
Ладно, спасибо, сказал я им всем - и Алексею с тетей Пашей, и французу Poже, и Паулю Швенке с его доброй и смелой фрау.
Один из двух участков плантации, куда меня на другой день послал комендант вместе с группой привезенных недавно белорусских крестьянок, находился километрах в двух от лагеря, рядом с загородным фабричным складом бочек с лаками. На ходьбу туда и обратно да еще дважды в день мы затрачивали добрую половину рабочего времени. И одно это уже было заметным облегчением. Не говоря о том, что и остальную часть дня мы, пользуясь в первое время отсутствием начальства, больше отогревались на теплом весеннем солнце, чем вскапывали поле. И воздух здесь после фабрики казался изумительно чистым. В общем, поначалу огородная бригада для меня послужила как бы тем уступом на краю пропасти, за который сорвавшемуся с крутой тропы путнику удалось зацепиться. Зацепиться, чтобы передохнуть и снова карабкаться. Через пару недель я почувствовал себя лучше, а потом и довольно окрепшим, чтобы расстаться с плантацией, потому как я уже понял, что долго я здесь не задержусь. Мне ужасно не понравился числившийся в этой группе старшим сорокапятилетний Иван Тарасенко. Бывший колхозный бригадир из днепропетровской деревни, наловчившийся командовать колхозными бабами, он и здесь, в Германии, всячески помыкал несчастными белорусками, сваливая на них всю самую тяжелую земляную работу, сам же, изображая из себя классного агронома, за лопату не брался. Грузный, с узкими щелками глаз на рыхлом, заплывшем лице он был до того мне неприятен, что я, наверно, только из-за него уже через неделю сбежал бы из этой бригады, если бы не ожидавшие меня на фабрике ядовитые красители и Алексей, настаивавший, чтобы я не торопился уходить с плантации. А потом на моем горизонте снова появилась Юля, и меня целиком захватили уже другие события.
После той короткой встречи в прошлом году Юля надолго исчезла. Скупо упомянув, что живет у бауэра, но где именно, не сказала, пообещала скоро сама приехать и не приехала. Правда, в одно из воскресений в декабре, когда я вечером вернулся из города в барак, мужики мне передали, что днем меня спрашивала и поджидала у ворот какая-то девчонка. По их описанию это могла быть Юля, но полной уверенности у меня в этом не было. Я ждал её всю осень, зиму. И вот когда я уже начал думать, что с ней, наверно, произошло что-то непоправимое, и мы уже никогда не встретимся, она вдруг, как в сказке, внезапно появилась.
В то воскресенье ворота лагеря открыли с утра, и я, сходив к Роже Топару в его общежитие по делам нашего мыльного гешефта, возвращался обратно. Вышел на Густавштрассе и тут увидел опять на другой стороне улицы уже не раз прогуливавшуюся здесь тоненькую юную немку с двумя гигантскими рыжими сенбернарами. Ухоженные, с лоснившейся шерстью собаки на поводке были такими, необычайно огромными, что не обратить на них внимания, а вместе с ними и на их белокурую, пышноволосую хозяйку было просто невозможно. А за этой девушкой из какой-то явно аристократической семьи, нагоняя её, шла другая в такой же белоснежной блузе и с такими же пышно рассыпанными по плечам локонами, только не светлыми, а темными. Я уже готов был подумать, что это две подруги, как неожиданно в черненькой узнал Юлю. Я перебежал улицу и встал на её пути. Юля, чуть не столкнувшись со мной, вскинула на меня испуганный взгляд, затем с облегчением перевела дыхание и улыбнулась.
- Ты ко мне? - спросил я. - Ну конечно, спрашиваешь! Здравствуй!
- Здравствуй! Ты куда пропала? И следов не оставила.
- Я не пропала, - тряхнула головой Юля. - Вот появилась. И сегодня, если не прогонишь, на целый день. - Юля опять улыбнулась.
- Ну что ты говоришь! Я тебя ждал. Думал, с тобой что-нибудь случилось. Ты болела?
- Было, но не в этом дело. Я тебе обо всем расскажу. Здесь есть такое место, чтоб можно было спокойно побродить?
Я провёл Юлю через Гамбургерплац на улицу, идущую от нашего лагеря к парку Вайссензее. Здесь между высокой кирпичной стеной кладбища с одной стороны и порядком домов с другой тянулась длинная аллея под старыми каштанами, тихая и совершенно безлюдная.
- Где ты живешь-то? - спросил я. - А то опять исчезнешь, и я опять не буду знать, где тебя найти.
- Но я к тебе приезжала.
- Значит, все-таки это была ты? Мне говорили о какой-то девчонке.
- Да? Ну хорошо, что хоть сказали. А живу я в Шёнесдорфе.
- По названию деревня, а где это?
- По названию да, но это, собственно, пригород Берлина. Недалеко отсюда.
- И действительно красивое место, что называется Шёнесдорф?
- Ну, немцы любят всем своим восторгаться. У них всё "шён": Шёнерланд, Шёнефельд, Шёнесдорф.
- Да, таких названий здесь много: Шёнхаузен, Шёнхолц, Шёнеберг... Юля изучающе заглянула мне в лицо,
- Знаешь, Коля, мне к тебе нужно немного привыкнуть, ты все-таки изменился. Будто тот же Коляджамбу и немножко не тот. Как ты себя чувствуешь?
- Да ничего. А что все-таки случилось у тебя?
- Случилось? Да нет, пока, не случилось. Просто Циппель нас никуда не выпускает.
- Циппель - это хозяин, бауэр?
- Да, он бауэр, даже преуспевающий. У него пятнадцать коров, лошади, посевы, овощи. Двух батраков имеет. Пивную содержит. Да еще сдает фабрике, на которой мы работаем, сарай под наше жилье, и он же наш комендант. Как говорит Татьяна, хватает и руками и ногами.
- Значит, бауэр и одновременно ваш комендант?
- Да.
- Нацист?
- Ну конечно, иначе как бы он это комендантство получил? А оно очень выгодно. За ним он от фронта прячется да еще использует нас как бесплатную рабсилу.
- А сколько вас?
- Тридцать девчонок. Шесть дней работаем на фабрике, а в воскресенье на него. Всё прошлое лето занимались прополкой. Осенью копали картошку, брюкву. Да ещё посылает чистить коровники. И Брунгилъда его тоже по субботам несколько девчонок берёт - пивную убираем и в комнатах. А вечером он пересчитывает нас и запирает на замок.
- Да, деловой у вас хозяин.
- Ещё какой! Вчера пришел запирать, а одной не хватает. Даша, она из Винницы, вышла на полчаса к одному парню, земляку, и опоздала. Так этот Циппелъ сел в штубе за стол, дождался, когда она пришла, и при всех избил ее. Чтобы другие боялись.
- Ничего себе тип. Но сегодня все-таки отпустил вас?
- Ты думаешь? С утра повёз всех в поле. Остались только эта Даша, сказалась больной, и мы с Татьяной, сегодня наша с ней очередь штубу убирать. А Татьяна меня отпустила. Так что ты не обижайся, пожалуйста, что осенью я не приехала.
- Ну ещё чего! Я ж понимаю.
Мы прошли каштановую аллею и свернули налево, к парку.
- А что за фабрика, где вы работаете?
- Швейная. Там есть и ткацкий цех и ещё, который тряпье перерабатывает, но в основном швейная. Солдатские телогрейки изготовляет и ещё что-то. Мы ведь каждая делаем только какую-то деталь, а для чего она, не знаем. Там еще немки работают, полячки, французы.
- Значит, большая фабрика?
- Да, довольно-таки. Двухэтажное, старое здание с пристройкой.
Миновав квартал жилых, многоквартирных домов, мы зашли в парк, постепенно спускавшийся к озеру. Здесь русским гулять не разрешалось. Я отпорол свой "ост", а у Юли на блузке знака не было. Без "остов", этих прямых обозначений национальности, нас с ней вполне можно было принять за французов: оба мы были смугловатые, темноволосые, а я к тому же свои вихры, собираясь утром к Топару, на французский манер смазал для блеска парафинолем.
- Если появится шупо, то перекинемся парой слов по-французски, - сказал я.
- Это можно. Попасть в полицию я бы не хотела. Циппели меня спасать не будут
- А хозяйка, эта Брунгильда, тоже вредная?
- Еще, может, вреднее, чем он, хотя с кулаками пока не бросается. Но нам с Татьяной она с самого начала зубы показала.
- За что?
- А, был случай. Когда мы к ним попали, она спросила, кто из нас говорит по-немецки. Все промолчали. Девчонки действительно языка не знают, а мы с Татьяной не признались: очень нужно было с ними объясняться. А потом одна у нас там сильно заболела. Ну, Татьяна - она у нас самая смелая - пошла к Циппелю и на хорошем немецком прямо потребовала, чтобы он вызвал врача. Припугнула его непонятной болезнью, что, мол, может, это тифус. А когда врач приехал, Татьяна куда-то вышла, и переводить пришлось мне. В общем, обе засветились. Так Брунгильда после завела нас в пивной зал и набросилась: "Вы кто, шпионки? Почему скрывали, что знаете немецкий? Хотите, чтобы вами гестапо занялось?" Хорошо еще, что Циппель зашел и вмешался. "Ладно, говорит, оставь их. Я сам разберусь". Он-то больше на кулак полагается.
- А она, значит, на гестапо? Тоже нацистка?
- Так арийка же. Некоторым человекоподобным это льстит. Ладно, ну их к шуту, давай лучше о чём-нибудь другом.
Мы подошли к озеру. Гуляющих в парке оказалось совсем немного. Стайка длинноногих девчонок школьного возраста, несколько старух с детьми на скамейках и прогуливающаяся по дорожке пара, молодая женщина и военный с костылем, старательно учившийся ходить на протезе. На озере плавало несколько лодок и сидевшие в них рядом с взрослыми девушками немчата-подростки озорно перекликались друг с другом.
- Слушай, Коля, а где Шура Черенков? Вы же с ним, кажется, рядом жили? - спросила Юля.
На мысль о Черенкове ее, по-видимому, навела эта резвящаяся на озере немчура. Вспомнила, как мы тогда, Шурка, она, я и Валерка Першин, тоже вот так резвились на Волге. Но то воскресенье закончилось бомбежкой и связалось с событиями, к которым мне её возвращать не хотелось. Её бы сейчас чем-нибудь развлечь, подумал я. Но чем? Повезти в этот чинный и скучный Тиргартен с его парадными статуями всяких там курфюрстов и канцлеров? Или в этот открытый для всех на Унтер-ден-Линден музей, где они демонстрируют гордость германской нации, оружие всех времён, в том числе и бомбы, какие они сбрасывали на нас в нашем городе? Не очень-то большое удовольствие.
Юля тронула меня за руку.
- Ты чего молчишь? Я спросила у тебя про Черенкова.
- А чего сказать? Что вспомнила про Шурея, ты молодец, он был хороший парень. Но его уже нет.
- Да? - Юля, идя рядом, снова заглянула мне в лицо. - Как это случилось?
- А ещё там, дома. Прямое попадание... Слушай, Юля, я знаю здесь одну киношку, куда мы как "Французы" вполне можем пройти.
- Это опять маскироваться? Не хочу. Мне надоело бояться, Коля. Пойдем просто так, куда-нибудь.
Мы обогнули озеро. Небольшое, почти совершенно круглое, с лодочной станцией и мостками, оно было такое окультуренное, с такими выровненными, сглаженными берегами, что скорее походило на искусственно сооруженный бассейн, чем на озеро. Сразу за ним был лестничный подъём на проспект с многоэтажными домами, трамвайной линией и автострадой. Собственно, это была центральная часть Вайсеензее. Я предложил Юле зайти в пивную, где мы с Ефимом и Олегом однажды ели салат. Теперь здесь салат не давали, однако тёмное сладкое пиво получить было можно. Но Юлейка опять отрицательно покачала головой. Тогда мне пришла мысль, куда ее повезти. Мы прошли до Антонплаца, и тут, взяв Юлю за руку, я вскочил вместе с ней в подошедший к остановке трамвай, идущий в центр города.
- А куда мы едем? - тихо спросила Юля, когда мы встали в уголке тамбура у окна.
- Куда-нибудь, - сказал я её словами.
...На обратном пути мы сошли с трамвая у кинотеатра "Дельфи". Здесь на скрещении нескольких улиц на площадке у табачного киоска находилась Юлина омнибусная остановка, у которой уже стояло человек десять немцев, женщин и мужчин. Мы встали чуть в сторонке от них, чтобы можно было перекинуться парой слов, не выдавая того, что мы русские.
- С зоопарком - это ты хорошо придумал, - тронула меня за руку Юля. Спасибо тебе.
- Да я здесь не при чем.
- Нет, при чем. И вообще, хорошо, что я тебя встретила.
К остановке тихо подкатил омнибус, большой двухэтажный автобус,
- Ладно, Коленька, до свидания. Я приеду, - тихо сказала она, направляясь к омнибусу, в просторном чреве которого уже один за одним исчезали ожидавшие его немцы.
- Нет, теперь ты так просто не исчезнешь. - Я подтолкнул Юлю на ступеньку и вскочил вслед за нею в автобус. Дверь тут же закрылась. Юля, обернувшись, с немым вопросом взглянула на меня. "Всё в порядке", - также одними лишь глазами сказал я ей. За стеклами уже замелькали стены и окна домов, стволы деревьев. Старик-кондуктор, двигаясь между рядов, продавал билеты.
- Цвай карте бис Шёнесдорф (Два билета до Шёнесдорфа -(нем.) прим. редакции), - сказал я, достав из кармана очередную трешку.
Кондуктор отсчитал сдачу, вместе с билетами положил мне её в ладонь и показал нам на лестницу, ведущую на верхний этаж:
- Гейт нах обэн! Ир зайд дох юнг (Лезьте наверх! Вы же молодые - (нем) прим. редакции).
Не знаю, понимал ли старик, какую услугу нам оказал, послав нас наверх. Здесь не было ни одного человека, садись на любое место, и никто на тебя не будет зевать.
За окнами после высоких городских домов пошли дома окраинные, двух и одноэтажные, а затем потянулись поля с ровными зелеными рядами посадок брюквы и свеклы.
- Ты поедешь со мной до конца? - всё ещё с некоторым удивлением спросила Юля.
- Ага, до самого Циппелева дома.
- До Циппелева не надо, Коля, - попросила Юля. От упоминания имени её хозяина она как-то сразу поскучнела.
- Но хоть издали увидеть, где ты обитаешь, можно?
- Можно, только ты на моей остановке не сходи.
- Почему?
- Ну я прошу.
- Хорошо, сойду на следующей.
- Нет, правда, Коля, ты не обижайся.
- Да что ты! Как хочешь, так и сделаю.
- Я не хочу, но ты понимаешь, что это за человек. Сейчас сойдёшь с автобуса, а он, возможно, уже поджидает, А если еще увидит с тобой, тогда все... Недавно Веру Иваницкую заметил на улице с французом, так догнал на велосипеде и ударил ее по лицу. А потом отвёл в чулан и запер.
- Он что, может, мешком накрытый?
- Татьяна говорит, что у него идея фикс. Как только увидит кого из наших с парнем, сразу звереет. "Ферботен!" Для русских у него всё ферботен.
- Черт знает что! Получается, что напрасно мы с тобой встретились? Мне к тебе приезжать нельзя, тебе тоже, выходит, лучше не высовываться.
- Глупый ты, - улыбнулась Юлейка. - Ничего вы, мальчишки, не понимаете. После той встречи мы не виделись больше полгода, но все это время я знала, что совсем недалеко на Вайссензее существует Коляджамбу. С которым мы когда-то сидели за одной партой. И который так терпеливо слушал моё музицирование. Тебе этого мало?
- Не обо мне речь.
Юля опять с улыбкой взглянула на меня. Удивительная у девчонок бывает улыбка! Раньше я этого не замечая. Как солнечный просвет сквозь облака в ненастье.
- А у тебя что, нет здесь хороших подруг? А Татьяна? - Татьяна мне ближе других, но у нее самая близкая Вера Иваницкая. Они вместе ещё с Одессы.
- Они одесситки?
- Да.
Брюквенные и картофельные поля перемежались с подступавшими к дороге жилыми строениями. Омнибус делал остановки, внизу выходили и садились пассажиры, но наверх никто не поднимался. При въезде в широкую улицу с добротными кирпичными домами и садиками во дворах Юля встала.
- Сейчас будет твоя остановка? - спросил я. Она кивнула.
- Но ты хоть скажи, в каком доме ты там обитаешь.
- Через квартал, где я сейчас сойду, на углу справа ты увидишь двухэтажный дом. Он приметный: нижний этаж по обе стороны от входа облицован синей плиткой. Это пивная Циппелей, сами они живут наверху
- А вы?
- А мы за домом в каменном сарае. Там есть калитка из проулка. Автобус, уже тормозя, сбавил ход. Юля коснулась моей руки и пошла к лестнице.
- Я к тебе скоро приеду, - сказала она опять. - Если, конечно, ничего не случится.
А что может случиться, хотел я спросить, но Юля уже сбежала вниз. Я прильнул к окну. Выйдя на тротуар, она обернулась и, держа руку у груди, скрытно, только кончиками пальцев помахала мне. Автобус тронулся, и Юля осталась позади.
Через квартал я увидел приметный дом Циппеля с его синей кафельной облицовкой по нижнему этажу и нарисованной пивной кружкой в простенке между окон. На ступеньках перед дверью стоял немец лет пятидесяти в военном мундире, По-видимому, это и был Циппель. Юля упоминала, что Циппель еще в прошлую войну был каким-то ефрейтором и теперь по воскресеньям надевал военную форму.
На следующей остановке я пересел на встречный омнибус и вернулся в лагерь.
Теперь Юля постоянно присутствовала у меня в голове. Вспоминались ее улыбка, глаза, то грустные, то осветившиеся короткой радостью. Очень хотелось снова увидеть её, и я жалел, что мы не договорились хотя бы о мимолетной встрече на автобусной остановке, если уж мне нельзя появиться возле дома ее хозяина. Я даже мог бы не сходить с омнибуса, в условленный день и час она вышла бы к дороге, а я проехал мимо, и мы обменялись бы взглядами. Главное, только бы удостовериться, что с нею ничего не случилось. Мне казалось, что Юля чего-то ещё не сказала мне. Как при первой встрече, так и на этот раз я снова почувствовал в ней какую-то внутреннюю напряженность, чего раньше дома я в ней не замечал. Я прекрасно помнил, как непринужденно и просто Юля держалась с первого же дня появления в нашем классе и как легко вошла в наш мальчишеский кружок. Мы тогда уже занимались не в школе, а на квартире Архиповых, и девчонки вместе с хозяйкой в небольшой, гостиной комнате, где стояло пианино и проходили наши уроки, устроили по какому-то случаю небольшой вечер с чаем и художественной самодеятельностью. Васька Чанский и Женька Симонов представляли скопированную с плаката пантомиму, в которой Чанский изображал Гитлера, убегающего от Москвы с отмороженными ушами, а Симонов в пилотке с красной звездой давал ему пинка под зад. Я прочёл наизусть "Злоумышленника" Чехова, а Юля, сев за пианино, так сыграла "Турецкий марш" Моцарта, а потом ещё несколько вещей из классики, что всех нас очень удивила. Потому как ожидали мы услышать нечто обычное школярское, а услышали игру высшего класса. Лилька Архипова в тот вечер тоже аккуратно отстукала вызубренную пьесу, и Ольга Михайловна, решив как учительница немецкого спеть нам "Роте сарафан", русский романс на немецком языке, также сама аккомпанировала себе на пианино, но обеим им до Юльки было далеко. И дело не только в том, что у Юли чувствовалась настоящая школа, она с раннего детства получала уроки сначала у своего отца, профессионального пианиста, потом несколько лет училась в музыкальном училище, но в ней было еще что-то артистическое. Она играла свободно, увлеченно, заразительно. После я слушал, её еще несколько раз, впечатление оставалось всё то же. И теперь вспоминая ее игру, я думал, что не будь этой войны, как знать, Юлейка, очень возможно, уже была бы известной пианисткой. Но нам, увы, здорово не повезло.
Два воскресенья я терпеливо ожидал Юлю в лагере, а на третье, не дождавшись, сел в омнибус и поехал в Шенесдорф.
Сойдя теперь уже на знакомой остановке, я долго ходил то по одной, то по другой стороне улицы перед домом с пивной. От Юли я знал, что первую половину дня в воскресенье они проводят в поле, поэтому приехал после обеда и, рассчитывая, что сейчас девчонки находятся уже на дворе своего хозяина, стал караулить, когда кто-нибудь из них выйдет на улицу. Однако прошло не менее часа, прежде чем я заметил, как из выходившей в переулок боковой калитки между домом и большим каменным сараем с решётками на окнах появилась девчонка в серо-зеленой робе для "восточных" и направилась по проулку в противоположную от меня сторону. Я догнал ее и попросил вызвать Юлю.
- Юлю тоби? - с мягким украинским выговором повторила дивчина и внимательно посмотрела на меня. - А Юли туточки вже нема.
- Как нет? А где она?
- Нема. Забрали. А ты хто?
- Её школьный товарищ.
- Тоди почекай, я зараз покличу Таню. Вона про Юлю бильш усих знае.
Дивчина вернулась во двор, а через минуту-две вышла Таня, высокая девушка с открытым смелым взглядом, уже виденная мною в прошлом году и немного знакомая по рассказам Юли.
- Тебя Коля зовут? - сказала девушка. - Юлька говорила мне про тебя.
- А что с Юлей?
Таня оглянулась на калитку, потом показала взглядом в глубь проулка:
- Пойдем туда. А то здесь сразу засекут, Юлька знала, что ты приедешь и просила рассказать тебе обо всем. Ее уже неделю как забрало гестапо.
- Гестапо? Но за что?
- А не за что. Брунгильда донесла им, что она еврейка.
- Какая еврейка? - не понял я.
- Тише ты. Это не я, Брунгильда сказала. Но Юлька и правда похожа то ли на армянку, то ли на еврейку.
- Ну и что? Обо мне тоже говорят, что на кого-то похож - то на индуса, то на цыгана.
- На цыгана - тоже опасное сходство. А фамилия у Юльки правда Иванова?
- Иванова была Ольга Михайловна, её мать, а она по журналу числилась Верникова.
- Да? Значит, дома она была Верникова? Понятно. По отцу, значит. И внешность ей, наверно, досталась от отца.
- Ну и что? Что из этого?
- Видишь ли, Николай, Верникова - это, скорее всего, действительно измененная еврейская фамилия Верник.
- Не знаю, я об этом никогда не думал. Какое это имеет значение?
- Для нас с тобой не имеет. А Брунгильда, когда нас Циппель привез сюда, сразу ему на Юльку показала: "Вон та черненькая - еврейка. Зачем ты её привез?" Тогда Циппель отмахнулся: "Ладно, говорит, нам её дали как русскую работницу, ну и пусть пока работает". Понимаешь - "пока", И Юлька все время должна была думать, что она живет пока. Я ей сказала: говори, что у тебя мать или бабушка армянка. Но ты же знаешь Юльку: для нее это унижение.
- Конечно, она права.
Проулок вывел нас на тихую улицу, од завернули за угол и пошли направо.
- А в ту субботу на нее что-то нашло, - продолжала Татьяна. Брунгильда послала нас с ней и Веркой убирать в пивной. Юлька вытерла пыль с пианино, а потом открыла крышку, прошлась по клавишам и начала играть. Ты понимаешь, никогда не подходила к пианино, а тут села и заиграла. И не какой-нибудь там собачий вальс двумя пальцами, а по-настоящему. Моцарта, Шопена, Чайковского. Мы только рты разинули. Юлька, думаем, это или не Юлька. А ее будто прорвало, ничего уже вокруг не видит и не слышит. И мы тоже, как свихнулись, стоим и про уборку забыли. А потом вдруг слышим сзади: "Браво! Браво!" Поворачиваемся, а это Лотта, немка из соседнего двора, стоит у двери, а рядом Брунгильда. Уж лучше бы Лотта молчала. Ты ж понимаешь? Брунгильда ведь на этом пианино чуть не каждый вечер тарабанит. Но если б ты знал, какое это бездарное существо. У нее же ни слуха, ни ритма. А руки! Бухает ими, как копытами. И что особенно поражает, при всём этом она вполне серьёзно считает себя музыкантшей. Бывает же такое! А теперь представь, что эта госпожа мегера почувствовала, когда увидела, как какая-то девчонка из склавов (от немецкого "склаве" - раб, невольник - прим. ред.) играет на ее инструменте, да еще так, как ей самой и во сне не снилось. А тут еще эта соседка: "Браво! Зундершейн! В этих стенах ничего подобного никогда не раздавалось". Представляешь? Жуткий пассаж. Ну, при соседке она, конечно, изобразила мину: "Так ведь эта девчонка, говорит, исполняла совсем другие вещи". Как будто дело всего лишь в других вещах. Лотта, конечно, только усмехнулась, взяла свои бутылки с пивом и ушла. А мадам Циппель тут же при нас подошла к стойке, сняла с телефона трубку и позвонила в гестапо. Будьте добры, освободите ее от еврейки, которую им арбайтсамт подсунула вместо русской. Я попыталась было вставить хоть слово: что, мол, вы говорите, о какой еврейке? Так она на меня, как овчарка: "Хальтэ клапэ! А то и тебя отправлю в концлагерь!"
- Так и сказала: в концлагерь?
- Ну. А в понедельник мы только сели на фабрике за машины, смотрим, заходит Циппель с каким-то немцем в черной форме - и прямо к Юльке. Мы, конечно, сразу догадались, что это гестаповец. А Юлька уже ждала этого, хотя и изменилась в лице, но спокойно сказала: "Прощайте, девчонки". В окно нам было видно, как ее подвели к фургону, захлопнули в кузов и увезли.
- А что за фургон?
- Ну черный этот, с решеткой.
Евреев, которых в декабре увезли в тот истребительный Аушвиц, тоже взяли гестаповцы. Выходит, и Юлю, скорее всего, отправили туда же. Хотя называли немцы и другие подобные лагеря с крематориями - Бухенвальд, Дахау, Маутхаузен. На душе у меня сделалось ужасно паршиво. Хоть бы разбить что-нибудь вдребезги, что ли. Сейчас мне был хорошо понятен тот отчаянный поступок инженера Петера Шварца, одного из троих евреев, работавших вместе с нами в цехе Швенке. Когда за ними пришли гестаповцы и скомандовали: ком!, он швырнул им в лицо снятый с себя рабочий фартук и, выскочив через заднюю дверь цеха, метнулся в находившийся напротив склад, а там по штабелям мешков с красителями добрался до окна под самой крышей, распахнул его и выбросился с более чем двухэтажной высоты на брусчатку берлинской улицы. Потом конвойщики, подогнав мотоцикл с коляской, подобрали его с переломленной ногой и разбитым в кровь лицом. Я не думаю, что Петер серьезно рассчитывал убежать от вездесущего гестапо, просто сделал этот бросок из окна из чувства протеста. Теперь я его очень понимал.
Кажется, я ко многому уже был готов, ко всяким неожиданным случаям, но такой вариант, что произошел с Юлей, мне раньше в голову не приходил. Бедная Юлейка!
Расставшись с Татьяной, я вышел на автостраду и часа два шагал по обочине дороги, прежде чем сел в омнибус на одной из встретившихся остановок.
На Вайссензее я вернулся страшно усталый и внутренне совершенно опустошенный. У ворот лагеря стояли поджидавшие кого-то незнакомые русские парни и наш парализованный старик Каллистрат, с трудом передвигавшийся на непослушных ногах и, как всегда, охотившийся за сигаретой.
- Дай закурить, - встретил он меня.
Я достал из кармана неизрасходованную нераспечатанную пачку сигарет и всунул её в плохо гнувшуюся ладонь Каллистрата.
- Всю? - обрадовался он. Я молча кивнул.
Откуда-то незаметно вывернулся Иван-огородник.
- Ты где пропадаешь? - налетел он на меня. - Я тебя давно ищу. Сходи на дальнюю плантацию. Я вчера сорвал там полведра огурцов и забыл их в сарайчике.
- Для немецкой столовой?
- Ну да.
- Завтра возьмешь, - сказал я.
- Завтра они не успеют к обеду.
- Тогда шпарь сам. Если такой заботливый.
Я отвернулся от Ивана и направился в ворота.
- Ты куда? Я ж тебя посылаю! - повысил голос Иван,- Я же старший. Я даже не взглянул на него.
- Ну тогда знай: больше ты у меня в бригаде не работаешь, - бросил он мне вслед.
- Да пошел ты! Холуй несчастный.
На другое утро во время построения комендант, появившись перед колонной, ткнул пальцем в мою сторону:
- Пойдешь на фабрику! На огороде ты не нужен.
И я опять пошел в цех мастера Швенке.
Осенью, в одно из ненастных воскресений, когда каштаны сбрасывали листья, а ветер с дождем разносил их по тротуарам и мостовым, я ещё раз съездил в Шёнесдорф, увидел Таню, но о Юле ничего нового не узнал.
- Ты ж понимаешь, Николай, спасти теперь Юльку может только чудо, сказала Таня. - Но я в чудеса не очень верю.
После войны мне пришлось долго скитаться по военным госпиталям и гражданским больницам. В одной хирургической клинике - уже в моём городе мне случилось познакомиться с женщиной, работавшей в органах МВД и имевшей доступ к картотеке бывших узников фашистских лагерей. По моему списку она нашла мне адреса нескольких моих школьных друзей, переживших и плен, и концлагеря, и, вернувшихся, на родину, но Юли в картотеке вернувшихся не оказалось. Нет, чуда не произошло. Вырваться из рук палачей Юле не удалось.