Столыпин

Рыбас Святослав

Часть третья

Катастрофа

 

 

Открытый конфликт

Взаимоотношения царя и Столыпина всегда были непростыми. Чем ближе Реформатор подходил к цели своих проектов, тем меньше в нем нуждались в Царском Селе.

Первое столкновение правительства и Николая произошло тоже в 1909 году. Оно касалось вопроса внешне не очень существенного, но в основе своей весьма серьезного.

Летом 1908 года морской министр адмирал Диков внес на рассмотрение Думы проект штатов морского Генерального штаба, чего не должен был делать, ибо она могла рассматривать только кредиты, отпускаемые на военные нужды. Впрочем, тогда это осталось незамеченным. Дума без прений приняла предложение учредить морской Генеральный штаб.

Несоответствие обнаружилось в Государственном совете, проект отклонили.

Морское министерство вновь обратилось в Думу, на сей раз прося только утвердить кредит. Адмирал ушел в отставку.

Думская комиссия обороны под руководством А. И. Гучкова, однако, восстановила проект в первоначальном виде, не желая поступиться авторитетом. Дума утвердила гучковский проект.

Столыпина на заседании не было, он тяжело простудился и не вставал с постели. В его отсутствие продолжилась борьба Думы за расширение своих прав. И повел ее союзник Столыпина Гучков.

– Отказа в кредитах правительство от нас не видело, – сказал он. – Несомненно, что в материальной стороне дела известные улучшения достигнуты. Но как раз в тех областях военного дела, которые находятся вне пределов нашей власти, мы не можем считать, что дело обстоит благополучно. Возьмите хотя бы область военного командования.

И здесь Гучков задал вопрос, потрясший не только Думу:

– Вы мне скажите, есть ли во главе всех округов люди, которые могут в мирное время воспитать нашу армию к боевому подвигу и повести к победе наши войска?

Он не имел права критиковать высший командный состав армии. Ни в одном парламенте этого не делалось. (На следующий день кадетская «Речь» писала: «Бывший депутат Зурабов сказал, что при настоящих порядках наша армия будет всегда терпеть поражения. А. И. Гучков выразил это иначе, с присущим ему талантом, гораздо ярче и образнее».)

Гучкову отвечал военный министр генерал А. Ф. Редигер и вместо того, чтобы отвергнуть попытку вторжения в не подлежащую обсуждению область, стал рассуждать, что-де командный состав следует «улучшить, освежить», то есть как бы согласился с критикой Гучкова.

Правые возмутились, депутат Е. Н. Марков сказал, что военный министр не имеет права говорить, что в армии нет подходящего материала для хороших командиров, что подобное – оскорбление для русской армии.

Начинался открытый конфликт.

Николай был крайне подавлен случившимся. Редигер был уволен.

Обсуждение проекта перенесли в Государственный совет. Здесь министр финансов В. Н. Коковцов, заменявший больного премьера, предложил компромисс: принять проект в думской редакции, но с оговоркой, что это не может составить какого-либо прецедента. Без сомнения, это было мнение и Столыпина.

Большинство госсоветовской комиссии приняло это предложение, меньшинство (правые) не согласилось, подало особое мнение. Собрался Государственный совет.

Лидер правых П. Н. Дурново заявил, что нельзя допускать опасного прецедента, «в результате тихо и медленно расшатываются устои, на которых покоится у нас в России военное могущество государства».

Словно и не было оговорки Коковцова насчет невозможности создания прецедента!

Тут неожиданно правым помог С. Ю. Витте («жидомасон», по определению СРН), произнесший страстную речь в защиту прерогатив императорской власти.

Напрасно Коковцов просил принять проект ввиду его практической неотложности. Витте не слышал его. Витте бил по Столыпину, к которому испытывал вражду.

И все-таки незначительным большинством проект приняли.

Теперь надо было ждать утверждения его царем. Николай не спешил. Поскольку Столыпин после болезни уехал на четыре недели отдыхать в Ливадию, он хотел дождаться его возвращения.

В левой печати появились статьи о скорой отставке правительства.

20 апреля председатель Совета министров вернулся, 24 апреля он получил от Николая письмо с отказом утвердить проект. «О доверии или недоверии речи быть не может. Такова моя воля. Помните, что мы живем в России, а не за границей или в Финляндии, а потому я не допускаю мысли о чьей-нибудь отставке».

Однако косвенное неодобрение действием кабинета все же было выражено. Это понимали все, и левые, и правые.

Николай не уступил, не побоялся принципиально отвергнуть позицию Совета министров.

Внешне Столыпин не утратил своих позиций. Но важный поворотный пункт уже был пройден.

* * *

В июне Николай встретился в финских шхерах, в Бьерке, с германским императором Вильгельмом. На царской яхте «Штандарт» во время завтрака Вильгельм проговорил со Столыпиным, забыв о царице Александре Федоровне, по правую руку от которой сидел. Он буквально впился в Реформатора. Столыпин рассказывал о преобразованиях в русской деревне.

Накануне войны в Россию приезжала из Германии правительственная комиссия под руководством профессора Аугагена для изучения результатов реформы. Объехав ряд губерний, она представила в Берлин отчет. Основной вывод – по завершении земельной реформы война с Россией будет не под силу никакой державе. Русский посол в Берлине узнал, что этот отчет сильно обеспокоил Вильгельма. Наверняка император вспомнил 1909 год, теплый июнь и уже убитого к тому времени Столыпина.

Вскоре после Бьерке Столыпин выезжал вместе с царем на празднование двухсотлетия Полтавской битвы. Роскошные пейзажи центральной Украины, степи, дубовые рощи, пирамидальные тополя, подпирающие голубое небо, гоголевские места, навевающие мысли о Тарасе Бульбе, – все это оживляло поездку в честь победы Петра Великого.

И урожай был небывалый.

Никаких угроз, никакого террора. Страна выздоравливала.

Для того чтобы обеспечить безопасность государя, в самых многолюдных местах были поставлены шеренги младших, двенадцатилетних воспитанников Полтавского кадетского корпуса. Мальчики в белых полотняных гимнастерках с красными погонами, конечно, защищали царя не как охранники.

Николая встречали довольные, веселые, праздничные люди. Революции не было и в помине.

 

Россия оживает Сибирью

Оживление царило во всех хозяйственных областях. Вывоз хлеба за границу достиг 748 миллионов рублей. Закладывался фундамент великих планов – через пять лет были готовы проекты Днепростроя и Волховстроя (ставших символами сталинских пятилеток). Деревня все больше требовала новых сельскохозяйственных орудий, машин, строительных материалов, средств потребления. Внутренний рынок быстро углублялся. Капиталы из сельского хозяйства, через сберегательные кассы, Крестьянский банк, кредитную систему перетекали в промышленность.

То, что началось в 1909 году, можно назвать возвышением России не благодаря искусному управлению народом, а силами самого народа.

Правительство протянуло руку земскому самоуправлению и всячески стремилось открыть земледельцам дорогу к знаниям, технике, кредиту. Самоуправление, еще вчера считавшееся не совместимым с государственным строем, было поставлено в привилегированное положение. Еще один толчок к пробуждению народных сил дало издание в 1908 году нормального устава сельскохозяйственной кооперации. Создавались кредитные товарищества, артели – создавались широко, даже жадно, ибо русский крестьянин жадно стремился к самостоятельной жизни.

Зато другая жизнь, общественная, угасала. Социалистические и либеральные газеты писали о «реакции, упадке, торжестве личного интереса».

Вспомним еще раз «Вехи». Отец Сергий Булгаков в статье «Героизм и подвижничество» писал:

«Русская революция развила огромную разрушительную энергию, уподобилась гигантскому землетрясению, но ее созидательные силы оказались далеко слабее разрушительных…

Героическое «все дозволено» незаметно подменяется просто беспринципностью во всем, что касается личной жизни, личного поведения, чем наполняются житейские будни… У нас, при таком обилии героев, так мало просто порядочных, дисциплинированных; трудоспособных людей…

Для русской интеллигенции предстоит медленный и трудный путь перевоспитания личности, на котором нет скачков, нет катаклизмов, и побеждает лишь упорная самодисциплина…» (разрядка наша. – Авт.).

Вот, если угодно, и объяснение «упадка» общественного настроения при экономическом подъеме.

Энергичная, настораживающая Европу, не желающая ни с кем войны, эта Россия набирала силу.

В октябре Столыпин в беседе с редактором саратовской газеты «Волга» подметил, что пессимизму газетных статей противостоит бодрое настроение, бодрый оптимизм провинции. «Я полагаю, – подчеркнул он, – что прежде всего надлежит создать гражданина, крестьянина-собственника, мелкого землевладельца, и, когда эта задача будет осуществлена, – гражданственность сама воцарится на Руси. Сперва гражданин, а потом гражданственность. У нас обыкновенно думают наоборот».

Реформатор принимал обстановку точно так же, как и государственно мыслящая интеллигенция. Он действовал без скачков, катаклизмов, против «недобитого абсолютизма» (П. Б. Струве).

«Итак, на очереди главная задача – укрепить низы. В них вся сила страны. Будут здоровы и крепки у государства, поверьте, и слова русского правительства совсем иначе зазвучат перед Европой и перед всем миром. Дружная, общая, основанная на взаимном доверии работа – вот девиз для нас всех, русских! Дайте государству двадцать лет покоя, внутреннего и внешнего, и вы не узнаете нынешней России».

20 лет – это был срок «медленной революции».

Необходимо посмотреть на Столыпина с точки зрения великих преобразований другого Реформатора, Петра Великого. «Душа интеллигенции, этого создания Петрова, есть вместе с тем ключ и к грядущим судьбам русской государственности и общественности» (С. Булгаков). И, добавим мы, истории понадобилось два столетия, чтобы навстречу образованному классу, оторванному от народа, не приобретшему навыка будничного труда и тем не менее служившему средостением между Европой и Россией, двинулся сам русский народ.

Столыпинская опора на «низы» – это продолжение петровского строительства, но без петровского насилия, жажды мгновенного результата.

* * *

Наиболее ярко сила российских «низов» предстала перед Столыпиным во время совместной с министром земледелия Кривошеиным поездки в Сибирь в конце лета 1910 года. Эта поездка имела две цели – в русле переселенческой политики правительства и, более широко, в плане развития русского влияния в Азии.

За триста лет колонизационного освоения русскими Сибири переселение туда шло стихийно и только с началом строительства Великого сибирского пути стало принимать формы государственного дела. Идея создания «цепи деревень от Урала до Тихого океана» родилась у С. Ю. Витте. Тогда надо было решать задачу объединения азиатских территорий с европейскими. Другая задача – наделение безземельных крестьян землей. Многие помещики опасались лишиться рабочих рук.

С Сибирью связана и крестьянская мечта о Беловодье, сказочной стране народного благоденствия без государственных чиновников, помещиков и всякой несправедливости.

Замыслы Витте были велики: развитие сети дорог от грунтовых до железных; обеспечение Туркестана дешевым сибирским хлебом; расширение за счет зерновых посевов производства хлопка в Средней Азии; заселение киргизских степей, Приамурья; привлечение в Сибирь «образованных слоев общества» путем создания крупной частной собственности и льготного предоставления рабочим земельных участков в аренду; индустриализация огромной и почти незаселенной страны, хотя бы ценой привлечения иностранного капитала.

Единственное, в чем Витте не учел реальной обстановки: поглотить всех малоземельных Сибирь не могла. Сокращение их числа могло быть достигнуто лишь привлечением в промышленность. Здесь виттевская индустриализация подкрепилась столыпинским «освобождением» крестьян. И затем в Сибири, уже после Витте, было положено начало промышленной колонизации – строились дороги, порты, рудники, заводы. К 1914 году дальневосточные области стояли на втором месте в империи по развитию городской жизни.

В переселенческом деле, как и в проведении земельной реформы, хорошо видна преемственность столыпинской политики, способность премьер-министра сосредоточиваться на главном. Процесс связывания России и Азии показывал, как историческая общинная традиция, которая определила характер народа и с которой он боролся в большинстве районов европейской части страны, может оставаться жизнедеятельной и развиваться.

Расскажем одну необыкновенную историю того времени.

В Сибири, на Алтае, в Бийском уезде в селе Старая Барда крестьяне организовали маслодельную артель и торговали сливочным маслом. Они сообща владели сепараторами, маслобойками, другими орудиями. Организовали кредитное товарищество, поставили на мельничной запруде небольшую электростанцию, провели в избы электрический свет. Как назвать те лампочки, горевшие в крестьянских горницах в начале века? «Столыпинскими»? Кроме того, они построили у себя народный дом, то есть клуб, купили синематографический аппарат и смотрели в темном помещении на оживающие в электрическом луче различные случаи далекой жизни. Этот алтайский кооператив, конечно, кажется чудом. Позднейшие кооперативы, подневольные сталинские колхозы, отличались совсем иными достатками. Но что скажем мы, когда узнаем, что в Старой Барде, кроме того, была телефонная станция и все желающие за небольшую плату могли установить у себя телефонный аппарат? А между тем все это было.

Сибирь была богата и свободна. Община сохранила здесь лучшее наследие, идею социальной защиты, коллективизм и была освобождена от «равенства бедных». Неспроста до сих пор образ сибиряка, сильного, великодушного, независимого человека, остается в народной мифологии, несмотря на катастрофическое разрушение сибирской жизни.

Столыпин не был идеологическим противником ни общины, ни крупного помещичьего землевладения. Он был реалистом. Жизнеспособность того или другого явления была для него главным критерием. Может быть, в этом ярче всего выразилась его философия – все, что на пользу России, все хорошо.

«Сибирь всасывала в себя поток людей и затем начинала выбрасывать на внутренний рынок потоки пшеницы, масла и других сельскохозяйственных продуктов», – отмечал в либеральном «Вестнике Европы» экономист Н. Огановский. Более того, и на внешний рынок – тоже. Например, стоимость вывезенного в 1912 году только в Англию масла – 68 миллионов рублей – в два раза превышала стоимость добычи сибирского золота.

Конечно, на вырученные от торговли деньги сибиряки-кооператоры могли бы завести у себя не только телефоны, но и авиацию!

По результатам сибирской поездки Столыпин и Кривошеин представили Николаю обширную записку: «…Растет сказочно… в несколько последних месяцев выросли большие поселки, чуть ли не города». Кроме насущных задач освоения территории в ней ставилась задача перехода с «мужицкого», недостаточно интенсивного, ведения хозяйства к интенсивному, а для этого требовалось ввести в сибирской деревне межевание общинных земель и право собственности. То есть Реформа должна была реализоваться и тут. Но как реализоваться, ведь не принудительно? Столыпин и Кривошеин видели путь в индустриализации, увеличении потребителей сельскохозяйственной продукции.

Из огромного инертного придатка исторической Руси Сибирь превращалась в «органическую часть становящейся евразийской географически, но русской по культуре Великой России» (К. А. Кривошеин).

 

Столыпин и Гучков

Между тем правительственной политике, нацеленной больше за Урал, противостояло иное настроение, иная идея – гегемонии на Ближнем Востоке. Напомним, что после соглашения с Англией в 1908 году либеральная интеллигенция вспомнила о Проливах. А осуществление этой идеи неизбежно привело бы к столкновению с Германией, Австро-Венгрией и Турцией.

Впрочем, внешняя политика России отличалась спокойствием и миролюбием. В середине августа 1910 года, когда Столыпин и Кривошеин колесили по Сибири, Николай со всей семьей приехал в Германию и провел два с половиной месяца на родине жены в Гессенском замке Фридберг, в тихой сельской обстановке.

Перед отъездом Николай захотел встретиться с Вильгельмом и обсудить международные дела. Правда, германский император был настроен скептически: соглашение с Англией не прошло бесследно. К тому же тон русских газет был антигерманским.

Тем не менее 22 и 23 октября Николай с Вильгельмом встречались в Потсдаме. Они признали, что нет прямых столкновений интересов России и Германии, и обязались не поддерживать политики, направленной друг против друга. Германия обещала не поощрять австрийские устремления на Балканах, Россия – не поддерживать английские действия против Германии. Это означало сохранение на Ближнем Востоке существующего положения. (И неприятие царем идеи гегемонии в этом районе.)

Не удивительно, что российские газеты холодно отнеслись к Потсдамской встрече.

В Думе произошла открытая дуэль. Милюков выступил с критикой: «Это значит, что наши союзные соглашения перестали быть наступательными и остались только на оборонительной функции». «Ему хочется войны?!» – воскликнул в ответ правый депутат П. Березовский.

В действительности франко-русский союз был только оборонительным, а с Англией никакого союза не было.

Кому же выгодно накалять отношения с Германией?

В Англии были недовольны Потсдамом.

И российская печать – тоже недовольна, открыто солидаризуясь с «владычицей морей».

Новый британский посол сэр Джордж Бьюкенен стремится как можно полнее нейтрализовать Потсдам.

Печатники Петербурга, Москвы, Варшавы, Киева набирают статьи, написанные как будто рукой английского дипломата.

Словно отвечая на все это, новый министр иностранных дел С. Д. Сазонов в беседе с корреспондентом «Нового времени» буквально взывал к проявлению терпимости по отношению к Германии: «Должен сказать откровенно, что вы иной раз бываете слишком желчны… В интересах обоих народов был бы полезен более мягкий тон. Если бы я был магом, я свернул бы свиток судеб так, чтобы время сократилось лет на пять. За этот срок сами собой улягутся взаимные недоверие и раздражение. Время прольет бальзам на горячие раны».

Но нет, напрасно старался Сазонов! Правительство вело свою политику, интеллигенция – свою. В этом плане мысль П. Б. Струве из статьи в «Вехах» объясняет происходящее: «Идейной формой русской интеллигенции является ее… отчуждение от государства и враждебность к нему».

Конечно, можно было бы порассуждать о действиях английской разведки и нарисовать легкодоступный пониманию образ. Однако, допустим, как ни старалась Интеллидженс сервис, ей были недоступны корни российской драмы.

Как только Россия заключает с Японией соглашение (лето 1910 года) – раздается голос Милюкова: «Поддерживая Японию, мы ставим деньги не на ту лошадь».

Как только Россия потребовала соблюдения своих торговых прав и привилегий в Монголии и в случае ущемления интересов русских купцов пригрозила ввести войска в китайские пределы – сразу раздались протесты, сперва в английской печати, затем в петербургской.

Почему так единодушно? Или русские купцы хуже британских?

В либеральных кругах считалось, что союз с монархическими странами ведет к укреплению консерватизма в России, поэтому надо бороться против сближения с Германией, поддерживать Англию, где сильны либеральные традиции. То есть там главенствовал прежде всего партийный, идеологический интерес.

Отсюда всего шаг к «пораженчеству» большевиков во время Первой мировой войны, к провозглашению лозунга «двух культур, буржуазной и пролетарской», к идее уничтожения всего «чужого».

* * *

Успокоение страны, обильные урожаи 1909 и 1910 годов, рациональная внешняя политика, активное законодательное обновление (реформа местного суда, расширение народного образования, новый продовольственный устав) – во всем этом заслуга столыпинского правительства. Кажется, можно предположить, что общественное настроение наконец повернется к нему? Но нет, на земских и городских выборах, после «поправения» в революционный период, снова стали выдвигаться более левые фигуры.

Как будто мало успокоения, мало урожаев, мало перемен!

С другой стороны, правые постоянно обвиняли правительство в либерализме, в разрушительстве.

Но ни то ни другое не было страшно. Жизнь быстро менялась, обновлялась, становилась бодрее. Столыпин смотрел на этот процесс оптимистично:

«После горечи перенесенных испытаний Россия, естественно, не может не быть недовольной; она недовольна не только правительством, но и Государственной Думой и Государственным Советом, недовольна и правыми партиями, и левыми партиями. Недовольна потому, что Россия недовольна собой. Недовольство это пройдет, когда выйдет из смутных очертаний, когда образуется и укрепится русское государственное самосознание, когда Россия почувствует себя опять Россией. И достигнуть этого возможно, главным образом, при одном условии: при правильной совместной работе правительства с представительными учреждениями (то есть с Думой. – Авт.)».

В этих словах слышится обращение и к царскому окружению, и к думской оппозиции: «Проявите терпение! России одинаково необходимы Дума и реформы».

Показательно направление действий Столыпина при принятии нового продовольственного устава, который определял порядок помощи крестьянам во время неурожаев. Зная земледельческие пристрастия Реформатора, можно подумать, что он будет выступать за щедрую помощь всем нуждающимся. Но это справедливо только отчасти. По существу, он отвергает вечный общинный принцип равной помощи, прекращает бесплатное «кормление», заменяя его новой рациональной системой: состоятельным крестьянам продовольствие и семена выдавались как ссуда, для несостоятельных устраивались общественные работы, где (на строительстве дороги, например) можно было заработать на пропитание, а бесплатная помощь давалась только совсем маломощным. Даже сегодня у многих читателей мелькнет мысль о нарушении Столыпиным идеалов социальной справедливости, о каковых, впрочем, в капиталистическую пору думать было вовсе не обязательно. Однако Реформатор ответил в Думе и на наш вопрос, сказав, что эта мера положила предел «развращающему началу казенного социализма» (Речь 9 ноября 1910 года).

Патриархальный социализм общины и государственный социализм одинаково тормозили развитие народных сил. Какая смелость была нужна, чтобы внешне отнять у голодающих кусок хлеба, но дать возможность его заработать!

За два дня до произнесения Столыпиным слов о «развращающем начале» умер Лев Николаевич Толстой. Угас один из «духов русской революции», писавший в дневнике о «сострадательном отвращении к П. Столыпину». Уходила в прошлое патриархальная Россия.

Но не идеалистические, небывалые Платоны Каратаевы, а практические русские мужики, восхищавшие Константина Левина в «Анне Карениной», теперь двигались по дороге, расчищаемой Реформатором.

В том же 1910 году А. И. Гучков, лидер партии октябристов и представитель крестьянско-купеческой России, стал председателем Думы. Реальный русский, побывавший и на освоении азиатских просторов в Китае, и на Англо-бурской войне в Южной Африке, союзник Столыпина, Гучков хотел иметь прямое влияние на царя в деле развития реформ. Он был представителем того динамического начала русского народа, которое продвинуло империю из угрофинских лесов и Варшавы до Аляски. На самодержца государя императора он смотрел несколько реалистичнее, деловитее, чем аристократ Столыпин.

Однако из желания Гучкова практически ничего не вышло. Царь не терпел открытого давления и догадывался, к чему стремится Гучков. На первом приеме он вопреки своей приветливой манере встретил нового председателя Думы очень холодно. Было ясно, что ни о каком влиянии на царя не может быть и речи.

У Гучкова тоже развеялись иллюзии. Во вступительной председательской речи через три дня после аудиенции он намекал на расхождение с Николаем:

«Я убежденный сторонник конституционно-монархического строя, и притом не со вчерашнего дня… Вне форм конституционной (выделено нами. – Авт.) монархии… я не могу мыслить мирного развития современной России… Мы часто жалуемся на внешние препятствия, тормозящие нашу работу… Мы не можем закрывать на них глаза: с ними придется нам считаться, а может быть, придется и сосчитаться».

История предоставила Гучкову возможность расчета. 2 марта 1917 года он вместе с В. В. Шульгиным принял отречение Николая П. В дневнике царя об этом написано: «2 марта. Четверг. Утром пришел Рузский и прочел мне длиннейший разговор по аппарату с Родзянко. По его словам, положение в Петрограде таково, что министерство из членов Государственной Думы будет бессильно что-либо сделать, ибо с ним борется эсдековская партия в лице рабочего комитета. Нужно мое отречение. Рузский передал этот разговор в Ставку Алексееву и всем Главнокомандующим. В 12 с половиной часов пришли ответы. Для спасения России и удержания армии на фронте я решился на этот шаг. Я согласился, и из Ставки прислали проект манифеста. Вечером из Петрограда прибыли Гучков и Шульгин, с которыми я переговорил и передал подписанный переделанный манифест. В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством: кругом измена и трусость и обман».

Как бы там ни было, начиная с 1910 года Гучков становится врагом Николая. Именно ему принадлежит первенство в обвинительных речах против Распутина с думской трибуны. («Хочется говорить, хочется кричать, что церковь в опасности и в опасности государство… Какими путями этот человек достиг центральной позиции, захватив такое влияние, перед которым склоняются высшие носители государственной и церковной власти?»)

Конечно, было бы упрощением связывать все это с немилостью царя. Не только Гучков переходил в оппозицию. Столыпин, как мы уже знаем, тоже не всегда оказывался удобным.

Депутат Думы В. В. Шульгин увидел наметившуюся причину торможения в доминировании в политической элите «людей, гораздо более крепкоголовых, чем саратовские мужики, людей, хотя и высокообразованных, но тупо не понимавших величия совершавшегося на их глазах и не ценивших самоотверженного подвига Столыпина».

Революция раздавлена, террористы больше не грозят, экономика на подъеме – для чего, спрашивается, напрягать волю и ум? Далеко не все удавалось и Столыпину. Например, С. И. Тимашев, министр торговли и промышленности в его кабинете, в воспоминаниях отмечает: «Намерение Столыпина… выдвинуть в первую очередь экономические вопросы осталось неосуществленным, хотя время для этого было чрезвычайно благоприятным. Наступило успокоение, политический горизонт казался безоблачным, иностранные капиталы прибывали, во всех отраслях хозяйственной деятельности страны наблюдалось большое оживление и приходится очень сожалеть, что это хорошее время было упущено. Председатель Совета был главным образом занят осуществлением предпринятой им крупной землеустроительной реформы».

Упрек Реформатору?

Бесспорно. Даже больше чем упрек.

Однако нет ли в словах Тимашева преувеличения? В октябре 1910 года журнал «Промышленность и торговля» печатает статью с многозначительным названием «Наши противоречия». Что это за противоречия?

«Ныне наблюдается у нас несомненный избыток свободных капиталов. Они стараются проникнуть всюду, лишь бы не в отечественную промышленность. Такое печальное и крайне опасное явление объяснимо лишь тем гнетом и преследованием, которым подвергается у нас всякая инициатива и самодеятельность как со стороны правительства, так и со стороны русской периодической печати. У нас господствует еще панический страх перед тем, как бы кто не заработал».

Поскольку газеты правительство не контролировало и панический страх перед предпринимательством оно не порождало, то, по-видимому, надо упрекать не кабинет. Тем более в том же журнале прямо говорилось, что «проект росписи государственных доходов и расходов на 1911 год дает блестящую картину наших финансов. Задача оздоровления русских финансов превосходно закончена». Следовательно, надо искать причину противоречий в чем-то другом, не в фигуре человека, выступившего против «развращающего начала казенного социализма». Но в одном журнал прав: страна общинного равенства, «нация без потребностей», как определяли русских иностранные предприниматели, не могла принять темпов происходивших перемен.

Община – это не только крестьяне, не выпускающие своего соседа отделиться на хутор или в «отруб». Это еще и вековая традиция, национальный характер, особенности народной психологии.

Не успел Столыпин выровнять баланс интересов в деревне, как накопленный в сельском хозяйстве капитал застучал кулаками русских промышленников в двери правительственного кабинета.

Здесь же и Гучков.

А рядом и государь император. И миллионы его подданных.

Поэтому упрек Столыпину – это, скорее всего, упрек всей России в том, что она не успевает…

Тут, впрочем, вспомним Эдмона Тэри и профессора Аугагена, сделавших выводы, что очень даже быстро Россия успевает!

Успевала настолько, что за десятилетие 1904–1913 годов прирост промышленного производства был 88 %.

На эту силу опирались притязания русских деловых людей типа Гучкова. Они требовали большего, чем давала им реальность, и в конце концов дошли до 2 марта 1917 года.

Что дальше, напомнить?

Временное правительство. Гучков – военный министр, Милюков – министр иностранных дел.

Затем керенщина, попытка генералов остановить развал страны (мятеж Корнилова, дискредитация армии).

Октябрьский переворот.

Милюков в эмиграции писал: «При режимах царском и буржуазном насилие власти концентрировалось лишь в определенных областях: в политической, религиозной, национальной, отчасти хозяйственной. Вся же необъятная сфера удовлетворения человеческих потребностей, сфера индивидуальной жизни „обывателя“ находилась вне плоскости государственно-вооруженного воздействия. Теперь же у нас, когда все области и личной, и хозяйственной, и общественной жизни перешли в руки и под надзор государственной власти, а власть эта построена исключительно на террористических началах, – угнетение сверху и безответная запуганность снизу распространились сами собою на все сферы жизни советского подданного…»

Как спорил Милюков со Столыпиным, как страстно боролся с мерами правительства, направленными против террористов, как сотоварищ Милюкова по кадетской партии Родичев бросил «столыпинские галстуки» – вспоминал ли об этом Милюков в Париже, обличая красный террор? А то, что хотел устанавливать гильотины?

«Столыпин заплатил жизнью за то, что он раздавил революцию, и, главным образом, за то, что он указал путь для эволюции. Нашел выход, объяснил, что надо делать…» Это слова В. В. Шульгина.

 

Эволюция или революция?

Что такое Россия? Что такое русские? Что такое «русский сфинкс»?

Вот вопросы, которые стоят перед каждым поколением и которые встали и перед Реформатором.

Попробуем представить ход его мыслей, использовав для этого работы его младшего современника, писателя русской эмиграции Ивана Солоневича.

«Я, конечно, русский империалист. Как и почти все остальные русские люди. Когда я в первый раз публично признался в этой национальной слабости, сконфузился даже кое-кто из читателей тогдашнего „Голоса России“: ах, как же так, ах, нельзя же так, ах, на нас обидятся все остальные… Люди, вероятно, предполагали, что величайшую империю мира можно было построить без, так сказать, „империалистических“ черт характера, и что существование этой империи можно как-то скрыть от взоров завистливых иностранцев. Кроме того, русская интеллигенция была настроена против русского империализма, но не против всех остальных.

В гимназиях и университетах мы изучали историю Римской империи. На образцах Сцевол, Сципионов, Цицеронов и Цезарей воспитывались целые поколения современного культурного человечества. Мы привыкли думать, что Римская империя была великим братом, – и эта мысль была правильной мыслью. Потом – более или менее на наших глазах стала строиться Британская империя, и мы, при всяких там подозрениях по адресу «коварного Альбиона», относились весьма почтительно, чтобы не сказать сочувственно, к государственной мудрости британцев. Мы, к сожалению, «своею собственной рукой» помогли построить Германскую империю и нам во всех наших гимназиях и университетах тыкали в нос: Гегелей, Клаузевицев, Круппов, – германскую философию, германскую стратегию и, паче всего, германскую организацию. В начале прошлого века очень много русских образованных людей сочувствовали и наполеоновской империи…

Русская интеллигенция, верная своим антирусским настроениям, относилась, в общем, весьма сочувственно ко всяким империям – кроме нашей собственной. Я отношусь так же сочувственно ко всяким империям, но в особенности к нашей собственной…

Я пока оставляю в стороне федералистические утопии, построения человеческого общества. Всякий истинный федералист проповедует всякую самостийность только пока он слаб. Когда он становится силен, – он начинает вести себя так, что конфузятся даже самые застарелые империалисты. Решала сила. Но решала моральная сила, и решала только она одна. Сила оружия есть только производная величина моральной силы. Ибо: оружие без людей – это или просто палка, или куча палок. Палка или куча палок становится орудием, когда находятся люди, готовые «применить оружие». Его можно применять двояко: а) во имя грабежа и б) во имя защиты от грабежа. Чем выше та моральная ценность, во имя которой «применяется оружие», тем большее количество людей станет его применять. Империя будет строиться и держаться в той степени, в которой она обеспечит максимальные преимущества максимальному числу людей. И провалится тогда, когда не сможет удовлетворить этому историческому запросу» (Цит. по: Рыбас С., Тараканова Л. Указ. соч. С. 173).

Это не Столыпин, конечно. Солоневич писал свою «Народную монархию» уже после Второй мировой войны, но его доводы явно перекликаются с мыслями Реформатора о приоритете русской государственной идеи. Они оба одной политической культуры: России – быть сильной.

Сегодня далеко не все готовы повторить эти слова, видя в них как раз источник слабости России. Однако по меньшей мере неразумно проводить параллель между Россией думской и СССР, который всегда пекся не о России, а о всемирной революции.

Продолжим доводы Солоневича.

«Империя – это мир. Человеческая история идет все-таки от дреговичей и команчей к Москве и Вашингтону, а не наоборот. И всякий империализм есть объективно реакционное явление: этакая реакционная утопия, предполагающая, что весь ход человеческой истории – от пещерной одиночной семьи, через племя, народ, нацию – к государству и империи – можно обратить вспять…

Империя есть объединение: в разных формах в разные эпохи, но все-таки объединение».

Здесь все понятно. И вполне современно.

Теперь обратим внимание на одно обстоятельство, с которым обыкновенно связывают политическую и физическую смерть Столыпина.

Солоневич пишет об этом так:

«Только два народа (в Российской империи. – Авт.) имели основание жаловаться на неравноправие: поляки и евреи. С Польшей у нас был тысячелетний спор о «польской миссии на Востоке»; русская политика по отношению к Польше была неразумной политикой, но поляки разума проявляли еще меньше. В еврейском вопросе было много безобразия. Но основная линия защиты только что освобожденного и почти сплошь неграмотного крестьянства от вторжения в деревню «капиталистических отношений», которые по тем временам олицетворялись в еврейском торговце и ростовщике, – была в основном тоже правильна. Черта оседлости была безобразием… Еврейская политика была неустойчивой, противоречивой и нелепой: ее основной смысл заключался в попытке затормозить капиталистическое развитие русского сельского хозяйства… Не допустить капитализма в разорившиеся дворянские гнезда».

О Столыпине распространено много вымыслов. Он и «реакционер», и «вешатель», и «антисемит». Но то, что было объяснимо для революционной пропаганды, в наши дни воспринимается весьма скептически.

Насчет «реакционера» и «вешателя» мы уже говорили. Теперь настал черед рассудить об «антисемитизме».

Думается, для начала стоит обратиться еще раз к такому характерному документу, как статья В. И. Ленина «Критические заметки по национальному вопросу».

Вождь мирового пролетариата, не стесняясь, гвоздит лозунг национальной культуры, все равно какой, русской или еврейской, и превозносит идею «создания интернациональной культуры рабочего движения». Однако никто не считает его ни антисемитом, ни русофобом.

Он прямо призывает бороться против «национальной культуры великороссов», называет ее «черносотенной». Точно так же для него и тот, кто «ставит лозунг еврейской „национальной культуры“» – враг пролетариата, пособник раввинов и буржуа.

В общем, ясно.

Говоря о русском национальном чувстве, Ленин цитирует Чернышевского: «Жалкая нация, нация рабов, сверху донизу – все рабы», – и подчеркивает задачу великорусского сознательного пролетариата в области национальных чувств: поднять массы «до сознательной жизни демократов и социалистов».

Очень скромная задача для «жалкой» нации.

А вот то, что вождь мирового пролетариата выделяет: «великие всемирно-прогрессивные черты в еврейской культуре: ее интернационализм, ее отзывчивость на передовые движения эпохи (процент евреев в демократических и пролетарских движениях везде выше процента евреев в населении вообще)» (Цит. по: Рыбас С., Тараканова Л. Указ. соч. С. 176).

Тоже довольно доходчиво. Но в итоге получается, что речь ни о какой культуре не шла? Речь шла о расколе, о политических интересах, о противопоставлении (если угодно, натравливании) людей друг на друга.

«Классовая борьба», – скажете вы.

Хорошо, пусть будет «классовая борьба». Но чем хуже лозунг «Великой России»? Лозунг национальной культуры? Тем, что защищает не «интернационал», а человека?

Впрочем, ответы на эти вопросы уже давно получены. То, что было выгодно социал-демократам перед Первой мировой войной, не было впоследствии принято ни единым народом.

Теперь об «антисемитизме» Столыпина.

В. А. Маклаков, кадет, депутат Второй, Третьей, Четвертой Думы, в мемуарах касается этой темы.

«Для более полного понимания того, к чему стремился Столыпин, полезно иметь в виду и те законы, которые изготовлялись, но не увидали света.

Был один закон, который мог бы своей цели достичь и стать предвозвестником новой эры; правительство его приняло и поднесло Государю на подпись: это «закон о еврейском равноправии». При диких формах современного антисемитизма (мемуары изданы в 1942 году. – Авт.) тогдашнее положение евреев в России может казаться терпимым. Но оно всех тяготило как несправедливость, потому такая реформа была бы полезна».

В. Н. Коковцов, министр финансов в кабинете Столыпина и его преемник, так описывает этот эпизод:

«…Столыпин просил всех нас высказаться откровенно, не считаем ли мы своевременным поставить на очередь вопрос об отмене в законодательном порядке некоторых едва ли не излишних ограничений в отношении евреев, которые особенно раздражают еврейское население России и, не внося никакой реальной пользы для русского населения, потому что они постоянно обходятся со стороны евреев, – только питают революционное настроение еврейской массы и служат поводом к самой возмутительной противорусской пропаганде со стороны самого могущественного еврейского центра – в Америке» (Цит. по: Рыбас С., Тараканова Л. Указ. соч. С. 177).

Столыпин хотел провести это решение быстро. Министры представили свои предложения. Его поддержали все. Это было в декабре 1906 года, то есть в самом начале столыпинского премьерства.

Журнал Совета министров долго находился у Николая II и вернулся Столыпину неутвержденным.

Царь мотивировал свое решение в письме:

«Петр Аркадьевич.

Возвращаю вам журнал по еврейскому вопросу не утвержденным.

Задолго до представления его мне, могу сказать, и денно, и нощно, я мыслил и раздумывал о нем.

Несмотря на самые убедительные доводы в пользу принятия положительного решения по этому делу, – внутренний голос все настойчивее твердит мне, чтобы я не брал этого решения на себя. До сих пор совесть моя никогда меня не обманывала. Поэтому и в данном случае я намерен следовать ее велениям…

Николай».

Получив отказ, Столыпин обратился к царю с предложением провести указ общим законодательным порядком, через Думу. Царь согласился.

Однако ни Вторая, ни Третья, ни Четвертая Думы не обсуждали этого законопроекта. Очевидно, что он не устраивал ни левых, ни правых. Для левых поддержка означала признание за «реакционером» и «антисемитом» исторической роли разрешения вопроса, который должен был считаться неразрешимым в царской России. (Этот аргумент приведен как главный в сборнике документов «Убийство Столыпина». – Нью-Йорк, 1989.) Для правых это тоже было неприемлемым в силу их неуступчивости по отношению ко всем либеральным переменам.

Вообще «еврейский вопрос» был одним из главных политических тем того времени. Столыпин это понимал и считал, что разрешение проблемы лежит только в предоставлении евреям полных общегражданских прав. К тому же он придавал особое значение «экономическим способностям» евреев и считал, что это надо использовать во благо страны.

Вот как оценивал сложность «еврейского вопроса» в начале века В. В. Шульгин, тогдашний лидер думской партии националистов:

«…Столыпин, как мощный волнорез, двуединой системой казней и либеральных реформ разделил мятущуюся стихию на два потока…» и «…раздавил первую русскую революцию. Но он не успел построить мост к еврейству».

А между тем, по мнению В. В. Шульгина, «мост» этот Столыпиным уже наводился:

«…Перед смертью Столыпин носился с мыслью о „национализации капитала“. Это было начинание покровительственного, в отношении русских предприятий, характера. Предполагалось, что казна создаст особый фонд, из которого будет приходить на помощь живым русским людям. Тем энергичным русским характерам, которые, однако, не могут приложить своей энергии, так как не могут раздобыть кредита. Того кредита, той золотой или живой воды, которой обильно пользовался каждый еврей только в силу… „рождения“, то есть в силу принадлежности своей к еврейству.

В некоторых кругах существовало убеждение, что именно за этот проект «еврейство» убило Столыпина. Если бы это было так, то это обозначало бы, что еврейство Столыпина не поняло.

Я сказал, что у Столыпина была двуединая система: в одной руке – пулемет, в другой – плуг. Залпами он отпугивал осмелевших коршунов, но мерами органического характера он стремился настолько усилить русское национальное тело, чтобы оно своей слабостью не вводило во искушение шакалов.

Эта психология должна была проникать и в его отношение к еврейскому вопросу. Он не мог не считать «ограничения» евреев временными и развращающими русское население. Последнее привыкало жить в оранжерейной атмосфере, в то время, как евреи воспитывались в суровой школе жизни. Кроме того, эти ограничения отнюдь не защищали русское население в самой важной области – там, где формируются текущие идеи, дух времени… Как я уже говорил, здесь еврейство захватывало командные высоты. Поэтому перед Столыпиным и в еврейском вопросе стояла задача: органическими мерами укрепить русское национальное тело настолько, чтобы можно было постепенно приступить к снятию ограничений.

Если таковы были действительно намерения Столыпина, то вместе с тем он не мог, конечно, не понимать, какой вой поднимут его враги справа, если он «вступит на путь» (а врагов у него было достаточно не столько в «хижинах», сколько – во «дворцах»). Поэтому и с этой точки зрения он должен был обеспечить свой правый фланг. Значит, в общем, если Столыпин имел в виду снятие ограничений, он должен был усиливать способность к отпору русского народа. Таков, вероятно, был скрытый смысл «национализации капитала».

Убив Столыпина рукою Богрова, я думаю, евреи поспешили. Поспешили не только на беду всем нам, но и самим себе. Кто знает, что было бы, если бы Столыпин остался жить и руководил бы русским правительством в мировую войну.

Я считаю этот пункт весьма важным и позволю себе на нем остановиться.

Итак, свою ставку в 1905 году еврейство проиграло. Ставка эта была поставлена – на пораженчество. При каждой новой неудаче в войне России с Японией в освободительном лагере шел злорадный шепот: «чем хуже – тем лучше». Жаждали разгрома Исторической России точно так, как теперь жаждут поражения советской власти. Ибо поражение обозначало революцию; а на революцию возлагались этими слепорожденными людьми, евреями и еврействутщими, самые светлые надежды.

И были тяжкие военные поражения. И революция началась; но ее удалось отбить. Тем не менее штурмующим власть колоннам удалось «вырвать Государственную Думу», то есть народное представительство.

То обстоятельство, что манифест 17 октября был откроирован не из убеждения в его необходимости, а под угрозой революции, оказалось роковым для недолгого русского парламента. Это породило представление о своей силе у полупобедивших «парламентариев», продолжавших злобную против власти пропаганду с трибуны Государственной Думы – с одной стороны; с другой – осталось горькое чувство полупоражения, глухое нежелание признавать во всю глубину совершившиеся перемены строя; возникла скрытая враждебность к «новым людям», выброшенным на поверхность революцией 1905 года, хотя бы эти люди были друзья и сторонники Власти.

И был только один человек, которому это трудное положение «худого мира» оказалось по плечу. Этим человеком был Столыпин…

…Так вот, представим себе, что и десятое покушение не удалось бы; что пуля Богрова пролетела бы мимо; и Столыпин, дожив до мировой войны, был бы призван руководить Россией в это тяжелое время. В таком случае во главе русского правительства, вместо малозначащих людей, стоял бы человек масштаба Клемансо и Ллойд-Джорджа. И, разумеется, первое, что сделал бы этот большой человек, – он осуществил бы идею «внутреннего парламентского мира». Известно, что таковой мир был заключен во всех Палатах воюющих государств, что естественно: война требовала единения всех сил перед лицом врага.

В России положение было бы безысходно, если бы русский образованный класс (а из предыдущего изложения мы знаем, что русская интеллигенция находилась под сильнейшим еврейским влиянием), если бы русский образованный класс занял в отношении мировой войны ту же позицию, которую он занимал во время войны русско-японской. Но ничего подобного не было. Не только следа пораженческих настроений не заметно было в начале мировой войны, а наоборот – вихрь энтузиазма, патриотического энтузиазма, подхватил Россию. Печать трубила во все свои трубы: «ляжем», если не за Царя, то «за Русь».

Я удивляюсь и сейчас, как многие не поняли, что это обозначало. Ведь печать-то была на три четверти в еврейских руках. И если «ложа оседлости», сделавшая в России слово «патриот» ругательным словом (невероятно, но факт), сейчас склоняла слово «Отечество» во всех падежах и ради Родины готова была поддерживать даже «ненавистную власть», то сомнений быть не могло: еврейство, которое в 1905 году поставило свою ставку на поражение и революцию и проиграло, сейчас ставило ставку на победу и патриотизм.

Само собой разумеется, что оно рассчитывало на благодарный жест в конце войны; на то, что людям, исполнившим все обязанности, нужно дать и все права; разумеется, оно рассчитывало, что премией за патриотические усилия будет Равноправие. И ответственным людям, то есть прежде всего русскому правительству, надо было решить: да или нет. Принимая помощь русского образованного класса, то есть замаскированного еврейства, помощь вчерашних лютых врагов, власть должна была выяснить прежде всего для самой себя: решится ли она за эту помощь заплатить этой ценой? Ценой, которая не называлась, но всякому мало-мальски рассуждающему человеку была ясна.

И вот почему я говорю, что Богров поторопился убить Столыпина. Я совершенно убежден, что светлому уму покойного Петра Аркадьевича положение было бы ясно. Воевать одновременно с евреями и немцами русской власти было не под силу. С кем-то надо было заключить союз. Или с немцами против евреев, или с евреями против немцев. Но так как война была немцами объявлена и Россией принята, то выбора не было: оставалось мириться с евреями…» (Соковнин Г. П. А. Столыпин. Жизнь за Отечество. Саратов, 2002. С. 170).

Думается, тема «антисемитизма» исчерпана. Оставим ее для недобросовестной пропаганды рядом со «столыпинскими» галстуками и вагонами. И убийство Столыпина евреем Богровым – это следствие не антисемитизма, а иных причин, преимущественно русской жизни.

И. Солоневич так пишет о национальных отношениях в России: «Если исключить два очень больных вопроса, польский и еврейский, то никаких иных „национальных вопросов“ у нас и в заводе не было. Никакой грузин, армянин, татарин, калмык, швед, финн, негр, француз, немец, или кто хотите, приезжая в Петербург, Москву, Сибирь, на Урал или на Кавказ, нигде и никак не чувствовал себя каким бы то ни было „угнетенным элементом“ – если бы это было иначе, то царскими министрами не могли быть немцы и армяне. Все это мы учли очень плохо. Очень много мы не знаем вовсе» (Цит. по: Рыбас С., Тараканова Л. Указ. соч. С. 175).

Что же, попробуем узнать, опираясь на исторические факты. Ключевский отмечал, что Москва не любила ломать старые порядки в присоединившихся землях. В империи действовали в соответствии с традициями и обычаями населения: Кодекс Наполеона в Царстве Польском, Литовский статус в Полтавской и Черниговской губерниях, Магдебургское право в Прибалтийском крае, обычное право у крестьян, всевозможные местные законы на Кавказе, в Сибири и Средней Азии.

Солоневич пишет: «Еще сто лет тому назад на юге и западе США правительство платило за скальп взрослого индейца пять долларов, а за скальп женщины и ребенка по три и два доллара. Приблизительно в то же время завоеванные кавказцы – Лианозовы, Манташевы, Гукасовы – делали свои миллионы на „русской нефти“, из русских – не сделал никто. Завоеванный князь Лорис-Меликов был премьер-министром, а Гончаров во „Фрегате „Паллада“ повествует о том, как в борьбе против „спаивания туземцев“ русское правительство совершенно запретило продажу всяких спиртных напитков к востоку от Иркутска, – и для русских в том числе. Все это никак не похоже на политику „национальных меньшинств“ в США и Канаде, в Конго или на Борнео. Все это никак не похоже и на политику Англии в Ирландии или Швеции в Финляндии. Англия, завоевав Ирландию, ограбила ирландцев до нитки, – превратив все население страны в полубатраков. Швеция, завоевав Финляндию, захватила там для своей аристократии огромные земельные богатства, и против этой аристократии финское правительство вело свои знаменитые «дубинные войны“. Россия отвоевала от Швеции Прибалтику и Финляндию, не ограбила решительно никого, оставила и в Прибалтике, и в Финляндии их старое законодательство, администрацию и даже аристократию – прибалтийские немцы стояли у русского Престола и генерал Маннергейм был генерал-адъютантом Его Величества» (Цит. по: Рыбас С., Тараканова Л. Указ. соч. С. 178).

Здесь, по-видимому, встает вопрос: не совершаем ли мы ошибки, объясняя Столыпина Солоневичем?

Судите сами. Основная мысль Солоневича: исторический путь России был исковеркан Петром Великим, разорвавшим связь между властью и народом, оттого к нам пришло шляхетское крепостничество, превратившее крестьян в двуногий скот, а правящий образованный слой потерял способность понимать что бы то ни было.

Основная идея Столыпина: преодолеть ошибки прошлого и, освободив народные силы, строить Великую Россию. (В Великую Россию согласно идее государственности входили все народы.)

Россия как огромное, многонациональное, централизованное государство, утверждает Солоневич, является исторической формой существования русских, крепче которого на протяжении одиннадцати веков не было в мире. Он приводит примеры влияния нашествий – от татаро-монгольского до французского – и говорит: вероятно то, что из-под надгробной плиты, сооруженной Карлом Марксом над русской национальной доминантой, вдруг поднимется, казалось бы, давным-давно похороненный Александр Невский.

Короче говоря, перед нами ярко выраженный сторонник российской национальной идеи.

 

Столыпин и национальная идея

В мае 1909 года определился новый курс Столыпина – провозглашение принципа великорусского государственного национализма. Для современных людей, которые считают национализм и шовинизм одним и тем же явлением, такой курс покажется малосимпатичным. Однако попробуем прояснить тогдашнюю национальную обстановку. Действие имперского принципа равенства всех национальностей вызвало у некоторых видных интеллигентов озабоченность. Петр Струве выступил с рядом статей на эту тему: «Русская интеллигенция обесцвечивается в российскую… Так же, как не следует заниматься обрусением тех, кто не желает „русеть“, так же точно нам самим не следует себя „оброссивать“. В тяжелых испытаниях последних лет вырастает наше национальное русское чувство, оно преобразилось, усложнилось и утончилось, но в то же время возмужало и окрепло. Не пристало нам хитрить с ним и прятать наше лицо».

Тогда же поэт Андрей Белый напечатал в журнале «Весы» статью против засилья нерусских деятелей в литературе: «Главарями национальной культуры оказываются чуждые этой культуре люди… Чистые струи родного языка засоряются своего рода безличным эсперанто из международных словечек… Вместо Гоголя объявляется Шолом Аш, провозглашается смерть быту, учреждается международный жаргон… Вы посмотрите на списки сотрудника газет и журналов в России: кто музыкальные, литературные критики этих журналов? Вы увидите сплошь имена евреев, пишущих на жаргоне эсперанто и терроризирующих всякую попытку углубить и обогатить русский язык» (Цит. по: Рыбас С., Тараканова Л. Указ. соч. С. 180).

Такие статьи прежде были бы немыслимы. В настроении части интеллигенции происходили значительные перемены. Почему? Говорить об антисемитизме не приходится, ибо он вообще не свойствен русской интеллигенции, видевшей в защите прав евреев одну из своих задач. Здесь, пожалуй, другое. Здесь, пользуясь ленинскими аргументами, в чистом виде борьба двух тенденций развития национальной культуры. Подобная постановка национального вопроса в области культуры не имеет ничего общего с государственным национализмом и только сигнализирует об ущемлении интересов той или иной группы.

Национализм Столыпина опирался на иные обстоятельства.

В ряде губерний Западного края, Витебской, Минской, Могилевской, Киевской, Волынской, Подольской, где подавляющая часть населения была русской (великороссы, малороссы, белорусы), в Государственный совет избирались только поляки, численность которых была 2–3 %. В связи с этим депутат Думы, профессор Д. И. Пихно внес законопроект о реформе выборов в Государственный совет от Западного края.

На этой проблеме в конце концов сошлось такое множество различных интересов, что, несмотря на победу в конечном счете точки зрения Столыпина, лично он был фактически надломлен.

Проект Пихно, правого деятеля, редактора газеты «Киевлянин», отчима В. В. Шульгина, нес в себе по меньшей мере три составляющие. Профессор предлагал выделить поляков в общую курию, а большинство мест предоставить русским.

Во-первых, это нарушало принцип равенства национальностей.

Во-вторых, поскольку фактически большинство крупных помещиков в крае были именно поляки, то избрание на их место в верхнюю палату русских означало бы ущемление прав аристократии.

В-третьих, такая мера означала бы, что русское население нуждается в защите.

Была еще одна сторона у этого явления. Реформы приводили к тому, что в верхах российской власти аристократическое направление уступало место демократическому.

Настроение народа надо было учитывать все больше. Во время выборов намечалось своеобразное распределение сил: в тех частях империи, где население было смешанным и где русским приходилось сталкиваться с другими народами, большинство русских поддерживали государственную идею, которую сильнее всего отстаивали правые. В крепком государстве они видели гарантию мира и спокойствия. С другой стороны, в Москве и Петербурге за правых голосовало 5–6 % населения. (Как ни странно, и в наши дни прослеживается эта закономерность.)

В Государственном совете предложение Пихно не нашло поддержки. Бывший обер-прокурор Синода князь А. Д. Оболенский сказал: «Основное начало нашей государственности заключается в том, что в Российской монархии есть русский царь, перед которым все народы и все племена равны. Государь-император выше партий, национальностей, групп и сословий».

Тем не менее у Столыпина была другая точка зрения. Он поддержал проект Пихно, бросив вызов большинству членов Государственного совета, первых сановников империи.

Почему он это сделал? Почему с таким упорством боролся за воплощение проекта, не считаясь ни с каким риском?

Для ответа вспомним формулу Льва Толстого: казаки создали Россию. То есть русское земледельческое население, умеющее и хлеб сеять, и воевать, расширило пределы Руси. На Западе, где Россия держала стратегическую оборону, положение русских отличалось от положений во внутренних губерниях тем, что там русские соперничали (мирно, надо сказать) с другими народами. Внутри империи они, сохраняя национальную доверчивость и простодушие, вообще свойственную нации, ни с кем, собственно, не соперничали (неудобства от дворянского социально-политического строя не в счет). При столыпинской перемене курса несоответствие демократизации жизни и подчеркнуто аристократически узконациональной практики выборов в Западном крае бросалось в глаза. Русские явно становились людьми «второго сорта», и подобное положение в государственном плане было непродуктивно, даже опасно.

О политической зрелости русских красноречиво свидетельствуют мемуары члена Государственной Думы В. В. Шульгина.

В составе Первой Думы было около сорока польских депутатов. После ее роспуска поляки вознамерились увеличить их число до ста и договорились на съезде в Варшаве при выборах по всей территории Западной России, Литвы и Царства Польского не пропускать в Думу русских. Свое решение они опубликовали в газетах.

Это был открытый вызов русскому населению.

Впрочем, здесь надо оговориться. Поляки воспринимали русских (и православных) как представителей имперской силы, отнявшей у них независимость. (О многочисленных польско-русских войнах, Лжедимитрии, Марине Мнишек, Хмельниччине польская историческая память, безусловно, помнила. Равно как и о разделах Польши, взятии Суворовым восставшей Варшавы, Паскевиче, Костюшко.)

Русская же историческая память вообще субстанция гораздо более спокойная, а если учесть, что русские сотни лет жили под сенью царского могущества, то, конечно, не было ничего удивительного в том, что острое заявление гонористых поляков русские помещики восприняли полусонно. И только некоторые проснулись.

Обратимся к мемуарам Шульгина: «Инициативу взяли подоляне. Они созвали в Киеве съезд русских землевладельцев Юго-Западного края, то есть губерний: Киевской, Подольской и Волынской. Это было в октябре 1906 года. Приглашались все, но приехало не так много, человек полтораста, если память мне не изменяет. Чтобы дать понятие о продолжающейся спячке, можно сказать следующее.

В Юго-Западном крае примерно сорок уездов. Значит, грубо говоря, три-четыре человека приехали от уезда. А сколько в каждом уезде было помещиков, которые могли явиться?

Не знаю, но много. В нашем Острожском уезде было более пятидесяти человек, которые по спискам имели право участвовать в избирательном собрании уезда. Из них в Киев приехали двое:

Сенкевич и я.

Двое! Значит, из пятидесяти проснулось только четыре процента».

Съезд русских помещиков постановил:

«Принять вызов поляков и употребить все усилия, чтобы во вторую Государственную думу поляки не явились единственными представителями Юго-Западного края.

Поручить всем явившимся на съезд организовать выборы в своих уездах».

«Мы, русские помещики Острожского уезда Волынской губернии, начисто провалились на выборах в первую Государственную Думу по этому уезду. Мы были совершенно не организованы. Поляки же явились все как один, в числе пятидесяти пяти, если не ошибаюсь, и с некоторой торжественностью закидали черными шарами наших кандидатов».

Вот здесь и началось то, что сделало Шульгина знаменитым и продемонстрировало всей России, что может один человек.

«Возвращаясь из Киева на Волынь, еще в поезде, мы с Сенкевичем определили, что, начиная план кампании, прежде всего необходимо иметь карту. Карта у меня была, и очень подробная. Масштаб три версты в дюйме. Карта эта занимала стену в моем кабинете в Курганах. Еще важнее были „списки избирателей“. Они были напечатаны, мы их достали, равно как текст закона. Когда мы изучили эти материалы, план кампании стал нам ясен.

Членов Государственной Думы выбирали выборщики, присланные в губернское собрание из уездных собраний. Таких собраний в каждом уезде было два. Одно состояло из выборных от «волостей».

Русская деревня с незапамятных времен имела свое самоуправление, называвшееся волостным. Волостной сход составляли все хозяева данной волости. Хозяином почитался каждый, кто владел наделом, то есть участком земли, полученным в 1861 году при освобождении крестьян. Надел переходил по наследству. Волость как старинная форма самоуправления, хорошо знакомая крестьянам, и была положена в основу крестьянских выборов в Государственную Думу. Волостные сходы выбирали делегатов в уездное избирательное собрание. Это последнее выбирало делегатов в губернское, в данном случае в Житомир, где уже выбирались члены Государственной Думы от губернии.

Второе уездное собрание составляли землевладельцы, чьи выборные права основывались на личной собственности. Всякий, кто имел хоть какой-нибудь клочок личной земли, мог участвовать в этом уездном избирательном собрании, но далеко не на одинаковых правах. Закон различал полноцензовиков от более мелких собственников. В законе слова «помещик» не было. Но обычно, житейски, в то время помещиками называли лиц, имевших полный ценз. Величина ценза определялась законом для каждого уезда. В Острожском уезде ценз был определен в двести десятин. Так как у меня по купчей считалось триста десятин, то я был полноцензовик и имел те же права, как и помещик Герман, самый крупный в нашем уезде. У него было около десяти тысяч десятин. Те же лица, которые не имели полного ценза, то есть двухсот десятин, не имели и голоса в собрании цензовиков. Но они могли «складывать» свою землю. Эта сложенная земля давала неполноцензовикам столько голосов, сколько выходило, если общее число десятин сложенной земли разделить на двести. Так было в Острожском уезде.

Все это показалось нам поначалу чрезвычайно сложным. Но, изучив списки избирателей, мы поняли, что победа над польскими помещиками таится именно в этой сложности.

Делегаты от сложенной земли назывались «уполномоченными» от землевладельцев, не имевших ценза. Сколько же их явилось в Острожское избирательное собрание на выборах в первую Думу? Всего семь уполномоченных. А сколько их могло явиться, если бы они полностью использовали свои возможности?

В списках избирателей указывалось, сколько каждый имеет земли. Проделав утомительную арифметику по сложению этих клочков, мы узнали, что у всех «мелких» (для простоты так их называли) в совокупности имеется свыше шестнадцати тысяч десятин. Разделив сию цифру на двести, мы сделали потрясающее открытие: если мелкие используют всю свою землю, то их уполномоченные явятся в Острожское губернское избирательное собрание в числе восьмидесяти человек. Восемьдесят! Это обозначало, что в этом случае не цензовики будут хозяевами выборов, а уполномоченные».

Анализируя обстановку, Шульгин обратил внимание на то, что священники тоже имели право прислать двадцать уполномоченных. Да еще надо было учесть других мелких земельных собственников, чехов и немцев, живущих в этом краю со времен Екатерины Второй.

Казалось бы, на стороне русских подавляющее преимущество. Но, продолжает Шульгин, «обмозговав положение, мы поняли, что создавать какой-то собственный аппарат немыслимо. У нас нет ни людей, ни денег, ни времени».

Да, времени на то, чтобы объехать несколько сот человек, не было.

Напечатать в газетах, распространить листовки?

«Но эти люди газет не читают».

«Остаются батюшки! Их не меньше ста лиц в нашем уезде. Они есть в каждом селе, и все в совокупности они знают чуть ли не поименно всю толщу народа. Кроме того, они сами по закону являются участниками в выборах. Батюшки – это ключ к положению».

Итак, Шульгин обратился к священникам и нашел у них понимание. Равнодушие избирателей должно было быть прервано.

«Я написал и послал свыше ста открыток одинакового содержания:

«В Вашем приходе, уважаемый отец такой-то, проживают такие-то лица. Им надлежит прибыть на выборы в Государственную Думу туда-то тогда-то. Предвыборный комитет просит Вас напомнить им об этом их долге в ближайший к выборам праздничный день, после службы».

Эти невинные открытки и решили дело по существу. Но, кроме того, мы предприняли еще кое-какие меры, чтобы облегчить избирателям явку. Не всем было с руки ехать в Острог, да еще в январе месяце. Острожский уезд сравнительно небольшой, но все же туда и обратно многим пришлось бы проехать на лошадях десятки и десятки верст.

Мы разбили уезд на три части, с тем чтобы выборы уполномоченных совершились в трех местечках… Этого комитет добился у властей предержащих».

«Когда утром этого решительного дня я посмотрел на градусник, то подумал: „Чего можно ожидать, если мороз тридцать градусов? Кто поедет? Мороз в тридцать градусов по Реомюру, по Цельсию около сорока, для Волыни вещь исключительная“.

Но вечером приехали Сенкевич и Лашинские и привезли радостные вести.

Мороз не испугал. Явились! Приехали тучами».

«Действительно, это была победа, в которую и верить было трудно. Если бы приехали все, кто в списках, до последнего, то уполномоченных было бы восемьдесят человек. Шестьдесят – это семьдесят восемь процентов от высшей теоретической возможности».

Поведав эту историю, Шульгин замечает: «Идея национального единства, поддержанная Церковью, одержала верх».

При этом, добавим мы, Шульгин подчеркивал, даже помимо своего желания, что государство в целом было далеко не едино.

И прошедший через революционный террор Столыпин осознавал это не хуже Шульгина.

Острота ситуации была в том, что Шульгин, а потом Столыпин в борьбе за закон о земствах в Юго-Западном крае действовали наперекор имперскому (наднациональному) принципу, поддерживая государствообразующий национальный элемент. То есть одной рукой разрушали государственность, а другой – пытались укрепить ее национальный стержень.

При этом они руководствовались не собственными доморощенными представлениями об устройстве России, а тысячелетней исторической традицией, из которой следовало, что Россия собирает земли и народы на Востоке и держит оборону на Западе.

Дополнительным обстоятельством шульгинского действия являлось отрицательное отношение евреев к мобилизационному стремлению русских, то есть еврейское население выступило на стороне поляков. Это вполне объяснимо, так как ни поляки, ни евреи не хотели ассимилироваться и сохраняли национальные структуры и способность к самоорганизации.

У русских такой способностью обладали два института: царь и крестьянская община. Но царь был не только русским царем, но и российским императором, а значит, был сильно ограничен в чисто национальных устремлениях; община же разрушалась и сама по себе, и под воздействием реформ.

Этот процесс понимали немногие, но чувствовали почти все.

Какой же был выход? Самоорганизация на более высоком уровне, то есть на парламентском.

Столыпин и Шульгин были правы: не надо было ни с кем бороться, ни с полячеством, ни с еврейством, а надо было просыпаться.

Столыпин фактически выступил против дворянского монархического принципа. Известно, что Россия, несмотря на высокие достижения ее культуры, имела ужасающий разрыв между «верхами и низами», между утонченной культурой дворянской аристократии и проявлениями бескультурья среди низов. Дворянство таяло, вырождалось, но оставалось единственным правящим сословием. Реформы Столыпина – это приговор дворянству и отдушина для крестьян, купцов и промышленников.

Согласно мысли Ивана Солоневича: дворянство было главным препятствием в естественном развитии России, держа в заложниках даже русских царей, – Столыпин был последним государственным человеком правящего слоя. Как мы уже сказали, последним Римлянином.

Кроме драматического противостояния с правящим классом, Столыпин столкнулся еще с одной драмой – финансовой.

Столыпин и Кривошеин хотели, чтобы Крестьянский банк выпустил облигации и на полученные от их продажи средства кредитовал крестьян. Предполагалось получить 500 миллионов рублей.

Однако министр финансов В. Н. Коковцов, в целом поддерживающий Реформатора, на сей раз был против. Государству требовались немалые средства и на другие важнейшие дела, в том числе строительство железных дорог, перевооружение, а также надо было привлекать частный капитал в промышленность.

Тут возникало объективное противоречие. Для привлечения денег в «крестьянские облигации» требовалось облигации сделать более привлекательными по сравнению с государственными ценными бумагами или железнодорожными займами, то есть возникала угроза всему бюджету страны, угроза обесценивания рубля.

В итоге на пути реформы уже в форме зримой нехватки «презренного металла» снова обозначилась проблема непомерного бремени на поддержку дворянского землевладения, чтобы удовлетворить интересы правящего, но экономически отсталого класса.

Подспудные скрепы, державшие государство, были перенапряжены до предела.

Именно поэтому Столыпин стремился умиротворить общество в политическом плане, ни в коем случае не прерывать диалога с оппозицией, то есть сохранить Думу. Прямо говоря, он вел игру по всему политическому полю, чего не желал или не мог сделать его венценосный начальник.

Так сошлись во временном и трагическом союзе прекрасный семьянин и человек Николай Александрович Романов, как будто живший духом XVI века, и такой же прекрасный семьянин и человек нового политического времени Петр Аркадьевич Столыпин.

Увы, их союз был обречен.

Конечно, какой-то шанс у них был, но всего лишь малый шанс: парламентская монархия, гражданские свободы и отчуждение части помещичьей земли.

Кто из русских не поймет сердцем стремление Столыпина сохранить равновесие национальных сил в Западном крае, то есть фактически в российской Польше?

Как ни называйте это стремление, национализмом, державностью или империализмом, все равно политическая задача Петербурга была неизменной: сохранить, укрепить государство.

Но было (и поныне есть) одно обстоятельство, которое, если быть справедливым, говорит не в пользу Петра Аркадьевича. Впрочем, он не святой.

В Польше, где минимально присутствовали аристократы-поляки, которые имели максимальное представительство в земских учреждениях, можно было бы обойтись без всяких национальных курий, если бы абсолютному русскому (православному) большинству дали бы равные права. Казалось, сделай Столыпин шаг в этом направлении, и тогда… а что же тогда? В том-то и дело, что такой шаг был невозможен!

«Для демократической России поляки не страшны ни в малейшей степени, но Россия, в которой властвует земельное дворянство и бюрократия, должна защищаться от поляков искусственными мероприятиями, загородками „национальных курий“. Официальный национализм вынужден прибегать к этим методам в стране, где существует несомненное русское большинство, потому что дворянская и бюрократическая Россия не может прикоснуться к земле и черпать силы из русской крестьянской демократии» (Струве П. Два национализма. В сб.: Струве П. Б. Россия. Родина. Чужбина. СПб., 2000. С. 93).

Как мы знаем, этот «роковой вопрос русского политического развития» разрушил Российскую империю, Великую Россию, как называл ее Столыпин. Но его разрушительная сила не иссякла и в XXI веке.

Именно дворянская бюрократия была первым противником преобразований. Именно она после смерти Столыпина привела страну к войне и катастрофе.

Впрочем, обратимся к речи Столыпина (17 мая 1910 года):

«Западные губернии, как вам известно, в 14-м столетии представляли из себя сильное литовско-русское государство. В 18-м столетии край этот перешел опять под власть России, с ополяченным и перешедшим в католичество высшим классом населения и с низшим классом, порабощенным и угнетенным, но сохранившим вместе со своим духовенством преданность православию и России.

В эту эпоху русское государство было властно вводить свободно в край русские государственные начала. Мы видим Екатерину Великую, несмотря на всю ее гуманность, водворяющую в крае русских земледельцев, русских должностных людей, вводящую общие губернские учреждения, отменяющую Литовский статут и Магдебургское право. Ясно стремление этой государыни укрепить еще струящиеся в крае русские течения, влив в них новую силу для того, чтобы придать всему краю прежнюю русскую государственную окраску.

Но не так думали ее преемники. Они считали ошибкой государственной воздействие на благоприятное в русском смысле разрешение процесса, которым бродил Западный край в течение столетия, процесса, который заключался в долголетней борьбе начал русско-славянских и польско-латинских. Они считали эту борьбу просто законченной. Справедливость, оказанная высшему польскому классу населения, должна была сделать эту борьбу бессмысленной, ненужной, должна была привлечь эти верхи населения в пользу русской государственной идеи. Опыт этот, произведенный императорами Павлом Петровичем и Александром Благословенным, приобретает, с нашей точки зрения, особую важность и поучительность.

…Русские люди, которые были поселены в крае, были опять выселены; был восстановлен опять Литовский статут, были восстановлены сеймики, которые выбирали Маршаллов, судей и всех служилых людей. Но то, что в великодушных помыслах названных государей было актом справедливости, на деле оказалось политическим соблазном. Облегчали польской интеллигенции возможность политической борьбы и думали, что в благодарность за это она от этой борьбы откажется!

Не мудрено, господа, что императора Александра I ждали крупные разочарования. И действительно, скоро весь край принял вновь польский облик. Как яркий пример я приведу вам превращение старой православной метрополитенской церкви в анатомический театр при польском Виленском университете. Везде гнездились заговоры, в воздухе носилась гроза, которая и разразилась после смерти Александра в 1831 году вооруженным восстанием.

Это восстание, господа, открыло глаза русскому правительству. Государь-император Николай Павлович вернулся к политике Екатерины Великой. Своею целью он поставил, как писал в рескрипте на имя генерал-губернатора Юго-Западного края: «Вести край сей силой возвышения православия и элементов русских к беспредельному единению с великорусскими губерниями». И далее «Дотоле не перестанут действовать во исполнение изъясненных видов моих, пока вверенные вам губернии не сольются с остальными частями Империи в одно тело, в одну душу».

…Политика в царствование Николая Павловича вращалась вокруг униатского вопроса, что привело к воссоединению униатов (с православной церковью. – Авт.), вращалась вокруг школьного дела, причем польский университет был перенесен из Вильны в Киев. Местным обывателям не была даже окончательно заграждена возможность поступать на государственную службу: дворянским собраниям было лишь вменено в обязанность принимать на дворянскую службу лиц, беспорочно прослуживших не менее десяти лет на военной или гражданской службе. И мало-помалу, без особой ломки планы и виды императора начали проходить в жизнь».

Надо отметить, что Столыпин указывает только исторические вехи этого болезненного и до сих пор еще не завершившегося процесса. Впрочем, не будем забывать столыпинского намерения дать независимость собственно Польше.

«Но, господа, судьбе было угодно, чтобы опыт, единожды произведенный после смерти Екатерины Второй, повторился еще раз. По восшествии на престол император Александр Второй, по врожденному своему великодушию, сделал еще раз попытку привлечь на свою сторону польские элементы Западного края. Вместо того чтобы продолжать политику приведения русских начал, которые уже начали получать преобладание над польскими стремлениями и влияниями, поставлено было целью эти стремления и влияния обезвредить, сделать их одним из слагаемых государственности в Западном крае. И, тривиально говоря, поляки были попросту еще раз сбиты с толку; поляки никогда не отказывались и не стремились отказаться от своей национальности, какие бы льготы им предоставлены ни были, а льготы эти со своей стороны питали надежды и иллюзии осуществления национального польского стремления – ополячения края.

…В это время пробудились у поляков все врожденные хорошие и дурные стремления; они проснулись, пробужденные примирительной политикой императора Александра Второго, политикой, которая, как и 30 лет перед этим, окончилась вторым вооруженным восстанием.

Вот, господа, те исторические уроки, которые, я думаю, с достаточной яркостью указывают, что такое государство, как Россия, не может и не вправе безнаказанно (подчеркнуто нами. – Авт.) отказываться от проведения своих исторических задач».

Дальше Столыпин приводит примеры, как в годы революции в Западном крае столкновения на национальной почве приводили к попыткам насильственно сменить всех православных и волостных должностных лиц, школьных учителей. В Северо-Западном крае римско-католический эпископ Рооп заменял ксендзов-литовцев и белорусов ксендзами-поляками, призывал к формированию воинских частей из местных обывателей по религиозному принципу и т. д. На польских съездах провозглашалось, что польская культура выше русской и что поляки имеют особое положение.

Столыпин открыто призвал к защите русских государственных интересов: «Необходимо дать простор местной самодеятельности, поставить государственные грани для защиты русского элемента, который иначе неминуемо будет оттеснен».

Для решения этого вопроса он предложил создать национальные избирательные курии, русскую и польскую.

Через неделю в короткой речи в Думе Столыпин снова возвращается к этой теме и подчеркивает, что больше всего боится «равнодушия закона к русским».

Законопроект был принят со значительными поправками, но сохранились сам принцип курий и понижение имущественного ценза.

Только спустя восемь месяцев, 1 февраля 1911 года, Государственный совет приступил к обсуждению вопроса о земстве в Западном крае. Тотчас выяснилось, что борьба будет идти вокруг основного пункта законопроекта – русской и польской курий. Председатель фракции правых П. Н. Дурново написал царю письмо, где говорилось, что проект нарушает имперский принцип равенства, ограничивает в правах польское консервативное дворянство в пользу русской «полуинтеллигенции», создает понижением имущественного ценза прецедент для остальных губерний.

Столыпин сделал ответный ход. По его просьбе царь обратился к правым через председателя Государственного совета М. Г. Акимова с рекомендацией поддержать законопроект.

Правые восприняли эту рекомендацию неодобрительно, увидев в ней попытку давления. Сторонник Дурново В. Ф. Трепов добился у царя аудиенции и, высказав свою точку зрения, прямо спросил: понимать ли царское пожелание как приказ или можно голосовать по совести?

Не терпевший никакого давления, Николай ответил, что, разумеется, надо голосовать «по совести». Что и было нужно Трепову, который доложил об этом своим единомышленникам.

Столыпин об этом ничего не знал. 4 марта Государственный совет заголосовал основную статью, и вдруг оказалось, что она отвергнута большинством: 92 голоса против 68. Двадцать восемь правых депутатов голосовали против.

Столыпин был потрясен. Законопроект в его представлении должен был сыграть огромную роль в будущем страны. А то, что правые члены Государственного совета, назначенные туда царем и недавно имевшие высочайшую аудиенцию, выступили против, было для него признаком царского недоверия, явной интриги. Столыпин сразу же ушел с заседания.

Была ли на самом деле интрига? Помощник Столыпина А. В. Зеньковский не сомневался в этом, приводя тот факт, что уже после смерти Реформатора законопроект был полностью утвержден Государственным советом.

Действительно, против основной мысли законопроекта – охраны прав русского населения как проводника русской государственной идеи на окраинах империи – правым, по сути, нечего было возразить. Если они возражали, – значит, «валили» Столыпина.

С. С. Ольденбург считал законной позицию Дурново и Трепова, проявившуюся в ответ на попытку Столыпина использовать мнение Николая для давления на правых.

На самом деле, безусловно, это была открытая борьба аристократического, дворянского начала российской монархии с ее демократическим началом. И то, что обе стороны стояли на идее приоритета государственности, не примирило их.

Справедливости ради надо добавить, что земства Западного края сделали по сравнению со старыми губернскими распорядительными комитетами во много раз больше. Особенно их сила проявилась в годы мировой войны. Как говорил Столыпин: «Пусть из-за боязни идти своим русским твердым путем не остановится развитие богатого и прекрасного края…»

Итак, 4 марта законопроект был отвергнут.

5 марта Столыпин поехал с докладом в Царское Село и заявил о своей отставке.

Николай был крайне удивлен. Повод показался ему незначительным.

Столыпин объяснил, что работать в обстановке интриг и недоверия со стороны монарха он не может.

Его ответ не удовлетворил Николая. Царь сказал, что не хочет лишаться Столыпина, и просил придумать какой-нибудь другой выход. Кроме того, он считал, что конфликты правительства с Думой и Государственным советом под его контролем.

Столыпин прокладывал прямолинейный путь, который не оставлял ему шанса для отступления. Он предложил распустить обе палаты на несколько дней и провести закон о западном земстве по 87-й статье.

Николай спросил, не боится ли он, что Дума осудит его.

Столыпин стоял на своем. Он был уверен, что Дума, которая поддержала законопроект, поймет правительство.

А Николай оказался перед сложной задачей: как сохранить Реформатора и одновременно с этим – как сохранить лицо перед общественностью? Он сказал: «Хорошо, чтобы не потерять вас, я готов согласиться на такую небывалую меру, дайте мне только передумать ее».

Но Столыпину этого было мало. Надо было что-то предпринять, чтобы Государственный совет, точнее, правые больше никогда не пытались пользоваться возможностью влиять на царя. То, что он сделал, было новым риском, но позволяло ему уничтожить тормоз, мешающий реформам. Столыпин высказался против Дурново и Трепова и просил Николая подвергнуть их взысканию, которое было бы показательно и для других.

Надо добавить, что Дурново был идейным консерватором, отвергавшим всякие компромиссы с либералами. Он не понимал, отчего происходит бессознательная оппозиционность русского общества, считал, что у самой оппозиции нет поддержки в народе, и указывал, что соглашения с оппозицией только ослабляют правительство, которое должно независимо от оппозиции выполнять роль регулятора социальных отношений.

Нельзя сказать, что Николаю не были близки эти мысли. На этих взглядах держалась старая Россия.

И такого человека Николай должен был наказать?

Не много ли требовал Столыпин? Не переоценил ли свою силу?

«Государь, выслушав мое обращение, – рассказывал Столыпин потом, – долго думал и затем, как бы очнувшись от забытья, спросил: „Что же желали бы вы, Петр Аркадьевич, чтобы я соделал?“ Столыпин хотел, чтобы Дурново и Трепову было предложено на некоторое время уехать из столицы и прервать свою работу в Государственном совете.

Царь ничего на это не сказал, обещал все обдумать.

На следующий день Столыпин созвал министров и рассказал о разговоре с Николаем. Он был настроен решительно. Кривошеин, правда, пытался отговорить его от ультиматума по поводу Дурново и Трепова, да еще государственный контролер П. А. Харитонов предлагал искать примирительный исход.

Для чего Столыпин шел на обострение с видными представителями дворянской аристократии, не желая найти компромисс, сейчас невозможно доподлинно ответить. Немалую роль здесь сыграл и его прямой, сильный характер, всегда принимающий вызов.

Знал ли он, что Николай не простит ему этого нажима? Обязан был знать. Однако, по-видимому, считал необходимым бороться.

В известном смысле это было упоение борьбой. Неспроста осторожный, глубокий, консервативный Кривошеин, правая рука Столыпина в проведении реформ, предостерегал его от опрометчивого шага.

Столыпин горячо ответил на это: «Пусть ищут смягчения те, кто дорожит своим положением, а я нахожу и честнее и достойнее просто отойти совершенно в сторону, если только еще приходится поддерживать свое личное положение».

Все министры ушли, остался один Коковцов. И он стал отговаривать Столыпина: Дума не простит насилия над законодательным порядком, требовать от царя наказания Дурново и Трепова, которых он сам принял на аудиенции, – неправильно. Коковцов предложил внести законопроект заново, чтобы провести его все-таки естественным путем.

Нет, Столыпин был непреклонен. «Лучше разрубить клубок разом, чем мучиться месяцами над работой разматывания клубка интриг».

Как будто он забыл, что сам всей своей деятельностью проводил принцип постепенных преобразований! Теперь надо было ждать решения царя. Три дня от него не было ответа.

(В августе 1915 года история как будто подставила А. В. Кривошеину зеркало, когда он, забыв о «царском комплексе страха собственного слабоволия», настаивал на вхождении в правительство общественных деятелей вместе с А. И. Гучковым и даже пошел на своеобразный ультиматум, каковым являлось коллективное письмо министров к царю. Впоследствии он сожалел об этом: «Как я мог так поступить, зная характер государя?» Николай не послушал своих министров, не ввел в правительство новых лиц и взял на себя верховное командование армией, что и привело его через полтора года к «псковской ловушке», где Гучков и Шульгин приняли у него акт отречения.)

 

Опасная милость царя

В 1911 году положение в стране казалось незыблемым. Казалось, мало что может измениться, если Столыпин уйдет. Должно быть, так думал и Николай.

Не получая три дня ответа, Петр Аркадьевич уже считал себя в отставке, как на четвертый день был вызван в Гатчину к вдовствующей императрице Марии Федоровне.

В дверях кабинета хозяйки дворца он буквально столкнулся с царем. Не здороваясь, Николай быстро прошел мимо. В руках он держал платок, которым вытирал слезы. Что это означало, Столыпин вскоре понял.

Мать царя приняла его очень сердечно, начала уговаривать не уходить в отставку, прося так горячо и взволнованно, что это походило на мольбу.

«Я передала сыну, – сказала императрица, – глубокое мое убеждение в том, что вы один имеете силу и возможность спасти Россию и вывести ее на верный путь».

Она поведала, что царь сначала не слушал ее, находясь под влиянием своей супруги, которая ревновала к славе Столыпина, но затем согласился. По ее словам, спасти Россию мог только Столыпин.

Теперь можно было понять, почему Николай вышел от нее в слезах.

Столыпин покинул Гатчинский дворец, ожидая вызова в Царское Село.

За эти три дня он устал и почти смирился с мыслью, что уйдет. Рано или поздно это должно было случиться. Слава богу, что он жив, не изувечен. Когда-то он признался: «Каждое утро, когда я просыпаюсь и творю молитву, я смотрю на предстоящий день как на последний в жизни и готовлюсь выполнить все свои обязанности, уже устремляя взор в вечность. А вечером, когда я опять возвращаюсь в свою комнату, то говорю себе, что должен благодарить Бога за лишний дарованный мне в жизни день. Это единственное следствие моего постоянного сознания близости смерти как расплаты за свои убеждения. И порой я ясно чувствую, что должен наступить день, когда замысел убийцы наконец удастся».

Уйдя в отставку, можно будет наконец освободиться от неподъемной тяжести, которую он уже пять лет держал на плечах. Благодаря тому, что он совершил, уже не свернешь назад. Он показал, что можно преобразовывать Россию без диктатуры, что можно удержать империю от развала и сделать ее не только сильной, но и народной.

За эти три дня сведения о возможной отставке правительства проникли в печать. В Думе не одобряли действия правых. Лев Тихомиров, публицист, в прошлом раскаявшийся революционер, прислал Столыпину телеграмму: «Приношу дань глубокого уважения до конца стойкому защитнику национальных интересов». В Западном крае протестовали против решения Государственного совета…

После возвращения Столыпина из Гатчины глубокой ночью, в третьем часу, к нему прибыл фельдъегерь с пакетом от царя. Там было письмо на шестнадцати страницах. Николай писал, что был недостаточно искренен со своим главным помощником, что сознает ошибки и понимает, что только дружная работа вместе со Столыпиным может поднять страну. Он просил взять прошение об отставке обратно и утром прибыть в Царское Село.

На следующий день 10 марта Столыпин был принят царем. Все было сделано так, как он добивался: подписан приказ о перерыве в работе палат с 12 по 14 марта и поручено председателю Совета министров объявить Дурново и Трепову повеление выехать из столицы и до конца не посещать заседаний Государственного совета. Это была невиданная победа Столыпина! Вернувшись, он тотчас позвонил Кривошеину и, полный радости, описал царскую аудиенцию: «Никогда еще государь не оказывал мне столь милостивого приема». На что Кривошеин через минуту заметил П. Н. Апраксину: «Никогда государь этого ему не простит».

Победа несла в себе начало крушения. Царь совершил действия, справедливость которых представлялась ему сомнительной.

И сразу после публикации указа о перерыве сессии Дума забурлила. Еще вчера Столыпин был гонимым, страдающим за идею укрепления русской государственности (причем большинство понимало, что «русская государственность» не несет в себе ничего шовинистического, как, например, «английская», «германская», «французская»), а сегодня он – диктатор. Да, диктатор. Общественное мнение именно так воспринимало применение 87-й статьи Основных законов.

К Столыпину явилась депутация октябристов и заявила свое несогласие. Столыпин признал, что это был «нажим на закон», но объяснил, что проект принят в думской редакции, то есть фактически выполнено решение Думы, а все происходящее – победа над «реакционным заговором».

Казалось, что Думе волноваться? Ведь самый главный столыпинский закон о свободном выходе крестьян из общины принят именно по 87-й, и все давным-давно согласились, что иначе он никогда не был бы принят. Да и в законодательной практике других стран, Англии, Австрии, тоже не раз применялись подобные меры. Чего же бурлить? А вот бурлило…

Столыпин, однако, чувствовал себя победителем и уехал на несколько дней в Ковенскую губернию к старшей дочери, которая уже была замужем, в имение Довторы.

Были хмурые, холодные весенние дни начала Страстной недели. Но с приездом Столыпина погода вдруг переменилась, пришло тепло и засияло солнце. Он гулял с дочерью, зятем и гостившей у них молодой американкой по саду, любовался пробуждением природы, ездил верхом, учился играть в бридж – он стремился полностью забыться.

Погостив у дочери четыре дня, Столыпин вернулся в Петербург. Там застал совсем другое настроение.

Гучков, протестуя против «игры законов», отказался от председательства в Думе. Несколько думских фракций внесли запросы по поводу «крушения Основных Законов». Подавляющее большинство думцев было раздражено. Правые были возмущены расправой с Дурново и Треповым. Левые – призраком диктатуры. Правый монархист граф А. А. Бобринский писал в своем дневнике: «Возмущению Петербурга нет границ», – и так оценивал действия Столыпина: «Имел такую исключительно удачную партию на руках и так глупо профершпилился!» А Лев Тихомиров, который несколько дней назад, предвидя отставку премьера, приветствовал его, теперь был настроен совсем по-другому: «Столыпин решился взять закон глупости… Хорош заговор! Все программы монархических союзов требуют восстановления самодержавия… Какой тут заговор?.. Не ожидал я, чтобы Столыпин в пылу борьбы мог унизиться до явно лживого доноса».

15 марта Дума возобновила работу. С ее трибуны на председателя Совета министров обрушилась резкая критика. Трудно было поверить, что это та Дума, которая еще недавно сотрудничала с правительством. Октябристы, кадеты, правые – все обвиняли Столыпина.

«Смешно и трагично, что лица, руководящие русской политикой, настолько неосведомлены, что они считают возможным найти в Думе поддержку для грубых правонарушений», – говорил октябрист С. И. Шидловский.

Милюков проводил историческую параллель: «Как будут сконфужены заграничные газеты, когда узнают, что наших членов верхней палаты за выраженное ими мнение не только подвергают дисциплинарной ответственности, как чиновников, но и отечески карают, как холопов. Благодарите нового Бориса Годунова!»

Наверное, неспроста приват-доцент истории Милюков выбрал имя Годунова, на котором лежит обвинение в убийстве законного наследника престола.

С Милюковым перекликался В. Н. Львов: «Когда у Карамзина спросили об Аракчееве, он ответил: "Священным именем монарха играет временщик "».

Вслед за Думой предъявил запрос правительству и Государственный совет.

Столь дружное осуждение было для Столыпина неожиданным. Он видел, что переоценил свои силы, что общество, смирявшееся с жестокими мерами по подавлению террора, сплачивается против него. Еще недавно он боролся с правыми против установления диктатуры и против ликвидации Думы, боролся против иллюзии мгновенных, скачкообразных перемен; сейчас, по мнению большинства, он нарушал собственные правила.

Сказывалась еще и старая русская традиция – судить правителя не по закону, а по общественному представлению о справедливости. Западная философия: «Пусть рухнет мир, но восторжествует закон», – в России всегда была холодной книжной максимой. В России мир был выше и царского мнения.

Показательно, что, начав бороться с общиной, с крестьянским миром, Столыпин получил от этого мира удар, выраженный в народном представлении о справедливости. А то, что и Дума, и Государственный совет в данном случае выражали универсальное мнение – бесспорно. Они поправляли и монарха. Действие председателя Совета министров было осуждено в обеих палатах.

Понимал ли Столыпин это до конца?

Трудно сказать. Он был полностью захвачен национальной государственной идеей. «Россия была подведена к поворотному пункту в ее внутренней национальной политике, – говорил он, отвечая на запрос в Государственном совете. – Я знаю, что отказ от мечты о западном земстве – это печальный звон об отказе Петербурга в опасную минуту от поддержки тех, кто преемственно стоял и стоит за сохранение Западной России русской».

Через четыре месяца, уже после гибели Реформатора, когда страсти по поводу его «диктаторства» остались в прошлом, российское общество склонило голову перед его памятью.

А тогда, весной, царь резко охладел к Столыпину. Он сказал, по свидетельству Витте, что готовит ему новое назначение. Возможно, что это так. Но возможно, что Витте пользовался слухами. Одно достоверно: Столыпин был в тупике.

 

Возвращение Распутина

Влияние на царя его матери в этот период ослабело, а усилилась позиция супруги, считавшей, что парламентаризм и реформы разрушают страну, и благоволившей, напомним, к Распутину.

Распутин же испытывал к Столыпину яростную вражду. Известно, что «старец» пытался гипнотизировать премьера. Это было в начале 1911 года, после того как Столыпин снова поставил перед царем вопрос о Распутине. Премьер представил Николаю обширный доклад, составленный на основании следственного материала Синода. Царь ничего не решил, поручив Столыпину встретиться с Распутиным и лично составить о нем мнение. Премьер вызвал «старца». Войдя в кабинет, тот принялся шаманить.

«Он бегал по мне своими белесоватыми глазами, – рассказывал Столыпин, – произносил какие-то загадочные и бесполезные изречения из Священного Писания, как-то необычно водил руками, и я чувствовал, что во мне пробуждается непреодолимое отвращение к этой гадине, сидящей против меня. Но я понимал, что в этом человеке большая сила гипноза и что она на меня производит какое-то довольно сильное, правда, отталкивающее, но все же моральное влияние. Преодолев себя, я прикрикнул на него и, сказав ему прямо, что на основании документальных данных он у меня в руках и я могу его раздавить в прах, предав суду по всей строгости законов о сектантах, ввиду чего резко приказал ему немедленно, безотлагательно и притом добровольно покинуть Петербург и вернуться в свое село и больше не появляться».

Распутин был изгнан и объявился уже в Киеве, привезенный туда из сибирского села фрейлиной императрицы А. А. Вырубовой.

Можно понять отношение императрицы Александры Федоровны, матери, чей сын болен гемофилией и поддерживался заговорами «старца», к председателю Совета министров, который изгоняет целителя. Это тоже был тупик.

* * *

Для Столыпина наступает период «полуотставки». Лето он проводит в своем имении Колноберже и лишь в июле наездами бывает в столице. Он снова становится помещиком. И хотя установленный в доме телеграф днем и ночью выстукивает новости, Реформатор с каждым днем все глубже погружается в интересы семьи. Он устал. Доктор говорит, что у него грудная жаба и сердце требует длительного покоя.

В Колноберже обычно приезжали соседи и друзья, но в это лето Столыпин сам объезжает их поместья, чего по недостатку времени раньше не мог делать.

Лето, последнее лето. Чудесные, погожие дни, жена, маленький Аркадий (который проживет долгую жизнь и расскажет Александру Солженицыну о своем отце), дочери, из которых самая близкая – Маша, а самая жалкая – израненная Наташа, уже после операций научившаяся ходить… Семейные вечера, долгие разговоры, возвращение к семейным божествам, от которых его оторвало служение государству.

– Постараюсь отдохнуть в Колноберже, насколько можно, без вреда для дел, – сказал Петр Аркадьевич Маше, – а осенью поеду на юг. – И добавил: – Не знаю, долго ли могу прожить.

Нет, служение государству никого не делало счастливым.

Обстоятельства климата и истории говорят нам: «Служи». Взаимоотношения человека и государства – только через жертву.

Все так.

От крошечного поселка, затерявшегося в лесах на ручье-реке Москве, тысячу лет росло Русское государство, и ни у кого из русских не было желания уйти от своей судьбы. Если кто уходил, не по своей воле, а по своему горю.

Его больше нет на свете, Русского государства. Оно исчезло. Как Рим, как Византия. И, наверное, мы уже не русские. Мы – советские, советско-российские. А России – больше нет. Где она, та, которая, по прогнозам заграничных комиссий, должна была высоко подняться?

Вот что думаешь сегодня, вглядываясь в то лето 1911 года. Нет больше ни имения Колноберже, ни библиотеки, в которой хранились еще лермонтовские книги – библиотека была вывезена литовским буржуазным правительством, а когда возвращена, лучших книг в ней уже не было…

 

В конце земного пути

Шло последнее лето Столыпина, о чем еще никто не подозревал, как и не знали о близящемся крахе империи.

Но предчувствовали многие.

Это историческое предчувствие не витало в воздухе как дымка отдаленного пожара, но ощущалось в горечи ожидаемых, необходимых и все же несвершаемых перемен. Казалось, сошлись две невидимые силы, составляющие политическую элиту страны, – обхватили друг друга и стоят неподвижно.

Словом, элита словно оцепенела. А контрэлита – активна, изощрена, талантлива и не связана никакими традициями.

Этим летом Столыпин получил письмо Льва Тихомирова, известного публициста, редактора «Московских ведомостей». Письмо и столыпинская реакция на него многое объясняют. Вот что писал Тихомиров:

«Россия составляет нацию и государство – великие по задаткам и средствам, но она окружена также великими опасностями. Она создана русскими и держится только русскими. Только русская сила приводит остальные племена к некоторой солидарности между собой и с империей. Между тем мы имеем огромное нерусское население, в том числе такое разлагающее и антигосударственное, как евреи. Другие племена, непосредственно за границей нашей, на огромные пространства входят в чужие государства, иные из которых считают своим настоящим отечеством. Мы должны постоянно держаться во всем престиже силы. Малейшее ослабление угрожает нам осложнениями, отложениями. Внутри страны все также держится русскими. Сильнейшие из прочих племен чужды нашего патриотизма. Они и между собой вечно в раздорах, а против господства русских склонны бунтовать. Элемент единения, общая скрепа – это мы, русские. Без нас империя рассыплется, и сами эти иноплеменники пропадут. Нам приходится, таким образом, помнить свою миссию и поддерживать условия нашей силы. Нам должно помнить, что наше господство есть дело не просто национального эгоизма, а мировой долг. Мы занимаем пост, необходимый для всех. Но для сохранения этого поста нам необходима Единоличная Верховная Власть, то есть Царь, не как украшение фронтона, а как действительная государственная сила.

Никакими комбинациями народного представительства или избирательных законов нельзя обеспечить верховенства русских. Себя должно понимать. Как народ существенно государственный, русские не годятся для мелочной политической борьбы: они умеют вести политику оптом, а не в розницу, в отличие от поляков, евреев и т. п. Задачи верховенства такого народа (как было и у римлян) достижимы лишь Единоличной Верховной Властью, осуществляющей его идеалы. С такой властью мы становимся сильнее и искуснее всех, ибо никакие поляки или евреи не сравнятся с русскими в способности к дисциплине и сплочению около единоличной власти, облеченной нравственным характером.

Не имея же центра единения, русский народ растеривается, и его начинают забивать партикуляристические народности. Историческая практика создала Верховную Власть по русскому характеру. Русский народ вырастил себе Царя, союзного с Церковью. С 1906 г. то, что свойственно народу, подорвано, и его заставляют жить так, как он не умеет и не хочет. Это несомненно огромная конституционная ошибка, ибо каковы бы ни были теоретические предпочтения, практический государственный разум требует учреждений, сообразованных с характером народа и общими условиями его верховенства. Нарушив это, 1906 г. отнял у нас то, без чего империя не может существовать, – возможность моментального создания диктатуры. Такая возможность давалась прежде наличностью Царя, имеющего право вступаться в дела со всей неограниченностью Верховной Власти. Одно только сознание возможности моментального сосредоточения наполняло русских уверенностью в своей силе, а соперникам нашим внушало опасения и страх. Теперь это отнято. А без нашей бодрости некому сдерживать в единении остальные племена.

<…>

Этот строй во всяком случае уничтожится. Но неужели ждать для этого революций и, может быть, внешних разгромов? Не лучше ли сделать перестройку, пока это можно производить спокойно, хладнокровно, обдуманно? Не лучше ли сделать это при государственном человеке, который предан и Царю, и идее народного представительства?

Ведь если развал этого строя произойдет при иных условиях, мы наверное будем качаться между революцией и реакцией, и в обоих случаях, вместо создания реформы, будем только до конца растрачивать силы во взаимных междоусобицах, и чем это кончится – Господь весть.

Ваше высокопревосходительство не несете ответственности по созданию конституции 1906 года. Но вы ее всеми силами поддерживали, упорствуя до конца испытать средства вырастить на этих основах нечто доброе. Позвольте высказать без несвоевременных стеснений, что именно Вам надлежало бы посвятить хоть половину этих сил на то, чтобы избавить Россию от доказанно вредных и опасных последствий этой неудачной конституции».

Другими словами, Тихомиров считал парламентаризм путем к развалу империи.

А вот что написал на этом письме Столыпин:

«Все эти прекрасные теоретические рассуждения на практике оказались бы злостной провокацией и началом новой революции 9 июля».

Тут же (8 октября 1911 года) в «Новом времени» Василий Розанов в статье «Историческая роль Столыпина» как бы подводит итог спору Тихомирова и самого Столыпина.

«Столыпин показал единственный возможный путь парламентаризма в России, которого ведь могло бы не быть очень долго, и может, даже никогда (теория славянофилов; взгляд Аксакова, Победоносцева, Достоевского, Толстого); он указал, что если парламентаризм будет у нас выражением народного духа и народного образа, то против него не найдется сильного протеста, и даже он станет многим и наконец всем дорог. Это – первое условие: народность его. Второе: парламентаризм должен вести постоянно вперед, он должен быть постоянным улучшением страны и всех дел в ней, мириад этих дел. Вот если он полетит на этих двух крыльях, он может лететь долго и далеко; но если изменить хотя бы одно крыло, он упадет. Россия решительно не вынесет парламентаризма ни как главы из „истории подражательности своей Западу“, ни как расширение студенческой „Дубинушки“ и „Гайда, братцы, вперед“… В двух последних случаях пошел бы вопрос о разгроме парламентаризма: и этого вулкана, который еще горяч под ногами, не нужно будить».

Что к этому добавить?

Столыпин как бы говорил всем русским:

– Не надо бояться нового. Не надо искать укрытия только в старых традициях. Смело идите навстречу переменам и боритесь за благо России.

Спустя два месяца, когда Столыпин уже упокоился в Киево-Печерской лавре, другой публицист Михаил Меньшиков, всегда находившийся в оппозиции к премьеру, написал в «Новом времени»:

«История, как жизнь, повторяется. И тысячу лет назад Святая Русь нуждалась в „богатырской заставе“ и теперь нуждается. В сущности, те же враждебные племена, что тогда терзали Русь, терзают ее и теперь. Та же „чудь белоглазая“ в лице „государства“, что собственными руками мы создали под Петербургом. Те же половцы, и печенеги в лице кавказских разбойников. Та же жидовская Хазария… Что было тогда, то и теперь.

Столыпин похищен у нас и спрятан туда, откуда нет возврата. Вне всякой мести, мне кажется, необходимо усилить надзор над Россией и вновь осмотреть запоры. Орудующей гигантской шайке, экспроприирующей всеми способами все, чем Россия была могуча, должен быть положен предел. У нас, у потомства великого народа, отнимают постепенно все виды труда народного, все капиталы, земли, промышленность, торговлю, свободные профессии, школу, литературу, печать, искусство. Нас делают неоплатными должниками иностранных евреев, в качестве плательщиков все растущего государственного долга. У нас постепенно путем внушений и подлогов отнимают древнее, нажитое тысячелетием христианства миросозерцание. У нас системой нравственного соблазна и террора отнимают веру и патриотизм, отнимают совесть и здравый смысл. Наконец, систематическими убийствами отнимают лучших людей России, наиболее отважных ее вождей.

Мне кажется, дольше нельзя медлить с обороной. Нельзя великому народу отказываться от элементарной необходимости – иметь национальную власть. Это вовсе не прихоть и не роскошь, – это требование глубоко биологическое, связанное с индивидуальностью нации. Только при национальной власти народ свободен, ибо сам владеет собой. Русский народ, член арийской семьи, слишком благороден, чтобы терпеть какое бы то ни было рабство, но ведь всякое подчинение инородной воле есть уже рабство. В века действительно национального правительства Россия ширилась и разрасталась в океане земли; даже жестокие формы быта, как тирания Грозного или извращения крепостного права, казались терпимыми, ибо были в стиле народной совести и воли. Только в последнее столетие правительство у нас теряет национальный характер; вместе с тем начинает сдавать державное величие нашей Империи. Я множество раз писал, до какой степени вредно в национальном смысле переполнение нашей знати и интеллигенции плохо обрусевшими немцами, поляками, шведами, греками, французами, молдаванами, грузинами и пр., и пр., я доказывал, как в черные дни нашей истории народу трудно положиться на крепость духа вот такой, разношерстной аристократии. Особенно опасны примеси тех инородцев, которые исторически воспитаны во вражде к России <… >».

«Торжественная панихида в Казанском соборе. Народу – не протолкнуться. Все национальные организации Петербурга налицо. Священники в митрах, огромный хор певчих, и регент крайне старательно, точно распутывает паутину, машет рукой. У меня точно свинец на сердце и черные мысли. Что мне Столыпин? Ни сват, ни брат, – я даже не знал его лично, – но давно-давно никого не было так жаль потерять, как его. Вместо того чтобы молиться „об упокоении раба Божия боярина Петра“, кажется, все мы стояли в соборе, наполненные холодом и мраком ужасного события. Меня почти возмущала эта торжественная обстановка, золотые ризы, синий дым кадильный, разученные певчими до тонкости „со святыми упокой“ и чудные сами по себе, но слишком уж заученные молитвы.

Вот как, думал я, мы, русские, реагируем на удар, может быть, смертельный. Нас, что называется, обезглавили, взяли, может быть, не самого сильного, но самого благородного и, главное, – признанного вождя. Как мы оправимся от этого удара – еще неизвестно, но что же мы делаем? Сейчас же становимся в заученную позу, делаем заученные жесты, говорим тысячу лет произносимые в подобных случаях слова… Ни капли творчества! Ни искры, индивидуального, особенного отношения к событию, сообразного с его исключительной природой. Убили человека, и мы, сейчас же: «Ве-е-е-чная па-а-мять!» Венки, телеграммы вдове, десять рублей на памятник. Тут все уже навсегда заранее придумано и проделывается почти автоматически. Не есть ли это признак одолевающей общество смерти? Та, противная сторона действует неожиданно, та бросает бомбы, мечет пули, клевещет и лжет в газетах, позволяет себе роскошь хоть и преступной, но все же изобретательности, а мы отмахиваемся кадильным дымом. «Они нас минами, а мы их иконами», – как говорил Драгомиров о японской войне. Что же все это значит? Не значит ли, что они свежее нас, чувствительнее, предприимчивее, наконец живее? Заученные рефлексы не суть ли рефлексы мертвые, уже несообразованные с природой импульсов?

Такие черные думы меня одолевали под заунывные напевы панихиды. «Но чего же ты хочешь? – спрашивал я сам себя. – Погрома, что ль?» Это был бы действительно живой рефлекс, вполне варварский по свежести, из каменного века. В огромной толпе, наполняющей собор, в двухмиллионном Петербурге, в 160-миллионной России, наверное, подавляющее большинство хотело бы погрома. Считайте, что это глухой отзвук когда-то живых, докультурных рефлексов. Если что сдерживает русский народ, – то это культура. Не казаки и не солдаты, сдерживает народ культурное воображение, культурная совесть. Из-за кучи еврейских бунтарей, которые рано или поздно попадут на виселицу, – можно ли наказывать массу безвинных людей, очень далеких от политики, хотя бы и очень несимпатичных? Конечно, нет, отвечает искренне каждый русский, хотя бы глубокий черносотенец. Христианская совесть стоит на страже воли, – она, эта совесть, воспитанная в веках, а вовсе не войска и не казаки, оберегает евреев от погрома.

Погасив свечу на панихиде, я почувствовал, что нами ровно ничего не сделано в ответ на страшные события и что вся эта огромная толпа пришла сюда и ушла совсем напрасно. Я почувствовал, что общество, которому остались в виде реакции на жизнь одни молебны, и панихиды, не живое общество, а как бы подземный мир, населенный тенями» (Сидоровнин Г. П. А. Столыпин. Жизнь за Отечество. Саратов, 2002. с. 448).

В то лето Столыпин писал значительную работу о будущем России. Он предвидел еще большее развитие земского самоуправления, передачи ему всех местных вопросов, «применяясь насколько можно к штатным управлениям Соединенных Штатов Северной Америки». Хотел создать ряд новых министерств – труда, национальностей, социального обеспечения, вероисповеданий, здравоохранения, по обследованию, использованию и эксплуатации недр. Например, функция обеспечения государственной социальной защиты рабочих возлагалась на Министерство труда. Обеспечение различных национальных интересов – на Министерство национальностей.

В области внешней политики интерес представляет идея создания Международного парламента, куда бы вошли все страны, имея возможность координировать экономические, военные, гуманитарные вопросы. Его взгляды на взаимоотношения с европейскими странами весьма жестки.

«Германия со своим большим населением, вне всякого сомнения, задыхается на своей сравнительно небольшой территории. Ее стремление расширить свою территорию на восток легко может послужить поводом к войне против России. Один лишь Бисмарк, сравнительно хорошо знавший Россию, не раз предупреждал германского императора, что всякая война против России очень легко поведет к крушению германской монархии.

Англия же, считая себя первой державой мира и стремясь к тому, чтобы всегда играть первую скрипку в международном концерте, вне всякого сомнения, боится того, чтобы Россия, постоянно улучшая свое экономическое и военное положение, не помешала бы ей в ее колониальной политике. Больше всего Англия боится того, чтобы Россия не проникла в Индию, хотя Россия абсолютно не имеет никаких желаний захватить Индию… Англия не может не чувствовать, что ее эксплуатация таких стран, как Индия и другие, рано или поздно может закончиться, и тогда она не только не будет играть роль первой скрипки в международном концерте мира, но и перестанет быть той великой империей, каковой является в данное время. Поэтому Англия больше всех ненавидит Россию и будет искренне радоваться, если когда-нибудь в России падет монархия, а сама Россия не будет больше великим государством и распадется на целый ряд самостоятельных республик…

Ни любви, ни уважения во Франции к России нет, но вместе с тем Франция, ненавидя и боясь Германии, совершенно естественно стремится к тому, чтобы быть связанной с Россией военными союзами и договорами».

Об Америке Столыпин отзывался иначе. Он видел в США не соперника, а союзника и предполагал в ближайшее время поехать в Вашингтон и «в разговоре с Президентом и Государственным секретарем найти общие пути к более тесному и дружескому сближению России с Соединенными Штатами».

Столыпин надеялся «повлиять на прессу и общественные круги, чтобы путем личного посещения России большой группы представителей законодательных палат, корреспондентов и общественных деятелей Соединенные Штаты могли бы иметь возможность убедиться в том, что в России существует свобода и нет того угнетения национальностей, населяющих Россию, о котором распространяют слухи враги России».

Он надеялся привлечь США к идее Международного парламента.

«Считаю вполне возможным, что в будущем в России, как и в каждом государстве, могут меняться формы управления государственного режима, но русский народ по своему характеру, по своим взглядам, в своем отношении к людям не будет меняться и лишь об одном не будет забывать, кто его враги и кто его друзья. Народы Западной Европы, безусловно, значительно культурнее русского народа, но его искренними друзьями никогда не будут, и, может быть, только за океаном русский народ скорее в состоянии будет рассчитывать на то, что его поймут и пойдут ему навстречу. Равным образом народы Северной Америки всегда могут рассчитывать на то, что русский народ со своим русским радушием, со своей отзывчивостью и доброй душой, с искренним сердцем отзовется и во всем пойдет навстречу Америке, которой Россия и раньше помогала».

Теперь уже не имеют никакого практического значения эти заметки о будущем. Во многом Столыпин предвосхитил историю – это и Организация Объединенных Наций, и закат Британской империи, и поражение Германии в войне. Единственно, в чем как будто не угадал, – в отношениях России с Америкой.

Впрочем, в 1920 году, когда Англия стремилась всячески содействовать отделению от России прибалтийских и закавказских территорий, раздался трезвый голос Соединенных Штатов Америки, предупредивший нотой государственного секретаря Кольби, что США против разделения России.

Когда в октябре 1919 года Литовский национальный комитет обратился к правительству Соединенных Штатов с просьбой признать Литву самостоятельным государством, то государственный департамент Соединенных Штатов ответил, что, руководимый чувством дружбы и обязательной чести по отношению к великой нации, храброе и геройское самопожертвование которой содействовало успешному окончанию войны, Соединенные Штаты не могут признать Балтийские страны как отдельные государства, не зависимые от России.

 

Выстрел в театре

Заканчивалось лето в поместье. Совсем недолго оставалось до отъезда Петра Аркадьевича в Киев на торжества по поводу открытия памятника Александру П. Он ожидал увидеть там оживление общественной жизни после выборов, прошедших по новом закону о земстве.

Незадолго до отъезда Столыпину явился во сне его университетский товарищ Траугот, с которым он поддерживал дружеские отношения, и сказал: «Я умер. Прошу тебя позаботиться о моей жене». Телеграмма с печальной вестью пришла на следующий день.

Уезжать в Киев Столыпину не хотелось. На сердце была тяжесть.

25 августа он прибыл в Киев. Вызвал министров. Здесь был намечен съезд деятелей новых северных и западных земств. В земствах Столыпин видел единственный путь организации жизни страны, не отлучавший наиболее активную часть народа, в том числе и интеллигенцию, от власти, а втягивающий ее в активное строительство государства.

Остановился Столыпин в доме генерал-губернатора Ф. Ф. Трепова на Институтской улице, неподалеку, на той же улице, в доме конторы государственного банка, – В. Н. Коковцов. Почему-то Столыпину не выделяли экипажа, и он испытывал неудобства, был вынужден нанимать транспорт для поездок. Настроение его не улучшилось. Он слышал о возможном покушении на него, но не придавал этому значения. Ходил без охраны по Институтской к Коковцову. Только признался ему: «Я чувствую себя здесь, как татарин вместо гостя. Нечего нам с вами здесь делать».

Он угадывал, что его «полуотставка» вероятнее всего закончится отставкой.

29 августа в Киев прибыл царь с семьей. Начались большие торжества, посещение святынь «матери городов русских» – Софийского собора и Печерской лавры. Стояла прекрасная погода, теплая, чуть пронизанная осенней прохладой. Древний Киев, золотые купола соборов, крест Святого Владимира над Днепром – все дышало спокойствием и красотой.

1 сентября, примерно в полночь, в помещении Киевского городского театра допрашивали бледного молодого человека в разорванном фраке. У него был рассечен лоб, выбиты два зуба, на лице – ссадины. Только что он тяжело ранил председателя Совета министров Столыпина.

– Зовут меня Дмитрий Григорьевич Богров, – хладнокровно отвечал на вопросы жандармского подполковника молодой человек. – Вероисповедания иудейского, от роду двадцать четыре года, звание помощника присяжного поверенного. Проживаю в Киеве, Бибиковский бульвар, дом четыре, квартира семь.

Богров признался, что давно решил убить Столыпина и искал способ, как совершить покушение. Решил, что надо войти в доверие к начальнику городского охранного отделения Кулябко. Обратился к нему с вымышленными сведениями, что некий молодой человек готовится убить одного министра и в настоящее время проживает в квартире Богрова.

Из допросов следовало, что Кулябко был введен в заблуждение, стал содействовать Богрову в надежде, что тот поможет разоблачить террориста, и дал ему пропуск в театр на парадное представление оперы «Сказание о царе Салтане».

Далее Богров подробно объяснил, как дурачил начальника охранного отделения, и признался, что ранее был связан с анархистами.

«Покушение на жизнь Столыпина произведено мною потому, что я считаю его главным виновником наступившей в России реакции, то есть отступления от установившегося в 1905 году порядка: роспуск Государственной Думы, изменение избирательного закона, притеснение печати, инородцев, игнорирование мнений Государственной Думы и вообще целый ряд мер, подрывающих интересы народа. С середины 1907 года я стал давать сведения охранному отделению относительно группы анархистов, с которыми имел связи. В охранном отделении состоял до октября 1910 года, но последние месяцы никаких сведений не давал. В сентябре 1908 года я предупредил охранное отделение о готовящейся попытке освободить заключенных в тюрьме Тыша и „Филиппа“. Необходимо было немедленно принять меры, и я предложил Кулябко арестовать и меня. Я был арестован и содержался в Старокиевском участке две недели.

В охранном отделении я шел под фамилией «Аленский» и сообщил сведения о всех вышеприведенных лицах, о сходках, о проектах экспроприаций и террористических актов, которые и рассматривались Кулябко. Получал я 100–150 рублей в месяц, иногда единовременно по 50–30 рублей. Тратил их на жизнь».

Допрос продолжался до пяти часов утра беспрерывно и закончился на том, что Богров опознал свой браунинг.

Арестованного усадили в карету и отправили в киевскую крепость. С одной стороны от него сидел киевский полицеймейстер полковник Скалон, с другой – жандармский полковник, державший в руках взведенный револьвер. Следом ехали еще в трех экипажах жандармы. Богрова поместили в «Косом капонире», в одиночной камере.

Что же произошло?

Утро 1 сентября было великолепным. В небе ни облачка, тепло и хорошо. С утра царь отправился смотреть маневры, затем в семнадцать часов на ипподроме в Печерске должен был произойти в его присутствии смотр «потешных» (подростков, занимавшихся военной подготовкой), а вечером в театре предстоял прекрасный спектакль.

Настроение киевским начальникам портило известие о появлении неизвестной террористки, которая намеревалась произвести террористический акт против Столыпина. Но не исключена попытка и цареубийства.

Впрочем, Петр Аркадьевич был спокоен и выходил на улицу один. После обеда за ним прислали из охранного отделения закрытый автомобиль и повезли в Печерск.

Ярко светило солнце. Перед трибунами выстроились в шахматном порядке киевские гимназисты в белых рубахах, лучшая охрана царя. Столыпин вышел из автомобиля, стал подниматься по лестнице. Его то и дело останавливали приветствиями. Киевский губернатор Алексей Федорович Гирс торопил, опасаясь непредвиденного. Возле одной из лож Столыпин приостановился, какая-то пожилая дама кивнула на его ордена и спросила бог знает зачем: «Петр Аркадьевич, что это за крест у вас на груди, точно могильный?»

Гирс, знавший от Кулябко о террористке, возмутился. Столыпин же невозмутимо ответил: «Этот крест мной получен за труды Саратовского управления Красного Креста, который я возглавлял во время японской войны». Он дошел до ложи, предназначенной Совету министров и царской свите, но прошел дальше. Гирс спросил: «Почему?» – «Без разрешения министра двора я сюда войти не могу», – объяснил председатель Совета министров и спустился на площадку перед трибунами, огороженную барьерами. Тотчас несколько человек в штатских костюмах незаметно встали полукругом возле барьеров.

Столыпин повернулся к Гирсу. Вид у него был невеселый. Он стал спрашивать, почему вчера во время освящения памятника Александру II было запрещено евреям-учащимся идти наравне с другими учащимися с крестным ходом.

Гирс ответил, что попечитель киевского учебного округа Зилов распорядился, чтобы в церковной процессии не было нехристиан, то есть евреев и мусульман.

Столыпин возразил, что подобные распоряжения нелепы и вредны, вызывают в детях рознь.

К ним подходили знакомые: пытались завязать разговор, но Столыпин был немногословен.

Уже давно наступило пять часов. Царь опаздывал. Гирс принялся повествовать о губернских делах, терпеливо пытаясь разговорить Столыпина. Когда речь зашла о выборах в земство, тот наконец оживился, стал расспрашивать об избранных. Для него было ясно, что главное препятствие к развитию местного управления – дворянская иерархия. Говорить об этом он не мог, не зная, поймет ли его Гирс. Но заметил, что земство здесь нужно было ввести давно, с ограничениями для крупного польского землевладения, – собственно, для дворянского сословия.

Вообще самоуправление и развитие местной инициативы было сейчас самым важным для Столыпина вопросом.

И почти все – мешали. То, к чему он стремился, должно было отодвинуть старую иерархию. Поэтому и мешали.

Царь с детьми приехал с опозданием на полтора часа. Столыпин встретил их внизу, прошел в соседнюю ложу. Начался смотр «потешных». Он завершился к восьми часам. Все было спокойно.

К девяти начался съезд приглашенной публики в театр. Театральная площадь и прилегающие улицы от холма до Крещатика охранялись полицией. У входа в театр стояли жандармские офицеры и тщательно проверяли у всех билеты. Еще утром проверили в театре все подвалы и чердаки. Террористу невозможно было проникнуть туда.

Показывая билеты, проходили военные в белых кителях с нарядными дамами в белых платьях. Всюду был белый цвет. Несколько штатских в черных фраках только подчеркивали торжественность мундиров и кителей. Столыпин минут за десять до приезда царя вышел в зал вместе с министром народного образования Кассо, военным министром Сухомлиновым, обер-прокурором Саблером. Он встал возле своего кресла в первом ряду, через одно от левого прохода, лицом к публике. К нему подошел Кассо, потом какой-то полный молодой администратор. С опозданием появился Коковцов и тоже прошел в первый ряд.

К девяти приехал царь с дочерьми Ольгой и Татьяной. Он сел в выступе генерал-губернаторской ложи и был весь открыт. Рядом с ним – великие княжны, наследник болгарского престола Борис, великие князья Андрей Владимирович и Сергей Михайлович.

Погас свет. Оркестр заиграл гимн «Боже, царя храни», который назывался народным. Все встали и трижды спели гимн. Потом началась опера. Постановка была прекрасна, собрали лучших певцов, но Столыпин смотрел на сцену безучастно. Несколько раз он взглядывал на царя, и было видно, что его не занимает пение.

Во время первого акта царь вышел, Столыпин остался на месте. К нему подходили сановники, в том числе и генерал Курлов, на которого было возложено обеспечение безопасности. Столыпин спросил, не найдена ли террористка, и требовал скорее завершить розыск.

Затем начался и прошел второй акт. Оставался третий, совсем короткий. Было около одиннадцати с половиной часов.

Царская ложа снова опустела. Столыпин встал, повернулся лицом к залу, оперся на барьер. К нему подошли военный министр Сухомлинов, на кителе которого гордо белел орден Святого Георгия, полученный им еще в юности в турецкой войне, и граф Потоцкий. Подошел и Коковцов. Он должен был ехать на вокзал, спешил проститься, ему надо было завершать роспись финансов на будущий год. Пожав руки, Коковцов собрался уже отойти, как вдруг Столыпин произнес:

– Как я вам завидую, что вы едете в Петербург! Возьмите меня с собой.

– Сделайте одолжение, – улыбнулся Коковцов. – У меня здесь лошадь, милости просим! – И откланялся.

Публика покидала зал.

Из восемнадцатого ряда двинулся по направлению к первому высокий черноволосый молодой человек в черном фраке. Он шел уверенно, прикрывая афишкой оттопырившийся карман брюк. Дойдя до второго ряда, он остановился метрах в двух от Столыпина и вытащил браунинг.

Столыпин смотрел прямо на него. По лицу молодого человека пробежала гримаса страха и напряжения. Он дважды выстрелил.

В зале воцарилась тишина. Столыпин наклонил голову, посмотрел на свой белый китель. Владимирский крест был пробит пулей. Петр Аркадьевич посмотрел на удалявшегося молодого человека и велел его задержать. Раздалось громкое восклицание из оркестра:

– Государь жив!

Послышался чей-то пронзительный вопль.

Столыпин положил на барьер фуражку и перчатки и замедленными движениями стал расстегивать и снимать китель. У него была прострелена кисть правой руки, капала кровь. Кто-то принял китель, и тогда он снова наклонил голову, разглядывая красное пятно, расплывающееся повыше правого кармана жилета. Он безнадежно махнул рукой и тяжело опустился в кресло. Потом, словно вспомнив что-то, повернулся к царской ложе. Там никого не было. Он поднял левую руку и сделал предостерегающий жест. В это время в ложе появился Николай и встал у всех на виду. Столыпин перекрестил его широким, медленным движением.

После этого он склонился набок, уронил голову на грудь и вытянул ноги.

Выстрелив, молодой человек в черном фраке повернулся и быстро пошел к выходу. Двое офицеров схватили его, но он вырвался, кинулся дальше к дверям, но там был сбит с ног. На него набросилось человек пятьдесят в белых кителях. Его не стало видно.

– Убить! Убить его! – неслось отовсюду. Из ложи бельэтажа выпрыгнул какой-то офицер. Толпа терзала преступника. Вбежал из фойе полковник Спиридонович, начальник царской охраны, обнажил шашку и приказал оставить молодого человека.

Кто-то из толпы воззвал громовым голосом:

– Гимн!

Преступника увели.

Столыпина подняли на руки восемь человек и осторожно понесли из зала. Он был бледен, зубы сжаты. Его уложили на маленьком малиновом диванчике недалеко от кассы. Профессора Рейн и Облонский перевязали рану.

Из зала доносилось пение гимна. Снова спели трижды. Потом запели молитву: «Господи, спаси люди твоя». И тоже пели трижды.

Столыпина повезли в карете «скорой помощи» в хирургическую клинику Маковского на Малой Владимирской улице. Он был в сознании и понимал – все кончено.

На следующий день Богрова допрашивали в «Косом капонире». О себе он рассказал следующее. Отец – присяжный поверенный и домовладелец. Дом стоит примерно 400 тысяч рублей. Семья обеспеченная. Окончил гимназию, поступил в Киевский университет. Год проучился в Мюнхене. Вернувшись из Мюнхена, примкнул к группе анархистов-коммунистов. Затем разочаровался в них. «Все они преследуют главным образом чисто разбойничьи цели. Поэтому я оставался для видимости в партии, решил сообщать Киевскому охранному отделению о деятельности членов ее. Решимость эта была вызвана еще тем обстоятельством, что я хотел получить некоторый излишек денег. Для чего мне нужен был этот излишек – объяснять я не желаю… Всего работал я в охранном отделении два с половиной года».

Затем Богров повторил уже известное из первого допроса – что задумал убить Столыпина и как морочил Кулябко.

Из допросов выходило, что Богров стрелял из идейных соображений, что он – антиАзеф. Пришло ли такое сравнение в голову следователям, неизвестно. Но они расширили круг вопросов и стали исследовать моральные качества Богрова в его взаимоотношениях с анархистами. И выяснилось, что он не антиАзеф, а фигура иного рода. Анархисты подозревали в нем провокатора, обвинили его в утайке партийных денег и заставили его их вернуть.

И вот главное: «16 августа ко мне на квартиру явился… „Степа“… Приметы „Степы“: высокого роста, лет 26–29, темный шатен, усы, падающие вниз, волосы слегка завиваются, довольно полный и широкоплечий. „Степа“ заявил мне, что моя провокация безусловно и окончательно установлена… мне в ближайшем будущем угрожает смерть, реабилитировать себя я могу одним способом, а именно – путем совершения какого-либо террористического акта, причем намекал мне, что наиболее желательным актом является убийство начальника охранного отделения Н. Н. Кулябко, но что во время торжеств в августе я имею богатый выбор… Буду ли я стрелять в Столыпина или в кого-либо другого, я не знал, но окончательно остановился на Столыпине уже в театре, ибо, с одной стороны, он был одним из немногих лиц, которых я раньше знал, отчасти же потому, что на нем было сосредоточено общее внимание публики».

Идейная сторона покушения как будто стала ясна. Эти показания Богров давал в день казни, они были последними. Он был повешен в ночь на 12 сентября в Лысогорском форте.

* * *

Загадка Богрова тем не менее сохранилась до нашего времени.

Ее широко использовала революционная пропаганда, представляя Богрова агентом охранки, руками которого полиция устранила Столыпина, и сеяла недоверие именно к тем органам, которые боролись с революцией.

Пытались эту загадку объяснить и по-другому. Киевский генерал-губернатор Ф. Ф. Трепов утверждал, что в день покушения Богров обедал в ресторане «Метрополь» с «известным врагом монархического строя Львом Троцким-Бронштейном». То есть, говоря прямо, – был заговор.

Истина же мало кого интересовала.

А она лежала в русле исторического процесса России, которую активно перестраивал Столыпин. Посмотрим на фигуру Богрова непредвзято. Обеспеченный человек, ассимилированный еврей, спортсмен, шахматист, умный, ироничный, любимый родителями, уважаемый друзьями. Он только-только начал жить. Революционеры явно его разочаровали – он от них отошел. Отсутствие глубоких убеждений толкнуло его к полиции, но и от нее он отошел. Вспомним: «Героическое „все позволено“ незаметно подменяется просто беспринципностью во всем, что касается личной жизни, личного поведения, чем наполняются житейские будни. В этом заключается одна из важных причин, почему у нас, при таком обилии героев, так мало просто порядочных, дисциплинированных, трудолюбивых людей…» Да, это отец Сергий Булгаков, статья «Героизм и подвижничество» из сборника «Вехи».

Богров, по словам хорошо знавшего его анархиста И. С. Гроссмана, жил протестом против нудной обыденщины и никогда не был «просто веселым, радостным, упоенным борьбой и риском». Жизнь его утомляет. Он презирает ее, у него достает силы не бояться смерти, но есть ли сила, чтобы жить? Знавшие его эсеры говорили: «Барин, буржуй, в серьезных делах с ним лучше не связываться».

Из письма Богрова родителям 1 сентября открывается своеобразная трагедия этого человека:

«Дорогие мои, милые папа и мама.

Знаю, что вас страшно огорчит и поразит тот удар, который я вам наношу, и в настоящий момент это единственное, что меня убивает. Но я знаю вас не только за самых лучших людей, которых я встречал в жизни, но и за людей, которые все могут понять и простить.

Простите же и меня, если я совершаю поступок, противный вашим убеждениям.

Я иначе не могу, и вы сами знаете, что вот 2 года, как я пробую отказаться от старого.

Но новая спокойная жизнь не для меня, и если бы я даже сделал хорошую карьеру, я все равно кончил бы тем же, чем теперь кончаю.

Целую много, много раз. Митя».

При внимательном чтении это трогательное сыновье письмо подтвердит трагедию российского интеллигента.

Солженицын, размышляя о Богрове, выдвигает идею «идеологического поля», то есть другими словами – настроение общества вызывает террор. Думается, это не совсем так. Любой террор, кроме вендетты, вызывается настроением общества или части, которая поощряет его. Да и вендетту тоже. Богров – порождение более серьезных исторических явлений нашей истории, о которых точно высказались отечественные философы.

Сегодня, когда мы переживаем драму смутного времени, нетерпеливость, нежелание и неумение созидательно работать вызывают в нашей интеллигенции то тоску по твердой руке, то желание найти «врагов», то потребность в молниеносных результатах. И снова – оторванность от народа, у которого никто и не спрашивает, чего он хочет.

5 сентября вечером Столыпин умер. «В истории России начинается новая глава», – пророчески сообщило «Новое время».

Когда вскрыли завещание, прочли: «Я хочу быть погребенным там, где меня убьют».

Его похоронили в Киево-Печерской лавре рядом с могилами Искры и Кочубея, двух героев Петровской эпохи, которые предпочли лютую смерть предательству. Петербургское телеграфное агентство сообщило:

«Киев, 9 сентября. Серое, пасмурное утро. Флаги на консульствах приспущены. Со стороны лавры мчатся автомобили и вереницей тянутся экипажи. Для желающих не хватает места в вагонах трамвая. Они целым потоком направляются в лавру. Открытый сначала широкий доступ в двери лавры, затем, во избежание давки, несколько ограничивают. Около великих ворот быстро образовалась огромная толпа, заполнившая всю площадь и Трапезную церковь, где у тела покойного всю ночь дежурили чины Министерства внутренних дел, с товарищем министра Лыкошиным во главе. Прибывают представители и депутации высших государственных учреждений, приехавшие из Петербурга, высшие представители местных и иногородних ведомственных и общественных учреждений и организаций. В числе присутствующих: обер-прокурор Св. Синода, главноуправляющий землеустройством и земледелием, министры юстиции и торговли и промышленности, председатель Государственной Думы Родзянко, члены Государственного совета и Думы, петербургский и московский городские головы. Из рук в руки передают подписной лист, быстро покрываемый подписями чиновников и общественных деятелей, жертвующих значительные суммы на памятник П. А. Столыпину…»

Царя на похоронах не было. Он простился с телом раньше, как только прибыл 6 сентября пароходом из Чернигова, долго стоял на коленях перед умершим, молился и много раз повторял: «Прости». Еще раньше, перед отъездом в Чернигов, он хотел посетить раненого, но жена Столыпина его не пустила.

Умирал Петр Аркадьевич спокойно, то впадая в забытье, то приходя в себя. Он все время говорил что-то бессвязное. По отдельным словам можно было понять, что его последние мысли – о российских делах. Последнее слово, которое разобрали, было: «Финляндия». Финский вопрос, который ему так и не удалось разрешить, мучил его.

Но что маленькая Финляндия? Великая Россия потеряла последнего своего деятеля, который уводил ее от войн и потрясений!

Кто же на самом деле убил Столыпина?

Богров – это исполнитель, случайная фигура в историческом поле. Против Столыпина были настроены самые влиятельные люди, начиная с императрицы Александры Федоровны, которая относилась к премьеру крайне ревниво и считала, что тот ограничивает власть Николая.

К тому же она была убежденной противницей парламентаризма.

В дневнике ее фрейлины и доверенного лица А. Вырубовой проскальзывает сильная нелюбовь Александры Федоровны к Столыпину.

Конечно, это еще не значит, что в покоях императрицы созрел заговор. Но Столыпиным была недовольна не только любимая жена Николая, а еще огромный слой дворянской элиты, в который входили и генералы полиции.

К тому же Столыпин распорядился провести ревизию того, как расходуются секретные фонды Департамента полиции, и под угрозу попадал генерал П. Курлов, товарищ министра внутренних дел, директор Департамента полиции.

Поэтому вопрос об убийце надо рассматривать как вопрос об убийцах.

11 декабря 1912 года обер-прокурор сенатор Кемпе представил в первый департамент Государственного совета заключение со следующей формулировкой обвинения в отношении генерала Курлова, полковника Спиридовича, статского советника Веригина и подполковника Кулябко: «Следует считать установленным бездействие власти, имевшее особо важные последствия».

Впоследствии все они остались ненаказанными.

Это объяснимо. Не мог же Николай наказывать свою жену, которая была настроена против покойного. Нет, она не убивала и не отдавала приказов. Она просто была против столыпинского пути. И не только она.

Через год, 1 сентября 1912-го, напротив Киевской городской думы был открыт памятник Столыпину. На строгом постаменте стояла высокая гордая фигура, на пьедестале были высечены слова: «Вам нужны великие потрясения, нам нужна Великая Россия» и «Твердо верю, что затеплившийся на западе России свет русской национальной идеи не погаснет и скоро озарит всю Россию». На лицевой стороне значилось: «Петру Аркадьевичу Столыпину – русские люди».

России, Российской империи еще оставалось шесть лет.

К 1914 году она достигла наивысшей точки процветания, огромное большинство народа имело меньше всего оснований для недовольства, рос урожай и промышленное производство, развернули работу земства, найдя наконец путь объединения образованных людей и реального дела. «Да чего же большего может желать русский народ!» – восклицал английский писатель Морис Беринг весной того года в книге «Основы России». И указывал, что недовольных, по сути, нет, кроме как главным образом в высших кругах.

Да, столыпинская Россия теснила дворянскую сословную Россию. И в конце концов это противостояние привело к катастрофе.

Поучительна и горька судьба Реформатора. Кто знает, как развивалась бы наша история, останься он в живых. Удержал бы он страну от войны или, находясь в отставке, был бы призван из «запаса» и смог бы объединить аристократическую и земскую силы? Этого знать не дано…

Каков же итог жизни? Реформы до конца не довел, не удержал власти, не объединил расколотое общество. К тому же впоследствии незавершенность реформ и война стали одними из причин революции 1917 года, в которой погибла (расстреляна) дочь Столыпина Ольга. Остальные дети были рассеяны в изгнании, а их потомки утратили русскую идентичность.

Итог жизни? Глобальная катастрофа.

К этому надо добавить, что сегодня имя Столыпина стало символом буржуазных реформ, еще плохо продуманных и обеспеченных гарантиями.

Спокойные эволюционные преобразования, каковые и есть суть столыпинской идеи, снова неприемлемы для правого и левого флангов нашего общества.

Какой же тут итог? Печальна эта судьба.

 

Вместо послесловия

Помни Столыпина!

История правления российских руководителей чаще всего была печальной.

Возьмем только два минувших века. Павла I убили заговорщики, Александр I оставил государство на грани переворота, Николай I позорно проиграл Крымскую войну, Александр II был убит народовольцами, Александр III правил без потрясений, но Николай II утратил власть, Империя рухнула.

Как дальше развивались события для первых лиц России? Керенский закончил полным военным и политическим крахом, Ленин фактически был изолирован Сталиным, ближайшие соратники Ленина погибли в годы репрессий, Сталин железной рукой провел индустриализацию и выиграл войну, но не сумел обеспечить преемственность власти, Хрущева устранили в результате заговора элиты, Брежнев правил спокойно, но преемники Андропов и Черненко привели в Кремль слабовольного Горбачева, при котором СССР был разрушен руками элиты.

Ельцин закончил свое правление досрочно и извинился перед народом за свои ошибки.

Наступило время Путина…

Если анализировать алгоритмы отечественной истории, то очевиден следующий факт: как только руководитель начинал либеральные реформы, элита выступала против данного лидера и на первые места выдвигалась контрэлита.

Согласно теории итальянского философа и социалиста Вильфредо Парето, в любом обществе действует неизменный общественный закон. Он заключается в том, что правящая элита развивается циклично. Корни этой элиты уходят в определенную пассионарную группу, которой верхи не дают власти, но она способна осуществлять управленческую миссию. Эта группа является «контрэлитой» или «элитой будущего». Наступает момент, когда «контрэлита» свергает правящую элиту и занимает ее место, становясь просто элитой.

Пришедшая к власти группа переживает три этапа развития: в первом поколении она энергично развивает общество, второе поколение уже более спокойно и расчетливо, а третье начинает болеть пороками разложения, относится к власти как к собственности, а не общественному служению, и препятствует развитию общества. Цикл заканчивается, а на периферии элиты снова появляется «контрэлита».

Крах Империи и крах Советского Союза имеют в своей природе много общего.

В этом плане и сегодня для нас важен опыт Петра Столыпина, который был выдвинут на пост министра внутренних дел и премьер-министра из провинциальной элиты.

Столыпинские реформы – это последняя попытка тогдашнего общества отстранить от власти разлагающуюся петербургскую верхушку и провести без разрушения государственности либеральные реформы.

Вокруг реформ и личности Реформатора развернулась жесточайшая борьба, сделавшая почти неизбежным трагический финал.

Суть реформ общеизвестна: освобождение производительных сил общества.

Столыпин хотел создать в России тип экономически свободного человека, для чего сделал главный упор на «второе освобождение» крестьян (от власти общины). Можно сказать, что Петр Аркадьевич своими реформами создавал средний класс, способный стабилизировать страну и ускорить ее развитие.

Против Столыпина выступили три силы: левые в лице социал-революционеров, у которых реформы выбивали базу революции; правые, у которых реформы устраняли их опору в помещичьем землевладении, и, наконец, царское окружение, которое стремилось свести реформы к минимуму, так как они ограничивали его власть.

Столыпин предполагал, что его убьют. В его завещании сказано: «Похороните меня там, где меня убьют». В этих словах слышится отзвук Древнего Рима: «Сладко и благородно погибнуть за Отечество».

Реформаторы в России (да и везде) всегда одиноки. Но они трансформируют ситуацию, выражая потребность времени.

И этот опыт всегда ценен, ибо история часто повторяется.

Из трагической судьбы Реформатора можно сделать следующие выводы:

угроза реформаторам исходит из элитарных кругов;

результаты реформ сами реформаторы редко могут увидеть, сохранив роль лидера;

реформы необходимо проводить максимально быстро, опираясь на исторический опыт.

Эти выводы подтверждает и математическая теория перестроек, относящаяся, в частности, к тому случаю, когда нелинейная система находится в устойчивом состоянии, вблизи которого имеется лучшее устойчивое состояние.

• Постепенное движение в сторону лучшего состояния сразу же приводит к ухудшению. Скорость ухудшения при равномерном движении к лучшему состоянию увеличивается.

• По мере движения от худшего состояния к лучшему сопротивление системы изменению ее состояния растет.

• Максимум сопротивления достигается раньше, чем самое плохое состояние, через которое нужно пройти для достижения лучшего состояния. После прохождения максимума сопротивления состояние продолжает ухудшаться.

• По мере приближения к самому плохому состоянию на пути перестройки сопротивление, начиная с некоторого момента, начинает уменьшаться, и как только самое плохое состояние пройдено, не только полностью исчезает сопротивление, но система начинает притягиваться к лучшему состоянию.

• Величина ухудшения, необходимого для перехода в лучшее состояние, сравнима с финальным улучшением и увеличивается по мере совершенствования системы. Слабо развитая система может перейти в лучшее состояние почти без предварительного ухудшения, в то время как развитая система, в силу своей устойчивости, на такое постепенное непрерывное улучшение неспособна.

• Если систему удается сразу, скачком, а не непрерывно, перевести из плохого устойчивого состояния достаточно близко к хорошему, то дальше она сама собой будет эволюционировать в сторону хорошего состояния.

Любая реформа приводит к падению благосостояния одних членов общества, которые становятся противниками реформы, и улучшает благосостояние других, которые становятся сторонниками реформы. Реформа становится экономически выгодной тогда, когда суммарный выигрыш от нее превышает суммарный проигрыш. Тогда гипотетически те, кто выиграет, могут компенсировать проигрыш противников реформ. Благосостояние первых увеличится, а благосостояние вторых – не изменится. Но в реальности полная компенсация никогда не осуществляется, что вызывает противодействие реформам со стороны их противников. Поскольку ухудшается благосостояние противников реформ, снижается объем ресурсов, которыми они распоряжаются. Следовательно, уменьшается политический вес противников реформ. Наоборот, в ходе реформ политический вес их сторонников увеличивается. Чем быстрее осуществляются реформы, тем быстрее происходят утрата влияния их противников и рост влияния их сторонников. Эти выводы (С. Валянский, Д. Калюжный) можно соотнести с процессом реформы Столыпина.

Убийство Столыпина фактически завершило мирный путь российских преобразований, проводимых элитой.

Далее вступила в действие контрэлита.

Ввиду неготовности и даже неспособности столичной аристократии и бюрократии к реальным переменам финансовые и промышленные круги и их политические союзники в Думе в 1917 году организовали заговор, который завершился Февральской революцией и отречением Николая II от трона.

Подчеркнем, что против императора выступило практически все руководство армии во главе с начальником Генерального штаба М. В. Алексеевым.

Впоследствии, когда Временное правительство не смогло быстро изменить экономический и военный курс и было свергнуто большевиками во главе с Лениным, генералы выступили организаторами Белой армии и повели героическую борьбу с коммунистами, которая не могла увенчаться их победой, поскольку они не обладали позитивными идеями развития общества: они не были монархистами, не были и реформаторами. Можно сказать, что, изменив присяге, данной Николаю II, генералы вышли за черту своего исторического времени.

Модернизация, которую провел Сталин, была неизбежной, но она могла быть не такой жестокой.

Если бы Столыпин довел свое дело до конца, не было бы ни Сталина, ни Ленина. Возможно, не было бы ни Первой, ни Второй мировых войн.

Российская история как бы подносит к нашим глазам портрет погибшего Реформатора и четко произносит:

– Этот опыт не должен пропасть бесследно. Помните о нем!

Мы полагаем, что эти слова будут услышаны сегодня многими.