В доме путевого мастера Трофима Земного третий день держалась могильная тишина. Сам Трофим ушел куда-то, не сказав Стеше, когда вернется. А Стеша перебралась со стиркой в служебную половину, так как в жилой части обосновался казаринский управляющий Феофан Юрьевич Кукса с двумя штейгерами. Приехали они ночью. Свет не велели зажигать. И уже третьи сутки сидели, не высовывая носа.
Стеше какое дело до них? Пусть сидят. Отец велел носить им еду, а в остальном не беспокоить.
Стеша стирала военнопленным. Жарко топилась плита. Над корытом поднимался пар. Оголенные по самые плечи руки в пене. Лицо бледное от усталости. Прилечь бы на часок. Но где же тут приляжешь? Под стенкой широкая лавка, на которой отец в часы дежурства иногда отдыхал. Однако на лавке долго не улежишь — бока онемеют. А на жилую половину она боялась идти.
Отдыхала, как придется.
Да и некогда, надо спешить: завтра суббота, в субботу вечером заказчики ожидают свежее белье.
На этот раз, правда, ей досталось меньше — Катерина выручила. Но все же мороки немало. Трудно развешивать: не прекращается метель. Случилось уже один раз — ветер унес подштанники Штепана. Было уже разговоров!
Стеша на минуту оторвалась от стирки, с улыбкой вспоминая, как все началось…
— Не знаю, куда они и девались, — сказала она Штепану. — Должно быть, ветром унесло.
— Что есть «ветром»? — серьезно спросил Коплениг.
— Ветер, — растерянно ответила Стеша, — ветер и есть ветер…
Все они стали почему-то смеяться. Особенно поляк Кодинский.
— Яка есть цена кальсон? У-у-ум! — сокрушенно гудел он. — Прошам ми повидзи! Ай-ай-ай! У дамы? Кальсоны? У-умг!..
— Ах, талалка! У-у, талалка! — кричал, смеясь, Янош.
Янош был черноволос, высок, красив. Стеше он нравился. Она часто тайком поглядывала на него и стирала его белье с особенным старанием. Что он сейчас выкрикивал, она не понимала, — видимо, что-то смешное про Штепана, потому что остальные мадьяры засмеялись еще громче.
— Цо кого боли, о том речь воли! — попытался отговориться Штепан.
Все они стояли полукольцом, закрывая проход к двери. Отчаявшись, Стеша дернула Яноша за рукав:
— Что ты говоришь — талалка?
Янош растолкал стоящих рядом и стал изображать «талалку». Сперва он почистил ботинки, потом чудно одернул френч и поглядел на часы. А затем быстро-быстро поел, спотыкаясь и как будто не видя ничего перед собой. Приблизился к барачному столбу, опять посмотрел на часы и улыбнулся. Постоял немного и опять поглядел на часы. Лицо его было неподдельно взволновано. Он нетерпеливо закружился вокруг столба…
— Свидание! — сказал Кодинский.
— С ним? — повела Стеша глазами на приземистого, старчески морщащегося Штепана и протестующе замахала руками.
Она позабыла, с чего начались шутки об этом свидании. Ей просто забавно было глядеть, как Янош изображал ожидание, а Штепан кивал головой и соглашался. Потом только до нее дошел обидный смысл шутки со свиданием и потерянными подштанниками. Стеша оттолкнула Яноша и выбежала из барака.
Но на Яноша она не рассердилась: он так забавно показывал, как парень собирался на гулянку!
В лагере часто веселились. Стеша с нетерпением ждала того дня, когда надо было ехать за бельем и отвозить чистое. С выездом из дому для нее будто кончалось тюремное сидение и начиналась свобода, от которой беспокойно билось сердце. Очкастый Коплениг играл на губной гармонике. Говорили, гармонику он сделал сам — на все руки мастер. Постоянно играл что-то хорошее, иногда грустное, но и веселое. Штепан рисовал лица. Ну в точности бывает похоже, только прибавлено что-нибудь смешное. Сазадошу Кодаи он рисовал одинаковой длины шпоры и нос. Свое лицо изображал из двух подушек, носика чайника, подковы и облезлой щетки. К Стеше он относился бережно и рисовал только одни ее глаза. Бывало, вся бумага, сверху донизу, изрисована ее глазами.
Янош красиво пел песни. Голос у него низкий, негромкий, похожий на голоса богобоязненных церковных хористов. Слов его песен она не понимала. Очень часто в них звучало одно — «серелем». Бывало, в тот момент, когда Янош что-то пел с этим словом, он закрывал глаза и грустно опускал голову.
— Серелем — это любовь, — пояснил он однажды.
Стеша залилась краской: ей подумалось, что про «серелем» он поет для нее. Даже страшно стало, как это может быть. Отец пугал:
— Не разевай рот, то все обман и грех!
А Катерина как-то сказала:
— Страшно мне за тебя: дура ты, как я была.
И Стеша испугалась. Но испуг не мог остановить ее. Понадобилось что-то другое…
Может быть, на его родине осталась девушка, по которой он скучает и поэтому поет так часто песни про «серелем». Она стала избегать встреч с Яношем. Белье его отдавала Штепану и сразу же убегала, ссылаясь на занятость по дому. Убегая, все же ждала, когда Янош позовет:
— Стешше — степпе!..
«Степпе» на их языке — степь. Янош не находил разницы между «стешше» и «степпе», говорил, что это почти одно и то же, что он впервые встречает девушку с таким именем.
— Стешше — степпе!.. — вдруг услышала она за спиной его голос.
Обрадовавшись, вела себя сдержанно, не забывая слов Катерины и поступая, наверное, так, как поступала в молодости ее мать, мать ее матери, все девушки ее возраста во все времена. Янош не заметил сдержанности — он был таким же. И это легко вернуло ее к прежнему. Она снова стала бывать у них.
Франц играл на гармонике. Штепан рисовал. А Збинек Кодинский чудно рассказывал про краковского трубача:
— Мой прадед слышал, прабабка слышал… я слышу: ду-ду-ду! День добри, Збинек! Буде падать не град, не снег, буде падать на голову бомба!.. Пани — лежи себе постели, а пан — еден, два, три! Ать, ать!.. «Еще Польска не згинела!..»
Сгорбившись, он топал, показывая, как по зову краковского трубача отправляются на войну польские солдаты.
Где еще такое увидишь?
Стеша кидала выжатое белье в деревянную кадку. Эту кадку потом придется выносить на улицу.
Поясницу ломит от тяжести, ноги подкашиваются.
Помочь некому. Отец никогда не помогал.
Хотя бы подольше не возвращался. Что-то он там задумал с Фофой?..
Эти ночи она плохо спала, боялась постояльцев. Глаза слипались, в голове шумело, а рук она уже и не чувствовала. Отжав последнюю рубаху, она уселась на лавку, закрыла глаза, еще с минуту видя, как становятся торчком корыто, кадка и плывет по комнате плита.
— Не уснуть бы… — прошептала Стеша.
В уши рвалось:
«Еще Польска не згинела, пуки мы жиеми!..»
«Серелем…»
Но все вдруг прекратилось. Показалась мать в цветастой поневе, с весенней красноталовой веткой в руке и запела:
Песня оборвалась, и наступила поразительная ясность, как всегда наступала и раньше, когда она думала о матери. Третья зима идет с тех пор, как мать умерла. Не помнится она в смерти, в белом гробу, а чаще — молодая да нарядная.
Стеша поднялась с лавки, подошла к кадке с холодной водой, плеснула в лицо. Ей представилось, как мать, ожидая отца, отправившегося в Чернухино, читала пророчества Осии: «И сказал мне господь: иди еще и полюби женщину, любимую мужем, но прелюбодействующую…»
— Дьявол! — кричала она и падала на кровать, заломив руки и заливаясь плачем. — У Надежды ночует!..
Еще малым ребенком Стеша знала, что в Чернухине живет самогонщица Надежда, к которой захаживают многие мужики.
…Будто кто пришел!..
Стеша выглянула в окно — по двору шагал отец, а за ним рослый, длинноногий человек в черном дубленом полушубке и мохнатой ушанке из дорогого меха.
«Еще один постоялец…»
Стеша мигом опорожнила корыто: ненароком отец войдет — все равно заставит убрать. Пододвинула кадку с отжатым бельем поближе к двери. Ей будто кто-то сил прибавил. Она все привела в порядок, не зная только, дозволит ли отец протянуть бельевую веревку во дворе.
В сенцах послышались шаги. Появился отец. Борода в белом инее. На воротнике — снег. Глаза — недобрые, холодные.
— Иди, соберешь на стол, — сказал он, не поздоровавшись.
— Новый пришел? — спросила она робко.
— Не твое дело!.. Картошки свари, а я сала да огурцов принесу из погреба. Заказывали картошку с мороженым салом…
— Одной мне идти на ту половину или вы проводите?
— Провожу, — хмуро сказал отец и пошел вперед.
Разгоряченная стиркой, Стеша пробежала к другой двери, поеживаясь от ветра и секущего по голым рукам снега.
В комнате сидело четверо. На Стешу они не обратили внимания. Она робко прошла в кухню и, стараясь не шуметь, принялась чистить картошку. Постояльцы разговаривали между собой тихо. Стеша не прислушивалась. Она старалась выбирать картошки покрупнее, понимая, что отец привел важного гостя, если ходил за ним целых три дня. Надо угодить. Не жалея, она срезала кожуру потолще, чтоб ни единого пятнышка.
— Вы сделали глупость! — вдруг возвысился голос того, кто пришел с отцом.
Слово «сделали» он произнес с мягким окончанием, как говорят немцы, — «сделаль». Подметив это, Стеша прислушалась: «Не из пленных ли?»
— Без нас они ни на что не способны, — оправдывался Фофа. — На митинге каждый сумеет, работа в шахте требует знаний.
— Вы имели право покинуть шахту только в том случае, если бы получили распоряжение дирекции, — резко возразил ему басовитый голос гостя.
— Как можно оставить службу? Не понимаю! Надо возвращаться.
— Невозможно.
— Я не знаю «невозможно»!
В комнате стало тихо. Стеша осторожно, чтобы не хлюпнуть, опустила картофелину в чугунок.
— В вашем поселке две власти, — продолжал гость сердито. — Есть Совет и есть варта Украинской республики. Почему вы забыли о существовании варты?
— Она не вмешивается в дела шахты, — робко возразил Фофа.
— Вы обязаны были повести дело так, чтобы она вмешалась. А вы сами таскаете динамит в шахту. Стыдно, господа!
Скрипнула дверь — вошел отец. Стеша торопливо дочищала картошку. Руки у нее дрожали: динамитчиков привел… не было ли Яноша в шахте?..
— Живей поворачивайся, — грубо прошептал отец.
Он как будто стал еще свирепее.
— Ладно…
— Чисто чтоб было, господа важные! — И уже за дверью другим тоном:
— Чуток подождать придется.
«Угождает!..»
— С трудом разыскал меня Трофим…
— Велено было разыскать, господин Дитрих.
«Дитрихом зовут нового постояльца, немец!» — отметила Стеша.
Она поставила чугунок на плиту и испугалась, когда стекающие по краям капли зашипели. Но нет, там говорят о своем… Что же нужно этому немцу? Не затем ли он явился, чтобы увести пленных? Придет и скажет: «Все у вас закончилось, отправляйтесь по домам». У Стеши потемнело в глазах: что станет с ней, когда пленные уйдут? Опять с тоской следить за проносящимися поездами? Отец будет ходить по линии с молотком, рельсовыми костылями и гайками в сумке, а ей — жди, пока он вернется. Не будет гармоники, не будет песен, не будет ничего удивительного, — только широкая немая степь, пугливый заяц в посадке и пустые вечера…
Стеша заплакала.
— Давай уже! — услышала она отцово за спиной.
— Не сварилась еще.
— Пошуруй в плите!
«Ему нужны свои гости!..» Не начнись бунты на шахтах да не появись военнопленные в Казаринке, она бы других людей и не знала бы. Эти, как все, выйдут из-за стола, оставят пустые квартовые бутылки, недоеденные куски хлеба, окурки в тарелках, зловонно пахнущие чарки — в комнате не продохнешь, беги из дому. А в эту пору двор скучен. Ветер не будет бросать на огород горсти воробьиных стай, не прилетит удод, не вспыхнет медным цветом под солнцем листва в придорожной посадке.
Стеша взяла нож, ткнула верхнюю картофелину — сварилась. Отцедила воду, понесла в комнату.
Новый постоялец взглянул на нее из-под тяжелых век. Стеша задохнулась, как будто забрела в холодную воду.
— Дочка? — спросил он у отца. — Хорошая хозяйка!
«Нужен ты мне со своими похвалами!» — нахмурилась Стеша.
Молча она внесла сало и огурцы. Теперь новый постоялец будто и не замечал ее. Он, а за ним остальные принялись за еду. Стеша вернулась в кухню, зная, что отец позовет, когда надо будет.
Бубнили приглушенные голоса. Стеша не прислушивалась. Подумав, что нынешняя жизнь не может внезапно измениться, она утратила интерес к разговорам в доме. У нее, как при расставании, появилось желание потешить себя воспоминаниями. Постоянное одиночество приучило к тому, чтобы, закрыв глаза, разговаривать с собой. Никто бы не мог подумать, что ей, скажем, удавалось «вызвать» нужного человека и поговорить с ним.
В плите тихо урчало пламя. За окном подвывала метель. Хорошо думать о своем…
Вишнякова бы позвать…
«— Чего ты, дядя Архип, ходишь, как туча осенняя? Все ты за народ, за народ, а Катерина с ума сходит одна.
— Тебе разве худо оттого, что я и про тебя думаю?
— А что ты для меня можешь придумать?
— Не знаю точно, что именно. Кажется мне, что тебе надо повидать другие страны, узнать, как там люди живут. Вот я и думаю, как тебе все это устроить.
— Можно тебе верить?
— Другие верят. Ты разве не такая, как другие?
— А что ты еще для меня придумаешь?
— Вели мы в Совете разговор, чтоб послать тебя на ярмарку в Чернухино. Поедешь, прогуляешься.
— Ты все обещаешь. На всех собраниях людям что-то обещаешь, и мне теперь также. Твоя власть — чисто загробная жизнь: вся в том, что будет.
— Глупая ты, Стеша. Загробную жизнь попы для утешения обещают. А я берусь устроить лучшую жизнь на земле. Даже с Катериной некогда повидаться из-за этих хлопот…
— Не нравится мне, что про Катерину ты забываешь. Любовь ведь останется при твоей власти?
— Куда же ей деться? Только любить у нас будут иначе. Каждой невесте будет фата выдаваться за казенный счет. Жених будет целовать-миловать. Грубость запретим законом.
— Зачем закон? Когда любят, грубость и без этого уходит. Ты лучше скажи, оставишь ли Яноша в Казаринке?
— Этого не могу тебе обещать. Наша власть всем людям дает свободу. Пожелает уехать — задержать не сможем…»
Стеша вздрогнула. А Вишняков, словно рассердившись, исчез.
Стеша прижалась лбом к заледеневшему стеклу.
— Неужели уедет?.. — прошептала она.
«Может быть, с боязни расставанья и начинается любовь?» — вдруг подумала она.
С этого момента все ушло в сторону — и Вишняков, и те люди, которые разговаривали между собой в другой комнате, и вечно хмурый отец. Был только свет под темными облаками и она в этом свете рядом с Яношем…
«— Талалка по-вашему — свидание. Когда у нас будет свидание — ты да я?
— Мы и на людях — только вдвоем.
— На людях мне стыдно глядеть на тебя.
— Серелем…»
Стеша резко оттолкнулась от окна. Щеки ее пылали. Зачем эта тесная кухня, отшельничий дом, хмурый отец? Податься бы в Казаринку, на службу к Вишнякову…
— Что ты свет не зажигаешь? — услышала она голос отца.
— От плиты видно…
— Кипяток принеси, липу запарь.
— Счас принесу.
Подала кипяток с заваркой — и опять на кухню. Подкинула угля в плиту. Из открытой дверцы пахнуло жаром. Стеша села на низкую скамеечку. Тепло разморило. Сквозь дрему она слышала обрывки разговора:
— Установите связь с сотником… нам нельзя портить отношения с властями Украинской республики. Я был в Киеве, мне удалось повидаться с интересными людьми… они желают сотрудничать с нами…
Стеша засыпала. В сгустившихся сумерках плита казалась багровым закатом.
— Спишь, Стешка? — разбудил ее голос отца. — Пойди постели Николаю Карловичу… на своей постели, сама тут ляжешь. А я пойду на ту половину…
Стеша медленно соображала, что он от нее требовал. Она слышала, как за ним закрылась наружная дверь. «Куда-то, он говорил, надо идти?..»
— Трофим — верный человек, — послышался чужой голос и напомнил о приказе отца.
Светилась лампа.
— Мы тоже на покой, — сказал Фофа при ее появлении.
Остался тот, новый. Не глядя на него, Стеша взялась разбирать постель. Одно одеяло и подушку отнесла себе на кухню. Чувствуя, что за ней неотступно следит чужой человек, она притворилась, что ничего не замечает.
— Хорошо, умница, — похвалил он ее.
Стеша промолчала.
— Одна у отца?
— Будто так, — ответила Стеша.
— Трудно жить в стороне от людей, — заговорил он ласково. — Хочешь, я увезу тебя в большой город?
Не ответив, Стеша спешила постелить.
— С отцом мы договоримся, — продолжал он тише, — он не станет возражать… Я слышал, ты стираешь белье военнопленным. Работа тяжелая, неблагодарная. Я могу предложить тебе лучшую.
«Или с отцом они уже договорились?» — холодея, подумала Стеша.
— Не бойся меня, — сказал он, приблизившись.
Стеша видела его ноги в белых, обшитых красной юфтью валенках.
— Слышишь меня? — Он взял ее за руку.
Стеша вырвала руку и метнулась к двери.
К отцу она не постучалась, а побежала вдоль линии к станции, где, ей казалось, можно спрятаться и переждать, пока что-то изменится. Что именно должно измениться, она не могла постигнуть.