Недалеко от полуземлянки Паргиных стоял одноэтажный, под железом, крашенным болотно-зеленой медянкой, дом, в котором жила Калиста Ивановна. Окна прорублены высоко, чтоб никто не смог в них заглянуть. В последние дни эти окна занавешивались одеялами.

Калиста Ивановна боялась.

— Как думаешь, — спросила она лениво дремлющего на пестрой тахте телеграфиста Пашку, — может меня казнить Черенков за работу в Совете?

— А чего ж, очень может быть, — ответил Пашка.

Калиста Ивановна ему надоела. Он ждал случая, чтоб бросить ее. Лелеял даже надежду, что гром ударит и разрушит построенный Фофой для Калисты дом под зеленой крышей, так все ему опротивело. Какой же гром среди зимы, на далекий срок ушли грозы. Может, и в самом деле есаул Черенков заменит гром…

— Меня заставили, — сказала Калиста Ивановна, возмущенно глядя на Пашку. — Ты понимаешь, что человека можно заставить работать?

— Понимаю.

— Взяли под стражу и повели.

Калиста Ивановна выдумывала насчет стражи. Пашка знал, как все было: позвал Сутолов, она и пошла. Но Пашке лень было возражать, и он промолчал.

— Господи, тебе все равно! — всхлипнула Калиста Ивановна. — Ничего тебя не беспокоит.

Пашка мельком взглянул на ее лицо, покрывшееся розовыми пятнами, с отвисшим, рыхлым подбородком, — не скажешь же ей всего.

— Почему я не уехала? — спрашивала она, сжимая виски пальцами, унизанными дешевыми перстнями. — Можно было… бросить все. Почему ты молчишь?

— Слушаю.

— Почему ты не скажешь, что я осталась из-за тебя?

— Осталась потому, что Фофа приказал остаться. Видать, нужна здесь хранительницей дома.

— Ты очень груб со мной, — заплакала Калиста Ивановна. — А мне ведь хочется посоветоваться с тобой… Уедем вместе…

— Мне нельзя, у меня служба.

— Я ведь знаю, ты бы мог уйти со мной.

— За уход любой может подвести меня под расстрел. Я, милая, ежли уйду, каждый ко мне сноровит прицепиться — почему да зачем?

— Зачем ты меня пугаешь? — спросила Калиста Ивановна, подойдя к Пашке и усевшись на тахту. — Мне страшно, Паша… Говорят, есаул дикий, неинтеллигентный человек, в прошлом дезертир, бродил по дорогам, грабил честных людей. Убивает без суда и следствия.

— А сейчас всех так убивают.

— Уедем… — взмолилась она, поглаживая его руку.

Пашка нахмурился:

— Не сбежала с одним — хочешь попытать счастья с другим?

— Не будь жестоким со мной, Паша… я еще никого так не любила. Слышишь меня? — прошептала она. — Нам будет хорошо вдвоем…

Пашка отвернулся, боясь, что она его поцелует. Мокрые и липкие поцелуи пробудили бы решимость уйти, а Пашке хотелось полежать и понежиться на тахте. На станцию боязно отправляться: а вдруг там обосновался сам Черенков? Поставит к стенке — и амба. Пашка вздрогнул от мысли, что в него могут выстрелить и он свалится на давно не мытый, шершавый пол телеграфной комнаты. Лучше уж с этой постылой бабой…

— Лампу загаси, мне мешает, — сказал Пашка.

Калиста Ивановна задула огонь и проворно легла рядом.

Пурга утихла. На западе в прорубях дымных облаков показался серп месяца. Вокруг него блестели, как на богатом темном кафтане пуговицы, крупные звезды. Казаринка утомленно спала. Ни голоса, ни скрипа. На дальней, низкой стороне ее кровавыми пятнами незатухающего огня светился терриконик. Правее от него темнели два длинных барака, в которых жили военнопленные. В одном из окон то вспыхивал, то гаснул огонек. На фоне неба он как будто сливался с вытянутыми в линию звездочками Ориона в один треугольник. Звездочки тоже то появлялись, то исчезали за высокими облаками

— ничего странного в мелькании огонька. Окно это было в комнате Ференца Кодаи, старшины военнопленных.

К бараку тихо шел человек. Выбравшись из дома Калисты Ивановны и оглянувшись вокруг, Пашка сразу заметил его. Вначале Пашка подумал, что это кто-то из отряда Сутолова, и постарался юркнуть в тень. Потом, присмотревшись, как человек неуверенно шагает и пугливо оглядывается, решил, что это чужой. «Кто бы мог быть?» — гадал Пашка. Следить — лень. Пашка отвернулся. И, как на грех, в другой стороне заметил еще одного человека. Этот шел к пустырю, за которым размещалась варта. «Может, сотник, — с минуту приглядывался Пашка. — Шкодлив, хоть с виду тихоня… — Пашка потерял его из виду и побрел домой. — Нечего доискиваться, откуда и куда люди ходят».

Беспечно позевывая, он пошел по улице, едва освещаемой тусклым лунным светом. Кругом никаких признаков жизни. Только сухой отдаленный и короткий звук шахтного колокольчика говорил, что кто-то не спит. «Работают, дурни, — равнодушно подумал Пашка. — Под уголь ни одного вагона не подают, а они долбят. Чудны́е люди… Что-то будет с этой новой властью? Если Фофа не разрешает Калисте выезжать, значит, зачем-то она здесь нужна. Ну, ловка баба!»

Возле своей калитки остановился. Входить не торопился: у него не убрано, холодно, надо печку топить. Где-то в соседском курятнике закукарекал петух. Пашка вздохнул всей грудью и улыбнулся: сколько раз он возвращался в такую пору домой и всегда останавливался у калитки, чтоб подышать и избавиться от дурных или сладких воспоминаний о минувших свиданиях…

Простояв с полчаса, Пашка уже намеревался открыть калитку, как вдруг услышал дальный выстрел. «Или приласкали кого из тех двоих?» — встревоженно прислушался Пашка. Тишина успокоила, и он пошел к себе.

С первым, замеченным им, человеком произошло следующее.

Приблизившись к мигающему окну в бараке, он постучал. На стук сразу же вышел Ференц Кодаи.

— Йо эштет!.. — обменялись они приветствиями.

Кодаи ввел пришельца в комнату.

— Кедвеш боратом… до-орагой друг, — повторил пришелец по-русски, настороженно посмотрев на дверь. — Я рад, что мы встретились…

— Барат, барат, — прошептал Кодаи, порывисто обнимая гостя, лейтенанта австро-венгерской армии Шандора Каллаи.

Они не виделись с тех пор, как пленных разъединили в Екатеринославе: одну группу отправили на Дон, а другую, в которой был Кодаи, — в Донецкий бассейн. Шандор был младше по чину, но фамилия Каллаи, известная в Венгрии, позволяла ему держаться независимо.

— Рассказывайте, что же там? — нетерпеливо спросил Ференц, усаживая гостя на свою койку, покрытую убогим одеялом. — Мы тут ничего не слышим и не знаем. Посылок и писем не было уже месяц.

Шандор кивал головой, не поднимая глаз.

— Мы тоже оторваны от дома.

Кто вам помог добраться сюда?

— Недалеко от вас стоит казачий отряд под командованием есаула. Он дал провожатого… Войска генерала Каледина относятся к нам хорошо.

— А здесь со страхом ожидают нападения есаула…

— Трудно понять, что у них происходит. Нам нужно уходить. Чем скорее мы это сделаем, тем лучше. — Он вытянул уставшие ноги.

В этот момент оба услышали выстрел. Кодаи сжал руку Шандора и выразительно посмотрел на него: за дверью, ведущей в барак, разноголосо заговорили. Подождав, пока наступит тишина, Шандор повторил:

— Нам надо уходить…

— Это не так легко, — развел руками Кодаи. — Есть ли письменное требование о нашем возврате? Положение военнопленных, наверное, обсуждается на переговорах в Бресте. Солдаты должны быть уверены, что отправляются на родину, а не в какое-то другое воинское формирование.

— Солдат обязан подчиниться приказу.

— Согласен. Но наши солдаты связаны с местным Советом и получают от него какую-то информацию. Они потребуют полной ясности.

— Йордож!.. — выругался лейтенант.

Йордож — черт. Лейтенант всегда вспоминал чертей, когда речь заходила о нижних чинах. Солдаты отвечали ему тем же, называя его «луд йордож» — черным гусем. На гуся он и был похож — короткие ноги, толстый живот, маленькая головка на длинной шее и качающаяся походка.

— Мне известно, что в Брест приехали представители националистических партий, — сказал Ференц. — Земли империи начинают говорить от своего имени…

— Если мы будем оставаться здесь, кто же заговорит от имени Венгрии?

— Сложно все складывается, — ответил Кодаи, не спеша с обещаниями об отъезде.

— У нас есть свои проблемы, — настаивал Шандор, недовольный сдержанностью сазадоша. — Для того чтобы решить их, мы должны во что бы то ни стало выбраться из России.

— Вы советовались по этому поводу? — осторожно спросил Кодаи.

— Да, Каледин обещал нам защиту и поддержку при отъезде в крупный лагерь на западной границе России. Мы должны собраться в одном пункте, где нам могут выдать оружие для самообороны.

— Здесь нельзя называть имени Каледина. Его ненавидят за расправу над шахтерами Макеевских рудников.

— У нас должно быть свое отношение к событиям. К Новому году нам надо выйти.

В коридоре послышался шум. Ференц немедленно прикрутил лампу и прошептал:

— Ложитесь…

Шандор вздернул ноги на кровать и лег.

Шум утих. Они еще несколько минут молчали, напряженно прислушиваясь. От плиты на замороженное окно падали кроваво-багровые отсветы, похожие на казачьи лампасы. Кодаи думал о невозможности собрать военнопленных в одном пункте, указанном генералом Калединым. Сазадошу Кодаи больше нравилась идея выбираться из Казаринки отдельной группой. Говорить об этом он не хотел. Сказать — значит возразить. Каллаи, конечно, мальчишка и не понимает сложившейся обстановки. Однако с ним надо быть осторожным: у него влиятельные родители. А кто знает, как еще сложится жизнь на родине…

— У нас ждут нападения есаула Черенкова.

— Если нападение произойдет, выбросьте белые флаги.

— В войне, которую они ведут, не очень считаются с белыми флагами.

— Тогда надо торопиться с уходом.

— Дай бог, чтобы нам это удалось, — вздохнул Кодаи. — Вы хотите есть? У меня остались от ужина сухари и картошка. Представьте себе, этот Совет депутатов снабжает нас продуктами…

Они сели за стол. Каллаи жадно набросился на еду. «Не очень сытно их кормит генерал Каледин…» — отметил Ференц. Понизив голос до полушепота, он начал рассуждать о казаринских шахтерах:

— Странные люди. На первый взгляд очень добры: о чем ни попросишь, все сделают. Но есть какая-то непримиримая злость ко всему богатому и дорогому. Я видел, как один шахтер бил чудесный хрусталь, попавший ему в руки. Осколки вдавливал в землю. Глупо, конечно, уничтожать ценные вещи. Это словно освобождало его от тяжести: он пошел в шахту и, кажется, чуть не сутки проработал бесплатно…

— Да? — неопределенно спросил Шандор.

— Вам не приходилось слышать о Ленине? Образованный человек.

Шандор промолчал, старательно догрызая сухарь.

— Возможно, — поспешно добавил Кодаи, больше всего боясь, что Шандор сделает вывод, будто он симпатизирует Ленину и большевикам. — Я хочу сказать, что он умело ведет агитацию против своих противников. Здесь есть воинская часть Украинской республики под командованием сотника. На него смотрят как на буржуа на том основании, что все офицеры армии Украинской республики объявлены выразителями интересов имущих классов.

— Вас интересуют методы большевистской агитации? — недовольно сказал Шандор, докрушив сухарь.

— Что вы! — Кодаи выпятил грудь, как это делал всегда в строю. — Мы — солдаты, нас интересует судьба армии!

Подкрепившись, Шандор, наверное, подумал о возвращении.

— Вы понимаете, в чем состоит ваша задача, — сказал он, поднимаясь.

— До рассвета я должен выйти из поселка…

«Боится встретиться с солдатами, — подумал Кодаи. — Корчит из себя таинственно-значительную личность. А мне надо жить с солдатами…»

Шандор Каллаи пошел мелкими шажками, стараясь не производить шума.

Со вторым пришельцем, замеченным Пашкой при возвращении домой, произошло иначе.

Расставшись с Шандором у первых домиков поселка, он направился к расположению варты. В поселке тихо и пустынно. Можно шагать уверенно, размашисто, хотя, конечно, выбирать затененные места. Нелишне оглянуться, не идет ли кто следом. Осторожность никогда не помешает. Был он в короткой пехотной шинели, в шапке-ушанке, сдвинутой назад, несмотря на мороз, в добротных, больших по размеру сапогах, какие всегда выбирал опытный солдат, чтоб можно было подмостить хорошую стельку и намотать портянку потеплее. Заросшее трехдневной щетиной лицо было неузнаваемо черным. Он и хотел остаться неузнанным.

А хотел потому, что в Казаринке его мог узнать каждый: Гришка Сутолов, бывший артельный учетчик, родной брат нынешнего советчика Петра Сутолова. Любая встреча не сулила ему ничего хорошего, так как по Казаринке ходили рассказы, будто Гришка, переметнувшийся на службу к Каледину, обещал явиться во главе конного отряда и в один момент кончить «советскую ерунду», а зачинщикам, в том числе и брату Петру, «посрубать головы». На этот раз в Казаринку он явился не карателем, а разведчиком. Еще приказал ему Черепков своровать на варте хорошего коня и проскакать с гиком и шумом по улице, чтобы узнали шахтеры, что им недолго осталось боговать со своей «задрипанной властью». Для Гришки это было пустяком, он не сомневался, что сделает как надо. Чего тут мудрого — узнать о поселковой обороне? Да и есть ли она? Ходит, наверное, по улице потешный отряд, вооруженный берданками. А постов они, наверно, не выставляют — никто не встретился от самой окраины поселка. Где-то промелькнул одинокий человек, да и скрылся. Можно было подойти сюда конницей и ударить среди ночи, когда все сидят в подштанниках. Черенков чего-то не решается.

Увлекшись раздумьями, он перестал беспокоиться об опасности. Издали был виден свет в штейгерском доме. «Там, должно быть, Совет и брат Петр…»

— Давно не виделись… — с ненавистью прошептал Гришка.

Ему вспомнилось, как месяц назад, на побывке, говорил с отцом о Петре.

— Зря ты на него зло вообразил, — сказал отец. — И он на тебя такое же… А что получится? До крови может дойти.

— Иначе и быть не может, батя.

— Зачем вам такое?

— Не признает он во мне человека. Понимаешь, говорит: холуй ты, а не человек. Все холуи скверны, потому что приспособлены к угождению. А я горбом и кровью заработал себе прапорщика. Не имеет права ругать меня холуем!

— То ить люди любят обзывать, — тихо сказал отец. — Все от злости. Бывает — от добра. Нас-то по-уличному как называют? «Каратели». А почему?.. Длинная это история, но уж так зашло — нельзя не рассказать. Тетка твоя Глашка, которая у нас жила до самой смерти, сильно провинилась перед богом и родителями: без венчания сошлась с Матвеем Гривастым. Матвей вскорости на всех нас сильное зло заимел: не отдали мы ему Глашкиной десятины за Лысой горой. Хвалился поджечь. А я, помню, сказал ему прилюдно: «Гляди, Матвей, покарает тебя бог за все грехи. Глашку, неразумную, сманул, теперь нам грозишься — обязательно покарает». А тут на другой день гроза случилась — и молнией его…

— Известно это, батя, — перебил Гришка. — К чему ведешь?

— А ведь покарал, выходит, его господь. А мы стали «карателями». Скажи, справедливо?

— А мне быть холуем справедливо? — вскричал Гришка.

— Походишь… И ты — при жизни, и — Петро.

— Нет, батя, по другой линии оно еще пошло — Петрова судьба откололась от нашей. Смутное время началось, а он, не нажив чинов при старой власти, норовит подзаработать их у новой. И получилось так: мне быть — Петру не быть, ему быть — мне со свету уходить.

Смаргивая слезы, старик изумленно, со страхом глядел на сына. Молча отвернулся и пошел, вобрав голову в плечи. А что он мог сказать в ответ?

Гришка бросил вспоминать, вернувшись к делу. Прижимаясь к кустам, он двинул к сараю, где варта держала коней. Надо подойти незамеченным, продрать дыру в крыше, влезть, найти седло и выскочить на коне из дверей. Все ведь известно о постах и хозяйстве этой варты, как и других варт и куреней, расположившихся постоем вдоль границы Области Войска Донского. Черепков показывал карту, полученную из Новочеркасска, с подробными пометками, где и как размещались части Украинской республики. К карте придана бумага: «В столкновения не вступать». Но какое же это «столкновение» — увести коня? Судя по всему, у Каледина и Рады — все общее…

Гришка быстро пошел. Отсутствие часовых придавало ему уверенности. «Тоже воинство, — подумал он о враге, — наелось вареников и почивает…»

Приблизившись к сараю, он все же внимательно огляделся. Только после этого продвинулся вдоль стены. Никого. Постоял несколько минут, прислушиваясь. Глухо и сладко билось сердце: Гришке нравились даже самые малые рискованные затеи. Ожидание опасности превращалось в самые значительные минуты его жизни. Хоть и невелико счастье стать конокрадом, но ведь не ради выгодной перепродажи…

Гришка заглянул во двор — пусто.

Вартовых не видно. А нет ли шахтерских постов? Не видно…

Он решил перебраться к воротам сарая.

Стараясь не скрипеть сапогами, скользил на них по снегу, как на лыжах. Где-то на половине забавного пути покосился на жилой дом с темными окнами. В этом, наверно, жил сам сотник: для всей варты он слишком мал. Она могла расквартироваться в соседнем, который побольше и выходит на улицу пятью окнами. В этом малом доме — тишина. «Спит пан — дерьмовый жупан», — с улыбкой подумал Гришка и совсем осмелел. Он подошел к воротам. Обнаружив, что они не заперты, отодвинул засов, не испугавшись его скрипа. Вошел в сарай. Тяжелый дух конского помета ударил в ноздри. По глухому сопению и топоту Гришка определил места загородок. Добрался на ощупь к одной из них. Под рукой вздрогнула покрытая гладкой шерстью кожа. Есть. Теперь где-то у входа надо искать седло.

Занятый поисками, он не слышал, как в доме открылась дверь, на порог выскочил сотник, рванулся было к сараю, но потом вернулся и вышел с карабином. Никому Коваленко не мог простить дерзости — забраться в сарай, где стояли кони. Кто бы то ни был — все равно конокрад! Разговор с ним короткий…

Он оглянулся, выбирая место, откуда удобней стрелять. Прижаться к стенке для упора? Или с колена? Нет, так можно промахнуться. Лучше лечь на пороге и стрелять лежа…

Время тянулось медленно, пока Гришка искал уздечку, прилаживал седло. По месяцу прошла рваная туча. Двор то освещался, то погружался в полный мрак. Далеко и неправдоподобно звонко гремели шахтные колокольцы. Загрохотала в отвале порода. И совсем близко треснула сдавленная морозом доска на воротах.

Гришка не выехал верхом — низко было. Он вел коня под уздцы, зажав ему рукой храп. «Вин, гадюка!» — пронеслось у сотника, когда он увидел крупную фигуру Гришки в расстегнутой шинели. Луна в это время вынырнула из-за тучи, ясно осветив черное, небритое лицо.

Сотник выстрелил.