К вечеру небо опять затянулось серыми облаками. Пошел мелкий снег. Падал он медленно, сгущая мрак. Казалось, вечер сыплется на Казаринку, укутывая ее снежным туманом, обороняя от всяких неожиданностей.
Сутолов вышел из штейгерского дома, поглядел на серо-тусклое небо и опять вернулся.
— Так чего, будем ждать людей? — спросил он у Вишнякова, томясь своими мыслями.
— Зачем тебе ждать? Иди, без тебя пока обойдемся, — посоветовал Вишняков.
Он догадывался о сомнениях Сутолова. Весь день тот ходил хмурый, неразговорчивый, думая, как ему поступить с похоронами брата. Хотя Григорий и пришел с донской стороны, у Каледина служил, но все ж — брат. Положено похоронить. И судом народа не был судим. Но Сутолов, видимо, не хотел, чтобы люди видели, как он пойдет на похороны. Поэтому и дожидался сумерек. А вечером всегда собирались люди в Совете.
— О военной обороне надо поговорить, — сказал он, ища для себя причину, чтобы помедлить с уходом.
— Чего ж, дела для тебя известные. Мы на том и остановимся, что надо обратиться за помощью к штабу красногвардейских отрядов.
— Да я ненадолго…
— Сколько надо, столько и оставайся, — сказал Вишняков, пыхтя цигаркой. — Не часто приходится хоронить братьев.
— Собака он бешеная, а не брат! — вскричал измученный сомнениями Сутолов.
— Он бы уж меня похоронил! Дай бог другим пожить, как он мне смерти желал. Пятака б на похороны не дал… А ты говоришь — бра-ат!
— То ж — он, а то — ты, — успокаивающе сказал Вишняков. — Разница между вами должна быть.
— Дьявол его ненависть сотворил!
Сутолову хотелось выговориться. Он ходил по комнате, подергивал затянутыми в кожанку плечами, словно стараясь сбросить с себя что-то мешающее ему жить. Светлые глаза его и вовсе посветлели. Водил он ими так, как будто страстно искал гнетущую его тяжесть, чтоб схватить своими огромными ручищами, поросшими рыжей шерстью, и забросить ее подальше. На Вишнякова не смел поднять глаза, чувствуя его превосходство. Все люди после прихода и гибели в Казаринке Григория, казалось, изменили к нему отношение.
— Дьявол не дьявол, но случилась такая оказия, — сказал Вишняков, не повышая голоса. — Оно ведь не знаешь, как случится. Жизнь бывает одинакова, а отношение к ней — разное. Ум ее по-разному принимает. Григорий не нашел пути, чтобы подняться над жизнью.
— Может, и так, — притихнув, сказал Сутолов.
Кажется, он услышал именно то, о чем мучительно думал.
— Ты за одну веру выступаешь, а он за другую…
— Не в один храм ходили…
— А ведь человек он не чужой тебе.
Вишняков еще подумал: какая бы ни была кончина, случилась она от пули и напоминала солдатскую, короткую и случайную смерть. Матери будет горестно, она спросит: похоронил ли?
— С сотником говорил? спросил Вишняков.
— А чего с ним говорить? Дело ясное.
— Пускай объяснительную бумагу напишет в Совет.
— На каждый случай, когда калединского субчика подстрелят, бумаги не хватит.
Вишняков с удивлением посмотрел на Сутолова, на его блестящую непромокаемую кожанку, — не верилось, что он так говорил о гибели брата.
— Иди, — сказал Вишняков глухо. — Как люди поймут, так и будет…
…Все тропинки засыпало, понакрыло теменью. Сутолов шагал наугад по выгону ко двору варты.
Трудно идти, трудно думать, трудно выбирать дорогу. Из памяти исчезло все, что позволило бы представить Григория живым. Путалась только какая-то несуразица, мелочь, вроде той, что Григорий долго не мог научиться выговаривать «л» и вместо «делал» произносил «девав», за что часто получал от отца по губам. А вот лица припомнить не мог. Каким было его лицо, когда он горделиво явился к нему в Петрограде после производства в подпрапорщики? Все, должно быть, началось с этого производства: Григорий решил, что жизнь теперь для него начиналась другая и надо порвать связи с прежним, что было на крестьянском дворе Сутоловых, в их деревне Голые Пруды, когда все малые и старые пошли за куском хлеба на шахты. Может, тогда надо было поругаться с ним да и кулаков не пожалеть. А они розошлись, буркнув друг другу на прощанье про то, что не скоро придется возвращаться домой.
«Теперь встретились…» — подумал Сутолов, так и не вспомнив лица брата.
Из сарая падал свет. Приблизившись, Сутолов услышал напевно-печальную речь:
— «Разбойника благоразумного во едином часе раеви сподобил еси господи… и мене древом крестным просвяти и спаси…»
Возле лежащего на лавке тела Григория, ссутулившись, стояла Арина Паргина и читала молитву. При появлении Сутолова она повела на него отчужденным, строгим взглядом и сказала:
— Не знаю, что читать… а исповедание веры — помилование господне… Не было у него хулы на духа святого? — спросила она.
Сутолов не ответил. Он впился взглядом в серо-синее лицо Григория и теперь явственно припомнил его в шинели с желтополосыми погонами подпрапорщика, с широко открытыми коричневатыми глазами, машущего руками и доказывающего свою правоту. От него пахло тогда махоркой, свежими ремнями и еще чем-то больничным, как тогда пахло от всякого, кто недавно вернулся с фронта и прошел «вошебойку».
— Будем ли читать о вечных муках грешников? — шепотом спросила Арина.
Сутолов не слышал, о чем она спрашивала. Он еще вспомнил, как стоял Григорий в строю измайловцев перед воротами Путиловского завода. Грудь колесом, глаза круглые, губы плотно сжаты, — жизнь окружающая ему нипочем. А возле ворот старичок в очках в жестяной оправе кричит: «Солдатики, братушки, против кого идете? У меня трое сыновей полегло на фронте! Может, которого из вас они грудью своей защитили! Царя вам надо? Не будет царя!» Григорий и глазом не ведет на старичка. Он смотрит на сухолицего штабс-капитана и ждет команды, он может и выстрелить в старичка, до того худого и истощенного, что нечего и похоронить.
— «Вечное благодарение в муках почивших» буду читать, — сказала Арина и завела нараспев: — «Господи, воззри на сына своего, на его стать посечену, прими покаянную душу его…»
Сутулов не понимал смысла того, что читала Арина. Он закрыл глаза, не желая видеть мертвого, свечу, коптящую слабым огоньком в холодном сарае, и застывшие большие руки. От Григория-подпрапорщика, спесивого и грубого, ему хотелось мысленно вернуться к тем тихим дням, когда Голые Пруды не голодали, по лугам ходили сытые коровы и вспыхивали веселые пастушьи костры. С Григорием они тогда жили в дружбе, вместе обжигали палки над дымными кострами и «делили пазухи», набитые ворованными яблоками. Григорий без опаски, что его кто-то треснет по губам за это проклятое «в» вместо «л», говорил, раскладывая: «Твои ябвоки… мои ябвоки…» Под носом у него блестело, а брови хозяйственно хмурились, будто было так важно, чтоб обязательно — поровну.
«Теперь вот не поделили…» — подумал Петр, впервые почувствовав давящую боль утраты.
Однако тут же испугался своей слабости и сказал басовито:
— Гроб кто сделал?
— Мужик мой… «Господи, матерь пречистая…»
— Хватит молиться, дело ясное.
Он еще в тот раз, когда приходил с Аверкием к сараю, заметил во дворе длинные сани, на которых обычно поселковые возили уголь со склада. Теперь вышел во двор, чтобы проверить, стоят ли они до сих пор. Втянул сани в сарай и, не глядя на Арину, перетащил гроб с телом Григория с лавки на удлиненную раму саней. Подобрал валявшийся в углу забойщицкий обушок — рыть могилу.
— Сам свезу, — сказал он Арине. — За мной не ходи.
— А крест? Нет иного пути для души, кроме крестного, — сказала Арина.
— Помолчи уж! — зло прохрипел Сутолов и потянул сани с покойником из сарая.
Сани взвизгнули полозьями по густо рассыпанному углю. Этот звук переворачивал душу. Сутолов облегченно вздохнул, когда полозья стали на снег и легко заскользили к воротам. На спуске с маленького бугорка гроб толкнул его в ноги. Сутолов споткнулся, но устоял. Вытерев рукавом пот, сжал веревку и, не оглядываясь, потянул сани дальше.
Теперь он уже ни о чем не думал, ничего не вспоминал. Он тянул, убыстряя шаг и ступая чаще, чтоб уйти от гроба.
Арина отстала, крестясь и всхлипывая. Вскоре перестала видеться сгорбленная, наклоненная вперед фигура. Мгла и снег скрыли и Сутолова и сани с печальным грузом. Они ушли на выгон, за которым в версте, на небольшом пригорке, было кладбище.
Арина тихо побрела домой, прислушиваясь, не начал ли Сутолов долбить мерзлую землю, чтоб похоронить брата.
— «Господи, не покарай искупившего грехи свои муками телесными…»
Все происшедшее смутило ее: не верилось, что так могли умирать люди. Боязно было вспомнить, как живой брат укладывал мертвого на угольные сани без отпевания. Страшно было думать о холодной земле, о мерзлых комьях, смешанных со снегом, которые будет кидать брат на брата.
Вернувшись, она устало посмотрела на Миху, обняла его и тихо заплакала, почувствовав жалость к нему, к себе, ко всем людям, которым судьба повелит увидеть то, что увидела она.