Измученный и подавленный страхом, Пашка поздно вечером троекратно, как было условлено, постучал в ставню Калистиного дома.
Она открыла не сразу. Пашка сердито попрекнул:
— Думаешь, лето — можно ждать!
— Прости, Паша, гости у меня.
— Кто?
— Феофан Юрьевич и еще с ним…
Пашка повернул было обратно, но Калиста Ивановна схватила его за руку.
— Не уходи, — зашептала она плаксиво. — Одного тебя люблю! Слышишь, не оставляй меня!..
— Кто с ним? — еще раз спросил Пашка.
— Не знаю. Ты ничего не думай. У нас о тобой дело решенное. Не опасайся его: с ним — прошлое, я уже про то сказала… Паша, любимый, не оставляй меня одну с ними.
Пашка нехотя вошел.
В комнате, при свете лампы с прикрученным фитилем, он увидел небритого, в помятом костюме, плешивого Фофу и длиннолицего блондина, приходившего на Громки. Пашка остолбенел, встретившись с его неподвижным взглядом.
— Здешний телеграфист, — представил Фофа.
— Знаю, — сказал блондин, вытащил из карманчика плоский литой портсигар и закурил.
— Чего дичишься? — спросил, подходя к растерянному Пашке, Фофа. — Это наш благодетель Николай Карлович… Видишь, меня, оказывается, незаконно ограничивали на службе в Казаринке. Совет конфисковал шахтную собственность, не имея на то никакого права. Николай Карлович приехал, чтобы разъяснить зарвавшимся советчикам, что они могут, а чего не могут…
Пашка слушал, не понимая, зачем обо всем этом говорит Фофа. По тому, как были плотно прикрыты ставни, прикручен фитиль лампы, можно догадаться, что сидящие в Калистином доме не очень-то хотели, чтобы их обнаружили «зарвавшиеся советчики».
— Шел мимо, — пробормотал Пашка, — решил через Калисту Ивановну сообщить, что на станции все ладно…
— А почему через Калисту Ивановну? — быстро спросил Дитрих, в упор глядя на растерявшегося Пашку.
— Она-то уж должна была знать про Феофана Юрьевича… человек ей известный…
— Еще что вы хотели сообщить?
Пашка опустил глаза. От страха ему сводило лопатки. Он проклинал ту минуту, когда подумал зайти сюда.
— Ничего, — выдавил из себя Пашка, а затем торопливо добавил: — Вишняков, правда, выехал на Доброрадовку… После его отъезда дежурный по Дебальцеву передал, — бойко соврал Пашка, — что путь на Громки закрывается до утра.
— Все они закрывают, закрывают! — насмешливо произнес Фофа, зевая.
Дитрих остановил его, заметив Пашкину растерянность:
— Никаких сообщений о дрезине не было?
— Не было, — твердо ответил Пашка, понимая, что только такая твердость могла освободить его от дальнейших расспросов.
— Да, да, — согласился Фофа, поддерживая Пашку потому, что ему хотелось продолжить прерванный разговор о самоуправстве Казаринского Совета и, вероятно, что-то выведать у Дитриха о своей дальнейшей судьбе. — Генерал Каледин объявил военное положение, но они и ухом не ведут. Есть власть, и нет власти. А нам что делать? — склонился он к Дитриху.
Дитрих не ответил. Острый взгляд его светлых безжизненных глаз то ожидал чего-то, то требовал, то вдруг становился пренебрежительно-холодным. Пашка удивлялся как это он терпел коротконогого, склоняющего голову к плечу Фофу, когда тот спрашивал и прислушивался к ответам. Фофа напоминал муху с раздавшимся брюшком, которую обязательно надо прогнать или прихлопнуть, иначе она не даст покоя.
В комнату вошла Калиста Ивановна. Она угодливо накрывала на стол, боясь сделать что-то не так. «К барам ее тянет, как сороку к охотнику. Дождется, пока хвост отобьют», — зло подумал Пашка, досадуя, что она затащила его в дом.
Сели за стол.
— Что ж будет дальше? — настаивал Фофа, выпив и закусив жареным картофелем.
Пашке послышалось, будто заскрипела ставня. Он выпрямился, настороженно прислушиваясь.
— Вы кого-то ждете? — заметил это движение Дитрих.
— Ставня на кухонном окне скрипит, — ответила за Пашку Калиста Ивановна. — Крючка нет, ветер качает… Может, нам лучше уехать отсюда? — спросила она осторожно.
— Уезжайте.
— А куда вы посоветуете?
В широко открытых ее глазах было глупое ожидание, «Дура несусветная, — подумал о ней Пашка, видя равнодушно жующего Дитриха. — И я ведь не лучше: сижу неизвестно зачем».
— Россия — большая, — сказал Дитрих. — В Петрограде хозяйничают большевики. А в Крыму, на Кавказе, на Украине, на Дону образовались свои правительства.
— Что делается! — покачал плешивой головой Фофа.
— Вы о чем? — спросил Дитрих.
— О разделении России…
— Надо, как они говорят, разъединиться, чтобы потом объединиться.
— Страшно, Николай Карлович…
«А ведь мелок, — подумал о Фофе Пашка. — Сдуру я испугался его, когда увидел в окне Трофимового дома. Захочет выехать на телеге в степь — непременно должен бросить вожжи, не то и сам заплутает, и коней погубит…»
— Люди, причастные к промышленности, должны взять власть в свои руки.
— Не взяли, — сказал Дитрих и потянулся к рюмке.
— Может быть, теперь это сделают?
— Нет. Власть у таких, как Вишняков. Они не намерены ее отдавать, — сказал Дитрих и выпил.
— Что же нам делать?..
Наступило молчание. Калиста Ивановна растерянно следила за Фофой. «Так тебе и надо, — подумал Пашка. — Жарила-парила, ожидала, что приезжие дадут маршрутный лист — езжай и не сомневайся. А они и сами не знают, как быть…» Раздражение на Калисту притупило внимание, Пашка перестал прислушиваться к шумам за окном.
Кухонная ставня скрипнула, заставив Пашку вздрогнуть.
— Пойду я, должно, — сказал он, поднимаясь.
— Посидите еще немного, — остановила Калиста Ивановна.
«А будь ты проклята!» — с ненавистью метнул на нее взгляд Пашка, но подчинился и сел. Ему показалось, будто глаза Дитриха насмешливо сузились.
— Времена меняются, — сказал Дитрих. — Сегодня — одно, завтра — другое, надо быть внимательным к переменам.
«Говорит, словно главного козыря кидает», — подумал Пашка.
Тут же он услышал стук в ставню. Через несколько секунд стук повторился…
— Кто-то к нам, — вопросительно посмотрев на Фофу, сказала Калиста Ивановна.
— Осторожно, зря кого не пускай, — предупредил Фофа.
Калиста Ивановна вышла. «Вот оно как…» — неизвестно о чем подумал Пашка, заметив, как на него выжидательно уставился Дитрих. Минуты тянулись медленно. «Не лучше ли сказать про дрезину? — все больше терялся Пашка. — Все равно ведь легко не отпустят…»
Калиста Ивановна вернулась в сопровождении Трофима Земного и высокого мужика в полушубке и валенках, с очень бледным лицом.
— Что с вами? — коротко спросил Дитрих.
— Дрезина пошла под откос… Меня подобрал этот человек… Груз, по-моему, в порядке… — Не договорив, он упал.
— Где это случилось? — спросил Дитрих у Трофима.
— Где встретились, что ль? — не понял Трофим.
— В каком месте дрезина пошла под откос?
— На Громках, в тупике.
Дитрих посмотрел на Пашку. Пашка и бровью не повел: он знал, что спасение — в отрицании всего.
— Видать, притормозить удалось, — продолжал Трофим, — иначе пролетели бы в щебенку. А потом — полный конец.
— Посмотрите, есть ли при нем, бумаги, — строго приказал Фофе Дитрих. — Приведите его в чувство.
Дрожащими руками Фофа обшаривал карманы потерявшего сознание. Он расстегнул полушубок, ощупал все, до нательного белья. Поглядывая на испачканные кровью пальцы, Фофа все больше хмурился.
— Ну что?
— Ничего нет…
Дитрих вышел в другую комнату. Фофа сразу же за ним.
Калиста Ивановна брызгала водой из стакана на лицо лежащего и вытирала полотенцем. В комнате пахло подпарившейся овчиной и потом.
— А шел будто и геройски, — бормотал Трофим. — В посадке приметил… Сказал, кого найти надо. А я ведь знаю, куда пошли. — Он обратился к Пашке: — Там паровозы направились на Доброрадовку. Ты давно тут?
Выглянул Фофа.
— Иди-ка сюда, Трофим, — позвал он.
— Дела, — сказал Трофим, выходя.
— Помоги мне, — попросила Калиста Ивановна Пашку, собираясь приподнять лежащего.
— Обожди!
Подскочив к двери, Пашка прислушался. Дитрих говорил:
— Мы должны немедленно выехать в Громки. Вы доверяете этому телеграфисту? Его нельзя отпускать…
Дитрих продолжал говорить, Пашка уже не слушал. Он подскочил к Калисте Ивановне и зашептал:
— Я сейчас выйду. Скажи им, что послала меня за скипидаром. Слышишь? — заглянул он в ее испуганные глаза. — Когда они уйдут, я приду — не закрывай…
Пашка попятился к двери. Коридор ему знаком, выход отыщет. Не наделать бы шуму, — за другой дверью комната, в которой уединились Дитрих, Фофа и Трофим. Пашка нащупал пальцами крючок и беззвучно снял его. Теперь надо отыскать второй. Не дыша, Пашка шарил. Вдруг открылась и закрылась комнатная дверь. «Фофа!..» — догадался по широкой тени Пашка и прижался к стенке, с тоской подумав, что теперь ему не уйти.
В руках у него была шинель, которую он не успел надеть. Пашка поднял ее, собираясь закрыться, чтоб Фофа не заметил его. В тот же момент Фофа начал чиркать спичкой. Пламя вспыхнуло, ослепив глаза. Пашка покачнулся, обнаружив себя. И дальше, уже не отдавая отчета, что делает, набросил шинельку на голову Фофы, мигом повалив, стал душить, больше всего боясь, чтобы не получилось шума. Фофа пытался сбросить с себя Пашку, тот был сильнее, с яростью вдавливал его в пол, рукой зажимая лицо.
Когда Фофа перестал сопротивляться, Пашка сдернул с него шинель, открыл наружную дверь и выскочил на улицу, под звездное небо, на удивительно чистый снег.
Катерина не спрашивала, откуда он явился. Пашка сам рассказал обо всем. Закончив рассказ, спросил:
— Пойти в Совет доложить? Или не нужно?..
— Не знаю, — сказала Катерина, с удивлением разглядывая его перекошенное лицо.
Она заставляла себя поверить рассказу Пашки и не могла поверить до конца. Он так приучил ее всякими небылицами к неверию, что она не замечала исцарапанных рук — следов борьбы с Фофой, — и измазанных мелом сапог, и измятой шинели.
— Я во имя революции, — оправдывался перед ней Пашка. — Сам не знаю, как получилось. Видать, внутри у меня сидит праведный приказчик: сказал, а я сделал… Люди все на жизнь стали глядеть плево. А мне чего ж, не я бы его, так он меня — куда денешься?.. А Черенков сколько шахтеров положил? Думаешь, это ему забудется? Жизнь человеческая им ни во что…
Он постепенно затихал под ее пристальным взглядом. Катерина жалостливо сказала:
— Сиди в хате, я сама сообщу в Совет про дрезину.
— Ага, скажи, Катя… — попросил Пашка, чувствуя, что наступил конец одной жизни, а другой, которая открылась внезапно после случая с Фофой, он еще не понимает.
— Телком был, телком и остался, — сердито сказала Катерина, принявшись стелить Пашке на кровати, а сама готовясь перебраться на лавку. — Давно говорила: набредешь на скверное у той суки. Надо было ходить? Да пропади она пропадом! Ни кожи, ни рожи…
— То правда, — согласился Пашка, довольный, что Катерина его ругает за Калисту и не вспоминает Фофу.
— Подумать только — человека убил! Мразью его называли, а все ж человек…
— Человек, — вздохнул Пашка, уронив голову на грудь.
— Мне не жалко, — вдруг повернула иначе Катерина. — Тебя, дурака, жалко! Накануне еще стадо свиней приснилось. Думала, самой что-то вещает сон. Всегда, когда свиньи снятся, грязи в доме ожидай. А тут, видишь, пострашнее грязи… — Она закончила стелить. — Ложись, подремли до утра. Утром схожу в Совет, поговорю с Сутоловым. Архип, слышала, уехал. С Архипом было бы удобнее поговорить…
Не раздеваясь, только стащив нога об ногу отяжелевшие, грязные сапоги, Пашка лег на постель и будто провалился в темную яму.
— Катя, — позвал он, желая взбодриться, — пускай все обыщут…
— Знаю, обыщут, — ответила она, стеля себе на лавке.
Пашка повернул голову и посмотрел на нее.
— Спи! — потребовала Катерина, гася лампу.
Пашка попытался закрыть глаза, опять ему стало дурно. Он отчетливо услышал Фофино сипение под шинелью, ощутил запах овчины и крови раненого, — сна ожидать нечего, сон все равно не придет.
— Давай еще поговорим, — попросил Пашка,
— Говори…
— Не хотел я всего этого, ничего не хотел… Врал тебе, что во имя революции…
— Известно, как у тебя получается…
— Той революции, которая у нас делается, я не люблю. Все хвалятся, будто они рабы, голодные, без куска хлеба живут. Не может быть такого, чтобы все были рабами, обязательно кто-нибудь врет.
— Много ты понимаешь, — глухо отозвалась Катерина.
— А жаловаться все равно некому. Я понимаю революцию, чтоб можно было кому пожаловаться. Человеку надо выговорить себе кусочек такой земли, где бы не только можно свободно пахать и сеять, а и стать на колени и попросить всевышнего: накажи моего обидчика, покарай нелюбимого, дай мне силы и красоты, чтоб полюбила меня красна девица… Сказки ему надо, ожидания чуда. А эти собираются драться. За что? Разве я наших не знаю? Пошумят, потасуются, сами уверят себя, что ради дела, а утихнет драка, оглянутся — оно ничего и не изменилось… Свобода душе нужна.
— Одну душу ты уже придавил, чтоб не ждала свободы.
Пашка вздохнул:
— А ведь нельзя было иначе, Катя…
— И всем, может, приходится так, как тебе: не они возьмут за горло, так их придавят.
— Изменился я в твоих глазах?
— Есть немного, — как поп говоришь.
— А в себе я изменился?
— Сам решай.
— Не могу решить.
— Спи.
— Значит, не совсем ты признала за мной право убивать… А за другими ты признаешь?..
— Спи, вздор городишь.
— Время пройдет, на земле останутся одни кости. А чьи кости — неизвестно, раба или князя. Для тебя они все равно будут человечьими. Мысли, злость или доброта погибших тебе останутся неведомыми. В книгах объяснят? А кто объяснит? Те, которые останутся в живых? Всей правды от них не дождешься.
Пашке хотелось плакать, хотелось говорить так, как слышал когда-то, говорили в церкви. Слезы ему были нужны. Но они не появлялись. Он не привык страдать, не умел плакать. Не умел он и раздумывать долго об одном.
— Слышь, Катя, — отозвался он через минуту, — хочу помолиться…
— Завтра помолишься, — ответила она строго.
Пашка замолк. До утра он не сомкнул глаз, прислушиваясь к шумам морозной ночи. Возбужденное его сознание понеслось от Казаринки к далеким просторам России, которых он никогда не видел, к домам других людей, где за расшитыми морозными узорами окнами тоже жила тревога. На рассвете он стал приглядываться к этим узорам, стараясь понять, откуда все берется, откуда эти сказочные рисунки с причудливыми линиями и богатой серебристой окраской.
Понять невозможно, откуда все это. И ничего не поймешь, не придумаешь, как будет дальше, даже не угадаешь, что увидится из окна, когда наморозь сойдет со стекол и они умоются весенней росой.